Собственная логика городов. Новые подходы в урбанистике (сборник)

Сборник статей

Беркинг Хельмут

Лёв Мартина

Городской габитус и габитус города

Франц Бократ

 

 

Города влияют на габитус своих обитателей по-разному. Об этом говорят, например, компаративные исследования социальных сред, причем как те, в которых сравниваются среды в одном городе, так и те, в которых сравниваются разные города. Но описания и сравнения городских социальных сред остаются идиографическими, если продемонстрированные в них взаимосвязи не поддаются обобщению, т. е. не указывают на что-то большее, нежели исследованные отдельные случаи. И наоборот, наблюдения над социальными средами на высоком уровне генерализации, как рассуждения Георга Зиммеля “Большие города и духовная жизнь” (Simmel 1984 [рус. изд.: Зиммель 2002 – прим. пер.]), не специфичны, если феномены, объясняемые с помощью общих моделей, приравниваются к феноменам как таковым. Ведь даже если нам кажется убедительной характеристика больших городов как “совершенно безличной формации” (ibid. 196 [там же: 5]) с соответствующими формами жизни, все же это генерализирующее определение городской практики, которое нельзя приравнивать к гетерогенным практикам городской жизни как таковым.

 

1. Логика практики

Бурдье (Bourdieu 1993 [здесь и далее цит. по рус. изд.: Бурдье 2001 – прим. пер.]), развивающий эту мысль в рассуждениях о теории практики, в рамках своей критики объективирующих форм познания и логик исследования, указывает на эпистемологические трудности и разрывы понятийных обобщений, которые “непрерывно соскальзывают с существительного (substantif) на существо (substance)” (ibid. 71 [Бурдье 2001: 73]) и тем самым дают власть применяемым понятиям, которые в конце концов начинают, как кажется, действовать совершенно сами по себе. Так, обозначения общественных явлений, например “взаимная замкнутость” и “блазированность” жителей большого города у Зиммеля (Simmel 1984: 196 [здесь и далее цит. по рус. изд.: Зиммель 2001: 8 – прим. пер.]) – понятия, применяемые для описания определенной социальной реальности, – как правило, начинают рассматриваться уже как реалии и оказывают, как представляется, воздействие на всю жизнь большого города со всеми ее разнообразными практиками. При этом легко ускользает от внимания то, что сам Зиммель, тонкий наблюдатель и эссеист, был представителем тех “освобожденных от исторических цепей индивидов” (ibid.: 204 [Зиммель 2001: 12]), которые воспринимают поле большого города как шанс сформировать описанные ими “качественные особенности и своеобразность” (ibidem [там же]). Наконец, в персонифицирующих обобщениях (вроде: “освобожденные от исторических цепей индивиды захотели теперь отличаться друг от друга” (ibidem [там же])) понятийные конструкции даже вводятся в качестве самостоятельных субъектов, которые, как кажется, уже действуют так же, как и “обозначающие их слова действуют во фразах в исторической речи” (Bourdieu 1993: 71 [Бурдье 2001: 73]).

Примеры, подобные этому, указывают на двоякую трудность: во-первых, невозможно понять городские социальные среды и формы практик на основе логик волевых решений отдельных акторов, ведь даже если удастся обнаружить регулярные соответствия между определенными предпочтениями в действиях и жизненными стилями, их нельзя будет, согласно Бурдье, рассматривать как результат сознательных размышлений или рациональных выборов и решений. С другой стороны, нельзя интерпретировать объективирующие конструкции, такие как понятийные классификации, логические схемы, обзоры, таблицы и т. д., как реальные основания описываемых практик и стилистических форм, потому что в случае их применения происходит “подмена практического отношения практикой отношения к предмету, свойственного наблюдателю” (ibid.: 65 [Бурдье 2001: 66–67]).

При этом необходимо иметь в виду, что указание на трудности интерпретативных подходов, ставящих в центр картины актора, с одной стороны, и объективистских объяснительных попыток, с другой, не преследует цели огульно дискредитировать соответствующие формы научного теоретизирования. “Критическая рефлексия над границами ученого понимания” (ibid.: 53 [там же: 53]) служит, скорее, другой цели: проявить эпистемологические и социальные предпосылки их порождения, как правило невысказанные, и потому остающиеся имплицитными. Достигаемая тем самым релятивизация заявляемых притязаний на значимость направлена, однако, не только на применяемые для объяснения общественных явлений разнообразные логические модели, которые едины в том, что объясняют определенное число наблюдаемых случаев максимально наглядным и понятным образом. В ходе своей критики соответствующих попыток объективации Бурдье вырабатывает и измененное понимание самих изучаемых объектов – социальных практик и полей.

Под заголовком “Теория практики” или “Логика практики” Бурдье уже разоблачил простые модели и методы, используемые общественными науками для определения социальных практик, показав, что они представляют собой артефакты, “хоть и безупречные, но нереальные” (ibid.: 155 [там же: 165]). Это относится к уже упоминавшейся карте города, на которой “прерывистое и содержащее пробелы пространство практических маршрутов заменяется однородным и сплошным пространством геометрии”, а также к календарю, в котором “образуется линейное, однородное и сплошное время вместо времени практического, состоящего из отдельных фрагментов длительности, несоизмеримых между собой и обладающих каждый своим ритмом – ритмом времени, которое спешит или же топчется на месте в зависимости от того, что с ним делают” (ibid.: 154 [там же: 163], курсив Бурдье). В отличие от постулируемых при построении теорий гомогенности и точности социальных смысловых связей и паттернов восприятия, смысловые миры, создаваемые на практике, следуют “логике приблизительности и зыбкости” (ibid.: 159 [там же: 169]), которая, впрочем, – поскольку обстоятельства действий и требования порой быстро меняются – оказывается настолько непротиворечивой и обозримой, что ею можно практически овладевать. Своеобразие этой практической логики (или логики практики) заключается в том, что она полностью может быть постигнута лишь в самой деятельности, однако за это приходится платить – ее конститутивные условия и ограничения, функции и механизмы, иллюзии и опасности остаются нераспознанными: “Реально овладеть этой логикой может лишь тот, кем она полностью овладела; тот, кто ею обладает, но в такой степени, в какой она сама владеет им, т. е. лишенный владения” (ibid.: 31 [там же: 32]).

