Собственная логика городов. Новые подходы в урбанистике (сборник)

Сборник статей

Беркинг Хельмут

Лёв Мартина

“Город” – плавающий термин

Юрген Хассе

 

 

Вопрос о теоретическом аспекте понятия “город” как самостоятельном объекте исследования сразу ведет к следующему вопросу: как можно сократить дистанцию между понятием и реальностью таким образом, чтобы стали видны взаимные влияния между сильными и слабыми сторонами языковых обозначений реальности? Каждое понятие, которое занимает центральное парадигматическое место в самопонимании некой дисциплины, в результате своей внутренней дифференциации образует семантическую тень, и находящиеся в этой тени потенциальные значения оказываются коммуникативно “выведенными из оборота”. Понятия “по большей части относятся не к наличествующему, а к отсутствующему, удаленному, прошлому или будущему” (Blumenberg 2007: 33). Поэтому вопрос о том, как понятийно обусловлено конституирование некоего объекта исследований, указывает не столько на то, что понятия вообще создают дистанцию: важнее разобраться с потенциалом невысказанных предпосылок в употреблении программных понятий для открытия какой-то одной перспективы, направляющей исследование. В этом смысле любой термин таит в своей безмолвной тени потенциальную проблему, которая коренится в вопросе (чаще всего не высказываемом), является ли что-то тем, чем оно представляется нашему взору в свете специализированных понятий. Эту проблему я буду обсуждать на примере понятия города (см. илл. 1).

 

1. Замедлить дискурс и поразмыслить

Когда в процессе исследования в качестве его имманентной составляющей мы задаемся вопросом о том, каков изучаемый нами объект, это приводит нас в интеллектуально плодотворную точку, где собственное производство знания прерывается. Такая приостановка ранит нашу мысль – в продуктивном смысле, потому что больше не дает считать само собой разумеющимися вещи, которые прежде с помощью конвенций дискурсивной культуры были защищены от вопросов, грозящих им разрушением. Эта приостановка открывает для нас то, что Хайдеггер назвал “местом мышления”. Благодаря ей мы встречаемся с тем, о чем стоит мыслить, “что само по себе накапливает у себя великое богатство того, что достойно мышления” (Heidegger 1951/52: 59 [рус. изд.: Хайдеггер 2007: 105 – прим. пер.]). В “место мышления” можно добраться, только если совершить “прыжок”, а не придерживаться традиционной терминологической гигиены.

Илл. 1: Когда не видно людей, возникает вопрос: город ли это?

Фото: Юрген Хассе

Апоретическая остановка, в частности, принудительным образом связана с такими понятиями, которые (несмотря на дистанцию, отделяющую их от реальности) “получили пробоину”, натолкнувшись на собственную контингентность. Это происходит, когда понятие – такое как “город” – в качестве “инструмента возможности” скорее бьет мимо “острой, то есть телесной и близкой к телу действительности” (Blumenberg 2007: 75), нежели выявляет что-то в общем смысле верное в этой действительности. Достаточно взглянуть на историю географической урбанистики, чтобы сразу обнаружить то, что можно было бы показать и на примере других дисциплин, а именно – в какой мере диагностированная реальность (не говоря уже о действительности) представляет собой продукт понятий, концептов, направленности теоретического внимания, одним словом – взаимодействия возможностей и ограничений видения.

 

2. Понятие города как нечеткое обозначение

 

Понятие “город” нечетко. Если бы это было не так, оно не могло бы интегрировать в себя тот избыток возможных значений, который гарантирует эффект неожиданности. Следовательно, это скорее понятие для поиска, нежели для идентификации. В центральной нервной системе терминологической структуры оно, конечно, представляет собой важную категорию; но служить основой для стабильных, надежных различений оно способно лишь в ограниченной мере. Это понятие сопровождается “эфирным шумом” и когда его используют, и когда его воспринимают.

 

Образ человека и понятие города

Использование этого понятия, с точки зрения теории науки, опирается на социологическую онтологию, в соответствии с которой элементарные строительные материалы социальной реальности – это субстанция и акциденция, т. е. тело с символическими свойствами. Это мышление позволяет объяснять город и как родину, и как пространство конфликта, и как место ведения бизнеса или как пространство культуры. Методологический индивидуализм питает идеалистическую фикцию пространства, чьи телесно-материальные структуры порядка создаются исключительно действующими акторами. Хотя новая теоретическая чувствительность к человеческому телу (сp. Schroer 2005 и Gugutzer 2004) и обусловливает некоторый сдвиг в сторону мышления, ориентирующегося на “живое тело”, но все же нельзя не заметить, что она опирается на такой образ человека, в котором односторонне акцентирована его материальность. Для того чтобы пространство как тело и тело как пространство теоретически могли оставаться консистентными конструктами, Маркус Шрёр в своей реконструкции философских понятий пространства, тематически подогнанной под эпистемологическую структуру социологии пространств, последовательно оставляет за рамками рассмотрения тех авторов, которые могли бы помешать такому способу мышления: Карлфрида фон Дюркгейма, Эрвина Штрауса и особенно Германа Шмитца. Правда, упоминается Бернхард Вальденфельс, но не его феноменология живого тела (ср. Schroer 2005 и Gugutzer 2004).

Эти метатеоретические шоры предохраняют социологию от рассмотрения того, что в городе есть живого – того, что в виталистическом смысле можно было бы найти помимо простых телесно-материальных механизмов и машинизмов: в биографически личных и общих (“идеологически” отформатированных в ходе образования общества) ощущениях, в соответствии с которыми жизнь в городе не только осуществляется “телом среди тел”, по рационально разработанному плану, но и действительно проживается. Шоры теории действия ставят жизнь в пространстве города на чисто рационалистическую почву. То, что кто-то делает или не делает, считается имеющим умопостигаемые основания, а следовательно, и поддающимся оправданию задним числом. Люди действуют по причинам, о которых могут предоставить информацию (см. Giddens 1988: 55f. [рус. изд.: Гидденс 2003: 57 – прим. пер.]). Человек есть “мозгомашина” из плоти и костей, как дом из стали и бетона.

