Социальный либерализм

Сборник статей

Настоящее издание посвящено одной из важнейших и системообразующих категорий – социальному либерализму. Пользуясь этим понятием, разные авторы и их критики отделяют собственные мировоззренческие позиции от взглядов других исследователей, занимающихся изучением общества, поведения отдельных людей и их групп. В теоретической экономике и экономической политике указанная категория применяются в основном в контексте анализа взаимодействий рыночных механизмов саморегулирования и государственной активности. В данной книге содержатся материалы дискуссии по проблемам социального либерализма, организованной журналом «Общественные науки и современность» в 2012–2016 годах, в которой приняли участие сторонники различных научных школ и мировоззрений, представляющие ведущие исследовательские центры научных и образовательных организаций.

 

Библиотека

НОВОЙ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ АССОЦИАЦИИ

Редакционная коллегия

В.М. Полтерович (председатель),

B.C. Автономов,

К.Ю. Борисов,

Р.С. Гринберг,

В.И. Гришин,

В.М. Давыдов,

А.А. Дынкин (зам. председателя),

Н.И. Иванова,

В.В. Ивантер,

О.В. Иншаков,

С.М. Кадочников,

Я.И. Кузьминов (зам. председателя),

В.Л.Макаров,

П.А. Минакир (зам. председателя),

Н.Н. Михеева,

А.Д. Некипелов,

Н.Я. Петраков (зам. председателя),

С.М. Рогов,

А.Я. Рубинштейн (зам. председателя),

А.И. Татаркин,

Н.П. Шмелев,

М.А. Эскиндаров,

И.Ю. Юргенс

JOURNAL “SOCIAL SCIENCES AND CONTEMPORARY WORLD” INSTITUTE OF ECONOMY RAS

Social Liberalism / ed. by A. Y. Rubinstein, N.M. Pliskevich. St. Petersburg: Aletheia Publishing House, 2016. 384 p.

The present edition is dedicated to one of the most important and systemic, so to say – backbone categories – that is to social liberalism. Using this concept, different authors and their critics separate their own ideological positions from the views of other researchers, engaged in the study of society and in the study of the behavior of individual people and groups. In the theoretical economics and in the economic policy, the specified category is used mainly in the context of the analysis of interactions between the market mechanisms of self-regulation and the public activity. In the given book, materials are contained, related to discussions on issues of social liberalism, organized by the journal "Social Sciences and Modernity" in the years 2012–2016, in which supporters of different schools of thought and ideologies participated, representing leading research centers of the scientific and educational organizations.

Keywords', society, state, patronized goods, liberalism, paternalism, social liberalism, economic policy, institutes.

JEL Classification-. C70, C72, D5, D6, D7, H41, Z28.

 

От редакторов книги

Процитируем двух социальных философов, разделенных почти столетием. «От программного социализма, – отмечает П. Струве, – социальный либерализм отличается… подчеркнутым утверждением самостоятельной ценности момента свободы, самоопределения личности во всем, в том числе и в хозяйственных делах. Это постольку существенно, поскольку всесторонняя и действительная “социализация” хозяйственной жизни, по крайней мере, в возможности, заключает в себе опасность растворения свободной личности в коллективном “аппарате принуждения”». Характеризуя социальный либерализм, современный российский ученый А. Рубцов пишет: «… в несколько упрощенном виде принято противопоставлять либеральный курс идеям социального государства. В первом случае вмешательство власти в дела граждан сводится к минимуму, но и сокращаются социальные гарантии. В другом варианте государство расширяет зону социальной ответственности, одновременно наращивая свое регулятивное присутствие во всем, от бизнеса и производств до науки и культуры» .

Классический либерализм, социализм, неолиберализм, патернализм, социальный либерализм – череда важнейших смыслообразующих категорий, с помощью которых разные авторы и их критики пытались и продолжают пытаться отделить собственные мировоззренческие позиции от взглядов других исследователей, занимающихся изучением общества, поведения отдельных людей и их групп. Оставляя в стороне «историю и предысторию» этих понятий, как и более объемное их содержание и место в социальной философии и социологии, отметим, что в теоретической экономике, экономической политике и непосредственно в хозяйственной жизни они применяются в основном в контексте анализа взаимодействий рыночных механизмов саморегулирования и государственной активности.

При этом слишком часто слоганы «либерализм», «неолиберализм», «патернализм» используются исключительно в негативной коннотации, с возложением на указанные категории вины за неудачные реформы, экономическую политику и снижение благосостояния людей. Приведем следующий, довольно типичный, пример: «Победивший социализм» российского разлива глубоко и основательно дискредитировал себя, превратившись в номенклатурно-бюрократическую идеологию; но и либерализм в том виде, в каком он проявил себя в политической жизни России за последние полтора десятилетия, в глазах многих наших сограждан парадоксальным образом стал синонимом не свободы, а социальной незащищенности и сужения жизненных возможностей».

Между тем сам по себе либерализм, отстаивающий не только индивидуальные права, но и ответственность индивидуума перед другими людьми, предполагает гораздо более сложную трактовку этого понятия. Да и патернализм, присущий не только социализму, не следует сужать и упрощать до его архаичного содержания, связанного с патриархальными аспектами «отцовской заботы» государства и бюрократической идеологией.

Просматривая обширную литературу по социальному либерализму, от его духовных отцов – Дж. С. Милля, Т. X. Грина, Л. Т. Гобхауза, Т. А. Гобсона, Дж. Дьюи, до современных обществоведов, можно обнаружить, что само это понятие, несмотря на его солидный возраст, не имеет строгой дефиниции или их число столь велико, что допускает различные толкования в зависимости от взглядов исследователей, их приверженности определенной идеологии. Такое положение дел отразилось и в анализе экономической политики, с необоснованным разделением исследователей на либералов и консерваторов, часто не имеющих отношения ни к одному из этих течений экономической мысли.

Исходя из этого, редакция журнала «Общественные науки и современность» посчитала важным организовать широкое обсуждение темы социального либерализма, прежде всего в ее теоретико-методологическом аспекте. Начать такую дискуссию было предложено одному из создателей Концепции экономической социодинамики и автору Теории опекаемых благ, расширяющих границы неоклассического анализа в результате встраивания в рыночные отношения, наряду с интересами отдельных индивидуумов, социальных интересов их общности, и в этом смысле наиболее адекватных, по мнению автора, методологии социального либерализма.

Опубликованная в конце 2012 года статья «Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии» позволила развернуть дискуссию не только в чисто теоретико-методологическом ключе, но и в сфере анализа конкретных проблем состояния современного российского общества, выработки практических рекомендаций, позволяющих найти выход из тупиков, в которые нередко заводят непродуманные меры экономической и социальной политики. Многие ученые-экономисты, социологи и политологи откликнулись на эту публикацию и стали участниками почти четырехлетней дискуссии, в рамках которой состоялось многоплановое обсуждение проблем социального либерализма. В результате на страницах журнала «Общественные науки и современность» было опубликовано около двух десятков статей, каждая из которых внесла в обсуждение свой вклад и свою индивидуальную окраску.

Эта дискуссия, встреченная особым вниманием читателей и привлекшая новых ее участников, продемонстрировала актуальность затронутых проблем. Свидетельством заинтересованности в их очном обсуждении можно считать и тот факт, что главной темой XIV международной конференция из цикла «Леонтьевские чтения» (С.-Петербург, 2015 г.) стала тема «Социальный либерализм: между свободой и этатизмом». Соответствующие обзоры результатов конференции были опубликованы в журналах «Экономическая политика» и «Журнал Новой экономической ассоциации».

Отметим состав участников журнальной дискуссии, в которой выступили сторонники различных научных школ и мировоззрений, представляющие ведущие исследовательские центры научных и образовательных организаций: Институт экономики РАН, Центральный экономико-математический институт РАН, Институт социологии РАН, Институт мировой экономики и международных отношений РАН, Институт системных исследований РАН, Институт экономической политики имени Е. Т. Гайдара, НИУ «Высшая школа экономики», Экономический факультет МГУ, Московская Школа экономики МГУ, Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ, Европейский университет (Санкт-Петербург), Кемеровский государственный университет, Франкфуртская школа финансов и управления.

При всем разнообразии подходов и трактовок все статьи участников дискуссии обладают определенным единством. Исходя из этого, журнал «Общественные науки и современность» и Институт экономики РАН приняли решение о публикации специальной монографии «Социальный либерализм». Такое издание уже само по себе может способствовать рождению нового научного качества и позволяет сопоставить различные точки зрения авторов, собранные под одной обложкой. При этом последовательность статей соответствует хронологии их появления на страницах журнала^ что дает возможность прослеживать логику обсуждения со стороны вновь вступающих в дискуссию ученых.

Прошедшая дискуссия; выявившая значительной прирост знания; стала побудительным мотивом и для последующих исследований. С учетом этого редакторы настоящего издания не могли не обратить внимание на статью В. Автономова; появившуюся в августе 2015 г. в журнале «Вопросы экономики»; посвященную анализу того; как видные либеральные экономисты прошлого обосновывали возможности либеральной экономической политики. Этот экскурс в историю экономической мысли и выступление Р. Капелюшникова на обсуждении статьи В. Автономова на семинаре в НИУ ВШЭ органически дополняют прошедшую дискуссию.

Логичным завершением журнальной дискуссии; а также данного издания является заключительная статья одного из его редакторов; подводящая итоги обсуждения. Надеемся; что многоаспектное исследование темы социального либерализма привлечет и других исследователей к анализу данной проблематики.

 

А. Я. Рубинштейн. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии

Начну с предварительного замечания о том, что работа эта не случайная и совсем не проходная. В ней мне хотелось бы объединить ряд сюжетных линий, разрабатываемых мной последние 20 лет, соединив их в некий общий подход к разработке экономической методологии социального либерализма. Речь идет о концепции Экономической социодинамики (КЭС) с ее методологическим ядром – принципом комплементарно сти полезности, допускающим существование потребностей общества как такового, о Теории опекаемых благ и разработанной в рамках этой теории модификации модели равновесия Викселля-Линдаля для любых товаров и услуг, обладающих социальной полезностью [Рубинштейн, 2008; 2009а; 20 09б; 2011], наконец, о рыночной и политической ветвях формирования общественных интересов в различных институциональных средах на основе предпочтений несовпадающих групп индивидуумов [Рубинштейн, 2010; 2011].

Многие считают, что кризис, начавшийся в конце 2007 г., как и кризис 1929 г., в большой степени обусловлен генетическими пороками самой капиталистической системы , и пытаются найти альтернативные подходы к созданию нового экономического порядка. Некоторые, вспоминая Дж. Кейнса, говорят о необходимости фундаментальных реформ, обеспечивающих переход от неолиберального капитализма к социальному либерализму [Bortis, 2009].

При этом само понятие «социальный либерализм», не имеет строгой дефиниции, что допускает различные толкования в зависимости от взглядов исследователей, их приверженности определенной идеологии. Решение же поставленной задачи, направленной на формирование соответствующей экономической методологии, требует, во-первых, ее идеологической нейтральности, во-вторых, максимально возможной однозначности в понимании используемых терминов, и прежде всего категории «социальный либерализм».

При этом, в отличие от классического либерализма, сторонники его социальной версии, оставаясь на позициях рыночной экономики, справедливо утверждают, что для реализации прав граждан далеко не всегда достаточно их собственных усилий. В этом смысле экономическая философия социального либерализма опирается на те же представления о хозяйственной системе, что и упомянутые выше КЭС и теория опекаемых благ, в соответствии с которыми индивидуумы, стремящиеся обеспечить свои интересы, взаимодействуют между собой и государством, ответственным за реализацию интересов общества в целом. В этом я вижу родовые свойства экономической методологии социального либерализма, допускающей частную инициативу и государственную активность, направленные на реализацию интересов отдельных индивидуумов и общества в целом.

Оставляя в стороне философские и идеологические аспекты социального либерализма, замечу, что с точки зрения экономической методологии наиболее дискутируемым вопросом остается категория общественного интереса, обусловливающего государственную активность. Решение данной проблемы предполагает исследование отношений между индивидуумами и обществом в целом и связано с трактовкой еще одного важного понятия – “всеобщего благосостояния”. «Если каждый будет стремиться к своей корысти, то «невидимая рука» провидения приведет к всеобщему благосостоянию» – примерно так определил А. Смит действие конкурентного рынка и соответствующий ему телеологический механизм экономической координации. После публикации его классического «Исследования о природе и причинах богатства народов» (1776) многие экономисты, математики, социологи и социальные философы искали и продолжают искать подходящую трактовку понятия «всеобщего благосостояния» и соответствующие ему общественные интересы.

Наиболее распространенным оказался утилитаристский подход. Согласно ему, общественное благосостояние определяется благосостоянием отдельно взятых членов общества (И. Бентам, В. Парето, Дж. Хикс, А. Бергсон, П. Самуэльсон, К. Эрроу). В последнее время, и главным образом благодаря работам А. Сена [Sen, 1999; Сен, 1996; 2004], развитие теории благосостояния стали связывать с использованием менее ограниченной по сравнению с утилитаризмом философии, для которой понятия свобода, этические принципы, справедливость, взаимозависимость и взаимодействие индивидуумов являются существенными элементами.

В плане экономической методологии здесь «прячутся» три ключевых вопроса. Во-первых, как общественные интересы связаны со своекорыстием – интересами индивидуумов, составляющих общество, и можно ли всегда предполагать наличие такой связи? Во-вторых, что представляют собой общественные интересы, какова их природа, сущность и механизмы формирования? В-третьих, каким образом общественные интересы можно учесть в экономическом описании и непосредственно в условиях рыночного равновесия?

При этом надо ясно понимать, что вопросы эти возникли не сегодня и даже не вчера. Общественные интересы в целом, как и их взаимосвязи с индивидуальными предпочтениями, – «вечные сюжеты», кочующие по странам и эпохам. К концу XIX в. обозначились два тренда и соответствующие им традиции в интерпретации общественного интереса. Так, английская традиция отрицала саму возможность существования каких-либо интересов, отличных от агрегата предпочтений индивидуумов (индивидуализм). Германская же традиция, наоборот, допустив наличие интересов общества как такового (холизм), признала категорию «коллективные потребности» в качестве фундаментальной основы знаменитой «немецкой финансовой науки».

Индивидуализм и/или холизм?

Начну с методологического индивидуализма. История этого мировоззренческого принципа не такая уж длинная. И хотя, как пишет М. Блауг, «само выражение “методологический индивидуализм”, видимо, было введено Шумпетером в 1908 г.» [Блауг, 2004, с. 100], все же не стоит начинать эту историю с XX в. Дело не в термине, а в понятии. Поэтому, даже не возвращаясь к Дж. Бентаму – родоначальнику «утилитаризма» и его последователю Дж. С. Милю с тезисом о том, что «соединяясь в общество, люди не превращаются в нечто иное» [Милль, 1914, с. 798], положительно невозможно пройти мимо К. Викселля.

По словам Дж. Бьюкенена, «Викселль заслуживает всеобщего признания как основоположник современной теории общественного выбора, поскольку в его диссертации 1896 г. присутствовали три важнейших элемента, на которых базируется эта теория: методологический индивидуализм (курсив мой. – А. Р.), концепция “человека экономического” (homo economicus) и концепция политики как обмена» [Бьюкенен, 1997, с. 18]. Викселлю принадлежит и тезис, выражающий суть методологического индивидуализма: «…если полезность для каждого отдельного гражданина равна нулю, то совокупная полезность для всех членов общества будет равна только нулю и ничему другому» (цит. по: [Бьюкенен, 1997, с. 19]). Став абсолютной антитезой холизму и отвергая всякую возможность того, что социальные общности обладают преференциями и функциями, несводимыми к предпочтениям и поведению индивидуумов, методологический индивидуализм занял центральное место в экономической теории.

Однако такое положение давно вызывает у меня чувство неудовлетворенности. Именно здесь я вижу одну из главных преград развития экономической теории, как и причину необоснованного сужения экономического анализа, ограниченного рамками методологического индивидуализма. Последний вывод можно представить в инверсионной форме: отказ от радикализации методологического индивидуализма предоставляет возможность расширения границ социального анализа, формирования экономической методологии социального либерализма с использованием более общих предпосылок, применяемых в ряде научных дисциплин, скажем, в институциональной теории, социологии, философии и т. п. В связи с этим хочу высказать ряд замечаний в отношении интерпретации индивидуализма и холизма. Но сначала о некоторых аргументах pro et contra.

Приведу несколько известных утверждений. А. Шэффле, например, писал о наличии общественных потребностей, «которые не могут быть обеспечены отдельными членами общества» [Schaffle, 1873, S. 113]. Еще более определенно высказался К. Менгер: «…не только у человеческих индивидуумов, из которых состоят их объединения, но и у этих объединений есть своя природа и тем самым необходимость сохранения своей сущности, развития – это общие потребности, которые не следует смешивать с потребностями их отдельных членов и даже с потребностями всех членов, вместе взятых» [Menger, 1923, S. 8]. Альтернативные суждения, типичные для двадцатого столетия, можно найти у П. Самуэльсона: «…я не предполагаю наличие мистического коллективного разума, который позволяет наслаждаться пользованием коллективных потребительских благ» [Samuelson, 1954, р. 387]; Р. Масгрейва: «…поскольку группа людей как таковая не может говорить, возникает вопрос, кто способен выразить чувства этой группы» [Musgrave, 1959, р. 87]; К. Поппера: «Поведение и действия таких коллективов, как группы, должны быть сведены к поведению и действиям отдельных людей» [Поппер, 1992, с. 109], и так далее. Таких простых аргументов и контраргументов можно найти достаточно много с каждой стороны.

Но мне кажется, что время простых аргументов прошло. С позиций современной науки об обществе с ее принципиальной предпосылкой о «фоновом пространстве значений» и институциональным пониманием социума они уже не кажутся столь убедительными. Представление же о том, что носителем всякого интереса является какое-либо одушевленное существо, явно избыточно и, я бы сказал, несколько поверхностно. В условиях усложнения связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом. При «подключении» же теории игр к обсуждению данного вопроса стал очевиден и другой вывод: в результате автономных и своекорыстных решений индивидуумов их совокупность в целом может перейти в положение, противоречащее целям каждого из них. Иначе говоря, полученный результат не всегда редуцируется к функциям полезности индивидуумов, что свидетельствует и о наличии у социальной целостности системных свойств, не имеющихся у индивидов.

Но вернусь к дискуссии вокруг дилеммы «индивидуализм-холизм», которая в 1950-х гг. развернулась с особой силой [Блауг, 2004; The Nature… 1969; Modes… 1973]. Одна из ее особенностей была связана с тем, что критики холизма, включая отечественных адептов методологического индивидуализма, не вполне обоснованно стали выводить его из «онтологического индивидуализма» – того, что общество состоит из людей, из представлений о создании общественных институтов индивидуумами, а социальные целостности есть лишь гипотетические абстракции [Kincaid, 1998, р. 295].

Однако такой подход поддержан далеко не всеми: «Люди не создают общество, поскольку оно всегда существует до них и является необходимым условием их деятельности» [Bhaskar, 1989, р. 36]. Приведу и слова Блауга: «…но хотя на тривиальном уровне онтологический индивидуализм и справедлив, он не обязательно связан со способом, которым мы должны или не должны изучать коллективные феномены, то есть с методологическим индивидуализмом» [Блауг, 2004, с. 101]. При этом, по-видимому, уже сложилось общее впечатление о недостаточной корректности перехода от «онтологического индивидуализма» к методологическому индивидуализму [Ходжсон, 2008, с. 45, сн. 3].

В конце XX в. центр дискуссии сместился к социологам, сохранившим историческую «оппозицию крайностей» – методологический коллективизм Э. Дюркгейма [Дюркгейм, 1899; Гофман, 2001] с требованием рассматривать общественные явления как феномен социальной целостности, не редуцируемый к индивидуальным действиям, и методологический индивидуализм М. Вебера [Вебер, 1980; 1994] с установкой на их объяснение исключительно через действия индивидуумов. И все же главный вектор этой дискуссии сместился в область менее радикального восприятия индивидуализма.

Б. Верлен, в частности, подчеркивает, что «методологический индивидуализм не означает отрицания существования коллективностей и институтов. Равно, как не требует он и соглашаться с утверждением, что общество – это не более чем совокупность принадлежащих к нему индивидов, или что общество можно свести к индивидуальной психологии и объяснить его в ее понятиях» [Верлен, 2002, с. 16]. Близких позиций придерживается и самый последовательный попперианец Дж. Агасси, трактующий методологический индивидуализм в нейтральных и даже примирительных тонах [Agassi, 1960; 1973]. Все это указывает на формирование определенного компромисса между холизмом и индивидуализмом.

Так, Э. Гидденс, с одной стороны, рассматривает методологический индивидуализм как возможную альтернативу структурной социологии, с другой – приходит к выводу, что структурная социология и методологический индивидуализм не такие альтернативы, что, отрицая одну, мы принимаем другую [Giddens, 1984; 2001]. Продолжает эту линию в рамках так называемой реляционной методологии и другой английский социолог – Р. Бхаскар, полагающий, что социальные отношения совместимы и с индивидуалистскими, и с коллективистскими теориями [Бхаскар, 1991]. Примерно таких же взглядов придерживается представитель французской социологии Р. Будон, подчеркивающий, что методологический индивидуализм – необходимая, но не достаточная предпосылка исследования общества, требующего обязательного рассмотрения макро социологических феноменов [Boudon, 1988; Будон, 1999]. При этом и он позиционирует себя ближе к «центру», оговариваясь, что уподобление группы индивидууму правомерно лишь в том случае, когда группа организована и явно наделена институциональными формами, позволяющими ей принимать коллективные решения [Boudon, 1979].

В этом контексте надо обратить внимание на работы А. Турена и М. Крозье, отличительная черта которых – признание двойственности общественной жизни, где социальные структуры и индивидуальное поведение выступают как равнозначные и взаимодополняющие элементы окружающей действительности [Touraine, 2005; Крозье, 1993, с. 35–43]. В методологическом плане их исследовательские установки вполне корреспондируют с подходами Гидденса и Бхаскара и, фактически, базируются на синтезе микро– и макросоциологических подходов, на сочетании холизма и индивидуализма без принудительного выбора в качестве первоосновы одного из них. Мне кажется, что подобное взаимодополнение и взаимообогащение создают новые возможности в исследовании общества и обеспечивают платформу для прогресса экономической методологии социального либерализма.

Теперь имеет смысл рассмотреть более сложный и, я бы сказал, даже более тонкий аспект обсуждения дилеммы «индивидуализм-холизм». В связи с этим хочу обратить внимание на исследование канадского философа и культуролога Ч. Тейлора. Продемонстрировав один из возможных путей развития методологии социального анализа, он выделил так называемые «неразложимо социальные блага», по природе своей не предназначенные для индивидуального потребления [Taylor, 1989; Тейлор, 2001].

В сущности, они идентичны «социальным благам» в КЭС и теории опекаемых благ, которые, не имея индивидуальной полезности, обладают способностью удовлетворять несводимые (неразложимые) потребности общества [Рубинштейн, Гринберг, 2000, с. 47–54; Рубинштейн, 2008, с. 93–114]. Однако главное в работе Тейлора – даже не результат, имеющий самостоятельное значение, а аргументация. Речь идет о совершенно ином направлении анализа, опирающемся на методологию Л. Витгенштейна, обогатившего современную философию категориями мысли и языка [Витгенштейн, 1994; 2009; Болдырев, 2008], и исследования одного из создателей семиотики Ф. де Соссюра, продемонстрировавшего фундаментальные различия и циклическую связь между языком и речью [Соссюр, 2000; 2009].

Воспользовавшись уже упоминавшимся понятием Витгенштейна «фонового пространства значений, существующего вне голов индивидуумов», и распространив его на отношения людей в социуме, Тейлор не только усилил доводы в пользу взаимодополняемости институтов и деятельности индивидуумов, но, что особенно важно, ввел в научный оборот феномен «общего понимания» – наличие «фоновой основы практик, институтов и представлений» [Тейлор, 2001, с. 12], имманентных обществу как социальной целостности. Такой подход обеспечил выход за «тесные рамки» методологического индивидуализма и создал философскую основу для рассмотрения социума как носителя особых свойств и даже потребностей, которые способны удовлетворять «неразложимо социальные блага».

Демонстрируя замкнутый соссюровский круг, Тейлор отмечает: «Речевые действия подразумевают существование языка, язык же воспроизводится в речевых действиях» [Тейлор, 2001, с. 11]. С определенной натяжкой соссюровский круг можно ассоциативно распространить и на пару индивидуумы и институты – взаимодействия индивидуумов следует рассматривать в рамках культуродетерминированных институтов, которые воспроизводятся в действиях индивидуумов. Подчеркну, что здесь Тейлор пошел дальше упоминавшихся выше социологов, сохранив, однако, характерный для них принцип взаимодополняемости холизма и индивидуализма, корреспондирующий и с методологией, используемой авторами КЭС и теории опекаемых благ.

Следование этому принципу позволяет «освободиться» от искусственной атомизации общества, поскольку не исключает анализа «влияния» и «авторитета» и допускает объяснение поведения индивидуума, в том числе «макросоциологическими переменными». На это же указывает и Блауг применительно к экономической методологии: «…в принципе, крайне желательно, чтобы все холистические концепции, макроскопические факторы, агрегированные переменные… были определены в терминах индивидуального поведения там, где это возможно. Но когда это невозможно, не будем впадать в молчание на том основании, что мы не можем преступить принцип методологического индивидуализма» [Блауг, 2004, с. 103].

Такую невозможность, по-видимому, обнаружил и Кейнс. Ключевые понятия своей теории, отражающие макроэкономические характеристики системы в целом, он выводил, как известно, из макроявлений того же порядка, а не из поведения индивидуумов. И хотя критики кейнсианства настаивали на необходимости интерпретации макроявлений посредством микроэкономических действий, похоже, их точка зрения главенствовать не стала. Тезис о том, что объяснение социальных феноменов нельзя сводить к действиям индивидуумов, утвердился и в новой институциональной экономике [Aoki, 2001].

Уместно привести здесь следующие слова Дж. Ходжсона: «…несмотря на столетнее соперничество между методологическими индивидуалистами и коллективистами, у них гораздо больше общих черт, чем обычно предполагается. Методологический индивидуализм требует объяснять общество с точки зрения индивида, теряя из виду ключевые механизмы социального влияния, а потому приходится принимать цели и предпочтения индивидов как заданные. Методологический коллективизм объясняет индивида через общество и, следовательно, ему недостает адекватного объяснения того, как могут меняться цели и предпочтения индивидов. Варианты объяснений в рамках обеих методологических стратегий различны, но результаты в существенных своих чертах схожи» (Ходжсон, 2008, с. 51].

Не помню, где я прочел (возможно, у А. Гофмана), но хорошо помню смысл прочитанного. Существует множество уровней исследования общества и человеческих реальностей – микро-, макро– и т. д. При этом специфика различных уровней никогда не исчезает: любой исследователь в одних случаях объясняет индивидуальное поведение общественными условиями, в которых находятся индивиды, в других – анализирует коллективы с помощью индивидуального поведения. Иначе говоря, дискуссия о «единственно верном» индивидуализме или холизме не может дать каких-либо философских или онтологических результатов. Данный вывод, по-видимому, и есть суть реляционной методологии, с которой я склонен согласиться.

Похоже, эта методология оказалась близкой и для ряда российских экономистов. Не претендуя на полноту изложения их взглядов, попробую выделить характерные для них общие позиции. Так, В. Автономов рассматривает индивидуума как «биосоциальное» существо, находящееся, с одной стороны, под влиянием своей индивидуальной биологической природы, а с другой – под воздействием общественных институтов [Автономов, 1998, с. 192]. Примерно то же самое утверждает и А. Шаститко, подчеркивающий, что человек оказывается как бы «вписанным» в институциональную структуру. Поэтому и действия таких «биосоциальных» индивидуумов описываются через систему институциональных связей [Шаститко, 1996, с. 44]. Размышляя о методологии общего социального анализа, В. Полтерович также готов к более мягкому пониманию индивидуализма, отмечая, что макроэкономические эффекты должны быть представлены как результат взаимодействия отдельных акторов в рамках существующих институтов. При выборе «элементарных акторов» следует добиваться рационального компромисса между их простотой и обозримостью модели [Полтерович, 2010]. Подводя предварительные итоги, можно констатировать, что на рубеже XX–XXI вв. появилось понимание правомочности более широкого подхода к исследованию экономических процессов, основанного на взаимодополняемости методологического индивидуализма и холизма.

Этот небольшой экскурс потребовался мне для того, чтобы объяснить собственные намерения и свой подход к экономической методологии социального либерализма. В ее основание я хотел бы поместить принцип комплементарности полезностей, допускающий наличие интересов социальных целостностей, несводимых к интересам составляющих их индивидуумов. Иначе говоря, там, где это возможно, общественные преференции желательно описывать в виде агрегата предпочтений индивидуумов, когда же это невозможно, следует рассматривать иные законы формирования интересов социума. И если индивидуальные предпочтения, вливаясь в рыночный поток, усредняются на всем множестве индивидуумов, то преференции общества как такового, существующие наряду с ними, в процессе такой редукции не участвуют и определяются посредством механизмов политической системы. Формируемые в различных институциональных средах эти интересы дополняют друг друга.

Таким образом, речь идет о двух параллельных процессах, о рыночной и политической ветвях. Одна из них связана исключительно с индивидуальными преференциями и их гармонизацией с помощью рыночного механизма, другая – отражает процесс зарождения, распространения и актуализации нормативных интересов общества посредством институтов политической системы. При этом нормативные интересы социума в меру развитости общества и его политической системы вбирают в себя весь спектр общественных предпочтений, основанных на социально одобряемых ценностях и этических нормах, идеях справедливости и целесообразности, иных социальных установках. Иначе говоря, в область нормативных интересов общества, генерируемых политической ветвью, попадает все то, что Самуэльсон предписывал своему «эксперту по этике» [Samuelson, 1954, р. 388].

Следует отметить, что социальные установки, ценности, взгляды на справедливость, этические аспекты общественного выбора в экономической методологии занимают особое место. И ряд авторов, сохраняя свою приверженность индивидуалистической норме, пытаются «вписать» решение этих вопросов в стандартные или несколько расширенные модели неоклассической теории, придерживаясь доктрины «просвещенного собственного интереса» [Хиршман, 2004, с. 444]. К ним можно отнести и попытки некоторых отечественных экономистов разрешить «конфликт рациональности» путем объяснения альтруистического поведения индивидуумов исключительно в рамках рыночной ветви формирования общественных интересов [Тамбовцев, 2008]. Строго говоря, сюжет этот не нов, и в данном контексте совершенно оправданным выглядит обращение к X. Марголису, одним из первых расширившему понятие рациональности, включив в него альтруизм. Однако вывод

В. Тамбовцева, согласно которому «подобная трактовка функции полезности как функции, определенной не только на множестве товаров, но и на множестве состояний других индивидов, впервые, вероятно, была предложена Г. Марголисом в книге “Эгоизм, альтруизм и рациональность: теория социального выбора”» [Тамбовцев, 2008, с. 131], содержит две неточности.

Во-первых, такую трактовку связывают обычно со знаменитой статьей А. Бергсона [Bergson, 1938] и концепцией Бергсона-Самуэльсона [Samuelson, 1978], в соответствии с которыми в традиционные функции полезности были добавлены индивидуальные преференции в отношении различных состояний общества. Во-вторых, подчеркну особо, «альтруизм или чувство социальной ответственности», были введены Марголисом в его «модели справедливого распределения» (fair-share модель или FS-модель) в качестве «группового интереса» [Margolis, 1982, р. 11]. При этом предложенные им функции полезности состоят из двух компонентов, один из которых отражает индивидуальные преференции, другой – предпочтения, присущие совокупности индивидуумов как целому. Однако, придерживаясь принципа методологического индивидуализма, Марголис избавляется от «внерыночного довеска» и, придав групповому интересу соответствующие веса, присоединяет его к предпочтениям индивидуумов. В этом контексте модель Марголиса не сильно отличается от модели Бергсона-Самуэльсона. Фактически, и в той и в другой теоретической конструкции присутствует дополнительное предположение – своеобразный «пятый постулат» неоклассики об отсутствии интереса общества как такового, формируемого в рамках политической ветви (подробнее см. [Рубинштейн, 2010, с. 79–81]).

Замечу, что политическая ветвь – не просто теоретическая абстракция, а вполне реальный, и главное – наблюдаемый, процесс, обслуживаемый институтами общества. В нем принимают участие отдельные индивидуумы – пассионарии, раньше других обнаруживающие «болевые точки» социума; средства массовой информации, общественные движения и партии, служащие «институциональным лифтом» для интересов, еще не получивших широкого распространения; представительные органы разных уровней, которые в конечном итоге формулируют целевые установки, в той или иной мере соответствующие общественным ожиданиям. Именно данный процесс я рассматриваю в качестве принципиального механизма политической ветви формирования интересов общества как такового. Он должен найти соответствующее отражение в экономической методологии социального либерализма.

Интересы общества и механизмы их формирования

Обсуждая поставленный в начале статьи вопрос о природе и механизмах формирования интересов социальной целостности, соглашусь с Полтеровичем, подчеркнувшим, что дело не только в признании самого факта их существования, но и в конкретном описании политической системы, формирующей и актуализирующей эти несводимые интересы. Вполне вероятно, что недосказанность по данному вопросу породила известное недопонимание некоторых моих коллег.

Дело в том, что если я рассматриваю политическую ветвь формирования нормативных интересов общества, обосновывая их автономность и несводимость к интересам индивидуумов, участвующих в генерировании рыночного общественного интереса, то это не означает, что нормативные интересы определяет какой-то мистический орган или иная абстракция. Конечно, нет. Как и в случае с рыночной ветвью общественного интереса, так и при формировании нормативного интереса общества участвуют конкретные люди, вступающие в определенное взаимодействие между собой и с существующими институтами. Не хочется думать, что дискуссия по данному поводу идет лишь на тривиальном уровне – участвуют или не участвуют индивидуумы в формировании нормативных интересов общества. Разумеется, участвуют. Проблема в другом: это одни и те же люди или разные индивидуумы; это одни и те же институты или разные институциональные среды, имманентные каждой из двух ветвей формирования общественных интересов. А вот здесь начинается уже содержательный анализ.

В соответствии с видением В. Полтеровича, например, интересы такого рода следует объяснить различным поведением индивидуумов в отношении одного и того же события в двух институционально разных средах – рыночной и политической. Думается, такая возможность не исключена. Другой вопрос, можно ли все варианты интересов общества как целого свести к подобной комбинации? Я склонен к отрицательному ответу. Главное, что меня не устраивает, так это само определение указанных интересов исключительно через «двоемыслие» одних и тех же людей. Повторю, я не отвергаю этот подход, но возражаю против его абсолютизации.

Можно утверждать, в частности, что существуют интересы, генерируемые политической средой, которые в принципе нельзя определять в терминах рыночных преференций. У подавляющего большинства людей подобные интересы вовсе отсутствуют. И лишь статистически незначимая часть общества – те, кого Платон называл «философами», Р. Масгрейв относил к «информированной группе людей», а К. Шмидт – к «политикам», способны осознать эти интересы. «Живя в обществе и, тем более, изучая его работу, необходимо принимать во внимание и такие феномены, которые не являются людьми или их комбинациями: роли, обязанности, статусы, правила, законы, обычаи» [Тейлор, 2001, с. 7–8]. Поэтому, если и можно говорить об участии остальных граждан в формировании интересов общества как такового, то очень опосредованно, имея в виду политические институты и механизмы передачи «в траст» мнения избирателей.

Возвращаясь к исходному тезису Полтеровича об интересах общества в целом, приведу главное свое возражение: речь должна идти не о различном поведении индивидуумов в отношении одного и того же события, а о другом поведении в отношении другого события и, как правило, других людей. Поясню, что я понимаю под «другими людьми», «другими событиями» и «другим поведением». Во-первых, я имею в виду демократически устроенное общество и его институты, включая парламент, члены которого на основе установленной процедуры «определяют» нормативные интересы общества и их текущие приоритеты. В соответствии с этим «другими людьми» является то небольшое количество выбранных индивидуумов, кому остальная часть населения доверила заботиться об общем благе. Понятно, что разговор о совпадении двух множеств индивидуумов, действующих в рыночной и политической средах, возможен лишь при замене парламентской процедуры референдумом. С учетом же того, что сам по себе референдум – достаточно редкое исключение из стандартной гражданской практики, я вправе считать, что в текущем политическом процессе формирования общественных интересов участвуют, как правило, «другие люди».

Во-вторых, если в рыночной среде индивидуум оценивает имеющиеся альтернативы с позиций собственной выгоды, то политическая ветвь генерирует альтернативы, связанные с нормативным пониманием благосостояния общества. И в этом смысле речь, действительно, идет о «других событиях». Например, если в рыночной среде индивидуум решает вопрос о том, пойти ему в театр или купить яблоки, то в политической среде перед «другими людьми» встает иная альтернатива: надо ли поддержать приобщение людей к театральному искусству или для общества важнее потребление ими фруктов. Понятно, что идентичность указанных альтернатив возможна лишь в случае проведения всенародных референдумов в отношении потребления каждого блага. Поэтому и здесь я вправе считать, что в политическом процессе формирования общественных интересов рассматриваются, как правило, «другие события».

В-третьих, я говорю о «другом поведении», потому что «другие люди» в своих предпочтениях от имени общества руководствуются не личными, а общественными средствами. И сколько бы ни говорить о возможной самоидентификации выбранных людей с обществом, от имени которого они принимают нормативные решения, все равно это не то же самое, когда за потребляемое благо индивидуум расплачивается отказом от собственного потребления других благ. На возможность более низкой оценки полезности общественных ресурсов для выборных людей по отношению к их собственным средствам указывают многие исследования. В этом смысле даже референдум не может исправить «генетический порок» общественных средств, что, собственно, и обусловливает феномен «другого поведения».

Столь пространные объяснения потребовались для того, чтобы еще раз разъяснить механизмы формирования нормативных интересов общества – один из ключевых элементов экономической методологии социального либерализма. Объяснив «другое поведение» «других людей», я стремился показать, что в предложенной модели с двумя ветвями формирования интересов социума в общем случае нет места двойственности предпочтений одних и тех же индивидуумов. Речь идет о двух источниках оценки, о принципиально разных общественных интересах, выявляемых в рыночной и политической средах. Собственно, это и есть содержание феномена несводимости: общественные преференции, сформированные в политической среде, невозможно представить в виде какого-либо агрегата предпочтений индивидуумов, выявляемых рыночными механизмами.

Исследуя такую категорию, как интерес социальной целостности, нельзя не обратить внимание и на имеющиеся различия в природе индивидуальных и групповых интересов. Надо сказать, что эта проблема никогда не пользовалась особой популярностью у экономистов. Если она и присутствует в экономическом анализе, то лишь в небольшом числе работ и скорее «по касательной». Главным же сюжетом после фундаментальной работы К. Эрроу, посвященной Теории общественного выбора [Arrow, 1951], стало конструирование общих решений (формирование общественных преференций), имеющих, по определению, те же свойства, что и предпочтения индивидуумов. Причем сама эта теория с ее опорой на методологический индивидуализм не смогла расширить границы экономического анализа. Исходя из того, что общественный интерес есть лишь агрегат (комбинация) интересов индивидуумов, она, фактически, постулирует их одинаковую позитивистскую природу, оставляя за пределами анализа интересы социальной целостности, имеющие нормативное содержание.

Следует заметить также, что не пропавшее желание освободить экономическую теорию от ценностных представлений, приблизить ее к математике и сделать позитивистской наукой привели к тому, что категория нормативных интересов оказалась, практически, изгнана из экономического анализа: там, где признается только «строгость и непротиворечивость», нет места нормативным категориям [Кэй, 2012, с. 7]. Между тем без нормативных интересов многие процессы объяснить просто невозможно. Поэтому расширение границ традиционной интерпретации интереса группы видится мне весьма важным шагом к построению экономической методологии социального либерализма. В дополнение к групповому агрегату индивидуальных преференций, имеющих, как и интересы индивидуумов, позитивистскую природу, следует добавить предпочтения группы как таковой, природа которых всегда нормативная.

Нормативный характер интереса любой социальной группы в целом – не гипотеза и не постулат. Вне зависимости от механизмов формирования такого интереса – будь то персональное решение лидера группы или выбор некоторой коалиции единомышленников (партии), или голосование всех членов группы, – он всегда определяется в форме ценностных суждений. В отличие от индивидуальных интересов членов группы, которые теория рассматривает в качестве того, «что есть», интерес группы в целом формулируется в терминах «что должно быть». Данный факт, демонстрирующий различия в природе индивидуальных и групповых интересов, указывает и на их несводимость друг к другу.

Обсуждая проблемы экономической методологии социального либерализма, включая наличие нормативного интереса общества и «уподобляя» государство рыночному субъекту, реализующему этот интерес, нельзя забывать вердикт Р. Будона, который подчеркивал, что подобные предположения правомочны лишь в том случае, если этот субъект наделен институциональными формами, позволяющими ему принимать коллективные решения [Boudon, 1979]. Таким образом, ясное и вполне выполнимое требование к государству – субъекту рынка состоит в наличии некой институциональной системы, позволяющей принимать решения от имени общества. В сущности, речь идет еще об одном аспекте рассматриваемой методологии – о политическом устройстве государства и институтах гражданского общества, обеспечивающих возможность коллективных решений.

Вот здесь и возникает проблема, о которой упоминалось выше. Речь идет о факторе неопределенности. Дело в том, что нормативные интересы общества всегда и в каждый момент времени обретают определенность лишь в форме своей проекции, детерминированной действующей политической системой и сложившейся институциональной средой, способными как приближать, так и отдалять общественный выбор от общественных потребностей. Иначе говоря, политическая ветвь актуализирует лишь такие интересы, которые готова признать сама политическая система, то есть совокупность действующих институтов и индивидуумов, обладающих властными полномочиями. Именно эти интересы, вне зависимости от их приближения к существующим в латентной форме потребностям социума, становятся, по определению, нормативными интересами общества. И хотя механизмы «социального иммунитета» вносят со временем свои коррективы, «исправляя» общественный выбор [Гринберг, Рубинштейн, 2000, с. 210], преодолеть фактор неопределенности не удается. Повторю, мы всегда имеем дело с некоторыми приближениями интересов общества как такового.

Следует отметить также, что, если в недавнем прошлом доминировала концепция «благожелательного государства», активность которого направлена на реализацию действительно общественных интересов, то к концу XX в. все большую роль начинает играть тезис о смещении общественного выбора и связанных с ним политических решений в сторону интересов правящих элит [Stigler, 1971]. На эту же тенденцию обращает внимание и Ж.-Ж. Лаффон, рассматривающий «"аутентичного советника” правящей партии, который предлагает программу действий, увеличивающую ее выгоды в данной экономической и политической ситуации» [Лаффон, 2007, с. 22–23].

Соглашаясь с таким трендом, надо иметь в виду упомянутый выше фактор неопределенности, который заставляет рассматривать программу «аутентичного советника» также в виде некоторой проекции интересов общества, существующих в латентной форме. Кроме того, было бы ошибочным исходить из наличия единственно возможного или объективно лучшего выбора. Он всегда лежит в поле нормативных решений, где главную роль играют социальные установки и целевые ориентиры правящей партии или коалиции, составляющей большинство в парламенте. Именно их решениями латентный интерес социума трансформируется в нормативный интерес, формулируемый той группой людей, которая обладает соответствующими полномочиями. Так или иначе, но здесь всегда имеет место субъективизм в определении нормативного интереса, который ряд авторов объясняют феноменом «принципал-агент»: реально принимающие решения политики (агенты) могут иметь свои предпочтения, не совпадающие с преференциями избирателей (принципал), от чьего имени они действуют [Афонцев, 2010].

И дело не только в том, насколько представителен парламент и как организована его работа. В силу неоднородности общества сформулированный правящей партией нормативный интерес всегда будет отличаться от реальных потребностей социума. Относится это к любым «коллективным решениям». Поэтому при обсуждении экономической методологии социального либерализма необходимо исследовать возможности развития институтов гражданского общества, которые в условиях неопределенности интересов социума способны уменьшить отклонение от них общественных интересов, сформулированных политиками. Частичное решение проблемы предложил Лаффон, назвавший его «подходом с позиции полной конституции» [Лаффон, 2007, с. 29]. Это, конечно, не механизмы формирования нормативных интересов общества, а лишь некие рамки, ограничивающие политические решения, которые должна учитывать экономическая методология социального либерализма.

Разделяя присущий многим скепсис в отношении адекватности политических решений, я исхожу из того, что преодолеть такое положение дел при отсутствии соответствующих каналов выражения мнений и требований различных общественных групп, законных возможностей отстаивания их прав очень сложно, если вообще реально. Поэтому нельзя не думать об адекватных демократических институтах, которые настолько отражают интересы различных общественных групп, насколько развито гражданское общество [Posnett, 1987; Rose-Ackermann, 1996; Salamon, Hems, Chinnock, 2000; Аузан, Тамбовцев, 2005]. Задачи такого рода или хотя бы пути их решения также должны быть отражены в экономической методологии социального либерализма. При этом какими бы ни были общественные преференции, сформулированные парламентом в качестве нормативных интересов общества, их необходимо учесть в экономическом описании, в частности в условиях рыночного равновесия.

В этом контексте предпринятое расширение исходных предпосылок исследования, обеспечивающего выход за жесткие границы методологического индивидуализма и включения в анализ нормативных интересов общества, формируемых политической системой, позволяет обсудить еще одну часть экономической методологии социального либерализма. Речь идет о замене стандартных для неоклассической теории частных товаров более общей совокупностью опекаемых благ и возможности построения для них модели равновесия с учетом как индивидуальных преференций, так и интересов общества в целом.

Модификация модели Викселля-Линдаля

В соответствии с теорией опекаемых благ универсальным признаком этих особых товаров и услуг служит их социальная полезность, то есть способность удовлетворять нормативные интересы общества. Сами же эти интересы являются общим мотивом для активности государства, которое, будучи автономным субъектом рынка, стремится максимизировать свою функцию полезности [Рубинштейн, 2009а, 2009б]. Принимая во внимание данные обстоятельства, попытаюсь ответить на третий вопрос, сформулированный в начале работы и относящийся к построению экономической модели, учитывающей как интересы отдельных индивидуумов, так и общества в целом.

Введем для этого некоторые обозначения. Из поставленной задачи следует, что в описание рыночного равновесия должны быть включены два качественно разных интереса UI и US. Один из них представляет собой рыночный агрегат индивидуальных предпочтений, трансформируемых механизмом невидимой руки в интерес UI = f (U1, U2, …,Un), где Ui – функция полезности i-го индивидуума. Другой – нормативный интерес общества US, формируемый в границах и посредством существующей политической системы. Иначе говоря, UI и US обозначают результаты «работы» двух институционально разных ветвей формирования интересов общества. Пусть мегаиндивидуум представляет рыночный агрегат предпочтений индивидуумов UI, а меритор является носителем нормативных интересов US, генерируемых политической системой.

Рис. 1.Рыночный агрегат функций полезности индивидуумов

Говоря о рыночном агрегате UI, я имею в виду агрегированную функцию индивидуальных полезностей UI(А), заданную на множестве точек конкурентного равновесия A {А1, … Аj …,Ak}, в которых для каждой j-й кривой предложения Rj значение функции UI(Аj) определяется равновесной ценой pj=p(Aj) и соответствующим объемом блага xj= X(Aj) = xj1+ xj2+ ….+ xjn. При этом различные точки равновесия обусловлены внешними условиями – кривыми предложения Rj (см. рис. 1).

Для того чтобы определить нормативный интерес US, формируемый в рамках политической системы, воспользуемся следующей Леммой I. Всякий нормативный интерес общества US может быть выражен в потребности меритора в увеличении (уменьшении) объема производства (потребления) некого блага по отношению к той величине, которая соответствует рыночному равновесию, то есть равенству предложения и агрегированного спроса мегаиндивидуума на это благо. Согласно данной лемме, интерес US материализуется в форме дополнительного спроса, предъявляемого меритором в отношении блага X, ставшего предметом общественной опеки. Говоря о спросе меритора, я имею в виду функцию социальной полезности US(B), заданную на множестве точек B {B1, … Bj …,Bk}, в которых для каждой j-й кривой предложения Rj значение функции US(Bj) определяется ценой pj=p(Bj), которую готов заплатить меритор за потребление данного блага индивидуумами в объеме xj= X(Bj) (см. рис. 2).

Рис. 2.Функция полезности меритора

При этом нельзя упускать из вида особенности функции социальной полезности US. Как следует из описанных выше механизмов формирования нормативных интересов общества, в их основе лежат, во-первых, предпочтения «других людей», во-вторых, и это самое главное, не потребность в приобретении опекаемого блага X этими, «другими людьми», в частности членами парламента или иными представителями власти, принимающими решение от имени общества, а нормативные установки по поводу «другого события» – в данном случае в отношении суммарного объема потребления опекаемого блага теми же самыми индивидуумами, интересы которых представляет мегаиндивидуум UI.

Поэтому при реализации нормативного интереса US, то есть при потреблении блага Х в соответствующем объеме xj, наблюдаются два результата: наряду с удовольствием индивидуумов имеет место удовлетворенность их сообщества в целом общим уровнем потребления указанного блага. Это означает, что суммарный объем опекаемого блага xj =xj1+ xj2+ ….+ xjn входит одновременно, причем в одинаковом количестве, в функции полезности мегаиндивидуума и меритора. Без потребления блага X индивидуумами не может удовлетворяться нормативный интерес общества, и чем больше достается индивидуумам, тем в большей степени реализуется и общественный интерес. Нетрудно показать, что в этом случае опекаемое благо проявляет два известных свойства – неисключаемость и несоперничество мегаиндивидуума и меритора. Иначе говоря, опекаемое благо X превращается в общественный товар, который мегаиндивидуум и меритор потребляют совместно и в равном количестве.

В связи с этим обратим внимание на следующий феномен. Возникновение интереса US в дополнение к интересу UI в отношении опекаемого блага X и появление отвечающих за эти интересы пары игроков – меритора и мегаиндивидуума сопровождаются социальной мутацией самого блага X. Я имею в виду приобретение данным благом свойств общественного товара. Общий вывод можно сформулировать в следующей Лемме II (центральная лемма). Если индивидуумы из множества N имеют предпочтения U1, U2, …,Un в отношении частного товара X и их агрегированный посредством рыночных механизмов совокупный интерес UI = f(U1, U2, …,Un) дополняет нормативный интерес общества US в отношении этого же блага, то само благо X приобретает некую двойственность: оставаясь частным благом для всех индивидуумов из множества N, оно выступает в качестве общественного товара для пары носителей интересов UI(X) и US(X).

Замечу, что в данной ситуации имеет смысл рассматривать только двух субъектов, для которых благо X становится общественным. Дело в том, что для отдельных индивидуумов опекаемое благо X по-прежнему остается частным и любой из них действует в ситуации соперничества, и каждого можно исключить из процесса потребления данного блага. Но может ли меритор образовывать пару совместного и равного потребления с каждым индивидуумом в отдельности? Конечно, нет. Дело в том, что индивидуумы потребляют это благо в разных объемах Xji. И лишь мегаиндивидуум, потребляющий суммарный объем опекаемого блага j =xj1+ xj2+ ….+ xjn, выступает партнером меритора по совместному и равному потреблению этого блага.

Размышляя о модели равновесия, учитывающей интерес индивидуумов и общества в целом, и имея в виду центральную лемму (Лемма II) и размышляя о модели равновесия, учитывающей интерес индивидуумов и общества в целом, нетрудно понять, что решение данной задачи сопряжено с определением величины совокупного спроса на опекаемое благо. При этом очевидно, что генетическая неоднородность интересов мегаиндивидуума и меритора не допускают простого суммирования объемов потребления опекаемого блага участниками этой пары. Кроме следствия из уже упоминавшейся «гильотины Юма», об этом же свидетельствует и тот факт, что в каждой точке конкурентного равновесия Аj функция полезности мегаиндивидуума UI(Аj) обусловлена предпочтениями индивидуумов, а функция полезности меритора Us(Bj) есть результат выбора «других людей» в отношении «других событий». К сказанному следует добавить и то обстоятельство, на которое я уже обращал внимание, – меритор удовлетворяет свой нормативный интерес исключительно в результате потребления мегаиндивидуума.

Выход из создавшейся ситуации подсказывает та же Лемма II. Из нее непосредственно вытекает возможность использования известной модели равновесия Викселля-Линдаля для общественных товаров, предусматривающая схему вертикального суммирования функций спроса [Lindahl, 1958]. Учитывая социальную мутацию опекаемого блага и его превращение в общественный товар для мегаиндивидуума и меритора, при небольшой модификации эта модель может быть обобщена для всей совокупности опекаемых благ, то есть для любых товаров и услуг, обладающих социальной полезностью.

Рассмотрим данный вопрос несколько подробнее, сопоставляя базовую и модифицированную модель Викселля-Линдаля. Во-первых, и в той и в другой модели рассматривается единичное общественное благо и два субъекта: у Линдаля – агрегированная группа индивидуумов, обладающих высоким доходом, а также агрегированная группа менее обеспеченных индивидуумов; в модели для опекаемых благ их заменяют носители агрегированных интересов, располагающие собственными средствами – мегаиндивидуум и медиатор.

Во-вторых, в модели Викселля-Линдаля «спрос одного участника на общественное благо по определенной цене зависит от точки зрения другого участника, так как предложение данного блага возможно только в случае покрытия всей стоимости его производства» [Lindahl, 1958, р. 85]. В модифицированной модели для опекаемых благ это условие также претерпевает некоторые изменения. Устанавливаемые меритором цена и объем опекаемого блага зависят от цены, по которой мегаиндивидуум готов приобретать этот суммарный объем данного блага, обеспечивая полное покрытие издержек его производства.

В-третьих, в модели Викселля-Линдаля «спрос и предложение касаются не общественных товаров как таковых, а доли пользования ими». Адекватен этому и процесс финансирования, который «устроен таким образом, что каждый индивид вносит налоговый взнос, соответствующий его оценке общественного блага» [Lindahl, 1967, р. 86, 91]. С учетом же того, что в модифицированной модели действуют не отдельные индивидуумы, а мегаиндивидуум и меритор, вклады участников также определяются предельными полезностями. Однако речь здесь идет уже не о налогах, а о ценах: о единой цене pj, по которой каждый i-й индивидуум готов покупать определенный объем опекаемого блага x j i ; и цене p j S , по которой меритор готов оплачивать опекаемое благо в объеме x j = x j 1 + x j i + ….+ x j n .

Легко заметить, что предложенная модификация базовой модели не меняет общего вывода: совокупный спрос в этой модели определяется путем вертикального суммирования кривых спроса мегаиндивидуума и меритора, а Парето-эффективное равновесие для данной пары игроков, имеющих персональные интересы в отношении опекаемого блага X, реализуется в форме равновесия Викселля-Линдаля. Подчеркну особо, что в данном равновесии участники потребляют общественное благо в равном количестве, но по разным ценам (см. рис. 3).

Рис. 3. Равновесие Викселля-Линдаля для опекаемых благ

Этот вывод дает основание для следующей Леммы III (лемма инверсии). Возникновение нормативного интереса общества US в отношении любого частного блага X, которое индивидуумы приобретали в разных количествах xji, но по единой цене pji, порождает социальную мутацию этого блага и приводит к инверсии его равновесных цен и количества: мегаиндивидуум и меритор приобретают ставшее для них общественным благо в одинаковом количестве Xj, но по разным ценам pji и pjS. Лемма инверсии устанавливает связь между появлением нормативного интереса в отношении частного блага и инверсией цен и количества данного блага при определении совокупного спроса, учитывающего как индивидуальные предпочтения, так и общественные преференции. Следует подчеркнуть также, что в предложенной модификации модели Викселля – Линдаля цены равновесия имеют разную природу. В основе персонифицированной цены мегаиндивидуума (pi) лежит предельная индивидуальная полезность частного блага X; цена, оплачиваемая меритором (pS), также соответствует предельной, но уже социальной полезности общественного блага X и отражает ту часть бюджетных ресурсов меритора, которая расходуется на реализацию социального интереса US.

Сформулирую теперь общий вывод, причем также в виде Леммы II. В обобщенной версии равновесия с учетом того, что на рынке одновременно оперируют индивидуальные субъекты с присущими им предпочтениями U1, U2, …,Un и действующее от лица общества государство, стремящееся реализовать выявляемые политической системой общественные преференции US, равновесие достигается тогда, когда прдельные издержки уравниваются суммой предельной индивидуальной и предельной социальной полезности блага: MCR = MUI + MUS.

Иначе говоря, построенная модель демонстрирует последствия появления нормативного интереса общества в отношении частного товара или услуги – его превращение в опекаемое благо и изменение стандартных условий равновесия посредством добавления еще одной составляющей, отражающей расходы государства, направленные на реализацию данного интереса. Собственно это и есть общее описание условий равновесия для любых разновидностей рынков опекаемых благ, которое необходимо учитывать в экономической методологии социального либерализма. Дело в том, что возникновение нормативного интереса социума меняет конфигурацию равновесия – совокупность его участников. Так, появление среди субъектов рынка государства, стремящегося максимизировать функцию социальной полезности, в состав которой входят различные виды опекаемых благ, обусловливает один и тот же тип государственной активности. Речь всегда идет об обмене бюджетных средств на социальную полезность, извлекаемую посредством реализации общественного интереса US.

Следует обратить внимание на выделенный выше термин «появление» применительно к нормативному интересу общества. Этим я хотел подчеркнуть динамический характер данной категории. Действительно, в общем случае надо говорить о процессах возникновения и исчезновения нормативного интереса. Это следует из самой природы рассматриваемого феномена: всегда можно представить такие социально-экономические и политические условия и такие вызванные этими условиями ценностные суждения и нормативные установки, когда их достижение потребует наделить социальной полезностью, то есть способностью удовлетворять соответствующий социальный интерес, любой товар и или услугу, превращая их в опекаемое благо. Подобная связь указывает на историчность и эволюционный характер класса опекаемых благ: отказ от прежних целевых установок и появление новых задач приводят к тому, что одни блага утрачивают способность удовлетворять общественные интересы, другие же, наоборот, ее приобретают [Рубинштейн, 2008, с. 113–143].