Впрочем, теория практики далека от того, чтобы просто поступиться своими теоретическими притязаниями ради практического опыта или поддерживать идеализированное представление о практике. Многочисленные указания на то, что мы разрушаем логику практики, когда пытаемся ухватить ее с помощью теоретических моделей и построений, преследуют цель подступиться к ее практическому смыслу за счет того, чтобы вновь вернуть ее “на исходную почву практики” (ibid.: 171 [там же: 182]). Под этим имеется в виду, что теоретические построения и объяснения хотя и годятся для прояснения понятийных взаимосвязей, но бьют мимо цели, когда доходит до выяснения практических вопросов: “Можно говорить, что гимнастика – это геометрия, но только не считать самого гимнаста геометром” (ibid.: 170 [там же: 181]). На фоне того, что – разовьем эту метафору – геометры встречаются в повседневной жизни общества скорее в виде исключения, а гимнасты в виде правила, становится отчетливо понятно, какое значение имеет логика практики. В той мере, в какой социальные действия имеют в первую очередь практическую релевантность (или, иными словами: они порождаются и понимаются практически, прежде чем в них теоретически вникают, анализируют их и интерпретируют), дело заключается в том, чтобы познать их в их актуальных (“в пылу боя”) и ситуативных (“не сходя с места”) сложностях, срочностях, необходимостях, удобствах и – не в последнюю очередь – противоречивостях. А как раз это и блокируют генерализирующие (синоптические, аналогические, синхронизирующие и проч.) формы тотализации. Только если удается увидеть социальные действия в их практическом, привязанном к телу смысле, а не как конкретные реализации общих объяснений и теоретических схем, – например, когда временные процессы определяются по своей “длительности”, а пространственные отношения как “геометрическая практика”, – раскрывается их практическая логика, которая оказывается совсем не похожей на “логику логики” (ibid.: 157 [там же: 167 – “нелогичная логика”]).

Таким образом, вместо внешней, якобы независимой исходной позиции, взгляд из которой только и превращает те или иные социальные феномены, которые были описаны, в объекты, и вместо уничтожения дистанции за счет практического участия Бурдье предлагает рассматривать социальные практики – такие как жесты, привычки, действия или суждения – в качестве выражений практического смысла, не поддающиеся ни объективистскому, ни субъективистскому растворению. Поэтому праксеологический подход означает интерес прежде всего к взаимосвязям между видами телесного поведения, формами практического понимания, специфичными для каждого данного поля условиями и культурными смысловыми паттернами. Тем самым отвергаются все социально – и культурно-теоретические подходы, в которых структуры и практики интерпретируются независимо друг от друга, и поэтому не случайно связь между обоими полюсами стоит в центре концепции габитуса, разработанной Бурдье.

Понятие габитуса помогает лучше объяснить суть праксеологического подхода постольку, поскольку в нем видны взаимосвязи между позициями, занимаемыми акторами в социальном пространстве, и специфичными для этих акторов типами поведения и стилями жизни. В отличие от структуралистских подходов, в которых взаимосвязи между паттернами социального порядка и паттернами индивидуальных действий односторонне интерпретируются в пользу предзаданных общественных структур, а также в отличие от теорий из области социальной феноменологии, в которых “осмысленное устройство социального мира” объясняется интенциональными актами понимания, Бурдье располагает габитус как бы между структурами и действиями, порядками и перспективами или между позициями и диспозициями:

В качестве опосредующего звена между позицией или положением в социальном пространстве и специфическими практиками, пристрастиями и т. д. выступает то, что я называю габитусом , т. е. общая базовая установка, диспозиция по отношению к миру, которая ведет к систематическому занятию определенных позиций, но при этом в силу того, что она представляет собой отражение всей прежней жизни, может быть относительно независима от позиции, занимаемой в рассматриваемый момент времени. Иными словами, существует – и это достаточно неожиданно – взаимосвязь между самыми несхожими вещами: как человек говорит, танцует, смеется, читает, что он читает, что ему нравится, какие у него знакомые и друзья и т. д. Все это тесно связано одно с другим (Bourdieu 1989: 25).

Многое объясняет в данной связи тот факт, что названные здесь взаимосвязи могут быть показаны на примере исследуемого габитуса, их не приходится реконструировать через общий структурный или интенциональный анализ действий. Уже в повседневных практиках и привычках обнаруживаются те основанные на опыте знания и умения, которые сформировались в ходе обретения габитуса и которые – в известных пределах – связаны “двоякими, структурированными и структурирующими отношениями с окружающей средой” (Bourdieu 2001: 184). В праксеологическом смысле важно то, что это знание и умение, ставшее частью габитуса, не означает никакого интеллектуального богатства: оно проявляется как “ноу-хау тела”, или как “телесный интеллект”. В отличие от таких взглядов на знание (episteme) и умение (techne), которые в центр картины ставят сознание и в которых приобретенные путем практики опыт и навыки (technai) по возможности подводятся под унифицирующие понятия, теории или идеи, понятие габитуса подчеркнуто обращается к заученным путем практики привычкам и умениям (empeiria), которые также независимо от теоретических познаний или рациональных целеполаганий конституируют действия. На основании рутинного смыслового опыта габитус делает возможным “практическое понимание”, которое с достаточной степенью надежности можно применять к повторяющимся ситуациям и предметам и которое – по крайней мере в главном для каждого данного случая социальном поле – открывает доступные для выбора стратегии совладания. В отличие от ментальных операций, при которых приписывание смыслов осуществляется интенционально, Бурдье (Bourdieu 1993: 127 [Бурдье 2001: 134]) понимает “практическое чувство” по эту сторону границы между физическим и психическим как “социальную необходимость, ставшую природой и преобразованную в моторные схемы и телесные автоматизмы”.

Относительно признаков, связанных с телом, габитус можно охарактеризовать двояко: во-первых, он выступает в качестве “подпорки памяти” (Bourdieu 1976: 199; 1993: 126; 2001: 181 [Бурдье 2001]), или “кладовой отсроченных мыслей” (Bourdieu 1993: 127 [Бурдье 2001: 134]). Этим Бурдье намекает на то, что габитус представляет собой “ставшую натурой историю, которая как таковая отрицается, ибо реализуется как вторая натура” (Bourdieu 1976: 171). В праксеологическом смысле эта форма реализации включает в себя прежде всего телесно-аффективный обмен с социальным окружением и практически полностью исключает акты осознавания. Превращение общественных структур, социальных правил и культурных ценностей в телесные феномены происходит прежде всего через телесные процессы обучения, в ходе которых габитус последовательно формируется в соответствии со специфичными для каждого поля схемами восприятия, оценки и действия. При этом, как выражается Бурдье, (Bourdieu 2001: 181) “социальный порядок проникает в тела”. Однако это “проникновение” – не просто пассивный процесс. Бурдье интерпретирует порождаемый габитусом практический смысл как “социальную необходимость, ставшую природой и преобразованную в моторные схемы и телесные автоматизмы”, и подчеркивает тем самым активную и порождающую сторону телесной деятельности. Как при говорении на основе заученных понятий и оборотов словно бы без труда порождаются бесчисленные предложения и при этом не распознаются социальные “структуры языкового рынка, которые утверждают себя как система специфических санкций и процессов цензуры” (Bourdieu 1990: 12), – точно так же незаметно проявляет себя в кажущихся непосредственными телесных практиках структурная сторона габитуса. Ведь только в состоянии действия реализуется “устанавливаемое в практике отношение непосредственного согласия между габитусом и конкретным полем” (Bourdieu 1993: 126 [Бурдье 2001: 133]). Социологически значимым является прежде всего вопрос, как самые общие смысловые структуры габитуса перерабатываются в горизонте каждого действующего актора, – или, другими словами, как общественные структуры и практические схемы воздействуют друг на друга.