Акторы не воспринимают города в жизненном опыте: они их делают. Вещи для них – материалы, которые можно передвигать, обдумывать и символически кодировать. Втиснутый в рамки такого мышления (вымышленный) “тип человека” является принципиально иным, нежели тот, которого имел в виду градостроитель Ханс Бёш, который говорил о “живом теле города” (Boesch 2001: 48). Его мысль не была заранее подвержена теоретически предвзятым ожиданиям: знание об открытой для событий структуре течения человеческой жизни повысило чувствительность этой мысли в отношении также и тех способов бытия, в которых не только “большой мозг” задает направление, но и патическое со-бытие в окружениях и ситуациях оказывает важное влияние на человеческие поступки. В отличие от этого, господствующее в социологии понятие деятельности и адаптированный к нему образ человека редукционистски навязывают людям определенные компетенции: что значит “действовать”, в дискурсах четко обозначено всею властью деклараций и конвенций. Вернуться в хайдеггеровское мышление можно только выпрыгнув за пределы квазидогматических учений и привычных мыслительных конструкций.

Рюдигер Биттнер предпринимает атаку на редукционизм, неотъемлемо присущий методологическому индивидуализму, указывая на способности, имеющиеся у животных. Зверей тоже можно считать действующими субъектами: “Действующими по рациональным основаниям являются животные, которые передвигаются в этом мире по запаху. Мир неподвластен их контролю. Они полностью во власти того, с чем столкнутся” (Bittner 2005: 198). Биттнер, с одной стороны, рассматривает человека как действующее существо, но, с другой стороны, не видит повода рассматривать действие как чистое выражение разумности, а предпочитает, скорее, говорить о человеке как о существе витальном и обладающем живым телом. Такое понятие действия предполагает, что свой мир – по крайней мере в сфере повседневной жизни – человек контролирует не полностью. Пространство города, столь плотно заполненное суггестиями, апеллирующими к чувствам, возможно, (в отличие от родной сельской идиллии) побуждает индивидов к конкретным поступкам или отказу от них не только посредством рациональных предложений действия, но и посредством чувственных впечатлений и событий. Это “затемненное” в теории действия представление о социальном бытии субъекта (включая ту ее часть, которая касается теории структурации) напоминает о теориях общества и субъекта, которые ныне все больше предаются забвению, – достаточно назвать критику культурной индустрии Адорно и Хоркхаймера, одномерность человека у Герберта Маркузе или труды Зигмунда Фрейда по теории культуры. Любая социальная теория всегда “социальна” в той мере, в какой она в научном мейнстриме (духе времени) играет различительную роль.

Даже там, где понятие города не кладут в основу научного дискурса, а скорее “подбирают” его на дискурсивных обочинах в рамках слепых рецептивных практик понимания, объяснительная сила этого понятия невелика. Термин “город” плавает в диффузных обещаниях, колышется в прозрачных ассоциациях, теряется в описаниях или растворяется в нарративе на обочинах скрытых или даже спрятанных историй. Эта плавающая основа предопределяет эфирно-значащую составляющую данного термина на ее пути к восхождению в ранг метафоры. Метафоры не значат ничего точного в смысле однозначного описания. Их сила и задача – скорее в том, чтобы сводить воедино многообразное, чтобы собирать неупорядоченное и множественное в ситуационно понятное, чтобы передавать силу языкового впечатления. Метафора – это мета – и мегасимвол, это нарисованный языком коллаж, его родина – эстетические области жизненного мира и литературы. Вакантные места в означающем ядре понятия занимает метафора. Она действует как губка, которая поглощает плавающий смысл – при условии семантической совместимости в широком смысле. Из-за своих недостатков в объяснении индивидуального и особенного метафора, если она проникает в научные дискурсы, ведет к кризису опыта. А там она может производить такие же эффекты, как в жизненном мире, где, будучи облагорожена и превращена в миф, она снова становится полезной (ср. в этом смысле Blumenberg 2007: 75) для того, чтобы из потустороннего мира реальности компенсировать недостатки надеждами, обещаниями и суггестиями. Там, где понятие “город” в качестве научного термина натыкается на хребет метафоры и выползает на обочину мифа, оно пропадает в качестве еще пригодного для абстракции инструментария, объясняющего “город”.

 

3. Поиск онтологии города

 

Ниже будет оспариваться тезис, что все, к чему применимо понятие города, можно в лингвистическо-конструктивистском смысле “читать”. В этом втором понятийном приближении я следую скрытой онтологии города, которая если не устраняется, то все же заслоняется понятием города, основанным на теории действия и конструктивизме. С позиции участия в городской жизни заметна не столько материальность города, сколько создающее и изменяющее его действие, а еще более – то “живое тело города”, которое Ханс Бёш (ср. Boesch 2001) – не без метафор и скрытых отсылок – противопоставляет рационалистическому и функционалистски настроенному мышлению наук о пространстве. То, что такое мышление, ориентированное на живое тело, не может подчиниться метафоре “физического тела”, понятно в силу несовместимости теорем. Социологическое мышление в категориях “физического тела” – такое сильное сужение профессионального взгляда, что способно к отчуждению даже личного самовосприятия. В результате возникает впечатление, что индивиды – ученые из плоти и крови – не обязаны уделять хотя бы самого малейшего внимания даже тому, в каком положении пребывают их собственные живые тела и чувства.

Понятия, которые не приходят из мира упорядоченных (асептических) терминологических систем, а затвердевают в процессе патического участия в проживаемой жизни, не “спрашивают” о своих шансах на успех в измеренном поле дискурсивно (и лишь ограниченно) возможного. Понятия города, которые методологически охватывают впечатления от проживаемого и переживаемого городского пространства, можно рассматривать как мосты, которые при благоприятных обстоятельствах заставляют нас делать те “прыжки”, которые, по Хайдеггеру, приводят к тому, чтобы задуматься о том, что требует обдумывания. В буквальном смысле именно выражения переводят путем синестезий чувственное переживание города в обдумывание города и городского. Выражения, которые описывают ситуации витального переживания, не следуют языковым рутинам, терминологически признанным так называемым “сообществом” той или иной дисциплины и выглаженным в аэродинамической трубе мейнстрима.