* * *

В заключение еще один комментарий в отношении самой категории «социальный либерализм». Мое желание вернуться к этой теме продиктовано намерением подтвердить свои мировоззренческие позиции: мне одинаково чужды и рыночный фундаментализм, и коммунистическая идеология. Поэтому любые попытки оппонентов увязать одно из ключевых положений разрабатываемой методологии – наличие несводимых потребностей общества как такового – с давно устаревшей «органической концепцией» или «новыми» социалистическими идеями, я рассматриваю как недопонимание моих разработок, требующее дополнительных разъяснений.

В этом ряду – сомнения ряда исследователей, указывающих на близость тезиса о существовании интересов общества как целого к недемократическим социально-экономическим системам, к тому, что было в советское время, когда утверждалось, что общественные интересы имеют примат перед личными. Некоторые из моих коллег и вовсе опасаются, что предлагаемая «начинка» социального либерализма может стать удобным идеологическим прикрытием для тех, кто стремится навязать обществу свои представления о благополучии. Такие опасения понятны, особенно с учетом человеконенавистнических режимов А. Гитлера и И. Сталина. По-видимому, этим историческим опытом объясняется и столь жесткая индивидуалистическая позиция Ф. Хайека, К. Поппера, Дж. Бьюкенена и других выдающихся ученых XX в.

Отвечая на подобного рода аргументы, считаю важным, во-первых, заявить свою правоцентристскую позицию. Без всяких оговорок я отношу себя к категорическим противникам любых версий подчинения индивидуальных интересов общественным потребностям. И в этом смысле я на стороне Хайека, Поппера и Бьюкенена. Однако сам факт признания интереса общества как такового не означает подчинения ему интересов индивидуумов. Иначе говоря, дополнение индивидуальных интересов общественными не предусматривает их иерархии. И в этом смысле экономическая методология социального либерализма, развивающая либеральную парадигму посредством введения институтов конкуренции за ресурсы между рыночной и политической ветвями формирования общественных интересов – абсолютно рыночная конструкция.

Во-вторых, реально заданная иерархия потребностей в тоталитарных обществах, выраженная в подчинении индивидуальных интересов «общественным», требует отказа от комплементарности полезностей и допускает только одну, внерыночную, ветвь формирования этих интересов. Наличие иерархии не оставляет места для несводимости, так как a priori постулируется совпадение личных и общественных интересов: «все, что хорошо для общества, хорошо и для индивидуумов». Здесь невольно напрашивается ассоциация с теоремой Эрроу «О невозможности», с ее единственным случаем, когда «невозможное становится возможным», когда предпочтения индивидуумов тождественны предпочтениям диктатора. В тоталитарном обществе все интересы сводимы. Несводимость же существует лишь в демократическом обществе, где интересы индивидуумов различны.

И наконец, в-третьих, исторический опыт и эволюция либеральной идеологии продемонстрировали, что без учета социальной составляющей всеобщего благосостояния в достаточной степени невозможно обеспечить ни права индивидуумов, ни их свободы. При этом традиционная интерпретация социального компонента исключительно в терминах комбинации индивидуальных предпочтений дала незначительный прирост «объяснительного потенциала», даже в том случае, когда своекорыстие включает в себя и альтруизм, а условие рациональности заменяется ограниченной рациональностью.

Поэтому предложенное в данной статье приближение теоретической конструкции к реальной практике в результате включения в экономический анализ двух ветвей формирования общественных интересов и учет их конкурентных взаимодействий в рыночном равновесии представляется мне существенном шагом не только в достижении определенной сбалансированности либерального и социального компонентов, но и в развитии общей экономической методологии.

Список литературы

Автономов В. С. Модель человека в экономической науке. М., 1998.

Ансар П. Современная социология // Социологические исследования. 1995. № 12; 1996. №№ 1–2, 7–10; 1997. № 7.

Аузан А. А., Тамбовцев В. И. Экономическое значение гражданского общества // Вопросы экономики. 2005. № 5.

Афонцев С. А. Политические рынки и экономическая политика. М., 2010.

Блауг М. Методология экономической науки, или Как экономисты объясняют. М., 2004.

Блауг М. Экономическая мысль в ретроспективе. М., 1994.

Болдырев И. Языковые игры и экономическая теория мейнстрима. М., 2008.

Будон Р. Теория социальных изменений. М., 1999.

Бхаскар Р. Общества // Социо-логос. Общество и сферы смысла. Вып. 1. М., 1991.

Бьюкенен Дж. Конституция экономической политики // Нобелевские лауреаты по экономике. Джеймс Бьюкенен. М., 1997.

Вебер М. Избранное. Образ общества. М., 1994.

Вебер М. Исследования по методологии наук. М., 1980.

Верлен Б. Объективизм Поппера и метод критического рационализма // Социологическое обозрение. 2002. Т. 2. № 4.

Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 2009.

Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. I. М., 1994.

Гофман А. Б. Эмиль Дюркгейм в России: рецепция дюркгеймовской социологии в российской социальной мысли. М., 2001.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Основания смешанной экономики. М., 2008.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Дюркгейм Э. Метод социологии. Киев – Харьков, 1899.

Канто-Спербер М. Философия либерального социализма // Неприкосновенный запас. 2004. № 6.

Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег. Избранное. М., 2007.

Крозье М. Современное государство – скромное государство. Другая стратегия изменения // Свободная мысль. 1993. № 2.

Кэй Дж. Карта – не территория: о состоянии экономической науки // Вопросы экономики. 2012. № 5.

Лаффон Ж.-Ж. Стимулы и политэкономия. М., 2007.

Либман А. М. Политико-экономические исследования и современная экономическая теория. М., 2008.

Либман А. М. Экономическая теория и социальные науки об экономике: некоторые направления развития. М., 2007.

Милль Дж. С. О свободе (1859) // Наука и жизнь. 1993. № 11, № 12.

Милль Дж. С. Система логики силлогистической и интуитивной. Изложение принципов доказательства в связи с методами научного исследования. М., 1914.

Перспективы либерализма и поиск корней // Неприкосновенный запас. 2004. № 6.

Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. М., 1997.

Полтерович В. М. Становление общего социального анализа. М., 2010.

Поппер К. Время лжепророков: Гегель, Маркс и другие оракулы // Открытое общество и его враги. Т. 2. М., 1992.

Ролз Д. Теория справедливости. Новосибирск, 1995.

Рубинштейн А. Я. К теории рынков «опекаемых благ». Статья I. Опекаемые блага и их место в экономической теории // Общественные науки и современность. 2009а. № 1.

Рубинштейн А. Я. К теории рынков «опекаемых благ». Статья 2. Социодинамическое описание рынков опекаемых благ // Общественные науки и современность. 2009б. № 2.

Рубинштейн А. Я. Опекаемые блага: институциональные трансформации // Вопросы экономики. 2011. № 3.

Рубинштейн А. Я. Рождение теории. Разговоры с известными экономистами. М., 2010.

Рубинштейн А. Я. Экономика общественных преференций. М., 2008.

Сен А. Об этике и экономике. М., 1996.

Сен А. Развитие как свобода. М., 2004.

Соссюр Ф. де. Заметки по общей лингвистике. М., 2000.

Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. М., 2009.

Тамбовцев В. Л. Перспективы экономического империализма // Общественные науки и современность. 2008. № 5.

Тамбовцев В. Возникновение институтов: методолого-индивидуалистический подход // Вопросы экономики. 2010. № 11.

Тейлор Ч. Неразложимо социальные блага // Неприкосновенный запас. 2001. № 4.

Харсаньи Дж. Ценностные суждения // Экономическая теория. М., 2004.

Хиршман А. О. Интересы // Экономическая теория. М., 2004.

Ходжсон Дж. Институты и индивиды: взаимодействие и эволюция // Вопросы экономики. 2008. № 8.

Шаститко А. Е. Теоретические вопросы неоинституционализма // Введение в институциональный анализ. М., 1996.

Эрроу К. Дж. Общее экономическое равновесие: цель исследования, методология анализа, коллективный выбор. Нобелевская лекция. 12 декабря 1972 г. Лекции нобелевских лауреатов по экономике. Современная экономика и право. М., 2005.

Agassi J. Methodological Individualism // Modes of Individualism and Collectivism. London, 1973.

Agassi J. Methodological individualism // The British Journal of Sociology. 1960. Vol. 11. № 3.

Aoki M. Toward a Comparative Institutional Analysis. Cambridge (MA), 2001.

Arrow K. Social Choice and Individual Values. New York, 1951.

Arrow K., Debreu G. The Existence of and Equilibrium for a Competitive Economy // Econometrica. 1954. Vol. XXII.

Bergson A. A Reformulation of Certain Aspects of Welfare Economics // Quarterly Journal of Economics. 1938. February.

Bhaskar R. The Possibility of Naturalism: A Philosophical Critique of the Contemporary Human Sciences. Brighton, 1989.

Black M. Margins of Precision. Essays in Logic and Language. Ithaca, 1970.

Bortis H. From neo-liberal Capitalism to Social Liberalism on the basis of Classical-Keynesian Political Economy. Switzerland, 2009.

Boudon R. Individualisme ou holisme: un débat metodologique fondamental // Mendras H., Verret M. Les Champs de la sociologie française. Paris, 1988.

Boudon R. La logique du sociale: introduction à l’analyse sociologique. Paris, 1979.

Harsanyi J. Cardinal Welfare, Individualistic Ethics, and Interpersonal Comparisons of Utility // Journal of Political Economy. 1955. August.

Giddens A. Sociology. Cambridge, 2001.

Giddens A. The Constitution of Society. Outline of the Theory of Structuration. Cambridge, 1984.

Grinberg R., Rubinstein A. Economic Sociodynamics. Berlin, New York, 2010.

Kincaid H. Methodological Individualism/Atomism // The Handbook of Economic Methodology. London, 1998.

Lindahl E. «Positive Losung, Die Gerechtigkeit der Besteuerung» Eine Analyse der Steuerprinzipien auf Grundlage der Grenznutzentheorie, translated as: «Just taxation – a positive solution», 1919 // Classics in the Theory of Public Finance. London, 1967.

Margolis H. Selfishness, Altruism and Rationality: A Theory of Social Choice. Chicago, London, 1982.

Menger C. Grundsatze der Volkswirtschaftslehre. Wien – Leipzig, 1923.

Musgrave R. A. The Theory of Public Finance. New York – London, 1959. The Nature and Scope of Social Science. A Critical Anthology. New York, 1969.

Modes of Individualism and Collectivism. London, 1973.

Persson T., Tabellini G. The Economic Effects of Constitutions. Cambridge (MA), 2005.

Posnett J. Trends in the Income of Charities, 1980 to 1985 // Charity Trends 1986/87. Tonbridge, 1987.

Rose-Ackermann S. Altruism, Nonprofits, and Economic Theory // Journal of Economic Literature. 1996. Vol. 34. № 2.

Salamon L., Hems L., Chinnock K. The Nonprofit Sector: For What and for Whom? // Working Papers of the Johns Hopkins Comparative Nonprofit Sector Project. № 37. Baltimore, 2000.

Samuelson P. A. The pure theory of public expenditure // Review of Economics and Statistics. 1954. Vol. 36. № 4.

Samuelson P. Reaffirming the Existence of «Reasonable» Bergson-Samuelson Social Welfare Functions // Economics. 1978. № 173.

Schaffle A. E. F. Das gesellschaftliche System der menschlichen Wirtschaft, 3. Aufl., 1. Band, 1873.

Sen A. Development as Freedom. Oxford, 1999. Le socialisme liberal. Une anthologie: Europe-Etats-Unis. Paris, 2003.

Stigler G. The Theory of Economic Regulation // Bell Journal of Economics. 1971. Vol. 2. № 1.

Taylor Ch. Cross-Purposes: The Liberal-Communitarian Debate // Liberalism and Moral Life. Harvard, 1989.

Touraine A. Un nouveau paradigme. Pour comprendre le monde d’aujourd’hui. Paris, 2005.

Wicksell K. Finanstheoretiche Untersuchungen, Jena, 1896.

 

А. М. Либман. Социальный либерализм, общественный интерес и поведенческая экономика

Автор выражает признательность А. Я. Рубинштейну за многочисленные замечания к тексту работы; все ошибки и неточности остаются, конечно, на совести автора.

«Социальный либерализм» – поиск оптимального баланса между принципами свободы выбора, лежащими в основе либерализма, и учета «общего блага» (определения которого, в свою очередь, разнятся) – обсуждается в социальных науках, наверное, уже больше столетия. Оценки возможности существования «социального либерализма» разнятся от восприятия последнего как оксюморона до утверждений о неизбежности включения в современный либерализм социальной компоненты. А. Рубинштейн в своей работе [Рубинштейн, 2012] пытается сформулировать экономическую методологию социального либерализма на основе разработанной им концепции экономической социо динамики (КЭС). Ее главный принцип – несводимость групповых интересов к индивидуальным.

Настоящая работа представляет собой попытку диалога с Рубинштейном. В частности – о концепции «общественного интереса» и пределах ее применения. Кроме того, я предлагаю на рассмотрение другую попытку модернизации неоклассической теории, представляющую интерес с точки зрения обсуждаемого вопроса, – «либертарианский патернализм».

Общественный интерес и позитивный анализ

При обсуждении концепции общественного интереса целесообразно, прежде всего, четко разграничивать две перспективы: позитивный анализ (объяснение существующих обществ и экономик) и нормативный анализ (оценку результатов функционирования тех или иных политик и институтов, исходя из набора заданных критериев). КЭС вводит «общественный интерес», прежде всего, как инструмент позитивного анализа, без которого понять масштабы и направления государственного вмешательства невозможно. Важно подчеркнуть: в этом случае речь идет, по сути дела, о замене одного комплекса допущений (методологического индивидуализма) другим (принципом несводимости). Хотя первый комплекс допущений и «привычнее» для большинства экономистов, это еще не может считаться ex ante достаточным аргументом в его пользу.

При этом Рубинштейн оправданно указывает на ограничения методологического индивидуализма как фундамента экономических моделей. Во-первых, в то время как в своем чистом виде методологический индивидуализм претендует на объяснение любых общественных явлений как результата взаимодействия индивидов, не менее справедливо и утверждение, согласно которому действия индивидов так или иначе определяются обществом. Речь идет не только об ограничениях выбора (которые, естественно, обусловлены социальными институтами), но и о самих предпочтениях, которые «конструируются» обществом. В экономической теории модели обычно предполагают неизменность экзогенно заданных предпочтений, поэтому этот канал влияния остается без внимания; однако речь идет лишь об упрощении модели, и не более того.

Во-вторых, уровень агрегирования в модели определяется и сугубо практическими соображениями – далеко не всегда требуется детальное «микрофундирование» для того, чтобы получить интересные и эмпирически тестируемые результаты; речь идет о поиске необходимого и достаточного уровня сложности моделей. Правда, во многих отраслях экономической науки (в том числе и таких, как – после теории рациональных ожиданий Р. Лукаса – макроэкономика и – после новой экономики международной торговли М. Мелитца – международная экономика) «магистральным» направлением становится как раз все более активное использование микроэкономических инструментов, то есть более жесткое следование принципу методологического индивидуализма. Но и в этом случае оптимальный уровень агрегации (фирма, домохозяйство, страна или индивид) может различаться.

При этом в КЭС предполагается, что общественный интерес формируется в результате функционирования двух ветвей принятия решений: рыночной и политической, принципиально не сводимых Друг к другу. На самом деле для позитивного анализа наиболее дискуссионным можно считать именно это утверждение. Что касается особой «политической» ветви, в которой происходит взаимодействие «других» людей по поводу «других событий», и где имеет место «другое поведение» по сравнению с рыночным, следует отметить, что четкая дифференциация сфер взаимодействия – и само выделение «политического» как особой арены действий – свойственно далеко не всем человеческим обществам. Во многих из них грань между «политическим» и «рыночным» механизмами принятия решений носила расплывчатый характер. Например, классическая картина разнообразных архаических империй описывает их чисто «перераспределительными» обществами, в которых рынок как механизм формирования предпочтений в принципе отсутствует или очень тесно переплетен с политикой. Возможно, при анализе таких обществ можно просто зафиксировать, что та или иная ветвь принятия решений в них малоразвита или играет подчиненную роль по отношению к другой; КЭС же рассматривает «общий случай» равноправия обеих ветвей – вопрос состоит в том, может ли частная (и, следовательно, более простая) теория использоваться для эмпирического анализа?

Впрочем, суть развития и состоит в усиливающейся функциональной дифференциации сфер общества, в том числе между политической и рыночной ветвями принятия решений. Правда, даже в современных обществах грань между ними может оказаться расплывчатой. Политические решения принимаются парламентом при активном участии групп интересов – а последние представляют тех же самых игроков (например, бизнес или профсоюзы), что участвуют и в рыночном взаимодействии. Не говоря уже о том, что референдум, действительно применяющийся крайне редко в одних странах, это рутинное средство принятия решений в других: например, в Швейцарии или – на местном уровне – в США. Практически во всех развитых странах сегодня реализуются эксперименты с разного рода «демократией участия», основанной на большем вовлечении простых граждан в процесс принятия решений – в основном, опять же, на местном уровне.

Наконец, действительно ли при принятии политических решений речь идет о «другом поведении», не таком, как на рынке? Ведь те или иные решения относительно производства общественных благ обладают очень четкой индивидуальной полезностью для отдельных политиков (скажем, повышают их шансы на переизбрание или открывают возможности для поиска ренты). Действительно, во многих случаях участники «рыночной» ветви принятия решений не имеют предпочтений относительно решений, принимаемых «политической» ветвью (хотя это тоже справедливо далеко не всегда), но зато они всегда имеют предпочтения относительно «комплементарных» к политическим решений. Например, последствием любых решений о государственных расходах является изменение налогового бремени – а это уже фактор, напрямую влияющий на каждого участника рыночных отношений. Вся исследовательская программа теории общественного выбора строится именно на объяснении политических решений на основе этой логики. Другой пример – теория «административных рынков», использовавшаяся для описания политических решений в советской экономике [Кордонский, 2000]. Данный подход предполагает, в конечном счете, «растворение» политической ветви принятия решений в рыночной, где политика превращается в еще один рынок.

Аналогичные вопросы можно задать и в отношении «рыночной» ветви принятия решений – правда, их чаще задают социологи, а не экономисты. Рынки также могут рассматриваться как арены борьбы за власть, подчиняющиеся логике политических решений [Fligstein, 2002; Oleinik, 2010]. Так что и здесь, возможно, четкая грань между политической и рыночной ветвями исчезает.

Даже с приведенными выше оговорками, с позитивной точки зрения призыв к учету «политической» ветви принятия решений и стремление отказаться от моделирования ее как «еще одного» рынка, вне всякого сомнения, заслуживает внимания. Собственно говоря, в какой степени политика может восприниматься как «обмен» или «рынок» – предмет острых дискуссий: если для теории общественного выбора (и, прежде всего, парадигмы Дж. Бьюкенена [Buchanan, 1987]), как уже говорилось, политика – особый случай обмена, то, скажем, для экономики конвенций [Boltanski, Thevenot, 2006] политическая сфера руководствуется собственными нормами справедливости, отличными от рыночных. Вопрос, на мой взгляд, носит эмпирический характер: насколько адекватно рыночная модель описывает поведение игроков в политической сфере – и остается одним из наиболее дискутируемых в политической экономике и, особенно, в политологии, где анализ с точки зрения рациональных индивидов – лишь одна из альтернатив.

Общественный интерес и нормативный анализ

Однако социальный либерализм представляет собой не столько позитивную исследовательскую повестку дня, сколько набор нормативных рекомендаций государственной политики, а в этом отношении концепция общественного интереса вызывает больше вопросов. Для нормативного анализа необходим набор критериев, на основе которых осуществляется оценка тех или иных институтов или политик. Формально жесткое следование принципу «свободы от ценностных оценок» подразумевает, что экономисты обязаны использовать те критерии, которые предлагает им общество, а не формулировать собственные критерии. На практике – ситуация более сложная; в большинстве своем экономисты используют набор нормативных критериев, в котором «благосостояние индивида» (например, в критерии Парето) является главной мерой любых экономических институтов и политик.

В КЭС «принцип несводимости» означает, однако, что индивидуальная полезность не может использоваться для оценки результатов функционирования «политической ветви», в основе которой лежит общественный интерес (подчеркнем: речь идет о качественно другом утверждении, чем представление о том, что общественный интерес не может быть выведен из рыночного взаимодействия). Следовательно, здесь необходимы другие критерии. При этом, на мой взгляд, эти критерии должны носить принципиально эмпирический характер; то есть позволять «протестировать», в какой степени политическая ветвь «приближается» к общественному интересу или «удаляется» от него. Такой анализ важен потому, что существует множество способов организации политической ветви – именно их сопоставление находится в центре обширной литературы как в экономической науке [Voigt, 2011], так и в сравнительной политологии. Разумно утверждать, что некоторые из них справляются со своей задачей «лучше», чем другие.

Для сравнения, коротко опишу, каким образом проблема этого сопоставления решается в рамках «индивидуалистской» парадигмы. Прежде всего, что касается «рыночной» ветви принятия решений, представления об оптимальности рыночного равновесия (при определенных условиях) строятся на оценке последствий последнего для индивидуального благосостояния участников рынка. Однако после формулировки этих теоретических результатов, современные экономисты основное внимание уделяют эмпирическому анализу – например, как различные структуры рынков влияют на уровень цен, объемы потребления или масштабы производства. Естественно, для того чтобы перейти от этих эмпирических выводов к нормативным, необходим ряд дополнительных допущений – например, о том, что рост потребления ведет к росту индивидуальной полезности. Но, как будет показано ниже, и в этой области теперь есть определенные эмпирические инструменты (например, экономика счастья). Конечно, и они не свободны полностью от допущений, но они хотя бы открывают возможность для дальнейшей дискуссии и уточнений.

Что касается «политической» ветви, то и здесь эмпирическая экономика «вооружена» целым рядом способов сравнения политических систем. Во-первых, возможно сравнивать их с точки зрения динамики роста – впрочем, сегодня едва ли кто-либо сомневается в том, что анализ прироста ВВП – это лишь первая ступень анализа. Во-вторых, традиционным инструментом выступают опросы, в которых выявляется удовлетворенность той или иной системой принятия политических решений – экономисты, впрочем, относятся к этим методам с большим скепсисом, чем политологи, особенно если речь идет о политике как в свободных обществах (где ответы могут носить стратегический характер), так и в несвободных (где ответы могут «приукрашивать» действительность). В-третьих, замечательным инструментом определения предпочтений является миграция – люди стремятся «переезжать» из стран и регионов, политикой которых они не удовлетворены, туда, где политика их устраивает. В-четвертых, для того чтобы понять предпочтения людей относительно производства общественных благ, можно посмотреть на стоимость рыночных благ, комплементарных к общественным или являющихся субститутами общественных. Наиболее яркий пример первых – жилье; рост качества государственной политики сопровождается ростом стоимости жилья при прочих равных, поскольку большее число людей стремится переехать в эту юрисдикцию, а вторых – спрос на системы сигнализации и частную охрану можно считать мерой потенциального спроса на работу полиции. Конечно, и эти подходы сталкиваются с множеством проблем, однако суть развития эмпирической экономики как раз и состоит в их постепенном преодолении.

КЭС в своем современном виде не предлагает эмпирически тестируемых гипотез или критериев, позволяющих сравнивать функционирование политической ветви принятия решений и латентный интерес общества. Строго говоря, невозможно сказать, например, какая избирательная система, какая политическая система (парламентская, президентская или смешенная), какая организация государства (унитарная или федералистская) и даже какой политический режим (демократия или автократия, к примеру) являются в некотором смысле предпочтительными. Хотя Рубинштейн и пишет, например, о роли гражданского общества как способе приближения к «латентному» интересу, или о механизме «социального иммунитета», эти выводы основаны, скорее, на общих соображениях, чем на эмпирическом анализе. На мой взгляд, это ограничивает применимость КЭС – этот подход не позволяет отвечать на широкий спектр вопросов, вызывающих интерес с точки зрения нормативного анализа. Следует признать, однако, что этот вывод относится к дискуссии о месте КЭС в экономической науке как таковой, а вытекает из соображений о соотношении теоретических и эмпирических исследований – а это, в свою очередь, очень большая и сложная тема, детальное обсуждение которой лежит за пределами данной статьи.

В основе КЭС, как уже говорилось, лежит отказ от одного из допущений неоклассики – методологического индивидуализма. Гораздо больше внимания в экономической науке уделяется сегодня модификации другого предположения – рациональности индивидов. В этой области ключевой вклад принадлежит поведенческой экономике и, прежде всего, так называемому «либертарианскому патернализму» (libertarian paternalism) [Коландер, 2009]. Здесь использовать индивидуальную полезность как меру качества экономической политики (как в стандартной теории «провалов рынка» или «социальных дилемм») невозможно потому, что в отсутствие полной рациональности и четкой структуры предпочтений индивид принимает «сомнительные» решения даже в «идеальных» с точки зрения ограничений условиях.

Перспектива поведенческой экономики

Прежде всего, однако, важно понять, почему человек в поведенческой экономике склонен принимать идущие ему же самому во вред решения. Данное направление экономической науки акцентирует внимание на трех типах «ограничений», влияющих на человеческое поведение. Во-первых, «ограниченная сила воли» (bounded willpower) не позволяет человеку «заставить себя» следовать оптимальной стратегии поведения в каждый момент времени: например, заблаговременно приступить к выполнению сложного задания, соблюдать диету или просто проснуться вовремя.

В результате, даже если «слабовольный» индивид и в состоянии выбрать «оптимальную» цель, достичь он ее не сможет. Во-вторых, «ограниченный эгоизм» (bounded self-interest) ведет к тому, что в отличие от стандартных моделей экономической теории индивиды добровольно готовы жертвовать определенную долю своего дохода в пользу менее защищенных членов общества. В-третьих, наконец, ограниченные когнитивные способности (bounded cognition) не позволяют человеку увидеть весь спектр возможных решений, и, следовательно, он может «проглядеть» оптимальный вариант. Чем более сложна ситуация принятия решений, тем выше вероятность субоптимального (с точки зрения предпочтений самого индивида!) выбора.

Список проблем может быть и расширен. Например, один из выводов нейроэкономики – направления исследований, интегрирующего выводы экономической теории и науки о мозге – постулирует наличие в человеческом мозгу «дуализма желаний и предпочтений» (wanting – liking dualism). Суть его состоит в том, что за «желания» (то есть выбор человеком своих действий) отвечает одна подсистема мозга (wanting system), а за «предпочтения» (то есть оценку последствий выбора) – другая (liking system). В результате выбор человека нередко не согласуется с его желаниями [Herrmann-Pillath, 2010]. Другой, еще более экстремальный пример, – существование ситуаций, в которых люди сознательно предпочитают деструктивный вариант взаимодействия с окружающими, даже если он не приносит им никакой реальной выгоды. В экспериментальной экономике это явление называют «радостью разрушения» (joy of destruction) [Abbink, Sadrieh, 2009]; речь может идти и о формировании устойчивых институциональных сред, реализующих подобное стремление к причинению вреда окружающим [Mildenberger, 2012]. Я, однако, сосредоточу внимание на трех «исходных» проблемах поведенческой экономики.

Ограниченный эгоизм обычно не рассматривается как основание для государственного вмешательства. Наоборот, в этом случае активность государства может разрушить существующие схемы добровольной взаимопомощи в обществе; например, масштабные перераспределительные программы «вытесняют» частную благотворительность [Bowles, Polania-Reyes, 2012]. Однако два других типа проблем – ограниченная сила воли и ограниченные когнитивные способности – уже становятся вызовом для спонтанной саморегуляции общества [McFadden, 2006]. Неспособность человека противостоять «искушению» также лежит в основе многих форм «традиционного» патернализма – от ограничений на потребление алкоголя, табака и наркотиков до норм, касающихся использования ремней безопасности в автомобилях и самолетах. Другое дело, что признание существования проблем не дает ответа на вопрос о том, какими критериями должно руководствоваться государство при принятии решений в области экономической политики и какие инструменты должны при этом использоваться.

«Либертарианский патернализм»

«Либертарианский патернализм» предлагает два решения описанных проблем. Во-первых, действия государства могут быть направлены на уменьшение разнообразия доступных его гражданам вариантов действий – конечно, только в ситуациях, когда возникает проблема когнитивных ограничений. Яркий пример (особенно часто упоминающийся после кризиса конца 2000-х гг.) – это рынок ценных бумаг. Неоклассическая теория предполагает, что эффективность этого рынка неразрывно связана с его «полнотой», то есть наличием на нем максимально широкого спектра бумаг. Поведенческая экономика, напротив, указывает на неспособность инвестора «разобраться» в чрезмерном разнообразии предлагающихся возможностей для вложения средств [Benartzi, Thaler, 2002]. Соответственно, задача государства состоит в ограничении «финансовых инноваций», доступных на рынке. Подчеркну, что речь не идет об устранении выбора как такового, а лишь о сокращении спектра доступных возможностей.

Второй, и главный, инструмент в арсенале либертарианского патернализма – манипулирование так называемой «опцией по умолчанию» (default option) [Sunstein, Thaler, 2003; Thaler, Sunstein, 2003, 2009]. Речь идет о предоставлении индивиду права «отказаться от выбора». Простейший пример «опции по умолчанию» – хорошо знакомый всем без исключения «комплексный обед» или «бизнес-ланч», подающийся во многих ресторанах. В этом случае клиенту предлагаются два варианта выбора: или самостоятельно, после изучения меню и рассмотрения всех вариантов, выбрать предпочтительные блюда, или «довериться» ресторану и заказать «стандартный» набор блюд с небольшими вариациями. Аналогичные «опции по умолчанию» существуют в Интернет-торговле (когда клиент может настроить способ доставки товара и оплаты, а может – выбрать стандартные), при покупке сложных товаров (например, автомобилей или недвижимости) и т. д. «Либертарианский патернализм» предписывает государству, по мере возможности, отказаться от прямого ограничения выбора субъектов и вместо этого лишь предлагать им «опцию по умолчанию».

«Опции по умолчанию» обладают двумя преимуществами. Во-первых, они снижают неопределенность, позволяя каждому индивиду самостоятельно выбрать тот уровень «сложности» окружающего мира, с которым он в состоянии (или желает, с учетом необходимости затраты когнитивных усилий) справиться. То есть соблюдаются и предписания либерализма (свобода выбора), и патерналистская защита индивида (право, при желании, от этого выбора отказаться). Конечно, вопрос состоит в том, в состоянии ли индивид (с ограниченными когнитивными способностями) оптимальным образом определить целесообразность следования «опции по умолчанию» – но, в любом случае, выбор для него становится проще. Во-вторых, как показывают многочисленные исследования, «опция по умолчанию» нередко определяющим образом влияет на человеческое поведение. Например, покупки в супермаркете или заказ блюд зависят от того, в каком порядке они выставлены на витрине. То есть государство в состоянии реализовывать главный принцип патернализма – «опеку» индивида, «защиту» его от нежелательных вариантов выбора – без введения эксплицитных запретов, и позволяя желающим легко избежать этой опеки.

Однако подход «либертарианского патернализма» связан и с рядом серьезных недостатков. Во-первых, манипулирование «опцией по умолчанию» может осуществляться политиками в собственных интересах. В этом случае выбранный в качестве «стандартного» вариант может оказаться именно опцией, обеспечивающей максимальный приток ренты политику. Если вспомнить, что во власти государства обставить выбор «опции по умолчанию» всеми возможными бюрократическими препонами, проблема становится еще более очевидной. Нельзя забывать и о том, что политики сами сталкиваются с когнитивными ограничениями, как и обычные граждане [Berggren, 2012], и сами следуют неадекватным оценкам [Stevenson, 2005]. Во-вторых, возможно, в каких-то ситуациях как раз и желательно заставить человека самостоятельно сделать выбор, взять на себя ответственность за свои поступки. В противном случае, варианты «опции по умолчанию» попросту лишаются шанса на развитие, а кроме того человек не может полностью реализовать свой потенциал.

Избежать проблемы позволяют заранее оговоренные принципы выбора «опции по умолчанию». Можно выделить несколько возможных подходов к институциональному дизайну в этих обстоятельствах. Во-первых, «опция по умолчанию» может соответствовать варианту, который выбрало бы большинство в любом случае. Правда, если мы вводим когнитивные ограничения индивидов, выбранный большинством вариант не всегда оптимален, а в отсутствие выявляющего предпочтения механизма определить этот вариант невозможно. Во-вторых, «опция по умолчанию» может быть построена таким образом, что индивиды все же будут вынуждены делать выбор между различными вариантами – но он будет явным и открытым, и индивид будет предупрежден обо всех возможных последствиях. Наконец, можно выбрать и такую «опцию по умолчанию», которая будет минимизировать число желающих воспользоваться альтернативными вариантами. Все эти подходы, очевидным образом, также не свободны от проблем и противоречий.

Наконец, «либертарианский патернализм», концентрирующий внимание на «опции по умолчанию», – лишь одна из порожденных «поведенческой экономикой» логик государственного вмешательства. Подход так называемого «асимметричного патернализма» [Camerer, Issacharoff, Loewenstein, O’Donoghue, Rabin, 2003] предлагает, например, ограничивать государственное вмешательство ситуациями, когда ограничения, вводимые государством, ведут к значительным выигрышам для индивидов, страдающих от «поведенческих ограничений, но не оказывают значимого негативного влияния на полностью рациональных агентов. Таким образом, во внимание принимаются экстерналии, которые «мягкое» регулирование создает для рациональных индивидов. «Либертарианская экономика благосостояния» (libertarian welfarism) предлагает использовать инструменты «либертарианского патернализма», но не столько исходя из проблем, порождаемых отклонениями от рационального поведения для конкретного индивида, сколько рассматривая, компенсируется ли ущерб для одного индивида выгодой для другого [Korobkin, 2009]. Естественно, при этом следует учитывать все «стандартные» проблемы подобного подхода, связанного с сопоставлением «потерь» и «выгод» различных индивидов – связанные с ним сложности и привели к доминированию в экономическом анализе критерия Парето.

«Либертарианский» и «асимметричный» патернализм подвергаются достаточно серьезной критике, прежде всего, с точки зрения «традиционного» либертарианства. Во-первых, неясно, в какой степени патернализм, основанный на манипуляции «опцией по умолчанию», действительно свободен от насилия над индивидом, или речь идет просто о скрытой форме насилия, не совместимой с либертарианскими ценностями [Klein, 2004]. Если рассматривать свободу выбора как нормативную ценность (как это делают многие либертарианцы), такое ограничение неприемлемо. Во-вторых, нет никаких оснований с нормативной точки зрения придавать больший вес «сожалению в будущем» по сравнению с «удовольствием в настоящем» – иначе говоря, если субъект предпочитает нарушить диету сегодня, но пожалеет об этом завтра, неясно, почему именно «завтрашняя» оценка субъектом своих действий должна лежать в основе нормативных рекомендаций для государственного вмешательства [Hill, 2007]. Возможный ответ на эту критику связан с признанием того обстоятельства, что человек способен критически осмысливать не только свои действия, но и свои предпочтения, то есть «выстраивать иерархию» предпочтений, которым он следует. Соответственно, если в результате этого критического осмысления долгосрочным предпочтениям приписывается более высокий вес, они и оказываются более важными.

Помимо этого, можно выделить и ряд других критических замечаний как к самой идее государственного вмешательства на основе выводов поведенческой экономики (включая традиционные формы государственного регулирования), так и «либертарианского патернализма» в частности, связанных уже не с либертарианской философией, а с прикладными проблемами реализации этих инструментов. Проблемы ограниченной рациональности особенно ярко проявляются в ситуации, когда стимулы для сбора информации у потребителей ограничены, а продавцы товаров обладают мощными стимулами инвестировать средства в «переубеждение» потенциального покупателя (или же подобные меры «переубеждения» связаны с небольшими издержками). Однако один из основных выводов политической экономики состоит как раз в том, что индивиды обладают минимальными стимулами к сбору информации именно при участии в политической жизни – прежде всего, при голосовании (ведь шанс каждого отдельного избирателя решающим образом повлиять на итоги выборов стремится к нулю). К тому же переубедить небольшую группу бюрократов, осуществляющих регулирование, проще, чем миллионы потребителей. Так что способность государственного регулирования «исправить» проблемы, порожденные ограниченной рациональностью, представляется сомнительной [Glaeser, 2005]. При этом эффективность «либертарианского патернализма» может быть ограничена лишь определенными условиями: например, однородностью игроков или высокой ценностью информации, доступной регулятору [Carlin, Gervais, Manso, 2009]. Более того, «либертарианский патернализм» превращается в косвенный инструмент поддержания статус-кво в обществе, препятствуя эволюции и формированию эффективных норм [Schnellenbach, 2012а]. Точно так же, снижаются стимулы для индивидов тратить усилия на обучение и совершенствование используемых ими подходов к принятию решений – то есть патернализм, призванный скорректировать проблемы «ограниченной рациональности», сам препятствует появлению рационального субъекта [Klick, 2006]. Наконец, эффекты могут меняться в зависимости от роли широкой общественной дискуссии в процессе определения «опций по умолчанию» [Anand, Gray, 2009]. Да и вообще неясно, нуждается ли рынок для успешного функционирования в рациональности индивидов [Sugden, 2008].

Нормативные критерии и поведенческая экономика

Однако главная проблема интеграции «поведенческой экономики» в нормативный анализ (как и других модификаций неоклассики) связана с проблемой нормативных критериев оценки экономической политики. Стандартный критерий Парето, по определению, не может стать адекватной базой для анализа, в котором вместо четко определенных предпочтений каждого из игроков появляются противоречивые и «нуждающиеся в корректировке» действия индивидов, а предпочтения «в настоящее время» отклоняются от предпочтений «в будущем». Нередко дискуссия о «либертарианском патернализме» звучит таким образом, что любое поведение, «отклоняющееся» от рационального, рассматривается как подлежащее «корректировке» (за счет, например, определения «опций по умолчанию»). Однако поскольку вмешательство государства также связано с издержками, необходимым становится использование более совершенных критериев. Найти их – непростая задача, а их отсутствие становится еще одним основанием для оправданной критики «либертарианского патернализма» и родственных подходов [Schnellenbach, 2012b].

Насколько можно судить, в литературе сейчас используются два подхода: анализ счастья (точнее говоря, «субъективной удовлетворенности» – subjective well-being) и «поведенческая экономика благосостояния). Логика анализа счастья достаточно проста. В настоящее время стандартной уже стала практика регулярных опросов, в которых жителей различных стран и регионов спрашивают, в какой степени они «в целом» удовлетворены своей жизнью. Полученную оценку и называют оценкой «счастья». Как показывает обширная литература, полученные оценки, хотя и не являются полностью устойчивыми, все же следуют ряду четких закономерностей, что позволяет предположить, что субъективная удовлетворенность – не просто случайный «артефакт» опросов, а характеристика, действительно отражающая положение индивидов. Соответственно, если допустить, что индивиды не обладают устойчивыми предпочтениями или, как минимум, страдают «отклоняясь» от рационального поведения, возможной целью государственной политики могла бы стать «максимизация счастья», измеренного описанным выше образом. Подобный подход едва ли можно считать новым – о «народном счастье» политики говорят вот уже который век, но в данном случае речь идет не просто о риторике, а о конкретном эмпирически измеримом показателе.

Однако реальная применимость «счастья» как критерия экономической политики нередко вызывает сомнения [Frey, Stutzer, 2008]. Главная проблема состоит здесь в том, что как только «счастье» окажется официально зафиксированной целью экономической политики, чиновники и политики получат сильный стимул к манипуляции этим показателем – например, к искажению результатов опросов, «подгонке» выборки и т. д. Аналогичные проблемы существуют и для стандартных показателей экономической политики (достаточно вспомнить недавний опыт Греции в отношении показателя «внешней задолженности» или систематическую манипуляцию статистикой роста на уровне китайских провинций и префектур, где этот показатель является главным критерием карьерного продвижения для местных чиновников); однако показателем счастья манипулировать еще проще. Сказанное, конечно, не означает, что исследования счастья не могут стать источником полезной информации для дизайна политики и институтов; речь идет, скорее, о применимости данного критерия для оценки работы конкретных правительств и ведомств.

Поведенческая экономика благосостояния, в отличие от экономики счастья, порождена не эмпирическими исследованиями, а теоретической литературой, и представляет собой попытку модификации формального аппарата экономики благосостояния для учета основных выводов поведенческой экономики. Если экономика счастья (как и родственные ей подходы) пытается определить своего рода «подлинную полезность» индивидов, то поведенческая экономика благосостояния [Bernheim, Rangel, 2007, 2008; Bernheim, 2008] ориентируется на построение критериев благосостояния на основе выбора, совершаемого индивидами, без ссылки на определяющие его «предпочтения», и эксплицитно учитывает разного рода «нестандартные» модели выбора (связанные, в том числе, с ограничениями поведенческой экономики, описанными выше). Насколько мы можем судить, данное направление, хотя и содержит инструменты для прикладного нормативного анализа, все же пока остается чисто теоретическим направлением.

Перечисленными двумя подходами возможные критерии благосостояния для поведенческой экономики не ограничиваются. В качестве таковых могут использоваться, например, «информированный выбор» – при этом в основе оценки благосостояния лежит выбор индивидов, но только при условии, что он был реализован на основе всесторонней информации; или реальные ограничения, определяющие возможные достижения индивидов (этот подход, например, предлагает А. Сен). В некоторых исследованиях предпринимается попытка сравнительного анализа этих подходов [Loewenstein, Haisley, 2008]. На практике все перечисленные поведенческие «альтернативы» критерию Парето страдают от целого ряда проблем, ограничивающих их практическую применимость. Таким образом, вопрос о «нормативных основаниях» разных версий «либертарианского» или «асимметричного» патернализма остается открытым.

* * *

Подведу итоги. Использование концепции «общественного интереса» в нормативном анализе (в отличие от холизма в анализе позитивном) с неизбежностью сталкивается с серьезными трудностями, самая важная из которых – поиск эмпирических критериев для сопоставления тех или иных политик с точки зрения «общественного интереса». Вне всякого сомнения, любая эмпирика в общественных науках так или иначе основана на теоретических предпосылках (в зависимости от того, какие именно предпосылки применяются, одни и те же выводы могут выглядеть прямо противоположным образом). Однако, на мой взгляд, экономическая наука, в отличие, скажем, от математики или правоведения, обречена на то, чтобы носить эмпирический характер – или она превратится в разновидность социальной философии (подчеркну, что это мое нормативное ценностное суждение). Для нормативного анализа вопросов, связанных с общественным интересом, отказ от такой эмпирической ориентации в худшем случае ведет к злоупотреблениям, когда любая политика может быть провозглашена «латентным» интересом общества, а в лучшем – лишает нас возможности заниматься сравнительным анализом политических систем, одной из важнейших сфер современной политической экономики. Поэтому даже несовершенный и ограниченный эмпирический анализ лучше его отсутствия.

Проблемы поиска эмпирических критериев благосостояния стоят и перед поведенческой экономикой, и перед «либертарианским патернализмом». В отличие от КЭС, данные подходы носят гораздо более прикладной и «инструментальный» характер, в меньшей степени претендуя на формулировку мировоззренческих основ – как это делает социальный либерализм. Более того, надо сказать, что многие выводы современной поведенческой экономики в нормативном плане почти полностью идентичны утверждениям мериторики Р. Масгрейва [Гринберг, Рубинштейн, 2000], хотя это и обсуждается гораздо реже, чем стоило бы [D’Amico, 2009; Kirchgaessner, 2012]. Однако поведенческая экономика и порожденные ею разновидности патернализма в гораздо большей степени склонны опираться на конкретные эмпирические исследования – в отличие от мериторики, делая акцент не на опросах, а на нейроэкономике и лабораторных экспериментах – и формулировать конкретные эмпирически тестируемые гипотезы. Конечно, методы тестирования этих гипотез (те же эксперименты или сочетание экономической науки и науки о мозге) не бесспорны – но сама ориентация на эмпирику представляется нам крайне важной.

Список литературы

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Коландер Д. Революционное значение сложности и будущее экономической науки // Вопросы экономики. 2009. № 1.

Кордонский С. Рынки власти: административные рынки СССР и России. М., 2000.

Либман А. М., Хейфец Б. А. Модели региональной интеграции. М., 2011.

Новиков В. Российские либеральные экономисты // Мыслящая Россия: Картография интеллектуальных направлений. М., 2006.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Abbink K., Sadrieh A. The Pleasure of Being Nasty // Economics Letters. 2009. Vol. 105. No. 3.

Abel-Koch J. Trade Liberalization and Self-Control Problems. Gutenberg School of Management and Economics Discussion Paper No. 1109. 2011.

Anand P., Gray A. Obesity as Market Failure: Could a ‘Deliberative Economy’ Overcome the Problems of Paternalism? // Kyklos. 2009. Vol. 62. No. 2.

Benartzi S., Thaler R. E. How Much is Investor Autonomy Worth? // Journal of Finance. 2002. Vol. 57. No. 4.

Berggren N. Time for Behavioral Political Economy? An Analysis of Articles in

Behavioral Economics // Review of Austrian Economics. 2012. Forthcoming.

Bernheim B. D. Behavioral Welfare Economics. NBER Working Paper No. 14622. 2008.

Bernheim B. D., Rangel A. Beyond Revealed Preferences: Choice Theoretic

Foundations for Behavioral Welfare Economics. NBER Working Paper No. 13737. 2008.

Bernheim B. D., Rangel A. Towards Choice-Theoretical Foundations for Behavioral

Welfare Economics // American Economic Review. Vol. 97. No. 2. 2007.

Block W. E. Public Finance Texts Cannot Justify Government Taxation: A Critique. Mimeo, 2011.

Boltanski L., Thevenot L. On Justification: Economies of Worth. Princeton, 2006.

Bowles S., Polania-Reyes S. Economic Incentives and Social Preferences: Substitutes or Complements? // Journal of Economic Literature. 2012. Forthcoming.

Buchanan J. M. The Constitution of Economic Policy // American Economic Review. Vol. 77. No. 3. 1987.

Camerer C., Issacharoff S., Loewenstein G., O’Donoghue T., Rabin M. Regulation for

Conservatives: Behavioral Economics and the Case for Asymmetric Paternalism // University of Pennsylvania Law Review. Vol. 151. No. 3. 2003.

Carlin B. I., Gervais S., Manso G. When Does Libertarian Paternalism Work? NBER Working Paper No. 15139. 2009.

Cordes C., Schubert C. Role Models that Make You Unhappy: Light Paternalism, Social Learning and Welfare. Papers on Evolution and Economics. No. 1022. 2011.

D’Amico D. Merit Goods, Paternalism and Responsibility. Mimeo, 2009.

Fligstein N. The Architecture of Markets: An Economic Sociology of Twenty-First-Century Capitalist Societies. Princeton, 2002.

Frey B. S., Stutzer A. Should National Happiness Be Maximized? // Happiness, Economics and Politics. Cheltenham, 2008.

Glaeser E. L. Paternalism and Psychology. NBER Working Paper No. 11789. November 2005.

Gul F., Pesendorfer W. The Case for Mindless economics. Mimeo, 2005.

Herrmann-Pillath C. Meaning and Function in the Theory of Consumer Choice: Dual Selves in Evolving Networks. FS Working Paper No. 153. 2010.

Hill C. A. Anti-Anti-Anti-Paternalism // NYU Journal of Law and Liberty. Vol. 2. No. 3. 2007.

Kirchgaessner G. Sanfter Paternalismus, meritorische Gueter und der normative Individualismus. CREMA Working Paper No. 09. 2012.

Klein D. B. A Comment on: Richard H. Thaler and Cass R. Sunstein. 2003. Libertarian

Paternalism. American Economic Review (AEA Papers and Proceedings) 93(2): 175-79 // Econ Journal Watch. Vol. 1. No. 2. 2004.

Klick J., Mitchell G. Government Regulation of Irrationality: Moral and Cognitive Hazards // Minnesota Law Review. Vol. 90. 2006.

Kocher M. G., Martinsson P., Myrseth K. O. R., Wollbrant C. Strong, Bold and Kind: Self-Control and Cooperation in Social Dilemmas. LMU Discussion Paper No. 3. 2012.

Korobkin P. Libertarian Welfarism // California Law Review. Vol. 97. No. 6. 2009.

Loewenstein G., Haisley E. The Economist as Therapist: Methodological Ramifications of «Light» Paternalism // The Foundations of Positive and Normative Economics. Oxford, 2008.

McFadden D. Free Markets Fettered Consumers // American Economic Review. Vol. 96. No. 1. 2006.

Mildenberger C. D. Committi ng to Evil – Evil Actions and Evil Social Institutions in Virtual Worlds from an Economic Perspective. PhD Thesis, Private University of Witten/ Herdecke, 2012.

O’Donoghue T., Rabin M. Choice and Procrastination // Quarterly Journal of Economics. Vol. 116. No. 1. 2001.

O’Donoghue T., Rabin M. Studying Optimal Paternalism, Illustrated by a Model of Sin Taxes // American Economic Review. Vol. 93. No. 2. 2003.

Oleinik A. Market as a Weapon: The Socio-Economic Machinery of Dominance in Russia. New Brunswick, 2010.

Piccione M., Rubinstein A. Equilibrium in the Jungle // Economic Journal. Vol. 117. No. 522. 2007.

Pomeranz K. The Great Divergence: China, Europe and the Making of the Modern World Economy. Princeton, 2000.

Schnellenbach J. Nudges and Norms: On the Political Economy of Soft Paternalism // European Journal of Political Economy. Vol. 28. No. 2. 2012a.

Schnellenbach J. Wohlwollendes Anschubsen: Was ist mit liberalem Paternalismus zu erreichen und was sind seine Nebenwirkungen? // Perspektiven der Wirtschaftspolitik. Forthcoming. 2012b.

Stevenson D. Libertarian Paternalism: The Cocaine Vaccine as a Test Case for the Sunstein / Thaler Model // Rugters University Journal of Law and Urban Policy. Vol. 3. No. 1. 2005.

Sugden R. Why Incoherent Preferences Do Not Justify Paternalism // Constitutional Political Economy. Vol. 19. No. 3. 2008.

Sunstein C. R., Thaler R. H. Libertarian Paternalism is Not an Oxymoron // University of Chicago Law Review. Vol. 70. No. 4. 2003.

Thaler R. H., Sunstein C. R. Libertarian Paternalism // American Economic Review. Vol. 92. No. 2. 2003.

Thaler R. H., Sunstein C. R. Nudge: Important Decisions about Health, Wealth and Hapiness. Penguin Books, 2009.

Voigt S. Positive Constitutional Economics II – A Survey of Recent Developments // Public Choice. Vol. 146. No. 1. 2011.

 

Н. Е. Тихонова. Социальный либерализм: есть ли альтернативы?

Не будучи специалистом в области экономической методологии, я никак не ожидала, что статья А. Рубинштейна [Рубинштейн, 2012] вызовет у меня желание включиться в обсуждение проблем социального либерализма. Тем не менее по прочтении этой статьи такое желание у меня не просто возникло, но оказалось весьма настоятельным. Ведь хотя сам автор подчеркнуто сужает фокус своего внимания до проблематики теоретико-методологических оснований развития экономической науки, реальный смысл этой статьи гораздо шире и выходит на проблематику теоретико-методологических оснований развития социальных наук вообще. Более того, в той мере, в которой достижения социальных наук учитываются в практике управления, вопрос в ней стоит и о тех исходных, аксиоматичных предпосылках, из которых исходит государственное управление. А. Рубинштейн и сам подчеркивает этот аспект своего анализа, говоря о государственной активности, ориентированных на решение социальных задач и реализуемой в рамках рыночной по своей сути экономики, как о ключевой характеристике социального либерализма. Принципиальным вопросом в этих условиях становится вопрос о векторе и содержании этой государственной активности. Отражает ли она реальные интересы общества, которые лишь частично совпадают с частными интересами его членов? Или же за ней стоят только интересы отдельных элитных групп?

Именно в ответе на эти вопросы и заключается, на мой взгляд, главная проблема выбора теоретических подходов и методологии для анализа практически любого предметного поля. Ведь тот или иной ответ на них фактически не только ставит диагноз реальному состоянию общества, но и позволяет определить сам его тип, предопределяя тем самым методы анализа и диапазон оценок для полученных в ходе этого анализа результатов.

И в данной связи в первую очередь, на мой взгляд, надо обратиться к вопросу о том, что вообще представляют собой рыночная экономика и основанное на ней современное общество, поскольку сам по себе рынок в той или иной мере присутствовал в обществах разных типов. Суть рыночной экономики и рыночных отношений вообще не в том, что это нерегулируемые отношения. Они регулировались всегда и достаточно жестко – или законом, или традицией. И не в том, что в основе их лежит материальная выгода: ее каждый понимает по-своему, и обмен золота на побрякушки во времена открытия Америки X. Колумбом имел по всем формальным признакам вполне рыночный характер. И уж тем более не в том, что в них отсутствует общий интерес: без соблюдения этого интереса, заключающегося, как минимум, в создании и поддержании определенных «правил игры», возможна лишь «война всех против всех», ради предотвращения которой, как отмечал еще Т. Гоббс, и возникает государство-Левиафан. Последнее имеет массу недостатков и создает много проблем, но является объективной необходимостью в условиях, когда на смену традиционному обществу приходят в ходе модернизации (индустриализации, урбанизации и т. д.) общества модерна с характерными для них атомизацией индивидов, отсутствием естественных интеграторов, распространяющимся этическим релятивизмом и т. д. Соответственно, главная социальная функция государства в обществах модерна, строящихся на рыночной экономике как своей объективной предпосылке, – обеспечение единства общества и возможностей его развития. Уже само по себе это означает наличие некоего общего интереса, и заведомо невозможна реальная политика государства без учета этого интереса.

В данной связи ключевой вопрос, на который необходимо найти ответ при анализе общества, в том числе и при построении соответствующих экономических моделей, на мой взгляд, не в том, есть ли такой общий интерес, нужно ли его учитывать и как это сделать. И даже не вопрос, является ли этот интерес социальным по своему характеру. Ведь хотя, к сожалению, понятие «социальное» прочно ассоциируется у многих российских экономистов с вытекающей, видимо, из их повседневного опыта связью с «собесом» и социальной помощью, на самом деле «социальное» означает в науке характеристику общества как особого, единого «социального организма» в отличие от биологического организма или популяции. Соответственно, это понятие обозначает все, что относится к обществу как единому целому.

Ключевым же является уже упоминавшийся мной выше и поставленный в статье Рубинштейна вопрос о том, чьи интересы выражает государство-Левиафан, насколько его деятельность реализует те самые общие социальные интересы? Напомню: реализация этих интересов в современной экономике практически всегда оказывается в той или иной степени полезной и для самой экономики, создавая пресловутые экстерналии (инфраструктуру, рабочую силу определенного качества, социальный капитал общества и т. п.). Не случайно вот уже более 30 лет в развитых странах успешно развивается такое направление экономической науки, как социоэкономика, изучающая взаимосвязи экономических и социальных аспектов функционирования и развития хозяйственных систем различных уровней.

Итак, для корректного учета государственной деятельности в любых экономических моделях прежде всего необходимо определиться с тем, с каким типом государства мы имеем дело – с государством, выражающим интересы общества и получившим мандат доверия на свою деятельность от граждан, готовых ради реализуемых им общих интересов добровольно поступиться частью своих прав и доходов, или же с государством, рассматривающим население страны как своих подданных, вынужденных подчиняться силе государственной машины и обязанных платить государству дань (что, собственно, и отражает понятие «подданные», то есть находящиеся «под данью»). В первом случае мы будем иметь дело с государствами современного типа, во втором – с архаическими моделями государств. И именно это предопределяет и методологию, используемую для их анализа, и оценки полученных в ходе анализа результатов. Нельзя же всерьез говорить о том, что с одинаковыми измерительными инструментами и шкалой оценок можно подходить к анализу, например, общества в Древнем Египте и в современных США. Это принципиально разные объекты изучения, хотя в обоих случаях по крайней мере элементы рыночных отношений в этих обществах присутствовали.

В данной связи вновь хотелось бы вернуться к вопросу о сути рыночных отношений, главной особенностью которых, на мой взгляд, выступает то, что по сути своей это договорные отношения между свободными агентами. И именно в этом их главное отличие от экономик нерыночного типа, где на место договора в процессе производства и перераспределения произведенного продукта приходит власть. Власть как принуждение, основанная на силе, или власть как авторитет, основанная на традиции, но также не оставляющая индивиду свободы выбора. Именно степень вовлеченности членов общества в эти договорные отношения позволяет оценивать общества с точки зрения развитости в них рыночных отношений вообще. И если, например, в современных США в них включены практически все члены общества (как через рынок труда, так и через различные рынки товаров и услуг), то в Древнем Египте в рыночные отношения была включена лишь очень незначительная часть населения.

Если с этой точки зрения посмотреть на взаимоотношения не только частных агентов между собой, но и на их отношения с государством, то можно выделить характерные для неразвитых и развитых рыночных экономик модели их взаимодействия. Выплачивая государству налоги, индивиды выступают, соответственно, либо как вынужденные делать это под угрозой применения силы бесправные «данники» (и тогда бесполезно говорить о том, что в этом государстве существует развитая рыночная экономика и свобода вообще, а государство выражает общий интерес), либо как партнеры по договору – тому самому «общественному договору», идея которого начала вызревать еще в Новое время и получила свое полное развитие в эпоху Просвещения и буржуазных революций XIX в. В рамках этого явного или неявного общественного договора, государство, ориентируясь на сохранение рыночного (то есть свободного договорного) типа отношений как основы общественного развития, учитывает в силу наличия этого общественного договора интересы всего общества, реализовывает несводимые к интересам отдельных людей общественные запросы.

Формально переходу к такому общественному договору соответствует введение всеобщего избирательного права и появление различных моделей демократического устройства общества, а фактически – лежащее за ними как их неотъемлемая предпосылка признание за каждым человеком права свободно распоряжаться самим собой и своей судьбой, включая свободу распоряжения своей собственностью. Часть этой свободы он добровольно и делегирует государству в обмен на выполнение последним определенных функций, реализовать которые каждый человек в отдельности и даже все люди вместе без такого института, как государство, не в состоянии. Без понимания этой добровольности, являющейся отражением свободы индивида, с одной стороны, и договорного характера его отношений с государством – с другой, невозможно понять признание индивидуальной свободы высшей ценностью и, одновременно, признание легитимности власти государства – пусть и в минимальных масштабах. Впрочем, вся «соль» именно в том, что считать тем минимумом, ради которого общество готово терпеть существование государства и признавать его власть легитимной.