 

2. Городской габитус

Определение “городской габитус” наводит на мысль о взаимосвязи между общими городскими структурами и относящимися к ним практиками городских акторов. Подобно тому как отдельные города каждый по-своему влияют на деятельность оказывающихся в них людей, структурирующие городские условия тоже подвержены изменениям под действием габитуса. Это понимание взаимной зависимости социальных диспозиций – например, материальных, институциональных и символических ресурсов города – и социальных практик и форм апроприации становится заметно, если рассматривать объективированную в вещах историю как среду обитания (Habitat), а историю, воплощенную в акторах, как габитус (Habitus). Они существуют одновременно, однако подчиняются различным динамикам, которые становятся видны, когда мы обратим взор на процессы адаптации и обучения, проживаемые действующими акторами. Ведь если социальные диспозиции и структуры рассчитаны на то, чтобы по возможности независимым от времени и места образом фиксировать постоянные и обязательные отношения, то это еще не значит, что эти общие требования столь же единообразно воспроизводятся действующими акторами. Об этом свидетельствуют согласованные друг с другом, хотя в то же время и тщательно друг от друга отделяемые социальные практики, а кроме них – действия, открыто нацеленные на изменение рутин и сигнализирующие о кризисных моментах структурных условий. Постольку, поскольку габитус (habitus) и среда обитания (habitat) не тождественны друг другу – ибо свойственные габитусу процессы адаптации и апроприации регулярно порождают отличающиеся друг от друга схемы восприятия, мышления и действий, так что никакого социального детерминизма между социальными позициями и диспозициями предполагать не приходится, – только изучение этих различий сможет привести нас к точному пониманию социальных взаимосвязей.

Только механицистское представление о соотношении между этими связями и акторами, определяемыми этими связями, могло бы заставить нас забыть, что габитус, будучи продуктом кондиционированных условий, выступает условием создания мыслей, восприятий и действий, которые сами не представляют собой непосредственный продукт именно этих условий, хотя, обретя однажды реальность, они познаваемы только на основе знания этих кондиционированных условий, а точнее говоря – принципа создания (Bourdieu 1994: 40).

Иными словами, выяснение социальных практик служит и выяснению социальных структур, хотя как за разными габитусами, так и за различными социальными полями признается “более или менее ярко выраженная автономия” (Bourdieu 1998а: 18).

Из взаимодействия между предзаданными общественными структурами и социальными практиками вытекает следствие для форм городского габитуса: использование и апроприация городских пространств тесно привязаны к занимаемым социальным позициям. Городское пространство превращается в символическую форму социальной позиции постольку, поскольку, например, обладание экономическим и культурным капиталом определяет, в каком округе города – в фешенебельных кварталах или в пригородах, на левом или на правом берегу Сены – человек будет жить. И наоборот, отсюда следует, что уже одно только указание на определенные позиции в городе позволяет делать заключения о социальных позициях и предпочтениях, из-за чего различия между парижскими округами и кварталами имеют не только политико-административное значение, но и маркируют “тонкие различия” в городе. Бурдье (Bourdieu 1991: 26) развивает эту мысль, распространяя ее на социально-пространственные структуры и отношения вообще:

Социальное пространство имеет тенденцию более или менее строго отражаться в физическом пространстве в форме определенного распределения акторов и свойств. Из этого следует, что все различия, касающиеся физического пространства, мы обнаруживаем в овеществленном социальном пространстве (или, что сводится к тому же самому, – в присвоенном физическом пространстве).

Согласно такому взгляду, город с его особенностями и внутренними дифференциациями предстает не просто внешней рамкой действия: он сам становится составной частью разнообразных стратегий формирования идентичности отдельных групп и акторов. По этой причине, в частности, городская этнография с самого своего появления старается посредством плотных описаний ситуаций и интеракций ухватить специфические городские “сеттинги” (settings) в их конститутивном для действий значении. С почти литературной точностью описываются при этом разные формы жизни в городе – китайцы 10-го округа, арабы с бульвара Барбес и т. д. – и в результате становится ясно, как воздействия, связанные с городом, влияют на повседневные практики акторов. Однако если заниматься изучением городских форм образования общества в малых пространствах, то из поля зрения постепенно пропадает подлинный предмет исследования – город. Ведь даже если образ города рисуется как “лоскутное одеяло” с разнородными признаками и несхожими культурами, которое, как кажется, исключает гомогенизирующие попытки описания, вопрос о теоретическом месте, позволяющем осуществлять систематический учет выявляемых различий, остается, как правило, не поставленным. Это примечательно, потому что в духе концепций габитуса и поля, выдвинутых Бурдье, этнографические описания и детальные исследования неизбежно окажутся неудовлетворительными, если в них будут оставлены без внимания реляционные связи изучаемого и сравниваемого.

По этой причине перспективы, связанные с сетью отношений, касаются – по крайней мере потенциально – всего в городском пространстве, а не только отдельных наблюдений и описаний. Это означает, что при анализе городских ансамблей особые “местные условия” нужно соотносить с тем, что имеет значение не только здесь, но и в других местах. При этом поле городского пространства определяется и через реальные, и через возможные отношения, чья общая логика раскрывается, только когда они рассматриваются вместе. “Оба пространства – пространство объективных позиций и пространство мнений – должны […] рассматриваться как два перевода одного и того же предложения” (Bourdieu/Wacquant 1996: 136). Так, например, “пространство мнений” в рабочем квартале охватывало бы прежде всего доступные непосредственному наблюдению и индивидуальной реконструкции потребности повседневной жизни, т. е. безработицу, готовность к насилию, ксенофобию, употребление наркотиков, теневую экономику и т. д. Кроме того – иными словами, за пределами ближайшего кругозора тех, кого это всё напрямую затрагивает, – надо принимать во внимание и то, чего в этом районе не хватает или что можно найти только в так называемых буржуазных районах города, а именно: относительную безопасность, неповрежденную инфраструктуру, торговый ассортимент, культурные учреждения и т. д. Всё это можно обрисовать здесь лишь в самых общих и клишированных чертах. Но такой способ позволяет в конечном итоге увидеть, что образы жизни, наблюдаемые и в обделенных, и в привилегированных городских пространствах, несмотря на все различия и границы, тесно привязаны друг к другу, поскольку там лишь с трудом можно завоевывать то, чем здесь можно пользоваться уже как чем-то само собой разумеющимся.

