Собственная логика городов. Новые подходы в урбанистике (сборник)

Сборник статей

Беркинг Хельмут

Лёв Мартина

Городское пространство как необходимая предпосылка социальности

Герд Хельд

 

 

Когда спрашивают, может ли город выступать в качестве самостоятельного объекта исследования для социальных наук, самое главное – это выяснить, что может означать слово “самостоятельный” применительно к такому объекту, как город. Если рассматривать город в качестве большого социального субъекта, то он большой лишь потому, что заимствовал эту величину у общества: все определения должны относиться к обществу, которое в этом городе живет и работает, чьи пути здесь пересекаются и которое здесь, так сказать, выходит на сцену. Подобным образом можно, несомненно, описать целый ряд разнообразных феноменов, которые составляют “городскую жизнь”. Но как только мы приступим к анализу действующих в нем сил, общество как актор протиснется на авансцену, а город отступит на задний план как декорация. Такое социальное понятие города сначала многозначительно подчеркивает специфику городской среды, но потом сразу же вновь подводит ее под более крупную категорию общества. Тогда получается, что урбанистика в конечном счете всегда будет сводиться к изучению акторов и сетей, которые обеспечивают городу как своему субстрату и назначение, и динамику.

Но, может быть, науку о городе можно было бы рассматривать и практиковать как некую особо холистическую науку, дающую своего рода сводную картину всех социальных систем и подсистем? О таком “интегрированном” взгляде наук о городе много говорилось; он следует принципу видовой открытки, на которой тот или иной город представлен нашему взору в виде обозримой общей панорамы и целый мир, без изъятий, собран на маленьком куске картона, который мы держим в руке. Но конституируется ли город посредством такого “открыточного метода” еще и как научный объект? Если бы это было так, то нужно было бы задаться вопросом, почему экономическая наука, политология и правоведение, инженерная наука или литературоведение столько усилий кладут на то, чтобы дать определение некоторым предметным областям в реальности – а значит и в городе. Почему все эти дисциплины столь избыточно обстоятельны, если существует “интегрированный взгляд”, который к тому же имеет еще и моральное преимущество, поскольку “учитывает все”?

Оттого, что мы посмотрим на город как на видовую открытку, он еще не станет единым, поддающимся определению, чемто целостным. Наглядность этой картинки обманчива: на самом деле в ней царит некая неохватность и неконцептуализированность. Общая панорама города станет пригодной для научного изучения лишь после того, как удастся обнаружить в ней некий определенный статус, который, охватывая в определенном смысле все детали, все отдельные движения, как бы пронизывает весь город насквозь. Иными словами, этот статус должен быть чем-то “меньшим”, чем “всё”. Он должен обладать определенностью, чтобы иметь возможность определять. Если нам сегодня так трудно представить себе город в качестве самостоятельного объекта исследования для социальных наук, то это может быть связано с тем, что у нас завышенные ожидания. Когда урбанистика хочет быть некой тотальной наукой и метанаукой об обществе, она приводит к чему угодно, только не к городу. Поэтому важнее всего было бы для начала сформулировать более скромные вопросы по поводу того, что это за статус – “город”. И тогда может выясниться, что речь идет вовсе не о какой-то всеохватной контекстуализации, а всего лишь о коррективе. Если быть осторожнее в своих ожиданиях, возлагаемых на город как объект изучения, то – и в этом основная мысль данной статьи – взамен у нас появится возможность выделить обстоятельства и эффекты, которые действительно будут “городскими фактами” (а не “социальными фактами”). Тише едешь – дальше будешь.

 

1. “Вопрос об условии”

В данной статье собственная логика городской действительности будет возвращена в рамки старого вопроса – вопроса о необходимых предпосылках социальности. Специфика городской среды будет пониматься здесь как предпосылка, внешняя по отношению к социальности, – или, если использовать слово, к которому теперь относятся с подозрением, – как ее условие. Тот, кто в наше время заявит, что необходимо заниматься обусловленностью социальности, почти автоматически навлечет на себя обвинение в детерминизме. Такой приговор исходит из убеждения, что на любой вопрос об условии можно ответить лишь в том смысле, что условия “диктуют” акторам их поведение. Однако, поскольку совершенно очевидно, что подобный диктат абсурден, то и сам вопрос об обусловленности является бессмысленным и устаревшим. В рамках данной статьи нет возможности прослеживать историю теоретического изгнания вопроса об “условии”. Настоящей дискуссии о том, что могут собой представлять “условия” в современном мире, на мой взгляд, просто не было. Часто можно слышать разговоры о “социальных условиях”, но при этом едва ли кто-то заметил, что тем самым вопрос об условиях, выставленный за дверь, совершенно незаметно вернулся через окно. Тот, кто говорит о внешних условиях, как правило, имеет в виду заданную природой среду обитания и включенность жизни в биотоп, или природно-пространственный контекст, а не те “миры”, которые в виде артефактов (невероятных с эволюционной точки зрения) выламываются из хода природного развития и вводят в круг условий человеческой жизни новые дифференциации, разрывы и сломы. Для таких миров имеется понятие “культуры” (или “цивилизации”), а также понятие “духа”, однако в сегодняшнем дискурсе эти понятия приписываются социальным акторам. Этому дискурсу трудно помыслить такие фактические обстоятельства, в которых соединяются объектный статус и дух. Поэтому всякое мышление приходит к разделению на “общество” и “природу”. При этом всё духовное относят к сфере человеческой, т. е. социальной (интер)субъективности, а объективности мира отводится лишь роль простой материальности или монотонных медленных шагов эволюции. Историческое творение превратилось в социальный акт, в то время как объективный мир не способен на какие-либо внезапные, невероятные, гештальтные повороты, разрывы и сломы. Так мир превратился в константу, которая как бы стоически претерпевала протекание сквозь нее различных эпох “социальной истории”.

Таким образом, “обусловленность” стала одной из тех типичных мертвых зон, которые присущи любому порядку дискурса. Но, как будет показано в данной статье, именно в этой точке можно и нужно заново обосновать самостоятельность такого объекта, как город. Более того: именно город как объект может стать рычагом, который позволит осуществить общий сдвиг дискурса в сторону нового разговора о внешних предпосылках, более адекватного открытости современного мира. Поэтому речь здесь будет идти не о списке новых специальных тем для урбанистики, а о сдвиге дискурса, о другом стиле мышления. Для этого будут намечены несколько линий аргументации и маркированы возможные точки подсоединения к ним.

 

2. Социальность как универсальная предпосылка?

Прежде всего следует напомнить об одном “споре о предпосылках”, который еще не завершен. Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде заявил (Böckenförde 1976: 60), что либеральное секуляризованное государство живет благодаря предпосылкам, которые оно само не способно гарантировать. Ресурсы, которыми подпитывается государственный суверенитет, опирающийся на свободных граждан, невозможно генерировать в системе государственной деятельности. Они должны поступать извне, генерироваться в отдельной сфере. Эта сфера должна поставлять ориентации и мотивации, которые необходимы при выработке общеобязательных решений. Бёкенфёрде прав. Его аргументация говорит (и в этом ее ценность для нашего вопроса о своеобразии города) о разделении сфер деятельности. Уровень ориентирующей и мотивирующей деятельности отделяется от уровня фактического принятия решений. Различие, таким образом, проводится не между структурой и действием, а между разными видами деятельности – ориентацией и решениями (а также между структурами решений и структурами ориентации).

Формулу Бёкенфёрде можно применить и к современной хозяйственной жизни. Рыночная экономика, предъявляющая высокие требования к профессионализму и аккумуляции, живет благодаря предпосылкам, которые она сама не способна генерировать и консервировать. Знаменитое исследование Макса Вебера о протестантском “духе” капитализма (Weber 1988 [рус. изд.: Вебер 2003 – прим. пер.]) было посвящено той сфере, где генерировались ориентации и мотивации, которые вливались затем в деятельность предпринимателей по принятию решений. Предпринимательская деятельность, согласно Веберу, была слишком рискованным и требующим отваги делом, чтобы ее можно было утилитаристски вывести из ожиданий дохода. Это относится и к поразительно устойчивой профессиональности, которая вырабатывается у людей, занятых зависимым наемным трудом на принципиально негарантированных рабочих местах.

Таким образом, государство и рынок представляют собой лишь относительно автономные образования, которые в значительной мере зависят в своем функционировании от поступления вполне определенных ресурсов из других сфер. При этом очевидно, что под такими внешними факторами не могут подразумеваться какие-то природные данности. Невозможно и отмахнуться от этих внешних факторов как от “шума” в окружающей среде, т. е. в экономической или политической системе. Они должны обладать особой дифференцированностью, чтобы иметь способность ориентировать и мотивировать.

Чаще всего в качестве ответа на вопрос о предпосылках встречается указание на “социальность”. В том же направлении идет и Бёкенфёрде в процитированном выше пассаже, говоря о “моральной субстанции индивида и гомогенности общества”. Но используемые им понятия “субстанция” и “гомогенность” показывают, что отсылка к социальности дает не так много, как кажется на первый взгляд. Социальность лишь кажется чем-то осязаемым. Если мы захотим уточнить, что она значит, то либо придем к антропологическим константам, нарушение которых ведет к крушению государства и экономики, либо будем понимать социальность как царство особого произвола и самочинности людей и придем к релятивистскому слому экономических и политических порядков. Даже когда мы обращаемся к дифференцированным моделям общества и вводим описание определенных социальных отношений между разными социальными группами, всё равно мы довольно скоро приходим к апориям. Так, в усилиях высшего класса общества, направленных на поддержание дистанции между ним и низшим классом, усмотрели мотор государственной и экономической жизни. Точно так же можно и выводить мотивацию, наоборот, из стремления к социальной (“братской”) близости – так поступал социализм XIX века, продолжавший давнюю социально-христианскую традицию. Этот же механизм социальной близости лежит и в основе “идеальной речевой ситуации”, которая создает построенный на принципах коммуникации жизненный мир у Юргена Хабермаса. Однако подобные конфигурации социальности слишком мало дают, чтобы можно было с их помощью обосновать высокий уровень многообразия и сплоченности, достигнутый экономикой и государством. Все вариации отношений между ego и alter слишком общи и пусты, чтобы можно было с их помощью проследить развитие экономической и политической жизни. Прежде всего, они не могут объяснить особую “мировую” ориентацию современности, потому что зациклены на внутренних социальных отношениях. Что гонит экономических акторов из домашней экономики в полный рисков мир, что гонит государственную власть из ее аристократически воздушных высот в низменности тотальных норм и территориальных учреждений? На эти вопросы нам мало что сможет ответить подход, ищущий предпосылки государства и экономики в социальности.