При погружении в осмысление проживаемого города создается перспектива, в которой объект урбанистики появляется как бы “изнутри”. Точка зрения личной затронутости заставляет обращать внимание на связку, которая в новой феноменологии Германа Шмитца называется внутренне диффузной, “хаотично многообразной целостностью”. Такая внутренняя диффузность возникает из-за личной затронутости – ситуации, в которой больше связано вместе, чем разделено. Научно разделенные пути приближения к объекту “город” представляют собой акт двойной абстракции. Происходит разделение между субъектом здесь и (живыми и мертвыми) физическими телами в физическом пространстве города, а также символическими шифрами в социальном пространстве города там. Однако научная абстракция есть не только (положительный) акт, направленный на повышение различимости с помощью конструирования категорий; она также означает отрицание действительностей, которые находятся в прямой связи с реальностью категориально воспринимаемого и научно анализируемого города. В смысле отношений “фигура-фон” господствующие в социально-экономической географии последних десяти лет парадигмы во имя методологического индивидуализма очерчивают жирными линиями такую герметическую фигуру, что глаз мейнстрима уже почти не различает оттенков фона.

С парадигматической точки зрения феноменологии, нагруженные значениями городские феномены не являются чувственными стимулами, которые в результате образования нейронных цепочек можно реляционно соединять в констелляции фиктивных образований и присвоить им имя “город”. Теперь связующей нитью выступают чувства, вдоль интенциональной линии которых значения образуют те узлы, к которым в ситуациях крепится индивидуальное.

 

Экскурс: забытое знание

Понимание города как проживаемого пространства всегда имеет две стороны. Одна работает с логикой объектов, а другая – с логикой индивидуального и коллективно-субъективного переживания города. Отнесение к миру реконструкции поддающихся объективации структур, положений, отношений, материальных свойств и культурных значений образует центр социологической методологии, адекватной нынешнему времени. Комплементарное изучение отношений людей (в городском космосе) с собой и с миром – как патических, так и касающихся их расположения – в настоящее время играет весьма скромную роль, и выполняет эту задачу прежде всего феноменология. В общественных науках особенно конструктивизм сузил внимание так, что в него попадают только когнитивные акты создания мира и отнесения к миру. В рамках такого подхода считается, что эпистемологически релевантные объекты – в том числе пространства – методологически доступны для “прочтения” или декодирования средствами семиотики. Сосредоточение внимания на индивидуально или социально созданном достигается ценой того, что другие вещи этот подход не замечает или игнорирует: чтобы убедиться в этом, достаточно одного взгляда на теории познания, пользовавшиеся большим авторитетом в гуманитарных науках лет сто назад.

Даже феноменологический дискурс современности не замечает философа Рихарда Мюллера-Фрайенфельса, создавшего в 1920-е гг. философию индивидуальности, в эпистемологическом центре которой – теория иррационализма. Мюллер-Фрайенфельс развивает теории “вчувствования” – прежде всего те, которые разработали Иоганнес Фолькельт (см. Volkelt 1905) и Теодор Липпс (см. Lipps 1903f), – и тем самым ставит эпистемологическую “силу” в центр своей теории, которая отправляется от чувственных ощущений, целостных впечатлений и связанной с ними интуитивной способности человеческого восприятия. То, что Мюллер-Фрайенфельс называет “иррациональным” (в отличие от рациональных операций познания), отличается от современного понимания иррационализма тем, что это иррациональное не считается неполноценной и в дальнейшем требующей рационализации ступенью, предшествующей когнитивному познанию, а рассматривается как антропологическое условие любого рационального (в конечном счете) познания. Мюллер-Фрайенфельс стремится создать антиредукционистскую эпистемологию – такую, какая сегодня представлена, в частности, Германом Шмитцем, – для того чтобы “по достоинству оценить значение не одного лишь рационального мышления, а и всех прочих возможностей познания тоже и найти идеал познания не в их подавлении, а в их гармоничном сотрудничестве с ratio” (Müller-Freienfels 1922: 4).

Приводя релевантный для урбанистики пример исследования пространств, Мюллер-Фрайенфельс конкретизирует то, что рационализм обычно опускает: он называет это “прочувствованной пространственностью”. Она онтологически отличается от объектного характера вещно заполненного пространства тем, что имеет характер состояния (ibid.: 210). Наряду с объектно-логическими структурами того или иного пространства, взгляд падает на “что-то”, что мы чувствуем в пространстве по эту сторону “абстрактной интуиции” (ibid.: 210). В привязанной к объекту эпистемологической позиции сциентизма вещи стоят в “своем” мире. Правда, такое познание носит характер конструкции, который, как правило, (уже хотя бы в силу осведомленности о принципиальной зависимости циркулирующего знания от социальных практик его создания) считается “ненадежной” конституирующей величиной науки. В отличие от этого, самоотнесение каждого познающего субъекта, вытекающее из факта его нахождения в переживаемом мире, недостаточно связано с процессом приобретения знания (независимо от того, идет ли речь об индивиде, занимающемся исследованиями или “всего лишь” живущем просто так, – ср. илл. 2); исключением является феноменология.

Илл. 2: Жизнь и переживание человека между отнесением к миру и самоотнесением

Источник: Юрген Хассе / графика: У. – Ф. Парайк

Ход жизни, считает Мюллер-Фрайенфельс, направляют два течения: иррациональный поток становления и поток, который упорядочивает и генерализирует иррациональное (ср. Müller-Freienfels 1921: 87). Его рассуждения не оставляют сомнений в том, что творческие силы питаются не “универсальным”, а “иррационально индивидуальным” (ibid.). Таким образом, ratio в конечном счете есть лишь производная функция, которая заключается в том, чтобы “уже начавшийся иррационально процесс обдуманно продлевать и расширять” (Müller-Freienfels 1922: 96). Отсюда делается последовательный вывод, что “жизнь” (или “индивидуальность”) должна быть признана в качестве отдельной формы мышления (ср. Müller-Freienfels 1921: 207). Наряду с рациональностью интеллектуального мышления Мюллер-Фрайенфельс видит иррациональность мышления эмоционального, психологии которого философ Генрих Майер (ср. Maier 1908) уже посвятил систематически построенное исследование объемом более 800 страниц. Задача разума на этом фоне – синтез различных форм мышления, к которым относится и интуиция (ср. Müller-Freienfels 1922: 5).