Акторы, каждый в своей среде, действуют по-разному, но вполне сопоставимо с точки зрения требований и соотношений, специфичных для того или иного поля. “Пространство объективных позиций” включает в себя “пространство их мнений”, поскольку агенты производят своими действиями специфические эффекты, которые в значительной степени соответствуют занимаемым позициям и соотношениям в социальном поле. Это никоим образом не исключает противоречий и конфликта интересов, которые какой-то области – например, в экономической или интеллектуальной – даже способствуют достижению результата. Их эффективность или неэффективность, однако, зависит от условий поля, которые в случае городского пространства включают в себя неравномерное распределение экономических, социальных, культурных и символических ресурсов. Если меняются капиталовложения, то изменяются и “системы соотношений” (Bourdieu/Wacquant 1996: 138), как можно видеть на примере реконструкции районов старой застройки в центрах городов, которой сопутствует вытеснение прежних жителей представителями групп с более высоким социальным статусом. “То, что существует в социальном мире, – это отношения: не взаимодействия или интерсубъектные связи между акторами, а объективные отношения, которые существуют независимо от сознания и воли индивидов, как сказал Маркс” (ibid.: 127). Однако чтобы выяснить, какие отношения и формы капитала в каждом конкретном случае определяют “логику поля”, требуется учет именно тех мнений и диспозиций, которые раскрывают практический смысл своей логики, а он не может быть, как показано ранее, постигнут структурно-аналитическим или объективистским путем.

 

3. Габитус города

В урбанистике была предпринята попытка сделать взаимосвязь между объективными позициями и относящимися к акторам диспозициями в поле городского пространства эмпирически постижимой с помощью объяснительных моделей разной степени охвата. Предложенные в данном контексте подходы пытаются различными способами конкретизировать определение городского пространства. Общим для них является то, что – при всем различии толкований и акцентов – размышления о социальном и символическом пространстве связываются в них с понятием габитуса, чтобы описать таким образом габитус места, города или городского региона.

 

Габитус места

 

Так, например, Йенс С. Дангшат (Dangschat 2007: 24) пытается определить габитус места на среднем уровне анализа. Он исходит при этом из того, что места или территории представляют собой

материальное проявление процессов, создающих пространство, и не указывают ни на стоящие за ними “движущие силы” или причины возникновения тех или иных проявлений мест/территории, ни на когнитивные акты отдельных лиц или социальных групп. Таким образом, эти социально-пространственные “продукты” представляют в макро-мезо-микро-теории пространства, которую предстоит разработать, не более чем средний (мезо) уровень. Тогда как макроуровень включает в себя все те силы, которые “производит” сеть городов/территорий, а на микроуровень следует поместить акты восприятия и оценки пространства (когнитивные и оценочные действия) и касающиеся пространства паттерны поведения (присвоение, использование, мобильность и т. д.).

Значит, так называемый “мезо-габитус” (ibid.: 38), по-видимому, маркирует то промежуточное пространство, где встречаются друг с другом структурные процессы образования общества и социальных изменений, с одной стороны, и индивидуальные стили жизни и поведения, с другой. При этом разные уровни анализа не сводятся один к другому. Согласно концепции “макро-мезо-микро”, различные уровни агрегации влияют друг на друга, поскольку, например, материальные и социальные структуры места (инфраструктура, структура жилой застройки, структуры капитала, демографические структуры и т. д.) формируют пространство возможностей действия, которое находит свое специфическое выражение в различающихся ментальностях, интерпретативных паттернах и стилях жизни. Тем не менее со среднего уровня специфического габитуса того или иного места невозможно напрямую разглядеть структурные условия более высокого уровня и поведенческие диспозиции акторов.

Эта различительная модель, на первый взгляд, имеет то преимущество, что – как автор особо подчеркивает – с ее помощью могут быть описаны и проанализированы “социально-пространственные структуры и процессы на различных уровнях агрегации” (ibid.: 40.). Кроме того, благодаря вниманию к процессам, создающим пространство, эта модель отвечает требованиям “пространственного поворота” (Weigel 2002) в науках о культуре. Однако за счет введения промежуточного уровня, маркирующего габитус места и призванного выступать в качестве “связующего звена между внешними условиями […] и обнаруживаемыми на месте паттернами действия” (Dangschat 2007: 39), реляционный или аналоговый подход уже переводится в такую понятийную схему, которая маркирует и формально классифицирует связи с полем заранее, т. е. независимо от их специфичной для каждого случая динамики изменения и собственной логики. Если же следовать концепции габитуса и поля Бурдье, то границы поля невозможно наметить априори или вписать в модель “макро-мезо-микро”, потому что для начала требуется определить логику поля в соответствии с господствующими там формами капитала, прежде чем можно будет конкретно выяснять, где начинают и заканчивают свое действие эффекты поля, какие практики и диспозиции сулят успех или остаются незначительными, какие акторы вписываются в поле, а какие исключаются, и т. д. “В процессе самого исследования это означает постоянное, трудное и утомительное движение туда и обратно” (Bourdieu/Wacquant 1996: 139). Иными словами, только после того, как на основе эмпирического доказательства взаимных соответствий и отношений будет выработана конфигурация отдельных позиций, появится возможность более точно определить существующие и потенциальные ситуации внутри поля. Заданные в качестве модели “уровни агрегации” с их предполагаемыми “взаимодействиями” никоим образом не заменяют эту работу, тем более что различные социальные поля, по Бурдье, следуют “специфичной для каждого случая логике и необходимости”, которые “не сводятся к действующим для других полей”.

Насколько сомнительно уже само концептуальное разграничение уровней структуры, габитуса и практики с соответствующими подразделениями на макро-, мезо – и микроуровне ради определения “габитуса места”, настолько неверно и используемое для этой цели понимание термина. У Бурдье практики и структуры внешне не соотносятся друг с другом и не связаны друг с другом через габитус: у него нет этого тройственного деления; на различных примерах и объектах он наглядно показывает, как при посредстве разных форм габитуса специфичным для каждого случая образом выстраивается взаимодействие акторов и социальных структур.

Эти два понятия – габитус и поле – являются реляционными и в том смысле, что они функционируют должным образом только в комбинации друг с другом . Поле не просто мертвая структура, “пустая структура”, как в альтюссеровском марксизме, а пространство игры, которое в таковом качестве существует лишь постольку, поскольку существуют действующие лица, которые вступают в него, верят в вознаграждения, которые оно предлагает, и активно пытаются их заполучить. Отсюда следует, что адекватная теория поля с необходимостью требует и теории социальных акторов (Bourdieu/Wacquant 1996: 40; курсив в оригинале).