Поэтому социология, полагающаяся на такой подход, в значительной мере утратила ту привлекательность, которой она обладала в начале своего похода в 60-е годы. Сегодня в ней наблюдается вал описательных case studies, над которыми без всякой связи возвышаются два понятия, прилагаемых к чему угодно: одно – “власть”, другое – “доверие”. Это то, что осталось от выдохшейся социальной теории.

Практика повсеместного использования такой универсальной отмычки, как понятие “доверие”, позволяет продемонстрировать апории концепции “социальной обусловленности”. Доверие, как говорит Никлас Луман, есть “механизм редукции социальной комплексности”. В самом деле, нельзя поспорить с тем, что “редукция комплексности” является необходимой предпосылкой для экономики и политики. Однако доверие – это очень специфический механизм редукции: редуцирование заключается, по сути дела, в перенесении извне вовнутрь:

Система ставит внутреннюю устойчивость на место внешней и тем самым повышает свою способность справляться с неустойчивостью во внешних связях. Проблематика перепада комплексности между системой и внешней средой тем самым отчасти переносится во вторичные проблемы этой внутренней устойчивости (Luhmann 1989: 28).

Но если доверие превращается в своего рода универсальный ответ на проблему предпосылок, то этим предъявляются весьма завышенные требования к (интер)субъективной силе людей. А между тем при ближайшем рассмотрении “доверие” оказывается всего-навсего откладыванием проблемы комплексности, а не реальной редукцией. Использование понятия “доверие”, таким образом, никак не приближает нас ко всей той внешней конструкции объективных редукций, которую цивилизация возводит для того, чтобы обеспечить “доверительные отношения”. Всплывающий ныне повсюду в качестве суррогата теории, фактор “доверия” лишь закрывает от нас те порядки, которые редуцируют комплексность мира уже в ее объектном статусе и нагружают ее ориентациями. Это была, так сказать, та “программа объективности”, которая запустила современную эпоху и которая играет ключевую роль в работе Вебера о протестантизме: мир превращается в духовный вызов. Вот то направление, в котором можно было бы вести поиск ответов на вопрос Бёкенфёрде. И тогда приобрела бы релевантность пространственная структура внешнего мира (а значит и города) – как ответ на вопрос о предпосылках.

Отсылка же к социальности уводит прочь от этого, в апории. Формулу Бёкенфёрде можно перенести с государства на социальность: последняя в современную эпоху тоже живет предпосылками, которые сама не может ни генерировать, ни гарантировать. Общественная жизнь – тоже не что-то априори существующее, она питается внешними ресурсами. Социальность даже еще теснее и статичнее, чем государство и экономика. У нее еще более острая проблема с ресурсами, чтобы генерировать из самой себя социальную дифференциацию или социальную сплоченность в таком объеме, который сегодня необходим. Поэтому социальность невозможно привлекать ни к решению проблемы предпосылок государства и экономики, ни к ответу на вопрос о предпосылках города. Мы должны повернуть вопрос о предпосылках по-другому.

 

3. Видеть город как предпосылку

Существуют весьма многочисленные и актуальные исследования, в которых – эксплицитно или имплицитно – город рассматривается как предпосылка экономических или политических процессов.

1. В определенных отраслях (или подразделах) экономики, где изделия каждого отдельного предприятия и его работников изготавливаются преимущественно из комплектующих, которые само это предприятие не выпускает, часто и много пользуются внешними ресурсами, обеспечиваемыми за счет пространственного уплотнения. С 80-х годов вышло большое количество исследований о неоиндустриальных “районах” (текстильное, керамическое, деревообделочное/мебельное, обувное производство); точно так же и в транспортном машиностроении (поставка комплектующих для автомобилей, самолетов, поездов, кораблей) были обнаружены нежесткие и не такие концентрированные, но все же кластеры – или очень плотные квази-кластеры в производственных комплексах, которые раньше были полностью интегрированными (например, химические “парки”). Поскольку цель заключается в том, чтобы как можно меньше комплектующих производить на самом предприятии, виды деятельности, фигурирующие в качестве услуг, не случайно играют особую роль при такой экстернализации с использованием пространственной плотности. Кроме того, нельзя не заметить, что “культурная” деятельность там, где она имеет такую дробную структуру, тоже пользуется городскими внешними ресурсами (медиа-кластеры, художественные и дизайнерские сообщества). Эта дробность и опора на внешние ресурсы не есть что-то совершенно новое, она наблюдалась уже на заре развития современных больших городов. Они – теплицы, в которых развивается разделение труда: это было установлено уже очень давно (см., например, Simmel 1984 [рус. изд.: Зиммель 2002 – прим. пер. ]; Jacobs 1970).

2. Вторая группа исследований анализирует использование городской плотности там, где первоочередную роль играют процессы массового и сложного отбора. Новейшие исследования городов в глобальной перспективе (Global City Forschung) показали, что в этой сфере происходит усиленная централизация штаб-квартир и менеджерских услуг (финансы, право, технологии, подбор персонала и т. д.). Расположение компании в большом городе означает ее репутацию и предопределяет выбор партнеров, с которыми она сможет осуществлять дальнейшие шаги по отбору подходящих топ-продуктов, технологических процессов, презентаций, договоров, моделей предприятия и т. д. Это же относится и к потребительской деятельности: здесь центральные ареалы высокоспециализированного или высокодифференцированного шопинга и публично-“светского” потребления предметов роскоши (бутики, универмаги, рестораны, кафе, бары) тоже представляют собой внешний ресурс предварительного отбора. Здесь же, как было показано в исследованиях, сосредоточивается большая доля эксклюзивных видов культурной деятельности.

3. Третья группа исследований посвящена изучению внешних ресурсов в форме “порталов” (gateways) между разными экономическими пространствами (разными уровнями стоимости и качества продукции, разными рынками труда, отличающимися по квалификации и стоимости рабочей силы). Пространственное уплотнение (“портал”) облегчает в таких случаях переходы с одних уровней на другие. Здесь же наблюдается и культурная гетерогенность между областями.

Мы привели работы, посвященные экономике, просто в качестве примера исследований, в которых “город” относится к категории внешних ресурсов. В каждом случае речь идет об облегчении перемещений продуктов, людей и информации между формально независимыми хозяйственными единицами и акторами – это, так сказать, уязвимая точка экономики как дифференцированной социальной системы. Исследования, в которых урбанистические особенности городской среды анализируются в качестве предпосылки политической системы, встречаются реже. Во многих случаях эти исследования к тому же не оригинальны, поскольку просто копируют постановку проблемы в системе экономики и переносят ее на систему политики. Мы здесь этим кругом проблем больше заниматься не будем. Мы также не будем пытаться пополнять список существующих или возможных в будущем тем исследований, в которых город играет или мог бы играть некую роль как предпосылка социальных систем. Нашей задачей в данной статье является не создание максимально полного каталога задач, а описание определенного стиля мышления. Что именно означает “город как предпосылка”? Как она действует? Для начала – четыре наблюдения:

– Город, или уплотненное пространство, всегда существует в контексте более обширной области, откуда в него стекаются люди и ресурсы.

– Не все виды хозяйственной деятельности и не все звенья цепочки создания стоимости нуждаются в интервенции уплотненного пространства.

– Воздействие городского, или уплотненного, пространства не везде одинаково, оно по-разному реагирует на разные типы проблем.

– Социальная коммуникация в пространственном уплотнении зачастую поразительно слаба; во всяком случае, не существует никакой постоянной пропорции между уплотнением и коммуникацией.

Все это указывает на то, что “город как предпосылку” нам не следует толковать ни слишком универсально, ни слишком интимно. Его скорее нужно рассматривать как нежесткое, ориентирующее воздействие, которое невозможно сравнивать по степени однозначности с такими отношениями, как диалог, обмен или заказ. Речь идет о дополняющей роли, а не о всеохватывающей.

 

4. Незавершенный проект: исследование Георга Зиммеля о большом городе

И все же городские предпосылки не тривиальны. Их значение можно пояснить на примере статьи Георга Зиммеля “Большие города и духовная жизнь” (Simmel 1903 [здесь и далее цит. по рус. изд.: Зиммель 2002 – прим. пер.]). Она посвящена ответу на принципиальный вопрос: “Как возможно общество?” Здесь, как и во многих других местах, Зиммель не принимает априори общество просто как нечто уже конституированное, с тем чтобы потом задаться вопросом о его влиянии на свои внешние условия. Объектом изучения у него служат не “большие города общества”, а те особенные черты, которые приобретает социальность в форме большого города. Статья Зиммеля была написана в 1903 г. на фоне катившейся по Германии подобно взрывной волне урбанизации, впервые превратившей “урбанизм как форму жизни” в экономически, политически и культурно релевантную тему. Большой город стал вызовом нового типа для социальности. Зиммель усматривал в ситуациях уличной жизни, в “объективной культуре” зданий и инфраструктур, в новом режиме времени, учитывавшегося теперь с точностью до минуты, некую внешнюю данность, которая не представляла собой субстрат какой-то уже существующей социальности, а наоборот, извне ставила все прежние психологические и социологические диспозиции в условия цугцванга. Это спровоцировало, например, дискуссию о новых клинических картинах болезней и, более широко, о новом нарастании отчуждения. В контексте нашей проблематики важно то, что критической точкой были субъектно-объектные отношения. Критика большого города апеллировала к фигуре автономного творческого субъекта (в виде индивидуума или народа), чтобы доказать, что объективность большого города носит упадочный характер. Зиммель не пошел этим путем – ни в плане констатаций, ни в плане исследовательского подхода. Он искал приращения знания именно в рассмотрении того нового веса, которым теперь обладало объективное. Его интересовали адаптации и пространства свободы.