В наше время Вольфганг Вельш, следуя за Жаном-Франсуа Лиотаром (ср. Lyotard 1982 [рус. изд.: Лиотар 1998 – прим. пер.]), рассматривает “разум” как трансверсальную способность к синтезу различных рациональностей (ср. Welsch 1987: 295ff.). Мюллер-Фрайенфельс идет в этом пункте – впрочем, не особенно подробно его рассматривая – гораздо дальше: с его точки зрения, задача разума не исчерпывается синтезом рациональностей: “И только в результате взаимодействия между индивидуальным становлением и стремлением к рационализации можно понять явления жизни” (Müller-Freienfels 1921: 87). Однако вопрос о возможном различии между концепциями трансверсальности разума придется оставить открытым в том смысле, что теоретически иррациональное – в центре которого находятся чувства – можно было бы также обосновать как особую форму рациональности. Чувства в своей “работе” и коммуникации с ratio тоже следуют собственным правилам, которые Генрих Майер систематически изложил в основных чертах (ср. Maier 1908).

Когда Мюллер-Фрайенфельс критически замечает, что, “по крайней мере, обо всех умах, прошедших школу рациональной логики, можно сказать, что они не оценивают иррациональность мира по достоинству” (Müller-Freienfels 1921: 207), то эта мысль содержит в себе открытую критику науки. Ведь методологически обеспеченные правила, предписывающие ученому ограничивать свое внимание тем, что поддается рациональному анализу (так называемая “объективность”), производят не только определенные продукты познания: прежде всего, они представляют собой власть дисциплины, в силу которой те, кто собирается “под ее знаменами”, подвергаются давлению этих правил и должны приспосабливаться к ним. Только тогда и там, где это (само-)дисциплинирование срабатывает, исследователь начинает исключать из рассмотрения собственное Я, причем это исключение методологически и парадигматически “обеспечено”, “объективировано” и рационализировано, а потому является структурным. Оно имеет тяжелые эпистемологические последствия. В рамках изготовления этого методологического многоступенчатого очистного сооружения создается набор фильтров, через который проваливаются все те моменты человеческого бытия, которые могут быть заподозрены в иррациональности и, следовательно, низводятся в ранг впечатлений – считающихся с точки зрения теории науки столь же малозначительными, как и впечатления низших органов чувств. Мюллер-Фрайенфельс говорит в связи с этим о “фиктивной рационализации”, которая заключается в том, что “просто не обращает внимания на все иррациональное, а к людям вообще относится так, как если бы они были постоянными и равными величинами. В кругу индивидуальностей она преувеличивает все рациональное, а иррациональное оставляет в стороне как несущественное” (ibid.: 116). Жюль Мишле в XIX в. нарушил правила “своей” дисциплины (истории): он вступил со своими научными объектами еще и в эмоциональные отношения, а о возникавших при этом реляционных ощущениях начал писать, находясь на языковой и терминологической территории науки. За это ему пришлось пережить гонения и дисциплинирование со стороны своей “дисциплины” (ср. Michelet 1861 [рус. изд.: Мишле 1861 – прим. пер.]).

Ограничение научного внимания рациональным или тем, что еще можно втиснуть в нормативные рамки рационального, и сегодня отнюдь не преодолено. По сравнению с методологически и парадигматически более гетерогенной социологией, эти метатеоретические шоры гораздо заметнее в социально-экономической географии, где научно-теоретический мейнстрим любое проявление жизни, которое не удается интерпретировать как целерациональное действие (ср. Hasse 2006), рассматривает как его побочный эффект, т. е. как отходы человеческой деятельности. Однако и в социологии большие дискурсивные потоки характеризуются доминированием такой экологии, которая покровительствует тому, что можно препарировать традиционными сциентистскими средствами (см. выше). Вопрос о фокусировке и расфокусировке научных систем анализа, включая языковые модели абстрактной репрезентации, сводится в конечном счете к различию в определениях того, что вообще следует считать “знанием”, представляющим научный интерес.

Похоже, что в настоящее время стрелка на пути науки не переведена окончательно ни в сторону сужения, ни в сторону большего плюрализма подходов. В области образовательной политики редукционистское понятие знания (напрямую связанное с перестройкой образовательных учреждений в машины для профессиональной подготовки) усиливает то прагматическое понимание знания, которое довольствуется высказыванием суждений и стремится прежде всего обслуживать запросы “рынка”. С другой стороны, начинается критическое редактирование основных методов научного мышления и системного приобретения знания. Карен Глой (см. Gloy 2007) и Гернот Бёме (см. прежде всего Böhme 1987: 17–21) обращаются к “старым” формам мышления гуманитарных наук, чтобы выяснить, какую роль они могли бы сыграть в анализе сегодняшних общественных условий.

Критическое редактирование скорее скрытых, нежели эксплицитных мыслительных предпосылок урбанистики могло бы привести к переопределению важнейших для исследований объектов внимания. В результате интеграции вопросов, касающихся патической стороны городского человека, центральное место в исследовательских программах урбанистов должны были бы занять совершенно новые темы, которые сейчас изучаются в лучшем случае в экстра-дисциплинарных нишах защищенного междисциплинарного пространства. Открыть (или открыть заново) витальность городской жизни еще только предстоит, а если бы это произошло, то была бы по-новому задана и та рамка, в которой “город” мог бы заново конституироваться эпистемологически и методологически. Ниже предлагается связанная с подобным интересом попытка сделать феноменологическое понятие “ситуации” применимым для нужд урбанистики.