Альтернатива такому подходу – идеология анархизма, предлагавшая свое видение взаимоотношений государства, с одной стороны, и общества и индивидов – с другой. Разработанная в обществах и для обществ, где государство отнюдь не является в этих отношениях равноправным партнером (рассматривая индивидов лишь как «подданных», отрицая существования общества как целого с особыми интересами и сводя последние лишь к интересам страны, «державы»), идеология анархизма не случайно прочно ассоциируется в мировой науке с Россией. Именно тут она была сформирована в ее классической форме и получила широкое распространение. И альтернативой идее общественного договора, предложенной анархизмом, была идея отрицания необходимости существования государства как такового.

Западный же путь развития, признав свободу человека базовой и высшей ценностью, признал как аксиому и идею общественного договора. Именно это признание, ознаменовавшее важнейшее принципиальное отличие общества модерна от всех моделей предшествующих типов обществ (традиционных обществ или обществ домодерна), и стало основой идеологии либерализма, а с учетом необходимости наличия у граждан возможностей для защиты своей свободы – и основой существовавших в последние два века моделей демократического устройства общества. Это признается всеми, в том числе и российскими либералами. Но при этом часто забывается другая сторона той же проблемы: вытекающее из свободы право вступать в договорные отношения, в том числе и с государством, как равноправный партнер.

Таким образом, возникновение принципиально нового типа общества, которое можно называть по-разному – буржуазным, капиталистическим, индустриальным и т. д., – автоматически привело не только к изменению нормативно-ценностных систем населения, но и к пересмотру идеологии деятельности государства, сути взаимоотношений его с обществом. Эти отношения стали договорными, и в основу такого договора легли ценности свободы и индивидуальных прав его граждан, равенства их перед Законом и т. п. Именно эти ценности и стали основой новых институтов. Ведь, хотя на первый взгляд это были ценности «негативной свободы» или так называемые негативные права, предполагающие невмешательство в дела индивида и отсутствие у кого бы то ни было, прежде всего у государства, права требовать от него чего бы то ни было, кроме соблюдения предусмотренных Законом обязанностей, на самом деле это была не «свобода от» (обязательств, ответственности и т. п.), а «свобода для» (защиты себя и своих интересов, напрямую связанных с утверждением ценностей либерализма), предполагающая наличие работающих институтов и пришедшая на смену характерной для обществ домодерна индивидуальной несвободе, независимо от наличия или отсутствия в этих обществах личной закрепощенности индивидов (рабовладения, крепостного права и т. п.).

С этого же момента началась и эволюция представлений об общем интересе, поскольку функции, которые выполняет государство в рамках общественного договора, меняются во времени и определяются реальным состоянием общества. Первоначально тот общий интерес, который должно было реализовывать в своей деятельности государство, сводился только к правовой, военной, дипломатической и т. п. деятельности, обеспечивавшей общественный порядок и защиту граждан в эпоху так называемых национальных государств, соответствовавших индустриальному этапу развития. Однако по мере развития общества и усложнения общественной жизни, особенно с переходом к поздне– и постиндустриальному этапу развития, стало ясно, что этого уже недостаточно, что общество имеет и другие несводимые к интересам отдельных его членов общие интересы даже в рамках тех же видов деятельности. Так, функция обеспечения безопасности потребовала уже и активной экологической, миграционной и т. п. политики. Более того, в эпоху глобализации общественной жизни вообще и формирования глобальной экономики в частности функции государства в рамках общественного договора между ним и его гражданами стали зависеть не только от ситуации внутри страны, но и от особенностей ее места в мире и тех задач, которые общество видит в этой связи как приоритетные. При этом состав и соподчиненность данных функций в значительной степени определяются не только экономическими возможностями общества или политической ситуацией в нем, но и особенностями национальной культуры, прежде всего в части господствующих как в обществе в целом, так и в его элитных группах нормативно-ценностных систем.

Я не буду уходить в детальный анализ этих функций и места их в современных типах обществ. Отмечу лишь, что в тех современных государствах, которые мы привыкли называть «развитыми», в их число входят не только все функции, обеспечивающие стабильность, понятность и прогнозируемость развития страны, без чего человек не в состоянии самостоятельно разрабатывать и реализовывать эффективные индивидуальные поведенческие стратегии, а именно это и предполагает прежде всего идея индивидуальной свободы с вытекающей из данной свободы индивидуальной ответственностью за свою судьбу. Это также и многие другие функции, отражающие «общий интерес» любого общества в современном мире, среди которых:

– функция обеспечения конкурентоспособности страны на международной арене и будущего благоприятного ее места в глобальной экономике за счет создания необходимых для этого экстерналий, в частности поддержания и наращивания качества человеческого потенциала ее населения в процессе реализации специально нацеленной на решение этой задачи социально-экономической политики, в том числе инвестиционной, налоговой и т. д.;

– функция обеспечения интеграции общества в условиях исчезновения характерных для доиндустриальных обществ интеграторов, обеспечение его внутренней солидарности и единства (задача, которую у нас в стране все последние годы пытаются решить с помощью поиска национальной идеи, хотя в обществах современного типа ее обычно реализует государственная социально-экономическая политика, строящаяся с учетом характерных для культуры данного общества представлений о социальной справедливости и опирающаяся на достаточно мощную идеологическую поддержку);

– функции смягчения избыточных социальных неравенств и помощи малоимущим, вот уже более века реализуемые как самостоятельные направления государственной политики во многих странах мира и имеющие огромное значения для обеспечения внутренней целостности общества и поддержания определенного уровня доверия в нем.

К сожалению, исторически Россия не прошла эволюцию, связанную с формированием в обществе идеи общественного договора, – эволюцию, прямо сопряженную не только с экономической, но и с социальной и социокультурной модернизацией, и до сих пор относится к обществам неоэтакратического типа [Шкаратан, 2009], где экономические отношения имеют в значительной степени внерыночный или псевдорыночный характер, власть и собственность сращены при решающей роли в этом «дуэте» власти, индивиды – скорее подданные, чем граждане, и т. д. В обществах такого типа в силу отсутствия реального равенства всех перед законом, можно говорить лишь о свободе «власти» и ее агентов в противовес несвободе всех остальных членов общества, независимо от декларируемых для них этих свобод. Это означает автоматически и непринятие идеи общественного договора элитами, а следовательно – подталкивает их к весьма специфической трактовке общего интереса даже в том случае, если он ими признается.

Как я уже не раз демонстрировала в своих работах, и социальная, и социокультурная модернизация после «рывка» 1920-1930-х гг. и периода «хрущевской оттепели» характеризуются в России тенденциями «зависания» (см.[Тихонова, 2008а; 2008б; 2011а; Готово ли… 2010] и др.). Мало повлияли на ситуацию и реформы 1990-х гг. При всей их кажущейся революционности, с точки зрения реального смысла, они не изменили саму модель российского социума, оставшегося разновидностью обществ, характеризующихся сращенностью власти и собственности. По сути, уход от советского прошлого означал лишь смену в стране политического режима с одновременным разделом части ранее государственной собственности между элитными и субэлитными группами. Ценности индивидуальной свободы и переосмысление в этом контексте сути отношений индивидов с государством, а следовательно, и смысла деятельности последнего, так и не стали отправной точкой и общим мерилом для всех разворачивающихся в российском обществе процессов.

Однако эти реформы сыграли роль своего рода «спускового крючка» для изменения нормативно-ценностных систем населения и создали предпосылки для перехода общества к той модели развития, которую принято характеризовать как «западную», то есть такую, в основе которой лежит общественный договор, основанный на признании ценностей индивидуальной свободы и равенства всех перед законом, регулирующим все виды договорных отношений, из чего, в свою очередь, вытекают и демократическое устройство общества, и идея прав человека, и многое другое. Фактически страна переходит сейчас от состояния негативного общественного договора («Вы сами по себе, мы сами по себе»; «Вы нас не трогаете, а мы закрываем глаза на то, как вы разворовываете ранее общенародную собственность») к созданию новой повестки дня, предполагающей, с точки зрения населения, необходимость формирования позитивного общественного договора. Со стороны государства же эта повестка дня все больше выглядит как попытка уйти от необходимости договорных отношений с обществом и индивидами.

Эти тенденции и тот факт, что любой общественный договор, без которого невозможно говорить о современной, свободной и цивилизованной стране, имеет две стороны, двух субъектов: государство в лице его политической и административной элиты, с одной стороны, и общество в лице его граждан – с другой. Они подталкивают к тому, чтобы рассмотреть, как же выглядят в России представления о необходимости формирования и возможной сути этого договора у каждой из его потенциальных сторон. Не уходя в подробный анализ этих представлений, данный в других моих работах [Тихонова, Шкаратан, 2003; Тихонова, 2006; 2011б; 2011в; 2012], отмечу лишь несколько имеющих принципиальное значение обстоятельств, позволяющих лучше понять, в рамках какой идеологии (неолиберализм, социальный либерализм, социализм, коммунизм и т. д.) возможно найти консенсус между двумя сторонами этого договора применительно к России.

Если говорить о населении страны, то в его сознании сегодня парадоксальным образом уживаются как некоторые типичные для либерализма ценности, так и набор норм и ценностей, характерных для «неоэтакратических» обществ. При этом за последние 15–20 лет в сознании россиян произошел качественный скачок в пользу норм и ценностей либерализма, и в целом можно говорить о том, что идея договорного, партнерского характера взаимоотношений с государством все шире распространяется среди населения страны.

Среди доминирующих в России в общественном сознании норм и ценностей, характерных для либеральной идеологии, в первую очередь следует назвать огромную значимость для россиян индивидуальной свободы, понимаемой при этом как противоположность несвободе, зависимости, а не как набор инструментальных политических прав, а также ценность равенства, понимаемого как равенство возможностей, включая равенство всех перед Законом. Что касается ценности свободы, то как свидетельство значимости ее для россиян достаточно привести лишь один факт, хотя на эту тему есть много данных: две трети населения России даже в условиях остро стоящей в стране проблемы бедности и малообеспеченности считают, что свобода лично для них важнее, чем материальное благополучие, и что без свободы жизнь человека теряет смысл.

Рис. Представления россиян о том, какая модель в наибольшей степени отражает реальную, а какая – могла бы выступать в роли идеальной структуры российского общества

Растет среди россиян и распространенность норм, свидетельствующих о росте значимости для них конкретных прав и свобод\ понимании плюрализма интересов членов общества. Так, норму «каждый человек должен иметь право отстаивать свое мнение даже в том случае, если большинство придерживается иного мнения» в настоящее время разделяют свыше трех четвертей представителей любой возрастной, доходной, образовательной, профессиональной и иной социальной группы. Норму, что «каждый гражданин в любой ситуации имеет право отстаивать свои интересы при помощи забастовок и демонстраций», поддерживают сейчас уже свыше половины населения страны (55 %), хотя еще 15 лет назад таковых было менее половины, и т. д.

Что же касается идеи равенства, то для России вопрос о равенстве – поистине больной, и с каждым годом он становится все острее. Равенство всех граждан перед

Законом выступает сейчас важнейшим признаком демократического устройства общества для более чем трехчетвертей (77 %) россиян, почти две трети (62 %) населения страны видят общество социального равенства как некий идеальный тип общества, в котором они хотели бы жить, подавляющее большинство (83 %) населения считают, что неравенство в российском обществе избыточно, и т. д. Однако стремление к равенству не означает для большинства россиян тяги к уравнительности. Напротив, оно отражает их потребность в такой вполне либеральной (хотя и не неолиберальной) ценности, как равенство возможностей. Его уверенно предпочитают равенству доходов около 60 % населения страны и соотношение 60:40 в этом вопросе практически не изменялось за все последнее десятилетие. Более того – столько же (60 %) россиян рассматривает как оптимальные для России модели устройства общества, предполагающие глубокие социальные неравенства (см. рис.).

Как видим, хотя в качестве идеальных населением относительно чаще выбираются модели с высокой долей средних слоев, то есть модели пресловутого общества массового среднего класса (модели 3 и 4), это не отменяет того, что большинство россиян видят идеальное устройство России как общества с достаточно глубокими социальными неравенствами (модели 1–3). Однако причины этих неравенств для россиян должны обусловливаться собственным умом, трудом и заслугами человека, в отличие от ситуации, характерной для современной России, где для попадания в число богатых, по мнению населения, решающую роль играет такой фактор, как «везение», предполагающий наличие нужных связей и умение этими связями успешно воспользоваться. Более того, с годами роль «везения» как фактора, позволяющего попасть в ряды богатых, в глазах населения лишь растет, а роль высокой квалификации – относительно уменьшается (подробнее см. [О чем… 2012]). Таким образом, шансы России приблизиться к меритократической модели постепенно сокращаются, хотя именно эта модель, хорошо сочетающаяся с идеалами либерализма, наиболее точно выражает нормативные представления россиян об идеальном устройстве общества.

Оценивая перспективы эволюции массового сознания в сторону либеральных ценностей, нельзя не учитывать и то, что, как показывают результаты работы всех основных занимающихся анализом динамики норм и ценностей исследовательских групп, в России вообще наблюдается общий дрейф нормативно-ценностных систем населения от характерных для культур коллективистского типа к индивидуалистически ориентированным культурам. Причем решающую роль в этом переходе играют, в полном соответствии с идеей Р. Инглхардта о роли различных ценностей в условиях обеспечения задач выживания, утилитарные, прагматические мотивы роста индивидуального благополучия, повышения собственного статуса и самоутверждения даже в ущерб окружающим.

Весьма показательно в этой связи нынешнее отношение россиян к необходимости хоть как-то ограничить свои интересы ради других членов общества, точнее – отсутствие готовности к этому. Например, большинство (53 %) россиян считают, что материальных успехов люди должны добиваться сами, а те, кто этого не хотят, пусть живут бедно, и лишь 47 % полагают, что надо проявлять гуманность, и те, кто материально преуспели, должны помогать тем, кто не преуспели. Не удивительно в этой связи и то, что лишь немногим более трети населения сегодня полагают, что государство должно защищать всех малоимущих. При этом доминирует среди россиян точка зрения, что государство должно оказывать помощь только тем категориям населения, которые попали в трудное положение не по своей вине, а 14 % даже убеждены, что в рамках системы социальной защиты государство вообще должно поддерживать только нетрудоспособных (престарелых, инвалидов и несовершеннолетних сирот). Как видим, идея солидарной ответственности не является сегодня в российском обществе доминирующей, и все основанные на ней модели общества (например, социал-демократическая) для выработки общественного договора в России не подходят. При этом в чем-то население настроено даже жестче, чем государство. Так, если последнее все больше ориентируется на адресную помощь всем беднейшим, то население не считает нужным помогать тем, кто сам виноват в своей бедности (алкоголикам и другим представителям люмпенизированных слоев), как бы глубока их бедность ни была. Однако одновременно оно считает необходимым оказывать помощь ряду категорий населения, даже если их бедность не очень глубока («честно отработавшие всю жизнь», многодетные семьи, сироты и т. п.).

Итак, многие либеральные ценности (на самом же деле список их гораздо шире, чем упомянутые выше) уже достаточно прочно укоренились в сознании россиян. Однако, отражая противоречивость и переходность нынешнего этапа эволюции нормативно-ценностных систем, с ними соседствуют нормы и ценности, вытекающие из неоэтакратической природы российского общества и весьма далекие от классически либеральных, в частности убеждение, что «государство отвечает за все».

Как показывают эмпирические данные, государство для россиян при этом – особый институт, определяющий стратегические цели развития общества и обеспечивающий его, это смыслозадающий субъект, думающий и заботящийся о благополучии нации в целом. И только при выполнении им данной миссии его деятельность будет легитимна в глазах населения.

В этих условиях смысл существования государства и само право его на существование для россиян в гораздо большей степени, чем для населения других стран, обусловливаются его способностью выражать и реализовывать тот самый общий интерес, который играет огромную роль в концепции общественного договора и идеологии социального либерализма. И интерес этот выражается, как опять-таки показывают данные исследований, с одной стороны, в необходимости формулирования внятной стратегии развития страны, учитывающей запросы общества и существующие в нем представления о социальной справедливости, а с другой – в выполнении государством функций, связанных с заботой о собственном населении. Однако последние для большинства россиян связаны не с раздачей населению разного рода благ, а прежде всего с созданием условий для их самостоятельной активности, созданием среды, в которой можно вырабатывать индивидуальные долгосрочные стратегии решения собственных проблем. А это значит, что государство должно обеспечивать рост экономики и прозрачность рынка труда, четкие правила взаимодействия работников и работодателей, низкую инфляцию, позволяющую сберегать и инвестировать, не меняющееся постоянно законодательство, равенство всех перед законом, эффективно работающую судебную систему, преодоление тотальной коррупции и т. д. Как видим, это запрос, четко идущий в духе доктрины «социального либерализма» (хотя и не неолиберализма). На практике в наиболее полной форме он был реализован еще Л. Эрхардтом в послевоенной Германии и способствовал успешному развитию рейнской модели капитализма и формированию так называемой континентальной модели государств всеобщего благосостояния.

Нельзя не вспомнить и о том, что главная задача политики такой модели этих государств состоит вовсе не в раздаче благ, а в обеспечении условий для свободной самодеятельности индивидов, способных создавать эти блага и самостоятельно позаботиться о себе и своих близких. Создать условия для того, чтобы каждый имел возможность получить образование, профессию, рабочее место, стимулировать сбережения и стремление обзавестись собственностью, обеспечивать государственные гарантии равенства шансов и удовлетворения базовых потребностей для тех, кто оказались в тяжелом положении не по своей вине, – вот важнейшие направления политики «Благосостояние для всех», провозглашенной в свое время Эрхардтом (который, напомню, был представителем правого крыла немецкой политической элиты). Как показывают социологические данные, эти принципы соответствуют и ожиданиям большинства современных россиян по отношению к государству, отражая их запросы в рамках приемлемого для них общественного договора.

Посмотрим теперь, как выглядят представления о своих обязанностях в рамках общественного договора у российских «элит». Сразу подчеркну, что понятие элиты не случайно взято мной в кавычки. На мой взгляд, основной бедой современной России является даже не пресловутая «нефтяная ueAa» j а отсутствие в ней подлинной элиты (как во власти, так и в оппозиции) – элиты, способной ощущать свою ответственность перед страной и народом. И отдельные персональные исключения, к сожалению, «погоду» в данном случае не делают.

Понимание своей роли и ответственности формируется у членов элитных групп, как известно, двумя путями. Это: 1) наследственное воспроизводство элитных групп, при котором соответствующие нормы и ценности усваиваются в процессе социализации; 2) жесточайший конкурентный отбор, который в современных обществах с рыночной экономикой проходит в целом в соответствии с меритократическими принципами, что также обеспечивает, хотя бы на этапе вторичной социализации, усвоение соответствующих норм и ценностей.

Что же касается российской элиты, то характер ее формирования в последние 20 лет был мало связан с выбором действительно наиболее достойных. Конкуренция по качеству человеческого капитала была отнюдь не основным путем ее формирования. Ключевую роль играли, скорее, личная лояльность и связи. В итоге вместо наследственных элит или элит, сформированных на основе меритократических принципов, Россия имеет сегодня псевдоэлиту, не осознающую своих функций в обществе и воспроизводящую нормативно-ценностные системы обычного, рядового населения. Как говорится, «вышли мы все из народа» и, увы, далеко от него в этом отношении не ушли. В то же время, в отличие от рядового населения, профессионализм элит определяется не только их технической грамотностъю, но и наличием у них специфических нормативно-ценностных систем, отражающих функциональный аспект их социальной роли.

К сожалению, и жизненный опыт россиян, и данные исследований свидетельствуют, что современные элиты и субэлиты в России не просто технократически ориентированы – они в принципе не осознают необходимости выполнения определенных функций в рамках неформального договора с обществом. Складывается впечатление, что российские элиты вообще не мыслят в этих категориях и просто пытаются снять с себя любую ответственность за реализацию социальных (в широком смысле этого слова) функций государства. Более того, со ссылками на неолиберализм и недопустимость поощрения патерналистских ожиданий они пытаются отстоять свое право уже не просто выдавать свои интересы за интересы общества, а в принципе отрицать существование последних и свою ответственность за их реализацию. И даже идеология социального либерализма, успешно использовавшаяся на протяжении десятилетий многими странами и обеспечившая им быстрый экономический рост в сочетании с социальной стабильностью, кажется им уже слишком левой. При этом они не понимают что для подлинной элиты такое поведение просто неприлично, и что отнюдь не по собственному недомыслию элиты большинства западных стран еще со времен Нового курса Т. Рузвельта, Великой депрессии и кейнсианства ориентировались на идеи социального либерализма.

В этом плане вся критика лозунга советской эпохи о том, что «каждая кухарка может управлять государством», оказывается вполне применимой и к современной эпохе за одним исключением, которое, к сожалению, не в пользу нынешнего времени: если в советский период элита все-таки ощущала свою ответственность за происходящее в стране в целом, то нынешние элиты принципиально не хотят ощущать за это никакой ответственности, сводя свои задачи в лучшем случае к выполнению своих конкретных производственных обязанностей (подготовка бюджета и т. п.). Более того, многих их представителей чрезвычайно возмущает даже сама постановка вопроса об этой ответственности, которую они воспринимают как проявление «иждивенчества».

Идея общественного договора при этом находится вне сознания большинства не только политической, но даже научной элиты (экспертного сообщества). Процесс мышления неолиберального крыла этих элит протекает в каких-то иных мировоззренческих координатах, описываемых в категориях «подданные», «позволить», «облагодетельствовали», «мы им добавили (пенсии, зарплаты и т. д.)», «пусть спасибо скажут» и т. д. Слушая предложения многих наших политиков и экспертов, подчас просто диву даешься. Такое ощущение, что о своих крепостных говорят потерявшие чувство реальности приказчики (так как у «бар» было за них обычно хоть какое-то чувство ответственности – примером такой весьма специфической, идущей от далекого прошлого, но все же бесспорной ответственности «за народ» выступает политическая позиция и мировоззрение представителя потомственной элиты Н. Михалкова). При этом ими «забываются» не только аксиоматичная для политиков и экспертов западных стран идея общественного договора, но и масса конкретных фактов, свидетельствующих об оправданности нарастания в российском обществе недовольства. Я имею в виду и то, что сам мандат на ликвидацию советской модели общества был получен в значительной степени под лозунгом «борьбы с привилегиями» и открытия новых лифтов социальной мобильности (ситуация с которыми теперь стала намного хуже, чем в советское время), и исчезновение фондов общественного потребления (без перераспределения уходивших в них средств на заработную плату работников, но с направлением их вместо этого на «первоначальное накопление капитала»), и попытки не передав эти средства работникам во все большей степени возложить на население не только решение всех социальных задач, решавшихся ранее с помощью общественных фондов потребления (образование, здравоохранение, рекреация, жилье и т. д.), но и усилить бремя граждан по текущему обслуживанию своих базовых социальных потребностей (идея введения налога на имущество при «спускании на тормозах» идеи налога на роскошь, постоянный рост тарифов на ЖКХ, фактический отказ государства от обязательств по капитальному ремонту жилищного фонда и т. д.).

Логика действий элит исходит при этом из посылки «Мы им ничего не должны». Это принципиально неверно. Мы – политические, административные, научные, бизнес-элиты – многое должны народу нашей страны. Население России дало мандат на смену элит и самого типа общества именно потому, что его не устраивало прежнее положение. И именно потому, что оно сохраняло надежду на формирование больше отвечавшего его представлениям об оптимальном общественном устройстве социума^ оно достаточно спокойно перенесло тяжелейшие 1990-е гг. с колоссальным падением уровня жизищ всплеском преступности; формированием чудовищной по глубине социальной дифференциации и т. д. И именно поэтому же после прихода в последние годы понимания; что нынешнее состояние общества – это уже не состояние транзита; а как раз то общество; в котором придется жить им и их детям; несмотря на бесспорный рост уровня жизищ население начало выходить на улицы с протестами. Причем протесты эти, в четком соответствии с постепенным осознанием рядовыми гражданами России идеи общественного договора и себя как одного из его субъектов; идут не под экономическими или политическими лозунгами; а под лозунгами; которые можно рассматривать как общегражданские – «Мы хотим; чтобы с нами считались»; «Уважайте нас – мы граждане этой страны» и т. п.

Конечно; можно в полном соответствии с логикой России времен крепостничества полагать; что это «смутьяны народ мутят»; пытаться выявлять; запугивать и изолировать этих «смутьянов» и наращивать численность и вооруженность разного рода силовых структур. Нынешние элиты так и делают, в очередной раз демонстрируя свое непонимание не только идеи общественного договора; но и «коридора возможностей» своих действий в рамках формирующегося запроса на него со стороны граждан страны. Однако; как показывает опыт всех революций; в том числе и российских; такими методами невозможно предотвратить формирование новой повестки дня общественного договора; если она действительно выстрадана обществом. И чем больше будут пытаться оттянуть момент осознания; что идеология социального либерализма – единственная приемлемая для России основа общественного договора, и подставить вместо нее поддерживаемую уже не нагайками и штыками, а водометами и слезоточивым газом неолиберальную идеологию; тем болезненнее будут последствия для всего общества; в том числе и самих элит.

В данной связи не могу не отдать должное нынешнему руководству страны и части ее губернаторского корпуса в противовес неолиберальным элитам как в политике; так и в науке. Нельзя не признать; что, при всех минусах нынешней власти, в частности непонимании ею сути запроса со стороны населения к общественному договору и сведению этого запроса лишь к социально-экономическим сюжетам, многие нынешние политические лидеры, в том числе В. Путин и Д. Медведев, все-таки хотя бы на уровне политической риторики не отрицают свою ответственность перед гражданами своей страны и существования несводимых к интересам отдельных индивидов «общих интересов» (другой вопрос – интерпретация ими этих интересов).

Такая позиция в любом случае оставляет для власти больший «коридор возможностей»; чем упорно навязываемая российскому обществу как альтернатива нынешней политике неолиберальная доктрина.

Таким образом, проблема выбора идеологии и стратегии дальнейшего развития России заключается не только в том, что государство в лице элитных групп и население говорят в своем диалоге на разных языках и одно и то же действие в контексте этих разных знаковых систем приобретает различный смысл (достаточно вспомнить реакцию общества на выступление Путина в роли «вожака стаи» журавлей). Главная проблема заключается в отрицании российскими элитами в целом как самостоятельно действующим субъектом не только необходимости самого этого диалога, но и идеи общественного договора как таковой с неизбежно вытекающей отсюда попыткой отказаться от ответственности за возложенные именно на элитные группы обязанности по реализации «общего интереса» вплоть до отрицания самого этого интереса как социального по своей природе интереса.

В этих условиях принятие неолиберальной доктрины, при которой функции государства сводятся на словах – к обеспечению максимальных темпов экономического роста, а на деле – к защите интересов капитала вместо интересов общества, как не только фактической, но и официальной идеологии российских элит, может резко ухудшить ситуацию. Более того, оно поставит крест на всех попытках сделать Россию цивилизованной, свободной и современной страной. В то же время идеология социального либерализма, оставляя, как показывает опыт других стран, достаточно большие возможности для защиты классовых интересов элит, позволяет выработать тот тип общественного договора, который был бы приемлем также и для населения, а в перспективе – обеспечил бы России длительное устойчивое развитие и достойное место на международной арене. Для этого нужно «лишь» (!) четко понять, в чем же заключается этот «общий интерес», который должно реализовывать государство в лице элитных групп, во-первых, и сформировать политические механизмы, обеспечивающие решение этой задачи, во-вторых. Впрочем, вопрос о том, как это сделать, – тема совсем другого разговора. Если же говорить о дальнейшем развитии методологии социальных наук как основы всей системы государственного управления, то наиболее важно сегодня, на мой взгляд, понять, можно ли, и если да – то в какой степени и в какой именно части, рассматривать деятельность современного российского государства как реализацию «общего интереса», а также как отразить соответствующие выводы в аналитических и математических моделях, описывающих современное российское общество.

Список литературы

Государственная социальная политика и стратегии выживания домохозяйств. М., 2003.

Готово ли российское общество к модернизации? М., 2010.

Милль Дж. С. Основания политической экономии. В 2 т. Т. 1. М., 1980.

О чем мечтают россияне? М., 2012.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность, 2012, № 6.

Тихонова Н. Е. Бюрократия: часть общества или его контрагент? // Социологические исследования. 2006. № 3.

Тихонова Н. Е. Динамика нормативно-ценностной системы российского общества: 1995–2010 годы // Общественные науки и современность. 2011а. № 4.

Тихонова Н. Е. Динамика нормативно-ценностных систем россиян и перспективы модернизационного проекта // Вестник Института социологии. 2011 в. № 3.

Тихонова Н. Е. Особенности нормативно-ценностной системы российского общества через призму теории модернизации // Terra economicus. 2011б. Т. 9. № 2.

Тихонова Н. Е. Особенности «российских модернистов» и перспективы культурной динамики России. Статьи 1, 2 // Общественные науки и современность. 2012. № 2, 3.

Тихонова Н. Е. Социокультурная модернизация в России (Опыт эмпирического анализа). Статья 1 // Общественные науки и современность. 2008а. № 2.

Тихонова Н. Е. Социокультурная модернизация в России (Опыт эмпирического анализа). Статья 2 // Общественные науки и современность. 2008б. № 3

Тихонова Н. Е., Шкаратан О. И. Социальная политика: есть ли альтернатива // Государственная социальная политика и стратегии выживания домохозяйств. М., 2003.

Шабанова М. А. Социоэкономика и современность (О пользе и рисках экспансии экономического подхода) // Общественные науки и современность. 2010. № 4.

Шабанова М. А. Социоэкономика. Для экономистов, менеджеров, госслужащих. М., 2012.

Шкаратан О. И. Становление постсоветского неоэтакратизма // Общественные науки и современность. 2009. № 1.

.

 

М. Ю. Урнов. Социальный либерализм в России.(Взгляд политолога)

[74]

Некоторое время назад мне довелось высказать кое-какие критические замечания в адрес экономических империалистов. По преимуществу, критика моя была направлена на их методологический примитивизм, который, конечно же, облегчает империалистам жизнь, избавляя от необходимости обращать внимание на социальную реальность, но делает это не бесплатно: порождает неадекватные, а порой и смешные модели исследуемых процессов [Урнов, 2009]. Но мои политологические инвективы были для экономистов голосом постороннего.

Статья А. Рубинштейна, посвященная социальному либерализму, тоже представляет собой критику методологического примитивизма, но исходит от человека, принадлежащего к экономическому сообществу и адресована не экономическим империалистам, а экономистам, исповедующим, по словам Рубинштейна, классический либерализм. Замечу сразу же, что в определении своих идейных противников Рубинштейн не вполне точен. Современный либерализм слишком многообразен, чтобы его можно было просто разделить на «классический» и «социальный». Реальные оппоненты Рубинштейна – не «классические» либералы, а представители радикального либерализма, то есть либертарианцы. Возможно, конечно, что в экономическом сообществе высказывания П. Самуэльсона и Р. Масгрейва, служащие Рубинштейну объектами полемики [Рубинштейн, 2012, с. 17], принято относить к «классически» либеральным. Но по строго идеологическим критериям иначе как либертарианскими их назвать нельзя. Кроме того, за пределами либертаринского сообщества – в кругу «классических либералов», таких, например, как Ф. фон Хайек, – значительная часть позиций Рубинштейна вообще не будет оспариваться. Несколько подробнее о взглядах фон Хайека речь пойдет позже.

Впрочем, ни либертарианцы, ни тем более «классические» либералы, в отличие от экономических империалистов, не претендуют (по крайней мере, открыто) на методологическую экспансию за пределы экономической теории. Так что начатую Рубинштейном дискуссию я вполне мог бы рассматривать как «внутреннее дело» экономистов и не ввязываться в нее, потому что вмешательство во внутренние дела у нас считается нравственно сомнительным.

Действительно, какое наше политологическое дело до их теоретико-экономической жизни? И возможно, дела нам никакого бы и не было, ведись этот «спор славян между собой» по малозначительному поводу. Но тема спора напрямую затрагивает проблему прав и свобод, являющуюся ключевой для всех наук об обществе. Так что, дело «нам есть», и серьезное. А потому решаюсь в спор вмешаться. Но, как всегда, со стороны, то есть концентрируясь не на предлагаемой Рубинштейном модификации модели Викселля-Линдаля (теме, безусловно интересной, но сугубо экономической), а на лежащих в ее основе представлениях об общественных потребностях и на мировоззренческой позиции автора. Иными словами, ограничусь общегуманитарными замечаниями.

Что касается общественных потребностей, то основной посыл статьи Рубинштейна, насколько я ее понимаю, состоит в призыве признать, что при построении экономических теорий имеет смысл принимать во внимание элементы, существующие в подлунном мире, но игнорируемые методологическим индивидуализмом, и тем самым сделать эти теории более адекватными. Неполный набор упоминаемых Рубинштейном элементов социальной реальности таков:

– социальные группы, включая общество в целом, имеют свои собственные (неиндивидуализируемые) потребности, то есть потребности, не сводимые к сумме индивидуальных потребностей людей, образующих эти группы;

– для удовлетворения неиндивидуализируемых потребностей общества государство производит и предоставляет «опекаемые» блага.

– производя такие блага, государство исходит не столько из представлений об общественных потребностях, которые можно выявить с помощью социологических опросов, сколько из представлений об общественных потребностях, существующих во властных элитах;

– эти блага и потребности следует в качестве самостоятельных переменных учитывать в моделях равновесия.

Не могу не отметить, что призыв сблизить экономическую теорию с реальностью отнюдь не является для А. Рубинштейна минутным порывом. Еще в 2000 г. он и Р. Гринберг предложили при построении теоретических моделей учитывать нестабильность индивидуальных предпочтений и функций полезности, а также рассматривать равновесие как нетипичное состояние [Гринберг, Рубинштейн, 2000] – предложения, вызывающие у меня чувство глубокой симпатии к их авторам.

Причины, по которым либертарианцы устойчиво отказывают в праве на существование подчас очевидным неиндивидуализируемым потребностям и не менее очевидным последствиям их существования, до конца непонятны. Возможно, методологический индивидуализм пробуждает в них бескомпромиссность в стиле ибсеновского Брандта («Девиз мой: все иль ничего!»). Возможно, срабатывают принципы рационального поведения, так как признание реальности этих потребностей значительно усложняет жизнь теоретика. Возможно, действуют иные причины. Бог весть. Но, каковы бы ни были обстоятельства попадания упомянутых выше позиций в слепое пятно либертарианских экономических воззрений, наличие такого пятна делает интеллектуальные усилия Рубинштейна позитивными не только с офтальмологической, но и моральной, педагогической и просветительской точек зрения.

Разделяя позиции Рубинштейна, я, несмотря на опасность прослыть брюзгой и экономофобом, вынужден высказать возражение, касающееся методологии доказательства им своей правоты. Основная вызывающая возражение особенность аргументации Рубинштейна – почти исключительное апеллирование к теориям, которые в терминологии Р. Мертона относятся к «общим теориям» или, скорее, к ним, чем к теориям «среднего уровня», при явном недоиспользовании арсенала последних [Мертон, 2006, с. 64–104].

В самом деле, Рубинштейн активно ссылается на мнения философов, социологов-теоретиков, лингвиста Ф. де Соссюра и, разумеется, теоретиков-экономистов. Но почему-то оставляет без внимания наработки тех наук, где его взгляды на методологический индивидуализм, и в частности на потребности социальных групп, а также на специфику принятия решений формальными институтами, считаются эмпирически достоверными и активно используются в теории. Я имею в виду исследования в социальной и политической психологии и социологии, культурологии, политологии и в целом анализ социума в неоинституциональной парадигме.

Впрочем, поиск союзников по взглядам – дело в данном случае далеко не самое важное. Куда важнее методология исследования. Проблема в том, что дискуссия о методологическом индивидуализме на уровне общих теорий, сколь бы тонкой она ни была, имеет свои познавательные границы. Такая дискуссия может привести к уточнению существующих и появлению новых теоретических конструкций, но адекватного ответа на вопрос о реалистичности (а значит, и о пригодности для научных целей) методологического индивидуализма дать не может. Для этого нужна работа с теориями среднего уровня и эмпирическими данными, на которых эти теории основываются. Отсутствие такой работы превращает развернутое Рубинштейном обсуждение в столкновение «слова против слова», где критерием научности оказывается не реалистичность концептов, а их удобство для совершенствования парадигмы равновесия и соответствие либеральным ценностям.

Почему Рубинштейн перевел дискуссию из сферы эмпирики и теорий среднего уровня в горние области общих теорий, мне столь же непонятно, как и упорство либертарианцев в деле защиты методологического индивидуализма. Может быть, он решил поговорить с оппонентами на свойственном им языке конструкций, не обезображенных связью с реальностью. Может быть, сказалась принадлежность самого Рубинштейна к цеху экономистов, не склонных без особой необходимости погружаться в бренную повседневность реализма, в особенности ту, что изучается другими научными дисциплинами. Но так или иначе, а аргументов, отсылающих к эмпирике, в статье Рубинштейна я заметил только два. И похоже, оба они используются им не столько для анализа реальности, сколько для того, чтобы по-джентельменски гуманно оправдать упорство своих оппонентов.

Первая отсылка такова. Приводя относящиеся к 1950-м гг. высказывания Самуэльсона и Масгрейва об отсутствии «мистического коллективного разума» и о неспособности группы выражать свои чувства, потому что группа «как таковая» не может говорить, Рубинштейн называет их «типичными для двадцатого столетия» «простыми аргументами» [Рубинштейн, 2012, с. 17] и подчеркивает, что сейчас «время простых аргументов прошло», потому что «в условиях усложнения связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом» [Рубинштейн, 2012, с. 17].

Эмпириогуманизм Рубинштейна по отношению к поборникам методологического индивидуализма, как и любые другие формы гуманизма, безусловно заслуживает уважения, но выглядит не очень убедительно. Потому что тезис об усложнении связей неизбежно рождает вопросы: а когда, собственно, такое усложнение произошло или где в истории человечества отыскать период, когда этой сложности не было, то есть когда существовали только интересы индивидов?

То, что XXI в. по сложности связей столь сильно отличается от XX в., чтобы в 2000–2012 гг. самостоятельные интересы групп появились, а в 1950-е гг. еще не существовали, позволяя, не греша против реальности бытия, отстаивать методологический индивидуализм, представляется сомнительным. Значит, искомая простота связей и соответствующее ей отсутствие неин диви дуализируемых потребностей должны были существовать раньше. Но когда? Не ясно. Впрочем, судя по литературе, групповые интересы, не сводимые к интересам входящих в них индивидов, явно наблюдались уже во времена вождения Моисеем евреев по Синайской пустыне (то есть примерно в XIII в. до н. э.).

Про примитивные племена ничего не знаю, но думаю, что интересы племени на самых ранних этапах развития человечества тоже несколько отличались от интересов каждого отдельного члена племени. Такая же ситуация просматривается и у стадных животных. Иными словами, не будет ошибкой сказать, что в условиях сколько-нибудь стабильного человеческого сообщества собственные интересы группы существовали всегда. А если так, то теории, построенные на принципе методологического индивидуализма, то есть на принципе, заведомо не соответствующем реальности, вряд ли следует именовать теориями. Куда справедливее (хотя и обиднее) было бы называть их идеологическими аналогами теоретических моделей.

Второе обращение к эмпирике касается «тренда» в общественном выборе: «…если в недавнем прошлом доминировала концепция “благожелательного государства”, активность которого направлена на реализацию действительно общественных интересов, то к концу XX в. все большую роль начинает играть тезис о смещении общественного выбора и связанных с ним политических решений в сторону интересов правящих элит» [Рубинштейн, 2012, с. 25]. Здесь Рубинштейн ссылается на Дж. Стиглера и Ж.-Ж. Лаффона. В этой опосредованной теоретическими построениями апелляции к эмпирике, как и в предыдущем случае, ощущается гуманистическая установка Рубинштейна. В самом деле, заявить, что сторонники методологического индивидуализма основываются на неадекватных предпосылках, куда менее вежливо, чем сказать, что присутствие на рынке государства со своими специфическими интересами стало заметным лишь к концу XX в., а до этого оно в своей благожелательности так сливалось с общественными интересами, что методологические индивидуалисты имели полное теоретическое право им пренебречь. Но эта апелляция к реальности, так же как и первая, критики не выдерживает. Достаточно сравнить государство Средних веков с современной демократией или демократическую систему до и после введения всеобщего избирательного права, чтобы уловить, в каком направлении смещаются политические решения – в сторону общественных интересов или интересов элит.

Мои сожаления о том, что Рубинштейн отдал предпочтение общим теориям в ущерб теориям среднего уровня, порождены не только ослаблением аргументированности его позиций. Еще одна причина в том, что теоретизация проблемы, решение которой находится в области эмпирики, провоцирует Рубинштейна на создание довольно странных концептов. Я имею в виду противопоставление «нормативных» интересов социальных целостностей (в частности, государства) «позитивистским» интересам индивидов. Суть различия между ними состоит, по Рубинштейну, в том, что «в отличие от индивидуальных интересов, которые теория рассматривает в качестве того, что есть, интерес группы формулируется в терминах что должно быть» [Рубинштейн, 2012, с. 24]. При большем внимании к эмпирике, прекрасный экономист Рубинштейн наверняка принял бы во внимание, что любой покупатель и продавец, вне зависимости от того, представляет он свои личные интересы или интересы некоторой социальной общности, выходит на рынок, стремясь к тому, «что должно быть» с его личной или групповой точки зрения. Собственно говоря, это должное лежит в основе любой функции полезности. Так что разница между рыночной активностью индивида и государства состоит не в различиях между позитивистской и нормативной природой действия (если, конечно, под нормативностью понимать модус долженствования и не более того), а в том, что, взаимодействуя с обычным (частным) продавцом, покупатель самостоятельно принимает решение «покупать/ не покупать», а общаясь с государством по поводу опекаемых благ, покупатель в большинстве случаев подчиняется решению «других». Но подчиняется только в том случае, если считает «других» легитимными. В противном случае предлагаемая продукция отвергается с помощью демонстраций, забастовок, бунтов, революций или (наиболее мягкий вариант, характерный для устойчивых демократий) замены «других» другими «другими» путем перевыборов – в срок или досрочных.

Теперь, воспользовавшись тем, что Рубинштейн оставил в стороне «философские и идеологические аспекты социального либерализма» [Рубинштейн, 2012, с. 15], поговорю именно о них. Помимо прочего, к этому меня подтолкнула тональность последнего раздела статьи Рубинштейна, в котором он излагает свои мировоззренческие позиции. Там Рубинштейн сообщает своим оппонентам, что, не будучи сторонником рыночного фундаментализма, он в то же время вовсе не является коммунистом, а занимает правоцентристскую позицию; что социальный либерализм не отрицает приоритет интересов личности и индивидуальных свобод, что экономическая методология социального либерализма является рыночной конструкцией. Все правильно. Но тон этого раздела напомнил мне извинения почтеннейшего помещика Егора Ильича Ростанева перед Фомой Фомичем Опискиным из «Села Степанчиково» Ф. Достоевского и вызвал эмоции, какие, наверно, и должно вызывать чтение этого произведения, а именно – «какого черта»?

В самом деле, что заставляет социального либерала Рубинштейна оправдываться за свою позицию перед либертарианцами, обеспокоенными тем, что «предлагаемая «начинка» социального либерализма может стать удобным идеологическим прикрытием для тех, кто стремятся навязать обществу свои представления о благополучии» [Рубинштейн, 2012, с. 31]? Прежде чем ответить на этот вопрос, попробуем понять:

– справедлива ли латентно присутствующая в этом беспокойстве претензия либертарианцев на идейное лидерство в обеспечении индивидуальных свобод по сравнению с социальным либерализмом;

– какое место занимают социальный либерализм и либертарианство в современной политике?

Начну с того, что на уровне декларируемых принципов организации «идеального» общества отношение к индивидуальной свободе в либертарианстве, классическом либерализме и социальном либерализме одинаково. Сторонники всех этих разновидностей либерализма хотят видеть общество основанным на максимально возможной свободе индивидов и полагают единственным естественным ограничителем этой свободы свободу другого. Как пишет упоминавшийся выше Боуз, «либертарианство – это убеждение в том, что каждый человек имеет право жить так, как захочет, если уважает права других» [Боуз, 2004, с. 2].

Практически то же самое говорил более умеренный («классический») либерал фон Хайек: «… наилучшим условием для достижения наших целей является свобода каждого использовать свои знания для достижения собственных целей, ограничиваемая только правилами справедливого поведения» [Хайек, 2006, с. 73]. А один из самых блестящих русских социальных либералов П. Струве значительно раньше и того и другого утверждал, что, «социальный либерализм, если он как мировоззрение верен себе, должен всегда придерживаться принципа индивидуальной свободы как высшего основоположения политики» [Струве, 1999].

В этом отношении все виды либерализма отличаются от любых тоталитарных (коллективистских) доктрин, которые в качестве базового принципа организации общества утверждают не индивидуальную свободу, а подчинение индивида интересам социальной целостности (общества/государства). Вот, для примера, высказывания четырех практиков – строителей тоталитарных обществ, достаточно ярко передающие пафос тоталитарного коллективизма и его отличие от либерализма.

Советский коммунизм. «Краеугольный камень анархизма – личность> освобождение которой, по его мнению, является главным условием освобождения массы, коллектива… ввиду чего его лозунг: “Все для личности”. Краеугольным же камнем марксизма является масса, освобождение которой, по его мнению, является главным условием освобождения личности… ввиду чего его лозунг: “Все для массы” [Сталин, 1946, с. 296]. «Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи» [Бухарин, 1990, с. 198].

Германский национал-социализм. «Большей частью масса не знает, что ей делать с либеральными свободами, и даже чувствует себя при этом покинутой… Преданность, верность, готовность к самопожертвованию, умение молчать – вот добродетели, которые очень нужны великому народу» [А. Гитлер, «Моя борьба»]; поскольку данный текст признан экстремистским, я не привожу данные, облегчающие его поиск).

Итальянский фашизм. «Фашизм признает индивида, поскольку он совпадает с государством, представляющим универсальное сознание и волю человека в его историческом существовании. Фашизм против классического либерализма… Либерализм отрицал государство в интересах отдельного индивида; фашизм утверждает государство, как истинную реальность индивида… для фашиста все в государстве, и ничто человеческое или духовное не существует и тем более не имеет ценности вне государства» [Муссолини].

Похоже ли это хоть сколько-нибудь на доктрину социального либерализма? Прямо скажем, не очень. Так что в области принципов основанием для тревоги либертарианцев по поводу «близости тезиса о существовании интересов общества как целого к недемократическим социально-экономическим системам» [Рубинштейн, 2012, с. 31] могут служить разве что конструкции типа «в конечном счете это способно привести к…»: «Логика полного равенства возможностей вполне может привести к решению, описанному в рассказе Курта Воннегута «Гаррисон Бержерон», где красивых уродуют шрамами, грациозных заковывают в кандалы, а умных постоянно сбивают с мысли звуковыми помехами» [Боуз, 2004, с. 70–71].

Но такие конструкции относятся к классу утверждений, заранее предполагающих нарушение меры, и потому в качестве серьезных аргументов приниматься не могут.

Теперь о содержательной трактовке свободы, прав и роли государства. Говорить о различиях между социальным либерализмом и тоталитарными доктринами не имеет смысла – они очевидны. Что же касается различий между социальным либерализмом, либерализмом классическим и либертарианством, то они нуждаются в пояснении. Достаточно часто дискуссии о трактовках этих вопросов разными либеральными течениями ведутся в предложенной И. Берлиным парадигме, разграничивающей негативную и позитивную свободу. Воспользуюсь этой парадигмой ия.

Под негативной свободой понимается возможность «субъекта – человека или группы людей… быть таким, каков он есть, и делать то, что он способен делать без вмешательства других людей», а под негативными правами – правовые гарантии негативной свободы. Позитивную свободу Берлин определял как способность «быть субъектом, а не объектом; действовать, исходя из моих внутренних причин, моих собственных сознательных целей, а не причин, воздействующих на меня со стороны. Я хочу быть кем-то, а не никем» [Берлин, 1992, с. 237]. Иначе говоря, в отличие от негативной свободы как «отсутствия препятствий, барьеров и ограничений… позитивная свобода – это возможность контролировать собственную жизнь и достигать свои основные цели», включая самосовершенствование, самореализацию и т. п. [Carter, 2012]. Исходя из этого, позитивные права можно определить как условия, обеспечивающие реализацию позитивной свободы.

О конфликтах, равно как и возможностях интеграции концепций негативной свободы/негативных прав и позитивной свободы/позитивных прав, написано очень много. Не буду отягощать статью обзором существующих позиций. Скажу лишь, что одним из теоретических способов бесконфликтного взаимодополнения этих концепций мне видится понимание позитивных прав как условий, обеспечивающих расширение негативной свободы на уровне внутренних возможностей субъекта действия (а не на уровне внешней среды, в которой он действует). Это условия, которые благоприятствуют росту адаптационного и творческого потенциала субъекта действия:

– активизируют два из пяти упоминаемых Берлиным факторов, определяющих степень негативной свободы: расширяют спектр «возможностей, открытых передо мной» и облегчают «актуализацию каждой из этих возможностей»;

– облегчают процесс «поиска статуса» – феномена, о котором Берлин говорил, что «это нечто родственное свободе – но не сама свобода» [Берлин, 1992, с. 375, с. 284].

Создание системы понимаемых таким образом позитивных прав требует активных действий со стороны государства, то есть предоставления государством достаточно широкого набора услуг гражданам в сфере образования, медицины, судопроизводства, коммуникаций и пр. Трактовка свободы либертаринцами полностью соответствует понятию «негативной свободы» по Берлину. Роль государства в обществе, отвечающем либертарианским принципам, сводится к гарантированию негативных прав. Такое государство неизбежно будет минималистским.

По словам Л. фон Мизеса, одного из самых ярких либералов, тяготеющих к либертарианству, «задача государства, как ее видит либерал, состоит единственно и исключительно в гарантии защиты жизни, здоровья, свободы и частной собственности от насильственных нападений. Все, что идет дальше этого, есть зло. Правительство, которое вместо выполнения этих задач, зашло бы так далеко, чтобы, например, посягнуло на персональные гарантии жизни и здоровья, свободы и собственности, было бы, конечно, абсолютно неподходящим» [Мизес, 1995, с. 53].

Для М. Фридмана, который, как и Мизес, больше тяготеет к либертарианству, чем к «классическому» либерализму, свобода – это возможность людей реализовывать «свои личные интересы, в том смысле, как они их видят и воспринимают в соответствии со своими системами ценностей» [Фридман, 1985а, с. 54]. Согласно Фридману, в обществе, основанном «на принципе добровольного обмена и сотрудничества» функции государства сводятся к «защите членов общества от принуждения со стороны своих граждан и извне», минимизации последствий так называемых «экстерналий» («внешнихэффектов») и защите интересов «техчленов общества, которые не в состоянии сами отвечать за свои действия» – детей, душевнобольных и т. п. [Фридман, 1985а, с. 54, 56, 62]. В задачи государства, по Фридману, входят и функции по обеспечению третейских решений в деле разного толкования прав собственности и экономической игры, соблюдения контрактов, благоприятствия конкуренции, обеспечения функционирования кредитно-денежной системы. Он подчеркивает, что «последовательный либерал не является анархистом» [Фридман, 2006, с. 60]. Понятие «равенство возможностей», по Фридману, «просто более детально раскрывает смысл идеи личного равенства или равенства перед законом» [Фридман, 1985б, с. 77].

Согласно Боузу, свобода – возможность индивида самостоятельно принимать решения, касающиеся его жизни, то есть жить так, «как хочет, если уважает права других». Права индивида – право «на жизнь, свободу и собственность». При этом, «все отношения между людьми должны быть добровольными», а государство должно существовать «для защиты нас от тех, кто может использовать против нас силу» [Боуз, 2004, с. 2, 3], оставаясь минималистским: «В отличие, как от современных либералов, так и от современных консерваторов либертарианцы последовательны в своей вере в свободу личности и ограниченное правительство». «Либертарианцы осуждают такие действия государства, как цензура, призыв на воинскую службу, регулирование цен, конфискация собственности, а также вмешательство в нашу личную жизнь, включая ее экономический аспект». Когда государство пытается «заниматься поставкой конкретных товаров и услуг или поощрять достижение конкретных результатов, оно не только не помогает процессу координации, а напротив, оказывает раскоординирующее влияние». «Допустить вмешательство государства в работу рынка все равно, что сунуть разводной ключ в сложный механизм» [Боуз, 2004, с. 2, 3, 25, 3, 186, 205]

Между тем Хайек (скорее «классический» либерал, чем либертарианец) отрицательно относился к концепции минималистского государства, поскольку видел в государстве не только инструмент смягчения последствий «внешних эффектов», но и поставщика коллективных благ: «Мы не разделяем идеи минималистского государства. По нашему мнению, в развитом обществе государственный аппарат должен с помощью налоговой системы создавать фонды, нужные для таких общественных служб, которых вообще (или должным образом) не может предоставить обществу рынок». Речь идет о существовании общественного сектора, «располагающего кадровыми и материальными ресурсами, институтами и инвентарем общего пользования (все это находится под контролем правительства)»; ресурсы эти используются «для тех услуг, за которыми обращается общество» [Хайек, 1990, с. 74, 82], но используются государством «по собственному усмотрению» [Хайек, 2009, с. 109]. К такого рода услугам Хайек относил ликвидацию последствий стихийных бедствий, а также обеспечение гарантированного «прожиточного минимума решительно всем на уровне, ниже которого не позволяет пасть чувство человеческого достоинства», то есть «минимального стандарта жизни, продиктованного уровнем благосостояния страны в целом» [Хайек, 2009, с. 109, 110].

Но такой взгляд на государство расширяет концепцию равных возможностей, легитимирует позитивные права и сближает позицию Хайека со взглядами социальных либералов. Для Дж. С. Милля, которого некоторые исследователи считают если не родоначальником социального либерализма, то, по крайней мере, либералом, «симпатизировавшим социалистическим экспериментам» [McLean, 1996, р. 287], свобода представлялась как возможность развития человеком своих способностей, своей индивидуальности, индивидуальной самобытности, или того, что Милль, цитируя В. Гумбольдта, описывал как «наивозможно гармоническое развитие всех его (человека. – М. У.) способностей в одно полное и состоятельное целое», которое является «конечной целью человека» [Милль, 1890, с. 302, 303].

Это представление о свободе, сформулированное Миллем в 1859 г., разделялось отцами социального либерализма (Т. Грином, Л. Хобхаусом, Дж. Дьюи и др.) и послужило одной из основ для развития представлений о позитивных свободах и правах, а также для существенного расширения концепции равенства возможностей, по сравнению с существовавшей в «классическом» либерализме и существующей сейчас в либертарианстве.

К наиболее четким и жестким декларациям социального либерализма по поводу равенства возможностей и позитивных прав я бы отнес следующее высказывание Дж. Дюи: «Улиберализма… есть единственный шанс: это отказ – в теории и на практике – от учения, согласно которому свобода есть полновесная и готовая принадлежность индивидов, независимо от социальных институтов и порядков, и осознание того, что социальный контроль, особенно над экономическими силами, необходим для обеспечения гарантий свободам индивидов, в том числе свободам гражданским… Любая система, не способная обеспечить элементарную уверенность для миллионов, не может притязать на звание системы, созданной во имя свободы и развития индивидов. Всякий человек, всякое движение, искренне заинтересованные в данных целях и не прикрывающие ими стремление к личной выгоде и власти, в мыслях и поступках обязаны делать главный акцент на средствах их достижения» [Дьюи, с. 229, 221].

Итак, если для либертарианства свобода – возможность человека жить так, как он хочет, то для социального либерализма – возможность реализации человеком своего внутреннего потенциала. Могут возразить, что одна возможность другую не только не исключает, но даже предполагает, и что, следовательно, разница здесь в акцентах. Возможно, и так, но акценты в данном случае представляются мне крайне важными. Впрочем, если попробовать выразить сказанное выше на экономическом языке, то разница подходов проявится достаточно контрастно. Либертарианская свобода, не требующая развития личности, может быть обеспечена в условиях стабильности предпочтений (то есть при соблюдении святой для либертарианцев теоретической предпосылки), тогда как свобода социально-либеральная, предполагающая позитивную динамику личности, без изменения предпочтений – этого коррелята личностной динамики, – невозможна. Иными словами, с содержательной точки зрения предлагаемая социальным либерализмом концепция свободы богаче концепции свободы, содержащейся в либертарианстве. Так что претензии последнего на лидерство в «бегстве за свободой» несколько преувеличены.

Рассмотрим, наконец, место социального либерализма и либертарианства в современной политической практике. В течение последних 80–90 лет идея позитивных прав активно осваивалась различными партийными идеологиями, что стало одной из главных причин так называемого «конца идеологии», то есть существенного сближения «правых» и «левых» доктрин, в результате чего, как заметил С. Липсет, идеологические различия между ними свелись к проблемам «чуть большей или чуть меньшей государственной собственности, чуть большего или чуть меньшего экономического планирования», и социалисты, наравне с консерваторами, сделались «обеспокоенными опасностью всемогущего государства» [Lipset, 1981, р. 441]. В результате, сегодня позитивные права стали одной из фундаментальных частей представлений мирового политического истеблишмента. Великая депрессия 1929–1933 гг., появление теории Дж. Кейнса и реализация Нового курса Ф. Рузвельта дали толчок развитию смешанной экономики и способствовали тому, что право требовать от государства эффективных мер по смягчению экономических кризисов практически вошло в набор позитивных прав.

Эксперимент по реализации тоталитарного коллективизма в Германии, Италии и СССР кончился крахом, оставив после себя моря крови. Так что сегодня большая часть цивилизованных стран живет в условиях смешанной экономики – с разным уровнем государственного регулирования, сохраняющим, однако, устои рыночной экономики и принципы защиты индивидуальной свободы в экономической, политической, культурной и духовной областях.

Понятно, что между обществом, где государство играет роль ночного сторожа, и обществом, в котором объем позитивных прав настолько разросся, что принцип индивидуальной свободы перестал играть ведущую роль, «дистанция огромного размера». Эта дистанция и составляет сейчас политическое пространство социально-либеральных доктрин, простирающееся от правого социального либерализма (который в экономике утверждает то, что было на практике реализовано Р. Рейганом и М. Тэтчер, а в представлениях о правах человека мало чем отличается от социально ориентированных доктрин, поскольку сторонники Рейгана и Тэтчер не думали отрекаться от Всеобщей декларации прав человека) до левого социального либерализма (зачастую до неотличимости похожего на современную социал-демократию, признавшую ценность индивидуальных свобод и необходимость рыночной экономики).