Впрочем, “пространство” в дискуссии о предпосылках не стояло на первом плане. К тому же в большом городе оно специфическим образом сокращается. Зиммель моделирует это пространство прежде всего через то впечатление, которое производит на людей чувственный опыт восприятия внушительных фасадов зданий или уличной жизни с ее специфическими временными ритмами. Получается, что большой город имеет как бы импрессионистический характер. Его воздействие изображается так, как будто оно осуществляется через ближнюю зону человека. Среди масштабов преобладает “малое” измерение человеческого жизненного мира. Возможность того, что опыт переживаний в ближней зоне человека в большом городе является лишь крохотной верхушкой гигантского айсберга пространственно-временных связей и отношений в общенациональном и мировом масштабе, остается неисследованной. “С каждым переходом улицы, – пишет Зиммель, – уже в чувственных основаниях душевной жизни” утверждается резкий контраст между большим городом и малым. Точку соединения между пространством и духом Зиммель ищет в феноменологической ближней зоне человека. Поэтому понятие духа у него съеживается до совладания с ситуациями и очень узкой зоны непосредственного. А то, что в большом городе наличествует еще и очень обширный пространственный слой отношений и связей и что именно он мобилизует наблюдаемые Зиммелем интеллектуальные способности людей, способности к расчету и оценке, – остается непроясненным.

Однако феномены, появляющиеся при каждом переходе улицы, репрезентируют общие политические и экономические обстоятельства, которые отнюдь не ограничиваются данным городом. В качестве таких репрезентаций они и воспринимаются. Из зрелища фасадов и пешеходов большого города можно получать оценки рынков труда, инвестиционных шансов или стабильности правовых систем – не в смысле точных данных, а в смысле общих, приблизительных порядков величин, которые позволяют в этом мире высокой контингентности выводить некие вероятностные показатели. “Город – это форма поселения, которая делает вероятной встречу чужих друг другу людей”, – пишет Ричард Сеннет (Sennet 1983: 60f.). Можно добавить: не только встречу чужих людей, но и встречу чуждых друг другу вещей – товаров, профессий, капиталов, норм, партий, религий и т. д. Речь идет не только о чувственном восприятии: встреча в пространстве представляет собой не просто столкновение (по-французски “choc”) физически свободно перемещающихся тел, а дозированную, пропорционально уравновешенную, оформленную и цивилизованную встречу-контакт. Такая встреча делает зримыми те условия, при которых могут отстаиваться экономические интересы или политические представления. Таким образом, встреча, характерная для большого города, – это встреча вполне определенного рода. Не в том узком смысле, что при ней сообщаются биографические данные или какие-то другие вещи во всех подробностях. И не в том слабом смысле, что люди только защищаются и напяливают на себя толстую кожу. Когда Зиммель пишет о “защитном слое” и “блазированности” жителя большого города, он слишком приближается именно к этой слабой версии и упускает из виду свойственное жителю большого города чувство пропорциональности, которое есть субъективная сторона внешних, архитектурных обстоятельств. Мы не должны забывать о том, что большие города, помимо всего прочего, являются гигантскими поисковиками рабочих мест, образовательных возможностей, знакомств, потребительских товаров и политических новостей и что духовная жизнь здесь постоянно стремится очерчивать уплотненные поля поиска с повышенными шансами на обнаружение искомого. Этот дух сопровождает человека “при каждом переходе улицы”. Импрессионистическое видение города сводит ситуацию к непосредственным чувственным впечатлениям и упускает из внимания ее опосредованный, репрезентативный характер.

Оборотной стороной этого является крайне редуцированное, пустое понятие пространства, в котором масштабы и степени уплотнения не играют никакой роли и которое не поддается как пространство никакому дальнейшему дифференцированию. Дифференциации могут быть только “залиты” в это пустое пространство. Так, у Зиммеля, с одной стороны, фигурирует сильный мир вещей (“объективная культура”), и он подчеркивает, что именно большие города (их здания, их транспортные средства, их места собраний) представляют собой подлинные арены “культуры, перерастающей все личное”. С другой стороны, статус этого вещного мира никак не уточняется и не обсуждается. Никакой упорядочивающей силы за ним не признается. Пространственная форма в конечном счете – всего лишь “арена”. Ей не положено иметь никаких духовных качеств. Нельзя рассматривать ее и как вызов. По сути, она форма без формирующей силы. Во всяком случае, формирующая сила представлена очень слабо и понимается как своего рода стопор, не допускающий хаоса. Именно это подразумевает знаменитая фраза Зиммеля, предрекающая всеобщую путаницу в том случае, если бы кто-то перевел берлинские часы так, что они стали бы показывать разное время, не совпадая друг с другом “хотя бы в пределах часа”. Образ большого города остается, кроме того, очень недифференцированным: его пространство – это нерасчлененное, монотонное, “глобальное” единство. На план города не обращается никакого внимания, равно как и на системы, включающие в себя несколько городов разных рангов и типов (Christaller 1968). Показаны только отличия большого города от старинного провинциального городка, поэтому он остается очень обобщенной и монотонной величиной. А раз нет дифференциации общего, то невозможно ввести и никакую силу, дифференцирующую социальные системы.

Таким образом, зиммелевский большой город оказывается чем-то вроде пальто, которое одновременно и мало, и велико. Импрессионистический подход делает его слишком маленьким, а из-за недифференцированного понятия пространства он велик психосоциальному измерению человека и потому не может обрести ориентирующей силы. Поэтому не случайно, наверное, что Зиммель в своих работах после 1903 г. так и не продвинулся дальше в вопросе о городе.

 

5. Городская среда как механизм репрезентации

Мы подчеркнули одну слабую сторону работы Зиммеля о большом городе, в полной мере отдавая себе отчет в том, что его основная идея о связи между большим городом и духовной жизнью представляет собой веху в истории урбанистики, причем такую веху, до которой впоследствии многие даже и не добирались. Однако импрессионистическая редукция большого города – это путь в тупик, где “собственной логике города” не раскрыться. Ведь из-за этой редукции человек видит только те структуры большого города, которые находятся близко к нему, и замыкается на них. Таким способом понять город как репрезентацию мира не получится. “Картина большого города”, нарисованная Зиммелем, редуцирует значимость городского пространства. Оно означает только само себя, а не более широкий круг данностей. Архитектурные артефакты репрезентируют своего рода резюме, в которых спрессованы бесчисленные местные (в том числе и негородские) данности. Эти резюме, которые – в зависимости от степени центральности – могут существовать лишь в нескольких точках нашей планеты, играют определенную роль в ориентации нашей экономической (и политической) деятельности, в поиске работы, рынка сбыта для товара или услуги, в выборе товара. Уровень зданий, зафиксированный в их размерах, эстетическом качестве и материале, может служить мерилом качества и уровня цен определенного рынка или указывать ранг государства. А ведь ни этот рынок, ни государство не “локальны”. Резюме составлено из тысяч и тысяч местных обстоятельств, собранных с обширной (зачастую охватывающей несколько стран) окрестной территории. Поэтому мы в нашем восприятии городского пейзажа ищем не только особое и локальное, а еще и признаки чего-то всеобщего. Промышленный город уровнем своей общей структуры расскажет нам не о том, к какой отрасли он принадлежит (город стали, город обуви, город пива…), а о своей принадлежности к определенному классу доходности в рамках страны или в международном масштабе. В городе-портале (Gateway-City, Burghardt 1971) мы видим не только конкретную форму портовой бухты, но и разброс (от регионального до мирового) тех областей, “ворота” между которыми этот город образует собой. Речь всякий раз идет об уровнях, классах, рангах, – о той “лиге”, в которой играет город и которая отражена в его пространственном устройстве.

Репрезентативность современного большого города не явлена чувственному восприятию непосредственно – ее приходится вычитывать по определенным знакам. Для этого требуются интеллектуальные операции: абстракции, оценки, размышления. Эти операции эксплицитно или имплицитно совершаются людьми, которые организуют свою жизнь, перемещаясь по городу.

Соответствующие знаки для этих операций в городе обнаруживаются. Город – не объект чувствования, он не полностью доступен через чувственное восприятие. Его физическая субстанция является носительницей духовного содержания. В этом смысле она – “объективный дух”. Этот дух заключается прежде всего в масштабе, потому что именно в масштабе заключается репрезентативная способность города как пространственно-временного образования. Масштаб представляет собой критерий, апеллирующий к той способности суждения, которой обладает оценивающий разум. Так, город может превосходить то, что ему “подобает по положению”, а может и “не дотягивать” до этого. Пропорциональность пространственных величин – это та форма, в которой множество индивидуальных отдельных и специальных условий самых разных мест сводятся воедино. Эта репрезентация есть не повтор, отображение или копия индивидуального многообразия, а уплотнение. Размеры и пропорции на карте города показывают, насколько удалась эта репрезентация, и каждая новая стройка всегда помимо прочего еще и подтверждает или изменяет то общее резюме, которое представляет собой город. Поэтому для планирования и строительства городов существуют объективные критерии – правда, довольно размытые и растяжимые. Но принцип таков: в градостроительстве размер можно “установить” только приближаясь к нему посредством оценки. Иными словами, его приходится скорее находить, чем придумывать.