 

4. Город – “проживаемое пространство”

Все, что урбанисты называют “городом”, происходит в ситуациях “витальной жизни” (ср. Hasse 2007: 36–47). Соответствующей теоретической чувствительностью обладают – в отличие от мейнстрима социологии – различные течения в философии жизни, и особенно феноменология. Суть расширения перспективы за счет феноменологии, однако, не заключается в том, чтобы на место научных теорий поставить произвольность историй повседневной жизни. Внимание к чувствам тоже является и останется “инструментом” в руках науки постольку, поскольку в определенном смысле это теоретический взгляд сквозь чувства других (как правило) людей. Одним из вариантов эпистемологически прочной основы для анализа может служить ситуационный подход Германа Шмитца: его потенциальная мощь заключается в том, что он непосредственно тематизирует в урбанистике чувства, связанные с пространством. Шмитц различает ситуации субъекта и ситуации объекта. Разница заключается в точке зрения, с которой можно говорить о переживании. Ситуация субъекта предполагает затронутость, ситуация объекта – дистанцию. Таким образом, говорить о переживании из чувства затронутости можно только от своего собственного имени. Для урбанистики это означает, что она может качественными методами собирать эмпирический материал о “проживаемом пространстве” города (Карлфрид фон Дюркгейм) и точно так же – с дистанции научной интроспекции – сделать это переживание объектом исследования (на основе высказываний субъекта о ситуациях переживания города в состоянии затронутости).

“Города вообще” не существует, как не существует “человека вообще” или “высокогорья вообще”. Впрочем, осмысленно говорить о “городе” можно только на номотетическом уровне. Попытка рассматривать город как ситуацию должна была бы отправляться от переживаний индивидов, с тем чтобы увидеть таким образом уровень конституирования города, характеризующийся патическим участием, и апоретически сломать всякое догматическое мышление, прямолинейно следующее дисциплинарным теориям. Феноменологическая перспектива так же несовместима с каким бы то ни было дуализмом души и тела, как и с традиционным редукционизмом теории действия. Она направляет наш взгляд на способ бытия города, благодаря чему становится понятным атмосферное и в этом смысле эмоциональное пространство как нечто хаотически многообразно взаимосвязанное, а не составленное из частей по принципу констелляции (ср. Großheim 2004: 51–61). “Городское”, скорее всего, в значительной степени есть продукт символических шифров жизни в больших городах, но в конечном итоге понятным оно становится только тогда, когда символические коды городской жизни соединяются в мысли с соответствующими им чувствами. В этом отношении Зиммель в своей работе о “духовной жизни жителей большого города” уже предвосхищал тот бум ограничения человека духом и мозгом, который наблюдается 100 лет спустя (ср. Зиммель 1903: 119–133 [рус. изд.: Зиммель 2002 – прим. пер.]).

Большие города слишком велики для того, чтобы методологически можно было их понимать как мегаситуации. Между тем, в анализе “городских пространств” на различных уровнях масштаба можно различать “городские ситуации” и “ситуации города”, обнажая таким образом способы переживания, в которых можно наблюдать во взаимосвязи то, чего в картине, изучаемой с позиций теории действия, нет вовсе.

Систематически разработанная феноменологическая терминология, которую ввел Шмитц, обеспечивает возможность четкого различения в хаотически многообразных ситуациях. Как пишет Шмитц, “ситуации […] – основные обиталища, источники и партнеры всего и всякого поведения людей и животных” (Schmitz 2003: 91). Значения в этой схеме встречаются на трех уровнях: на уровне “фактов (нечто существует в принципе и определенным образом), программ (нечто должно существовать или должно было бы существовать) и проблем (существует ли это нечто)” (ibid.: 89). Факты, программы (и часто, но не всегда – проблемы) конституируют ситуацию. Тем, что в определенной (городской) местности нечто существует, нечто, возможно, должно быть иначе и во многих отношениях неясно, существует ли это нечто-то, задается рамка для научного анализа и обеспечиваются категории для описания проживаемых и переживаемых пространств.

Социально-теоретическое возражение выдвигается против любой феноменологии города тогда, когда она начинает утверждать, что является единственным исчерпывающим анализом. Так и любая методологическая фиксация на переживаниях субъектов неизбежно привела бы к той же односторонности, которая практикуется теорией действия, только как бы онтологически “с другой стороны” человека. Город “существует” в том числе – и даже особенно – там, где он не дан в непосредственном чувственном опыте: в денежных потоках, в институциональных структурах, в сетях социальных связей, в воображаемом пересечении которых формируются ресурсы власти. Из своих анестетических зон город, как правило, лишь опосредованно воздействует на “непосредственные” телесные переживания индивидов. С учётом политической экономии чувственных восприятий и чувственности, а также культурной индустрии эмоций срочно требуется последовательное пробуждение интереса социальных наук к “живому” телу, т. е. к жизни человеческой плоти “помимо” перспективы тела физического, к эмоциям “помимо” перспективы умопостигаемого мышления и к перформативному “помимо” перспективы действия, а следовательно – к такому пониманию действий, которое обходится без иллюзии герметичного самообладания. Живое физическое тело невозможно без “плотского” измерения, и не бывает человека, который не переживал бы своих эмоциональных состояний в ситуациях по эту сторону нейронных потоков и не оценивал бы ситуации таким “иррациональным” путем, чтобы в конце концов опять рационально предпринимать в них те или иные шаги.

 

5. Город как ситуация

 

Чтобы показать полезность для социальных наук введенного Германом Шмитцем понятия ситуации, я в общих чертах расскажу, как можно применять его в урбанистике. Шмитц вводит понятие “ситуации” на элементарном уровне эпистемологии (ср. Schmitz 1994), чтобы привлечь внимание к тому факту, что в основе всех онтологий лежит глубинный слой значений, которые действуют на субъективном и на объективном уровнях.

“Соответственно, то, как человек обращается с отдельными вещами и темами, всегда определяется отношением к значениям, которые лежат в основе, в хаотическом многообразии единичного” (Schmitz 2003: 91). В этом мышлении вещи и темы содержатся целостно – в “хаотическом многообразии”. Понятие многообразия лишь в очень ограниченной степени родственно “разнообразию”, которое еще можно было бы себе представить в виде некоего обозримого порядка. Понятие многообразия скорее указывает на “нерешенность вопроса о тождестве и разнице” (Schmitz 1994: 68). Это значит, что многообразная значимость в своей интенциональной зоне переменчива.