Таким образом, вместо того, чтобы уровни различного размера и охвата (микро, мезо, макро) выстраивать рядом или один над другим, было бы более уместно подчеркнуть важность габитуса и среды обитания, позиций и диспозиций, структур и структурирования с точки зрения их взаимных связей и отношений. Соответственно, “габитус места” надо было бы тогда понимать не как результат макроструктурных условий и микропрактических воздействий, которые на мезоуровне еще раз реконструируются в соответствующих структурах, габитусах и практиках: в противоположность этому механистическому толкованию понятий, логику места следовало бы понимать как ансамбль структурных и актуализированных отношений, которые воздействуют друг на друга всегда – в каждом случае специфическим образом, – а не только на полпути или на среднем уровне. Вместо того чтобы изобретать модель “габитуса места”, важно реконструировать его логику, которая специфична для каждого поля. Ведь даже стройное членение модели “трех М” не может скрыть от нас тот факт, что границы поля можно найти только “в самом поле” (Bourdieu/Wacquant 1996: 130), т. е. они определяются in concreto.

 

Габитус большого города

Взгляд на город как на отдельное социальное пространство с особенностями габитуса и специфическими эффектами поля уже имеет определенную традицию, которая получила недавно новый импульс благодаря работе британского географа Мартина Ли (Lee: 1997). Если в рамках модели “трех М” для определения габитуса места внимание направлено прежде всего на формы образования общества, имеющие место в малых пространствах в городе (см. Dangschat 2004), то в концепции “габитуса большого города” сам город рассматривается как выражение идентифицируемых привычек, вкусов и свойств. Это изменение угла зрения Ли обосновывает, указывая на то, что города – это не просто пространства, в которых что-то происходит, или места, в которых протекают социальные процессы (об этой идее города как “вместилища” см. Löw 2001: 24). Ли подчеркивает производственный характер пространственных условий и, соответственно, говорит о “культуре места” как “кумулятивном продукте коллективной и осевшей в виде осадка истории этого места” (Lee 1997: 127).

Ссылка на особую и уникальную историю места сближает этот взгляд с идеей “форм габитуса как систем постоянных […] диспозиций”, которые у Бурдье (Bourdieu 1993: 98) – как, кстати, уже у Марселя Мосса и Норберта Элиаса – действуют “в качестве оснований для создания и упорядочивания практик и идей”. При таком подходе габитус понимается не только как изобретательный порождающий оператор (modus operandi), но и как уже произведенный продукт (opus operatum) условий его возникновения, которые сложились раньше и как воплощенная история влияют на настоящее, заставляя его казаться само собой разумеющимся. Указание на условия возникновения еще раз показывает, что габитус неотделим от социологических структурных категорий, таких как пол, класс и поле, т. е. что интерпретировать его следует не односторонне, в привязке к актору, а всегда еще и в социальной привязке. Это, впрочем, еще не дает нам ответа на вопрос, может ли (и если да, то в какой степени) концепция габитуса, нацеленная на описание социальных практик, эффективно применяться и к социально-пространственным образованиям, таким как “малые и большие города, регионы, страны” (Lee 1997: 126–127). Ведь риск ошибиться категорией – приписать городам психические свойства и телесные диспозиции – нельзя устранить с помощью одних лишь подходящих формулировок, вроде “то, как город ведет себя” (Lee 1997: 133). В конце концов, “поведение города” не обязательно должно пониматься в буквальном значении, это выражение может стать объектом критики как упрощающая антропоморфизация.

Ли (Lee 1997: 127) это возражение отдельно не разбирает, он исходит из того, что “города имеют габитус, т. е. определенные относительно устойчивые (пре)диспозиции – склонность реагировать своим, очень особым образом на текущие социальные, экономические, политические и даже физические обстоятельства, на которые другие города, с иными габитусами, могут реагировать совсем по-другому”. В поддержку этой точки зрения автор упоминает (к сожалению, лишь вскользь – ibid.: 140) сравнительное исследование непохожих структур опыта и направлений развития двух английских городов – Манчестера и Шеффилда (Taylor et al. 1996). Сравнивая локальные практики, авторы этой работы показывают различные стратегии спасения от надвигающейся опасности постиндустриального упадка. Этот пример также демонстрирует, что “изначально существующая логика габитуса” (Lee 1997: 135) не только схематически воспроизводит материальные и социальные условия места, но и активно преобразовывает их: “Такой подход, на мой взгляд, позволяет нам сохранить понятие «воздействия места» – увидеть город, например, как создателя относительно автономных практик, согласующихся с его коллективной историей, но не обязательно являющихся неизбежными результатами этой истории” (Lee 1997: 134). Габитус большого города, как предполагается, выступает, с одной стороны, в качестве хранилища истории, поскольку он непрерывно воспроизводит особые условия и структуры места (“objective conditions”) посредством сформированных соответствующим образом свойств и диспозиций (“durable and adaptive dispositions”). С другой стороны, однако, эти свойства и диспозиции образуют предпосылку именно для тех практик и стратегий дифференциации (“relatively autonomous practices”), с помощью которых предзаданные условия и структуры места изменяются (“modified objective conditions”), что в долгосрочной перспективе может приводить к трансформации габитуса города (“modified habitus”).

Как признает сам Ли, приведенные им по этому поводу замечания относительно габитуса города Ковентри (Lee 1997: 136–140) слишком поверхностны и неполны для того, чтобы с их помощью можно было эмпирически продемонстрировать, “как габитус большого города возникает, развивается и воспроизводится” (ibid.: 140). Кроме того, как уже стало ясно из сказанного о “габитусе места”, социальную составляющую габитуса можно выявить только применительно к конкретному полю, в котором это габитус “обитает”, в котором он “действует и которое он непосредственно воспринимает как осмысленное и представляющее интерес” (Bourdieu/Wacquant 1996: 162). Эта социологическая интерпретация применима и в городской антропологии: например, можно предполагать, что различные города со сравнимыми формами капиталов порождают сходную “orthe doxa” (ibid.). В соответствии с этой аналогией габитус такого города, как Ковентри, с одной стороны, может быть охарактеризован определенными признаками и свойствами, но, с другой стороны, в качестве особенностей габитуса они приобретают значение только по отношению к иным, принадлежащим к тому же полю, габитусам:

Как “здравое суждение” находит то, что “здраво”, т. е. словно бы не зная, как и почему, точно так же и совпадение диспозиций и позиции, чувства игры и самой игры заставляет актора делать то, что он должен сделать, при том что это не обязательно открыто заявляется в качестве цели, т. е. помимо всякого расчета и самосознания, помимо дискурса и представления (ibidem).

Если следовать этой точке зрения, габитус большого города не существует как таковой изначально: его нужно очерчивать, принимая во внимание определенные – или еще подлежащие эмпирическому определению – констелляции поля.