Пространственная репрезентативность большого города абстрагируется от многих качественных определений. Поэтому количественные определения (размеры, пропорции) играют очень важную роль. Но мы говорим здесь не о пустой, тривиальной количественности, а о содержательной, критической. Те, кто выступает против “геометрических пространственных представлений” и требует “качественных” определений (чтобы потом следующим шагом поместить сюда “социальность”), лишь доказывает, что не умеет читать количества. Разумеется, пространственная репрезентация большого города абстрагируется не от всех качеств. Но ей приходится выбирать такие художественные решения и свойства материалов, которые “попадают” в индивидуально-общее. Серо-синие крыши Парижа никак не связаны с локальными месторождениями материалов. Они наверняка могли бы иметь и другую скромно-благородную окраску, но они точно не могли бы быть пестрыми или яркими, как детские конфеты. Так большой город даже в своих качественных художественных решениях показывает, что он не просто “место”: он – квинтэссенция многих мест.

Здесь нужно быть точным: современный большой город в своей архитектурно-пространственной объективности репрезентирует не разнообразие жизни и ее историй. Мы слишком многого хотели бы от плана города-резиденции, если бы стали ожидать от него репрезентации отдельных историй власти. Городское пространство не может “рассказывать” историю, оно не есть “хранилище памяти” обо всех общественных событиях. Эти слова, которые часто употребляют, – благонамеренные клише, призванные придать городу как объекту больше значения; но он не способен им соответствовать. Вследствие этого они переключают внимание с города как самостоятельного объекта на персоналии, на публичные дебаты, на письменные тексты в городских архивах. Большой город может репрезентировать только “условия возможности”, и то не во всем разнообразии широкого диапазона локальных условий. Всякая репрезентация есть отбор. Большой город тоже производит отбор, при котором включает в себя крайности и за счет уплотнения усиливает и подчеркивает их, но вместе с тем образует их сокращенные версии и клише.

Таким образом, эта репрезентация представляет собой большую работу по синтезу: самое удаленное, самое гетерогенное сводится вместе, при том что чувственное восприятие всех этих данностей не ставится в качестве предпосылки. Сила на то, чтобы выстроить деловой квартал, ратушу, церковь или университет до определенной высоты и величины, а потом постоянно их содержать, берется из многих мест. Каждый большой город (и вся система больших городов разного ранга) пребывает – как в системе сообщающихся сосудов – в постоянной связи с этими местами (а не только со своим собственным локусом). Он может компенсировать множество мелких изменений, но любой крупный сдвиг в совокупности локальных обстоятельств страны или континента обязательно его затронет. Так благодаря городу только и возникает возможность уловить и оценить необозримое разнообразие и непрерывную смену отдельных локальных обстоятельств и движений. Лишь на этом уровне мы можем представить себе, почему в упомянутых выше экономико-пространственных процессах пространство уплотнения может играть заметную роль.

 

6. Объективный дух I: Знаковые системы

У такого стиля мышления есть одно уязвимое место: как можно помыслить вместе духовное содержание и архитектурно-пространственную объективность города? Когда говорится, что мы понимаем город как репрезентацию “мира” отношений и связей, первым делом приходит на память язык. И действительно, часто речь ведется о том, что город надо “читать”, дабы узнать то действительно значимое, что в нем заложено. Говорят, что городские пространства определенным образом “кодированы”. Тем самым совершенно справедливо учитывается то обстоятельство, что городские объекты означают не только самих себя, а еще и указывают на что-то другое. Они служат передатчиками (“медиумами”) того, что недоступно напрямую для восприятия и практики. Но что и как они передают?

В этой точке, как правило, очень торопливо делается следующий мыслительный шаг от города как языка к городу как социальному конструкту. При этом “реляционное” (“связанное с сетью отношений”) понятие пространства незаметно превращается в “социально-реляционное” (“связанное с сетью социальных отношений”). Решающую роль в этом шаге играет вполне определенное представление о языке: предполагается, что язык возник в ходе установления взаимопонимания между субъектами и потому представляет собой социальный медиум. Тогда город получается как бы встроенным в социальные коммуникационные процессы и сам предстает медиумом социальной коммуникации (Hard 1993; Klüter 1986). Таким образом, если продолжить этот ход мысли, то в конце концов объект “город” все же подводится под категорию “общество” как вышестоящую. Попытка вызволить город из импрессионистической редукции и понимать его как репрезентацию опять неизбежно ведет, как представляется, к примату социальных связей и отношений и их анализу. Так и хочется сказать “как пришло – так и ушло”: здесь тоже платой за более полное понимание города оказывается утрата его собственной логики.

Но идти таким путем не обязательно. Нам нужно еще раз вернуться к двум развилкам на пути нашей мысли и проявить больше осмотрительности.

Начнем со второй развилки: следует ли считать язык как медиум прежде всего социальным феноменом, прагматическим назначением которого является установление взаимопонимания (Хабермас) или власть (“поздний” Фуко)? Тогда духовные порядки оказались бы прежде всего социальными порядками, а “дух” объяснялся бы человеческой деятельностью и межчеловеческими отношениями. Тем самым отношение духа к миру было бы низведено в ранг вторичного феномена, а формирование духовного содержания превращалось бы в вопрос самосовершенствования людей. Духовные формации были бы “изобретениями”, а не “открытиями”. Возникновение духовного порядка относилось бы к психосоциальному внутреннему пространству людей, а возникновение его снаружи было бы уже невообразимо. Язык, а с ним и репрезентации в своей эволюции, были бы для людей прозрачными и целиком находящимися в их распоряжении. Это относилось бы и к городу как “пространственно-языковой” репрезентации.

Но надо ли идти по пути такой социологизации языка? Мишель Фуко (“ранний” Фуко) в своей книге “Слова и вещи” сделал одно открытие, которое сотрясает основы социально-прагматического представления о языке и духе. Он выявил две фундаментальные трансформации, произошедшие со всей системой духовного порядка после окончания Средневековья. Основные духовные понятия, способы представления вещей и различных видов деятельности, а также базовые ориентации и мотивы, определяющие картину мира, дважды – в XVI и в XVIII вв. – изменились, претерпев тотальные тектонические сдвиги. Это не было делом рук отдельных гениальных изобретателей, как не было и неизбежным следствием прогресса познания, будь то общечеловеческого (в результате научных открытий) или какого-то одного возвышающегося класса (например, буржуазии). Каждая новая дискурсивная формация (Фуко называл их “эпистемами”) представляет собой удивительную фикцию, которая, с одной стороны, в самом общем плане редуцирует сложность мира для людей, но, с другой стороны, не является единственной возможной, строго последовательно объяснимой редукцией. Эта фикция в определенной мере является социально “выбранной”, и в конечном счете выбрана она все же вслепую, потому что выдвинутые и запротоколированные историей идей аргументы в пользу какого-то определенного духовного порядка никогда не являются неотразимыми. Возникновение того или иного духовного порядка невозможно объяснить социальными условиями, отношениями или связями. Оно скрыто во мраке.

Происхождение и эволюция языка как медиума духа не прозрачны. Он приходит к говорящим, превращается ими в действительно проговариваемые формулировки устной речи (parole), но сам язык (langue) не есть творение говорящих. Он не только “отражает” “речевые акты”, но и предшествует им. Более того: одна из главных особенностей этой археологии духовной жизни заключается в ее способности показать, что и центральное положение “человека” есть лишь часть вполне определенной и ограниченной духовной формации, которая возникла в конце XVIII в. и вовсе не обязательно является лучшей и последней из всех формаций.

Это направление в понимании духовных феноменов до сих пор оставалось побочным; эта дорога мысли во многих отношениях даже “заросла” – достаточно вспомнить, что Фуко сам ее потом потерял. Но имплицитно такая объективация духовной жизни, которая серьезно относится к внешнему происхождению знаковых систем, а не пытается сразу подчинить их социальности в качестве средств общения и взаимопонимания, подтверждается многочисленными отдельными эмпирическими данными. Духовные паттерны расположены, так сказать, слишком далеко в мире, они не могут быть предвосхищены в социальных связях и отношениях людей. Таким образом, уже в языке “репрезентация” есть нечто гораздо большее, чем просто социальный конструкт. Иначе говоря, социальные и поддающиеся социологическому объяснению компоненты языка как конструкта гораздо скромнее по размерам, чем утверждает доминирующий в настоящее время крайне антропоцентристский конструктивизм.

В этой недоступности и “объективности” языка заключается возможность прочтения такого предмета, как город. Определенный порядок городского уплотнения – например, новая публичная сфера в виде ее репрезентации посредством строительства зданий, которая стала характерной особенностью городов с наступлением Нового времени, или происходящее с недавних пор раздробление городской системы на несколько “субгородских”, – можно понимать как интеллектуальное образование, как формирование системы знаков. Если мы будем принимать всерьез город как исторически изменчивый “код” (иными словами, языковой в самом широком смысле этого слова набор взаимосвязанных референций), то мы сможем в какой-то мере высвободить этот предмет, ныне полностью подведенный под вышестоящую категорию “социального”.