Шмитц пишет, что “ситуации […] – основные обиталища, источники и партнеры всего и всякого поведения людей и животных” (Schmitz 2003: 91). Значения в этой схеме встречаются на трех уровнях: на уровне “фактов (нечто существует в принципе и определенным образом), программ (нечто должно существовать или должно было бы существовать) и проблем (существует ли это нечто)” (ibid.: 89).

Факты, программы (и часто, но не всегда – проблемы) конституируют ситуацию. Раз существует не один факт, не одна программа и не только одна проблема, которые в каждом конкретном случае могут быть идентифицированы с тем или иным городом, то эпистемологически ни один город в мире не рассматривается как одна ситуация. Каждый город представляет собой переменчивое, перепутанное нагромождение разнообразных ситуаций. Следовательно, то, что в перепутанном нагромождении города как “мегаситуации” тем или иным (в том числе сомнительным) образом существует, никогда не выражает себя в каком-то одном, поддающемся единственной идентификации смысле, но всегда лишь в способах смотреть на этот город, который уже в момент его восприятия (неважно какого – чувственно-интуитивного или теоретико-интенционального) существует не как “весь” город, а как пространственный фрагмент, находящийся в фокусе той или иной темы (этническое разнообразие района, проблемы с жильем, конфликтующие способы использования парка, проблематика неутилизованных отходов и т. п.). В тот момент, когда мы обращаем внимание на нечто, касающееся города, относящееся к нему, находящееся в нем, оно, со своим специфическим для каждой данной ситуации характером, не является перед нами целиком, со всеми интегральными значимыми аспектами. Способы, которыми значения разделены и связаны между собой, слишком дифференцированы и многообразны. Шмитц говорит в таких случаях о сегментированных ситуациях (в отличие от импрессивных ситуаций, см. ibid.: 91f.). Впрочем, могут быть случаи восприятия, когда ограниченные формы городского целого значимы, – например, когда турист с расстояния переживает силуэт города. Но в подобных случаях речь идет о таком целом, которое может воображаемо существовать в качестве фиктивного единства лишь благодаря большой пространственной и патической дистанции. Однако такой взгляд на иконологический “город вообще” абстрагируется от всего, что составляет город как проживаемый космос.

В эпистемологической перспективе ситуационного подхода “реальность” многомиллионного мегаполиса всегда распадается на множественные действительности. Вследствие этого сингулярно определяемый город как объект научного исследования конструирует онтологию, которую следует рассматривать в качестве Другого по отношению к тому, что составляет город как хаотичную систему совместного со-бытия в пространстве. Витальность и активность жизни не дают повода для долговечных определений города, а скорее побуждают к тому, чтобы понимать город как множество коннотаций, связанных с ситуациями. Города – это меняющиеся пространства. Их конститутивные эссенции текучи и летучи. В некоем наивном смысле можно в лучшем случае только архитектурные технические инфраструктуры, в силу их устойчивости, рассматривать как более или менее долговечные, длящиеся во времени “слои” города, как овеществление городской жизни в физическом пространстве. Но и эти слои городских архитектур, и другие материальные субстраты конституируют “хаосмос” (ср. Schabert 1995: 130–140): он может рассматриваться в качестве внутренне диффузной эмульсии-носителя, из которой, помимо всего прочего, образуются, подобно “испарениям”, атмосферы города. Вся материальность города как культурное наследие общественно пульсирующей жизни в конечном счете служит раскрытию города как поля новых возможностей (от вариантов действий до суггестий переживания).

Когда Ле Корбюзье в 1930-е гг. говорил, что не может “пройти мимо неоновых реклам на Бродвее” (цитируется в Boyer, 1998: 48–59), то причиной тому была не материальность ламп, надписей и красочных световых эффектов на стенах домов, а атмосферная действительность суггестивно и патически “увлекающего” моря огней, которая завораживала его в силу своего специфического ситуационного характера. На стороне объекта ситуация конституируется специфическим явлением мира огней (который находится на Бродвее); на стороне субъекта она конституируется будоражащим чувственным переживанием экстазов и “попаданием” имплантированных культурных смыслов в эмоциональное расположение субъекта. Повсюду, куда досягает праздничный свет города зрелищ, море огней на Бродвее образует свой – пусть и не просторный – мир, который скрепляется воедино особым нагромождением значений. В мегапространстве “целого” города это всего лишь одна из граней – ситуация, сцепленная с другими ситуациями.

 

Трущобы как ситуация мегаполиса

На примере бурно растущих, сверхурбанизованных латиноамериканских мегаполисов очень четко видно, что город имеет характер ситуации. В то время как европейский город поддерживает традицию демократического участия своих граждан в управлении и осуществляет активную социальную политику, не допускающую их впадания в крайнюю нужду (ср. Böhme 2000: 49–99), разрастающийся стремительно и без всякого плана мегаполис Латинской Америки, Азии и Африки не связан никакими обещаниями справедливости. Поэтому с тех пор, как началось ускорение глобализации, в этих городах разрыв между крайней нищетой и граничащим с неприличием богатством увеличивается все больше и больше. Если смотреть на расколотый город, сильно дистанцировавшись от субъективного переживания роскошествующего богатства или экзистенциальной бедности, то можно его понять с точки зрения систематически осуществляемых синтезов богатства и бедности – с точки зрения аморальных механизмов выигрыша и проигрыша. Между тем, такому структуралистскому взгляду на экономически разваливающийся город понятие ситуации будет не очень полезно, потому что в области системного анализа потоков капиталов, товаров и власти социология и политическая экономия располагают инструментами, эпистемологически более удобными, чем феноменология. А вот в области анализа субъективных вовлеченностей горожан в городские события феноменологическое понятие ситуации, наоборот, сулит возможность увидеть многое.