В соответствии с этой посылкой Рольф Линднер (Lindner 2003: 49) в своем эссе о “габитусе города” полагает, что “внешний облик того или иного города [вырисовывается] не из отдельных свойств, а из особой, проявляющейся в сравнении с другими городами, комбинации свойств”. При этом действует простое правило: “Различия наиболее заметны там, где и общего больше всего”. Как уже указывалось в параграфе о “городском габитусе”, здесь надо рассматривать “город в целом” (Lindner 2003: 49; Lindner/Moser 2006: 7) – включая его фактические и возможные отношения с другими городами, – так как невозможно заранее решить, какие признаки и диспозиции релевантны для определения его позиции по отношению к другим городам. Габитус города, таким образом, определяется “как система диспозиций и предпочтений” (Lindner, 2003: 50), которая раскрывается лишь постепенно, в отношении к габитусу сопоставимых городов, т. е. в системе объективных позиций и структур.

В качестве примера Линднер под заголовком “Города как вкусовые ландшафты” описывает отношения между двумя городами со сравнимыми структурами капитала и противоположными типами капитала – Парижем и Лос-Анджелесом. Оба города обладают большим культурным капиталом, который, однако, размещается на разных полюсах: в одном случае это “культура высшего общества (философия, haute couture, музеи, духи, литература, авторский кинематограф), в другом случае – это массовая культура (теория дизайна, мода для бутиков, тематические парки, глянец, сериалы, развлекательное кино)” (Lindner 2003: 52). В то время как в “культуре высшего общества” главенствуют изысканные стилистические формы, которые в жизненных пространствах с соответствующей эстетикой порождают сравнимые вкусы, для “массовой культуры” характерно то, что в ней эстетические компетенции не ограничиваются какими-то определенными областями: “Художники-декораторы работают в области промышленного дизайна, художники по костюмам работают модельерами или даже шьют одежду, художники-графики и писатели работают в рекламе, в упаковочном и полиграфическом производстве”. Социальные акторы, действующие в описанных здесь полях, обязаны своими типичными характеристиками той позиции, которую они занимают в том или ином случае и которую они “в этой системе позиций и оппозиций отстаивают” (Bourdieu 1994: 110). Например, в области haute couture так называемые предметы роскоши (articles de luxe) приносят специфическую выгоду – отличие от прочих, – если с их помощью подтверждаются или заново маркируются позиции, тогда как в поле культурной индустрии и “красивой иллюзии” (Lindner, 2003: 52) соответствующие выгоды и изменения позиций могут быть достигнуты и за пределами традиционных культурных сфер.

Для вопроса о городском габитусе имеет значение то, что здесь сравнение между Парижем и Лос-Анджелесом осуществляется на основе доминирующего типа капитала, в данном случае – культурного. Таким образом расширяется фокус, и не только отдельные, конкурирующие друг с другом продукты культуры (например, литература, живопись, театр vs. косметика, мебель, кино) располагаются в культурном силовом поле, но и само это поле превращается в средство различения: выявляются и используются для сравнения в равной мере и типичные, и типизирующие признаки (“светский” vs. “гламурный”). Однако насколько убедительным кажется на первый взгляд это сравнение, настолько оправданным будет и вопрос, ухватывает ли характеристика Парижа и Лос-Анджелеса как “вкусовых ландшафтов” в самом деле “главный вид капитала” (ibid.) для габитуса обоих городов. Ведь нельзя исключить – как подчеркивает сам Линднер (Lindner 2003: 47), говоря о разных типологиях городов, – “что большинство городов образуют смешанные типы, так что классифицировать их можно только в соответствии с преобладающей в том или ином случае экономической составляющей”. И даже если логика поля и габитус обоих городов правильно описаны через выделенный здесь тип капитала, все еще остается более широкий вопрос о том, в каком отношении “логика городских вкусовых ландшафтов” находится с другими логиками – скажем, в политическом поле с его решениями, обязательными для множества людей, или в поле экономики с ее ориентацией на ограниченные ресурсы и положительное сальдо.

Преимущество концепции “габитуса города” заключается, несомненно, в том, что если удастся идентифицировать логику поля, то мы сможем расшифровать “город как целое” со всеми его материальными констелляциями, телесными практиками, социальными действиями и символическими связями. Правда, в этом случае сам габитус раскроется перед нами не с первого взгляда, а лишь постепенно, по мере того, как мы будем рассматривать его в соотношении с сопоставимыми диспозициями, привычками и практиками других городов. При этом нужно учитывать и отношения между позициями городов, связанных друг с другом в едином поле: пример этого мы видели выше, когда речь шла о Париже и Лос-Анджелесе, облик которых структурируют противоположные проявления одного и того же типа капитала. Однако остается невыясненным (поскольку он здесь и не ставится) вопрос о соотношении между изучаемым нами полем и конкурирующими или доминирующими полями власти, которые тоже оказывают определенное влияние на габитус и отношения городов. Хотя и можно утверждать вслед за Бурдье, что каждое поле обладает “своей собственной логикой, своими специфическими правилами и закономерностями”, все же “каждый следующий шаг в членении поля означает подлинный качественный скачок”, который приводит в движение весь “ансамбль полей власти” (Bourdieu/Wacquant 1996: 135, 143).

 

Габитус городского региона

В концепции т. н. “ландшафтов знания” (KnowledgeScapes) понятие “габитус города” применяется к городским регионам (city regions) для того, чтобы таким способом включить в рассмотрение и те “разнообразные варианты «города как целого»” (Matthiesen 2005: 11), которые не вписываются в некие городские границы. Автор этого подхода Ульф Маттизен описывает его следующим образом: “Мы заимствуем понятие «габитус [большого] города» у Рольфа Линднера (Lindner 2004) [sic!], применяя его к знанию и операционализируя его дополнительно, вводя наши три аналитических уровня”. Те “аналитические уровни”, о которых здесь идет речь, относятся к различным “основанным на знании” (Matthiesen 2005: 8) формам кооперации, которые располагаются на разных уровнях взаимодействия с точки зрения их социально-пространственной динамики.

На первом уровне располагаются “социальные среды знания” (Knowledge Milieus, KM), которым, как правило, не уделяется достаточного внимания в общественном восприятии. Они ориентируются на формы коммуникации и организации, типичные для данного жизненного мира, и представляют собой важный креативный потенциал. На том же самом уровне интеракций кроме них имеются еще так называемые “сети знания” (Knowledge Networks, KN), которые с ясными намерениями преследуют стратегические цели и ради этого уже образуют определенного уровня формальные организации. Смесь этих двух типов интеракции мы находим в “ландшафтах знания” (KnowledgeScapes, KS), ориентации и организационные формы которых могут сильно варьироваться и представать перед нами и как “мягкие”, и как “жесткие интеракционные сети”.

Локализуемые на среднем уровне “культуры знания” (Knowledge Cultures, KC) репрезентируют “гетерогенные множества культур знания”, которые образуются в результате взаимодействия в городском регионе между “специфичными для каждого случая интеракционными сетями, разными констелляциями форм знания и гибридными ландшафтами знания (KnowledgeScapes)” (ibid.: 10). В этот процесс оказываются вовлечены различные формы знания, которые уже систематически переводятся в соответствующие направления действия – в “культуры инноваций и креативности в обучении и конкуренции” (ibid.: 11).