 

7. Объективный дух 2: пространственно-временные системы

И все же необходимо продолжать задаваться вопросом о том, может ли такой объект, как город, вообще быть адекватно понят, если понимать его как язык. Является ли отношение репрезентации в самом деле лишь отношением отсылки? Осуществимо ли обобщающее опосредование между местом и миром только с помощью “знаковых систем” (т. е. языка в самом широком понимании)? Нам придется вернуться к первой развилке и перепроверить путь наших размышлений еще раз. Со времен лингвистического поворота начала прошлого века примат знаковых систем настолько укрепился, что прочие возможности уже и не видны. Там, где лингвистический поворот от разговора о “репрезентации” сразу перескакивает на разговор о “языке”, существует еще и другое возможное направление мысли, о котором в прошлой главе было уже сказано: город как репрезентирующая величина стоит в определенном пропорциональном отношении к репрезентируемому (т. е. к миру). Здание, площадь, система улиц, карта города – все эти городские факты не могут не вбирать в себя факты мира в их телесной протяженности. Город – особенно современный большой город – при этом не обязательно вбирает в себя бесчисленные и знакомые факты в масштабе 1:1, но должен их в принципе в каком-то определенном масштабе в себя вобрать. Как сказал Шиллер, “в мозгу весьма легко ужиться мыслям рядом одна с другой; в пространстве же вещам приходится не раз столкнуться сильно” – это относится и к данной ситуации, если “голову” понимать как “знаковую систему”. Город – это акт уплотнения, а не акт отсылки. Присутствие мира в городе как его репрезентации вещественнее, нежели в знаковой системе.

Таким образом, речь идет об ином способе осуществления “репрезентации” в пространственно-временной системе. Лингвисты установили, что знак (означающее) есть отличительный маркер, который не обязательно как-то отображает или воплощает репрезентируемое (означаемое). Последовательность звуков или букв в слове никак не соотносится с вещью, к которой оно отсылает. Красный свет светофора никак не соотносится с состоянием улицы или с движением транспортного средства. Но пространственно-временные репрезентационные системы совсем другие. Они всегда обнаруживают определенную пропорциональность или соотнесенность с внешним миром. Это можно понимать поначалу в том же смысле, в каком сосуд должен быть пропорционален своему содержимому: высота и ширина здания “осилят” определенные виды использования его объема. Грузоподъемность моста должна соответствовать тяжести вещей. Изоляционный материал, которым покрыта стена дома, должен выдерживать ветер, осадки и колебания температуры, т. е. соответствовать силе воздействий среды. Качество используемых материалов соответствует качеству объектов, в которых они используются. Декоративное убранство здания тоже соответствует тому, для чего его используют.

Все это, конечно, хорошо. Но такое понимание означало бы редукцию и недооценку потенциалов пространственно-временных систем. Ведь, строго говоря, речь идет о соответствии не просто “вещам” как содержимому, а условиям. Пространственно-временные формы репрезентируют формальные факты, т. е. они репрезентируют условия, их трудность или благоприятность. Каждое здание, каждая площадь, каждая уличная сетка, каждое увеличение или уменьшение города репрезентируют условия жизни в данную эпоху. Под этим следует понимать не только условия, заданные природой, но и созданные либо трансформированные человеком условия той или иной цивилизации. Город как тектоническая реальность, со всеми своими качествами (размерами, материалами и образами) не может рассказывать истории – он может только воплощать те условия, в которых они разыгрываются. Таким образом, произведение архитектуры не есть “мертвая” реальность: оно заключает в себе и резюмирует степени трудности жизни. Каждое произведение архитектуры – в известном смысле всегда представляет чью-то сторону. Однако оно представляет не сторону жизни, а сторону более или менее далеко идущих ограничений жизни. Оно может эти ограничения смягчать, но должно в принципе оставаться в зоне ограничений. Оно может закрывать глаза на многие детали и локальные оттенки условий, резюмируя их в сокращенном виде, но оно может быть только условием. Город не может ничего иного, кроме как “обусловливать” – или, точнее, переводить одни условия в другие. Иными словами, из абсолютно необозримой сложности мира, в котором все возможные процессы протекают нераздельно, пространственно-временные системы выделяют аспект условий.

Поэтому было бы ошибкой ожидать, что социальные движения и позиции отразятся в пространственно-временной системе города. Для этого архитектурно-пространственная реальность совершенно непригодна. Она одновременно и беднее, и притязательнее: она резюмирует условия. Пространственно-временная система обладает собственным творческим – и в этом смысле “духовным” – потенциалом: этот потенциал заключается, во-первых, в редукции сложности, а во-вторых – в открытии еще не реализованных возможностей. В качестве “условия возможности” (Кант) пространственно-временная система может опережать реальную жизнь и заключать в себе нечто большее, чем “реальность”. Поэтому разговоры об отражении социальности в пространственном “субстрате” города – это медвежья услуга ему. Свобода города есть свобода условий. Он – не вся проживаемая реальность “в” городе, но, будучи пространством возможностей, он эту реальность и опережает. “Прочтение” города – это взвешивание и измерение условий мира, который этот город резюмирует со всеми его благоприятными и неблагоприятными моментами, со всеми его шансами и рисками. В объективности пространственно-временной системы заключен большой потенциал свободы – даже больше, чем в знаковой системе. Ведь репрезентативные пропорциональности менее детализованы, чем знаковые системы в смысле Фуко. И уж точно их потенциал свободы больше, чем у социальной конструкции и “включенности” (Berger/Luckmann 1980 [рус. изд.: Бергер/Лукман 1997 – прим. пер.]; Granovetter 1985), потому что он гораздо менее интимно вторгается в жизнь, нежели интерсубъективное, ориентированное на взаимопонимание, коммуникативное действие.

Пропорциональность города как пространственно-временной системы может быть достигнута или не достигнута. Важно при этом то, что ее достижение не зависит от соотношения с некой “функцией”. Функционализм в градостроительстве отрезает город от внешнего мира и заставляет его служить слишком узким целям. Не случайно функционализм отдает предпочтение отдельному зданию и отдельному району перед городом как целым. Как зданию или району дозволяется лишь следовать своей функции, так городскому целому дозволяется быть лишь суммой зданий и районов. Однако если градостроительная мера являет собой репрезентацию условий мира, то она должна быть обретена прежде всего в городском целом (и в целой системе городов, определяющей ранги, к одному из которых должен быть отнесен данный город). Таким образом, связь репрезентации с внешним миром означает, что не отдельное здание будет образцом пространственных систем, а городское всеобщее. Эта связь принципиально игнорирует специфическую роль города как репрезентации условий.

Если сравнить пространственно-временные системы со знаковыми, то репрезентация, осуществляемая первыми, с одной стороны, “беднее”, но, с другой стороны, она несколько теснее связана с репрезентируемой реальностью условий. Конечно, резюмировать условия – не значит “отображать” реальность условий, в которую входит совершенно необозримое число деталей. Поэтому и пространственно-временные системы всегда до некоторой степени фиктивны. Однако фикции носят здесь характер не субъективного, а “объективного произвола”: это рестриктивные фикции, или фиктивные ограничения, которые для субъективного произвола служат противодействием, преградой, стимулом и вызовом.

Город есть построенная фикция, причем такая, которая подчиняется требованиям масштаба. Пространственно-временные системы только тогда выполняют свою функцию, когда они с максимальной силой и четкостью вбирают в себя обусловливающий характер объективного и тем самым реально извлекают масштабы из окружающей сложности мира. А для знаковых систем действует иной критерий качества: различимость и точность обозначений и интерпретаций. Если понимать город так, то можно различать городские формации, каждая из которых специфическим образом резюмирует самые разные социальные факты в рукотворной, “тектонической” среде. Здесь же наблюдаются и фундаментальные исторические переломы, происходившие на протяжении современной эпохи (например, барочный город раннего Нового времени или город, переместившийся в предместья).

Если объект “город” понимать как фиктивное ограничение, то открываются интересные возможности для сотрудничества с науками о культуре, поскольку существуют культурные техники и завоевания технической цивилизации, которые задействуются при выстраивании таких фикций. Часы – классический пример машины, функцией которой является создание фикции условия: это машина для изготовления пропорциональности (упрощенной и уточненной). Часы задают меру обусловленности по координатной оси преходящести и длительности. Проблемы, связанные с их конструкцией, позволяют увидеть жесткий закон масштабности, который исключает нежесткие связи и произвол. Часы – не книга, они относятся к совсем другой логике. Но кроме них еще многие другие технические приборы и устройства становятся по-новому интересными, если мы будем рассматривать их как машины пропорциональности. Шифельбуш говорит применительно к железной дороге об “индустриализации пространства и времени” (Schivelbusch 1989). Существуют исследования и фрагменты теорий, посвященные стальным конструкциям (Benjamin 1983; Giedion 1965), искусственному освещению (Schivelbusch 1983), технологиям воспроизводства изображений (фотография, кинематограф – Benjamin 1972 [рус. изд.: Беньямин 1996 – прим. пер.]), техникам изменения телесно-духовной диспозиции человека (чай, кофе – Schivelbusch 1995), духам (Corbin 2005). Другая группа исследований, проведенных в науках о культуре, отправляется от географических данностей (типов ландшафта) и изучает исторические ритмы изменения этих ландшафтов, наблюдая за взаимодействием между эволюцией менталитетов (ср. “Открытие побережья” – Corbin 1990) и эволюцией конструктивно-технической (культура плотин и польдеров в “системе Голландии”, конструирование пространства посредством корректировки русел рек, строительства дорог и мостов, террасного земледелия, осушения болот). В рамках теоретического подхода, разделяющего знаковые и пространственно-временные системы, перспективным направлением исследований было бы изучение соотношения между “городской техникой и городской культурой” (Hoffmann-Axthelm 1989) или вызывающей сетования “безъязыкости инженеров” (Duddeck, Mittelstraß 1999).