Конфликт негативных и позитивных прав на уровне практической политики перестал быть проблемой противостояния сущностей и превратился в проблему меры – конкретной меры, допускаемой конкретным обществом. При этом и политикам, и большинству экспертов, и даже некоторым экономистам-теоретикам в настоящее время более или менее очевидно, что переизбыток позитивных прав, точно так же, как их дефицит, не только не способствует созданию среды, стимулирующей рост адаптационного и творческого потенциал индивида, но тормозит ее формирование (расхожий пример избыточности позитивных прав – эксцессы, порожденные Welfare State в редакции Л. Джонсона).

Поэтому внутри социально-либерального пространства, в зависимости от обстоятельств и настроений, происходят колебания политических предпочтений, отражающие поиск на ощупь (или, как сказал бы Л. Вальрас, a tatons) объема позитивных прав, приемлемого для большинства на данный момент времени. Поиск этот осуществляется по многим критериям (налоги versus инвестиции, производство versus распределение, равенство возможностей versus равенство состояний и т. п.)

Что же касается либертарианства, равно как и тоталитарных версий коллективизма, то на сегодняшний день они конечно существуют, однако в области политики представляют собой не более, чем периферическое обрамление социально-либерального континуума. Единственная область, в которой либертарианство до сих пор чувствует себя более или менее вольготно, – экономическая теория. По-видимому, это связано с устойчивым нежеланием экономистов-неолибералов выйти за пределы конструкций, хороших во всех отношениях, кроме одного – несоответствия реальности. Но это – в развитых стабильных демократиях. В России ситуация иная. Социальный либерализм отнюдь не является у нас ни доминантной идеологией вообще, ни доминантной идеологией внутри либеральных течений. В настоящее время он стиснут между двумя направлениями, сошедшимися в идеологическом и политическом «стоянии на Угре»:

– весьма популярным разнообразием авторитарных идеологий (в силу многообразия не ставшими, к счастью, пока что тоталитарными);

– либертарианством, популярным в начале 1990-х гг., а ныне существенно растерявшим общественную поддержку (но все же более популярным, среди интеллектуалов, чем социальный либерализм).

Большинство сторонников авторитарных идеологий (державники, евразийцы, националисты и пр.) именует себя «государственниками» или «патриотами», тогда как либертарианцы чаще всего называют себя «правыми» или «западниками». При всей яростности и драматизме конфликт между этими течениями является довольно злой карикатурой на противостояние славянофилов и западников XIX в. и, по-моему, демонстрирует глубочайший провинциализм сегодняшних идеологических столкновений. В самом деле, термины «государственники»/«патриоты» у нас служит самообозначением людей, у которых патриотизм, как правило, тождественен антилиберализму и антизападничеству и которые очень часто излагают свои патриотические мысли в стилистике, когда-то окрещенной князем П. Вяземским как сивушный патриотизм [88]«Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось. В этом патриотизме нет большой беды. Но есть и сивушный патриотизм ; этот пагубен: упаси Боже от него! Он помрачает рассудок, ожесточает сердце, ведет к запою, а запой ведет к белой горячке. Есть сивуха политическая и литературная, есть и белая горячка политическая и литературная» [Вяземский, 2003, с. 138].
. Анаит «правые»/«западники»/либертарианцы, отбиваясь от атак «государственников»/«патриотов», отстаивают, мягко говоря, далеко не доминантные в развитых странах Запада идеологические доктрины; по-детски обижаются на Запад за то, что он не считает наши внутриполитические проблемы своей первейшей заботой; и комментируют западные НЕлибертарианские внутриполитические и внутриэкономические инициативы то в духе чеховского «письма к ученому соседу», то в стиле Федора Павловича Карамазова, обидевшегося на помещика Миусова («Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то и потерял!»). Правда, Федор Павлович ерничал, а наши либертарианцы, похоже, обижаются всерьез.

За примерами далеко ходить не надо. Достаточно вспомнить реакцию некоторых наших либертарианских публицистов на одно из предвыборных выступлений Б. Обамы, в котором он напомнил американцам, что каждый из них своими успехами обязан не только собственному уму и инициативе, но и социальной, информационной, транспортной и прочей среде, в которой они работают и которая была создана в том числе при участии государства. Американцев эти прописные истины по понятным причинам не напугали. Не то у нас, у нас не забалуешь! У нас Ю. Латынина, относящая себя к воинственным либертарианцам, немедленно охарактеризовала это выступление Обамы как «способ, которым некоторые люди – в частности, аборигены Тробриандских островов, описанные Брониславом Малиновским, фараоны, советские чиновники и, теперь, как выяснилось, президент США – воспринимают мир» («Новая газета», 8 августа 2012). А автор Интернет-портала СЛОН, выпускник МГИМО М. Сухоруков по поводу того же выступления Обамы написал статью под названием «Как Обама одной речью убил американскую мечту» (http://slon. ш/world/kak_obama_odnoy_rechyu_ubil_amerikanskuyu_mechtu-816437.xhtml).

Крайне острая реакция российских либертарианцев на любые проявления социальности в теории и политике сходна с переживаниями, которые в юнгианской традиции иногда именуются комплексом Кассандры. Эта реакция спровоцирована мощной волной ресентимента, которая поднялась в России примерно в середине 1990-х гг. и привела к откату от реформ и возрождению множества советских идеологических и психологических стереотипов, уродующих все формы нашей жизни – от политики до быта.

А сейчас попробуем понять, что заставляет Рубинштейна говорить о своей принадлежности к социальному либерализму в оправдывающемся тоне. Впрочем, не только Рубинштейна. Его случай достаточно типичен. В беседах и дискуссиях между нашими российскими либертарианцами и социальными либералами, свидетелем или читателем которых мне случалось бывать, социальные либералы по большей части принимались извиняться за свою социальность. Исключения, конечно же, имеются. Пример тому – статьи А. Рябова и М. Афанасьева, в которых про социальный либерализм говорится отнюдь не в извиняющемся тоне [Рябов, 2006; Афанасьев, 2011]. Рябов даже пишет, что «либерализм как мощное политическое течение, имеющее массовую поддержку, может состояться только при условии, если он станет социальным либерализмом» [Рябов, 2006, с. 25]. Но позиции такого рода у нас все еще редки и общей картины не меняют.

Итак, говоря словами А. К. Толстого, «какая ж тут причина, и где же корень зла»? Причин, как мне кажется, две. Во-первых, социальные либералы в России ощущают себя меньшинством в либеральном меньшинстве – положение, само по себе настраивающее на скромность. Во-вторых, используя извиняющий тон, они, судя по всему, стараются не усугублять ударами «с тыла» и без того обостренных эмоциональных реакций либертаринацев на социальность. Это, безусловно, по-товарищески. Но стоит ли, руководствуясь чувством «окопной солидарности», идти на поводу у комплексов? По-моему, нет.

Утверждая, что социальным либералам не нужно оправдываться перед либертарианцами, я вовсе не проповедую ницшеанское «что падает, то нужно еще толкнуть!» [Ницше, 2003, с. 507]. Во-первых, потому что мне лично, несмотря ни на что, наши либертарианцы идеологически ближе государственников. Во-вторых, потому что сегодня в России популярность социального либерализма ниже, чем либертарианства (так что, непонятно, кто здесь падает). Просто я полагаю, что объективный анализ экономических теорий и идеологических доктрин – необходимое (но, увы, не достаточное) условие для избавления либертарианцев от комплекса Кассандры, социальных либералов – от завиненности. Всего же нашего интеллектуального сообщества – от провинциализма.

Но здесь у меня невольно возникают два грустных вопроса: сумеем ли мы вообще от всего этого избавиться? И если сумеем, то сколько времени и сил у нас на это уйдет?

Список литературы

Афанасьев М. Н. Типология идеологий. Правая идея // Общественные науки и современность. 2011. № 4.

Беккер Г. С. Человеческое поведение: экономический подход. Избранные труды по экономической теории. М., 2003.

Берлин И. Две концепции свободы // Берлин И. Четыре эссе о свободе. London, 1992.

Боуз Д. Либертарианство. История, принципы, политика. Челябинск, 2004.

Бухарин Н. И. Экономика переходного периода // Бухарин Н. И. Избранные произведения. М., 1990.

Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. М., 1990.

Вяземский П. А. Старая записная книжка. 1813–1877. М., 2003.

Гоббс Т. Левиафан // Гоббс Т. Соч. в 2 т. Т. 2. М., 1991.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Дьюи Д. Реконструкция в философии. Проблемы человека М., 2003.

Макферсон К. Б. Жизнь и времена либеральной демократии. М., 2011.

Мертон Р. Социальная теория и социальная структура. М., 2006.

Мизес фон Л. Либерализм в классической традиции. М., 1995.

Милль Дж. С. Утилитаризм. О свободе. Третье русское издание. СПб., 1890.

Муссолини Б. Доктрина фашизма (http://nationalism.org/vvv/library/mussolinidoctrina.htm).

Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Избранные произведения. СПб., 2003.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Рябов А. В. Политические течения. Формула успеха российского либерализма // Политический класс. 2006. № 2.

Сталин И. В. Анархизм или социализм // Сталин И. В. Собр. соч. Т.1. М., 1946.

Струве П. Б. Социальный либерализм // Струве П. Б. Избранные сочинения. М., 1999.

Урнов М. Ю. Роль культуры в демократическом транзите // Общественные науки и современность. 2011. № 6.

Урнов М. Ю. Экономический империализм глазами политолога // Общественные науки и современность. 2009. № 4.

Фридман М. Капитализм и свобода. М., 2006.

Фридман М. Могучая рука рынка // Фридман и Хайек о свободе. Washington, 1985а.

Фридман М. Свобода, равенство и эгалитаризм // Фридман и Хайек о свободе.

Washington, 1985б.

Хайек фон Ф. А. Конкуренция, труд и правовой порядок свободных людей. Фрагменты сочинений. СПб., 2009.

Хайек фон Ф. А. Общество свободных. London, 1990.

Хайек фон Ф. А. Право, законодательство и свобода: Современное понимание либеральных принципов справедливости и политики. М., 2006.

Beer S. H. Encounters With Modernity // The Oxford Handbook of Political Institutions. Oxford, 2006.

Carter I. Positive and Negative Liberty // The Stanford Encyclopedia of Philosophy.

Spring 2012 Edition (http://plato.stanford.edu/archives/spr2012/entries/libertypositive-negative/).

Easton D. A Re-Assessment of the Concept of Political Support // British Journal of Political Science. 1975. Vol. 5. № 4.

Hobhouse L. T. The Ethical Basis of Collectivism // International Journal of Ethics. 1898. Vol. 8. № 2.

Lipset S. M. Political Man: The Social Bases of Politics. Baltimor (Maryland), 1981.

McLean I. Liberalism // Oxford Concise Dictionary of Politics. Oxford, 1996.

Reinventing the State – Social Liberalism for the 21st Century. London, 2007.

Seaman J. W. L. T. Hobhouse and the Theory of «Social Liberalism» // Canadian Journal of Political Science / Revue canadienne de science politique. 1978. Vol. 11. № 4.

Tyler C. Thomas Hill Green // The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Summer 2011 Edition) (http://plato.stanford.edu/archives/sum2011/entries/green/).

 

В. Л. Тамбовцев. Методологический анализ и развитие экономической науки

Экономическая наука и ее методология

На протяжении вот уже нескольких десятилетий в печати появляются статьи и книги, посвященные кризису в экономической науке (см., например; [Robinson; 1972; LebowitZ; 1973; Frank; 1978; Bell; Kristol, 1981; Lawson, 1995; 2003; Полтерович, 1998; Балацкий, 2001; Блауг, 2002; Stiglitz, 2002] и др.), число которых резко возросло в последние четыре-пять лет (см., например, [Колпаков, 2008; Krugman, 2009; Lawson, 2009; Kirman, 2010; Dix, Klaassen, 2010; Полтерович, 2011; Kotios, Galanos, 2012] и др.), включая коллективные меморандумы, посвященные необходимости пересмотра ее основ (см., например, [Towards… 2012]). При этом ряд исследователей полагают кризисы благом для развития экономической теории, двигателем ее прогресса (см., например, [Ананьин, 2012; Худокормов, 2012]).

Не вступая в полемику по поводу того, есть ли в экономической науке кризис, или же идет процесс ее нормального развития, остановлюсь на более частном вопросе: в какой мере методология экономической теории может способствовать развитию своего объекта – экономической теории? Преобладает, судя по публикациям, точка зрения, заключающаяся в том, что без значительного изменения своей методологии экономическая теория (по крайней мере, ее мейнстрим) не в состоянии преодолеть те трудности, с которыми она сталкивается. Трудности же эти касаются как внутреннего устройства самой экономической теории (точнее, ее мейнстрима), так и возможности дать ответы на вопросы, которые перед ней ставит практика.

Чтобы понять корректность такого понимания, следует уточнить содержание понятия методологии экономической теории. С точки зрения М. Блауга, методология включает принципы, систематически используемые при формулировании и обосновании экономических теорий [Блауг, 1994, с. 53]. Н. Макашева полагает, что «методология определяет предмет и объект анализа, цели и способ построения теории, интерпретацию ее выводов и, что считается особенно важным, – критерии, в соответствии с которыми теория оценивается» [Макашева, 2001, с. 740]. О. Ананьин считает, что методология – это «отрасль знания, изучающая экономическую науку как вид человеческой деятельности» [Ананьин, 2005, с. 17], а И. Болдырев приходит к выводу, что «методологией можно считать систематическое описание и исследование метода познания в науке, структуры и функций научного знания, а также структуры отношений между научной теорией и реальностью» [Болдырев, 2011, с. 48]. Простое сопоставление приведенных пониманий (составляющих лишь малую часть от их общего числа) показывает, что они не менее разнообразны и разноречивы, чем сами экономические теории, составляющие предмет (или часть предмета) методологии экономической науки. В таких условиях содержательное обобщение позиций, очевидно, невозможно, структурное же обобщение вполне тривиально: если наука изучает некий объект, то методология – взаимодействие науки и ее объекта.

Из сравнения позиций можно сделать и еще один вывод: если часть исследователей полагает методологию позитивной наукой, то другая часть подчеркивает ее нормативный характер. Так, Макашева в приведенном определении прямо утверждает, что методология определяет важнейшие компоненты теоретического знания. Неясным в ее подходе остается, однако, принципиальный момент: исходит ли такая детерминация из «индивидуальной методологии» исследователя, то есть тех идей, принципов, мировоззрения и т. п., которые у него сложились, либо же из некоторой «научной методологии», то есть результата исследовательской деятельности ученых-методологов. В первом варианте противопоставление позитивного и нормативного исчезает (выбор исследователя, каким образом решать задачу, – естественная часть его взаимодействия с объектом), во втором же – вызывает большие сомнения, поскольку предполагает возможность предписывания ученому, что и как ему изучать. И хотя Болдырев говорит о нормативной методологии гораздо осторожнее и аккуратнее, сводя ее к разграничению «научной истины и вненаучных элементов» [Болдырев, 2011, с. 48], сама идея нормативной методологии науки представляется, как минимум, противоречивой. Для иллюстрации представим себе, что психолог, изучающий психологию детей, начинает заставлять их давать «правильные» ответы на его вопросы…

Дело в том, что, если методология – это наука, то методологи исследуют методы, применяемые «содержательными», «предметными» учеными, решающими те или иные познавательные задачи в связи с объектом своего изучения. В этом смысле методология вторична по отношению к содержательной науке. Только во времена господства «единственно верной методологии» соответствующие «методологи» – философы в штатском ленинско-сталинской выучки – поучали биологов и физиков (не говоря уже об экономистах и гуманитариях), как им «методологически правильно» изучать свои объекты. Конечно, в методологии, как и во всякой науке, вполне возможны прогнозы и рекомендации относительно применения тех или иных методов, но сами методы содержательного исследования создаются не методологами. Методологи, изучая различные подходы к одному и тому же объекту, могут сообщать «предметным» исследователям о новых методах, примененных или изобретенных их коллегами, однако решение о том, применять ли их, принадлежит самим ученым.

Таким образом, для исследователей, работающих в «кризисной» науке, было бы наивным ожидать методологических и методических инноваций от результатов методологических разработок. Гораздо продуктивнее обращение к содержательным новым результатам, получаемым их коллегами, воспользовавшимися нетривиальными новыми методами анализа объекта соответствующей науки или создавшими такие методы.

Очевидно, сформулированные положения разделяются далеко не всеми экономистами-теоретиками. Иначе трудно объяснить неослабевающий интерес к созданию методологических инноваций не через новое и продуктивное решение содержательной исследовательской задачи или постановку на базе новых методов новой задачи, а посредством обсуждения предпосылок экономической науки, то есть изнутри собственно методологии. С моей точки зрения, такое обсуждение может быть продуктивным для методологов (оно потенциально генерирует новые знания внутри их науки), но не для «содержательных» исследователей, решающих задачи получения новых знаний об экономике, а не о том, как ее изучают (или как надо либо не надо изучать).

В качестве примера проанализируем некоторые положения «новой методологии экономического анализа», сформулированные А. Рубинштейном [Рубинштейн, 2012а, 2012б]. Как отмечает он сам, особенности предлагаемой им «экономической методологии социального либерализма» обусловлены: (l) «отказом от абсолютизации методологического индивидуализма»; (2) допущением существования «потребностей общества как такового»; (3) разграничением «механизмов рыночной и политической ветвей генерирования общественных интересов, формирующихся в различных институциональных средах на основе предпочтений несовпадающих групп индивидуумов»; (4) «обобщением модели равновесия Викселля-Линдаля для любых товаров и услуг, обладающих социальной полезностью». Я рассмотрю только первые два «пункта научной новизны», относящиеся к предпосылкам экономической теории, а также частично – третий, как по причине ограниченных размеров статьи, так и потому, что четвертый пункт «методологически» вполне традиционен.

Методологический индивидуализм

Экономисты и гуманитарии часто неодобрительно относятся к принципу методологического индивидуализма (что выражается, например, в назывании его «редукционизмом») по причине некорректного понимания его сути. Очень часто методологический индивидуализм (далее, для краткости – МИ) отождествляется с эгоизмом, не менее часто – с «робинзонадой», то есть изучением человека вне культуры, социальной среды, институтов, просто других людей, наконец. Между тем МИ имеет мало общего (точнее – ничего общего) ни с тем, ни с другим.

Суть принципа методологического индивидуализма раскрывается М. Вебером следующим образом: обсуждая социальные феномены, мы часто говорим о различных «социальных общностях, таких как государства, ассоциации, корпорации и фонды, как если бы они были индивидуальными личностями» [Weber, 1968, р. 13], утверждая, что они строят планы, осуществляют действия, страдают от потерь и т. п. С точки зрения принципа методологического индивидуализма все подобные выражения – не более чем метафоры, и «в социологических исследованиях все такого рода общности должны трактоваться как результаты и способы организации частных действий индивидуальных личностей, поскольку только последние могут трактоваться как агенты в плане субъективно понимаемого действия» [Weber, 1968, р. 13]. Таким образом, кратко говоря, МИ – принцип, в соответствии с которым единственным субъектом действий, создателем целей, носителем потребностей и интересов является индивид.

При этом вопрос о том, каковы эти интересы и потребности, имеют ли они чисто эгоистический (или даже оппортунистический) характер или включают в себя альтруистические устремления, ориентированы на кооперацию или противостояние, имеют чисто материальный или духовный характер – это содержательный, а не методологический вопрос. Как показывает жизнь, люди очень разные, и рядом с эгоистами живут альтруисты, а рядом с потребителями и стяжателями «материальных благ» – аскетические творцы благ духовных, и т. д. Методологический индивидуализм – не об этом, он предполагает, что разделяющий его исследователь будет изучать именно людей и их действия, не заменяя человека на надличностные структуры и системы. Последние также, конечно, могут (и должны) исследоваться, но как результаты предшествующих и текущих человеческих действий, а не как нечто, не зависящее от людей, как самодовлеющие сущности, имеющие, к тому же, собственные, внечеловеческие, цели, интересы и потребности.

Что же касается «редукционизма» (или «атомизма») МИ, то для отвержения такого отождествления достаточно привести несколько высказываний его сторонников. Так, Л. фон Мизес писал: «Прежде всего, мы должны осознать, что все действия производятся индивидами. Коллективное всегда проявляется через одного или нескольких индивидов, чьи действия относятся к коллективному как ко вторичному источнику. Характер действия определяется смыслом, который придают ему действующие индивиды и все те, кого затрагивают их действия» [Мизем, 2005, с. 43]. По определению Д. Бьюкенена, методологический индивидуализм – такой подход к анализу, при котором «люди рассматриваются… как единственные субъекты, принимающие окончательные решения по поводу как коллективных, так и индивидуальных действий» [Бьюкенен, 1997, с. 39]. Достаточно ясно формулирует туже позицию и К. Поппер: «Институты не действуют; действуют только отдельные личности в институтах или через институты. Общая ситуационная логика этих действий будет теорией квазидействий институтов» [Поппер, 2000, с. 312–313]. С точки зрения Р. Будона, «принципы, разработанные школой немецкой классической социологии (Вебер, Зиммель), в целом обозначаются определением "методологический индивидуализм”… Они не исключают использования и не несут в себе никакой отдельной “микросоциологической модели”… В соответствии с этими принципами цель заключается в объяснении поведения субъекта в его собственной ситуации, в объяснении его действий или, говоря точнее, адаптивной ценности последних. С другой стороны, данные принципы ни в коей мере не предполагают атомизации, поскольку они никоим образом не исключают анализа таких феноменов, как влияние и авторитет, а также, поскольку они требуют объяснять поведение актора лишь в конкретной ситуации, которая частично определяется макро социологическими переменными» [Будон, 1998, с. 71].

Казалось бы, приведенные положения не оставляют места для произвольных трактовок МИ: это и не предпосылка «всеобщего эгоизма», и не «атомизм». Тем не менее и критика, и поиски «третьего пути» – между МИ и методологическим холизмом (коллективизмом) – продолжаются. При этом создается впечатление, что критики и искатели не просто не читали того, что пишут упомянутые (и многие другие) сторонники МИ, но специально создают себе собственные образы МИ, с одной стороны, далекие от реальности, но с другой – удобные для критики.

Так, по мнению Рубинштейна, суть методологического индивидуализма выражается следующими словами К. Викселля, приведенными Бьюкененом в качестве эпиграфа к разделу «Методологический индивидуализм» в его работе «Конституция экономической политики»: «…если полезность для каждого отдельного гражданина равна нулю, то совокупная полезность для всех членов общества будет равна только нулю и ничему другому» [Рубинштейн, 2012б, с. 10]. Из приведенных вариантов корректного понимания МИ ясно следует, что он ничего не говорит о соотношении полезностей индивидов и их различных объединений, так что утверждение Викселля вовсе не выражает «суть методологического индивидуализма». Иными словами, налицо очередная версия МИ, построенная по принципу удобства для критики. Кроме того, остается только гадать, почему это утверждение представляет собой «абсолютную антитезу холизму»: ведь и частные, и общественные, и социально значимые блага имеют ненулевую полезность хотя бы для одного члена общества, и потому не подпадают под утверждение Викселля. Если же Рубинштейн хотел сказать, что есть блага, полезные для общества в целом, но не имеющие полезности ни для одного индивида в отдельности, хотелось бы узнать, кто же будет такие блага производить?

Как бы отвечая на этот вопрос, Рубинштейн пишет: «В условиях усложнения связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом» [Рубинштейн, 2012б, с. 11]. Разумеется, интересы не суть блага, но тип ответа, который можно было бы получить на сформулированный вопрос, вполне понятен. Что же касается производства институтами «специфических интересов» индивидов, то, поскольку любой институт имеет, как известно, распределительные последствия, то есть влияет на издержки и выгоды, он, следовательно, воздействует и на интересы людей. Так, правила дорожного движения действительно «генерируют специфические интересы» разных групп граждан: для одних это интерес нажиться на действительных и мнимых нарушителях ПДД, для других – «отбиться» от первых, для третьих – повысить безаварийность дорожного движения, для четвертых – не нарушать правила, и т. п., однако причем здесь интересы «общества в целом», появляющиеся в приведенной цитате как deus ex machinal Стоило бы сначала обосновать существование такого феномена, а уже затем утверждать, что он чем-то генерируется…

Общественные потребности

Рубинштейн приводит следующую цитату из К. Менгера, обосновывающую неизбежность наличия у коллективов собственных потребностей: «…не только у человеческих индивидуумов, из которых состоят их объединения, но и у этих объединений есть своя природа и тем самым необходимость сохранения своей сущности, развития – это общие потребности, которые не следует смешивать с потребностями их отдельных членов и даже с потребностями всех членов, вместе взятых» (цит. по [Рубинштейн, 2012а, с. 17]). Переведя это утверждение на современный язык, можно сказать, что Менгер утверждал, что наличие у коллективов свойства целостности («есть своя природа») обусловливает и наличие эмерджентных свойств, одним из которых, по его мнению, является свойство «быть индивидом», то есть иметь собственные потребности, интересы и цели.

Однако переход от наличия целостности к наличию собственных потребностей логически неправомерен. То, что многие группы индивидов (например, организации) являются целостностями, сомнению не подлежит. Однако вопрос о том, каковы их эмерджентные свойства, – вопрос эмпирического исследования. Насколько мне известно, каких-либо доказательств того, что организации имеют собственные предпочтения, отсутствующие у любого ее члена, просто нет.

Кроме того, нельзя не учитывать и того эмпирического факта, что цели разных индивидов внутри организации сплошь и рядом противоречивы. В рамках экономической теории это было ясно показано в модели Дж. Марча и Г. Саймона «поощрение – вклад» («Inducements – Contributions») еще более полувека тому назад [March, Simon, 1958]. В полном соответствии с этой моделью (а также с реальностью), индивид покидает организацию, если выгоды от работы в ней оказываются меньше, чем выгоды от альтернативной принадлежности (включая, разумеется, не только заработную плату, но и «социальный пакет», и дружеские связи, и чувство долга, и т. д., и т. п.). Соответственно, у работников существует общий интерес в наличии организации (не в том смысле, что он есть объединение их частных интересов, а в том смысле, что он есть у каждого работника) до тех пор, пока пребывание в ней для них предпочтительнее выхода из нее. Отмечу, что в тех случаях, когда в организации устанавливаются особо благоприятные для ее работников отношения, когда возникает организационная культура, соответствующая их системам ценностей, происходит (обычно) идентификация работника с организацией, возникает феномен его психологического владения ею [Pierce, Kostova, Dirks, 2003], проявляющийся в том, что индивид реализует свои альтруистические предпочтения и намерения не только по отношению к (некоторым) другим индивидам, но и по отношению к организации в целом, делая то, что будет (с его точки зрения) благом для организации. При этом ни идентификация, ни психологическое владение не обязаны возникать: они лишь могут появляться у некоторых (или большинства) работников. Другими словами, названные феномены не возникают закономерно.

Однако владельцы (топ-менеджеры) организации заинтересованы в возникновении и культивировании этих феноменов, поскольку они позитивно сказываются на конкурентных преимуществах организации, на росте производительности, снижении издержек и т. п. Так, работникам, ценящим «душевные» отношения в коллективе, можно платить меньшую зарплату, а работников, полагающих, что «это моя организация», можно побуждать к более интенсивному труду ссылками на то, что «организации сейчас тяжело», «надо постараться», и т. д. Однако субъективная убежденность работников в том, что они действуют «в интересах организации» отнюдь не перечеркивает того факта, что последствиями их действий становятся в первую очередь выгоды, получаемые владельцем. Разумеется, и работники, ведущие себя указанным образом, также получают определенные выгоды, так что в целом в функционирующей организации существует баланс поощрений и вкладов, что и предполагает модель Марча-Саймона.

Таким образом, часто используемое выражение «цели (потребности, интересы и т. п.) организации» есть не что иное, как сокращение более длинного (но и более точного) выражения «цели владельца (топ-менеджера, лиц, чье благосостояние выше внутри организации, чем вне нее, и т. п.) организации». Чьими именно из указанных вариантов выступают «цели организации», зависит от конкретных обстоятельств, в которых пребывают и организация, и субъект ее целей. Так, типичный случай, раскрывающий «момент истины» в действительном содержании понятия «цель (интерес, потребность) организации», – случай ликвидации организации. Она происходит либо по желанию ее владельца (например, он решил сократить производство, проигрывая в конкуренции), либо по требованию других (например, по решению суда). Однако достаточно часто работники организации выступают против такого решения; ведь оно влечет для них дополнительные издержки поиска новой работы, утраты дружеских контактов и т. д.

Анализируя эту ситуацию с точки зрения сторонников представлений о собственных целях организаций, не сводимых к целям ее членов, вероятно, ликвидацию организации следует трактовать как суицид? Вместе с тем, если интерпретировать ситуацию ликвидации организаций с точки зрения методологического индивидуализма, никаких патологий не возникает: выполнившее свою роль средство достижения целей владельца – организация – за ненадобностью распускается, а интересы и издержки ее работников удовлетворяются и компенсируются либо путем переговоров с владельцем, либо в соответствии с законом.

Однако организация – особый случай объединения (сообщества, группы и т. п.) людей, отличающийся тем, что в ней есть иерархические отношения управления и добровольное, сознательное вступление индивидов в эти отношения. Во многие другие типы объединений люди не вступают по своему решению, а в них оказываются – по месту рождения, проживания, языку, культуре, цвету кожи, полученной профессии, и т. п.. Примерами подобных объединений могут служить землячества, соседские общины, люди, говорящие на одном языке, этносы (объединения по ряду признаков), профессиональные группы и др. В таких объединениях нет иерархических отношений управления, нет владельца или топ-менеджера, из некоторых таких объединений нельзя «выйти», а в некоторые – нельзя «войти». Как обстоит дело с потребностями и интересами – несводимыми к интересам и потребностям их участников – у таких объединений? Поскольку в них не вступают и у них нет владельцев (топ-менеджеров, учредителей и т. п.), то модель «поощрение – вклад» к ним не применима, и заинтересованность в существовании таких объединений определяется различными частными выгодами, получаемыми их (обычно невольными) участниками. Так, носители языка, не распространенного в местности, где они проживают, получают выгоды от возможностей обсуждать какие-то вопросы, не рискуя быть понятыми окружающими; выходцы из какого-то города или страны (иногда безосновательно) рассчитывают на помощь и поддержку своих земляков; люди, владеющие одной профессией, могут надеяться на полезный обмен опытом.

Подчеркну, что во всех подобных случаях речь идет именно о возможности получения выгод, а вовсе не о четкой закономерности. Ситуация, однако, резко меняется, если «на базе» объединения рассматриваемого типа создается организация, руководители которой претендуют на эксклюзивное представление интересов членов соответствующей неорганизации. Здесь возможны три основных случая:

1) организация создается консенсуальным решением участников неорганизации, в результате их прямой договоренности; выбранным руководителям созданной организации поручается выражать и представлять совпадающие интересы всех участников договора, вырабатывать правила поведения, устраивающие всех, и т. п.;

2) организация создается решением большинства участников неорганизации; далее возможны два подварианта: (2а) руководители созданной организации представляют интересы только своих конституентов, и формируемые правила относятся только к ним; (2б) руководители претендуют на выражение интересов всех участников неорганизации и пытаются принуждать исполнять выработанные правила также всех участников, даже тех, кто по тем или иным причинам не участвовал в формировании организации;

3) организация создается меньшинством участников неорганизации (или вообще индивидами, к ней не принадлежащими), однако ее руководители претендуют на выражение интересов всех (не осуществляя каких-либо процедур по выявлению этих интересов, фактически приписывая участникам неорганизации эти интересы по своему усмотрению) и стремятся принуждать участников неорганизации следовать придуманным им правилам.

В случаях 1 и 2а руководители сформированной организации (по крайней мере, в течение какого-то времени) действительно будут выражать интересы, которые имеются у каждого или почти каждого из участников неорганизации. В случаях же 26 и 3 такое совпадение может произойти только случайно, поскольку фактически эти руководители (выбранные меньшинством или самоназначенные) будут выражать и проводить свои личные интересы. При этом возможности проведения последних зависят от потенциала насилия, которым располагает соответствующая группа индивидов (организация).

Что же касается периода времени, в течение которого в случаях 1 и 2а руководители будут выражать общий интерес участников неорганизации, а не свой собственный, обусловленный теми благами, которые они получают, работая в созданной организации, то он зависит от возможностей контроля их деятельности со стороны конституентов организации. Если возможности замены руководителей, «отклоняющихся» от выраженного конституентами интереса, широки, а издержки замены малы, этот период может быть сколь угодно длительным. Если же процедуры замены обременительны, а частные издержки от того, что руководители созданной организации «ведут себя не так», для каждого из конституентов невелики, период «правильного» выражения совпадающего интереса всех может быть достаточно коротким, и руководители организации быстро перейдут к решению своих частных задач, забыв о первоначально порученных им функциях.

Таким образом, адекватное выражение (представление) членами какой-либо организации, созданной на базе некоторой неорганизации, общего интереса участников последней как интереса, имеющегося у каждого ее члена, – явление отнюдь не всеобщее, зависящее не только от процедуры формирования такой организации (демократической или не демократической), но и от процедуры ее расформирования (или, по крайней мере, замены тех входящих в нее индивидов, которые переходят от решения делегированной им задачи к решению своих собственных задач). В свете сказанного, общество представляет собой совокупность индивидов, входящих одновременно во множество разнообразных организаций и неорганизаций, связанных различными взаимодействиями, взаимовлияниями, обменами и т. п. Иными словами, это неорганизация организаций и неорганизаций. Государство же, в соответствии с веберовским его пониманием, – организация, возникшая (созданная) на базе общества и обладающая сравнительными преимуществами в осуществлении легального насилия на территории, внутри которой она может собирать налоги с проживающих на ней членов общества.

Такая организация может возникнуть спонтанно, через конкуренцию различных «силовых» групп, может быть учреждена консенсуально всеми членами некоторого объединения индивидов, может прийти в соответствующее объединение людей извне. Истории известны различные ситуации. В любом случае, если у членов такой организации нет иных источников благосостояния, кроме части результатов обменов, осуществляемых другими членами общества (то есть кроме части создаваемой в обществе стоимости), среди направлений деятельности членов государства неизбежно возникает и такое, как создание условий для производства стоимости, что ясно показано в работах М. Олсона и его коллег ([Olson, 1993; McGuire, Olson, 1996] и многие другие). В состав таких условий входят и общественная безопасность, и защита прав собственности, и развитие образования и здравоохранения, и многое другое, что охватывается понятиями «общественных и социально значимых благ». Разумеется, уровень их производства и их качество может быть не наивысшим, однако даже силой захвативший власть диктатор – «стационарный бандит», по Олсону, – вынужден их производить, иначе окажется без (долгосрочных) источников собственного благосостояния. При этом, разумеется, никаких процедур выявления «общественных предпочтений» диктатору не нужно: производить общественные блага его заставляет личный интерес.

Совсем иная ситуация возникает, если у членов государства есть источники доходов помимо стоимости, создаваемой в обменах внутри общества, например рента от продажи природных ресурсов за границу. Здесь стимулы к производству общественных благ сильно снижаются, поскольку для повышения своего благосостояния членам государства большинство граждан оказывается просто не нужным: ведь извлечение природных богатств (особенно при современных технологиях) скорее капитало-, чем трудоемко.

При этом понятно, что процедура возникновения государства – демократическая либо не демократическая – сама по себе слабо влияет на стимулы членов государства. Гораздо важнее издержки для граждан процедуры упразднения соответствующей организации или, по крайней мере, замены тех ее членов, которые предпринимают особо рьяные усилия по сокращению числа жителей территории.

Государство как организация «других людей»

Приведенные выше положения относительно природы государства, стимулов участников этой организации к производству общественных и социально значимых благ, их зависимости от уровня конкуренции за участие в ней широко известны и являются достаточно общим местом в современной экономической теории (мейнстрима). Точно также, общеизвестны и широко (и не метафорически) применяются понятия политического рынка и политической конкуренции. Вполне применима к государству как организации и модель Марча-Саймона, характеризующая стимулы участия индивидов в организациях.

Важно подчеркнуть, что все названные характеристики государства инвариантны к процедурам его формирования – демократическим или не демократическим. Эти процедуры сказываются на широте набора функций различных государств и эффективности их функционирования, но не на их природе. В тех государствах, где процедуры замены неэффективных работников жителями страны осуществимы с небольшими издержками для последних, у работников государства есть стимулы к тому, чтобы удовлетворять потребности жителей. Там же, где замена затруднительна, соответствующие стимулы исчезают, и члены государства работают преимущественно на самих себя. Разумеется, на них пытаются оказать влияние (и реально его оказывают) различные группы специальных интересов (Олсон), но эти процессы по сути совпадают с внутриорганизационными процессами оказания влияния, хорошо изученными в экономической теории (см., например, [Milgrom, Roberts, 1988] и др.).

В связи с приведенными положениями экономической теории государства его трактовка как особого механизма «зарождения, распространения и актуализации нормативных интересов общества» [Рубинштейн, 2012б, с. 18], даже при ограничении государств только демократическими, выглядит как попытка выдать желаемое за действительное. И уже совсем удивительно выглядит положение цитированной работы о том, что членами государства являются «другие люди» – совсем не такие, которые могут быть членами коммерческих и некоммерческих организаций [Рубинштейн, 2012б, с. 22–24 и др.] – как если бы отсутствовал богатый эмпирический материал, подтверждающий гипотезу «вращающихся дверей» (см., например, [Gormley, 1979; Cohen, 1986; Che, 1995] идр.).

Чего действительно не хватает методологии экономического анализа?

Экономическая теория (во всяком случае, ее негетородоксная часть) в течение последних десятилетий строилась в соответствии с естественно-научной традицией. В. А. Лефевр характеризовал базовые принципы последней следующим образом: «Естественно-научная традиция, окончательно сложившаяся в первой половине нашего (теперь уже прошлого. -В. Т.) столетия, содержит в своей основе два скрытых постулата. Первый постулат, если его попытаться выразить «апокрифически», гласит: «Теория об объекте, имеющаяся у исследователя, не является продуктом деятельности самого объекта». Второй постулат: «Объект не зависит от факта существования теории, отражающей этот объект…» Первый постулат фиксирует доминирующее положение исследователя по отношению к объекту: не существует объектов, принципиально превосходящих исследователя по совершенству, которые способны проникать в замыслы исследователя и либо мешать ему, либо помогать познавать себя… Второй постулат порождает возможность говорить о свойствах и законах, присущих вещам. Они существуют объективно и лишь фиксируются исследователем. Если же принять возможность влияния научной концепции на объект, то теория, отражающая некоторую закономерность, может изменить эту закономерность, и тем самым произойдет саморазрушение истинности теории» [Лефевр, 1973, с. 5].

Нетрудно заметить, что оба этих постулата не выполняются для наук, изучающих общество, его различные подсистемы, и их основу – человека. Например, экономика – объект, на устройство и функционирование которого влияют знания и идеи относительно устройства и функционирования этого объекта. Прежде всего в качестве действующего фактора нужно выделить известные индивидам экономические теории и нормативные выводы из них. Иногда их влияние сильно преувеличивается (см., например, [Ghoshal, Moran, 1996]), подчас – преуменьшается [Santos, 1997], но в целом воздействие экономических теорий на экономическую политику, в свою очередь меняющую экономику, общепризнанно. Разумеется, трудно не согласиться с К. Зоидовым, подчеркивающим, что «постановка вопроса о действенности научных теорий в сфере конкретной экономики и сконструированных на базе этих теорий социально-экономических программ в принципе несостоятельна. Она берет начало из «вождистских» представлений о роли науки в преобразовании общества, которые укоренились вследствие долгого господства «вечно живого учения»… Не может экономическая теория по самому существу отношений с действительностью «вести и побеждать»: она может быть использована определенными политическими силами для улучшения экономической ситуации на короткий период и в меру весьма относительного совпадения с конкретными нуждами экономики в данный период» [Зондов, 2002, с. 38–39].

Тем не менее в форме личностных знаний и убеждений политиков (лиц, принимающих решения, ЛПР), экономические теории влияют на экономику. В новейшей российской истории достаточно вспомнить разрушительное влияние на экономику убеждений отдельных членов государства о том, что «рынок все расставит по своим местам» (как если бы в природе отсутствовали общественные блага); о том, что Центробанк должен «поддерживать товаропроизводителей» (а не валютный курс), и т. п. Безусловно, влияние на экономику оказывают и «малые» решения частных лиц, если они становятся массовыми: живые примеры с «самоосуществляющимися пророчествами» о банкротстве того или иного банка кочуют из экономики в экономику.

Все это свидетельствует о том, что экономика относится, согласно подходу Лефевра, к классу рефлексивных систем, элементы которых учитывают в своих решениях и ожидаемые реакции других элементов на эти решения, и свои собственные реакции на эти реакции, и т. д. – до тех пор, пока это им позволяет их ограниченная рациональность. При этом уровень ограниченности у разных индивидов тоже разный: одни просчитывают подобные «отражения отражений» на десяток «ходов», другие не могут оценить прямые последствия своих действий.

Однако ЛПР принимают решения в соответствии не с теорией как таковой, а со своими интерпретациями той или иной теории, меняя экономическую реальность, которая затем исследуется теорией и, будучи измененной решениями и действиями, может уже оказаться не соответствующей положениям и предсказаниям теории. При этом интерпретации обусловливаются как уровнем знания и понимания ЛПР соответствующей теории, так и его интересами: сплошь и рядом политики ссылаются на те или иные теории, отнюдь не следуя строго их рекомендациям.

Очерченные рефлексивные свойства экономических систем известны, разумеется, давно, однако не нашли пока достойного места в методологическом арсенале экономической теории. Даже в публицистическом ключе внимание к ним было привлечено лишь совсем недавно [Сорос, 1996]. Одной из причин этого, как представляется, было длительное отсутствие компьютеров с высокой производительностью, которые позволили бы реализовать взаимодействие масштабных «сообществ» адаптивных конечных автоматов с функцией рефлексии для имитации различных процессов в экономике. В последние годы, однако, это техническое ограничение фактически снято ([Бахтизин, 2008; Макаров, 2012] и др.), и агент-ориентированное моделирование (АОМ) уже способно стать мощным средством экономического анализа, соответствующим природе экономики как рефлексивной системы.

В этой связи, возвращаясь к проблеме соотношения теории и методологии, затронутой в начале статьи, хочу подчеркнуть два момента. Во-первых, сам метод АОМ был создан отнюдь не методологами экономической науки и даже не представителями ее гетеродоксной ветви, особенно активными по части методологического анализа и критики мейнстрима. Его идеи базируются на работах «чистого» математика Дж. фон Неймана, а «технология» такого моделирования развивалась также математиками. Во-вторых, методология экономической теории (пока?) практически никак не отреагировала ни на само понятие рефлексивной системы, ни на АОМ как метод, позволяющий анализировать это свойство. Так, интернет-поиск в ведущем «Journal of Economic Methodology» показал, что за почти 20 лет его работы в нем было опубликовано только 16 статей, в которых как-то упоминается сочетание «agent-based», однако ни в одной из них нет действительно методологического анализа этого феномена. Эти моменты, как представляется, подтверждают соображения о том, что преодоление кризиса экономической теории (если таковой имеет место) нужно искать скорее на путях применения новых методов, чем в сфере методологического анализа уже полученных экономистами результатов.

Список литературы

Автономов В. С. За что экономисты не любят методологов? (вступительная статья к книге) // Блауг М. Методология экономической науки. М., 2004.

Ананьин О. И. Структура экономико-теоретического знания. Методологический анализ. М., 2005.

Ананьин О. И. Экономическая теория – дитя кризисов? // XII Международная научная конференция по проблемам развития экономики и общества. В 4 кн. Книга 4. М., 2012.

Балацкий Е. В. Мировая экономическая наука на современном этапе: кризис или прорыв? // Науковедение. 2001. № 2.

Бахтизин А. Р. Агент-ориентированные модели экономики. М., 2008.

Блауг М. Несложный урок экономической методологии // THESIS. 1994. Вып. 4.

Блауг М. Тревожные процессы в современной экономической теории. Чем на самом деле занимаются экономисты // К вопросу о так называемом «кризисе» экономической науки. М., 2002.

Болдырев И. А. Экономическая методология сегодня: краткий обзор основных направлений // Журнал Новой экономической ассоциации. 2011. № 9.

Будон Р. Место беспорядка. Критика теорий социального изменения. М., 1998.

Бьюкенен Д. Избранные труды. М., 1997.

Зоидов К. Х. К проблеме создания синтетической теории преодоления трансформационного кризиса // Экономическая наука современной России. 2002. № 2.

Колпаков В. А. Экономическая теория в поисках новой парадигмы // Знание. Понимание. Умение. 2008. № 1.

Лефевр В. А. Конфликтующие структуры. М., 1973.

Макаров В. Л. Искусственные общества // Экономика и математические методы. 2012. Т. 48. № 3.

Макашева Н. А. Несколько слов о методологии // История экономических учений. М., 2001.

Мизес Л. фон. Человеческая деятельность. Трактат по экономической теории. Челябинск, 2005.

Полтерович В. М. Кризис экономической теории // Экономическая наука современной России. 1998. № 1.

Полтерович В. М. Становление общего социального анализа // Общественные науки и современность. 2011. № 2.

Поппер К. Р. Логика социальных наук // Эволюционная эпистемология и логика социальных наук. Карл Поппер и его критики. М., 2000.

Рубинштейн А. Я. Введение в новую методологию экономического анализа. М., 2012б.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012а. № 6.

Сорос Дж. Алхимия финансов. М.: ИНФРА-М, 1996.

Тамбовцев В. Л. О кризисе в экономической науке // Экономический Вестник Ростовского государственного университета. 2003. Т. 1. № 3.

Тамбовцев В. Л. Формальное и неформальное в управлении экономикой. М., 1990.

Худокормов А. Г. Развитие экономической мысли через ее периодические кризисы (к вопросу об общем принципе эволюции мировой экономической теории в XX веке). М., 2012.

Bell D., Kristol I. The Crisis in Economic Theory. New York, 1981.

Che Y.-K. Revolving Doors and the Optimal Tolerance for Agency Collusion // Rand Journal of Economics. 1995.Vol. 26. № 3.

Cohen J. E. The Dynamics of the «Revolving Door» on the FCC // American Journal of Political Science. 1986. Vol. 30. № 4.

Dix G., Klaassen P. Economics: a Science in Crisis? // Krisis: Journal for Contemporary Philosophy. 2010. Issue 3.

Frank A. G. The Economics of Crisis and the Crisis of Economics // Critique: Journal of Socialist Theory. 1978. Vol. 9. Issue 1.

Ghoshal S., Moran P. Bad for practice: A critique of the transaction cost theory //

Academy of Management Review. 1996. Vol. 21. № 1.

Gormley W. T. A Test of the Revolving Door Hypothesis at the FCC // American Journal of Political Science. 1979. Vol. 23. № 4.

Kirman A. The Economic Crisis is a Crisis for Economic Theory // CESifo Economic Studies. 2010. Vol. 56. № 4.

Kotios A., Galanos G. The International Economic Crisis and the Crisis of Economics // World Economy. 2012. Vol. 35. Issue 7.

Krugman P. How Did Economists Get It So Wrong? / The New York Times (http://www.nytimes.com/2009/09/06/magazine/06Economic-t.html?_r=1. 02.09.2009).

Lawson Т. A Realist Perspective on Contemporary «Economic Theory» // Journal of Economic Issues. 1995. Vol. XXIX. № 1. March.

Lawson Т. The Current Economic Crisis: its Nature and the Course of Academic Economics // Cambridge Journal of Economics. 2009. Vol. 33. № 4.

Lawson Т. Reorienting Economics. London, New York, 2003.

Lebowitz M. A. The Current Crisis of Economic Theory // Science & Society. 1973. Vol. 37. № 4.

March J. G., Simon H. A. Organizations. New York, 1958.

McGuire M. C., Olson M. The Economics of Autocracy and Majority Rule: The

Invisible Hand and the Use of Force // Journal of Economic Literature. 1996. Vol. 34. № 1.

Milgrom P. R., Roberts D. J. An Economic Approach to Influence Activities in Organizations // American Journal of Sociology. 1988. Vol. 94 (Supplement).

Olson M. Dictatorship, Democracy, and Development // American Political Science Review. 1993. Vol. 87. № 3.

Pierce J. L., Kostova T., Dirks K. T. The State of Psychological Ownership: Integrating and Extending a Century of Research // Review of General Psychology. 2003. Vol 7. № 1.

Robinson J. The Second Crisis of Economic Theory // American Economic Review. 1972. Vol. 62. № 1/2.

Santos J. F. All Managers Have a Theory of the Firm. Faculdade de Economia e Gestão, Universidade Católica Portuguesa (Porto), WP 97-005, 1997

Stiglitz J. Information and the Change in the Paradigm in Economics // American Economic Review. 2002. Vol. 92. № 3.

Towards a Renewal of Economics as a Social Science. 104 Professors of the Germanspeaking

World Issue Memorandum for Paradigmatic Openness and the Integration of Ethical Reflection into Economics. Berlin, 13 March 2012 (http://www.memwirtschaftsethik.de/fileadmin/user_upload/mem-denkfabrik/2012/Memorandum_Renewal_Economics.pdf).

Weber M. Economy and Society. Berkeley, 1968.

 

М. В. Курбатова, С. Н. Левин. Методологические альтернативы экономического «мейнстрима»: сравнительная характеристика

Дискуссия о соотношении и роли понятий «индивидуализма» и «коллективизма» в современной российской науке, начатая статьей А. Рубинштейна «Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии», весьма своевременна. С одной стороны, в России после выборов 2011–2012 гг. открылось «окно возможностей» для проведения непопулярных реформ в социальной сфере (в образовании, здравоохранении, пенсионном обеспечении и т. и.), что сразу же привело к обострению идейного противостояния в обществе, идущего вокруг степени и способов либерализации данных сфер. С другой стороны, в научно-образовательной сфере все большая пропасть разверзается между сторонниками экономического мейнстрима и приверженцами традиций российской экономической мысли, стоящими на принципиально различных методологических позициях в отношении экономического либерализма. Показательно, что в свое время в качестве одной из важнейших традиций отечественной экономической мысли Д. Сорокин выделил «повышенное внимание кроли государства в организации экономической жизни общества с акцентом на его определяющем влиянии в сочетании с проблемой примата общественных интересов [Сорокин, 2001, с. 24].

В этой связи статью Рубинштейна можно рассматривать как программную, предлагающую научно-исследовательскую программу альтернативную мейнстриму, которая в качестве идейного основания имеет либерализм, а в качестве основополагающего методологического принципа – методологический индивидуализм. В этой связи представляется, что при характеристике исследовательского потенциала предложенной программы «социального либерализма» необходимо провести ее сравнительный анализ с другими концептуальными подходами, позиционирующими себя как методологические альтернативы мейнстриму и предлагающими как свое видение соотношения «индивидуального» и «социального» (общественного), таки подходы к их исследованию.

Специфика современных методологических дискуссий в экономической науке: дискуссия без дискуссии

Большинство методологических работ, не относящихся к современному мейнстриму, начинается с критики его методологии, прежде всего принципа методологического индивидуализма и модели homo economicus. В определенной степени это напоминает борьбу оппозиции против правящей партии: обвинения, направляемые в адрес мейнстрима – фактически борьба против его научной картины мира, ставшей господствующей в экономической науке и во многом формирующей представления общества о путях развития экономики и социума. Такая ситуация отражает тот факт, что современная экономическая наука выступает не только как теоретическая дисциплина, но и как социальная инженерия. На эту ее функцию в отношении макроэкономики обращает внимание Н. Г. Мэнкью. Он пишет: «Господь дал нам ее не для того, чтобы выдвигать и проверять различные элегантные теории, а ради решения непростых практических задач» [Мэнкью, 2009, с. 86]. Поэтому за критикой методологии мейнстрима стоит не только и даже – не столько поиск научной истины, а борьба за право формировать экономическую картину мира для общества, прежде всего для элит и власти, активно влиять на выбор направлений экономического и социально-политического развития на национальном и глобальном уровнях. Достижение этой цели возможно лишь при условии, что оппонентам господствующего научного сообщества удастся не просто подвергнуть критике методологические основы, отдельные выводы и рекомендации мейнстрима, а сформировать целостную и при этом привлекательную для общества и политиков альтернативную экономическую картину мира.

Наличие мейнстрима, выступающего в качестве доминирующей в глобальном масштабе научно-исследовательской программы, определяет специфику современных методологических дискуссий. Они сильно отличаются, например, от ставшего классическим примером подобных дискуссий «спора о методах» между лидером германской исторической школы Г. Шмоллером и основателем австрийской школы К. Менгером. Тогда это была борьба между формирующимися научными программами за потенциальное лидерство, а ее промежуточным итогом стало закрепление преобладания каждой из «школ» на национальном уровне, соответственно, в Германии и Австро-Венгрии.

Современные методологические дискуссии, касающиеся прежде всего основы мейнстрима – методологического индивидуализма, характеризуются, как это ни парадоксально, тем, что дискуссии как таковой нет. «Правящее» научное сообщество обычно не снисходит до ответа своим оппонентам, считая для себя решенными те проблемы ее методологических оснований, которые поднимают оппоненты. Прежде всего это относится к экономическому либерализму и принципу методологического индивидуализма. Как зрелое научное сообщество (по Т. Куну – «нормальная наука»), оно отдает себе отчет в ограниченности и назначении собственных конструкций, не выходя при этом за пределы своей парадигмы (или «твердого ядра» научно-исследовательской программы в терминологии И. Лакатоша) [Кун, 2001]. Согласно Т. Эггертсону, ядро микроэкономической парадигмы, лежащей в основе мейнстрима, «образовано концепциями устойчивых предпочтений, рационального выбора и равновесных схем взаимодействия» [Эггертсон, 2001, с. 19]. При этом оно достаточно успешно расширяет свой «защитный пояс», интегрируя в свои модели достижения других направлений, например новой институциональной экономической теории (НИЭТ). Последняя, в лице таких своих направлений, как «теория контрактов», «экономика права», «теория общественного выбора», интегрируется в мейнстрим, превращаясь в расширенные и модифицированные версии неоклассики, которые предлагают объяснительные схемы социальных взаимодействий и социальных изменений как на уровне отдельных рынков и фирм, так и общества в целом. При этом сохранение мейнстримом прочных позиций в настоящее время обеспечивается:

– близостью по методологическому инструментарию к естественно-научным дисциплинам. Эта близость заключается в способности строить «точные» формальные модели, которые можно подвергнуть стандартным процедурам верификации и фальсификации (хотя при этом и возникает специфическое именно для современной экономической науки противоречие между «точностью» и «достоверностью»);

– предложением целостной научной картины мира, построенной на единых принципах ее научно-исследовательской программы, способностью ее достраивать и совершенствовать, используя как новые эмпирические данные, так и новый исследовательский инструментарий.

– возможностью обосновывать прогнозы и предложения по экономической политике ссылками на модели и эконометрические расчеты, что придает им форму «точного» знания и вуалирует их нормативные основания, заключающиеся в экономическом либерализме.

Методологические преимущества мейнстрима в предложении обществу и политикам «точного» знания оказываются настолько высокими, что нереалистичность предпосылок ее теоретических моделей (в том числе предпосылок крайнего индивидуализма экономических агентов) отодвигается на задний план. Как заметил М. Фридмен, «вопрос о “предпосылках” теории состоит не в том, являются ли они «реалистичными» описаниями, поскольку таковыми они никогда не являются, но в том, являются ли они достаточно хорошими приближениями к реальности с точки зрения конкретной цели» [Фридман, 1994, с. 29].

Данные преимущества мейнстрима институционально закрепляются более высоким социальным статусом представителей этого научного сообщества в научном мире, что обеспечивает доступ к финансовым ресурсам и привлекательность научно-исследовательской программы для будущих поколений исследователей (см., например [Олейник, 2002; Коллайдер, 2009, с. 85]). Причем данная привлекательность обеспечивается и возможностью для молодого исследователя, владеющего математическими методами, добиваться признаваемого научного результата с минимальными затратами на изучение социально-экономической реальности, отличающейся еще и высоким динамизмом. В результате социальный контекст экономических процессов, качественные изменения в экономических системах, происходящие под воздействием социальных факторов, оттесняются из центра их исследовательского интереса формальными моделями, наличие которых в исследовании становится критерием и для принятия докладов на конференции, и для публикации в высокорейтинговых научных журналах. Таким образом, экономический либерализм и принцип методологического индивидуализма как идейной и методологической основы мейнстрима укореняются в структурах научного и экспертного сообществ. Что же в настоящее время можно противопоставить этим бастионам мейнстрима? Как оказывается – мало что. Ряды его оппозиции разрозненны, а попытки формирования платформы для объединения – единичны.

Различные направления экономической науки, как отмечает Л. Тевено, отличаются по способу описания экономического поведения индивида. При этом возможны варианты подобного описания, основанные на разных ответах на два методологических вопроса [Тевено, 2001, с. 88–89]. Первый: чем определяются действия человека – социальными нормами или рациональностью? Второй: как осуществляется координация этих действий – результат она установленного порядка или же равновесия, вытекающего из рационального выбора индивидов? Мейнстрим выбирает пару «рациональность – равновесие», а альтернативные теории, отстаивающие свой статус социальных наук, обычно склоняются к паре «норма – социальный порядок» либо ведут поиск особых методологических схем. К подобным попыткам выработки особых методологических схем и формирования платформ для объединения альтернативных теорий можно отнести: «системную парадигму» Я. Корнай [Корнай, 2002] и «Манифест институциональной политической экономии» [Буайе… 2008].

«Системная парадигма» Я. Корнай и «институциональная политическая экономия»

«Системная парадигма» Я. Корнай и манифест «К созданию институциональной политической экономии» – две пересекающиеся концепции формирования рамочных параметров альтернативных мейнстриму исследовательских программ, но так пока и не развернувшиеся в систему теорий, предлагающих общее научное объяснение экономических процессов и явлений. Корнай предлагает гносеологическое решение проблемы обоснования альтернативной научно-исследовательской программы. Он выделяет общие рамочные принципы познания, объединяющие теоретические концепции, выступающие как альтернатива мейнстрима. Такими принципами являются:

1. Анализ социально-экономической системы как единого целого, включая взаимосвязи между этим целым и его частями.

2. Междисциплинарный характер исследования: экономика рассматривается во взаимосвязи с другими сферами жизни (политикой, культурой, идеологией). Это предполагает использование в дополнение к методам различных направлений экономической теории инструментария и результатов социологии, политологии и других общественных наук.