Города и городские регионы, по мнению Маттизена (ibidem), различаются тем, как они интегрируют и/или используют формы знания, релевантные для того или иного интеракционного уровня, – “на системном уровне экономики и политики, равно как и в контекстах городской культуры и социальной жизни”. Чтобы категориально и концептуально описать очевидные различия в том, что касается обращения с основанными на знании стратегиями городского и регионального развития, на третьем интеракционном уровне (“the holistic integration level”) вводится наконец “габитус определенного городского региона” (ibid.: 9): “С помощью этого понятия мы хотим сфокусировать анализ и городскую политику на специфическом, основанном на знании, хотя и гетерогенном, «гештальте», который в первую очередь влияет на то, как мы в обыденной жизни различаем разные варианты «города как целого» («Париж – о ля-ля!»)” (ibid.: 11; курсив в оригинале).

Особенность этого подхода следует видеть в том, что наряду с намеченными здесь уровнями взаимодействия учитываются и связываются друг с другом также разнообразные формы знания, которые каждая своим специфическим образом формируют “гештальт” или “габитус городского региона”, “по которому мы можем опознать тот или иной город и сказать, чем он отличается” (ibid.: 11). Поэтому автор говорит о “познавательном повороте в исследованиях пространства” (ibidem, курсив в оригинале), преимущество которого он усматривает в том, что в нем учитывается “эвристическая комбинация вырабатываемых форм знания со специфическими уровнями интеракционной динамики” и используются ее возможности для изучения и/или различения городов и городских регионов.

На первый взгляд кажется, что использование понятия “гештальт” для характеристики “габитуса городского региона” подтверждает те сомнения, которые автор сам высказывает по поводу “категорий большого субъекта” (ibid.: 11). Однако это понятие не призвано воскрешать какие бы то ни было органические или холистические представления: оно лишь указывает нам на то, что знание о различиях между городами и городскими регионами не выводится из единичных феноменов и специфических особенностей городов, а наоборот, предполагает такое понимание их взаимосвязей, которое для каждого конкретного случая вырабатывается заново. И важен здесь не “хороший гештальт”, как в холистических концепциях: перечисление разнообразных “конфликтов знаний” (ibid.: 13–14) показывает, насколько антагонистичным и динамичным может оказаться взаимодействие разных форм знания в городских регионах. Таким образом, терминологическое употребление слова “гештальт” не унифицирует и не гармонизирует заранее того, что еще только предстоит свести вместе, – оно указывает на взаимосвязь “между разными вариантами «города как целого»” (ibid.: 11), которая в исследованиях, посвященных отдельным кейсам, или в сравнительных работах эмпирически нащупывается, однако на концептуальном уровне не учитывается.

Намеченный здесь “контекст совместной эволюции пространства и знания” (ibid.: 15), может, к тому же, рассматриваться как указание на то, что различные “сети”, “культуры знания” и “габитусы конкретного городского региона” находят свое специфическое для каждого случая выражение в том, как распределяется социальный капитал. Ведь характер отношений обмена на вышеназванных уровнях взаимодействия зависит не только от “релевантных типов совместной эволюции пространства и знания” (ibid.: 10): согласно Бурдье, наоборот, конкретное распределение структуры капитала определяет “возможность или невозможность (или, точнее говоря, большую или меньшую вероятность) того, что состоится тот обмен, в котором существование сетей себя проявляет и увековечивает” (Bourdieu/Wacquant 1996: 145). Значит, в данном случае “габитус городского региона” следовало бы объяснять логикой образования социального капитала, поскольку под ним имеется в виду “сумма актуальных и виртуальных ресурсов, которые достаются индивиду или группе в силу того обстоятельства, что они располагают устойчивой сетью связей, более или менее институционализированным взаимным знанием и признанием” (ibid.: 151–152). Согласно предлагаемой здесь интерпретации, так называемые “ландшафты знания” именно это и выражают применительно к городам и городским регионам специфичным для каждого случая образом.

 

4. Резюме

Все вышеизложенное строится на следующих соображениях:

1) Исходная проблемная ситуация заключается в том, что ни анализ единичных случаев, ни обобщающие утверждения – например, по поводу “Больших городов и духовной жизни” – не дают адекватного понимания “города” как предмета изучения. При этом отсылки к “логике практики” показали, что как логика отдельных волевых решений (“субъективизм”), так и логика подчинения особых случаев общим гипотетическим моделям (“объективизм”) приводят к односторонне искаженному пониманию предмета. В отличие от них, предложенная Пьером Бурдье концепция габитуса/поля дает возможность корректировки, поскольку в ней на примере отдельного случая демонстрируется, как созданные в практике схемы и общественные структуры взаимодействуют специфичным для каждого случая образом. При взгляде с позиций теории практики созданные габитусом “систематически занимаемые позиции” не поддаются ни интенциональному, ни структурно-аналитическому объяснению, но их специфическая логика (“собственная логика”) становится видна лишь во взаимодействии между структурированными и структурирующими диспозициями в социальном пространстве.

2) При помощи определения “социальный габитус” было разобрано взаимодействие габитуса и среды обитания. В этой связи стало очевидно, что городские пространства не только обеспечивают внешнюю рамку для действий, но и должны пониматься как место опосредования между объективными структурами и различными практиками. С точки зрения этого конститутивного значения действия, для концептуализации предмета изучения, обозначаемого как “город”, необходимо понимать все условия и отношения городского пространства в их взаимосвязи. Это относится к материальным, институциональным и символическим ресурсам города в той же мере, что и к социальным практикам и формам присвоения. Только после этого, как можно предполагать, станет понятно в каждом случае значение городского поля для отношений между позициями конкурирующих друг с другом акторов и институций.

3) Если формула “городской габитус” еще ничего не говорила о том, следует ли интерпретировать габитусы специфично для каждого города и имеют ли города собственный габитус, то в концепции “габитуса города” оба варианта уже связаны друг с другом. При таком подходе габитусные особенности того или иного “города как целого” еще не распознаются по индивидуальным привычкам, вкусам и свойствам: они раскрываются только в соотнесении с сопоставимыми признаками других городов. Однако необходимым условием для этого является знание специфической логики подлежащего изучению поля, а она, в свою очередь, тоже может быть идентифицирована лишь за счет анализа господствующих в том или ином случае габитусных признаков и диспозиций. Эта задача с герменевтическим кругом не поддается решению ни с помощью одних лишь концептуальных моделей, ни с помощью чисто эмпирического изучения отдельных случаев. Габитус города раскрывается только в совместном взаимодействии всех релевантных индивидуальных и структурных признаков, определить которые можно лишь in concreto.