 

8. Город как корректив: многоуровневая схема

Возвращаясь к вопросу о предпосылках социальности: если мы видим в городской среде обусловливающую фикцию, как можно видеть в ней предпосылку экономических или политических процессов и встраивать ее в них? А как можно видеть в ней предпосылку социальных процессов, охватывающих жизненные миры людей? Роль пространственно-временных систем не следует видеть в том, чтобы охватить все на свете. Это было бы завышенным требованием к этим системам, которому они в наблюдаемой реальности не могли бы соответствовать, что неизбежно вело бы к разочарованию. Пространственно-временные системы следует рассматривать как коррективы. Возьмем социальную деятельность горожан в рамках их жизненного мира. Она нуждается в коррективе постольку, поскольку сама по себе она слишком ограниченна и близорука. Невежество и склонность к скороспелым выводам, часто проявляемые борющимися за свои жизненные миры акторами (гражданскими инициативами) в отношении крупных проектов, касающихся всего общества, – свидетельство такой локальной зашоренности. Иными словами, деятельность индивидов и групп в рамках и в интересах их жизненного мира не означает, что они обладают всеми компетенциями. В таких ситуациях перед пространственно-временными системами встает задача: разрушить самоизоляцию этой деятельности и принудить ее к большей открытости миру. Вне всякого сомнения, пространства больших городов, равно как и крупные территориальные образования (которые шире тех границ, что заданы “кровью и почвой”), осуществляют такое принуждение. И наоборот, системы политической и экономической деятельности отличаются известной функциональной узколобостью, в то время как их притязания на значимость заходят очень далеко: недостаток деятельности не в локальной зашоренности, а во вводящей в заблуждение глобальности. Здесь нужно вмешательство пространственно-временных систем, чтобы принудить эту вводящую в заблуждение глобальность к ограничениям. Классическим примером может служить “территория” (как пространственная система, возникающая в результате отграничения), которая в территориальном государстве, состоящем из нескольких дополняющих друг друга областей различного размера, может стать элементом конституционного порядка и противовесом произволу. Территориальный принцип принуждает политическую систему к самоограничению, а взамен предлагает относительно сплоченные системы сопринадлежности. Современная система города представляет собой еще одну такую пространственную систему, которая радикально сводит необозримое разнообразие местных условий в мире к нескольким пунктам и заставляет социальные системы мириться с особой плотностью и трением. Она принуждает политическую и экономическую систему к толерантности и строгому отбору, а взамен предлагает легкость доступа и открытую конкуренцию элит (ср. исследования, упомянутые в начале 2 части).

Следует обратить внимание на глубину этой коррективной роли. Без мощной репрезентации условий экономической деятельности абсолютно невозможно представить себе центральный параметр процесса создания стоимости в экономике – ограниченность ресурсов. Пространственно-временные системы играют важную роль в репрезентации ограниченности, потому что знаковые системы отображают степень ограниченности с помощью “слабого” средства (знака). Об ограниченности много говорят. Но лишь масштабированная ее репрезентация в архитектурно-пространственных воплощениях дает возможность ее одновременно почувствовать и оценить. Точно так же и в политической системе без такой мощной репрезентации немыслим центральный параметр общеобязательных нормативных решений: пропорциональность распределения средств. Ассигнование средств и баланс их распределения между различными частями страны зависят от разумного территориального деления данного государства.

Глубиной обладает и еще один феномен, который относится, скорее, к борьбе локальных обществ за сохранение своих жизненных миров: их самоизоляция посредством губительно скороспелых выводов (“коротких замыканий”) может быть разорвана только с помощью пространственно-временных репрезентаций. Когда в жизненном мире локального общества происходит “короткое замыкание”, его члены видят, например, только те экологические последствия, которые имеют место у них под окнами, а непрямые эффекты, возникающие в результате полного отказа от нагрузок на окружающую среду в узком локальном масштабе, они даже не способны помыслить. Или, например, выдвигают требование дотаций для мгновенного “повышения покупательной способности”, а непрямые потери, которые от этого возникнут в более крупных экономических циклах, они вообще не видят.

Здесь мы подходим к одному моменту, важному для нынешней дискуссии о “глобальном” и “локальном”, – на ее апории уже указывал Хельмут Беркинг (Berking 2006). Если смотреть с точки зрения собственной логики города (и определенной территории), то современные пространственно-временные системы не являются ни “глобальными”, ни “локальными”, они располагаются на промежуточном уровне. На этом уровне они действуют в качестве коррективов, исправляющих недостатки в деятельности политики, экономики, жизненных миров. Если “глобальное” и “локальное” рассматривать как два полюса и соединить их в единую модель “глокального”, то она будет всего лишь отображать и воспроизводить уже существующие апории деятельности. Город тоже может обрести реальную самостоятельную роль только в том случае, если между глобальным и локальным ему будет отведен собственный уровень действия с коррективным потенциалом. Правда, городу придется делить этот уровень с территорией. Таким образом, этот уровень состоит из двух пространственно-временных образований, каждое их которых имеет свою специфическую конституцию и свои эффекты (ср. Held 2005а).

Если мы в этой системе координат будем рассматривать город как корректив, то из этого вытекают следствия для моделирования действий и структур в целом. Многоуровневый анализ приобретает новый смысл и новую глубину. Поиск своеобразия города в таком случае уже не приведет нас к стремлению одним ударом понять и объяснить феномены жизни. Всеохватное понятие “социального” растворится и при этом не будет заменено на новое всеохватное понятие “городского”. Как пространственно-временная система, город никогда не будет определять жизнь людей во всех подробностях. И страшно было бы представить себе пространственное планирование, всерьез нацеленное на то, чтобы планировать “жизнь”.

Если мы захотим объяснить некое решение, некий эпизод, некую биографию, то сам факт, что помимо всего прочего в них сыграл свою роль город, даст нам необходимый, но не достаточный фрагмент такого объяснения. Работу по реконструкции нужно будет вести на нескольких уровнях. Возьмем в качестве примера выбор места жительства в большом городе. Как правило, этот выбор совершают, основываясь не на том, как выглядит та или иная квартира, и не на дружеских отношениях, и не на том, где работает кто-то один из выбирающих. В большинстве случаев выбор места жительства в большом городе связан с расчетом на определенный набор возможностей. Если выясняется, что квартира, друг или работа были выбраны ошибочно, все равно еще сколько-то возможностей остается. Решения легче отменить. Или выбор изначально облегчается тем, что человек, приезжая в новый город, всегда в том или ином отношении приезжает налегке. Реальные истории обретений – образовательной, профессиональной и семейной карьеры – пишутся на другом уровне. Тысячи и тысячи уникальных личных историй не принадлежат городу как целому, всеобщему. Тут проявляются аналитические возможности экономической науки и политологии или исследований жизненных миров, социальных сред и стилей жизни. Может быть, имеет смысл сначала применить эти подходы, а уже потом дополнить картину изучением пространств. Настойчивое внимание к собственной логике городов не предполагает стремление всё детерминировать одним махом. Как раз наоборот, мышление в стиле “одним махом” – это признак дискурсов, видящих в городе субстрат социальных процессов. Собственная логика города представляет собой осмысленный предмет изучения только в рамках объяснительных стратегий, предполагающих движение в несколько шагов по нескольким уровням структуры и деятельности. Можно было бы даже сказать так: многоуровневый анализ проявит свои специфические сильные стороны лишь после включения в изучаемую систему пространственно-временного уровня. Интересной задачей для урбаниста было бы протестировать этот стиль мышления: эмпирически реконструировать “истории поиска” (как человек нашел себе те или иные товары или услуги, работу, вуз, клуб, спутника жизни?). Исследовательская гипотеза в данном случае звучала бы так: истории поиска охватывают несколько уровней, и в них различаются разные этапы с разной степенью детализации (предварительная сортировка, окончательный выбор). При таком рассмотрении “большой город как пространство поиска” представлял бы собой уровень, на котором происходит ранний этап этих историй (ср. Held 2005b).

 

9. Историческая перспектива: секуляризация предшествует социализации

Собственная логика города – в том смысле, в котором мы здесь говорим о нем, т. е. в смысле репрезентации большего мира (поэтому имеется в виду “большой город”), – это завоевание всего общественного развития XIX–XXI вв., а не только той части этой эпохи, на которую пришлись крупные социальные движения. Собственная логика мыслима только в условиях секуляризации, т. е. появления огромного количества земных проблем. Лишь таким образом вообще могла возникнуть объективная задача упорядочивания. Поэтому и разрыв между средневековым городом, с одной стороны, и протестантским торговым или католическим барочным городом (оба – прототипы репрезентативного большого города), с другой, был фундаментальным. Эпоха классического модерна (которая в немецкоязычном словоупотреблении часто носит название “Нового времени”) началась прежде всего в секулярно-объективной сфере (в соотнесении с миром), а не в социально-субъективной. Она выдвинула на передний план вещи и внешние условия. “Овеществление” выполняло при этом роль рычага, с помощью которого достигалась свобода. Оно и только оно создало возможности для расшатывания и расторжения феодальных личных уз. Замена личных отношений территориальными в процессе формирования государства – часть этого движения (Roth 2003). Прежнее господство, с его “безусловными” связями, бывшее одновременно интимным и безграничным (прикрепление к земле и вселенская имперская идея), оказалось открыто и ограничено благодаря такой пространственной абстракции, как “область”. В XIX в. средневековый порядок был сломан совершенно новой и мощной соотнесенностью с посюсторонним миром. С секуляризацией этот мир обрел совершенно новый собственный вес и совершенно новую собственную логику. “Расколдованный” мир, которым уже не управлял ставший теперь более далеким Бог, вовсе не был жесткой, полностью механизированной машиной: у него были и духовные составляющие. Расколдована была магия, т. е. прямое и произвольное вмешательство богов. Невероятность мира никуда не делась, а даже наоборот, была повышена – это ощущается и во фламандской пейзажной живописи, и в динамике барокко. Художественные решения в градостроительстве той эпохи прикладывали свою мерку к этой невероятности и пытались придать ей какую-то форму. Город стал в небывалой степени публичным: эстетически-рецептивным в случае барочного города, морально-аскетическим в случае торгового.