При этом уже материальная сторона трущоб как среды обитания беднейших из бедных представляется с точки зрения объективных фактов звеном в целой цепи других программ и проблем, конституирующих ситуации. В трущобах материалами для жилищного строительства служат не стекло, сталь и высококачественные пластмассы, а пластиковый мусор, отходы древесины и куски бетона – строительного мусора со строек, идущих по краям более благополучных кварталов. Учитывая эти столь разные оболочки жилой среды, становится очевидно, что уже сами стройматериалы своим внешним видом конституируют атмосферы, которые с точки зрения этой обреченности на бедность представляются лежащими в совершенно иных ареалах значений, нежели при “эмпатически” участливом взгляде проходящих мимо туристов, при контролирующем взгляде административных блюстителей порядка или при ориентированном на всеобщее благо активном подходе социальных работников. Но и в самой верхней части общества внешний вид вещей тоже конституирует атмосферы – в других местах “того же самого” города. В то время как хижины из рифленого железа, картона и пластикового мусора подобно средствам коммуникации “транслируют” определенную атмосферу и являются своего рода “знаками” ужасающей бедности, вещи из роскошных квартир означают большое богатство, которое проявляется в атмосфере экономически возвышенного. Поддающиеся в каждом данном случае фактической конкретизации на основе объективируемых показателей жизненные обстоятельства очерчивают ситуационную рамку, внутри которой конституируется субъективность. Эта рамка одновременно влечет за собой целый ряд других опциональных ситуаций (преступность vs. политическая карьера).

Наряду с отношениями, которые в качестве фактов (cp. Schmitz 2005: 45) задают предельные параметры обладания деньгами и вещами, прежде всего именно программы и проблемы являются, с одной стороны, выражением объективных и субъективных фактов, а с другой – оказывают обратное воздействие на эти конкретные факты. То, чего люди хотят, собрано в программы. То, чего они боятся, – это выражение проблем, которые (при определенных обстоятельствах) могут быть преодолены с помощью программ. Это относится не только к жителям города, а в принципе точно так же и к вершителям его судеб – административным и политическим элитам. Поступки или отказы от поступков, осуществляемые “большими” акторами, тоже следуют ситуативным рамочным условиям, только эти условия лежат в совершенно иных ландшафтах значений, нежели те, которым следуют жители. В результате главными оказываются различия между программами и проблемами тех индивидов, чьи жизненные практики подчиняются правилам их жизненных миров, и тех, кто должны и хотят “функционировать” в местах соприкосновения систем.

Так, например, та же самая трущоба, которую ее жители переживают как экзистенциально удушающую нужду, являет собой для градостроителя, который действует или бездействует по заказу политических элит, совершенно иную ситуацию, чем для страдающего от своей жизненной ситуации обитателя трущоб. С точки зрения полиции, следящей за порядком, трущоба практически никак не ассоциируется со страданием от жизни в нищете: она скорее символ позора “города”, который необходимо изжить политическими средствами. Таким образом, объективный факт “трущобы” рассматривается с точки зрения города и расчетов власть имущих тоже в свете проблем и программ, которые радикально абстрагированы от настоящей жизни обитателей трущоб. В полицейском взгляде нищета и страдание переворачиваются со своей живой телесной стороны на оборотную сторону, сторону искажающей объективации: это противоположное значение символической муниципальной политики, в которой бедность надо не патически разделять, а интерпретировать как позорное пятно культурно-политической несостоятельности города. Так, на крупных международных конференциях по проблемам мегаполисов уже давно то и дело говорят о том, что для очищения публичного облика города хорошо было бы снести трущобы с лица земли (ср. Davis 2007: 111). Если снос “незаконных” поселений является выражением политической программы и в то же время жестом власти, то в подобной деятельности выражается не один лишь системный аспект. Социология, в которой господствует парадигма конструктивизма и теории действия, не замечает того обстоятельства, что в долгосрочной перспективе эти акторы со своими поступками и отказами от поступков только тогда могут убедительно выглядеть личностями в собственных глазах (“развернутое присутствие”), когда они могут амортизировать тяжесть своих поступков с помощью системы значений, основания которых они разделяют в том числе и эмоционально! Если верно то, что в бюрократическом и системном видении вершителей судеб города он также сводится к абстрактным и функционалистским структурам и процессам, то столь же верно и то, что за фасадом административного участия в жизни города существует аспект патического участия, даже если его точки отсчета лежат – по сравнению с миром обитателей трущоб – в совсем других ареалах значений (отождествление с практиками авторитарных властей).

С точки зрения антропологической эстетики, чувственные отношения к пространству города конституируют онтологическую сторону ситуаций, которая непосредственно привязана к экзистенциальному и конкретному образу трущобы. Лишь в действительности переживания и в жизненном мире своих обитателей физическое пространство трущобы конституирует ситуацию бедности, которая может быть пережита не в абстрактных шифрах, а только в конкретных ситуациях, т. е. в проявлениях акустического, обонятельного и визуального пространства, где объекты мира повседневной жизни одновременно символически представляются свидетельствами неравного распределения благ и прав. По сравнению с этим мир тех, кто вершит судьбы города (т. е. акторов, действующих от имени власть имущих, которые сами делают это действие возможным только посредством определения его рамочных условий), – это мир ситуаций, лишенных всего чувственного. Для них трущоба невыносима не потому, что в ней нельзя вести жизнь, достойную человека, а потому, что она – символическое позорное пятно, изъян в глобальной конкуренции глобальных городов. Значения, направляющие поступки администраторов и других правящих элит в одну сторону, коренятся не в витальном переживании города, а в абстрактном размышлении и контроле над городом. Трущоба в общей жизненной ситуации людей, вершащих судьбы города, невыносима не потому, что в ней нет чистой питьевой воды, преступность не дает спать и трудно защитить от грабежа свое более чем скромное имущество, и не потому, что зрелище нищенского прозябания этически ощущается как непереносимое. Трущоба невыносима потому, что те, кто воспринимает ее лишь с рационалистической дистанции и знает только некие внешние факты о ней, политически расценивают ее как символический ущерб имиджу города.

В одном городе царит борьба между городами. Ее участниками являются ситуативные города, которые возникают в результате того, что жизнь людей различна – в материальном и в ощущаемом пространстве города. Там, где урбанистика ударяется в абстракции и изолируется от жизни людей в плюральной городской культуре, она когнитивно отчуждает себя от своего объекта изучения. При такой изоляции в конечном счете невозможно получать такие результаты исследований, которые рассказывали бы что-то значимое об индивидуально проживаемой жизни в городах. Всякая чувственная изоляция от мира изучаемых объектов приводит к последующему отчуждению, потому что жители городов учатся в конце концов не обращать внимания на самих себя и на свою жизнь в пространстве города и конституировать себя абстрактно.