Эту задачу не обязательно сразу рассматривать как неразрешимую: перспектива решения – в том, что и при изучении собственных логик городов исследователь постепенно обретает “систему вновь и вновь повторяющихся вопросов, которые можно задавать реальности” (Bourdieu/Wacquant 1996: 142).

 

Литература

Bourdieu, Pierre (1976), Entwurf einer Theorie der Praxis auf der ethnologischen Grundlage der kabylischen Gesellschaft, Frankfurt am Main.

– (1983), Ökonomisches Kapital, kulturelles Kapital, soziales Kapital // Kreckel, Reinhard (Hg.), Soziale Ungleichheiten. Soziale Welt. Sonderband 2, Göttingen, S. 183–198.

– (1989), Mit den Waffen der Kritik… // Bourdieu, Pierre, Satz und Gegensatz. Über die Verantwortung des Intellektuellen, Berlin, S. 24–36.

– (1990), Was heißt sprechen? Die Ökonomie des sprachlichen Tauschs, Wien.

– (1991), Physischer Raum, sozialer und angeeigneter physischer Raum // Wentz, Martin (Hg.), Stadt – Räume, Frankfurt am Main/New York, S. 25–34.

– (1993), Sozialer Sinn. Kritik der theoretischen Vernunft, Frankfurt am Main [рус. изд.: – в кн. Бурдье, Пьер (2001), Практический смысл, СПб, с. 49 – 280. – Прим. пер.].

– (1994), Zur Soziologie der symbolischen Formen, Frankfurt am Main.

– (1997), Das Elend der Welt. Zeugnisse und Diagnosen alltäglichen Leidens an der Gesellschaft, Konstanz.

– (1998a), Praktische Vernunft. Zur Theorie des Handelns, Frankfurt am Main [рус. изд.:. Бурдье, Пьер (2001), Практический смысл, СПб. – Прим. пер.].

– (1998b), Vom Gebrauch der Wissenschaft. Für eine klinische Soziologie des wissenschaftlichen.

Feldes, Konstanz.

– (2001), Meditationen. Zur Kritik der scholastischen Vernunft, Frankfurt am Main.

– (2006), Sozialer Raum, symbolischer Raum // Dünne, Jörg/Günzel, Stephan (Hg.), Raumtheorie. Grundlagentexte aus Philosophie und Kulturwissenschaften, Frankfurt am Main.

Bourdieu, Pierre/Wacquant, Loïc J. D. (1996), Reflexive Anthropologie, Frankfurt am Main.

Dangschat, Jens S. (2004), Konzentration oder Integration? – Oder: Integration durch Konzentration? // Kecskes, Robert/Wagner, Michael/Wolf, Christof (Hg.), Angewandte Soziologie, Wiesbaden, S. 45–76.

– (2007), Raumkonzept zwischen struktureller Produktion und individueller Konstruktion // Ethnoscripts, 9, 1, S. 24–44.

Dirksmeier, Peter (2007), Mit Bourdieu gegen Bourdieu empirisch denken: Habitusanalyse mittels reflexiver Fotografie // ACME: An International E – Journal for Critical Geographies, 6, 1, S. 73–97.

Foucault, Michel (1974), Die Ordnung der Dinge. Eine Archäologie der Humanwissenschaften, Frankfurt am Main [рус. изд.: Фуко, Мишель (1994), Слова и вещи. Археология гуманитарных наук, СПб. – Прим. пер.].

Geipel, Robert (1987), Münchens Images und Probleme // Geipel, Robert/Heinritz, Günter (Hg.), München. Ein sozialgeographischer Exkursionsführer, Kallmünz/Regensburg, S. 17–42.

Heinrich, Klaus (1986), Anthropomorphe. Zum Problem des Anthropomorphismus in der Religionsphilosophie, Dahlemer Vorlesungen, Bd. 2, Basel/Frankfurt am Main.

Köhler, Wolfgang (1968), Werte und Tatsachen, Berlin.

Korzybski, Alfred (1973), Science and sanity. An Introduction to Non-Aristotelian systems and general semantics, New York [orig. 1933].

Lee, Martyn (1996), Relocating Location: Cultural Geography, the Specificity of Place and the City Habitus // McGuigan, Jim (Ed.), Cultural Methodologies, London/Thousand Oaks/New Delhi, p. 126–141.

Lindner, Rolf (2003), Der Habitus der Stadt – ein kulturgeographischer Versuch // Petermanns Geographische Mitteilungen, 147, 2, S. 46–53.

– (2005), Urban Anthropology // Berking, Helmuth/Löw, Martina (Hg.), Die Wirklichkeit der Städte, Soziale Welt, Sonderband 16, S. 55–66.

Lindner, Rolf/Moser, Johannes (2006) (Hg.), Dresden. Ethnografische Erkundungen einer Residenzstadt, Leipzig.

Löw, Martina (2001), Raumsoziologie, Frankfurt am Main.

Matthiesen, Ulf (2005), KnowledgeScapes. Pleading for a knowledge turn in socio-spatial research, Berlin IRS Working paper, Erkner (www.irs-net.de/download/KnowledgeScapes.pdf. Letzter Zugriff 06.02.2008, 19 Seiten).

Molotch, Harvey (1998), Kunst als das Herzstück einer regionalen Ökonomie. Der Fall Los Angeles // Göschel, Albrecht/Kirchberg, Volker (Hg.), Kultur in der Stadt. Stadtsoziologische Analysen zur Kultur, Opladen, S. 121–143.

Park, Robert E./Burgess, Ernest W. (1984), The City. Suggestions for Investigation of Human Behavior in the Urban Environment, Chicago/London [orig. 1925].

Pinçon, Michel/Pinçon-Charlot, Monique (2004), Sociologie de Paris, Paris.

Simmel, Georg (1984), Die Großstädte und das Geistesleben // Simmel, Georg, Das Individuum und die Freiheit. Essais, Berlin, S. 192–204 [orig. 1903] [рус. изд.: Зиммель, Георг (2002), Большие города и духовная жизнь // Логос, 2002, № 3(34), с. 1 – 12. – Прим. пер.].

Schütz, Alfred (1974), Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt. Eine Einleitung in die verstehende Soziologie, Frankfurt am Main [orig. 1932].

Sennett, Richard (1997), Fleisch und Stein. Der Körper und die Stadt in der westlichen Zivilisation, Frankfurt am Main.

Taylor, Jan/Evans, Karen/Fraser, Penny (1996), Tale of Two Cities: Global Change, Local Feeling and Everyday Life in the North of England. A Study in Manchester and Sheffield, London.

Weigel, Sigrid (2002), “Zum topographical turn” – Kartographie, Topographie und Raumkonzepte in den Kulturwissenschaften // KulturPoetik, 2, 2, S. 151–165.