3. Приоритет перед рассмотрением событий и процессов отдается исследованию институтов, управляющих этими событиями и процессами. При этом институты трактуются широко и берутся во взаимосвязи друг с другом, что означает рассмотрение экономических, социальных институтов, норм права и морали как элементов целостной интегрированной структуры, характерной для данной системы. Особое значение в рамках системной парадигмы придается выделению системно-специфических характеристик функционирования общества, не зависящих непосредственно от разного рода изменчивых и специфических обстоятельств (например, личности политического лидера, текущей политической и экономической ситуации, влияния мировой конъюнктуры и др.).

4. Рассмотрение индивидуальных предпочтений как преимущественно заданных социально-экономической системой. Такой подход базируется на представлении о том, что предпочтения индивида и возможности свободного выбора определяются качественными параметрами этой системы.

5. Признание наличия у каждой социально-экономической системы внутренне присущих ей недостатков (дисфункций). Это означает, что каждая из них представляет собой противоречивое единство преимуществ и недостатков. Поэтому вопрос о предпочтительной для того или иного общества экономической и социальной системе может быть решен только путем сравнения с другими реальными альтернативами, причем имеющимися в данный исторический период.

6. Широкое использование исторического и сравнительного анализа. Это означает, что свойства любой социально-экономической системы рассматриваются в контексте ее исторического развития и при этом сравниваются со свойствами других систем.

Системная парадигма носит в отличие от неоклассической исследовательской программы принципиально гетеродоксный характер. Показательно, что среди ее пионеров Корнай называет авторов разных социально-политических ориентаций: К. Маркса, неоавстрийцев, К. Поланьи, И. Шумпетера, ордолибералов. Общим для их теоретических подходов является рассмотрение прежде всего «макросистем» (чаще всего капитализма и социализма) и методологический монизм разного типа. Марксизм использует формационный подход, в рамках которого производственные отношения, определяемые уровнем развития производительных сил, рассматриваются в качестве базисных. Неоавстрийцы оперируют праксеологической моделью, в рамках которой люди выступают как ограниченно рациональные индивиды, свобода выбора которых ограничивается рамками морали и права, сложившимися в ходе спонтанной эволюции. Ордолибералы выделяют базовые типы координации, а затем рассматривают их различные сочетания в рамках хозяйственного порядка, взятого во взаимосвязи с природной, духовной, политической и социальной средой. Отнесение столь разных подходов к системной парадигме обосновывается тем, что все они, опираясь на избранные абстрактные исходные модели, обеспечивают определенную целостность и комплексность исторического и междисциплинарного анализа социально-экономических систем.

В то же время приверженность различным версиям методологического монизма ограничивает возможность сочетания инструментария разных подходов, а ориентация большинства концепций на анализ макросистем затрудняет их использование для выявления специфических альтернатив в рамках капиталистической системы, которая сейчас господствует в мировом масштабе. Отмечая слабую разработанность проблематики альтернативных версий капитализма, Корнай, в частности, пишет: «В качестве замены идеальных типов, опирающихся на обобщение реального исторического опыта и пригодных для теоретического анализа, используются лишь конкретные описания страны-прототипа (например, Японии, Швеции или США)» [Корнай, 2002, с. 18]. Идеи Корнай ориентированы на обеспечение интеграции инструментария различных теоретических концепций и конкретизацию анализа до уровня институциональных альтернатив в рамках рыночной капиталистической экономики на разных этапах ее развития. В данном аспекте здесь и рассматривается проблема разного соотношения «индивидуального» и «социального» в рамках капиталистической системы.

Тем не менее системная парадигма пока не представляет собой целостной концепции с едиными методологией, предметом исследования и рекомендациями для общества и политиков. По существу, она выступает в роли специфического «открытого кода», позволяющего интегрировать различные теоретические подходы, которые объединяет трактовка индивидуального и коллективного экономического действия как «социально укорененного» в складывающихся в ходе исторической эволюции институциональных системах. Соответственно, системная парадигма не образует непосредственной альтернативы мейнстрима, а только создает предпосылки для ее формирования на основе иной модели исследования и познавательных инструментов.

Проект формирования «институциональной политической экономии», объединивший представителей целого ряда альтернативных мейнстриму экономико-теоретических и экономико-социологических концепций, – «встречная» по отношению к «системной парадигме» попытка формирования рамочных параметров новой научно-исследовательской программы. Данный проект строится на примате онтологического подхода к проблеме, то есть иного представления о предмете исследования экономической науки. Своеобразным манифестом сторонников этого направления стала статья «К созданию институциональной политической экономии», первоначально написанная А. Кайе, а также Р. Буайе, Э. Бруссо, О. Фавро и в дальнейшем поддержанная группой неортодоксальных экономистов и экономсоциологов. В ней провозглашены следующие принципы выдвигаемой научно-исследовательской программы:

1. Институциональная политическая экономия относится к числу социальных наук, a economics рассматривается как ее аналитическая составляющая: «мы воспринимаем экономическую науку не как техническую или математическую дисциплину (хотя, конечно, роль математики сейчас трудно переоценить), но как дисциплину, тесно связанную с общей социальной теорией, а также с политической и моральной философией» [Буайе… 2008, с. 18].

2. Институциональная политическая экономия реализует интегрированный подход к исследованию рынков, хозяйства и институтов, причем экономические институты рассматриваются во взаимосвязи с политическими, юридическими, социальными и этическими нормами.

3. Институциональная политическая экономия реализует ситуативный подход: «Одно из важнейших заключений институциональной политической экономии состоит в том, что никакой единственный с экономической точки зрения «наилучший путь» не существует и не может существовать. Нет никаких универсальных рецептов или технических решений, которые можно было бы применить вне времени и пространства, без детального изучения исторических, социальных и географических условий, без учета зависимости от первоначально избранного пути и понимания специфики конкретной хозяйственной системы» [Буайе… 2008, с. 20].

Провозглашенные в программной статье принципы исследования призваны объединить общей платформой ряд неортодоксальных школ экономических исследований (теорию регуляции, теорию соглашений, новую экономическую социологию и т. п.). Фактически же «институциональная политическая экономия» в настоящее время не представляет собой научно строгой системы знаний о социально-экономической системе, скорее это – совокупность ad hoc теорий, успешно объясняющих отдельные экономические явления или процессы, имеющих иной взгляд на их природу, и применяющих методологический инструментарий, принципиально отличный от того, что используется в мейнстриме.

Таким образом, критика мейнстрима в системной парадигме и в институциональной политической экономии осуществляется по двум основаниям: предлагается иная характеристика природы экономических явлений и процессов (соответственно, и иной предмет экономической науки); обосновывается иная познавательная стратегия. Кроме того, предлагается более сложный ответ на методологические вопросы относительно экономических действий индивида. Рациональность экономического действия либо отвергается (в отдельных версиях системной парадигмы), либо дается более сложная версия «рациональности». Однако в отношении координации как результата равновесия, вытекающего из рационального выбора индивидов, и системная парадигма, и институциональная политическая экономия едины. Они предлагают рассматривать координацию как результат установившегося порядка. Проблема же соотношения «индивидуального» и «социального» рассматривается здесь как проблема определенного социального порядка, формирующего стимулы экономического действия (либо определяющего социально-экономические роли). Именно в результате поворота исследовательского интереса к проблемам социального порядка оба подхода готовы снизить «точность» современной экономической науки ради усиления ее «достоверности».

Концепция «методологического социального либерализма» А. Рубинштейна

Статью Рубинштейна «Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии» также можно рассматривать как программную, предлагающую научно-исследовательскую программу альтернативную мейнстриму. В ее основу положен «отказ от радикализации методологического индивидуализма», который «предоставляет возможность расширения границ социального анализа, формирования экономической методологии социального либерализма с использованием более общих предпосылок, применяемых в ряде научных дисциплин… в институциональной теории, социологии, философии и т. п.» [Рубинштейн, 2012, с. 16]. На первый взгляд, это близко к рассмотренным выше программам. На самом же деле, «социальное» в «социальном либерализме» включается в экономический анализ принципиально иначе. Рубинштейн предлагает следующие методологические подходы к исследованию социально-экономических систем:

1. Наряду с частными интересами существуют интересы общества в целом, которые в условиях усложнения связей между людьми генерируются институтами. Феномен социальной целостности не редуцируется к индивидуальным действиям, социальные блага не имеют индивидуальной полезности, а общественные интересы имеют нормативную природу. При этом общественные интересы не просто не сводимы к интересам индивидов, но и автономны от них (!!!).

2. В современной экономике существуют два независимых друг от друга механизма формирования экономических интересов и принятия экономических решений – рыночный и политический. Рыночный механизм выявляет индивидуальные предпочтения и усредняет (!?) их, формирует мегаиндивидуума, который представляет рыночный агрегат предпочтений. Политический механизм формирует нормативный общественный интерес, который представляет меритор. Таким образом, формируются два принципиально различных общественных интереса: выявляемый рынком и нормативно устанавливаемый.

3. Нормативные интересы общества формируются «другими людьми», принимающими «другие решения» в отношении «других событий». При этом признается, что нормативные интересы общества утверждаются лишь «в форме своей проекции, детерминированной действующей политической системой и сложившейся институциональной средой». Общественные интересы (интересы социальной целостности) оказываются таким образом принципиально непознаваемыми и частично реализуются как нормативные установки индивидуумов, обладающих властными полномочиями. Именно эти нормативные установки включаются в модель равновесия «социального либерализма» [Рубинштейн, 2012, с. 17–25].

Пользуясь языком «теории конвенций» (одного из направлений институциональной политической экономии), Рубинштейн предлагает рассматривать два «мира», в которых принимаются решения: рыночный (либерализм), в котором господствуют частные интересы и конкуренция; политический (социальный), в котором господствует нормативный общественный интерес и принимаются решения относительно производства опекаемых благ. Принципиальное отличие «теории конвенций» при этом заключается в переключении субъекта, принимающего решения, с одного на другой критерий принятия решений, в зависимости от того, с каким классом проблем он сталкивается (рыночной, индустриальной, традиционной, гражданской и т. п. координации). «Индивидуальное» и «социальное» в теории конвенций объединяется тем, что «индивиды» (те же люди) координируют свою деятельность в разных «мирах», принимая решения на основе складывающихся в «обществе» плюралистических критериях оценки их легитимности. Решения теряют легитимность, оцениваются как несправедливые, если критерии принятия решений одного «мира» переносятся в другой. При этом плюрализм способов координации не совпадает с границами организованных или институционально зафиксированных видов деятельности. Это означает, что в различных сферах экономической, политической и общественной жизни, в различных организациях могут складываться синтетические соглашения и действовать выполняющие посреднические функции субъекты, обеспечивающие компромисс между «мирами» (см., например, [Тевено, 1997; 2005]). Таким образом, предлагаемая «теорией соглашений» модель взаимоотношений между «мирами» носит не только плюралистический, но и динамический характер.

Автор же методологии «социального либерализма» предлагает разделить субъектов на две группы, принимающие два различных типа решений. В подходе Рубинштейна система социально-экономической координации дуалистична: рынок координирует экономические действия индивидов, а политический механизм формирует нормативный интерес общества. При этом политический механизм рассматривается как действие «других людей», принимающих «другие решения» в отношении «других событий». В различных же концепциях институциональной политической экономии те же самые люди, которые принимают решения на рынках, действуя в политической сфере (формируя представление об общественном интересе), принимают те же самые решения (максимизируют полезность), учитывая при этом свое социальное положение и меняющиеся социальные роли. Однако события для них, на самом деле, – иные, не сводимые как к установлению рыночного равновесия, так и к ценностным представлениям относительно общественного устройства.

Концепцию «социального либерализма» можно было бы рассматривать как иной вариант реализации предлагаемого в «Манифесте институциональной политической экономии» принципа интегрированного подхода к исследованию рынков, хозяйства и институтов (рассмотрения экономических институтов во взаимосвязи с политическими, юридическими, социальными и этическими нормами). Однако предлагаемый Рубинштейном подход, хотя и близок к институциональной политической экономии по экономической онтологии, серьезно отличается по выбранным принципам познания и методологии. Отличие это заключается, во-первых, в более категоричной позиции относительно гносеологических принципов исследования, которая проявляется в разрабатываемой реляционной методологии, представляемой как взаимодействие холизма и методологического индивидуализма [Рубинштейн, 2012, с. 20]. Во-вторых, в том, что предлагая иную картину мира (экономическую онтологию), Рубинштейн пытается сохранить методологический инструментарий мейнстрима – дедуктивное моделирование и обеспечить «точность» своих теоретических построений по подобию ее моделей.

Фактически реляционная методология представляет собой специфический вариант ответа на методологические вопросы об экономическом поведении субъекта. Методологическую проблему соотношения «индивидуального» и «социального» предлагается решать за счет изменения применяемых в мейнстриме онтологических и гносеологических принципов исследования экономического действия при сохранении принципов исследования координации как результата равновесия. Точнее, экономическое действие как таковое не имеет в методологии «социального либерализма» самостоятельного значения (несмотря на неоднократные заверения автора). Вместо рационально действующих индивидов, принимающих независимые экономические решения и взаимодействующих на экономических и политических рынках, на экономическую арену выводятся, во-первых, мегаиндивидуум, который «представляет рыночный агрегат предпочтений», и во-вторых, меритор как «статистически незначимая часть общества», которая формирует «целевые установки», соответствующие общественным ожиданиям [Рубинштейн, 2012, с. 22].

Это означает, что в предложенной концепции проблема соотношения «индивидуального» и «социального» решается через разделение субъектов, принимающих экономические решения, на две группы: «этих людей» и «других людей» (онтологическое основание реляционной методологии). «Этим людям» оставляется право на основе собственных предпочтений принимать решения в отношении индивидуальных полезностей (однако в мегаиндивидууме и эти решения теряют качество автономности), а «другим людям» – в отношении общественной полезности. Сложнейшая проблема социальной обусловленности индивидуальных экономических действий механически расчленяется. В результате получается следующая картина: «статистически незначимая часть общества» (другие люди), которые «самоидентифицирутот себя с обществом, от имени которого они принимают решения» (другое поведение), решают, «надо ли приобщать население к театральному искусству или для общества важнее потребление населением фруктов» (другие события) [Рубинштейн, 2012, с. 23]. В то же время проблема координации деятельности сводится к достижению равновесия и предлагается его модель. Это – модель равновесия, учитывающая интерес индивидуумов и общества в целом, которые представляют мегаиндивидуум и меритор. Таким образом, проблема соотношения «индивидуального» и «социального» рассматривается как изменение параметров рыночного равновесия.

Сравнительные преимущества институциональной политической экономии и методологического социального либерализма: есть ли серьезная угроза господству мейнстрима?

При оценке потенциала рассматриваемых альтернативных научно-исследовательских программ необходимо проанализировать их возможные сравнительные преимущества и на этой основе оценить их реальную способность бросить серьезный методологический вызов мейнстриму, вернув таким образом «социальное» в исследовательскую проблематику экономической науки. Исходным пунктом такого анализа является сравнительная характеристика содержания и оснований данных программ (см. табл.).

Важнейшее преимущество институциональной политической экономии – тесная увязка в ее научно-исследовательской программе онтологических, гносеологических и методологических принципов. Представление об экономической системе как сложной системе социально-экономической координации преломляется в ее исследовательской программе не отказом от методологического индивидуализма как единого основания экономико-теоретического анализа, а предложением «усложненной и, очевидно, более последовательной версии методологического индивидуализма» [Беси, Фавро, 2010, с. 13]. Его суть заключается в том, что исходной точной исследования становится индивидуальное действие человека, но далее движение идет к формированию структур и институтов, оформляющих и стимулирующих это действие: индивид рассматривается в совокупности социальных связей, а общество не является абстрактной предпосылкой, оно присутствует в ткани индивидуального действия.

Содержательная рациональность предполагает ориентацию на конечные ценности, она структурно, институционально и культурно обусловлена. Как отмечал М. Вебер, «понятие содержательной рациональности в высшей степени многозначно… по отношению к хозяйству применяются этические; политические; утилитарные; гедонистические; сословные; эгалитарные или какие-либо иные критерии; и с ними ценностно-рационально или содержательно рационально соизмеряют результаты хозяйствования» [Вебер, 2004, с. 81]. М. Грановеттер характеризует содержательную рациональность как «разумную реакцию на окружающий контекст» [Грановеттер, 2004, с. 154].

Таблица

Сравнительная характеристика оснований исследовательских программ

Таким образом, содержательная рациональность заключается в том, что человек действует в собственных интересах, но при этом понятие выгоды, к которой он стремится, приобретает иное значение. Он не максимизирует полезность как некую функцию, составляющую определенный набор благ и заданную экзогенно. Четко определенной и устойчивой функции полезности в институциональной политической экономии не существует, так как для человека, в зависимости от окружающего контекста и ролевой позиции, во-первых, меняется ценность отдельных материальных и нематериальных благ, а во-вторых, он использует «плавающий критерий принятия решений», то есть переключается между различными критериями принятия решений, в зависимости от «складывающейся конфигурации соображений и интересов» в конкретной ситуации [Аболафия, 2007, с. 57]. Соответственно, рациональность не сводится к последовательной оценке различных вариантов экономического действия, она изменчива, как изменчива ценность благ в разном социальном контексте (переменная рациональность). Кроме того, индивиды используют сформированные опытом определенные «смысловые схемы» для «выработки понимания ситуации», которые позволяют «упорядочить и интерпретировать полученную информацию» (интерпретативная рациональность).

Институциональная политическая экономия, таким образом, следует гетеродоксной версии методологического индивидуализма, включая в предмет исследования разнообразные социальные и политические факторы. Рубинштейн идет дальше – к реляционной методологии. Однако его «приобретения» в предмете исследования (включение в анализ общественного интереса) оказываются значительно скромнее и ограничиваются политическим механизмом формирования нормативных общественных интересов и формальной моделью, иллюстрирующей изменение параметров рыночного равновесия при их учете.

Версия методологического индивидуализма институциональной политической экономии реализуется далее в ситуативном подходе, отказе от жестких дедуктивных схем. Подход к исследованию является по преимуществу качественным и позитивным, обеспечивающим увеличение «достоверности» ценой определенного снижения (но не отказа) от «точности». Как отмечает Д. Коллайдер, «микрооснования сложных систем зависят от контекста, должны изучаться лишь в соотношении с существующей системой. Такие сложные системы возникают и развиваются от одной стадии к другой, причем новые стадии зависят от пройденного пути» [Коллайдер, 2009, с. 88].

Однако отсутствие общих дедуктивных оснований теоретических концепций и ситуативность анализа ведет, как отмечалось выше, к тому, что институциональная политическая экономия пока не способна превратиться в единую исследовательскую программу, способную на равных конкурировать с современным мейнстримом экономической науки. Тем не менее подход институциональной политической экономии к его критике оказывается достаточно последовательным и создает широкие возможности для анализа конкретных экономических проблем, выступая в качестве его серьезной альтернативы.

Возможное сравнительное преимущество «методологического социального либерализма» Рубинштейна – его ориентация на построение исследовательской программы, базирующейся на дедуктивном моделировании. Увеличение «достоверности» экономического исследования за счет включения в него процессов формирования «общественного интереса» при данном подходе предполагается обеспечить без существенного снижения уровня «точности». При этом Рубинштейн, по существу, претендует на построение «общей теории», в которую модели рыночного равновесия, лежащие в основе мейнстрима, интегрируются в качестве одного из двух равноправных основополагающих элементов. Фактически это означает отказ от принципа монизма в определении оснований экономического действия индивида (реализация реляционной методологии).

Наиболее полно это проявляется в предложенной Рубинштейном модификации модели Викселля-Линдаля, предполагающей учет интересов как отдельных индивидуумов, так и общества в целом. В рамках одной модели предлагается объединить «рыночный агрегат функций полезностей индивидов» и «нормативный интерес, формируемый в рамках политической системы». Формирование такой обобщающей модели на двух различных дедуктивных основаниях ставит вопрос о ее научной корректности. В этой связи показательна судьба «неоклассического синтеза», как известно, объединившего неоклассическую микроэкономику и кейнсианскую макроэкономику без подведения под них общих оснований. Возникший при этом разрыв между микро– и макроэкономикой (знаменитая проблема отсутствия прочных микрооснований макротеории) сыграл важную роль в кризисе «неоклассического синтеза». Это при том, что разница методологических оснований неоклассики и кейнсианства по сути сводилась к разным трактовкам степени рациональности индивидов, при сохранении общей приверженности принципам методологического индивидуализма. Так, сам Рубинштейн отмечает, что П. Самуэльсон (один из основоположников «неоклассического синтеза») включал общественные товары в расчет рыночного равновесия, опираясь исключительно на интересы индивидов [Рубинштейн, 2012, с. 28]. В модели же «социального либерализма» предлагается соединить две разные функции общественного благосостояния: объединяющую последовательность индивидуальных предпочтений и представляющую интересы общества как единого целого.

Положение о существовании не сводимой к индивидуальным предпочтениям функции общественного благосостояния представлено в современной экономической науке в работах представителей критического (традиционного) институционализма, прежде всего Д. Бромли [Bromley, 1989]. Он считает, что существование общественной функции благосостояния, предполагающей возможность сравнения функций полезности отдельных индивидов, проявляется в ходе принятия политических решений на основе коллективных представлений о социальной легитимности альтернатив. Представители мейнстрима критикуют такой подход, ставят под сомнение способность политиков непосредственно и альтруистически, не используя механизмы обмена рыночного типа, агрегировать предпочтения отдельных групп и слоев населения (см., например, [Тамбовцев, 2008а; 20086]. Точно такую же претензию можно предъявить и к модели Рубинштейна.

Вопрос о содержании функции общественного благосостояния, представляющей интересы общества как целого, в рамках концепции «социального либерализма» так и не становится предметом исследования. Речь идет о субъектах формирования и форме такого интереса: рассматриваются «другие люди», «философы», «политики», «информированная группа людей» формирующие нормативное понимание благосостояния общества. Таким образом, второе основание «общей теории» – «нормативный интерес общества»; так и остается экзогенной переменной. Экономическое содержание такого интереса; взаимосвязь с рыночными интересами так и не получает специальной экономико-теоретической интерпретации. Именно поэтому для того; чтобы включить его в микроэкономическую модель Викселля-ЛиндалЯ; эту модель пришлось трансформировать в макроэкономическую; заменив индивидов двумя агрегированными субъектами – мегаиндивидуумом и меритором и представив агрегированные интересы. К сожалению; заявленную задачу синтеза методологического индивидуализма и холизма Рубенштейну решить не удалось; поскольку не было найдено общее основание для такого синтеза. Потенциальное преимущество обеспечения большей «достоверности» при сохранении «точности» не получило своей развернутой реализации.

Таким образом; проанализированные концептуальные подходы; предлагающие альтернативы мейнстриму, достаточно убедительно обосновывают необходимость расширения предмета экономико-теоретического анализа и его познавательного инструментария. Они показывают определенную ограниченность мейнстрима; однако пока выступить в качестве полномасштабной альтернативы ему не могут. «Институциональная политическая экономия» в настоящее время не способна решить заявленную задачу замещения economics, при превращении последнего в свою аналитическую составляющую. «Социальный либерализм»; в свою очередь; также не способен превратить модели рыночного равновесия в часть более «общей теории». С позиции же исследования комплекса отдельных; но важных экономических явлений или процессов; не получающих адекватного отражения в рамках мейнстрима, «институциональная политическая экономия» обладает сравнительными преимуществами перед концепцией «методологического социального либерализма», обусловленными обеспечением более «достоверной» их картины.

Субъекты формирования экономической и социальной политики в современной России: мериторы или «группы специальных интересов», позиционирующие себя как «благодетельного диктатора»

Стоит заметить, что механическое разделение в концепции «социального либерализма» «индивидуального» и «социального», представленное в форме двух разных общественных интересов, носителями которых оказываются мегаиндивидуум и меритор, как это ни парадоксально, отражает российские реалии формирования экономической и социальной политики. Меритор, на роль которого претендуют как «политики» в кабинетах государственных органов власти, так и «пассионарии» с Болотной, навязывают обществу актуализированный ими «якобы» общественный интерес. Присвоив себе право отражать «общественные интересы», ни те, ни другие не считаются с индивидуальными интересами людей, укорененными в сложившихся социальных условиях их жизни. Отдельным хозяйствующим субъектам отказано в способности быть носителями интересов «социальной целостности» и в какой-либо форме защищать эти интересы на экономических и политических рынках. Вместо них меритор видит лишь некоего мегаиндивидуума, представляющего усредненные (!?) предпочтения, то есть инертную массу, не понимающую свои собственные интересы сохранения «социальной целостности». Этой массе меритор предлагает иные объемы опекаемых благ, которые, по его мнению, обеспечат реализацию нормативного общественного интереса (в той форме, как он его актуализирует в сложившейся институциональной среде и при данной политической системе, то есть фактически – по его собственному разумению). Так, меритор навязывает реформу образования и здравоохранения в интересах обеспечения населения соответствующими услугами того качества, которое, по его разумению, обеспечивает реализацию нормативного интереса общества (в отношении образования – сбрасывает излишний «образовательный капитал»).

Однако речь идет именно об «отражении» российских реалий формирования экономической и социальной политики, причем в своеобразном превращенном виде, а не об их научном объяснении. По нашему мнению, решить исследовательскую проблему объяснения сложившихся в России механизмов формирования экономической и социальной политики государства вполне можно, используя инструментарий теории общественного выбора.

В современной России сложились политические рынки (рынки власти), на которых представлены преимущественно узкие по составу «группы специальных интересов». Возникшая ситуация обусловлена слабой экономической и социальной структурированностью большинства населения. Оно либо выступает как экономически зависимый от государства и тесно связанного с ним крупного бизнеса низовой элемент закрытых сетевых структур корпоративно-кланового типа, либо занято в неформальной экономике, которая, как правило, обеспечивает возможности только для выживания. Отсутствие у большинства населения самостоятельных источников расширенного воспроизводства означает слабость ресурсного потенциала для его гражданской самоорганизации. В этих условиях созидательная активность населения ограничена достаточно узкими рамками и носит, во многом, направляемый характер. Большинство населения не выступает активным субъектом общественного выбора вследствие неоформленности, размытости групповых целевых установок и запретительно высоких издержек коллективного действия. Это означает, что на политическом рынке не представлены широкие группы интересов, являющиеся носителями всеобщих интересов, связанных с накоплением общественного богатства. В таких условиях узкие по составу «группы специальных интересов» имеют возможность извлекать политическую ренту, выступая как «распределительные коалиции» (развернутый анализ различия мотиваций широких и узких по составу групп интересов был дан М. Олсоном) [Олсон, 1995].

В то же время «идеологизированные» политики, представляющие интересы «групп специальных интересов», трансформируют их в нормативные установки следования «общественным» интересам. При этом как «правящая группа», так и претендующая на ее место элитарная по составу оппозиция позиционируют себя по отношению к большинству населения страны в роли «благодетельного диктатора», то есть субъекта, который обладает суверенной властью (или претендующего на нее) и руководствуется в своем поведении стремлением к «общественному благу» и способностью самостоятельно сформулировать и обеспечить реализацию общественных интересов. Подобный подход позволяет рассмотреть роль нормативных установок, идеологии субъектов формирования экономической и социальной политики в рамках экономико-теоретического анализа. Это означает, что при признании того факта, что «идеология» имеет экономическое значение (это достаточно убедительно показал Д. Норт [Норт, 1997]), она всегда интегрирована в структуру интересов экономических субъектов («техже людей»).

Безусловно, следует согласиться с Рубинштейном, что «сам факт признания интереса общества как такового не означает подчинение ему интересов индивидуумов» [Рубинштейн, 2012, с. 31]. Однако предложенный вариант решения проблемы их соотношения вряд ли можно признать удачным. По объяснительной силе он явно уступает, с одной стороны, теории общественного выбора, а с другой – экономической социологии и институциональной экономике.

Список литературы

Аболафия М. Как вырабатывается понимание экономического спада: итерпретативная теория хозяйственного действия // Экономическая социология. 2007. Т. 8. № 5.

Беси К., Фавро О. Институты и экономическая теория конвенций // Вопросы экономики. 2010. № 7.

Буайе Р., Бруссо Э., Кайе А., Фавро О. К созданию институциональной политической экономии // Экономическая социология. 2008. Т. 9. № 3.

Вебер М. Хозяйство и общество // Западная экономическая социология: Хрестоматия современной классики. М., 2004.

Грановеттер М. Экономическое действие и социальная структура: проблема укорененности // Западная экономическая социология. Хрестоматия современной классики. М., 2004.

Колландер Д. Революционное значение теории сложности и будущее экономической науки // Вопросы экономики. 2009. № 1.

Корнаи Я. Системная парадигма // Вопросы экономики. 2002. № 4.

Корнаи Я. Системная парадигма // Общество и экономика. 1999. № 3–4.

Кун Т. Структура научных революций. М., 2001.

Мэнкью Н. Г. Макроэкономист как ученый и инженер // Вопросы экономики. 2009. № 5.

Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. М., 1997.

Олейник А. Н. В заточении в башне из…? (к вопросу об институциональной организации науки) // Вопросы экономики. 2002. № 9.

Олсон М. Логика коллективного действия: общественные блага и теория групп. М., 1995.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Сорокин Д. Российская политико-экономическая мысль: основные черты и традиции // Вопросы экономики. 2001. № 2.

Тамбовцев В. Л. Перспективы экономического империализма // Общественные науки и современность. 2008. № 5.

Тамбовцев В. Л. Теории институциональных изменений. М., 2008.

Тевено Л. Множественность способов координации: равновесие и рациональность в сложном мире // Вопросы экономики. 1997. № 10.

Тевено Л. Рациональность или социальные нормы: преодоленное противоречие? // Экономическая социология. 2001. Т. 2. № 1.

Тевено Л. Ценности, координация и рациональность: экономика соглашений или эпоха сближения экономических, социальных и политических наук // Институциональная экономика. М., 2005.

Фридмен М. Методология позитивной экономической науки // THESIS. 1994. Вып. 4.

Эггертсон Т. Экономическое поведение и институты. М., 2001.

Bromley D. W. Economic Interests and Institutions: the Conceptual Foundations of Public Policy. New York, 1989.

 

К. Э. Яновский, С. В. Жаворонков. Плоды социального либерализма и некоторые причины устойчивого выбора неэффективных стратегий

Перед Россией очередной и непростой выбор пути. Околовластные интеллектуалы предлагают «особый путь»: различные комбинации институтов; в которых ничем не ограниченный чиновник-олигарх властвует над обычным гражданином и предпринимателем. Последние ограничены во всем, начиная с гарантий личной неприкосновенности. Те, кто сочувствуют некоммунистической оппозиции; часто ориентируются на социальный либерализм как на единственную разумную альтернативу.

Научно это хорошо объяснимо. Есть страны; опережающие Россию; причем не только по душевому ВВП; но и по количественно замеряемым показателям безопасности и правового порядка. Если перенять их правила и политику; есть основания надеяться, что и отсталые пока страны окажутся в выигрыше. Так А. Смит в своем «Богатстве народов» многократно ссылается на опыт и реалии Нидерландов – тогда более развитой, нежели Англия, страны.

Правда, некоторые полагают, что России пришло время прислушаться к словам «обычного», а не «социального» либерала М. Фридмана: «Я уверен, что нынешние США не являются подходящим образцом для… бедных стран… Мы наблюдаем саммиты, где обсуждают, как повысить налоги и расходы за счет налогоплательщика, как обременить людей новым регулированием. Вот что я имел в виду, говоря о том, что США подходят как модель только в течение первых полутора веков своего существования. Мы можем позволить себе весь этот вздор после столь длительного строительства основы. Вы – не можете» (http://fff.org/explore-freedom/article/ cooperation-capitalrich-laborrich-countries-part-1/).

Дискуссия о пригодной для страны модели развития представляется исключительно важной. Поэтому следует поблагодарить и ее инициатора, и редакцию журнала за предоставление площадки.

Подчеркнем, речь идет об идеологии, доминирующей в академической среде и политической элите передовых странах в течение, по меньшей мере, столетия. Поэтому в дискуссии о социальном либерализме логично сделать акцент на его практических результатах, а не на теории. Главными направлениями стабилизации классического либерального капитализма предполагались забота о лечении и просвещении бедных, а также об обеспечении их в старости. Нетрудно заметить, что бедные здесь выступают в качестве второсортных существ, не способных самостоятельно заботиться о своем здоровье (хотя бы не губить его пьянством и другими излишествами). Они «не способны» оценивать благо своих детей (поэтому необходимо принудительное – обязательное образование). И уж точно они не способны позаботиться о своих престарелых родителях.

Результаты столетнего процесса очевидны. Это хронически больные государственные финансы. Регулярное использование инфляционных механизмов финансирования государственных расходов (равно аморальное и сомнительно законное). Растущее бремя регуляций для бизнеса. Ослабление политической конкуренции, формирование в ряде демократических стран идеологически однородной элиты, направленной на консервацию существующего порядка вещей и попытки монополизации медиа рынка.

Экспансия вмешательства в дела бизнеса после провала социализма уже никого не удивляет. Уже никого не удивляет даже вмешательство государства в дела семьи. При том, что таковое есть бесспорный признак наступления тоталитаризма, не говоря уже о тяжелой моральной проблеме. Иными словами, все привычные для Запада гарантии неприкосновенности частной жизни и собственности подверглись эрозии. Причем в результате реформ проведенных людьми, именующими себя либералами. Остановимся на перечисленных проблемах немного подробнее.

Образование и здравоохранение

С момента, когда государство взяло на себя ответственность за образование, здравоохранение и помощь бедным (наиболее ресурсоемкие из регулярных расходов современных бюджетов демократических стран), бесспорно наблюдается только рост государственных расходов. «Бедных» становится все больше, что является естественным побочным продуктом борьбы с богатыми. Практически повсеместно наблюдается снижение качества здравоохранения и образования. По итогам 1970-х гг. этот процесс описал Фридман [Фридман, Фридман, 2007]. С тех пор ситуация явно не улучшилась. Для бюджетно финансируемой медицины характерны длинные очереди к врачам-специалистам, ослабление научно-исследовательского потенциала, резкое увеличение времени, которое врач тратит на отчетность. В США, где до настоящего времени медицина оставалась преимущественно частной, государственная экспансия также имела место, хотя проявлялась по-иному. Изуродованная давлением государства, непомерно дорогая медицина дала повод левым либералам требовать… естественно, еще большего государственного вмешательства для исправления ситуации («Obama-care»). В результате медицина, вероятно, станет еще дороже.

Для государственного образования характерны снижение ответственности учителей за результаты, ослабление дисциплины в школе с неизбежными последствиями для качества обучения [Фридман, Фридман, 2007]. При «обязательном образовании» (точнее – принудительном) выбор возможностей обучения родителями ограничен. Нередко под угрозой уголовного наказания, как в Германии [Институциональные… 2011, гл. 2]. Объединенные в профсоюз учителя озабочены не столько поддержанием престижа корпорации, сколько гарантиями обеспеченного и не обремененного ответственностью будущего своих членов (часто обеспечивая им пожизненный по сути найм – «tenure»).

Так, характерным примером реальных требований канадских профсоюзов учителей было требование прекратить публикации результатов экзаменов. Требование было обращено… к частному научному центру – институту Фрейзера (Fraser Institute). Ведь такие публикации позволяют родителям ориентироваться в качестве работы школьных коллективов и тем самым… «наказывать слабых учеников, детей из семей меньшинств в бедных кварталах». Действительно, если родители хорошо подготовленных детей предпочитают для своих отпрысков в качестве одноклассников таких же или даже более подготовленных учеников, то слабые оказываются в невыгодной ситуации. Им, их родителям и директорам слабых школ приходится думать о том, как спасать ситуацию. Однако в высшей степени странным выглядит неявное требование к родителям жертвовать перспективами своих детей во имя идеалов уравниловки [Институциональные… 2011].

Социал-либерализм оказался чрезвычайно эффективным при подавлении успехов и высоких достижений школьников в учебе. Ни одна из развитых стран, включая США, не может похвастаться первым местом своей школьной команды на международных математических олимпиадах начиная с 1994 г. С 1978 по 1994 г. американские школьники трижды занимали неофициальное первое общекомандное место. Германские (тогда – ФРГ) – дважды. За 1995–2012 – ни разу. После 1993 г. немецкая команда ни разу не входила в тройку лучших. Французская обычно занимала места в четвертом десятке. Великобритания – во втором-третьем. Сентябрьский 2012 года конфликт ультра-«либерального» мэра Чикаго Р. Эмануэля с еще более «либеральным» профсоюзом учителей показал, что терпение даже левых родителей относительно качества государственных школ и учительского рая в них («public schools») – на пределе.

Можно сказать, что плоды социального либерализма – это образование, которое вместо глубоких и прочных знаний навязывает детям «социализацию» и вызывает все более активное раздражение даже самих «социал-либералов».

Государственные финансы

Таблица

Государственный долг и бюджетный дефицит крупнейших рыночных демократий (2011 г., в % ВВП)

Бюджетные дефициты и высокий уровень задолженности (см. табл.) случались и в прежние эпохи. Однако тогда они были связаны с войнами. Стимулы к расточительству умерялись противоположными сильными стимулами. Короли платили за военные долги привилегиями, то есть ограничениями своей власти. Риск поражения в войне также что-то значил. Избиратель-налогоплательщик до введения всеобщего избирательного права сам давал в долг и сам же его оплачивал. Не говоря уже о том, что сам шел воевать (или посылал своих сыновей). А потому ввязывался в войны с крайней неохотой.

Современный избиратель в значительной своей части – клиент бюджета. Он не имеет понятия о нежелательности умерять аппетиты, а потому нынешние долги, возникшие в мирное время, представляют собой невиданный ранее вызов стабильности государственным финансам. Попытки решать за счет налогоплательщика проблемы финансирования избирательной базы или «борьбы с кризисом» (то есть финансирование неэффективных рыночных агентов за счет эффективных) не добавляют оптимизма.

Основной союзник «бедных» клиентов бюджета – бюрократия, хотя и более осмотрительна в расходах, также, в принципе, не имеет встроенного сильного (персонифицированного) интереса ограничивать расходы [Niskanen, 1971]. Расходы – собственно то, что открывает возможности для роста «бюро» и, соответственно, для карьерного роста. Отсюда – все хуже контролируемая экспансия бюджетных обязательств. Вплоть до угрозы полной утраты контроля за расходами. Пресловутый «финансовый обрыв» в США имеет все шансы стать хроническим. Поскольку временное «компромиссное» решение – повысить налоги и почти не сокращать расходы. Повышение пенсионного возраста – единственное пока что практически реализуемое решение, отсрочивающее банкротство систем принудительного страхования по старости (Германия, 2007; Франция, 2010).

Итак, превращение уже не военных, как раньше, а социальных расходов в накопленный долг, обслуживание которого станет более тяжелым бременем для бюджета, нежели «социальные нужды», – вот та ловушка, в которую попали рыночные демократии, – демократии бюджетника. То есть основной статьей расходов бюджета станет плата за ранее сделанные расточительные расходы.

Экспансия регулирования

Умножение регуляций, рост доли государства в ВВП (налоги, перераспределение и проч.) – почти синонимично определению «социал-либерализма» (или просто социализма). Собственно регулирование бизнеса обычно обосновывается угрозами жизни и здоровью населения. Полезность заботы государства о благополучии и здоровье потребителя никогда не была доказана или хотя бы убедительно проиллюстрирована. Она просто постулируется как аксиома.

Издержки регулирования, напротив, исследованы достаточно хорошо. Начиная с Г. Стиглера [Stigler, 1971], вред регулирования убедительно демонстрируется экономистами-теоретиками. Регулирование, даже будучи нацелено на предотвращение непосредственных угроз здоровью и жизни, не оправдывает себя. При ближайшем рассмотрении оно приносит больше вреда, чем пользы, приводит к отъему ресурсов во имя предотвращения произвольно (и политически мотивированно [Viscusi, Hamilton, 1999]) выбранных угроз от проектов, дающих наибольшее «жизнесбережение». Кроме того, неэффективные траты по решению бюрократов снижают общественное благосостояние, рост которого, бесспорно является главным фактором снижения роста качества медицины [Viscusi, 1994; 1996].

Наиболее впечатляющий пример – история экономического роста Китая последних десятилетий. Наряду с налоговой нагрузкой регулирование в старых рыночных демократиях ответственно за небывалый взлет там обрабатывающей промышленности, притом что этот взлет не сопровождается адекватным взлетом качества. Поэтому есть все основания полагать, что спрос на «белую сборку» никуда не делся. Просто исчезает (уничтожается социал-либеральной политикой) предложение высококачественных товаров. Такое оголение значительных рыночных ниш без последующего их заполнения подчеркивает искусственность ситуации. Поэтому массовый исход производств в Китай необъясним только дешевой и относительно квалифицированной рабочей силой, а также отсутствием диктата профсоюзов. Рабочая сила в регионах, где сосредоточено экспортно-ориентированное производство, уже отнюдь не дешевая, по меркам Восточной Европы, к примеру. Выбор фирм – производить в Китае при всех рисках, связанных с режимом произвола, а не закона, с коррупцией и т. п., с трудом, но объясним без проблемы регулирования. Однако выбор фирм не производить в Европе и США даже те товары, на которые заведомо найдется покупатель, не поддается разумному объяснению без учета фактора экспансии регуляций. В сочетании с отмеченной выше стандартной стратегией выхода из кризиса перераспределением ресурсов от конкурентоспособных фирм в пользу неконкурентоспособных, разбухшие регулятивные функции представляют собой долгосрочную угрозу современному экономическому росту рыночных демократий.

При этом едва ли не более опасное последствие экспансии регуляций – фундаментальные искажения правовой системы старых демократий. Первоначальное базовое допущение гражданского права о разумности и ответственности рыночного агента (в текстах гражданского законодательства до сих пор сохраняются ссылки на здравый смысл) сменяется допущением о его ограниченной дееспособности [Институциональные… 2011, гл. 3]. В силу этого нового допущения потребитель может опрокидывать на себя горячий кофе, стирать кота в стиральной машине и т. п., если его специально не предупредили, что этого делать не стоит. Если же не предупредили, ответственность за последствия заведомо неразумных действий потребителя несет производитель товаров или услуг.

Демократические институты

По сравнению с другими формами правления демократия имеет следующие основные преимущества:

– относительно высокая легитимность и моральный авторитет власти;

– высокий потенциал мобилизации ресурсов без использования крайних мер насилия;

– политическая конкуренция, ограничивающая своеволие власти; ключевой признак реальной конкуренции – реализуемая (и реализованная уже) возможность избирателя отправить неудовлетворительно сработавшую власть в оппозицию [Przevorski… 2000];

– потенциально относительно высокое качество политического руководства, не подверженного свирепым чисткам, характерным для тоталитарной модели.

Кроме политической конкуренции неотъемлемыми компонентами стабильной демократии являются институты свободы слова и независимой судебной системы. Наибольшее экономическое значение имеют гарантии прав собственности, вытекающие из разделения властей и конкуренции политических сил за власть. По этому параметру деградация демократических институтов в эпоху социального либерализма наиболее очевидна. С момента введения всеобщего избирательного права – несомненной священной коровы социального либерализма – политическая конкуренция слабеет. Качество руководства падает по мере неизбежного роста популизма. В погоне за избирателем левые политики готовы уже не просто удовлетворять интересы бедных соотечественников за счет богатых, но и удовлетворять интересы соотечественников за счет массового привлечения мигрантов из диких стран [Hoppe, 1998], которых стараются как можно скорее наделить правами избирателей.

В новой социал-либеральной среде существуют повсеместно «правильная»; «мейнстримная» партия (социально-либеральная); а также не вполне правильная (консервативная); которая вызывается избирателем как команда спасателей. В последние десятилетия в парламенты стали прорываться совсем «неправильные» (включая классически либеральные; к примеру партия Прогресса в Норвегии; открыто третируемая как едва ли не фашистская). Однако против них работают государственные электронные СМИ; система образования; а зачастую и судебная система.

В Европе социал-либералы вводят наказание за «разжигание ненависти» (hate speech), а в США борются против Первой поправки (конкретно – против права оплачивать свой микрофон; а не чужой – [Fox; 2012]). Это свобода слова, которая «гарантируется» почти как в СССР «конституцией 1977 года»: «Осуществление этих политических свобод обеспечивается предоставлением трудящимся и их организациям общественных зданий, улиц и площадей, широким распространением информации, возможностью использования печати, телевидения и радио… общенародной собственностью». Государственное финансирование партий, общественное телевидение и радио создают «гарантии» сопоставимого качества ровно потому, что чиновники, даже не будучи формально членами лево-либеральных партий, имеют объективно лево-либеральные пристрастия, нередко вполне ярко выраженные. Пристрастия, определяемые объективным интересом к карьере и иным благам. Эти интересы требуют как роста расходов ведомства, так и умножения регуляций. Общественное радио и телевидение с повсеместным выраженным левым смещением в оценках. Административное принуждение большинства оплачивать точку зрения меньшинства [Институциональные… 2011, гл. 2].

«Старомодные» гарантии свободы слова обычной честной (без ограничений на вход) конкуренцией на медиарынке также третируются социал-либералами как едва ли не фашистская идеология. Сочетание законодательства, ограничивающего свободу слова (Hate speech), с доминированием «общественных» СМИ в секторе политических новостей и комментариев придают картине определенную завершенность и гармонию.

Правовой порядок в правовых демократиях также испытывает искажающее давление социального «либерализма». Последствия отмеченного выше представления о гражданине как о слабоумном, нуждающемся в опеке существе, имеют четкие правовые последствия. И уже упомянутые ограничения на свободу слова означают вместо свободы слова гражданина свободу для журналиста «общественного» телевидения, разоружение гражданина как физическое, так и моральное (от подавления права на ношение оружия – к трагедии инфантильной беспомощности левых активистов и полиции на острове Утойя).

Освобождение судебной системы и прокуратуры от контроля политиков (то есть в конечном итоге от контроля ограниченно дееспособных избирателей) проявляется и в попытках создать механизм самоназначения – кооптации судей (Италия, Израиль), и (чаще) через тенденцию, называемую «судейским активизмом» [Seeman, 2003] – попытки судей и прокуроров произвольно толковать законы, фактически создавая новые нормы.

Другая опасная тенденция – быстрое разбухание списка действий, наказуемых уголовно (overcriminalization) [Walsh, Joslyn 2010; Rosenzweig, 2003]). Главная опасность здесь – размывание границы между законопослушным поведением и уголовно наказуемым преступлением. В размывании такой границы как в инструменте подавления неугодных заинтересованы правительства и даже элита в более широком смысле слова, если она гомогенна. Наступление ведется на всех фронтах – как против предпринимателей с использованием произвольно трактуемых понятий «мошенничество» и «неуплата налогов», так и против родителей, не желающих воспитывать своих детей «как надо», да и вообще против любого человека, которого становится возможным обвинить в оскорблении чьих-то чувств.

Те, кому не посчастливилось во внутреннем для левых либералов конфликте оказаться на стороне победителей, уже испытывают на себе многие прелести новой социально-либеральной юстиции, более не требующей доказательств вины. Так, криминализация как бы «в защиту женщин» целого спектра интимных отношений заведомо ненасильственного характера позволяет отправлять за решетку кого угодно по специально обработанному заявлению как бы «потерпевшей». Поскольку никаких объективных доказательств домогательств в делах, часто возбуждаемых спустя годы после события, быть не может, можно сказать, что в данном классе дел не просто не требуется доказательств. Они изначально не предусмотрены.

Спектр по-настоящему потерпевших весьма широк. От бывшего «мейнстримного» консерватора и бывшего президента Израиля М. Кацава до основателя WikiLeaks ультралевого журналиста Д. Ассанжа. Причем если в первом случае «орудием изнасилования» признана сама возможность «насильника» блокировать продвижение по службе «жертвы», то во втором случае даже такого «орудия» не потребовалось. Мы не испытываем ни малейших симпатий к Ассанжу, однако и персонажи процессов 1937 г. тоже не отличались добронравием и законопослушанием, что не мешает оценивать эти процессы вполне однозначно.

Традиционные функции государства

Государство перестало быть «ночным сторожем» и тратит львиную долю средств налогоплательщика, прихватывая через дефицит бюджета деньги будущих налогоплательщиков, отнюдь не на пушки. Точнее – не на классические функции государства, включающие оборону, безопасность (полиция) и правосудие (подробнее см. [Яновский, Затковецкий, 2013]). Важным результатом послевоенного «социально-либерального» развития Запада стало угрожающее падение качества обороны и безопасности при сохранении стабильными доли соответствующих расходов в ВВП. Основная причина – борьба новой военной юстиции против успешного военного.

Если в первой половине XX в. офицера на поле боя страшил позор поражения, сейчас его страшит победа. Точнее – ее юридические последствия для карьеры, а то и личной свободы.

Мантры про мир, который победит войну, и про войну, которая не решает проблем, и т. п., к сожалению, не стали сегодня заменой сильной армии так же, как и 100 лет тому назад. Между тем даже последние два десятилетия убедительно демонстрируют способность сильной армии решать проблемы любого характера – от этнических чисток (например, на постсоветском пространстве или в бывшей Югославии) до наведения полицейского порядка там, где его долгое время не было (успехи местных правительств по борьбе с преступностью и терроризмом в Колумбии, Перу, Шри-Ланке или Ираке). Именно навязанные социальными либералами ограничения, а не несокрушимость духа шахидов стала источником основных проблем США в Ираке и Афганистане.

Корни либеральной «смены вех»

Социал-либерализм – результат капитуляции значительной части либералов перед социализмом. Один из последних бойцов старой когорты классических либералов Г. Спенсер несколько поспешно и наивно назвал это явление «новым торизмом» [Спенсер, 2006, с. 1]. Социальный либерализм стал попыткой сочетать отдельные ценности классического либерализма с тем, что казалось многим «запросами завтрашнего дня» или вынужденной практической мерой по защите «завоеваний капитализма».

Первым из крупных фигур классического либерализма, внесшим предложение о капитуляции был Дж. С. Милль, о котором А. Рубинштейн говорит как об образцовом индивидуалисте [Рубинштейн, 2012]. Именно его, а не его современника, куда более типичного для классического либерализма мыслителя – Спенсера… Капитуляции предшествовал «развод» с верой, с религией. Большинство из первых поколений классиков либерализма были людьми более или менее религиозными. Они выводили свои убеждения из воли Творца видеть Человека свободным с тем, чтобы его можно было по-царски вознаградить за праведность или отечески наказать за провинность. Очевидно, бессмысленно награждать и, тем более, наказывать раба.

В монотеизме укоренены ценности святости жизни и частной собственности, идеи разделения властей и независимости судебной власти, трудовая и семейная этика. Весь набор правил и механизмов, делающих достижения, собственность и упорный труд почетными, а свободу – надежно защищенной. Сдав позицию веры, правды, справедливости, либерализм был обречен на отступление перед лицом любого сильного, агрессивного и уверенного в своей правоте оппонента; на отступление, бегство и – в конечном итоге – на капитуляцию, что подметил и подчеркнул Мизес, отмечавший, что социалистами являются все, кто верят в экономическое и моральное превосходство социалистического строя перед строем, основанным на частной собственности на средства производства, даже если они по тем или иным причинам стремятся к постоянному или временному компромиссу между своими социалистическими идеалами и своими частными интересами. «Сегодняшние английские “либералы”, – говорил он, – это более или менее умеренные социалисты. По всей земле ощущается тяготение к большевизму. У вялых и слабых людей симпатия к большевизму смешивается с чувствами ужаса и восхищения, которые всегда возбуждают в робких оппортунистах отважные фанатики» [Мизес, 1994].

Причины описанного Мизесом явления неплохо изучены Теорией общественного выбора. Изучена мотивация голосования. Слишком мала вероятность того, что твой голос на что-то повлияет. Поэтому даже если на кону стоит очень много, нет «коммерческого» смысла слезать с дивана и топтать башмаки (стирать шины), добираясь до избирательного участка [Downs, 1957]. Голосуют в основном для повышения самооценки, для «очистки совести» и т. п. Соответственно, и к «своим» кандидатам/партиям избирателем предъявляется (негласно, неформально, естественно) требование – обеспечить его моральной легитимацией. В худшем случае, для избирателя без запросов – просто выиграть выборы, «чтобы голос не пропал», чтобы не чувствовать себя неудачником. Чаще – создавать чувство комфорта в период до следующих выборов. Избиратель чувствует, что выполнил свой гражданский долг и правильно распорядился своим гражданским ресурсом – бюллетенем.

Это означает, в частности, что партия, которая обещает (намеревается) осуществлять прагматически понятные, разумные действия, но в то же время неспособна идеологически и морально обосновать свои действия, скорее всего недолговечна. Даже если в нее вложены колоссальные ресурсы (пример Кадимы в Израиле). Об этом феномене (ресурсе «правоты», моральной легитимности) много писал немейнстримный правый политик и журналист из Израиля М. Фейглин [Feiglin, 2003]. Он при этом, в основном, затрагивал проблемы правых. Поведение левых аналогично, но в научном стиле описал известный экономист А. Хиллман [Hillman, 2010].

Соответственно, партии, которые не предлагают своему избирателю обоснованного ощущения морального превосходства, крайне уязвимы в долгосрочном плане. Также невозможно полноценно и эффективно участвовать в предвыборной кампании, если ты в основном согласен с оппонентом. По крайней мере, в той части, которая касается моральной легитимации выбора. Проигрыши современных левых случаются вследствие очевидных провалов их моделей и подходов. Однако правые, которые согласны с левыми по наиболее принципиальным вопросам, не способны изменить ситуацию к лучшему, кроме выхода из отдельных кризисных ситуаций.

Социальный либерализм: «завтрашнее похмелье уже сегодня»?

В конце 1990-х гг. российские левые либералы требовали ввести жесткие наказания за «разжигание национальной розни» и т. п. (заимствование европейского института наказания за «Hate Speech»). Успех был полный. Широкий и плохо (как и в Европе) обозначенный класс высказываний стал считаться преступлением. Были созданы специальные полицейские структуры, ориентированные на борьбу с «экстремизмом». Российские правозащитники – среди первых познакомились с соответствующими правоприменительными практиками в качестве обвиняемых по соответствующим статьям уголовного кодекса России.

Российские левые либералы активно поддерживали идею экспансии полномочий социальных служб по «защите прав ребенка». «Защите», естественно, чиновниками от собственных родителей. Сама идея, что мы как само собой разумеющееся принимаем приоритет государства в частных семейных делах, наделяем его правом решать, что хорошо для ребенка после большевистских практик «развода в интересах ребенка», к сожалению, не вызывает возмущения общества. Некоторые практики «ювенальной юстиции» наводят на мысль что именно нынешняя левая (леволиберальная) оппозиция имеет наилучшие шансы отведать плодов ими же пересаженного с европейской почвы дерева.

Полтора века назад либерализм «сел за стол переговоров» с социализмом по вопросу о капитуляции. Сегодня резоны капитуляции выглядят просто смешными. Да, у социализма до сих пор есть активные сторонники. Они мечтают похоронить капитализм. Сегодня интегрировать их в «социал-либерализм» практически невозможно. Запас псевдоморальной легитимации социализма ничтожен в общественном мнении. Вера в способность социализма сделать общество более богатым также локализована в среде воинственных маргиналов, которые сами не пойдут на союз с социал-либералами. Да и самих маргиналов во много раз меньше, чем их активных оппонентов, которым, правда, путь на экраны мейнстримных, в особенности «общественных» телеканалов заказан.

Зато огромные политические ресурсы сегодня есть у исламистов. Это и запас активных сторонников, кажущийся безграничным демографический потенциал, и кажущаяся несокрушимой уверенность в своей правоте. Союз с исламизмом социал-либералов – отнюдь не новость, причем если ранее можно было говорить о возможном частном лоббизме (как СВДП при Ю. Меллемане), аналогичном сбору средств у просоветских «комитетов защиты мира» в более ранний период, то теперь немецкие и французские социалисты открыто говорят о необходимости ввозить в свои страны мигрантов из мусульманских стран, предоставлять им одновременно и избирательные права, и фактическую экстерриториальность от местного закона. Потребность в нем та же, что и в союзе с социалистами полтора века назад. Хотя политика мультикультурализма неизбежно выталкивает из этой коалиции группы старых сторонников, за нее упорно держатся. Бывшие же левые типа Т. Сарацина все чаще находят политический дом среди так называемых «новых правых».

Ядро социал-либеральной коалиции – чиновничество. Исламисты – отличный объект государственной заботы (неограниченные потребности во вложениях при нулевой прозрачности таковых). Они поставляют многочисленный и кажущийся управляемым электорат. Исламистам интересны социальные либералы тем, что открывают новые возможности для экспансии. И не только. Атаки на Первую поправку в США и законодательство «о разжигании ненависти», удавка политкорректности в университетах [Rubin, 1994] представляют собой убедительную демонстрацию лояльности социальных «либералов» новому, но быстро усиливающемуся партнеру по коалиции. Очевидно, что в новой коалиции остаточные вкрапления либеральных идей обречены на вымывание. И в этом есть, как минимум, один положительный момент. Классические либералы смогут сосредоточиться на содержательной борьбе с новыми строителями дорог к рабству. Необходимость «отмывать» слово «либерализм» скоро исчезнет.

При сохранении хотя бы некоторых существенных элементов политической конкуренции провальная политика не могла бы продолжаться столь длительное время. И проблема не только в «объективном» ухудшении политических институтов, отмеченном выше. Что сознательно испорчено, может быть сознательно и исправлено. Проблема в тех, кто олицетворяет в глазах избирателя ведущего оппонента социал-«либеральным» экспериментам. «Мы все знаем, что делать, мы не знаем, как выиграть выборы после того, как мы это сделаем», – эта знаменитая формула люксембургского консервативного премьера Ж.-К. Юнкера хорошо отражает форму, проявление проблемы – трусость консервативных лидеров («отсутствие политической воли», политкорректно выражаясь). Однако почти совсем не отражает содержание проблемы.

Консерваторы все реже рискуют апеллировать к фундаментальным моральным ценностям. Последние, кто это делали, – Р. Рейган и М. Тэтчер – были, к слову сказать, достаточно успешными и экономически, и электорально. Однако желающих повторить их опыт, не говоря уже о том, чтобы попытаться закрепить и развить достигнутые ими успехи, не нашлось до сих пор.