Города не только подвержены длительной и в принципе непрекращающейся культурно-исторической трансформации своего физического пространства. С изменением субстратов “городского” они начинают иначе переживаться, а также меняются и сами способы их переживания. Скрипты значений, которые работают как сценарии управления судьбами города, городской жизни и переживания города, можно понять в конечном счете только с точки зрения проживаемого синтеза смысла и значения, чувственности и осмысления.

 

Литература

Bittner, Rüdiger (2005), Aus Gründen handeln, Berlin/New York.

Blumenberg, Hans (2007), Theorie der Unbegrifflichkeit, Frankfurt am Main.

Boesch, Hans (2001), Die sinnliche Stadt. Essays zur modernen Urbanistik, Zürich.

Böhme, Gernot (1987), Die Schwierigkeit, das Andere zu denken – oder das Problem des Irrationellen // Kimmerle, Heinz (Hg.), Das Andere und das Denken der Verschiedenheit, Amsterdam, S. 17–21.

Böhme, Hartmut (2000), Thesen zur “europäischen Stadt” aus historischer Sicht // Hassenpflug, Dieter (Hg.), Die europäische Stadt – Mythos und Wirklichkeit, Münster, u.a, S. 49–99.

Boyer, M. Christine (1998), Times Square tot oder lebendig? // Daidalos 68, H. Juni 1998, S. 48–59.

Davis, Mike (2007), Planet der Slums, Hamburg [перевод одной из глав этой книги на русский язык см.: Майк Дэвис (2008), Планета трущоб // Логос, 2008, № 3, с. 108–129. – Прим. ред.].

Giddens, Antnony (1988), Die Konstitution der Gesellschaft, Frankfurt am Main, (orig. 1984, The Constitution of Society. Outline of the Theory of Structuration, Oxford/Cambridge [рус. изд.: Гидденс, Энтони (2003), Устроение общества: Очерк теории структурации. Москва. – Прим. пер.]).

Gloy, Karen (2007), Von der Weisheit zur Wissenschaft. Eine Genealogie und Typologie der Wissensformen, Freiburg/München.

Großheim, Michael (2004), Zur Phänomenologie der Wahrnehmung jenseits von Projektionismus und Konstellationismus // Denzer, Vera/Hasse, Jürgen/Kleefeld, Klaus-Dieter/Recker, Udo (Hg.), Kulturlandschaft. Wahrnehmung – Inventarisation – Regionale Beispiele. Fundberichte aus Hessen, Beiheft 4, (hg. v. Landesamt für Denkmalpflege Hessen, Archäologie und Paläontologie) Wiesbaden, S. 51–61.

Gugutzer, Robert (2004), Soziologie des Körpers, Bielefeld.

Hasse, Jürgen (2006), Der Mensch ist (k)ein Akteur – Zur Überwindung szientistischer Scheuklappen in der Konstruktion eines idealistischen Menschenbildes // Wolkenkuckucksheim. Internationale Zeitschrift für Theorie und Wissenschaft der Architektur, Jg. 10, Heft 2, (s. auch 3/103), http://www – 1.tu-cottbus.de/BTU/Fak2/TheoArch/wolke/deu/Themen/themen052.htm#5.

– (2007), Erfahrung durchs Erlebnis? Erlebnis-Architektur im selbst – und weltbezogenen Denken // Janson Alban/Jäkel, Angelika (Hg.), Mit verbundenen Augen durch ein wohlgebautes Haus. Zur szenischen Kapazität von Architektur, Frankfurt am Main, S. 36–47.

Heidegger, Martin (1951/52), Was heißt Denken?, Tübingen 1997 [рус. изд.: Хайдеггер, Мартин (2007), Что зовется мышлением?, Москва. – Прим. пер.].

Lipps, Theodor (1903), Ästhetik // Grundlegung der Ästhetik, Band 1, Leipzig/Hamburg 1914.

Lyotard, Jean-Francois (1982), Das postmoderne Wissen, Wien 1986 [рус. изд.: Лиотар, Жан-Франсуа (1998), Состояние постмодерна, СПб. – Прим. пер.].

Maier, Heinrich (1908), Psychologie des emotionalen Denkens, Tübingen.

Michelet, Jules (1861), Das Meer, deutsche Übersetzung, Wintermeyer, Rolf (Hg.), Frankfurt am Main/New York/Paris 1987 [рус. изд.: Мишле, Жюль (1861), Море, СПб. – Прим. пер.].

Müller-Freienfels, Richard (1921), Philosophie der Individualität, Leipzig.

– (1922), Irrationalismus, Leipzig.

Otto, Gunther (1990), Ästhetische Rationalität // Hamburger Beiträge zur Erziehungswissenschaft, Heft 1/1990, Hamburg, S. 37–52.

Schabert, Tilo (1995), Inszenierung der Metropolis. Der “Chaosmos” städtischer Architektur // Universitas, Jg. 50, Nr. 584, S. 130–140.

Schmitz, Hermann (1994), Neue Grundlagen der Erkenntnistheorie, Bonn.

– (2003), Was ist Neue Phänomenologie? // LYNKEUS. Studien zur Neuen Phänomenologie, Bd. 8, Rostock.

– (2005), Situationen und Konstellationen. Wider die Ideologie totaler Vernetzung, Freiburg/München.

Schroer, Markus (2006), Räume, Orte, Grenzen. Auf dem Weg zu einer Soziologie des Raums, Frankfurt am Main.

– (2005) (Hg.), Soziologie des Körpers, Frankfurt am Main.

Simmel, Georg (1903), Die Großstädte und das Geistesleben // Lichtblau, Klaus (1998) (Hg.), Georg Simmel. Soziologische Ästhetik, Bodenheim, S. 119–133 [рус. изд.: Зиммель, Георг (2002), Большие города и духовная жизнь // Логос, 2002, № 3(34), с. 1 – 12. – Прим. пер.].

Volkelt, Johannes (1905), “Grundlegung der Ästhetik” Erster Band // System der Ästhetik, Werk in drei Bänden, München.

Welsch, Wolfgang (1987), Unsere Postmoderne Moderne, Weinheim.