Иными словами, секулярный мир стал творческим – произошло как бы удвоение идеи творения. Величие Бога искали в то время не в человеке и не в социальности, а в мире, который был творением и своеобразным вызовом. В процессе секуляризации мир стал посредником в общении с Богом. Теперь свидетельством величия Бога были уже не ничтожность мира и предстоявшая ему в скором времени гибель (эсхатология), а его важность. Полнота и отвратительность мира стояли на пути к Богу, ставшему теперь более далеким. Так мир смог стать главной предпосылкой хозяйственной и политической жизни. Сформулируем еще острее: секуляризация означает, что мир приобретает духовную нагрузку. “Наука о духе” теперь выступает в качестве изучения мира. Это предполагает новое представление о времени и пространстве. Пространственно-временные системы как системы порядка становятся возможны только теперь; только с этого времени можно говорить о “пространственной дифференциации” (Held 2005a).

Применительно ко времени это уже много раз подчеркивали (Dohrn van Rossum 1992). Объективное освобождение открытого времени от прежнего постоянного присутствия “конца света”. Дифференциация этого открытого времени на абстрактное структурное время с эпохами и разрывами между ними, с одной стороны, и конкретное время “моментов”, с другой. Через это абстрактно-конкретное удвоение времени возникла возможность структурирования когерентности и контингентности. Но гораздо меньше задумывались о том, какое освобождение пространства принесла с собой секуляризация. А между тем и здесь тоже можно наблюдать двоякое движение, ликвидировавшее вселенскую “империю” мира, в которой каждой детали было отведено свое постоянное положение. С одной стороны, в новом радикальном многообразии и контингентности существует “место”, а с другой стороны – “пространство”, обеспечивающее возможность более крупных, но ограниченных соединений необозримого количества соседствующих предметов и явлений, а именно – территории и большого города. Теперь политические и экономические системы (территориальные государства и рыночные ареалы) действительно могли покрывать ту или иную зону полностью, чего в прежних “державах” не бывало. Одновременно и локальные особенности могли теперь гораздо сильнее отличаться друг от друга. Конкретная сторона нового пространственного устройства – локальность – предоставляла возможность для гораздо большей специализации.

Таким образом, новое мышление посредством временных и пространственных структур есть квинтэссенция объективной духовности, которая была “найдена” в ходе секуляризации. Ведь невозможно предполагать существование в раннее Новое время такого индивидуального или социального субъекта, который мог предвосхитить открывающийся мир и секуляризационное движение. Результаты исследований в области истории духа и истории культуры говорят скорее о том, что современная (интер)субъективность – в сильном смысле – возникает позже, в конце XVIII столетия. Отсюда ясно, что “предшественников” надо искать не в социальной области: современный субъект – “совершеннолетний”, обладающий возможностями деятельности и ответственностью, – мыслим только тогда, когда существует секулярно-духовный мир с объективными артефактами, которые питают и поддерживают субъективность. Такое социальное завоевание, как представительская демократия, могло быть придумано лишь после того, как объективные механизмы репрезентации были разработаны и найдены в устройстве мира. К таковым относятся и знаковые системы (Anderson 1988 [рус. изд.: Андерсон 2001 – прим. пер.], Foucault 1974 [рус. изд.: Фуко 1977 – прим. пер.]), и пространственно-временные системы.

 

10. Конкуренция между городским и социальным

Современный большой город представляет собой точку кристаллизации этого движения. Он, прежде всего, определенная форма репрезентации объективного мира. Одновременно он – пространственно-временное “публичное” уплотнение мира, и в этом своем качестве он принуждает социальные силы, вышедшие из феодальных отношений, к реализму и толерантности. Аккультурационная функция большого города в первую очередь заключается главным образом в том, что он заставляет говорить и мыслить о вещах. Это – ранняя кристаллизационная точка, которая предпослана развитию социальной жизни “в” городе, а потому является в научном смысле состоянием, предшествующим тому, в котором большой город сделается объектом и сооснователем социологии. Объективность большого города оказывает революционное действие на физические и телесные диспозиции. Здесь – великое сборище чужих вещей и дел (колониальных товаров, государственных бюрократических систем, бирж, исследовательских учреждений и художественных субкультур), складывающееся в “объективную культуру”, которая “предшествует” субъективной культуре и “опережает” ее по масштабам.

Этот классический, объективный город Нового времени от нас сегодня ушел. Даже если мы живем в самом его центре, он все равно образует лишь далекий, туманный и бессильный горизонт. “Общество” вырвалось на передний план и заправляет теперь происходящим. Его – это социологическое априори – можно видеть не только в городе. Оно и возникло не в нем, а как бы колонизировало его. Оно определяет вообще всё мышление нашего периода современной эпохи. Только в этот период на вопрос о предпосылках экономики и политики стали отвечать ссылкой на социальность, а внешнюю предпосылку – секуляризацию – подводить под категорию социальных актов. Науки о духе превратились в гуманитарные и социальные науки.

Что же касается собственной логики города, то ее оттеснил с авансцены не только другой порядок знания, но и другой порядок практики. Описывать этот процесс в рамках настоящей статьи нет возможности. Уже много раз подчеркивалось значение функционализма (начиная с широкого распространения функциональных производственных систем в период индустриализации). Важно, на мой взгляд, то, что функциональная селекция обошла проблему репрезентации мира. Это относится и к пространственно-временным системам, и к городу. Город как физическая данность никуда не делся, но его системный состав и его роль изменились фундаментально. В системном отношении он теперь был уже лишь тенью самого себя. Ему поручались только второстепенные роли. Внешняя субурбанизация была лишь видимой стороной внутренней. Интересно, что эта системная конкуренция между индустриальной функциональностью и городской пространственностью проявляется уже у Риля, который критиковал город от имени индустрии и предрекал, что ее мощь покончит с нелюбимым им большим городом: “Наступит время высокого и наивысшего расцвета промышленности, а с ним и благодаря ему разрушится современный мир, мир больших городов. И эти города останутся стоять как торсы статуй” (цит. по: Pfeil 1972: 39).

Таким образом, можно представить себе сочетание двух процессов – изменения дискурса и изменения практики, – в ходе которых современный большой город оказался оттесненным на задний план. Разумеется, наши большие города при этом не исчезли на самом деле с лица земли, но они исчезли с нашей карты предпосылок. Стало всё труднее говорить о городе в его объективной данности. В социологическом дискурсе отсутствовали возможности для подсоединения нового. Прежние темы урбанистики – например, роль материальной инфраструктуры и техники в городе – еще разрабатывались, но уже не занимали своего былого места в иерархии. Примером может служить работа Ханса Линде “Доминирование вещей в социальных структурах” (Linde 1972), в которой он предупреждал, что социальные науки слишком далеки от мира вещей; он демонстрировал это применительно к задачам по планированию пространств и говорил о “болезни коммунальной социологии”. Хотя теперь в науках о культуре снова пишут многочисленные истории вещей, из этих историй еще не получается город, потому что дискурсивные упорядочивающие понятия и синтез находятся под властью социальных наук. С одной стороны, на протяжении XX в. то и дело совершались все новые и новые попытки указать на исконную роль города и предостеречь от определенных опасностей, с которыми связано подведение его под категорию “социального”. Но эти попытки были изолированными и практически не имели последствий: кто сегодня всерьез принимает “Тиранию интимности” Сеннета (1983) как предостережение от “короткого замыкания” внутрисоциальных конструкций? А порой и сами авторы в своих более поздних произведениях отрекались от сказанного.

Кроме того, в урбанистике всё настойчивее выходили на первый план модели более частных пространств. В этих пространствах еще безудержее царила логика социальности, потому что пространственно-временные системы на этом уровне практически невозможно было рассматривать. Единицы, меньшие, чем целый город, не обеспечивали необходимой величины объекта, чтобы побудить к размышлениям о собственной логике города. А потом надо всем этим взошло абсурдное понятие “социальный город”, в котором плоский и интимный уравнительный социальный масштаб совершенно бесстыдно овладевает городом.

Поэтому мы все же кое-что выиграли бы, если бы обратили внимание на то, что современный большой город с точки зрения его упорядочивающей функции является конкурентом социальности. “Городское” и “социальное” соперничают в деле описания и категоризации мира. Главное заключается в том, чтобы прежде всего хотя бы различать эти две упорядочивающие силы и понимать специфическую структуру и действие каждой из них.

 

Заключение

В социологическом дискурсе о городе существуют два радикально различающихся подхода. Один – его можно назвать более новым, потому что он со всей отчетливостью проявился и стал доминировать только в XX в., – занимается социальными предпосылками урбанизма. Он исходит из того, что общество, социальные группы, связи и отношения существуют как данность, и смотрит, как из них образуется пространственный субстрат – город. На практике такой подход быстро привел к тому, что смотреть стали на то, что лежит по ту сторону и вне города, а на нем самом не так уж и задерживались. Разумеется, социологический исследовательский подход, ставящий в центр внимания субъективно-социальные параметры, такие как “смысл” или “власть”, дает ценные приращения знания. Он незаменим. Но собственную логику объективных обуславливающих систем – а значит и собственную логику города – он не улавливает. Так, можно было бы адресовать этому подходу вопрос, почему он непременно хочет именоваться “изучением городов и регионов” вместо того, чтобы считать себя чем-то вроде метадисциплины, изучающей формирование и действие социального смысла. Не попахивает ли колониализмом такое настойчивое удержание за собой исследовательского поля, за специфическим объектом которого этот подход не желает признавать права на собственную логику?