Причин тут, вероятно, немало. Провозглашая моральное лидерство и претензию на защиту моральных ценностей, этим ценностям непросто соответствовать. При этом если избиратель левых все чаще прощает своим избранникам любые «шалости», консервативный избиратель, естественно, к своим лидерам строже. Вести политику консервативного премьера в сочетании с политикой лидера революции – не слишком комфортное сочетание. Между тем ситуация в экономике и политике большинства старых демократий такова, что даже глубокими реформами масштаба 1980-х гг. уже не обойтись. Ликвидация общественных, то есть государственных, СМИ (этого современного «министерства правды»), приватизация огромной социальной сферы – необходимое условие успеха. Но такие меры означают неизбежную войну на уничтожение с ведущими политическими журналистами (приватизируемых каналов), большей частью университетской профессуры, учительскими профсоюзами и не только. В некоторых странах, с политизированной судебной системой и прокуратурой (Италия, Израиль), реформы неизбежно сталкиваются с сопротивлением еще и этих могущественных структур. Понятно, что проблемы переизбрания в таких условиях несопоставимы по тяжести с проблемами санации государственных финансов, на которые намекал Юнкер. Слишком велик соблазн следовать примеру Э. Хита, обещавшего «консервативную революцию» и совершившего «поворот на 180 градусов» после победы на выборах 1970 г. (оставив всю работу Тэтчер).

Некоторые причины спроса свободных людей на рабство

Сюжет привычки раба к рабству разработан чрезвычайно глубоко и обширно. В нашем случае важен сюжет спроса на рабство со стороны свободных людей. Причем свободных людей в N-ом поколении.

Исторические аналогии перехода от укорененной (относительной) свободы к рабству также широко известны. Возможно, в основе индивидуального спроса лежит склонность большинства людей к избеганию риска, связанная, в том числе, с острой неприязнью непредсказуемости будущего (библейский свирепый запрет попыток узнать будущее отражает как факт наличия такой человеческой потребности, так и предупреждает о крайней опасности, порождаемой желанием избавить себя от неопределенности любой ценой).

Библейские же сюжеты регулярных попыток монотеистов перейти в язычество легко объясняются конкурентными преимуществами божков, которых можно подкупить жертвами и «индивидуально» договориться, которые человекоподобны, понятны, предсказуемы (требуют подчинения и жертв), но не моральных усилий перед непостижимым, не имеющим образа неподкупным как сам Закон Богом. Тем более, что Он требует как раз собственных моральных усилий, оставляя человека перед лицом весьма неуютной свободы выбора.

В рыночной экономике спрос на нерыночную предсказуемость объясним, в частности, тем, что в конкурентной борьбе есть множество проигравших. Проигравшие и выбитые из бизнеса предприниматели часто готовы к реваншу за счет политического давления на успешных конкурентов. Их союзниками становятся клиенты бюджета, впервые получающие право голоса с введением всеобщего избирательного права (как правило, в начале XX в.).

Даже успешные предприниматели испытывают желание освободиться от ответственности, от моральных «оков», переложив заботу о неспособных помочь себе неудачниках на плечи государства (см., например, [Лал, 2007]). «Заплатить налоги и спать спокойно» оказывается весьма соблазнительно в определенном смысле. Успешные и крупные предприниматели не прочь застраховать свой успех, перекрыв дорогу на свой рынок энергичным новичкам («столкнуть вниз ту лестницу, по которой сами поднялись к успеху»). У менее богатых и успешных список резонов и стимулов поддерживать движение по «дороге к рабству» куда длиннее (см., в частности, заметки Мизеса о незанятых в бизнесе родственниках предпринимателей [Мизес, 1993]). Так что база поддержки у тех «либералов», кто обещают «мир на поколение» с тоталитаристами после подписания очередного компромисса/капитуляции заметна и воспроизводима даже среди тех, кто знаком со вкусом и преимуществами свободы.

* * *

Первый масштабный эксперимент по продвижению человечества к свободе оказался невероятно успешным материально. Достижения в росте благосостояния вследствие защищенности свободы, прав личности, частной собственности оказали воздействие на весь мир. Даже такие страны с инертными культурами, как Индия и Китай, сделали существенные подвижки от своих традиций и принимая определенные риски нестабильности в сторону свободы во имя экономического роста. Собственно, сам феномен экономического роста проявляется впервые в свободных странах. Однако успехи в создании устойчивых стимулов к кооперации в условиях свободы оказались куда скромнее, чем принято считать.

«Эра классического либерализма» в полном смысле этого слова почти не наступала даже в Англии и США. Даже там откат от принципов невмешательства государства в экономику, в проблемы общества (образование, здравоохранение, помощь бедным) оказался исторически весьма непродолжительным. Поиски вариантов примирения элементов свободы во имя сохранения материального процветания с культурой рабства, зависимости начался уже в XIX в. Введение всеобщего избирательного права в демократических странах закрепило политически эгалитаристские, антирыночные тенденции. В настоящее время социально-либеральный процесс возрождения рабства и государственного контроля зашел в каждой из некогда свободных стран весьма далеко.

«Реальный социальный либерализм» опасен для Европы и Северной Америки. Он размывает способность государства защищать своих граждан. Он требует разоружить их и при этом благодушно взирает на растущую агрессивность некогда маргинальных групп населения. Он выхолащивает все основные гарантии свободы личности и частной собственности. Однако он многократно опаснее для стран, не обладающих запасом прочности в виде наследия из хороших институтов и традиций, защищающих частную жизнь и собственность.

Можно ли в России без тяжелых последствий игнорировать рекомендацию Фридмана? Способна ли страна, которая столько лет не может выйти окончательно из тоталитарного прошлого, позволить себе новый подобный эксперимент над своим будущим?

Список литературы

Даль Р. О демократии. М., 2000.

Институциональные ограничения современного экономического роста. М., 2011.

Лал Д. Непреднамеренные последствия. М., 2007.

Мизес Л. Социализм. Экономический и социологический анализ. М., 1994.

Мизес Л. Бюрократия. Незапланированный хаос. Антикапиталистическая ментальность. М., 1993.

Рубинштейн А. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и своременность. 2012. № 6.

Спенсер Г. Личность и государство. М., 2006.

Тилли Ч. Демократия. М., 2007.

Фридман М., Фридман Р. Свобода выбирать. М., 2007.

Яновский К.Э., Затковецкий И. Парадоксы государства налогоплатильщика // Общественные науки и современность. 2013. № 3.

Downs A. An Economic Theory of Democracy. New York, 1957.

Feiglin M. Why Are They Committing Suicide? (http:/www.freerepublic.com/focus/news/665186/posts).

Fox (Senate minority leader Mitchell McConnel interview) (http://www.foxnews.com/on-air/special-report-bret-baier/videos#p/86927/v/1689976097001 2012).

Hillman A. L. Expressive Behavior in Economics and Politics // European Journal of Political Economy. 2010.

Hillyer Quin An Examiner Editorial Special Report: Trial lawyers’ lobbyists seeking special favors from Congress February 18, 2009 (http://washingtonexaminer.com/article/104030).

Hoppe H. The Case for Free Trade and Restricted Immigration // Journal of Libertarian Studies. 1998. Vol. 13. № 2.

Kessler D., McClellan M. Do Doctors Practice Defensive Medicine? / The Quarterly Journal of Economics. 1996. Vol. 111. № 2.

Meese Ш. E., Spakovsky H. A. von. The Trial Lawyers’ Earmark: Using Medicare to Finance the Lifestyles of the Rich and Infamous. Heritage’s Center for legal and Judicial

Studies, Legal Memorandum № 47 August 28, 2009 (http://www.heritage.org/research/reports/2009/08/the-trial-lawyers-earmark-using-medicare-to-finance-the-lifestyles-ofthe-rich-and-infamous).

Meotti G. Exposé: Islamic Apartheid in Europe. 2013. 9 January (http://www.israelnationalnews.com/Articles/Article.aspx/12705).

Niskanen W. Bureaucracy and Representative Government. Chicago, 1971.

Przeworski A., Alvarez M. E., Cheibub J. A. et al. Democracy and Development.

Political Institutions and Well-Being in the World 1950–1990. Cambridge, 2000.

Rosenzweig P. The Over-Criminalization of Social and Economic Conduct. Heritage

Foundation. Legal Memorandum. 2003. № 7. 17 April (http://www.heritage.org/Research/LegalIssues/lm7.cfm).

Seeman N. Taking Judicial Activism seriously // Fraser Forum. 2003. August.

Stigler G. J. The Theory of Economic Regulation // Bell Journal of Economics and Management. Science 2. 1971. Spring. № 1.

Viscusi W. K. Economic Foundations of the Current Regulatory Reform Efforts //The Journal of Economic Perspectives. 1996. Vol. 10. № 3.

Viscusi W. K. Mortality Effects of Regulatory Costs and Policy Evaluation Criteria //The RAND Journal of Economics. 1994. Vol. 25. № 1.

Viscusi W. К., Hamilton J. T. Are Risk Regulators Rational? Evidence from Hazardous

Waste Cleanup Decisions // The American Economic Review. 1999. Vol. 89. № 4.

Walsh B. W., Joslyn T. M. Without Intent: How Congress Is Eroding the Criminal

Intent Requirement in Federal Law. The Heritage Foundation. National Association of Criminal Defense Lawyers, 2010 (http://s3.amazonaws.com/thf_media/2010/pdf/WithoutIntent_lo-res.pdf#page=11).

 

М. А. Дерябина. Горизонтальные связи и сетевая координация в современной экономике

Научное обсуждение проблем социального либерализма сейчас особенно актуально, ибо критические переоценки грозят девальвировать многолетние обширные наработки либерального мейнстрима. В сегодняшнем многоголосье желательно не только найти некие точки опоры для конструктивного осмысления реальности и дальнейшего теоретического продвижения, но и понять, почему же научная мысль десятилетиями билась в методологических тисках – индивидуализм или коллективизм? Книги и статьи А. Рубинштейна последних лет, содержащие, как правило, фундаментальный анализ обширной теоретической литературы (начиная с трудов по концепции экономической социодинамики, теории опекаемых благ и вплоть до самых свежих статей и докладов), закономерно подводят читателя к пониманию главных смыслов социального либерализма. Поэтому обозначенная в обсуждаемой статье склонность автора к «реляционной методологии» [Рубинштейн, 2012, с. 20] никак не является результатом примиренческого поиска чего-то среднего в теоретическом дискурсе, а есть сознательная позиция, призванная стать эффективным рабочим методом.

Несколько слов о теоретическом дискурсе. При всем многообразии и тонкостях подходов, сопровождавших исторически длительный процесс развития теоретической экономической, социологической и философской мысли, речь так или иначе всегда велась о «двух институционально разных средах», в которых формируются интересы социальной целостности и индивидуумов – политической и рыночной [Рубинштейн, 2012, с. 22]. Теоретически важно также, что индивидуумы не только рационально действуют в имманентной рыночной институциональной среде, но активно участвуют в функционировании рыночной ветви формирования общественного интереса. (Не забывать при этом, что общественные интересы системно трактуются автором как несводимые к сумме интересов индивидуумов.)

Вместе с тем даже весьма высокий уровень такой активности не может обеспечить реализацию всех интересов, прежде всего интересов общества в целом. А эти интересы, отличные от индивидуальных и их совокупности, требуют своей институциональной среды – политической. Тут (и, наверное, только тут) и возникает фигура государства, ответственного за эту институциональную среду. Таким образом, «родовые свойства» экономической методологии социального либерализма автор видит в допущении как частной инициативы, так и государственной активности, соответственно обеспечивающих реализацию интересов индивидуумов и общества в целом [Рубинштейн, 2012, с. 15]. Остается только понять природу общественного интереса и пределы обуславливаемой им государственной активности. И ответить на вопрос – меняется ли эта природа и, соответственно, роль государства в ходе экономического и социального развития или же «родовые свойства» остаются неизменными?

Забегая вперед и предваряя методологические размышления над концепцией автора, отвечу – да, меняется. И суть происходящих перемен заключается не в соотношении аргументов за или против социального либерализма как научной парадигмы, а в смысле и масштабности тех изменений, которые происходят в современном обществе и в экономике. Отмечу, не боясь громких фраз, что мировая экономика переходит в качественно новое состояние, когда одних привычных характеристик типа «правильных» макроэкономических показателей, активной международной торговли и обмена потоками капитала уже явно недостаточно для адекватного понимания прогресса. Мир движется в сторону свободного оборота новых идей и технологий, гибкого, оперативного и беспрепятственного партнерства по интересам, независимо от географического положения, сферы административного подчинения, масштабов и специфики предпринимательской деятельности. Все достойные внимания современные стратегические инициативы требуют объединения не только финансовых усилий и ресурсов возможных участников, но в первую очередь интеллектуальных, высокотехнологических, профессиональных. Понятно, что современная экономическая теория стремится освоить постиндустриальную систему понятий, выявляя и объясняя новации утверждающегося способа производства и соответствующей ему научной парадигмы.

Одной из важнейших новых тенденций стало усиление горизонтальных связей в экономике и обществе. Сами по себе эти связи существовали в том или ином виде всегда, подкрепляя и подтверждая доминирующие способы общественной и рыночной координации. В постиндустриальном экономическом укладе они стремительно оформляются в разветвленные сетевые отношения, придавая сетевой характер не только новым отраслям, но и всей экономике. Это должна уловить и осмыслить экономическая теория. Обобщенно можно утверждать, что к известным из неоклассики и неоинституционализма способам экономической координации – через ценовой механизм рыночного обмена и иерархический механизм административных команд – в современной экономике добавляются новые, основанные на «отношенческих» связях. «Отношенческий», или сетевой, способ координации рыночных связей все более настойчиво реализуется в качестве основы организационных форм инновационной экономики. Он оказывает влияние и на организацию традиционных отраслей. Сетевой принцип организации, в отличие от иерархического (в рамках фирмы) и договорного (на основе ценового обмена), отвечает на запросы качественно нового процесса формирования экономической политики и принятия управленческих решений на уровне государственного руководства и отдельных корпораций. Встраивание в систему координации «сетевого» звена неизбежно связано с переходом от жесткой административной иерархии к более гибкой управленческой модели, основанной на сочетании традиционных координационных сигналов с дополняющими их широкими горизонтальными взаимодействиями.

Возвращаясь к вопросу о социальном либерализме как научной парадигме, попробуем увидеть те новые методологические нюансы, которые несут с собой изменения в организации общественного и экономического развития. При этом имеет смысл придерживаться той структуризации проблемы, которую Рубинштейн избрал для своего теоретического анализа. Тем более что он сам указывает на существование «трех ключевых вопросов» [Рубинштейн, 2012, с. 15–16], определяющих контуры методологического поиска.

Дилемма «индивидуализм-холизм» определяет методологические рамки этого авторского поиска, предполагающего решительный отказ от радикализации методологического индивидуализма в пользу расширения возможностей социального анализа и движения в сторону социального либерализма. Отмежевавшись тем самым от грубого, взаимоисключающего противопоставления, Рубинштейн вступает в область увлекательных нюансов множества возможных промежуточных состояний. При этом, анализируя обширную научную литературу, он ссылается на ряд весьма важных методологических замечаний, которые, вольно или невольно, подводят его к признанию реальностей времени. Не будучи апологетом ни групповых (коллективных) интересов в отличие от более высоких общественных, ни создаваемых группами индивидуумов институтов, он, по существу, все-таки очень близко подходит к реальной «отношенческой» сложности взаимодействия индивидуумов и социума. Выделю наиболее характерные положения:

– при усложнении связей между людьми сами институты генерируют специфические интересы отдельных общностей индивидуумов и общества в целом [Рубинштейн, 2012, с. 17];

– современная исследовательская методология базируется на синтезе микро– и макросоциологических подходов без принудительного выбора одного из них. В этом случае возможность взаимодополнения и взаимообогащения способствуют прогрессу экономической методологии социального либерализма [Рубинштейн, 2012, с. 18];

– правильно сориентироваться в дилемме «индивидуализм-холизм» можно только через преодоление искусственной атомизации общества (абсолютизация индивидуализма), в результате чего допускаются макросоциологические переменные в поведении индивидуума. Более того, в ряде случаев макросоциологические и макроэкономические характеристики невозможно свести к действиям индивидуумов [Рубинштейн, 2012, с. 19];

– суть реляционной методологии, к которой склоняется Рубинштейн, базируется на признании множества уровней исследования общества и человеческих реальностей (иными словами, предметом исследования выступают различные аспекты реального бытия социума и индивидуума) [Рубинштейн, 2012, с. 20]. При этом индивидуальное поведение может быть обусловлено общественными факторами, и напротив, объяснить процессы в рамках коллективов методологически возможно через индивидуальное поведение. В этой методологической конструкции находится место и системным институтам, в структуру которых вписываются индивидуумы.

К сказанному нужно добавить, что подобный широкий подход к исследованию дилеммы «индивидуализм-холизм» сформировался, как отмечает Рубинштейн, на рубеже XX–XXI вв., когда свои требования к научному анализу предъявили реальности постиндустриальной экономики. Следует, однако, сразу оговориться, что эти реальности не отменяют накопленного опыта человеческих и общественных взаимодействий и его теоретического осмысления, а дополняют и, возможно, частично модифицируют его. Как в свое время модифицировался индивидуализм под воздействием макроэкономического подхода, с одной стороны, и модели централизованно управляемого общества (социализм) – с другой.

Дилемма «индивидуализм – холизм» и в постиндустриальных условиях не утрачивает своего смысла, выдвигая на передний план теоретического анализа новые аспекты. Прежде чем выявить эти аспекты, необходимо уяснить те взаимосвязи теоретических традиций, которые делают непрерывным всеобщий процесс накопления знания, создают единую когнитивную ткань, в которую закономерно вплетается все разнообразие методологических подходов. Если именно так подходить к сравнительному анализу этих подходов, то возможно снять или существенно смягчить теоретические противостояния. И тогда сравнительный анализ основных подходов, порождающих дилемму, можно направить на поиск познавательного прогресса.

Получаем следующее. В неоклассической теоретической парадигме единицей анализа выступает индивид. В неоинституциональной – институт. Но в том-то и дело, что институты не представляют собой некоей самоценности, а организуют взаимоотношения между людьми (по Д. Норту), то есть являются ограничительными рамками для принятия решений индивидов [Шаститко, 1999]. Можно, таким образом, сказать, что и существуют институты только благодаря посреднической деятельности индивидов, то есть требуют «активных функционеров» [Бхаскар, 1991]. Итак, с одной стороны, экономическое пространство составляют индивиды и их действия, с другой – действия индивидов всегда имеют некую институциональную форму. Но даже признавая неразрывность индивидов и структурирующих их действия институтов, выводить одно из другого невозможно. Поэтому ни общество с его интересами, ни индивидов с их индивидуальными действиями и интересами невозможно объяснять и обосновывать друг из друга, а также пытаться выстроить какую-либо иерархию их взаимоотношений. А это значит, что нельзя и отдать предпочтение ни методологическому индивидуализму, ни методологическому холизму в качестве единственной теоретической парадигмы.

Сетевая экономика – новый тренд в исследованиях

Осмысливая особенности постиндустриальной общественной и рыночной координации, можно продолжить цепочку понятий как единиц научного анализа. В экономике, базирующейся на системе горизонтальных (сетевых) взаимодействий, такой единицей являются отношения. Упоминавшаяся выше «отношенческая» координация не только не отменяет научного аппарата предшествующих теоретических парадигм, но опирается на них в дальнейшем накоплении научного знания.

Будучи инновационной по своей природе, сетевая экономика базируется на скоординированном управлении развитием больших и малых научно-производственных систем, на партнерском взаимодействии индивидов, фирм и других «функционеров», связанных общими интересами и действующих на принципах взаимодополняемости [Катуков, Малыгин, Смородинская, 2012; Porter, 1998]. Прорывные научные проблемы и инвестиционные проекты в современной экономике могут подтверждаться и реализовываться только в партнерстве. Возникает сотрудничество (collaboration) заинтересованных агентов, объединенных горизонтальными связями и поддерживающих постоянное сетевое взаимодействие. Координация этих процессов не может осуществляться ни в рамках традиционных иерархий крупных корпораций, ни в форме простого ценового обмена. При этом именно возможности крупных компаний могут обеспечить соответствующим ресурсом новые научные идеи и создать для них необходимые платформы. Возникают гибкие, часто неформальные, взаимоотношения между агентами разного рода и масштаба. Необходимость свести в едином процессе создания инноваций усилия многих людей, научных дисциплин, носителей самых различных ресурсов, в том числе и ресурсов знаний, порождает особые формы рыночной координации – сетевые.

Сетевые сообщества интенсивно разрастаются в сфере человеческого и институционального взаимодействия. Социальные сети с их саморегулированием и отсутствием иерархического подчинения стали своего рода горизонтальными структурами общественной жизни. Партнерство, взаимопомощь, участие, на которых строятся сетевые общественные отношения, создают особые условия и формы обмена знаниями и другими ресурсами, необходимыми для решения самых разнообразных, и не только экономических, задач [Инновационное… 2009]. Нередко именно в процессе сетевого взаимодействия находятся решения, невозможные в рамках как классической ценовой рыночной координации, так и административных команд. Участники сетевых сообществ, объединенные общим мировоззрением, сохраняют возможность преследовать собственные цели и при этом использовать поддержку, знания, связи и другие преимущества широкого круга партнеров динамично развивающейся и постоянно меняющейся сети [Huxham, 2003]. Таким образом, сетевая социальная среда и сетевая экономика поддерживают и укрепляют друг друга, создавая широкую основу для развития горизонтальных связей.

В постиндустриальной экономике с появлением горизонтально-сетевых связей и партнерских отношений рыночной координации формируется новая институциональная среда. Сети индивидуумов и организаций связаны общими интересами, а координация их действий, рыночные контакты по согласованию и реализации этих интересов осуществляются не на основе ценовых сигналов или иерархических команд, а напрямую в онлайновом режиме партнерских взаимодействий. Современные IT-технологии делают реальной прямую кооперацию производителя и потребителя, прямое согласование интересов и разрешение возможных противоречий [Смородинская, 2011; Tapscott, Williams, 2007].

Эта особая, принципиально новая институциональная среда образует специфическое инновационное пространство как пространство взаимопонимания и консенсуса. И такие, казалось бы, неэкономические понятия, как партнерство и сотрудничество, обретают понятные организационные и управленческие характеристики. Инновационное пространство структурируется как ряд взаимосвязанных сегментов сети, или сетевых пространств. Формируются элементы нового организационного строя реального и других секторов экономики, который несет с собой новое качество, способ функционирования и взаимодействия агентов. Открываются границы фирм, рынков, любых форм организаций, сетевые связи нередко становятся более приоритетными в иерархии ценностей предпринимательской деятельности (в сравнении с традиционными неоклассическими).

Институциональная среда постиндустриальной экономики характеризуется синхронизацией развития и объединением в непрерывную динамичную цепь трех ранее институционально и организационно обособленных систем – государства, частного бизнеса и науки [Дежина, Киселева, 2008]. В индустриальной экономике производством новых знаний традиционно занималась наука (академии и университеты), инновации были сферой активности реальных корпораций, а государство отвечало за создание благоприятных условий деятельности и науки, и бизнеса. Существовали, пусть не очень эффективные, механизмы формализации и согласования их интересов. В постиндустриальной экономике наука, оставаясь производителем знаний, включается во внедренческую деятельность, а государство, помимо создания необходимых правовых институтов, отчасти принимает на себя функцию финансирования (прежде всего венчурного). Таким образом, все три фигуранта выполняют уже более сложные, параллельные, переплетающиеся функции. Понятно, что решение задач современного масштаба и сложности невозможно в рамках свойственного индустриальной экономике разделения институциональных пространств. В систему принятия стратегических решений включаются не только представители власти, но также бизнеса и науки. И только на основе интеграции и партнерства всех трех институциональных сегментов возможно обеспечить решение ряда макро– и микроэкономических задач. Необходимо обосновать и организовать проведение государственной политики, прямо направленной на создание инновационной экономики, выработать и включить механизмы коммерциализации знаний, обеспечить доступ к запасам знаний для всех заинтересованных субъектов общества и экономики. Отношения между названными институциональными сегментами не могут строиться ни на принципах административных управленческих команд, ни на основе ценовых рыночных сигналов, а неизбежно принимают форму сетевой координации.

Длинный экскурс в постиндустриальные тренды, казалось бы, весьма далекий от теории социального либерализма, представляется необходимым для ответа на вопрос о «родовых свойствах» и возможной модификации его экономической методологии. В анализе дилеммы «индивидуализм-холизм» (во всяком случае, в научной литературе по этой теме) основной акцент обычно делается на антагонизм, взаимоисключающую противоречивость исходных понятий. Система аргументов в анализе основ социальных образований строится по принципу «или-или» даже тогда, когда простой здравый смысл требует каких-то компромиссов, более сложных решений. В этой связи реляционная методология, к которой склоняется Рубинштейн, подсказывает возможное конструктивное направление поиска. Однако, понимая, что экономическая методология социального либерализма может быть только реляционной, он круто сворачивает к своей давней концепции несводимости предпочтений и интересов социальных целостностей к предпочтениям и интересам составляющих индивидуумов [Рубинштейн, 2012, с. 20]. Между тем еще в первых работах по экономической социодинамике содержались не очень пространные, но содержательные фрагменты о природе и значении коллективных интересов [Гринберг, Рубинштейн, 2000]. Они не получили, к сожалению, дальнейшего развития как не работающие на любимую идею несводимости. А экономические реалии двадцатилетней давности действительно особо и не фиксировали внимание теоретиков на «отношенческой» проблематике.

Антагонизм «индивидуализма-холизма» практически исключает промежуточные формы интеграции интересов, неограниченное множество которых может стоять за понятием коллективного интереса. При этом исследователи проблемы, конечно, никогда не оспаривали сам факт значимости реально существующих социальных образований – коллективов, организаций, общественных групп и прочих форм интеграции индивидов. Однако «индивидуалисты» все-таки считают, что даже самые сложные общественные институты и явления могут быть поняты только через анализ индивидуальных действий [Мизес, 1999]. А первым опытом реляционной методологии, наверное, был марксизм, попытавшийся именно устойчивые отношения сделать предметом анализа и трактовать общество как совокупность связей и отношений, в которых индивиды находятся друг с другом.

Концепция А. Рубинштейна и сетевая координация

Вернемся к основополагающей идее Рубинштейна о несводимости. Признавая в принципе правомерность, «там, где это возможно», выводить общественные преференции из предпочтений индивидуумов, Рубинштейн сосредоточивается на «иных законах» формирования интересов социума [Рубинштейн, 2012, с. 20]. Получается весьма изящная, логичная и до известной степени убедительная картина. Агрегат индивидуальных предпочтений формируется в рыночной институциональной среде, а преференции общества как такового определяются посредством институтов политической системы. Обе группы интересов существуют параллельно, в различных институциональных средах, но взаимно дополняют и поддерживают друг друга. При этом «нормативные интересы социума», формируемые политической ветвью, ставятся в зависимость от меры развитости общества. Рубинштейн убежден, что именно нормативные интересы «вбирают в себя весь спектр общественных предпочтений» – социальные установки и ценности, этические нормы, идеи справедливости и целесообразности. Понимая, что само по себе такое утверждение не может быть достаточным, он говорит о механизмах политической ветви формирования интересов общества как такового и «институциональном лифте» для этих интересов – пассионариях, прогрессивных СМИ, общественных движениях и партиях [Рубинштейн, 2012, с. 21–22].

Безусловно, это рассуждение подтверждает и заметно развивает теоретическую традицию неоклассики. И наверное, казалось бы безупречным, если бы не упомянутые нами современные тренды общественного и экономического развития. А суть в том, что в неоклассической традиции интересы индивидуумов и интересы социальной целостности живут своей отдельной жизнью – по-разному идентифицируются, функционируют, агрегируются, конфликтуют. Отсюда и две институциональные среды, и две институциональные ветви формирования интересов. Картина постепенно меняется по мере усиления горизонтальной сетевой координации. Повторимся, сами по себе горизонтальные связи существовали всегда, однако их сегодняшняя роль вносит необратимые качественные изменения в социальную и экономическую (рыночную) координацию. Представляется, что пока это только развитие и частичная модификация основных действующих трендов. Однако процессы развиваются очень быстро, и можно уверенно прогнозировать в ближайшие десятилетия (если не годы) становление сетевой кооперации и сетевых взаимодействий в качестве одной из определяющих парадигм общественного и экономического развития с соответствующим фундаментальным теоретическим обоснованием [Катуков, Малыгин, Смородинская, 2012].

Для целей нашей дискуссии широкий анализ постиндустриального уклада был бы излишним, да и неподъемным. Поэтому ограничусь некоторыми соображениями, непосредственно касающимися смысла и механизмов реализации теоретических посылов социального либерализма. Речь прежде всего пойдет об особенностях становления постиндустриальной рыночной координации и формах государственной активности. Ведь именно они так или иначе оказались определяющими в научном арсенале Рубинштейна и его реляционной методологии.

Вернемся к цепочке теоретических понятий как единиц научного анализа. «Отношенческий» аспект социальных и экономических связей оказывается при этом в центре внимания. Если в качестве предмета теоретического анализа взять именно отношения, то возникает совершенно иной взгляд на многие аспекты общественной и экономической жизни, а также на понятийный научный аппарат. Попробую показать «отношенческий» аспект по тем институциональным средам, о которых пишет Рубинштейн.

Прежде всего это рыночное институциональное пространство. Тезис об однозначности рыночного выбора, субъективности предпочтений и, соответственно, интересов индивидуумов в теориях мейнстрима в той или иной степени уже подвергался коррекции [Ольсевич, 2013]. В этом смысле интересен анализ разницы понятий предпочтений и выбора в рамках рыночного поведения агентов [Hausman, 2011]. Оказывается, между этими двумя базовыми понятиями стоит опосредующее их в качестве самостоятельного фактора понятие «мнение», в свою очередь зависящее от получаемой агентом информации. Критика мейнстрима развивалась главным образом в направлении асимметричности информации и ограниченной рациональности. Но если учесть в анализе опосредующее понятие «мнение», то это подводит уже к аспекту отношений. «Мнение» толкает агента к поиску уточняющей информации, выявлению тех агентов, которые имеют сходное «мнение» (как и противоположное), а значит, к координации рыночного поведения не только на основе ценовой информации, а в системе тех или иных отношений.

В постиндустриальной экономике происходит бурное развитие цифровых технологий, позволяющих агентам переходить в интерактивный режим деловых контактов, на прямые кооперационные связи. При этом получать информацию о производителях, потребителях и других партнерах по производственно-хозяйственной кооперационной сети, об их предпочтениях и интересах можно напрямую, в онлайновом режиме, непосредственно передавая друг Другу необходимые данные, быстро и оперативно согласовывая действия и находя компромиссные решения. Еще более широкие информационные возможности дают базы данных интернет-компаний. Главное заключается в том, что принимать решения можно не по стандартным рыночным критериям, а исходя из сетевых возможностей согласования интересов, минуя или даже при необходимости нарушая ценовые рыночные сигналы. Отношенческая сетевая координация получает новую информационно-технологическую основу и новый, более разнообразный круг участников.

При этом предпочтения индивидуумов могут агрегироваться совершенно иначе, нежели на традиционном рынке. Повторюсь еще раз – сети, неформальные отношенческие образования существовали и раньше, однако теперь им есть на что опереться при поиске вариантов. Деловые отношения могут быть оформлены, как и прежде, через стандартные контракты (двухсторонние или более сложные). А могут быть сетевыми, то есть базироваться на конкретных согласованиях временных индивидуальных интересов, формальных и неформальных. Один и тот же агент имеет возможность реализовать свои интересы в составе многих различных сетевых переплетений^ причем с различной степенью правовой жесткости. При таком раскладе в сферу согласуемых интересов попадают не только специфические деловые цели, но и то, что; собственно; и экономическим; рыночным интересом названо быть не может. Опыт ряда сетевых образований (например; итальянских кластеров) свидетельствует о возможности успешного решения задач социального; культурного; образовательного развития. Нередко решать эти задачи приходится во взаимодействии с властными структурами; активно включающимися не только в финансирование; но и в совместное с участниками сетей нахождение и определение параметров этих задач. И в таком случае; видимо; не всегда просто разделить сводимые и несводимые интересы социальных общностей; а также рыночную и политическую (возможно; также социокультурную) ветвь их институализации. Борьба за влияние на общество между бизнесом и государством еще только разворачивается [МайклтуэйТ; Вулдридж; 2010].

Теперь несколько слов об общественном и государственном институциональном пространстве. Одним из определяющих факторов развития сетевой рыночной координации стало формирование сетевого общества, то есть становление широкомасштабных сетевых социальных взаимодействий. Социальные сети стали тем цементирующим связующим звеном, которое обеспечивает в современном обществе формирование общих, понятных целей и использование общих и понятных средств их реализации. Возможность быстро мобилизовать участников социальной сети для совместных действий создает условия реализации как общих для всех целей, так и отдельных, индивидуальных. При этом все участники получают быстрый доступ к необходимой информации и стимул активно обмениваться ею [Huxham, 2003].

Сетевые отношения по самой своей природе призваны выявлять и институциализировать потребности, предпочтения и интересы не только отдельных индивидуумов, но и их интегрированных групп самого разного масштаба. Сети разнообразны и решают для своих участников разные типы задач. По характеру этих задач и степени интегрированности участников различают предпринимательские (деловые) сети, сети поддержки (круг хорошо знакомых лиц и организаций), иерархические сети (использование контактов более опытных и авторитетных участников сети новыми членами) [Инновационное… 2009]. Под воздействием сетевых связей постепенно меняется структура самосознания общества и многие общественные отношения. Это не может не затрагивать в том числе и интересы общества как социальной целостности (несводимые), и механизмы их формирования.

Было бы совсем неверно расценивать бурно развивающиеся социально-сетевые отношения только как позитивное явление. Уже на начальном этапе формирования сетевой организации общества и экономики становятся очевидными ее возможные негативные стороны. Конструктивные решения требуют более совершенной организации, чем спонтанное сетевое взаимодействие. Требуется также определенная зрелость и готовность к сотрудничеству большей части звеньев сетей, нацеленность на развитие и прогресс, а не только на оппонирование власти. Самая большая опасность заключается в том, что сети могут подавлять и спонтанно выталкивать из своей среды несогласных с большинством. А ими как раз могут оказаться те самые пассионарии, которые раньше и лучше других распознают критические проблемы социума [Рубинштейн, 2012, с. 21–23].

В сетевой парадигме в корне меняются место и функции государства. Привычный тезис о сокращении масштабов и роли государства, в том числе в экономике, уже явно недостаточен. Эта роль меняется в принципе. Дело не в том, больше или меньше государство регулирует экономику, более или менее жестки создаваемые им рамки предпринимательской деятельности. И даже не в том, что иерархическое бюрократическое государство не справляется в должной мере с теми задачами, которые ему ставит общество. Смысл современных сдвигов заключается в том, что выросло и укрепилось мощное сообщество сотрудничающих частных компаний, научных и образовательных организаций, профессиональных объединений, различного уровня политических структур и различного уровня общественных организаций. Всех агентов этого сообщества объединяют не властные отношения, не субординация, а социальное взаимодействие и партнерские отношения [Дракер, 2010; Смородинская, 2012]. Возникает понятие так называемого функционального плюрализма, базирующегося на согласованной работе (collaboration) всех общественных, политических (в том числе государства) и экономических институтов.

В свете сетевой парадигмы интересно взглянуть и на методологическое положение Рубинштейна об участии индивидуумов в формировании нормативного интереса общества [Рубинштейн, 2012, с. 22–24]. Здесь он остается в рамках любимой концепции несводимых интересов. Оговорившись, что последние определяет не какая-то абстракция, а «конкретные люди, вступающие в определенное взаимодействие между собой и с существующими институтами», он вводит категорию «других людей» с «другим поведением» [Рубинштейн, 2012, с. 23]. И вот главное – этими «другими людьми» оказываются небольшое количество избранных индивидуумов, облеченных правом самостоятельно определять нормативные интересы. Грубо пересказано, но смысл именно в этом. И действительно, в современных реалиях сосуществуют обе системы – отбор нормативных ценностей «другими людьми» и выработка общественных приоритетов в результате согласованных социальных взаимодействий. Вопрос только в том, сможет ли общество мирно выйти из этой потенциально конфликтной ситуации.

Все-таки в новейших условиях утверждение; что институты гражданского общества способны уменьшить отклонение общественных интересов; сформулированных политиками; от интересов социума [Рубинштейн; 2012; с. 25]; представляется недостаточным. Сами институты пока весьма несовершенны и едва ли способны в их нынешнем виде выполнить эту задачу. В то же время быстрыми темпами оформляется сетевое социальное взаимодействие; вполне способное вырастить собственные институты с собственным пониманием общественных интересов и методов их реализации. Видимо; в сложившейся ситуации необходимо встречное движение традиционных общественно-политических структур и иерархий и интенсивно оформляющегося сетевого сообщества; опирающегося на активный; продвинутый и требовательный «креативный класс».

Неоклассическая традиция и качественные изменения структуры реального капитала

И еще один вопрос. Мы исходили из того; что реляционная методология Рубинштейна при всех ее тонких нюансах остается тем не менее в рамках неоклассической теоретической традиции. Данная же статья является попыткой показать наступление на эту традицию новых тенденций; которые несет с собой постиндустриальная экономика. Многое пришлось утрировать; чтобы обратить внимание на агрессивность этого наступления и неизбежность его последствий для теоретического осмысления. Такое осмысление; несомненно; еще впереди. А пока приходится констатировать; что современная реальная экономика; изучение которой явно отстает в последние годы от многих других аспектов теоретического знания; сильно отличается от традиционных макро– и микроэкономических представлений о ней. Акцентируя внимание на постиндустриальных трендах; принципиально важных для модификации экономической методологии социального либерализма; я оставляла без внимания тот факт; что реальная экономика имеет свои «родовые свойства»; недоучет которых может привести к искаженным представлениям.

Одно из таких «родовых свойств» – системная структура основного реального капитала; без понимания реакции которого на постиндустриальные импульсы теоретическое представление правильным быть не может. Массовое появление сетевых отношений в обществе и экономике; как было показано выше; связано обычно с современными IT-технологиями и так называемым пятым технологическим укладом. Однако адекватная структура основного капитала в реальном процессе поступательного развития складывается как результат длительного становления и роста. Между тем проблемы расширенного воспроизводства; если и исследовались экономической теорией в ходе последних десятилетий, сводились в лучшем случае к стоимостному аспекту, а закономерности материально-технического базиса, принципы возникновения, расширения и доминирования тех или иных реальных отраслей и производств редко оказывались в сфере научного внимания. Тем самым от этого внимания ускользал фактор неравномерности развития и неоднородности структуры реального капитала, то есть той материальной среды, в которой возникают и действуют экономические агенты, индивидуумы, интегрированные социумы, политические и экономические институты.

Огромная постиндустриальная надстройка над реальным сектором только тогда и будет способна решать свои задачи, когда и если будет опираться на мощный, постоянно обновляющийся реальный капитал. Кстати, в развитых странах постиндустриальная эйфория все-таки не привела к разрушению крупных пластов промышленного капитала даже в 1990-е и 2000-е гг., когда обновление основного капитала было весьма скромным. В свою очередь, недопущение сворачивания основного капитала невозможно без адекватного системного доступа к денежной ликвидности.

Вырисовывается системная картина качественной структуры современного реального капитала. Отрасли реального производства (прежде всего, обрабатывающие) сильно различаются не только из-за накопленного отставания части из них, но и по причине общей логики воспроизводства. Научным интересом к этим закономерностям объясняется наряду с прочим ренессанс современного марксоведения. Возникла настоятельная необходимость понять движение денежного капитала и денежного обращения во взаимосвязи с кругооборотом производительного капитала в его материально-вещественной форме. Теоретический мейнстрим обходился без этого, ибо научная парадигма опиралась на хорошо известную и всесторонне описанную рыночную координацию путем ценового механизма рыночного обмена. В постиндустриальной экономике структура материально-технического базиса настолько усложняется, что ограничиваться лишь исследованием «популяции фирм» просто невозможно. Материальной основой общественного воспроизводства является множество подсистем, представленных множеством популяций [Макаров, 1997]. Один из главных отличительных признаков таких популяций – возраст и стадия жизненного цикла основного капитала. Анализ по этому признаку исключает восприятие материального базиса как монолитного и предполагает сосуществование разновозрастных подсистем [Маевский, Малков, 2011].

Материально-технический базис современной экономики, таким образом, представлен разными группами отраслей и производств. Повторю – отраслевая структура зависит не от того, насколько далеко продвинулась экономика по пути постиндустриальных изменений, а от объективно заложенных пропорций новых и старых отраслей и их жизненных циклов. Можно дискутировать о деталях и критериях развитости (или отсталости), но важно главное: в экономике закономерно сосуществуют зоны ценовой и сетевой координации, они не просто параллельно развиваются, а взаимодействуют между собой, обогащая и поддерживая друг друга.

И в этой связи важно понимать, что и реляционная методология теоретического анализа, и ее главные рабочие идеи должны принимать в расчет современную специфику возникающих институциональных пространств. Понимая это, Рубинштейн и говорит о «факторе неопределенности», «некоторых приближениях интересов общества как такового». Возмущающее воздействие на нормативный интерес, который «всегда будет отличаться от реальных потребностей социума», отмечает он, оказывают и интересы правящих элит, и целевые ориентиры правящих партий и коалиций. Возможности демократических институтов гражданского общества, видимо, действительно «способны уменьшить отклонение» [Рубинштейн, 2012, с. 25]. Но это все-таки опять одномерная логика в рамках неоклассической парадигмы. Для нее и сейчас имеется достаточное институциональное пространство. Однако нельзя не видеть встречного движения сетевых структур с их иными принципами общественной и экономической координации. Желательно, конечно, чтобы это встречное движение принесло позитивный результат, но большой уверенности в российских условиях для этого нет. И похоже, сетевая координация в ближайшей перспективе может оказаться сильнее.

Список литературы

Бхаскар Р. Общества. Социологос. Вып.1. М., 1991.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000.

Дежина И. Г., Киселева В. В. Государство, наука и бизнес в инновационной системе России. М., 2008.

Дракер П. Новое общество организаций // Управление знаниями. Хрестоматия. СПб., 2010.

Инновационное развитие: экономика, интеллектуальные ресурсы, управление знаниями. М., 2009.

Катуков Д. Д., Малыгин В. Е., Смородинская Н. В. Институциональная среда глобализированной экономики: развитие сетевых взаимодействий. М., 2012.

Маевский В. И. Воспроизводство основного капитала и экономическая теория // Вопросы экономики. 2010. № 3.

Маевский В. И., Малков С. Ю. Переключающийся режим воспроизводства. М., 2011.

Майклтуэйт Д., Вулдридж А. Компания: краткая история революционной идеи. М., 2010.

Макаров В. Л. О применении метода эволюционной экономики // Вопросы экономики. 1997. № 3.

Мизес Л. фон. Индивид, рынок и правовое государство. Антология. СПб., 1999.

Ольсевич Ю. Я. Современный кризис «мейнстрима» в оценках его представителей (предварительный анализ). М., 2013.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Смородинская Н. В. Смена парадигмы мирового развития и становление сетевой экономики // Экономическая социология. 2012. № 4.

Смородинская Н. В. Тройная спираль как новая матрица экономических систем // Инновации. 2011. № 4.

Уильямсон О. И. Экономические институты капитализма. Фирмы, рынки, «отношенческая» контрактация. СПб., 1996.

Хайек Ф. А. Индивидуализм и экономический порядок. М., 2011.

Ходжсон Дж. Институты и индивиды: взаимодействие и эволюция // Вопросы экономики. 2008. № 8.

Шаститко А. Е. Теоретические вопросы неоинституционализма. Введение в институциональный анализ. М., 1996.

Andersson T., Hansson E., Schwaag-Serger S., Sorvik J. The Cluster Policies Whitebook. Malmo, 2004.

Blank W., Kruger C., Moller K., Samuelsson B. A String of Competence Clusters in Life Sciences and Biotechnology. ScanBalt Competence Region Mapping Report. 2006.

Giddens A. Profiles and Critiques in Social Theory. Basingstoke, 1982.

Hasumi Y. Roles of International Organizations and the EU in Governing the Global Economy: Implications for Regional Cooperation in Asia. The Third EU-NESCA Workshop, Korea University. 2007. May.

Hausman Daniel M. Mistakes about Preferences in the Social Sciences // Philosophy of the Social Sciences. 2011. № 41, published by «Sage».

Huxham C. Theorizing Collaboration Practice // Public Managements Review. 2003. Vol. 5. Issue 3.

Macnell I. R. Contracts: Adjustments of long-term Economic Relations under Classical, Neoclassical, and Relational Contract Law // Northwestern University Law Review. 1978. Vol. 72.

Porter M. E. On Competition. Boston, 1998.

Tapscott D., Williams A. Wikinomics: How Mass Collaboration Changes Everything. New York, 2007.

 

В. Н. Костюк. О либерализме в условиях неравновесия экономики и общества

В нашей дискуссии сильно достается экономическому либерализму, особенно в крайней его форме, принадлежащей Г. Беккеру. По его словам, процитированным с явным неодобрением М. Урновым, «экономический подход является всеобъемлющим», то есть применимым для анализа «всякого человеческого поведения», а «сердцевиной экономического подхода» являются «предположения о максимизирующем поведении, рыночном равновесии и стабильности предпочтений» [Беккер, 2003, с. 35].

Но стоит ли удивляться этой крайней точке зрения уважаемого нобелевского лауреата по экономике? Всем хорошо известно, что наука непосредственно имеет дело не с реальностью как таковой, а с ее моделями. Беккер исходил из представлений об устойчивом равновесии экономики. И в рамках представлений о равновесном поведении экономики (не будем сейчас уточнять, какую именно модель рыночного равновесия Беккер имел в виду), он был совершенно прав. Экономический подход является всеобъемлющим, поскольку никакого другого подхода он не рассматривал. Да он и не нужен, поскольку равновесная экономика самодостаточна. В ней действуют индивиды и группы индивидов, поведение которых рационально. Иначе говоря, будущее в этой модели представляет собой набор различных альтернатив, для каждой из которых можно оценить степень эффективности предполагаемых действий и выбрать то, какое представляется наиболее эффективным. В силу рационального поведения экономических субъектов роль государства в экономике несущественна и может быть охарактеризована метафорой «ночного сторожа».

В такой модели поведение субъектов экономики характеризуется небольшим числом общих правил, которые позволяют решать интересные задачи на максимум и минимум. Это красивая теория, но следует помнить, что она ограничена допущением о равновесном состоянии экономики.

На самом деле представление о равновесном состоянии экономики как о ее «естественном» состоянии – лишь грубое приближение к экономической реальности. Более глубокое постижение реальности заставляет считать любые равновесные модели важным, но все же частным случаем.

Первый шаг в направлении к более общему взгляду на экономику и общество сделали Т. Шульц и Г. Беккер в своей теории человеческого капитала [Becker, 1964; Shultz, 1971]. Я рассмотрю этот шаг в своем собственном изложении, частично опирающемся на идеи этих авторов [Костюк, 2001, с. 119–123].

Прежде всего, необходимо различать общественный и индивидуальный человеческий капитал. Общественный человеческий капитал – это системы образования, здравоохранения и социального обеспечения, а также резервные ресурсы для ликвидации последствий стихийных бедствий и для поддержания минимально достаточного уровня жизни бедной части населения. К ним примыкает комплекс национальной обороны и обеспечения общественного порядка в соответствии с законами страны. Качество таких структур в значительной степени зависит от уровня экономического и политического развития страны.

Индивидуальный человеческий капитал – нечто совсем другое. В первом приближении это результат применения способностей индивида, направленных на создание собственного благосостояния. В процессе создания своего благосостояния индивид действует в составе некоторой группы и взаимодействует с другими индивидами и их группами. В современном обществе эти взаимодействия происходят через рынки – рынок труда, другие экономические и финансовые рынки, политический рынок, рынок культурных ценностей, рынок применения результатов научных исследований, рынок обещаний и т. д. Предполагается, что все эти рынки могут быть конкурентными.

Благодаря рыночным отношениям индивидуальный человеческий капитал капитализируется, то есть может быть представлен в денежной форме, способной изменяться во времени, увеличиваясь или уменьшаясь. Движущая сила этих изменений – наличие или отсутствие индивидуального конкурентного преимущества. Обладание индивидуальным конкурентным преимуществом увеличивает индивидуальный человеческий капитал, отсутствие такого преимущества способствует его уменьшению. На величину индивидуального человеческого капитала влияют и многие другие обстоятельства.

Важно отметить, что индивидуальный человеческий капитал предполагает свободное распоряжение индивида своими способностями и ресурсами, то есть он неотделим от индивидуальной свободы его владельца. Вместе с тем, хотя индивидуальные способности не могут быть отделены от обладающего ими индивида, само благосостояние, создаваемое этими способностями, может быть отделено от него. Это порождает многочисленные коллизии в обществе.

Можно ставить вопрос и относительно свободы многочисленных групп и организаций, образующих структуру общества. По отношению к ним либеральная концепция предъявляет, как представляется, по меньшей мере два условия:

1) группа (организация) не должна подавлять свободу входящих в нее индивидов, несмотря на определенные ограничения, которые налагает на индивидов их принадлежность к группе (организации). Свобода индивидов, несколько уменьшаясь, сохраняется во всех иерархически организованных групповых структурах. Некоторое ограничение свободы связано в основном с несводимостью групповых интересов к индивидуальным [Гринберг, Рубинштейн, 2000; Рубинштейн, 2012].

2) группа (организация) должна быть свободной от чрезмерного воздействия других групп (организаций), ограничивающих ее свободу. В частности, можно говорить о предпринимательской свободе, свободе профсоюзов и т. д.

Наличие такой свободы – необходимое условие возникновения у этих групп (организаций) человеческого капитала (уже не индивидуального). При этом любая группа должна подлежать, посредством обратной связи, частичному контролю со стороны входящих в нее индивидов.

Кроме того, на любом уровне организации групп сохраняется сформулированный И. Кантом принцип: свобода одних индивидов не должна подавлять свободу других индивидов. Точно так же свобода одних групп не должна вести к подавлению свободы других групп. Все должны быть свободны и это налагает взаимные ограничения на всех участников экономического, социального и политического процесса.

Понятно, что все эти процессы можно рассматривать не только в статике, но и в динамике. Например, в отличие от отдельного краткосрочного равновесного состояния экономики, не зависящего от времени, можно рассматривать долгосрочные процессы, зависимость которых от времени уже нельзя игнорировать. Модельно такие процессы могут быть представлены в виде сдвигов состояний равновесия во времени. Возникает эволюция равновесного экономического поведения. Параллельно можно говорить о социальной эволюции, политической эволюции, культурной эволюции и т. д. Интуитивно понятно, что они как-то связаны между собой. Но первоначально эта связь не настолько сильна, чтобы нельзя было рассматривать каждую из них в отдельности.

Однако такое положение дел не могло продолжаться слишком долго. Индивидуальная и групповая свобода становится важной производительной силой общества, наряду с другими производительными силами. Благодаря их совокупному действию поведение экономики и общества постепенно усложняется. Это усложнение имеет различные аспекты, но мы рассмотрим только некоторые из них, связанные прежде всего с исследованием И. Пригожина.

Во второй половине прошлого столетия лауреат Нобелевской премии по физике, создатель теории нелинейной неравновесной термодинамики Пригожин высказал предположение, согласно которому для любых систем следует различать поведение «вблизи равновесия» и «вдали от равновесия» [Николис, Пригожин, 1979]. Системы «вблизи равновесия» линейны и стационарны (их поведение не зависит от времени). Они относительно просты. Системы «вдали от равновесия» могут иметь различные способы поведения. Они могут быть как стационарными, так и нестационарными (их поведение меняется во времени), как простыми, так и сложными, линейными или нелинейными.

Неравновесие, таким образом, перестало быть простым отрицанием равновесия. Мир нелинейных явлений и процессов оказался намного обширнее и разнообразнее мира равновесных явлений.

В одной из последних своих работ я попытался конкретизировать некоторые положения концепции Пригожина относительно сферы общественных явлений [Костюк, 2013]. Исходя из этой работы, я сформулирую некоторые особенности нелинейного поведения, существенные для дальнейшего изложения.

1. На онтологическом уровне нелинейная система обладает потенциальной структурой, то есть набором всех допустимых альтернативных способов ее поведения, каждый из которых соответствует одному из частных решений формального описания системы. В каждый данный момент реализуется только один из них, остальные существуют только потенциально.

Пусть χ – совокупность всех возможных (допустимых) состояний нелинейной системы. Тогда в ходе эволюции этой системы при подходящих условиях может быть реализовано любое состояние, принадлежащего χ, но при этом нельзя достигнуть никакого состояния, не принадлежащее χ.Множество χ образует потенциальную структуру сложной системы и определяет коридор возможных путей ее эволюции. Состав множества χ может изменяться со временем, минимальное число элементов этого множества равно двум.

Полностью функциональная значимость множества χ раскрывается через бифуркации. Бифуркации – это спонтанные разделения пути эволюции системы на несколько альтернативных продолжений, выбор между которыми не детерминирован. Благодаря бифуркациям существенное значение для поведения системы вдали от равновесия имеет не только то, что происходит с ней реально, но и то, что могло бы произойти при тех или иных условиях. Экономическое, социальное и политическое поведение начинает характеризовать «пространство возможностей», влияющее на реализацию последующих событий.

Когда управляющий параметр нелинейной системы принимает некоторое критическое значение, существующий способ поведения нелинейной системы становится неустойчивым и исчезает (переходит в потенциальное состояние), а одно из потенциальных состояний реализуется (становится устойчивым) и занимает его место. Возникает «обмен устойчивостью» возможных состояний системы (терминология В. Арнольда). Благодаря такому обмену сложная система может изменять способ своего поведения.

Таким образом, имеет место важное различие между неустойчивостью линейной системы и неустойчивостью нелинейной системы. Неустойчивая линейная система исчезает (разрушается неустранимыми малыми случайными воздействиями среды). Неустойчивая нелинейная система не исчезает, она изменяет (часто неожиданно для действующих субъектов) способ своего поведения.

2. В отличие от линейных систем, в которых отклик на внешнее воздействие пропорционален силе этого воздействия и коэффициент пропорциональности близок к единице, в нелинейных системах коэффициент пропорциональности может значительно отличаться от единицы в большую или меньшую сторону. Поэтому малые воздействия на такую систему могут вызвать большие изменения в ней, а большие по масштабам и ресурсам воздействия могут привести к незначительным результатам.

3. Поведение нелинейных систем может спонтанно усложняться. Благодаря действиям индивидов и групп генерируются все новые и новые импульсы, удаляющие экономику от первоначального равновесного состояния. Возникающий при этом самопроизвольный рост сложности может приводить к сближению и тесному взаимодействию ранее почти независимых факторов.

Например, в условиях равновесия экономику, политику и социальную жизнь можно рассматривать почти независимо друг от друга. Однако при отходе от равновесия они начинают взаимодействовать друг с другом все сильнее и сильнее. Постепенно связи между ними становятся настолько сильными, что классический либерализм, разграничивающий свои экономический, социальный и политический разновидности, постепенно становится менее успешным. Для того чтобы отдельный индивид действительно был свободным, необходимо, чтобы его экономическая свобода, если она существует, гарантировалась адекватными социальными и политическими условиями. Голодный и попираемый властями индивид не может быть экономически свободным, не может иметь достаточной величины своего человеческого и иного капитала.

И если отказаться от примата равновесия при характеристике экономического поведения, то все цитированные в начале статьи утверждения Беккера окажутся ложными. Экономика начинает тесно взаимодействовать с социальной жизнью и политикой, образуя в определенном смысле единую систему. Понятие индивидуальной и групповой свободы сегодня не может быть правильно понято вне социального и политического контекста.

4. Поведение индивидов становится лишь частично рациональным, будущее становится все более неопределенным. Возникают совершенно новые ситуации, к которым индивиды и группы могут оказаться не готовыми. Это увеличивает значимость государства в экономике и в обществе. Экономика и общество становятся слишком сложными, чтобы самостоятельно обеспечивать свою собственную устойчивость, и обеспечение устойчивости экономики является сегодня одной из важнейших задач государства. Наглядным примером этого стал мировой экономический кризис 2008–2009 гг. То же самое относится к периодически обостряющимся социальным и политическим протестам граждан. Государство обязано вступать в диалог с любой конструктивно настроенной оппозицией.

5. В моделях равновесия все индивиды одинаковы, при неравновесии одни из них имеют конкурентные преимущества перед другими. Личная инициатива в условиях индивидуальной свободы становится производительной силой, которая тем больше, чем благоприятнее социальные условия для реализации каждым индивидом своих способностей. При ответе на сакраментальный вопрос «Почему Россия не Америка?», не надо в первую очередь упоминать климатические различия. Следует сравнить отношения российского и американского государств к большинству своих небогатых граждан. В США их индивидуальные свободы подкреплены в большинстве случаев реальными возможностями их реализации. В России такая возможность – редкость. Возможно, именно в этом лежит первоисточник американского богатства и российской бедности.

Соответственно различается и уровень индивидуальной инициативы. Неудивительно, что, согласно опубликованному в апреле 2013 г. отчету «Глобальный мониторинг предпринимательства» [Глобальный…], Россия является одним из аутсайдеров по уровню предпринимательской активности населения. В бизнес готовы пойти лишь 2 % россиян. Для сравнения: в странах БРИКС показатель готовности открыть свое дело составляет 21 %, в странах Восточной Европы – 24 %.

Между тем, этот фактор имеет огромное значение. Незначительная экономическая активность миллионов людей имеет своим следствием не только рост государственных расходов на борьбу с нищетой и бедностью, но и недостаточное обновление малого, а тем самым (по цепочке) среднего и крупного бизнеса. По количеству людей, создающих новые компании и руководящих ими, она занимает 67-е место из 69 включенных в рейтинг стран. Постепенно конкурентные позиции государства на внешней арене слабеют, и страна может незаметно для самой себя опуститься до уровня беднейших и неспособных к самостоятельному развитию государств.

О роли государства в либеральной концепции следует сказать отдельно. Сложилось устойчивое мнение, согласно которому экономическая свобода требует незначительного участия государства в экономической жизни. Возможно, это было верным в XVIII и XIX вв., но уже для экономики XX в. этот тезис становился постепенно все менее верным, а для начала нынешнего века он стал попросту ложным.

Государство играет огромную роль в современной экономике, это не зависит напрямую от «размеров» государства и может проявляться по-разному. Все зависит от качества социально-экономической политики государства. Оно может тормозить развитие рыночных отношений и замещать рыночную конкуренцию внерыночными преимуществами, основанными на близости к власти. Но государство может, напротив, способствовать развитию рыночной конкуренции и росту благосостояния большинства граждан.

Особенно ответственной становится роль государства в период значительного ухудшения экономических, социальных и политических условий функционирования общества. Высокое качество государственной социально-экономической политики оказывается в этих обстоятельствах решающим фактором. Но добиться этого в условиях неравновесного поведения объекта управления весьма непросто.

Сложившаяся в России структура государственного управления линейна в своей основе. Считается, что при наличии достаточных ресурсов любой план может быть успешно реализован, причем «в лоб». Задается цель без учета внутренней структуры экономики, под нее формируются определенные ресурсы и предполагается, что поставленная цель будет реализована, если правильно подобраны квалифицированные руководители и исполнители. Примеры таких целей у всех на слуху: «перевести экономику на инновационный путь развития», «улучшить инвестиционный климат», «обеспечить переход на траекторию устойчивого экономического роста (не менее 5 % в год) и на этой основе добиться роста благосостояния российских граждан», и т. д. В общем случае планируется увеличить на х процентов все хорошие показатели и уменьшить на у процентов все плохие показатели.

Между тем для успешного решения поставленных задач в достаточно сложной (нелинейной) системе (к ним относятся экономика и общество в России) необходимо учитывать ее потенциальную структуру, определяющую, какие изменения в ней возможны, а какие невозможны до тех пор, пока не произойдут определенные изменения в самой потенциальной структуре. Без этого большие затраты могут привести к ничтожному результату, хотя на первый взгляд наши действия могут показаться вполне разумными.

Может оказаться, что в существующем в данный отрезок времени состоянии системы решение поставленной органами власти задачи в принципе невозможно. Тогда продолжающиеся попытки решения такой задачи приведут только к напрасной растрате сил и средств и, возможно, к ухудшению существовавшей до этого ситуации. В этом случае будет выполнен хорошо известный «первый закон В. Черномырдина» – «хотели, как лучше, а получилось, как всегда».

Рассмотрим один из последних примеров. Одним из способов улучшения непростой экономической ситуации в России предлагается достижение высокой мобильности труда (в смысле пространственного перемещения работников и в функциональном смысле – овладения новыми специальностями). Именно так действует рынок труда в США, и это помогает американской экономике преодолевать возникающие у нее трудности.

В принципе это можно сделать и в России. Но возникает проблема. В США достигнуть такого положения дел легко, потому что в этом направлении шла вся 200-летняя история этой страны. Но 1000-летняя история России двигалась в обратном направлении. Человек был прикреплен к земле, к другим средствам производства, к обычаям и традициям, к указаниям партии и правительства, к отсутствию дешевых средств передвижения и доступного съемного жилья. В таких условиях создать современный мобильный рынок труда невозможно, необходим предварительный переход к другому состоянию экономики и общества, существующему в настоящий момент только потенциально. Все это требует огромных ресурсов, в том числе гораздо большего времени. К тому же не факт, что в условиях многообразия возможных вариантов будущего наши усилия обязательно приведут к желаемому результату.

Вообще, конструировать будущее, когда число потенциальных альтернатив велико, весьма непросто. В неравновесных системах с участием человека не столько мы контролируем будущее, сколько будущее контролирует нас. И для того, чтобы повысить вероятность достижения желаемого результата, необходимо (но недостаточно) объединять в единый поток экономические, социальные и политические усилия.

Благодаря такому объединению социальные и политические факторы начинают играть в экономике настолько важную роль, что сегодня, возможно, следует говорить не о чистой экономике, а о социоэкономике. Это экономика, в которой социальные и политические факторы столь же важны, как и чисто экономические факторы, и в которой каждый из этих факторов не существует независимо от остальных.

Общий вывод этой статьи заключается в следующем. В условиях функционирования экономики «вдали от равновесия» самодостаточные варианты экономического, социального и политического либерализма постепенно исчезают, уступая место триединому либерализму (экономическому, социальному и политическому одновременно, при устранении возникающих противоречий между ними). За таким триединым либерализмом будущее.

Список литературы

Беккер Г. С. Человеческое поведение: экономический подход. Избранные труды по экономической теории. М., 2003.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Экономическая социодинамика. М., 2000

Костюк В. Н.Теория эволюции и социоэкономические процессы. М., 2001.

Костюк В. Н. Потенциальная реальность // Системные исследования. Методологические проблемы. Ежегодник 1992–1994.М., 1996.

Костюк В. Н. Нестационарная экономика. Влияние роста сложности на экономическое развитие. М., 2013.

Николис Г., Пригожин И. Самоорганизация в неравновесных системах. М., 1979.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность.2012.№ 6.

Хайек Ф. А. фон. Конкуренция, труд и правовой порядок свободных людей. Фрагменты сочинений. СПб., 2009

Becker Gary S. Human Capital.New York, 1964.

Shultz T. Investment in Human Capital.New York, 1971.

Глобальный мониторинг предпринимательства, апрель 2013 // http:// pckbo.com/novosti/19-aprelja-2013-g-globalnyi-monitoring predprinimatelstva.html

 

В. С. Автономов. Еще несколько слов о методологическом индивидуализме

Интерес дискуссии о методологическом индивидуализме, начатый статьей А. Рубинштейна [Рубинштейн, 2012], придают, как мне кажется, нормативные ассоциации, которые при этом неизбежно возникают. Прилагательное «методологический» не может удержать от размышлений о соотношении общественных и личных интересов, которые имеют долгую историю со времен пресловутого «Левиафана» Т. Гоббса. Представляется, что существенная часть дискуссии вытекает из смешивания различных значений этого понятия. Поэтому для начала хотелось бы вернуться к его первоисточнику – работам Й. Шумпетера. Так, в «Истории экономического анализа» сказано следующее: «Под “социологическим индивидуализмом” мы понимаем широко поддерживавшуюся в XVII и XVIII вв. точку зрения, согласно которой суверенный индивид представляет собой базовую единицу исследования в общественных науках. Все социальные феномены сводятся к решениям и действиям индивидов, которые не следует далее анализировать с привлечением надиндивидуальных факторов. В той мере, в какой эта точка зрения представляет собой теорию социального процесса, она, конечно, неприемлема. Однако из этого не следует, что для специальных целей конкретных исследований недопустимо начинать с анализа того ли иного поведения индивидов без обращения к факторам, определяющим это поведение. Поведение домохозяйки на рынке можно анализировать, не углубляясь в изучение сформировавших его факторов. В этом случае мы говорим о «методологическом индивидуализме»» (курсив мой. – В. А.) [Шумпетер, 2001, с. 1172].

Таким образом, под методологическим индивидуализмом Шумпетер понимал сокращенный формат конкретного экономического (а именно, микроэкономического) исследования, когда можно для краткости и практичности абстрагироваться от факторов, сформировавших поведение индивидов, среди которых, скорее всего, могут быть и надындивидуальные, и межиндивидуальные, и забегая вперед, скажем внутрииндивидуальные. Это метод «чистой экономической теории», которую Шумпетер считал лишь одной из составляющих экономической науки (другой является, в частности, экономическая социология, в которой методологический индивидуализм невозможен по определению, так как в ней изучаются социальные факторы, определяющие экономическое поведение).

В современных же дискуссиях под методологическим индивидуализмом часто понимается принципиальное, обязательное объяснение социальных феноменов через действия индивидов без привлечения каких-либо надындивидуальных факторов или субъектов. Это уже, если пользоваться терминами Шумпетера, не методологический, а «социологический» индивидуализм, – тот самый, который, по его мнению, неприемлем в качестве теории социального процесса. Такого рода индивидуализма придерживались такие выдающиеся либералы, как К. Поппер и Л. фон Мизес, который, как известно, отрицал агрегатную макроэкономику как таковую, известные неоинституциональные экономисты Дж. Бреннан и Г. Таллок и др.

Проблема здесь, очевидно, заключается в том, можно ли считать, что общество всегда больше суммы своих членов, или же его поведение может быть без остатка сведено к поведению последних. Социологический (или точнее, онтологический) индивидуализм отстаивает вторую позицию, тогда как его противники занимают первую. Как подчеркивает Дж. Ходжсон, эту более широкую позицию можно свести к тому, что общество состоит не только из индивидов, но и из их взаимодействий, которые выходят за пределы редукционистской схемы [Hodgson, 2007].

Высказывается точка зрения, согласно которой узко понятый методологический индивидуализм был адекватен традиционной картине мира, состоящей из обособленных индивидов, связанных между собой лишь косвенно, то есть через рыночные цены. В то же время, ряд исследователей отмечают, что подход методологического индивидуализма в узком понимании плохо подходит к некоторым важным областям экономического анализа. Как минимум, следует упомянуть анализ социальных норм, сетей, координационных игр, явлений, связанных со знанием и информацией [Ahdieh]. Действительно, современные способы описания непосредственных взаимодействий индивидов в экономике требуют более широкого взгляда на природу человека, учитывающего как индивидуальные, так и социальные аспекты его личности [Davis, 2006, р. 389]. Но если присмотреться, такие взаимодействия возникают даже по поводу цен и количеств благ, которыми обмениваются участники рыночной экономики (хотя бы потому, что обмен включает передачу прав собственности). А еще нельзя забывать о прошлых взаимодействиях, которые приняли форму общественных институтов и моральных норм. Они могут непосредственно не включаться в теоретические модели, но являются их неявными предпосылками.

Как подчеркивает Ходжсон, широкую позицию, включающую в рассмотрение не только обособленную целенаправленную деятельность индивидов, но и взаимодействия между ними, с равным успехом можно назвать и «методологическим индивидуализмом», и «методологическим институционализмом» [Hodgson, 2007, р. 221] (если, конечно, не иметь в виду под последним оперирование только объективными надындивидуальными структурами, исключая из рассмотрения целенаправленное индивидуальное действие). Если трактовать методологический индивидуализм в таком широком смысле, то он будет серединным, «общепримиряющим» путем между двумя крайностями – социологическим индивидуализмом и методологическим холизмом – и спорить вокруг него будет не о чем. Но если понимать методологический индивидуализм более узко, то проблема, конечно, остается.

Насколько она актуальна для современной экономической теории? Видимо, наиболее ярко оппозиция методологического индивидуализма и методологического холизма проявилась все же в теоретической социологии, где структурно-функциональный анализ Дюркгейма-Парсонса «на равных» противостоит социологии рационального выбора Т. Вебера или Дж. Коулмена. В экономической же науке со времен маржиналистекой революции методологический индивидуализм (скорее, узкий, чем широкий), лежащий в основе не только неоклассической теории, но и нового институционализма явно преобладает. Например, О. Уильямсон выводит отношенческий контракт не из специфического актива «непосредственно» (тогда это можно было бы назвать «методологическим институционализмом» по С. Кирдиной), но делает это через целесообразную деятельность индивидов, обладающих определенными свойствами: ограниченной рациональностью и способностью к оппортунистическому поведению.

Впрочем, в неоклассической теории (включая теорию некооперативных игр) индивидуальная рациональность подчинена требованиям равновесия, вытекает из них. В этом смысле можно даже утверждать, что неоклассической теории присущ своеобразный методологический холизм: индивиды являются марионетками постулируемой равновесной системы [Arnsperger, 2010, р. 119]. Не случайно некоторые экономисты осуждают неоклассическую теорию и равновесие по Нэшу как прямой путь к централизованной экономике [Kirman, 1997]. Для того чтобы осуществить проект подлинного методологического индивидуализма, сочетающегося с онтологическим (по Мизесу), рациональность субъектов и концепция равновесия должны быть менее абстрактны, например как в новой австрийской теории

И еще одно соображение. В современной экономической теории под индивидом понимается любой носитель целевой функции. Им может быть как отдельный человек, так и группа людей и даже отдельная субличность данного человека в так называемых ситуациях «множественного я» [Davis, 2006, р. 371], которые изучаются в рамках поведенческой экономики. Таким образом, методологический индивидуализм в узком смысле должен держать фронт сразу в двух направлениях: против попыток навязать индивиду надындивидуальные предпочтения и попыток расчленения личности на множественные субличности с разными целевыми функциями. Индивид должен быть не только суверенным, но и единым (неделимым), не только противостоять давлению общества, но и владеть самим собой.

Что же касается введения в анализ общества и его интересов, то способов это осуществить существует много. Как известно, прямолинейный, восходящий к И. Бентаму, способ построения общественной целевой функции на основе индивидуальных подвергся критике Эрроу в его теореме невозможности и при отсутствии диктатуры не может быть реализован. У Рубинштейна к обычным индивидам как бы добавляется еще один политически агрегированный индивид [Рубинштейн, 2012] (видимо, ему должен быть придан больший удельный вес). Этот способ не выходит за рамки методологического индивидуализма в шумпетеровском понимании, если только не раскрывать факторы формирования функции полезности «агрегированного индивида».

Надо сказать, что влияние общества на принятие политических решений представляет собой отдельную проблему, которую можно изучать с разной степенью конкретности. Здесь тоже возможны холистические и индивидуалистические варианты. Проблему можно описать и с позиций методологического индивидуализма, как это делают теоретики общественного выбора (public choice).

В то же время из социологии в экономическую науку пришла концепция социально встроенного (embedded) индивида. Социальную идентичность индивида можно описать разными способами, в том числе и добавлением социальных предпочтений в индивидуальную целевую функцию, что не выходит за пределы методологического индивидуализма (см. [Akerlof, Kranton, 2000]).

Представляется, что ни методологический индивидуализм в узком смысле, ни методологический холизм не могут быть эксклюзивными основополагающими принципами социального исследования. Там, где просматривается причинно-следственный механизм на микро– или макроуровне, и надо их соответственно применять. Противопоставление же индивидуализма холизму и наоборот имеет смысл там, где возможны конкурирующие объяснения одних и тех же явлений, основанные на этих альтернативных методологических принципах. Такой случай мы видим, например, в противостоянии агрегированной и «микрооснованной» макроэкономики. Часто же эти подходы не конкурируют, а дополняют друг друга. Такое сочетание подходов в принципе соответствует методологическому индивидуализму в широком смысле, о котором речь шла выше.

Список литературы

Кирдина С. Г. Методологический индивидуализм и методологический институционализм // Вопросы экономики.2013.№ 10.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность.2012.№ 6.

Шумпетер Й. А. История экономического анализа. СПб., 2001.В 3 т. Т.3.

Ahdieh R. B. Beyound Individualism in Law and Economics // Emory Law and Economics Research Paper.№ 09–48.http://ssrn.com/abstract=1518836

Akerlof G., Kranton R. Economics and Identity // Quarterly Journal of Economics.2000.Vol.115.№ 3.

Arnsperger C. Full-Spectrum Economics.Towards an Inclusive and Emancipatory Social Science.London, 2010.

Arrow K. J. Methodological Individualism and Social Knowledge // American Economic Review (Papers and Proceedings).1994.Vol.84.№ 2.

Davis J. Social Identity Strategies in Recent Economics // Journal of Economic Methodology.2006.Vol.13.№ 3.

Hodgson G. Meanings of Methodological Individualism// Journal of Economic Methodology.2007.Vol.14.№ 2.

Kirman A. The Economy as an Interactive System // The Economy as an Evolving Complex System II.Cambridge (Mass.), 1997.

 

Е. В. Балацкий. Институциональные особенности либертарианской модели экономики

[130]

Либертарианство и коллективизм: противостояние углубляется

В настоящее время дискуссия об экономической идеологии российских реформ продолжается. Более того, она обостряется в силу более полного и глубокого осознания многих вопросов реформ, раньше заретушированных и откровенно не выпячивавшихся. Если несколько огрублять все эти дискуссии, то они сводятся к вопросу о правомерности внедрения в России либертарианской идеологии. Сегодня о либертарианстве уже написано и сказано так много (включая дискуссию на страницах данного журнала – [Рубинштейн, 2012; Урнов, 2013; Тихонова, 2013; Тамбовцев, 2013; Яновский, Жаворонков, 2013; Дерябина, 2014; Курбатова, Левин, 2013; Либман, 2013]), что в данной теме необходимо выделить самое главное, сознательно отгораживаясь от других аспектов проблемы.

Если попытаться резюмировать квинтэссенцию либертарианства в экономической сфере, то можно воспользоваться простой формулой О. Мамедова: суть экономического либерализма – в требовании предоставления большей степени свободы экономическим агентам за счёт уменьшения масштаба вмешательства государства в сферу частной жизни общества; кто разделяет это требование как основной императив социального прогресса – тот и есть либерал; тот, кто имеет иное представление о механизме социальной динамики, – антилиберал [Мамедов, 2013, с. 8]. Отсюда вытекает довольно прозрачное представление и о самом механизме социального прогресса: сущность формационного движения общества заключается в объективной необходимости предоставления максимально возможной – для данной исторической ступени развития экономики – степени свободы хозяйствующим агентам.

Как только достигнута предельная для данного уровня развития производительных сил степень экономической свободы хозяйствующих агентов (главный источник роста эффективности производства), как только исчерпан исторический «лимит экономической свободы», – начинается стагнация экономики, перерастающая в последующий производственный кризис. Переход к новой производственной технологии разрешает это противоречие и открывает движение к новым формам и степени экономической свободы участников общественного производства [Мамедов, 2013, с. 8]. В более пафосной форме этот механизм выглядит так: «История развития человечества – длительное и мучительное превращение толпы безликих несвободных производителей в созвездие свободных и потому эффективных индивидуальных созидателей. А материальная основа этого – перманентная либерализация системы экономической организации национального производства» [Мамедов, 2013, с. 9].

В качестве экономической продуктивности либертарианского мировоззрения его сторонники приводят результаты исторических экспериментов – разделение экономики одного народа на «капиталистическую» и «социалистическую» модели: Федеративная Республика Германии (ФРГ) и Германская Демократическая Республика (ГДР), Северный и Южный Вьетнам, Северная и Южная Корея. Везде экономическое превосходство «капиталистической» модели достигалось благодаря либеральной системе хозяйствования [Мамедов, 2013, с. 9]. Под экономическим превосходством системы понимается ее более высокая экономическая эффективность.

На первый взгляд, все эти тезисы являются в общем правильными и безобидными. Однако они порождают бесконечные споры на грани истерии, обличение явных и мнимых пороков либерализма, удивительные ментальные конструкции в форме оскорблений и обзываний. В российском дискурсе данное проивостояние приобрело поистине уникальный размах, породив даже особые семантические формы, содержащие в себе оскорбительное начало в адрес представителей либертарианской философии. Так, консервативные оппоненты либерализма зачастую называют своих врагов либероидами и либерастами, подчеркивая их интеллектуальную и общечеловеческую ущербность.

Каковы корни такой нетерпимости? И насколько обоснована такая ненависть к представителям либертарианства? На мой взгляд, здесь следует выделить два аспекта проблемы. Первый связан с разочарованием имеющимися результатами либеральной модели развития страны. Второй – боязнь предстоящих последствий внедрения либеральной модели. Рассмотрим их более подробно.

В свое время А. Хиршман раскрыл анатомию реакционной риторики в адрес прогрессивных реформ. Как правило, она использует три приема – доказывает извращение, тщетность и опасность проводимых реформ [Хиршман, 2010]. Если воспользоваться этими приемами, то аргументы российских оппонентов либертарианства можно свести к следующим тезисам.

Во-первых, главная цель российских либеральных реформ – повышение эффективности производства и рост конкурентоспособности национальной экономики – не была достигнута. Вместо этого получили прямо противоположный результат – разрушенное производство, стагнирующая промышленность, развал науки и образования, превращение страны в сырьевой придаток мировой экономики и т. п. Таким образом, налицо извращение всех обещаний и чаяний. Во-вторых, плачевный результат получен, несмотря на титанические усилия правительства по его недопущению. За годы реформ были приняты тысячи нормативных актов либерального толка, многократно преобразована вся административная система государства, созданы специальные службы по защите либеральных завоеваний, потрачены миллиарды долларов на построение новой системы хозяйствования и т. п. Тем самым налицо эффект тщетности всех усилий. В-третьих, либеральные реформы дали множество непредвиденных побочных результатов, которые являются откровенно отрицательными. Так, реформы привели к разрушению целостности общества, возникновению различных форм вопиющей нищеты и бедности, породили социальное расслоение и неравенство, обострили межнациональные конфликты и т. п. Следовательно, все либеральные реформы были изначально опасны, а потому и породили неприемлемые социальные издержки.

Разумеется, подобная критика откровенно реакционна, однако ее наличие уже само по себе позволяет раз и навсегда очернить либертарианство в глазах простого населения, фиксируя разочарование в его практических результатах. Между тем еще больший потенциал антилиберального протеста заложен и в будущих социальных инновациях капиталистической модели развития. Расширяется спектр платных услуг населению, правительство взяло курс на сворачивание бесплатного образования и здравоохранения, транспортные тарифы и тарифы на услуги ЖКХ постоянно растут, прежние социальные лифты не работают, коррупция нарастает и т. п. Все эти тренды пугают население и подогревают критику либертарианской модели экономики.

Примечательно, что между уровнем экономического мышления и симпатиями к либертарианству имеется вполне зримая связь. Так, люди с хорошим экономическим образованием и зрелым экономическим мышлением, как правило, легко принимают либертарианскую модель экономики и откровенно симпатизируют ей; люди с отсутствием системного экономического мировоззрения крайне отрицательно относятся к идеям либертарианства. Разумеется, такую закономерность официально подтвердить нельзя, но наблюдения за общественным дискурсом подводят к ее пониманию.

Попытаемся разобраться, насколько правомерен страх перед грядущими капиталистическими изменениями общества.

Общие контуры либертарианской модели общества

В литературе уже отмечалось, что развитие капиталистического общества идет по двум линиям – по пути построения индивидуалистических и общинных институтов [Попов, 2012; Балацкий, 2013]. Общинные институты ориентированы на более равномерное распределение дохода и предполагают менее жесткую систему частной собственности. Индивидуалистические институты, наоборот, направлены на создание и поддержание неравенства, обеспечение максимально жесткой охраны частной собственности. Соответственно, общинные институты предполагают примат государства (власти, закона) над капиталом, тогда как индивидуалистические институты – примат капитала над законом (властью, государством). Разумеется, на практике индивидуалистические институты выстраиваются в пользу крупного капитала и подразумевают политику двойных стандартов, когда богатым дозволено больше, чем бедным.

Современная западная модель экономики основана на индивидуалистических институтах, которые и составляют суть либертарианской модели развития. Оправданием такой модели служит тот факт, что она генерирует не только социальное неравенство, но и больший объем инвестиций по сравнению с общинной моделью институтов [Балацкий, 2013]. В свою очередь больший объем капитала позволяет осуществить более масштабное внедрение технологических инноваций и повысить за счет этого эффективность производства. Однако следствие этого факта оказывается двояким. С одной стороны, технологии вытесняют живой труд и способствуют образованию «лишних» людей. С другой стороны, все занятые работники демонстрируют высокую производительность труда, что позволяет им претендовать на более высокую заработную плату. В долгосрочном периоде такой механизм ведет к неуклонному росту национального богатства. Но по умолчанию предполагается, что созданным богатством смогут воспользоваться далеко не все – в обществе всегда есть когорта неудачников, которым по различным причинам не удалось эффективно «вписаться» в производственные цепочки. Наверное, самый антисоциальный элемент либертарианской модели – ее «нейтральное», предельно равнодушное отношение к наличию целого класса аутсайдеров. Либертарианская идеология полагает, что такое положение дел – в порядке вещей и не должно смущать ни политиков, ни обывателей. В каком-то смысле в своей социальной части либертарианство выступает как абсолютно безжалостная система, оправдывающая любые действия по «усмирению» класса экономических лузеров. Главное – высокая эффективность как основа решения всех проблем, в том числе социальных.

Для иллюстрации сказанного можно обратиться к периоду первоначального накопления капитала. Здесь прежде всего следует напомнить динамику душевого ВВП в Великобритании. Как оказывается, на протяжении 1500–1800 гг. средние реальные заработки в стране не только не повысились, но даже немного понизились. И это на фоне промышленной революции и колоссального роста производительности труда! По некоторым оценкам, темп роста ВВП в Англии периода 1500–1800 гг. составлял примерно 0,2 % в год, что за три века дает удвоение ВВП [Попов, 2012, с. 46]. Данные факты говорят о том, что в эпоху первоначального накопления капитала происходил рост неравенства – богатые богатели, а бедные беднели. При этом сам процесс первоначального накопления капитала, будучи по своей сути переходным между режимом мальтузианской ловушки и режимом экономического роста, продлился примерно 300 лет. Лишь после прохождения этого «черного этапа» в жизни страны начался рост благосостояния обычного населения.

Что же означал рост нищеты в период первоначального накопления капитала? Имеющиеся данные поистине впечатляющи. Приведу некоторые из них. В немецких духовных территориях на 1 тыс. жителей насчитывалось 50 духовных лиц и 260 нищих. Например, в Кельне при числе жителей в 50 тыс. человек было, по разным оценкам, от 12 до 20 тыс. нищих. Сосредоточием голодных и нищих во Франции был Париж, где их численность достигала четверти всего населения города; на улицах их было столько, что было невозможно пройти. Писатели того времени даже считали развитие бродяжничества и нищенства признаком богатства страны, необходимым последствием развития цивилизации [Кулишер, 2012, с. 146].

Как относились к нищим и что с ними делали в означенный период? Либертарианская логика невмешательства государства в жизнь беднейших слоев населения была примерно такова: коль скоро имеет место человеческая «склонность к безделью», то и социальная поддержка бедных способствует «бездельничанью» и «развращенности», тем самым не искореняя нищету, а. распространяя ее [Хиршман, 2010, с. 37]. А потому европейские государства XVII–XVIII вв. принимали меры по принуждению этих праздных людей к работе во вновь учреждаемых предприятиях. Принудительный образ действия в интересах развития промышленности в те времена считался вполне допустимым. Классической иллюстрацией этого принципа служит приказ ландграфа Гессенского в 1616 г.: «Всех способных к труду нищих и пьяниц, шатающихся по трактирам, всяких праздношатающихся, сделавших себе промысел из выпрашивания подаяния у наших подданных, заставить работать в наших рудниках за надлежащую плату, а в случае нежелания с их стороны – заковать их в кандалы и доставить в рудники» [Кулишер, 2012, с. 147]. Развитием данного подхода стало широкое внедрение особых заведений – работных домов, домов призрения и тюрем. С этими заведениями соединялись нередко в том же здании сиротские приюты и дома для умалишенных.

Так появилась особая разновидность домов-мануфактур, в которых принудительно насаждался научно-технический прогресс. Подобные принудительные мануфактуры были коммерческими учреждениями, ибо они отдавались на откуп тому или иному промышленнику [Кулишер, 2012, с. 148]. В дальнейшем происходила интеграция исправительных домов в рамках одного заведения. Например, в Париже в 1656 г. было открыто заведение – Hopital, которое представляло собой одновременно работный дом, тюрьму, богадельню для престарелых и сиротский приют. При этом обеспечение кадрами этого учреждения велось самым бескомпромиссным образом: «Все нищенствующие, трудоспособные и нетрудоспособные всякого возраста и пола, которые будут найдены в пределах города и предместий Парижа, будут заключены в Hopital и находящиеся в его ведении места и будут употреблены на общественные работы, на промышленный труд и на обслуживание самого учреждения, по распоряжению директоров его» [Кулишер, 2012, с. 151]. Покидать данное заведение было запрещено, но, несмотря на это, некоторые постояльцы бежали; Hopital разыскивал их, подвергал телесному наказанию за побег и водворял обратно. Трудовая повинность в Hopital была тотальной: работали даже старики, калеки и парализованные [Кулишер, 2012, с. 152].

Однако даже такая антигуманная система исправительных домов со временем стала казаться слишком либеральной и чрезмерно терпимой к маргинальным слоям населения. В связи с этим «Новый закон о бедных», принятый в Англии в 1834 г., еще больше ужесточил систему работных домов. Новые правила должны были отвратить бедных от желания обращаться за общественной поддержкой, а те, кто все же сделал это, должны были быть заклеймены позором: их помещали в работные дома, заставляли носить особый наряд, отделяли от своих семей, от общения с нищими вовне; когда же они умирали, их тела передавались в анатомический театр [Хиршман, 2010, с. 39]. Можно сказать, что «Новый закон о бедных» стал апофеозом антигуманной борьбы с бедностью.

Помимо института работных домов в Британии действовали и иные механизмы «разгрузки» рынка труда: казни, эмиграция свободных граждан в Америку, вывоз осужденных в Австралию, убийства и рост смертности [Балацкий, 2013, с. 64]. В любом случае в основе всех описанных экономических институтов лежит примерно следующая либертарианская логика. Ты – личность, индивидуум, и все, что ты имеешь, – результат твоих личных усилий. Если ты преуспел в жизни, то никто не вправе претендовать на твой успех – твои доходы и собственность священны; если же ты оказался на социальном дне, то это твои личные проблемы и ты не вправе перекладывать их на чужие плечи. И в том и в другом случае вмешательство извне считается контрпродуктивным.

Данный экскурс в историю был сделан только с одной целью – показать социальную сущность либертарианства. Если перенести принципы либеральной философии на российскую почву, то можно ожидать дальнейшего возрастания социального неравенства, увеличения числа маргиналов всех мастей, подчинения всей государственной политики интересам крупного капитала, обострения классовых противоречий, создания все более современной и эффективной экономики. Все эти результаты способствуют формированию все более жестокого и бездушного общества. При этом «смутное время», как показывает история, может длиться веками. В этом смысле оппоненты либертарианства не так уж неправы, опасаясь негативного хода событий. Следует признать, что дальнейшее последовательное внедрение в России либертарианской модели экономики чревато для страны серьезными испытаниями.

Теперь можно задать еще один сакраментальный вопрос: почему в России либертарианская модель экономики всегда вызывала отторжение? И почему в других странах, несмотря на все препоны, эта модель оказалась не только принята, но и последовательно внедрена в жизнь? И есть ли основания для внедрения этой модели в современной России?

Рынок и либертарианская модель экономики: особенности взаимодействия

Если посмотреть на политическую карту мира, то нетрудно заметить следующее. В США возобладала жесткая либертарианская модель экономики, тогда как совсем рядом, в Канаде, имеет место так называемое государство всеобщего благосостояния, то есть система с большими социальными гарантиями, по своей сути очень близкая к социалистической. В Европе скандинавские страны построили рафинированную систему социальной поддержки и социальной справедливости, апофеозом которой стала пресловутая модель «шведского социализма». Великобритания – оплот либертарианской модели развития, а Россия никогда не могла «переварить» либертарианские принципы организации экономики. В Северной Корее до сих пор социализм, а в Южной Корее – откровенный капитализм. Австралия тяготеет к сильному государству всеобщего благосостояния. Хотя сегодня нигде в мире нет стран с идеальной либертарианской моделью, все они существенно различаются по степени приверженности либертарианским традициям. Чем вызваны такие различия?

Экономистами уже давно осознан тот факт, что для социального и институционального прогресса основополагающее значение имеет избыток благ [Лукас, 2013, с. 200]. Однако наличие излишка порождает институциональную бифуркацию (дилемму) развития – строить либо индивидуалистическую систему права на принципах либертарианства, либо коллективистскую систему права на принципах справедливости (социализма) [Балацкий, 2013]. Но какова внутренняя логика всей этой схемы? Попытаемся раскрыть ее в самых общих чертах.

Исходной точкой развития является товарный дефицит, который, продуцируя неудовлетворенный спрос, инициирует и спрос на технологии, способные помочь в преодолении имеющегося товарного дефицита. Применительно к каменному веку это означает, что нехватка пищи заставляет людей искать эту пищу и придумывать различные ловушки и орудия, с помощью которых человек смог бы ее добыть. Например, придумывается копье, способное на расстоянии поразить животное. Далее с этим орудием человек идет на охоту и убивает кабана. Именно в этот момент возникает институциональная развилка. Строго говоря, человеку, убившему кабана, достаточно отрезать у него кусок мяса, а все остальное для него лишнее; ситуация сохраняется и для случая нескольких охотников. Однако они не поступают так, а несут тушу кабана в племя, где происходит деление продукта на всех членов сообщества. И здесь возникают различия в принципах данного деления. Можно позволить самым сильным охотникам есть до отвала и оставить наиболее слабых членов племени без мяса, а можно по возможности равномерно разделить пищу. Как поступить? Оказывается, если дичи в лесах много, а охотники удачливы, то можно без всяких проблем разрешить самым сильным наедаться вволю, а что останется отдавать слабым. Ведь даже при таком подходе относительный избыток дичи позволит всем получить пропитание. Если же пища в относительном дефиците, то есть ее еле-еле хватает на всех, то такой примат силы приведет к тому, что кто-то будет объедаться, а кто-то – голодать. В этом случае система распределения, не учитывающая важности общего интереса – поддержания существования всего социума, приведет к вымиранию части, а быть может, и всего социума. Поэтому либертарианская модель с неограниченным правом собственности может быть эффективной только в условиях относительного избытка благ, тогда как при их относительном недостатке должны формироваться институты на основе более равномерной, коллективистской модели собственности, где само частное право ограничено общественной целесообразностью. Таким образом, состояние товарного рынка во многом предопределяет то институциональное устройство, которое выбирается обществом.

В дальнейшем разные институты по-разному оказывают обратное влияние на рынок. Так, коллективистские институты приводят к сглаживанию индивидуальных противоречий и на этом, строго говоря, заканчивают свою работу. Индивидуалистические институты, наоборот, закрепляют неравенство и стимулируют владельцев капитала к дальнейшим действиям по его эффективной циркуляции. При этом, чтобы повысить отдачу от капитала, его собственник заинтересован во внедрении новых производственных технологий, которые будут вытеснять рабочую силу, вести к экономии издержек и росту нормы прибыли. Следовательно, в индивидуалистических институтах внутренне содержится стремление к внедрению научно-технического прогресса, на основе которого происходит постоянный рост эффективности производства. В свою очередь, рост производства и его эффективности ведет к образованию избытка на соответствующем товарном рынке, что ведет к новому витку роста спроса на жесткое частное право. В этом смысле индивидуалистические институты по сравнению с коллективистскими обладают гораздо большим потенциалом роста производства. Общая схема институциональной бифуркации приведена на рисунке 1.

Рис. 1. Схема реализации институциональной дилеммы

Таким образом, состояние товарного рынка, степень его насыщенности, почти автоматически предопределяет выбор той или иной институциональной модели. При этом подчеркну, что речь идет именно об относительном избытке и дефиците. То есть в условиях абсолютного избытка блага, когда, например, каждому члену племени мяса кабана вполне хватит, имеется его относительный дефицит, то есть не каждый может наесться до отвала. В этом случае ограниченность мяса приведет к тому, что при неравномерном распределении кому-то его может просто не хватить. В таких условиях сосуществование обжорства одних людей на фоне умирания от голода других видится вопиющей несправедливостью и, как правило, вызывает сопротивление. Тем самым при таких начальных экономических условиях нет разумных оснований для внедрения индивидуалистических институтов. В противном случае даже самое беспардонное присвоение благ не будет вызывать ожесточенного сопротивления, ибо это не затрагивает самого процесса выживания индивидов.

Из сказанного вытекает простая схема экономического круговорота. Насыщенный рынок порождает индивидуалистические институты, которые стимулируют накопление капитала, технологический прогресс и дальнейшую позитивную динамику рынка. «Бедный» рынок, наоборот, ведет к появлению коллективистских институтов, которые напрямую не влияют ни на рост капитала, ни на технический прогресс, ни на темпы производства. В каком-то смысле та или иная модель экономики оказывается предопределена изначальными качествами национального рынка.

Между тем следует особо подчеркнуть и тот факт, что исходный дефицит благ оказывается необходимым импульсом для развития технологий. Это означает, что для динамичного развития страны необходимо довольно тонкое сочетание качеств местного рынка. С одной стороны, он не должен быть слишком «богатым». Например, природные условия, позволяющие собирать три урожая в год, не располагают к придумыванию технологических инноваций. С другой стороны, рынок должен быть достаточно «богатым», чтобы обеспечить некоторый избыток товаров и не провоцировать существование людей на грани выживания.

Посмотрим, как данная схема накладывается на имеющиеся факты. Как вытекает из нее, все решает насыщенность рынка, которая в свою очередь зависит от природных условий (плодородности почвы, урожайности земли, наличия минеральных ресурсов и т. п.) и эффективности производства (уровня технологичности оборудования). В контексте данных факторов становится понятным различие институциональных систем различных стран. Например, Мьянма сегодня во многих отношениях находится на уровне средневекового кустарного производства. В стране до сих пор зонтики, лодки, дома, ткани и пр. производятся вручную; разгрузка корабля со щебенкой осуществляется женщинами, которые переносят ее в тазах на голове, переходя по перекладине с корабля на берег и обратно; не хватает даже самых примитивных причалов. При крайней бедности местного населения и отсутствии пенсионного обеспечения эта бедность, однако, не принимает излишне драматичных форм – три урожая в год и теплый климат в течение всего года сглаживают все проблемы. Результат – страна очень медленно приобщается к современным технологиям в условиях старых коллективистских институтов; либертарианская модель экономики внедряется локально, и то с большим трудом. На Шри-Ланке даже среди самых бедных слоев населения также отсутствуют панические настроения в отношении своего выживания. Считается, что если человек дошел до крайней нищеты, то он может залезть на ближайшее хлебное дерево и сорвать там соответствующий фрукт. При этом его никто не осудит и никто ему не воспрепятствует, ибо данный плод воспринимается местным населением как сорняк и растет круглый год.

Приведенные примеры технологического отставания теплых стран являются нормой. Сюда же можно отнести синдром Африки, а отчасти и Латинской Америки, которые развиваются чрезвычайно медленно и неравномерно. Интересно, что рыночная дихотомия просматривается даже в рамках одной страны. Так, Северная Италия промышленно развита по сравнению с аграрной Южной Италией. Южные районы Испании также являются аграрными и там совершенно иной стиль жизни по сравнению с северными районами страны. Огромны различия в культуре Южной и Северной Франции. Южные плодородные территории почти всегда отстают в технологическом развитии от северных регионов.

Страны с исходным товарным избытком оказываются выведенными из технологической гонки, а потому не имеют никаких шансов построить развитую либертарианскую модель экономики. Что касается стран с менее комфортными условиями, то они включаются в технологическое соревнование, но институты у них могут быть весьма разными. Например, США – относительно теплая страна с богатыми природными ресурсами, а Канада – северное государство, на большей части территории которого жизнь весьма затруднена. В связи с этим в США оказалось возможным построить эффективную либертарианскую систему права и экономики, а Канада пошла по другому пути, внедряя мощную систему государственной поддержки населения. Можно смело утверждать, что если бы Канада внедрила американскую модель государства, то развитие многих ее районов, тяжелых для выживания, просто не состоялось бы. В них слишком важны взаимовыручка и поддержка со стороны соседей (общества) и государства. Похожа на Канаду и Австралия, которая отличается чрезвычайно хрупкой экологией, – любое нарушение почвы становится необратимым. Неограниченная либертарианская философия могла бы просто загубить все агарное хозяйство страны.

Можно лишь гадать, как пошло бы развитие скандинавских стран, если бы там был внедрен жесткий либертарианский механизм. Скорее всего, освоение многих районов было бы заторможено на неопределенный срок. Аналогичные процессы имели место и в России, где выживание традиционно велось на базе коллективных институтов. Нерегулярные и небогатые урожаи всегда представляли угрозу жизни людей. Если в неурожайный год, когда пищи едва-едва хватало на простое выживание, была бы внедрена система относительно неравномерного распределения урожая, то это автоматически привело бы к вымиранию значительной части населения села. В этот момент обществом были востребованы предельная уравнительная справедливость и поддержка друг друга, что было возможно только на основе сложившихся в России традиционных коллективных институтов. Либертарианские институты в северной России были равносильны смерти.

На первый взгляд, Великобритания, будучи североевропейской державой, выбивается из рассмотренного правила. Имея не слишком мягкий климат, она реализовала самый жесткий вариант либертарианской модели развития. Однако это стало возможно только благодаря наличию колоний, которые искусственно повысили рентабельность всех деловых начинаний британцев и инициировали избыток основных товаров. Исходные географические недостатки Великобритании с лихвой компенсировались теплыми колониями, на которые переносились предельно жесткие модели социальных отношений. Такая геополитическая диспозиция искусственно повысила эффективность английской экономики, чем и стимулировала становление либертарианской идеологии. Большинство экономистов сходятся во мнении, что без колониального фактора либертарианская модель в Великобритании не смогла бы возобладать, как, впрочем, и не смогло бы там осуществиться первоначальное накопление капитала.

Нельзя не отметить и тот факт, что все великие древние цивилизации располагались в теплых странах. Месопотамия, включая Шумеры и Вавилон, Персия, Иудея, Египет, Греция, Рим, Индия, Китай – все это территории с теплым благоприятным климатом. Несмотря на все величие этих государств, они являли собой пример нетехнологического прогресса. На протяжении 10 тыс. лет истории, начиная с эпохи неолита, человечество породило технологических инноваций неизмеримо меньше, чем за последнее столетие. Отсюда напрашивается вывод, что теплые страны по самой своей сути не были ориентированы на технологическое развитие. Наверное, самый яркий пример в этом списке – Индия, которая достигла поразительных результатов в развитии духовных практик и технологий на фоне отсутствия сколько-нибудь значимого прогресса в производственных технологиях вплоть до середины XX в.

Данные факты подтверждают тезис, что технологический прогресс начинается там, где возникает достаточно ощутимый товарный дефицит; в древних цивилизациях незначительный дефицит проявлялся в основном на аграрном рынке. В результате развитие шло по иному пути – нетехнологическому. Можно сказать, что технологический путь развития – это экспансия вовне, предполагающая освоение окружающего пространства и создание сложных экономических институтов, а нетехнологический путь – это развитие внутрь, направленное на развитие личности и культивирование духовных достижений в сфере философии и религии. В этом смысле правомерно утверждение, что человеческая цивилизация до Нового времени была преимущественно нетехнологической, тогда как после этого – преимущественно технологической.

Либертарианская модель экономики и Россия

В контексте сказанного можно переосмыслить и историю России. Здесь мы имеем противоречивую ситуацию. С одной стороны, – богатство природных ресурсов, создающих предпосылки для появления избытка, с другой – суровость российского климата, усугубляемая к тому же огромными размерами страны, которые сами по себе ведут к росту трансакционных издержек при любых межрегиональных обменных процессах. Суровость климата и размеры государства естественно ведут к укоренению в стране потребностей в сотрудничестве и взаимопомощи, стремлению к ограждению от конкуренции. Этим потребностям в значительной мере соответствовали и те формы развития российского государства и его участия в экономической деятельности, которые складывались в стране веками. В то же время именно государство, постоянно испытывая нужду в развитии, экспансии и, соответственно, новых доходах, становилось инициатором многих инноваций, использования разработанных в других странах технологий. Складывалась двойственная ситуация, с одной стороны, – стремление к развитию, стимулированию инновационной деятельности, а с другой – тяга к охранительству, поддержанию принципов уравнительного распределения в широких слоях населения. Эта двойственность позволила, в частности, А. Ахиезеру охарактеризовать российскую цивилизацию как промежуточную, внутри которой борются принципы двух цивилизаций – либеральной и традиционной. Причем ни одна из них не может взять верх [Ахиезер, 1997]. Периоды модернизационных рывков, основанных на либертарианстве, на каком-то этапе входили в столь острое противоречие с общинно-уравнительными требованиями масс, что результаты оказывались катастрофическими. Проиллюстрирую механизм пробуксовывания либертарианской модели на нескольких показательных примерах.

Первый связан с неудачной попыткой капитализации царской России. Как известно, до революции 1917 г. индустриализация страны шла с большим трудом. На мой взгляд, это было связано с тем, что урбанизация и индустриализация предполагали разрушение традиционной деревни и связанных с ней общинных отношений. Человек, привыкший жить на селе в кругу большой семьи, получать помощь от окружающих и оказывать ее другим, в одночасье остался один на один с жизнью во враждебном городе. Разорванные социальные связи вели к разрушению морали и даже самого смысла жизни. Параллельно осложнялась жизнь и на самом селе за счет возникновения социального неравенства: если в 1600–1750 гг. доля зажиточных крестьян (кулаков) в России составляла 15 %, а бедняков – 32 %, то в 1896–1900 гг. эти доли достигли 18 и 59 %, соответственно [Попов, 2012, с. 57]. Тем самым маргинализация аграриев неуклонно нарастала.

Неудивительно, что такие процессы вызывали сопротивление крестьян нарождающимся капиталистическим отношениям. Об этом, в частности, свидетельствует динамика крестьянских волнений: если в начале XIX в. их среднегодовая величина составляла 10–30, то накануне отмены крепостного права в 1861 г. она повысилась до 300, а в годы буржуазной революции 1905–1907 гг. – до 3 тыс. [Попов, 2012, с. 57]. Иными словами, за 100 лет масштаб сопротивления капитализму вырос примерно в 200 раз. В свете таких событий революция 1917 г. стала вполне закономерным итогом народного сопротивления внедрению либертарианской модели экономики с возвратом к наполовину разрушенным коллективистским традициям.

А могло ли не быть Октябрьской революции 1917 г.? Разумеется, при последовательной и жесткой политике правительства по капитализации экономики можно было просто-напросто подавить все бунты. Однако в любом случае социальные издержки были бы, скорее всего, огромны. Напомню, что дореволюционная Россия прославилась на весь мир массовым политическим терроризмом. Приведу интересный факт – в 1910 г. Д. Лондон начал писать свой роман «Бюро убийств», сюжет которого он купил у С. Льюиса. Книга посвящена агентству, специализирующемуся на политических убийствах, а главный герой романа – русский эмигрант Иван Драгомилов [Лондон, 2011]. Такие литературные аллюзии политических событий того времени лишний раз показывают их масштабность и серьезность.

Второй интересной иллюстрацией связи состояния рынка с институтами служит случай так называемого голодомора 1933 г. Современные историки приходят к выводу, что в 1932–1933 гг. даже по самым скромным подсчетам на человека в стране приходилось 14 пудов зерна, что явно выше физиологической нормы, обеспечивающей выживание населения [Прудникова, 2012а]. Следовательно, ни организационные проблемы периода аграрной реформы, ни тотальное воровство до конца не объясняют причин возникновения голода при вполне нормальном урожае [Прудникова, 2012б]. Были и другие причины. Одна из них – спекуляция, масштаб которой был поистине впечатляющим. При рыночных ценах на зерно в 25 руб. за пуд, а на муку и все 100, то есть в 20 и более раз выше государственных, соблазн спекуляций был слишком велик [Прудникова, 2012в]. Некоторые факты из жизни «черного» рынка поистине вопиющи. Например, в Акимовском районе работники «черной» мельницы по взаимному сговору продавали похищенное зерно на частном рынке по спекулятивным ценам, доходящим до 100 руб. за пуд. При этом государственные заготовительные цены составляли 1 руб. 32 коп. за пуд пшеницы, и в отсутствие ажиотажа вполне устраивали крестьянство [Прудникова, 2012г]. Несложно видеть, что маржа между рыночными и государственными ценами давала фантастические доходы спекулянтам. И в это же время наблюдалась интересная корреляция: наиболее интенсивно тайный помол шел в Харьковской, Винницкой, Днепропетровской и Одесской областях; и именно в них смертность от голода была наивысшей [Прудникова, 2012г].

Таким образом, черный рынок превратился в колоссальный пылесос, выкачивающий из деревни зерно. Судьба тех, кто оставался в селах без надежды пережить голодную зиму, воров и спекулянтов не волновала – в точном соответствии с известным высказыванием К. Маркса о том, что нет такого преступления, на которое не пошел бы капитал ради 300 % прибыли. Тем самым инерция нэпа, который представлял попытку внедрения в России ослабленной либертарианской модели экономики, оказала самое разрушительное воздействие на всю социальную жизнь страны. Неудивительно, что впоследствии все попытки создания частных, в том числе черных, рынков безапелляционно подавлялись.

А могло ли быть все иначе? Могло – если бы в России урожайность была в два-три раза выше. В этом случае относительный недостаток зерна превратился бы в относительный избыток, и его было бы просто невозможно спрятать и выгодно перепродать – его и так всем хватало бы. Скорее всего, у аграриев была бы другая проблема – куда девать избыток? В таких условиях либертарианская модель была бы безопасна. Но в СССР подобных условий не было.

Третий пример противостоит первым двум и связан с неудавшейся попыткой СССР запустить механизм внедрения технологического прогресса. Например, в конце 1980-х гг. почти во всех книгах и статьях экономического профиля так или иначе поднимался вопрос о необходимости создания стимулов к внедрению НТП. Однако, несмотря ни на что, приемлемый механизм так и не был придуман – никакая сила не могла заставить директоров государственных предприятий внедрять технологические новинки; им это было не нужно. Наукоемкий хозяйственный механизм возникает автоматически при наличии той самой либертарианской модели, от которой страна принципиально отказалась в 1917 г. Налицо исторический курьез – отсутствие к 1990 г. того, от чего страна спасалась в 1917 г., привело ее к политическому краху.

Можно ли было преодолеть технологическую инерцию в СССР? Можно – и это делалось на протяжении 70 лет. Однако данный процесс не был автоматическим, и его надо было постоянно поддерживать. Причем с течением времени нужно было создавать все более тонкую и гибкую систему управления НТП. Поддержание экономической системы в эффективном состоянии требовало слишком больших ресурсов – людских, управленческих и финансовых. В таком режиме общество перенапрягается. В связи с этим, скорее всего, можно было лишь продлить существование СССР, тогда как его разрушение оставалось вопросом времени.

Четвертый пример – отказ страны в 1991 г. от социализма и неудачный переход к капитализму с элементами либертарианской модели. Решение руководства страны строить предельно индивидуалистические институты наткнулось на сопротивление населения – общинная культура предыдущих десятилетий не позволяла принять новые принципы жизни и хозяйствования. Результат – десятилетний трансформационный спад и неэффективные экономические реформы на протяжении 25 лет. Сегодня Россия находится в неопределенном состоянии – до сих пор не понятен вектор ее развития. Фактически при системной трансформации страны был нарушен главный из рассмотренных нами принципов – наличие относительного товарного избытка. Построение же либертарианской модели началось на базе социалистической экономики, для которой был характерен почти тотальный товарный дефицит. В этих условиях нарастающее социальное неравенство объективно должно было привести к маргинализации значительной части общества, что и не замедлило произойти.

Можно ли было избежать «либертарианской» ошибки? Ответ опять половинчатый – реформы можно было проводить дольше и тоньше, постепенно сокращая товарный дефицит. Фактически по такому пути пошел Китай. Однако колоссальные социальные издержки при переходе к жесткому капитализму в любом случае неизбежны. Англия 1600–1900 гг. может служить ярким примером тому.

Рынки и институты в свете теории неравновесной динамики

Предложенная рыночная дихотомия, порождающая либертарианскую модель, хорошо ложится на общесистемные представления. Так, любое развитие начинается с некоего возмущающего воздействия со стороны. Оно необходимо для того, чтобы вывести систему из состояния равновесия, ибо развиваться могут только неравновесные системы. Например, если имеется значительный товарный избыток на рынке, то система ни в чем не нуждается. Избыток обеспечивает относительную уверенность, покой, то есть фактически такая система находится в равновесии, и менять свое состояние ей не имеет смысла (теплые страны). Если же внешняя среда генерирует возмущение (проблемы), то система вынуждена на него реагировать, подстраиваясь под возникшую ситуацию (страны с суровым климатом). Тем самым внешнее воздействие задает вектор дальнейшей эволюции системы.

Однако бифуркация эволюционной линии зависит от соотношения силы возмущения и эффективности системы. Если эффективность системы недостаточна для того, чтобы справиться с возникшими проблемами, то она погибает (разрушается); если ее эффективность немного превосходит потенциал возмущения, то она попадает в режим самосохранения (выживания); если же эффективность системы намного больше потенциала возмущающего воздействия, то она начинает правильным образом перестраиваться и тем самым идет по пути эволюции (развития). При этом в режиме разрушения элементы системы осуществляют неэффективные хаотичные движения. В режиме самосохранения системные элементы вступают в кооперацию, так как только при совместном действии они достигают эффективности, позволяющей им выжить; система находится в перенапряженном состоянии и не дает своим частям свободы для осуществления иных действий. В режиме эволюции система имеет запас прочности, достаточный, чтобы ее элементы стали противопоставлять себя друг другу и вступать в конкуренцию; в таком состоянии у людей (элементов) возникает необходимая свобода и творческая инициатива, которая воплощается в инновациях, меняющих саму систему и делающих ее еще эффективнее.

Можно сказать, что в режиме эволюции общая активность системы дополняется активностью ее элементов, что генерирует дополнительный ресурс для развития. В этом смысле либертарианская модель экономики закрепляет и легитимирует механизмы конкуренции, создавая базу для развития личности и общества. В слаборазвитых странах такая модель лишь нарушит необходимое единство общества, ослабит его и приведет к разрушению. Таким образом, либертарианская модель является, с одной стороны, результатом благоприятных начальных условий, а с другой – источником дальнейшей эволюции общества. Игнорирование данного факта ведет к серьезным политическим ошибкам.

Здесь уместно напомнить теорию холонов в трактовке К. Уилбера. В соответствии с ней любой объект во Вселенной является, с одной стороны, целым, включающим какие-то части, а с другой стороны – частью, входящей в некоторую большую целостность. При этом в каждом объекте заложены две фундаментальные интенции (инстинкта) – стремление к самосохранению (целого) и к самопреоЗолению (стремление к большей целостности). Соответственно, каждый человек одновременно хочет сохранить себя и перерасти самого себя, стать чем-то большим, чем он есть на самом деле. Первый импульс оказывается стабилизирующим, второй – разрушительным и творческим. Сама же эволюция в этом случае представляет собой чередование процессов преодоления и включения (сохранения) [Уилбер, 2009, с. 64]. В этом контексте коллективистские институты направлены преимущественно на сохранение существующего порядка, тогда как индивидуалистические позволяют реализовать стратегию творческого разрушения. Следовательно, либертарианская модель общества содержит в себе гораздо больший эволюционный потенциал, нежели социалистические и градуалистские модели. Вместе с тем она менее гуманна, а порой и антисоциальна.

Сказанное позволяет по-новому подойти к правомерности внедрения либертарианской модели развития. Во-первых, нужно учитывать объективные предпосылки такой модели. Если страна слишком отсталая, не имеет ни природного, ни образовательного, ни технологического потенциала, то внедрение либертарианской модели должно откладываться. Во-вторых, нужно учитывать субъективные предпосылки модели. По-видимому, необходим некий общественный консенсус в отношении институционального устройства государства, аналог общественного договора. В противном случае можно получить войну всех против всех. Опыт показывает, что ни первое, ни второе требование, как правило, не учитываются.

Перспективы либертарианской модели в России

Возвращаясь к вопросу о возможности и целесообразности внедрения в России либертарианской модели, следует сказать следующее. Прежде всего, на протяжении практически всей своей истории Россия была и объективно, и субъективно не готова к принятию такой модели. До сих пор не прекращаются утверждения, согласно которым природно-климатические условия страны таковы, что она всегда проигрывает развитым странам в эффективности производства. Достаточно вспомнить нашумевшую книгу А. Паршева [Паршев, 2001] и не менее скандальную работу Ф. Хилл и К. Гэдди [Хилл, Гэдди, 2007]. Что изменилось с того времени?

На мой взгляд, многое действительно изменилось. Роль природно-климатических условий снизилась. Сегодня даже в Гренландии выращивают тропические фрукты, что изначально было по определению невозможно. Беспрецедентная автоматизация и компьютеризация производства в закрытых помещениях нивелируют различия между странами. Развитие транспортной инфраструктуры позволяет решить любые проблемы с доставкой товаров. Более того, северные страны, требующие хорошо отапливаемых помещений, становятся даже более комфортными для жизни по сравнению с жаркими странами, где большую часть года можно жить лишь в искусственно вентилируемых и охлаждаемых помещениях. Затраты энергии на работу кондиционеров в жарких регионах сопоставимы с теми, которые необходимы для обогрева помещений в холодных регионах и поддержания промышленного производства. Иными словами, все решает уровень технологического развития страны. В этих условиях Россия, будучи еще и энергетической сверхдержавой, получает все шансы на построение эффективной экономики. Следовательно, сейчас можно говорить о наличии объективных условий для внедрения в России либертарианской модели.

Прошедшие 25 лет рыночных реформ и фактор глобализации сильно изменили менталитет россиян. Во многих людях проснулся самый неприкрытый индивидуализм, который зачастую принимает гипертрофированные формы; во многих случаях стремление к личному успеху превращается у них в своеобразный массовый психоз. Все эти перегибы – естественная реакция на предыдущие годы коллективизма. Однако главное состоит в том, что джинн индивидуализма россиян выпущен из бутылки, а это создает субъективные предпосылки для внедрения либертарианской модели.

А коль скоро в России складываются объективные и субъективные предпосылки внедрения либертарианской модели, то и сегодняшний либертарианский дискурс можно считать вполне оправданным. Многие факты говорят о том, что страна медленно движется в сторону либертарианских институтов. И, похоже, эффективной альтернативы этому тренду нет.

Список литературы

Ахиезер А. С. Россия: критика исторического опыта. Т.1.Новосибирск, 1997.

Балацкий Е. В. Институциональная дилемма в период первоначального накопления капитала // Журнал экономической теории.2013.№ 4(34).

Дерябина М. А. Горизонтальные связи и сетевая координация в современной экономике // Общественные науки и современность.2014.№ 1.

Кулишер И. М. История экономического быта Западной Европы. Т.1–2.М., Челябинск, 2012.

Курбатова М. В., Левин С. Н. Методологические альтернативы экономического «мейнстрима»: сравнительная характеристика // Общественные науки и современность.2013.№ 5.

Либман А. М. Социальный либерализм, общественный интерес и поведенческая экономика // Общественные науки и современность.2013.№ 1.

Лондон Дж. Сочинения. В 2 т. Т.2.Бюро убийств. Рассказы, репортажи, письма. М., 2001.

Лукас Р. Э. Лекции по экономическому росту. М., 2013.

Мамедов О. Ю. Европейский либерализм и российская экономика – драма безответной любви?// Terra Economicus.2013.Том 11.№ 4.

Паршев А. П. Почему Россия не Америка. М., 2001.

Попов В. В. Почему Запад разбогател раньше, чем другие страны, и почему Китай сегодня догоняет Запад? Новый ответ на старый вопрос // Журнал Новой экономической ассоциации.2012.№ 3(15).

Прудникова Е. А. Административный антиресурс // «Капитал страны», 07.08.2012 (http://www.kapital-rus.ru/index.php/articles/article/213145).

Прудникова Е. А. Высокое искусство саботажа// «Капитал страны», 04.09.2012 (http://www.kapital-rus.ru/index.php/articles/article/214109).