Другой подход, описанный в данной статье, обладает совершенно противоположной направленностью: он интересуется городскими предпосылками социальности. Было бы ужасно, если бы всё поле социальных феноменов подверглось бы при этом объективистской оккупации. Поэтому здесь очень важно мудрое самоограничение в приращении знания. Кроме того, стало очевидно, что этот подход не беспроблемен в теоретическом отношении и заключает в себе целый ряд мыслительных ловушек. Нам необходимо ясно отдавать себе отчет в том, что собственная логика города – это элемент дискурса, который, с одной стороны, является частью базового инструментария современной эпохи, но, с другой стороны, в течение XX в. был вытеснен и искажен. Заново подключиться к этому классическому для эпохи модерна дискурсу будет нелегко. Должны открыться окна и в доминирующем дискурсе, априори постулирующем социальность. Поэтому нам следует набраться терпения и довольствоваться в том числе и частичными успехами, маленькими шагами навстречу. Время крупной исследовательской программы еще не пришло. Исследовательский ландшафт в области изучения города будет оставаться хаотичным и лишь понемногу, в отдельных образцовых работах, будут совершаться подвижки вперед. Но нам нужен и разговор о теории – такой, который больше не прервется, а станет постоянным.

 

Литература

Adorno, Theodor/Horkheimer, Max (1969), Dialektik der Aufklärung, Frankfurt am Main [рус. изд.: Адорно, Теодор / Хоркхаймер, Макс (1997), Диалектика Просвещения. Философские фрагменты, Москва-СПб. – Прим. пер.].

Anderson, Benediсt (1988), Die Erfindung der Nation. Zur Karriere eines folgenreichen Konzepts, Frankfurt am Main/New York [ориг. изд.: Anderson, Benedict R. O’G. (1983). Imagined communities: reflections on the origin and spread of nationalism (Revised and extended. eds. 1991 and 2006). London; рус. изд.: Андерсон, Бенедикт (2001), Воображаемые сообщества, Москва. – Прим. пер.].

Arendt, Hannah (1981), Vita activa. Oder: Vom tätigen Leben, München [рус. изд.: Арендт, Ханна (2000), Vita activa, или О деятельной жизни, СПб. – Прим. пер.].

Asendorf, Christian (1984), Nerven und Elektrizität // Bartels, M. u.a. (Hg.), Elektropolis. Ein Strom-Lesebuch, Oberhausen.

Bahrdt, Hans Paul (1969), Die moderne Großstadt. Soziologische Überlegungen zum Städtebau, Reinbek.

Benjamin, Walter (1972), Das Kunstwerk im Zeitalter seiner technischen Reproduzierbarkeit, Frankfurt am Main [рус. изд.: Беньямин, Вальтер (1996), Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости, Москва. – Прим. пер.].

– (1983), Das Passagenwerk, Frankfurt am Main [рус. изд.: Беньямин, Вальтер (1991), Париж – столица XIX века // Историко-философский ежегодник, Москва. – Прим. пер.].

Berger, Peter/Luckmann, Thomas (1980), Die gesellschaftliche Konstruktion der Wirklichkeit, Frankfurt am Main [рус. изд.: Бергер, Петер / Лукман, Томас (1995), Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания, Москва. – Прим. пер.].

Berking, Helmuth (2006), Raumtheoretische Paradoxien im Globalisierungsdiskurs // ders. (Hg.), Die Macht des Lokalen, Frankfurt am Main/New York, S. 7 – 22.

Böckenförde, Ernst-Wolfgang (1976), Staat, Gesellschaft, Freiheit, Frankfurt am Main.

Bourdieu, Pierre (1987), Die feinen Unterschiede, Frankfurt am Main [ориг.: Bourdieu, Pierre (1979). La Distinction: critique sociale du jugement, Paris; рус. изд.: Бурдье, Пьер (2004), Различение: социальная критика суждения (фрагменты книги) // Западная экономическая социология: хрестоматия современной классики, Москва. – Прим. пер.].

Braudel, Fernand (1985), Sozialgeschichte des 15. – 18. Jahrhunderts, München [рус. изд.: Бродель, Фернан (1986, 1988, 1992), Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV–XVIII вв., Москва. Т. 1, 1986. Т. 2, 1988. Т. 3, 1992. – Прим. пер.].

– (1992), Geschichte und Sozialwissenschaften. Die lange Dauer // ders., Schriften zur Geschichte, Bd. 1, Stuttgart.

Burghardt, A. F. (1971), A Hypothesis about Gateway Cities // Annals of Association of American Geographers, 61 – 1971, p. 19.

Christaller, Walter (1968), Die zentralen Orte in Süddeutschland, Darmstadt.

Corbin, Alain (1990), Meereslust. Das Abendland und die Entdeckung der Küste, Berlin.

– (2005), Pesthauch und Blütenduft. Eine Geschichte des Geruchs, Berlin.

Dohrn van Rossum, Gert (1992), Die Geschichte der Stunde. Uhren und moderne Zeitordnungen, München.

Duddeck, Heinz/Mittelstraß, Jürgen (1999) (Hg.), Die Sprachlosigkeit der Ingenieure, Opladen.

Foucault, Michel (1974), Die Ordnung der Dinge, Frankfurt am Main [ориг. изд.: Foucault, Michel (1966), Les Mots et les Choses. Une archéologie des sciences humaines, Paris; рус. изд.: Фуко, Мишель (1977), Слова и вещи. Археология гуманитарных наук, Москва. – Прим. пер.].

Giedion, Siegfried (1965), Raum, Zeit, Architektur, Ravensburg.

Granovetter, M. (1985), Economic Action and Social Structure: the Problem of Embeddedness // American Journal of Sociology, 91, p. 481–510.

Habermas, Jürgen (1969), Arbeit und Interaktion // ders., Technik und Wissenschaft als “Ideologie”, Frankfurt am Main.

Hard, Gerhard (1988), Selbstmord und Wetter – Selbstmord und Gesellschaft, Stuttgart.

– (1993), Über Räume reden // Mayer, J. (Hg.), Die aufgeräumte Welt, Loccum.

Held, Gerd (1998), Potentiale der kompakten Stadt. Eine institutionenökonomische Studie über die spanische Schuhstadt Elche, Dortmund.

– (2005a), Territorium und Großstadt. Die räumliche Differenzierung der Moderne, Wiesbaden.

– (2005b), Suchraum Großstadt. Suchbiographien als Beitrag zum Verständnis räumlicher Zentralität, (unveröffentlicher Vortrag auf der Tagung “Mikrosoziologische Perspektiven auf die Stadt”/DGS-Sektion Stadt – und Regionalsoziologie. Köln)

Hoffmann-Axthelm, Dieter (1989), Stadttechnik und Stadtkultur // Bauwelt, 36 – 1989.

Jacobs, Jane (1970), Stadt im Untergang, Frankfurt am Main/Berlin/Wien.

Keller, Reiner (2004), Diskursforschung, Wiesbaden.

Klüter, Hans (1986), Raum als Element sozialer Kommunikation, Gießen.

Läpple, Dieter (1991), Essay über den Raum // Häußermann, Hartmut u.a. (Hg.), Stadt und Raum. Soziologische Analysen, Pfaffenweiler.

Linde, Hans (1972), Sachdominanz in Sozialstrukturen, Tübingen.

Luhmann, Niklas (1989), Vertrauen. Ein Mechanismus der Reduktion sozialer Komplexität, Stuttgart.

McCarthy, Cormac (2007), Die Straße, Hamburg [рус. изд.: Маккарти, Кормак (2008) Дорога // Иностранная литература, 2008, № 12. – Прим. пер.].

Montesquieu, Charles de (1992), Vom Geist der Gesetze, Tübingen [ориг.: Montesquieu, Charles de (1772) De l’esprit des lois. Рaris; рус. изд.: Монтескьё, Шарль Луи (1955), О духе законов // Избранные произведения, Москва. – Прим. пер.].

Pfeil, Elisabeth (1972), Großstadtforschung. Entwicklung und gegenwärtiger Stand, Hannover.

Popper, Karl R. (1973), Über Wolken und Uhren // ders., Objektive Erkenntnis, Hamburg.

Radkau, Jochen (1998), Das Zeitalter der Nervosität, München/Wien.

Roth, Klaus (2003), Genealogie des Staates. Prämissen des neuzeitlichen Politikdenkens, Berlin.

Schivelbusch, Wolfgang (1983), Lichtblicke. Zur Geschichte der künstlichen Helligkeit im 19. Jahrhundert, München/Wien.

– (1989), Die Eisenbahnreise. Zur Industrialisierung von Raum und Zeit im 19. Jahrhundert, Frankfurt am Main.

– (1995), Das Paradies, der Geschmack und die Vernunft. Eine Geschichte der Genussmittel, Frankfurt am Main.

Sennett, Richard (1983), Verfall und Ende des öffentlichen Lebens. Die Tyrannei der Intimität, Frankfurt am Main.

Sieverts, Thomas (2007), Um uns die Stadt. Doppelt codierte Übergangsräume im öffentlichen Raum // Der Architekt, 6 – 2007, S. 10–13.

Simmel, Georg (1983a), Die Differenzierung und das Prinzip der Kraftersparnis // ders., Schriften zur Soziologie, Frankfurt am Main.

– (1983b), Die Arbeitsteilung als Ursache für das Auseinandertreten der subjektiven und der objektiven Kultur // ders., Schriften zur Soziologie, Frankfurt am Main.

– (1984), Die Großstädte und das Geistesleben // ders., Das Individuum und die Freiheit, Berlin [рус. изд.: Зиммель, Георг (2002), Большие города и духовная жизнь // Логос, 2002, № 3(34), с. 1 – 12. – Прим. пер.].

Tocqueville, Alexis de (1994), Über die Demokratie in Amerika, Stuttgart [рус. изд.: Токвиль, Алексис де (2000), Демократия в Америке, Москва. – Прим. пер.].

Weber, Max (1988), Die Protestantische Ethik und der Geist des Kapitalismus, Tübingen [рус. изд.: Вебер, Макс (2003), Протестантская этика и дух капитализма, Москва. – Прим. пер.].

Wirth, Louis (1974), Urbanität als Lebensform // Herlyn, Ulfert (Hg.), Stadt und Sozialstruktur, München, S. 42–67.