Прудникова Е. А. Голод, которого не должно было быть // «Капитал страны», 23.06.2012 (http://www.kapital-rus.ru/index.php/articles/article/210176).

Прудникова Е. А. Указ «7–8» шьешь, начальник? // «Капитал страны», 18.07.2012 (http://www.kapital-rus.ru/index.php/articles/article/211858).

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность.2012.№ 6.

Тамбовцев В. Л. Методологический анализ и развитие экономической науки // Общественные науки и современность.2013.№ 4.

Тихонова Н. Е. Социальный либерализм: есть ли альтернативы? // Общественные науки и современность.2013.№ 2.

Уилбер К. Краткая история всего. М., 2009.

Урнов М. Ю. Социальный либерализм в России (взгляд политолога) // Общественные науки и современность.2013.№ 3.

Хилл Ф., Гэдди К. Сибирское бремя. Просчеты советского планирования и будущее России. М., 2007.

Хиршман А. Риторика реакции: извращение, тщетность, опасность. М., 2010.

Яновский К. Э., Жаворонков С. В. Плоды социального либерализма и некоторые причины устойчивости выбора неэффективных стратегий // Общественные науки и современность.2013.№ 6.

 

С. Г. Кирдина. Роль методологических предпосылок в проведении междисциплинарных исследований

[135]

Развитие междисциплинарных исследований (в данном случае речь идет преимущественно об экономике и социологии), провоцируемое возрастающей сложностью современных обществ и увеличением совместных проектов представителей смежных наук, актуализирует методологическую работу. Дело в том, что прямое сопоставление и «суммирование» указанных дисциплин, которое может способствовать решению некоторых прикладных задач, при генерации фундаментального знания оказывается недостаточным. Процедуры «механического соединения» полученных разными науками результатов часто ведут не к углублению познания целостного феномена и основных его законов, а к накоплению фрагментарных и эклектичных описаний существенных и несущественных свойств, отношений и связей и, почти неизбежно, способствуют теоретическому редукционизму.

Поэтому, с одной стороны, мы видим интенсивный процесс формирования новых «стыковых» наук, специальных дисциплин, реализующих в самом своем предмете необходимые «морфологизированные» мосты для междисциплинарного синтеза [Абульханова, Александров, Брушлинский, 1996]. Среди них «экономическая социология» [Parsons, Smelser, 1956; Заславская, Рывкина, 1991; Радаев, 1997], «социоэкономика» [Etzioni, 1998; Шабанова, 2012] и др. С другой стороны, все активнее звучат голоса о «размывании традиционных границ» между общественными дисциплинами, поскольку они имеют общие объект исследования и эмпирическую базу, а также единый аналитический аппарат. Поэтому, как предполагается, «созданы условия для формирования общего социального анализа как науки о функционировании и развитии общественных институтов и о поведении человеческих коллективов в рамках этих институтов» [Полтерович, 2011, с. 101]. Аналогичный подход предлагается сторонниками «социального либерализма». Так, А. Рубинштейн подчеркивает, что «социальный либерализм» представляет собой парадигму, выходящую за пределы экономической методологии и опирающуюся на «использование более широких предпосылок, применяемых в ряде научных дисциплин… в институциональной теории, социологии, философии и т. п.» [Рубинштейн, 2012, с. 16].

В отличие от указанных направлений, я хочу проанализировать методологические проблемы «классических» междисциплинарных исследований, в ходе которых «взаимодействуют представители разных дисциплин, изучая различные аспекты одного и того же объекта» [Новая… 2001, т. II, с. 518]. В этом случае перед участниками стоит задача преодоления кантовского противоречия между строением общей социальной (в данном случае) реальности и науками, оперирующими каждая своими базовыми допущениями, гипотезами и схемами интерпретации сведений об этой изучаемой реальности. Успешное решение указанной проблемы при проведении междисциплинарных исследований предполагает такое описание изучаемого предмета, такое отражение в нем объекта исследования, чтобы его можно было изучать средствами всех участвующих дисциплин, а полученные результаты могли бы уточнять и совершенствовать исходное описание.

Накопленный практический опыт реализации крупных междисциплинарных проектов показал, что ключевую роль в них играет методологическое обеспечение, создание обобщенной предметной схемы, функционально аналогичной предметным конструкциям участвующих дисциплин. Выявление и формулировка предпосылок, на основе которых происходит выбор направления научного поиска и в духе которых интерпретируются затем полученные результаты, имеют при этом главное значение.

Однако сложность экспликации исходных методологических предпосылок, требующая продвинутой научной рефлексии и одновременно глубоких теоретических знаний (то есть способности оперировать широким набором теорий разной степени общности в отношении изучаемого предмета), приводит к тому, что необходимая методологическая работа при проведении междисциплинарных исследований зачастую не проводится. В этом случае происходит произвольное смешение практик и предпосылок вовлеченных в такое исследование дисциплин. Зачастую одна из дисциплин, «поставляющая» образец методологии, предстает как ведущая, в то время как другие – ведомыми. Известный пример – «экономический империализм» с его экспансией экономической теории (прежде всего неоклассики) и характерных для нее моделей и методов на смежные области обществознания. Это привело к формированию новых направлений (от теории общественного выбора до теории человеческого капитала)^ по сути экономических; где игнорировались подходы других социальных наук; традиционно занимавшихся изучением тех же процессов.

Если же исходить из посылки о проведении междисциплинарного исследования с использованием богатства моделей и подходов каждой из участвующих в нем наук; то задача еще более сложна. В этом случае согласованное направление научного поиска и совместная интерпретация результатов становятся возможными при опоре на близкие теоретические допущения и методологические предпосылки. Далее я рассмотрю наиболее фундаментальные из них, определяющие специфику исследовательских подходов у экономистов и социологов – принципы методологического индивидуализма и холизма с целью:

– понять; насколько справедливо рассмотрение методологического индивидуализма и холизма как альтернативных подходов в экономике и социологии;

– проанализировать содержание предлагаемых «синтетических» методологий; авторы которых ставят своей целью снятие свойственных каждому принципу ограничений:

– обсудить перспективы комплементарности методологического индивидуализма и холизма при проведении междисциплинарных исследований в общественных науках.

Индивидуализм и холизм в экономической теории

Опора на принцип методологического индивидуализма характеризует не все; но весьма многочисленные исследования; проводимые экономистами. Хотя ученые скептически относятся к тому, чтобы достичь окончательной договоренности по поводу его содержания (см., например; [Udehn; 2001]); необходимо ввести хотя бы рабочее определение. Обобщая многие подходы; можно заметить; что методологический индивидуализм «предполагает объяснение общественных явлений в терминах индивидуального поведения». Именно это, по определению С. Люкеса (схожие определения встречаем мы и у других авторов); составляет содержание принципа методологического индивидуализма (цит по: [Ходжсон; 2003; р. 98]).

Хотя индивидуализм не представляет собой «апологию эгоизма», тем не менее, согласно данному принципу, все экономические феномены анализируются «через призму» индивидуальных действий экономических субъектов.

Экономический субъект – таковым может полагаться как индивид, так фирма и даже государство – служит отправной точкой теоретического анализа [Шаститко, 2002, с. 36]. Он ориентирован на получение преимуществ (неоинституционалисты включают в них и социальные нормы/правила) в ходе конкуренции в условиях существования определенных издержек (неоинституционалисты включают в них также издержки согласования). При этом разные исследователи вменяют экономическому субъекту те или иные особенности, объясняющие его поведение на рынке – от стремления к удовольствию в концепции pleasure machine Ф. Эджуорта (Edgeworth, 1881) до наличия денежных иллюзий (Дж. М. Кейнс) или макрорациональных ожиданий в моделях Р. Лукаса, Т. Сарджента и Н. Уоллеса (см. об этом [Худокормов, 2009, с. 182]).

В неоклассике принцип методологического индивидуализма служит основой анализа экономических процессов не только на микро-, но и на макроуровне. В 1970-е гг. Э. Фелпс, а также Д. Акерлоф призвали «ввести индивидов в экономические макромодели», полагая, что и макроэкономика должна быть основана на «поведенческих соображениях». Тем самым предполагается, что социальные события не только на микро-, но и на макроуровне, такие как инфляция, безработица, организационные изменения, эволюция культурных норм и др., могут быть объяснены в терминах индивидуальных действий [Toboso, 2001, р. 670].

В этом случае изучаются законы поведения индивидуальных экономических агентов – домохозяйств и фирм, а затем происходит отождествление законов коллективного поведения с законами индивидуального поведения. Такой основанный на методологическом индивидуализме «подход к экономическим проблемам посредством изучения определенных агрегированных процессов» [Heilbroner, 1970, р. 21], когда «макроэкономическая динамика получается из простого агрегирования индивидуальных действий» [Дози, 2012, с. 52], а макроэкономическое развитие выводят из поведения микроэкономических единиц [Ackley, 1968, р. 570; Campagna, 1981, р. 5–7], продолжает доминировать в сознании современных ортодоксальных макроэкономистов.

Напомню, что система постулатов ортодоксальной экономики, основанная на принципе методологического индивидуализма, берет начало у А. Маршалла [Marshall, 1890]. С середины XX в. она представляет собой уже согласованный набор постулатов, разделяемый большинством экономистов-неоклассиков. К этому времени принцип «методологического индивидуализма» терминологически был введен в программу экономических исследований Й. Шумпетером, который «дал название тому, что уже и так объединяло неоклассических авторов и отличало их от своих классических предшественников» [Допфер, 2008, с. 112]. Базирующаяся на принципе методологического индивидуализма система постулатов сохраняет свою устойчивость, и пока не сложилось альтернативного сравнимого по популярности и проработанности направления экономического знания, строящегося на иных методологических предпосылках.

Отмеченная устойчивость мировоззренческого ядра, или hard core, по М. Лавойе [Lavoie, 1992], ортодоксальной экономической теории, а также явная или неявная приверженность нескольких поколений экономистов принципу методологического индивидуализма объясняет возможности постоянного синтеза предпринимаемых теоретических инноваций с мейнстримом. Так, в свое время Кейнс показал, что рыночная экономика страдает внутренней неустойчивостью и невозможностью установления рыночного равновесия как в силу неопределенности соотношения сбережений и инвестиций, так и невозможности достижения полной занятости [Кейнс, 2012]. Его выводы о том, что государственные расходы и «социализированные» инвестиции следует рассматривать как эндогенные экономические переменные, представлялись сначала как «кейнсианская революция». Но впоследствии идеи Кейнса были использованы для уточнения условий рыночного равновесия: Д. Хикс и П. Самуэльсон адаптировали их для неоклассической теории, осуществив так называемый «неоклассический синтез». То же справедливо в отношении современной поведенческой теории. «При своем появлении на свет она рассматривалась как альтернатива традиционной неоклассической микротеории и всему западному мейнстриму в целом. Однако в настоящий момент нарождается тенденция включения behavioral economics в состав «основного ядра» экономической теории Запада» [Худокормов, 2009, с. 38].

Аналогичная ситуация характеризует неоинституциональную теорию, хотя и декларирующую выход за пределы неоклассики, но в значительной степени опирающуюся на ее базовые постулаты, и «осталась в рамках ее парадигмы» [Нестеренко, 2002, с. 11]. Как отмечал М. Блауг, «школа институциональной теории представляет собой не более чем легкую склонность к отступлению от ортодоксальной экономической науки» [Блауг, 1994, с. 958]. О. Уильямсон высказался еще более определенно: «институциональная экономика инкорпорирована в ортодоксию» [Williamson, 2000, р. 596]. Это фиксируют и российские исследователи (см., например: [Автономов, 2010, с. 175]). Как отмечает О. Ананьин, даже основатель новой институциональной экономики Д. Норт пишет о том, что экономика «отказывается от изучения того контекста (курсив мой. – С. К.), котором делается выбор» [Ананьин, 2013, с. 34] и концентрируется собственно на экономическом поведении, уходя корнями в традиции неоклассики. Поэтому «методологически новая институциональная экономика аналогична неоклассической экономической теории» [Keizer, 2007, р. 5]. Сохраняет свою актуальность давнее замечание Д. Коммонса, что, несмотря на разнообразные теоретические новации, по сути анализируется «экономика максимизации чистого дохода. В последние годы эта теория объединила определенные институциональные факторы… под терминами «несовершенная конкуренция», «монополистическая конкуренция»; «конкурентная монополия». Однако даже если их усложнить эволюционными моментами^ теория эта по-прежнему останется экономикой максимизации чистого дохода» [КоммонС; 2007; с. 60], базирующейся на принципе методологического индивидуализма.

Очередной «новый неоклассический синтез» зафиксирован совсем недавно [Woodford, 2009]. Отмечается, что в рамках мейнстрима удалось соединить уже не только неоклассическую модель общего рыночного равновесия и кейнсианскую макроэконометрическую стохастическую модель, но дополнить его теориями рациональных ожиданий, реального делового цикла и монетаристской теорией инфляции [Ольсевич, 2013, с. 20–21]. Как и на предыдущих этапах, возможность очередного синтеза обусловлена общностью базовых предпосылок экономистов, объединенных общими идеалами и нормами экономических исследований, сконцентрированных вокруг принципа методологического индивидуализма.

Экономисты, неудовлетворенные возможностями неоклассического анализа, декларируют целесообразность альтернативного принципа – методологического холизма. Речь идет, как полагают его сторонники, о рассмотрении общества как целостной системы, отличающейся от суммы образующих его индивидов. Поскольку ее динамическая целостность обеспечивается структурами действующих в ней институтов, не случайно, что впервые термин холизм стал применяться представителями институциональной экономической теории, точнее, традиционного, или оригинального, институционализма (original institutionalism). Пионером в использовании термина холизм был А. Грочи, употребивший его в 1947 г. (см. [Toboso, 2001, р. 768]).

С тех пор не прекращаются дебаты между сторонниками методологического индивидуализма и методологического холизма о том, какой из принципов более релевантен для экономического анализа. Это показал Ф. Тобозо, ссылаясь прежде всего на работы М. Разерфорда – сторонника методологического холизма и Р. Ланглуа – его теоретического оппонента [Toboso, 2008, р. 5]. Обобщая результаты теоретических дискуссий европейских и североамериканских ученых, он отмечает, что представители новой институциональной теории (продолжающей неоклассику) опираются преимущественно на принцип методологического индивидуализма, в то время как сторонники традиционного институционализма (относимого к гетеродоксной экономике), используют обычно холистический подход. При этом Тобозо обращает внимание на две версии методологического холизма [Toboso, 2001, р. 767–770]. Первая связана с дюркгеймовской позитивной теорией и ее экономическими интерпретациями. Сторонников этой версии объединяет признание того, что действия индивидов могут быть правильно и должным образом объяснены только при рассмотрении их как элементов другого объекта (целого) и позиций, которые они в нем занимают. Поэтому при анализе человеческих действий надо обращать внимание на те объекты, частью которых они являются (группы, ассоциации, партии, корпорации, государство и др.), существовавшие до них и определяющие тот набор ограничений, с которыми индивидам приходится сталкиваться.

Вторая версия методологического холизма связана с признанием наличия коллективного субъекта, обладающего системной силой, в отношении которой трудно определить персональную ответственность. Поэтому при анализе происходящих в экономике изменений необходимо выявлять влияние этих системных «неперсональных» сил. Такая трактовка холизма характерна, на мой взгляд, для экономистов, исследующих феномен общественного интереса, обусловленного наличием общественных потребностей. Анализ данной позиции представлен в недавней работе Рубинштейна, где он приводит следующие классические определения общественных потребностей. Во-первых, им отмечена позиция А. Шэффле, указавшего на наличие общественных потребностей, «которые не могут быть обеспечены отдельными членами общества». Во-вторых, приводится высказывание К. Менгера, что «не только у человеческих индивидуумов, из которых состоят их объединения, но и у этих объединений есть своя природа и тем самым необходимость сохранения своей сущности, развития – это общие потребности, которые не следует смешивать с потребностями их отдельных членов, и даже с потребностями всех членов, вместе взятых» [Рубинштейн, 2013, с. 28]. То есть холизм здесь связывается с рассмотрением общества как коллективного субъекта с неперсонифицируемой ответственностью в отношении удовлетворения «общих потребностей».

Следует отметить, что среди сторонников методологического холизма нет полной ясности по поводу того, что значит объяснение в терминах холистического подхода [Toboso, 2001, р. 760]. По мнению Разерфорда, основные различия связаны с тем, в какой мере ими признается роль и сила социального целого, влияющего на поведение индивидов [Rutherford, 1994].

Между сторонниками индивидуализма (неоклассиками) и холизма (как правило, гетеродоксами) в современной экономической теории продолжается конкуренция за «истинность» получаемого знания. Ее отражением является критика в адрес представителей экономического мейнстрима, которые, однако, по-прежнему успешно защищают свои позиции. Основные их аргументы – наличие объяснительных математически обоснованных моделей, имеющих практическое применение, в противовес хотя и содержательным, но слабо формализованным схемам понимания экономической реальности у гетеродоксальных экономистов.

Индивидуализм и холизм в социологии

Методологический индивидуализм в социологии, ближе стоящей к философии, чем экономическая наука, отчетливо ассоциируется с гносеологической предпосылкой редукционизма. Он допускает, что социальная реальность описывается и анализируется посредством редукции всей ее сложности до уровня анализа поведения индивида. Активное «предписание» общественным наукам опираться на принцип методологического индивидуализма, образцы которого дал еще Вебер, с середины XX в. мы находим в работах Д. Уоткинса и К. Поппера. Так, Поппер писал, что «задача социальной теории заключается в том, чтобы построить и внимательно анализировать наши социологические модели с дескриптивной или номиналистской точек зрения, то есть с точки зрения индивидов, их взглядов, ожиданий, взаимоотношений и т. д.» [Popper, 1957, р. 130, 136]. С тех пор принцип методологического индивидуализма вошел в социологические словари и характеризует «теоретические позиции, основанные на том, что адекватные социологические оценки обязательно предполагают обращение к людям, интерпретации ими своих обязательств и причин и поводов для предпринимаемых действий» [Большой… 1999, с. 416].

Несмотря на популярность в социологии методологического индивидуализма, его принципы распространены тут, по сравнению с экономикой, не столь повсеместно. Уже в период становления социологии была осознана недостаточность опоры на этот принцип для понимания закономерностей социальных процессов. Дюркгейм еще в конце XIX в. писал о том, что общество есть реальность sui generis («как она есть»), которая не выводится из свойств действующих в обществе субъектов [Дюркгейм, 1995], что закрепляет за ним первенство в формулировке теоретической предпосылки о «методологическом коллективизме», или «холизме» [Радаев, 2005, с. 19–20]. Именно Дюркгейму противостоял его современник и теоретический оппонент Вебер, заложивший основы методологического индивидуализма в социологии. С тех пор дискуссия между представителями холистического подхода с требованием «рассматривать общественные явления как феномен социальной целостности, не редуцируемый к индивидуальным действиям», и сторонниками методологического индивидуализма «с установкой на их объяснение исключительно через действия индивидуумов», не прекращается, и она известна экономистам [Рубинштейн, 2008, с. 16].

На мой взгляд, в современной социологии работы на основе этих двух методологических принципов не находятся в столь явной оппозиции, как в современной экономической теории. Они формируют два не столько против о стоящих, сколько дополняющих друг друга кластера исследований, позволяющих с необходимой полнотой отражать свойства наблюдаемой социальной реальности. Опора на тот или иной принцип позволяет исследователям концентрироваться на разных ее сторонах и особенностях. Это проявляется, например, в том, как ученые, работая в одних и тех же предметных областях, по-разному определяют изучаемый предмет. Такая ситуация, в частности, имеет место в российской экономической социологии. Так, Радаев в своем курсе лекций по экономической социологии определил в качестве предмета этой дисциплины изучение социологического, социально-экономического человека [Радаев, 1997, с. 158–159], что вполне соответствует опоре на принцип методологического индивидуализма. В то же время в рамках Новосибирской экономико-социологической школы к предмету экономической социологии относят экономические институты, неизменное институциональное ядро экономической системы [Бессонова, 1998, с. 11], что характерно для холистического подхода в духе дюркгеймовской традиции. В результате современное социологическое знание обогащается вкладом ученых, с разных сторон подходящих к исследованию актуальных российских социально-экономических проблем.

«Синтетические» подходы в общественных науках

Для междисциплинарных исследований формирование общей методологической схемы имеет, как уже было отмечено, решающее значение. Поэтому особое внимание я уделяю рассмотрению и анализу попыток построения разнообразных «синтетических» подходов, снимающих, по мнению их авторов, противоречия и ограничения принципов индивидуализма и холизма. Такие подходы предлагается рассматривать как основу для междисциплинарных проектов с участием социологов и экономистов.

Деятельностно-активистская (интегративная) парадигма в социологии.

Долгие годы социологи полагали, что попытки интеграции холистического и индивидуалистского подходов безрезультатны. Как отмечала М. Арчер, работавшие в этом направлении ученые рано или поздно «теряли присутствие духа и спешили укрыться: одни – в стане индивидуализма, другие – холизма» [Арчер, 1999, с. 159]. С одной стороны, она приводит в пример пытавшегося это сделать У. Бакли, который в конце концов отказался от анализа социальных структур как «абстрактных конструктов», оставшись на позициях методологического индивидуализма. С другой стороны, показателен пример П. Блау, который, вопреки задачам взаимосвязанного анализа, наоборот, оказался, по мнению Арчер, в плену холистского подхода. Поэтому она утверждала, что до начала 1980-х гг. в социологии «никому еще не удавалось пройти между Сциллой индивидуализма и Харибдой холизма» [Арчер, 1999, с. 160].

Однако в 1980-1990-е гг. вновь предпринимаются «одиссеевы» попытки социологов в этом направлении, связанные с конструированием «интегративных социологических парадигм» (так их определяли Дж. Ритцер, Дж. Александер, И. Девятко и др.). В. Ядов обозначает такие попытки построения термином «деятельностно-активистская парадигма». К ее сторонникам, помимо упомянутых авторов, он относит М. Арчер, Э. Гидденса, П. Бурдье, П. Штомпку, П. Бергера и Т. Лукмана, Р. Бхаскара и др. [Ядов, 1999]. Активистско-деятельностный подход, по мнению ряда исследователей, мог бы стать «метаподходом, соединяющим разные теоретические традиции для анализа взаимодействия “структуры” и “агента”» [Ситнова, 2012, с. 65].

Насколько удалось разработкам в области активистско-деятельностной парадигмы преодолеть альтернативность каждого из исследуемых нами подходов – индивидуалистического и холистического? Можно ли в данном случае действительно говорить о «синтезе микро– и макросоциологических подходов… сочетании холизма и индивидуализма без принудительного выбора в качестве первоосновы одного из них» [Рубинштейн, 2012, с. 16]? Полагаю, что внимательное прочтение работ отмеченных выше авторов не дает для этого достаточных оснований. Так, анализируя во многом схожие подходы ученых из Великобритании Гидденса [Giddens, 2001] и Бхаскара [Bhaskar, 1979; 1989; Бхаскар, 1991], методологи социологической науки отмечают следующее. Определение структуры у Гидденса в его структурационной теории лишает структуру ее автономных свойств (тем самым автор «уходит» с позиций методологического холизма), и фокусом его анализа становится рассмотрение действий социальных субъектов. Фактически Гидденс подходит к анализу системы с позиций микросоциологического подхода и базирует свои исследования на привычном для себя принципе методологического индивидуализма.

Аналогичные выводы сделаны и в отношении теоретических построений Бхаскара. С одной стороны, в популярных социологических изданиях и словарях, представленных в интернете, заявляется, что его «социология отношений совместима и с индивидуалистскими, и с коллективистскими теориями» (см., например, enc-dic.com/sociology/Bhaskar-Roj-707.html). Действительно, может показаться, что Бхаскар, например, присоединяется к позиции Дюркгейма [Шкаратан, 2012, с. 19], когда пишет: «Аюди не создают общество, поскольку оно всегда существует до них и является необходимым условием их деятельности» [Bhaskar, 1989, р. 36]. Но так ли это? Один из важнейших тезисов социологии отношений Бхаскара заключается в том, что социальные структуры «в отличие от природных механизмов… существуют только благодаря деятельности, которой они управляют, и не могут быть охарактеризованы независимо от нее» [Bhaskar, 1989, р. 78]. И хотя «социальные структуры существуют материально, но переносятся из одного пространственно-временного местоположения в другое только благодаря человеческой практике» [Bhaskar, 1979, р. 174]. Но этот вполне разумный тезис означает приговор всей объединительной программе Бхаскара. Т. Бентон пишет в этой связи, что Бхаскар «в своей трактовке социальных структур, в конечном счете, лишает их независимого статуса причиняющих сил, а, следовательно, статуса реальностей sui generis. Бхаскар, похоже, привержен одному из вариантов индивидуализма в социальной теории» [Benton, 1981, р. 17]. Поэтому якобы имеющий место синтез двух основополагающих социологических подходов (индивидуализма и холизма) в этих концепциях продолжает оставаться проблематичным [Громов, Мацкевич, Семенов, 1996].

В качестве проекта, претендующего на сочетание методологического индивидуализма и методологического холизма, рассматривали также теорию генетического структурализма Бурдье (см., например, [История… 2000, с. 386–403]). Ключевое понятие концепции Бурдье – габитус, который включает в себя инкорпорированные, интериоризированные агентами социальные отношения – диспозиции, социальные представления, практические схемы мышления и действия. С одной стороны, габитус производится социальной средой, создавая «систему прочных приобретенных предрасположенностей», поэтому исторические и социальные условия лимитируют его формирование. С другой стороны, одновременно он – механизм, порождающий практики. Однако, несмотря на эвристическое значение концепции Бурдье, его аргументация в пользу того, что удалось найти «средний пункт между действием и структурой» [Большой… 1999, с. 67], не признана убедительной в социологическом сообществе.

Как справедливо пишет Г. Терборн, с первых лет своего существования социология пытается объяснить две важнейшие группы феноменов – человеческое социальное действие и его результаты. Соответственно, социологи либо выясняют, почему люди действуют именно таким образом в социальных отношениях, либо исследуют совокупность явлений, которые можно обозначить как «результаты» человеческого социального действия [Therborn, 1991]. Поэтому все разнообразие социологических объяснений располагается между двух полюсов и соответствующих им методологических принципов – индивидуализма или холизма. Даже в первом выдающемся «неоклассическом синтезе социологии», который Терборн связывает с работой Т. Парсонса «Структура социального действия» (1937), великий американский социолог, хотя и установил данную «систему координат», все же сосредоточил внимание лишь на одной из точек этой системы, а именно, на ценностях и нормах действующих социальных акторов [Терборн, 1999, с. 82]. Можно констатировать, что хотя дискуссии относительно перспектив «синтетических» подходов в социологии продолжаются, достаточно убедительных примеров их построения, по-моему, пока нет.

«Синтетические» подходы в экономике: «институциональный индивидуализм» и «методологический релятивизм». В экономике также продолжаются дебаты по поводу соотношения индивидуалистского и холистического подходов. Одним из их результатов стало очевидное признание того, что оба подхода не являются достаточно удовлетворительными. В связи с этим декларируется целесообразность некоего третьего пути (middle way), но консенсуса и тут до сих пор не достигнуто. Наиболее известной в зарубежной научной литературе попыткой найти третий, «срединный путь» в экономическом анализе, прежде всего для изучения институциональных изменений стала формулировка так называемого принципа «институционального индивидуализма».

Одним из первых о таком подходе, как институциональный индивидуализм (institutional individualism), заявил И. Агасси, указав, что поведение индивидов определяется не только их целями, но и институтами, образующими часть тех обстоятельств, в которых индивиды действуют [Agassi, 1960, р. 247]. Л. Уден отмечает, однако, что в работе 1960 г. Агасси рассматривал институциональный индивидуализм лишь как новую версию методологического индивидуализма [Udehn, 2002, р. 489], от чего позже отказался (см. [Agassi, 1975]). Но Я. Жарви, принявший институциональный индивидуализм Агасси [Jarvie, 1972], продолжал считать его методологическим индивидуализмом [Udehn, 2002, р. 489].

Тем не менее Уден полагает, что существует важное отличие между этими двумя принципами. Так, с позиций методологического индивидуализма социальные институты объясняются как результат поведения людей. При институциональном индивидуализме, напротив, институты выступают в качестве причины объяснения поведения людей. Однако это является характеристикой холистического подхода, поэтому не может быть сведено к принципу методологического индивидуализма. В связи с этим для такого анализа целесообразен новый термин «институциональный индивидуализм». Уден отмечает, что данной стратегии (наряду с методологическим индивидуализмом) придерживались Дж. Бьюкенен, Р. Коуз, Д. Норт и О. Уильямсон [Udehn, 2002, р. 490].

Дальнейший анализ принципа институционального индивидуализма представлен в работах Тобозо [Toboso, 1995; 2001; 2008]. Он рассматривает его как срединный путь (middle way) между методологическим индивидуализмом и холизмом, как способ не-системного и не-редукционистского объяснения. Институциональный индивидуализм, как он полагает, позволяет ввести в экономические теории и модели институциональные аспекты человеческих взаимодействий, происходят ли эти взаимодействия внутри стабильных структур, легальных правил и социальных норм, или они пытаются изменить эти правила и нормы [Toboso, 2001, р. 766].

Особенность подхода Тобозо состоит в том, что для него пропагандируемый им институциональный индивидуализм является не частью жесткого ядра базовых предпосылок (hard core assumptions), а лишь аналитической программой, способом анализа как для «традиционных институционалистов» с их холистическим подходом, так и для новых институционалистов с их редукционистским методологическим индивидуализмом: и те и другие могут оставаться в русле основных предпосылок соответствующей школы. Поэтому, например, введение институционального индивидуализма не означает конвергенции традиционного и нового институционализма.

По мнению Тобозо, главная особенность институционального индивидуализма – «объяснение человеческого поведения (курсив мой. – С. К.) не как основанного на предпосылках о рациональности, но как «non-calculated behavior»» [Toboso, 2001, р. 671], то есть поведения, определяемого нормами и правилами. Можно сказать, что предлагается использовать не модель homo economicus, но модель homo institutius. Ссылаясь на Агасси, он поясняет, что подход с позиций институционального индивидуализма предполагает исследование роли социальных и институциональных факторов при изучении человеческих взаимодействий и их последствий. Другими словами, институциональные факторы привлекаются как объясняющие переменные. Тобозо вводит три предпосылки, каждая из которых выступает как «составная часть» подхода институционального индивидуализма [Toboso, 2002, р. 677]:

– только субъекты могут преследовать свои цели и продвигать интересы – эта предпосылка обособляет его от методологического холизма. Она означает, что нет никакого внеперсонального системного фактора, обладающего собственной динамикой. Хотя институты и существуют, но в дискурсивную модель они включаются только при соблюдении (Тобозо пишет «при диктате») всех трех предпосылок;

– формальные и неформальные наборы институциональных правил, влияющие на взаимодействия между субъектами, являются частью объясняющих переменных – это предпосылка отличает институциональный индивидуализм от методологического индивидуализма;

– существенные институциональные изменения всегда являются результатом независимых или коллективных действий некоторых субъектов и всегда осуществляются внутри широких институциональных рамок.

Следует также отметить указание Тобозо на то, что институциональный индивидуализм как тип объяснения (анализа) чаще используется в прикладных работах, докладах и изданиях, чем в теоретических трудах. Тем не менее он приводит некоторые примеры такого типа анализа в работах традиционных [Schmid, 1987] и новых [North, 1993] институционалистов.

Суммируя взгляды сторонников институционального индивидуализма, можно сказать, что он не предлагается в качестве специфической базовой предпосылки новой теоретической методологии. Взгляд исследователей по-прежнему фокусируется на анализе человеческих взаимодействий и фигуре экономического субъекта, хотя круг условий, оказывающих на них влияние, расширяется за счет включения институтов. Речь идет, по сути, лишь о более мягком варианте принципа методологического индивидуализма, когда микро– и «макроэкономические эффекты должны быть представлены как результат взаимодействия отдельных акторов в рамках существующих институтов» [Полтерович, 2011, с. 107], или о его расширенной версии, по-прежнему сохраняющей объяснение общественных явлений в терминах индивидуального поведения.

Задачу формирования экономической методологии с использованием более общих предпосылок, чем опора лишь на принцип методологического индивидуализма, ставит перед собой и Рубинштейн. Он пишет об этом следующим образом: «Оставаясь приверженцем методологического субъективизма и давним критиком "шаблонного методологического индивидуализма”… я исхожу из целесообразности его замены более общим онтологическим принципом, используемым в ряде научных дисциплин, в том числе в лингвистике, социологии и философии. Речь идет о некотором синтезе индивидуализма и холизма – о "методологическом релятивизме”» [Рубинштейн, 2013, с. 5].

Раскрывая содержание методологического релятивизма, Рубинштейн отмечает, что следование этому принципу допускает объяснение поведения индивидуума не только чисто экономическими мотивами, но и «макросоциологическими переменными». Кроме того, он вводит принцип гетерогенности экономических субъектов, выделяя, по крайней мере, «две основные группы – «индивидуумов», генерирующих общественный интерес посредством рыночного механизма, и «политиков», кому остальная часть населения доверила заботиться об общем благосостоянии» [Рубинштейн, 2013, с. 5, 28]. Интересы этих групп формируются в различных институциональных средах, они несводимы друг к другу и дополняют друг друга. При этом интерес политиков, трактуемый как общественный интерес, вслед за Р. Масгрейвом он рассматривает как результат «передачи в политический траст» индивидуальных предпочтений. Голосуя на выборах за того или иного кандидата, индивидуумы вместе со своим голосом передают ему право выражать их мнение о том, какими должны быть общественные преференции [Рубинштейн, 2009]. Таким образом, отстаивается принцип комплементарности полезностей, в соответствии с которым допускается наличие группового интереса наряду с индивидуальными интересами членов группы, что связывается с существованием двух, несводимых другу к другу, ветвей формирования общественного интереса: рыночной и политической [Рубинштейн, 2013, с. 39].

Тем не менее пока остается не до конца ясным, каким образом осуществляется синтез принципов индивидуализма и холизма, к которому стремится Рубинштейн. Можно видеть, что, выбирая конкретные способы анализа, он чаще опирается на принцип методологического индивидуализма в его общепринятой трактовке. Так, выделяя политические структуры (генерирующие общественный интерес), например парламент, в качестве объекта исследования, он определяет его «как совокупность «аутентичных советников» крупных и мелких политических партий, представляющих интересы соответствующих групп избирателей» (Рубинштейн, 2013, с. 36), а не как обезличенные структуры, развивающиеся по собственным законам, что характерно для холистического подхода.

Подытоживая попытки построения экономистами «синтетических подходов», преодолевающих ограничения методологического индивидуализма, можно видеть, что, как и в социологии, поставленные задачи ими пока еще не решены

Комплементарность принципов методологического индивидуализма и холизма в междисциплинарных исследованиях

Анализ многолетних дискуссий между сторонниками двух принципиальных подходов и неудовлетворительность результатами их «синтеза» в экономике и социологии позволяет предположить, что в данном случае имеет место комплементарность, дополнительность подходов, базирующихся на принципах индивидуализма и холизма, когда знания об обществе получаются в рамках отличающихся, не сводимых друг к другу систем понятий. Несводимость в данном случае означает невозможность придерживаться одновременно двух подходов (или их «синтеза») при проведении конкретного исследования, что не снимает возможности использования либо того, либо другого при решении разных исследовательских задач.

Действительно, объектом междисциплинарных исследований, проводимых экономистами и социологами, является общественная жизнь с присущей ей двойственностью, выражающейся в том, что социальные структуры, с одной стороны, и социальная деятельность и поведение – с другой, равнозначны. Они дополняют друг друга. Для их анализа исследовательская практика выработала аналитические приемы, опирающиеся, соответственно, на два альтернативных методологических принципа – холизма и индивидуализма.

При этом не следует забывать о категории времени, о временном измерении социально-экономической жизни. Структуры по времени предшествуют социальной деятельности. А если в результате деятельности (у которой есть свои внутренние закономерности) возникает структура, то ею уже определяется последующая деятельность. Структура и деятельность часто или обычно «не синхронны», а следовательно, как полагает Арчер, аналитический дуализм становится логически необходимым. Аналитический дуализм становится делом «теоретической необходимости, если мы хотим четко зафиксировать процессы, способные объяснить определенные социальные изменения, т. е. если мы хотим развивать полезные социальные теории для работающих исследователей» [Арчер, 1999, с. 190].

Уточнения Арчер в связи с применением разрабатываемого ею морфостатического-морфогенетического подхода и констатацией аналитического дуализма (с одной стороны, структура с необходимостью предшествует по времени действиям, трансформирующим ее, а с другой – разработка структуры с необходимостью оказывается по времени более поздней, чем действия, ее трансформировавшие) обосновывают основания комплементарности методологического индивидуализма и холизма. Они используются на разных стадиях социологического (и экономического) анализа: принцип холизма адекватен при анализе структуры на стадии морфостазиса, а принцип индивидуализма – на стадии ее изменения, или морфогенезиса.

Таким образом, исследования, в том числе и междисциплинарные, позволяют получить два не тождественных описания, сделанные с двух разных точек зрения: одно будет включать элементы, отсутствующие в другом, и наоборот. Очевидно, что в рамках одного подхода невозможно более или менее полно объяснить социальные и экономические процессы. Именно поэтому, в частности, макросоциологический дюркгеймовский и микросоциологический веберианский подходы следует считать не противоборствующими, а поддерживающими друг друга. Тем более что в реальной жизни макро– и микроуровни взаимосвязаны. Так, Гидденс отмечает, что «макро структурные свойства социальных систем воплощены в самых случайных и мимолетных локальных интеракциях», и, наоборот, «многие характерные особенности обыденных социальных действий теснейшим образом связаны с длительнейшими и масштабными процессами воспроизводства социальных институтов» [Гидденс, 1993, с. 69]. Поэтому их нельзя рассматривать в отрыве друг от друга [Ритцер, 2002, с. 420].

Классическим примером творческого использования того или иного методологического подхода в зависимости от характера проводимых исследований и научных задач служат различные работы К. Маркса. Многие из них представляют собой пример междисциплинарных экономико-социологических исследований. Не случайно он почитается в пантеоне как великих социологов, так и экономистов, поэтому здесь уместно сослаться на его труды.

Хотя Маркса часто считают сторонником «методологического коллективизма» (вспомним знаменитое утверждение К. Маркса и Ф. Энгельса, повторенное ими вслед за Л. Фейербахом, о том, что «история – не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека» [Маркс, Энгельс, 1955, с.102]). Следуя такому взгляду, в классовой теории Маркс опирается, по сути, на принцип методологического индивидуализма, пусть и с широким привлечением к анализу социальных факторов. Можно вспомнить и одно его положение из «Тезисов о Фейербахе»: «… сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. В своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений», а также то, что написано несколькими абзацами ранее в той же работе: «Материалистическое учение о том, что люди суть продукты обстоятельств и воспитания, что, следовательно, изменившиеся люди суть продукты иных обстоятельств и измененного воспитания, – это учение забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми и что воспитатель сам должен быть воспитан» [Маркс, Энгельс, 1985, с. 1–2]. Можно заключить, что методологический индивидуализм был одним из методов, на которые Маркс опирался в своих исследованиях.

Есть ряд известных свидетельств; подтверждающих справедливость подобной трактовки. Так; один из представителей аналитического марксизма Д. Элстер утверждает; что основным методом; который использовал Маркс для объяснения социальных явлений; было внимание к непреднамеренным последствиям человеческого действия. В отличие от большинства других марксистов; считающих Маркса «методологическим гением» макроструктур; Элстер полагает; что Маркс практиковал «методологический индивидуализм»; или «доктрину; согласно которой все социальные явления – их структура и их изменения – принципиально объяснимы исключительно с точки зрения индивидов; их качеств; целей; убеждений и действий» [Elster; 1985; р. 5]. Он подчеркивает; что Маркса интересовали акторы, их цели; намерения и их рациональный выбор. Опираясь на теорию рационального выбора; И; как он полагал; развивая подход Маркса; Элстер уделял особое внимание этим рациональным агентам (капиталистам и пролетариату) и их взаимоотношениям. По его словам; «капиталистические предприниматели в самом что ни на есть активном смысле являются агентами. Их роль нельзя свести к простому занятию определенных позиций в капиталистической производительной системе» [Elster, 1985, р. 13]

Другой представитель аналитического марксизма Д. Рёмер также утверждает, что «марксистский анализ требует микрообоснований», особенно применения теории рационального выбора и теории игр, а также «арсенала разработанных в неоклассической экономике методов моделирования» [Roemer, 1986, р. 192]. Иными словами, теория рационального выбора в марксизме ищет и находит микрообоснования марксистской теории [Ритцер, 2002, с. 204].

В то же время нельзя забыть и того, что Маркс утверждал: «Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого» [Маркс, 1955, с. 119]. Основа человеческой истории определяется теми условиями, в которых люди находятся, общественной формой, существовавшей до них, созданной не этими людьми, а результатом деятельности прежних поколений [Маркс, Энгельс, 1968, с. 97]. Эти высказывания концентрируют внимание исследователей на анализе макроструктур и институтов, то есть задают взгляд на общество с позиций холистического подхода. Здесь общество рассматривается как исторически развивающаяся совокупность отношений между людьми, складывающаяся на основе постоянных изменений форм и условий жизнедеятельности в процессе взаимодействия с окружающей средой. Таким образом, междисциплинарные исследования Маркса дают пример комплементарности используемых методологических предпосылок (индивидуализма и холизма).

* * *

Принципы методологического индивидуализма и холизма достаточно универсальны и используются как в экономической теории, так и в социологии. Исследование показало отсутствие непреодолимой стены между индивидуализмом и холизмом как методологическими принципами исследования. Они отражают различные взгляды на характер функционирования и развития экономических и социальных систем и дополняют друг друга. Как правило, к ним прибегают на разных стадиях экономического и социологического анализа: принцип холизма адекватен при анализе структуры на стадии морфостазиса, а принцип индивидуализма – на стадии ее изменения, или морфогенезиса. Как человек меняет очки «для близи» и «для дали» в зависимости от необходимости рассмотреть те или иные явления и предметы, так и ученый в зависимости от своих исследовательских задач опирается на тот или иной корпус исходных предпосылок.

Попытки построения «синтетических» подходов, опирающихся одновременно на методологические принципы индивидуализма и холизма, постоянно предпринимаются и в экономике, и в социологии. Однако удовлетворительных и внутренне непротиворечивых «синтетических» методологических схем, на основе которых можно было бы «развивать полезные социальные теории для работающих исследователей», пока не создано. Скорее можно предположить длительный период сосуществования рассмотренных принципов как комплементарных, дополняющих друг друга в более полном познании свойств экономики и общества и позволяющих получать знания в рамках отличающихся, не сводимых друг к другу систем понятий. Не-сводимость в данном случае означает невозможность придерживаться одновременно двух подходов (или их «синтеза») при проведении конкретного исследования. Что не снимает возможности использования либо того, либо другого в зависимости от конкретных исследовательских задач.

Независимо от того, на какие принципы опирается исследователь, важнее не противостояние между ними, а «способность к рефлексии второго порядка – связанной с осознанием и осмыслением неизбежных границ и содержательных возможностей собственного подхода» [Радаев, 2008, с. 120]. Принципы методологического индивидуализма и холизма, будучи комплементарными, имеют очевидные перспективы при проведении междисциплинарных исследований в экономике и социологии.

Список литературы

Абульханова К. А., Александров Ю. И., Брушлинский А. В. Комплексное изучение человека // Вестник РГНФ. 1996. № 3.

Автономов В. С. От «экономического империализма» к стремлению к обогащению // Общественные науки и современность. 2010. № 3.

Александров Ю. И., Кирдина С. Г. Типы ментальности и институциональные матрицы: мультидисциплинарный подход // СОЦИС. 2012. № 8.

Ананьин О. И. Онтологические предпосылки экономических теорий. М., 2013.

Арчер М. Реализм и морфогенез // Теория общества: фундаментальные проблемы. М., 1999.

Бессонова О. Э. Институциональная теория хозяйственного развития России.

Автореф. дис… д-ра социолог. наук. Новосибирск, 1998.

Блауг М. Экономическая мысль в ретроспективе. М., 1994.

Большой толковый социологический словарь (Collins). (1999). Т. 1. М.: ВЕЧЕ-АСТ. 544 с.

Бхаскар Р. Общества // Социо-Логос. 1991. Вып. 1 (http://ru.scribd.com/doc/36464680).

Гидденс Э. Девять тезисов о будущем социологии// THESIS. Теория и история экономических и социальных институтов и систем. 1993. Т. 1. Вып. 1.

Громов И. А., Мацкевич А. Ю., Семенов В. А. Западная теоретическая социология. М., 1996.

Дози Дж. Экономическая координация и динамика: некоторые особенности альтернативной эволюционной парадигмы // Вопросы экономики. 2012. № 12.

Допфер К. Истоки мезоэкономики // «Эволюционная теория, теория самовоспроизводства и экономическое развитие». Материалы 7-го международного симпозиума по эволюционной экономике, 14–15 сентября 2007, г. Пущино, Московская область. М., 2008.

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. М., 1995.

Заславская Т. И., Рывкина Р. В. Социология экономической жизни: очерки теории. Новосибирск, 1991.

История теоретической социологии. В 4-х т. Т. 4. СПб., 2000.

Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег. М., 2012.

Кирдина С. Г. К переосмыслению принципа методологического индивидуализма. М., 2103а.

Кирдина С. Г. Методологический индивидуализм и методологический институционализм // Вопросы экономики. 2013б. № 10.

Кирдина С. Г. Преодолевая ограничения методологического индивидуализма // Журнал экономической теории. 2013 в. № 4.

Коммонс Дж. Институциональная экономика // Экономический вестник Ростовского университета. 2007. № 4.

Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 8. М., 1955.

Маркс К., Энгельс Ф. Избранные произведения. М., 1968.

Маркс К., Энгельс Ф. Святое Семейство, или Критика критической критики против Бруно Бауэра и компании // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 2. М., 1955.

Маркс К., Энгельс Ф. Избранные сочинения. В 9-ти т. Т. 2. М., 1985.

Нестеренко А. Н. Экономика и институциональная теория. М., 2002.

Новая философская энциклопедия. В 4 т. Т. II, III. М., 2001.

Ольсевич Ю. Я. Современный кризис «мейнстрима» в оценках его представителей (предварительный анализ). М., 2013.

Полтерович В. М. Становление общего социального анализа // Общественные науки и современность. 2011. № 2.

Радаев В. В. Экономическая социология. М., 2005.

Радаев В. В. Экономическая социология. Курс лекций. М., 1997.

Радаев В. В. Экономические империалисты наступают. Что делать социологам? // Общественные науки и современность. 2008. № 6.

Ритцер Дж. Современные социологические теории. СПб., 2002.

Рубинштейн А. Я. Мериторика и экономическая социодинамика: дискуссия с Р. Масгрейвом // Вопросы экономики. 2009. № 11.

Рубинштейн А. Я. Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. 2012. № 6.

Рубинштейн А. Я. Теория опекаемых благ в оптике сравнительной методологии.

Научный доклад. М., 2013.

Рубинштейн А. Я. Экономика общественных преференций. Структура и эволюция социального интереса. СПб., 2008.

Ситнова И. В. Институциональные изменения в современной России: активистско-деятельностный подход. М., 2012.

Тамбовцев В. Л. Перспективы «экономического империализма» // Общественные науки и современность. 2008. № 5.

Терборн Г. Принадлежность к культуре, местоположение в структуре и человеческое действие: объяснение в социологии и социальной науке // Теория общества: фундаментальные проблемы. М., 1999.

Ходжсон Дж. Экономическая теория и институты. Манифест современной институциональной экономической теории. М., 2003.

Худокормов А. Г. Экономическая теория. Новейшие течения Запада. Учебное пособие. М., 2009.

Шабанова М. А. Социоэкономика (для экономистов, менеджеров, госслужащих). Учебное пособие. М., 2012.

Шаститко А. Е. Новая институциональная экономическая теория. М., 2002.

Шкаратан О. И. Социология неравенства. Теория и реальность. М., 2012.

Ядов В. Россия как трансформирующееся общество (резюме многолетних дискуссий социологов) // Общество и экономика. 1999. № 10–11.

Ackley G. Macroeconomic Theory. New York, 1968.

Agassi J. Methodological Individualism // Modes of Individualism and Collectivism. London, 1960.

Agassi J. Institutional Individualism // British Journal of Sociology. 1975. Vol. 26. № 2.

Augsburg T. Becoming Interdisciplinary // Introduction to Interdisciplinary Studies. Dubuque, Iowa, 2005.

Benton T. Realism and Social Science: Some Comments on Roy Bhaskar’s «The Possibility of Naturalism» // Radical Philosophy. 1981. Vol. 27. Spring.

Bhaskar R. The Possibility of Naturalism. New York, London, 1979.

Bhaskar R. Reclaiming Reality. London, 1989.

Campagna A. Macroeconomics. New York, 1981.

Dequech D. Neoclassical, Mainstream, Orthodox, and Heterodox Economics // Journal of Post Keynesian Economics. 2007. Vol. 30. № 2.

Elster J. Making Sense of Marx. Cambridge, 1985.

Etzioni A. The Moral Dimension: Toward a New Economics. New York, 1998.

Giddens A. Sociology. Cambridge, 2001.

Heilbroner R. Understanding Macroeconomics. New Jersey, 1970.

Jarvie J. Concepts and Society. London, 1972.

Keizer P. The Concept of Institution in Economics and Sociology, a Methodological

Exposition. Working Papers. 07–25. Tjalling C. Koopmans Research Institute – Utrecht

School of Economics, Utrecht University, 2007.

Lavoie M. Foundation of Post-Keynesian Economic Analysis. Aldershot, Brookfield, 1992.

Lawson T. The Nature of Heterodox Economics // Cambridge Journal of Economics. 2006. Vol. 30. № 4.

Marshall A. Principles of Economics. Vol. 1. London, 1890.

North D. C. Five Propositions about Institutional Change // Econ WPA. Economic History, № 9309001. 1993.

Popper K. The Poverty of Historicism. London, 1957.

Roemer J. Rational Choice Marxism: Some Issues of Method and Substance // Analytical Marxism. Cambridge, 1986.

Rutherford M. Institutions in Economics. Cambridge, 1994.

Schmid A. A. Property, Power, and Public Choice. New York, 1987.

Therborn G. Cultural Belonging, Structural Location, and Human Action. Explanation in Sociology and in Social Science // Acta Sociologica: Journal of the Scandinavian Sociological Association. 1991. Vol. 34. № 3.

Toboso F. Explaining the Process of Change Taking Place in Legal Rules and Social Norms: the Cases of Institutional Economics and New Institutional Economics // European Journal of Law and Economics. 1995. № 2.

Toboso F. Institutional Individualism and Institutional Change: the Search for a Middle Way Mode of Explanation // Cambridge Journal of Economics. 2001. Vol. 25. № 6.

Toboso F. On Institutional Individualism as a Middle Way Mode of Explanation for Approaching Organizational Issues, chapter 10 // Alternative Institutional Structures: Evolution and Impact. London, 2008.

Udehn L. Methodological Individualism: Background, History and Meaning. London, 2001.

Udehn L. The Changing Face of Methodological Individualism // Annual Review of Sociology. 2002. Vol. 28.

Williamson O. The New Institutional Economics: Taking Stock, Looking Ahead // Journal of Economic Literature. 2000. Vol. 38. № 3.

Woodford M. Convergence in Macroeconomics: Elements of the New Synthesis // American Economic Journal: Macroeconomics. 2009. № 1.

 

А. П. Заостровцев. Социальный либерализм: анализ с позиции австрийской школы

В ходе достаточно давно ведущейся дискуссии по концепции экономической социодинамики (КЭС) Гринберга-Рубинштейна (далее – ГР) обозначилось уже очень много аспектов, вокруг которых ведется полемика. Центральным является спор методологического индивидуализма и холизма. Суть его, как известно, заключается в следующем: общественный интерес – лишь некое соединение индивидуальных интересов, которое не существует вне их, или же это нечто самостоятельное, возвышающееся над ними и, по крайней мере, до некоторой степени, обособленное от них? У авторов, как приверженцев холизма, говорится о «принципе комплементарности»: несводимости общественного интереса к индивидуальным. «… есть такие автономные интересы общества, которые не сводятся к предпочтениям индивидуумов, и которые формируют собственные цели государства» [Гринберг, Рубинштейн, 2013, с. 180].

Общественные интересы определяются ими в рамках нормативного подхода, причем однозначно как нечто позитивное, прогрессивное. Они не могут нести в себе пороки, а только и исключительно – добродетели. И более того, обеспечивают «экономическую социо динамику»: являются движущей силой общества в смысле перемен к лучшему (прокладывают путь от победы – к победе), да еще с мультипликативным эффектом: «…затраты на удовлетворение несводимых потребностей общества (то есть реализацию общественных интересов – А. 3.) всегда обеспечивает социальный и, подчеркнем особо, экономический прогресс». Тут «возникает специфический социальный эффект, который… порождает феномен самовозрастания общественного богатства». Воплощение в жизнь общественного интереса означает

Парето-улучшение. Для эффективного государства главное – «стремление реализовать специфический интерес общества, не выявляемый в индивидуальных предпочтениях, при одновременном обеспечении Парето-улучшения на всем множестве субъектов рынка» [Гринберг, Рубинштейн, 2013, с. 210, 424].

Противопоставить концепции ГР лучше всего не неоклассические постулаты, с которыми они ведут местами, надо признать, небезуспешную полемику, а праксиологию (учение о человеческой деятельности) Л. фон Мизеса и выстроенную на ней теорию истории австрийской школы, где интерес описывается как порождение идеи. Это принципиально важно, поскольку в таком случае общественный интерес выступает в обличии детерминированного доминирующими идеями общественного мнения и, главное, в результате утрачивает нормативно-позитивный вектор: он может быть направлен как на достижение прогресса, так и на деградацию общественного организма. Предписанная ему ГР обязательность позитивного заряда полностью исчезает. В этой связи становится лишней и декларация о Парето-улучшении. Она есть следствие желания авторов как-то вписать КЭС в мейнстрим экономической мысли, но даже в нем идея Парето-улучшения местами поражает своей неуместностью.

Выбор в пользу «опекунства» не есть только выбор самого государства (политиков, бюрократии) и соответствующих групп интересов. Следуя той роли, которую Мизес придавал общественному мнению, можно утверждать, что это, во многом, и выбор масс, чье сознание сформировано на основе мифа о всемогущем государстве и ряде других столь же далеких от реальности представлений об источниках своего благополучия. Однако и опыт западных демократий, и практика российского автократического правления во многом сходятся (как ни странно это покажется) в опоре на утвердившиеся в общественном мнении расхожие догмы. Однако от этого они не перестают быть выражением общественного интереса. Интерес – это то, что человек реально думает о мире и своем месте в нем, а не то, что экономисты и философы называют за него и вместо него в качестве такового.

Мизес об истории, идеях, интересах и общественном мнении

«…Неразумно провозглашать, что идеи являются продуктами интересов.
Л. фон Мизес

Идеи говорят человеку, в чем состоят его интересы»

Нет никаких сомнений в том, что в центре внимании должна быть книга Мизеса 1957 г. «Теория и история: интерпретация социально-экономической эволюции». В предисловии к этой работе, написанной другим известным представителем австрийской школы и учеником Мизеса М. Ротбардом, она именуется «забытым шедевром» [Ротбард, 2007, с. XI]. Понимание истории Мизесом, разумеется, лучше всего представлено им самим: «История есть летопись человеческой деятельности. Человеческая деятельность – это сознательные усилия людей, направленные на то, чтобы заменить менее удовлетворительные обстоятельства более удовлетворительными. Идеи определяют, что должно считаться более, а что – менее удовлетворительными обстоятельствами, а также – к каким средствам необходимо прибегнуть, чтобы их изменить. Таким образом, идеи являются главной темой изучения истории. Идеи не представляют собой постоянного запаса, неизменного и существующего от начала вещей. Любая идея зародилась в определенной точке времени и пространства в голове индивида. (Разумеется, постоянно случается так, что одна и та же идея независимо появляется в головах разных индивидов в разных точках пространства и времени). Возникновение каждой новой идеи суть инновация; это добавляет нечто новое и прежде неизвестное к ходу мировых событий. Причина, по которой история не повторяется, состоит в том, что каждое историческое событие – это достижение цели действия идей, отличающихся от тех, которые действовали в других исторических состояниях» [Мизес, 2007, с. 200–201].

Итак, из рассуждений Мизеса явно вырисовываются два ключевых вывода: во-первых, человеческую деятельность, творящую историю, определяют идеи; во-вторых, идеи суть инновации, следовательно, и определяемое ими историческое событие не схоже с другими (можно сказать, «инновационно»). В этом, кстати, можно видеть объяснение непредсказуемости истории.

Попутно Мизес ведет полемику с британским историком А. Тойнби. В ней он исходит из того, что сущность цивилизации составляют идеи. «Если мы попытаемся разграничить различные цивилизации, то differentia specifica может быть найден только в различном смысле идей, который их определяет». И далее еще раз подчеркивает: «В “теле” цивилизации невозможно обнаружить никаких сил, которые не были бы результатом их специфических идеологий». А раз так, то утверждение Тойнби о том, что любая цивилизация проходит последовательно неизбежные стадии, не может быть принято. «Цивилизации несопоставимы и несоизмеримы, поскольку они приводятся в движение разными идеями и поэтому развиваются по-разному» [Мизес, 2007, с. 201–202].

Возражая немецкому философу О. Шпенглеру, Мизес не разделяет его воззрения на причину упадка западной цивилизации, хотя и соглашается в принципе с выводом, что таковой происходит. Однако причина его совсем не в некой таинственной природе цивилизации, уподобляемой Шпенглером и Тойнби живому существу, а в природе идей, владеющих принадлежащими к ней людьми. «Действительно, – пишет Мизес, – западная цивилизация приходит в упадок. Но ее упадок заключается как раз в одобрении антикапиталистических убеждений» [Мизес, 2007, с. 199]. Отсюда можно заключить, что, согласно Мизесу, именно содержание идей (убеждений) в решающей мере определяет судьбу цивилизаций.

Мизес в определении роли и значения идей становится на позицию, которая диаметрально противоположна учению К. Маркса в этом вопросе. Если у последнего конечным источником общественной динамики оказывается то, что он называл производительными силами (говоря более современным языком, это – природные ресурсы, технологии, физический и человеческий капитал), а идеи идут в самом конце каузальной цепочки и, таким образом, оказываются целиком определяемым фактором, то Мизес поступил ровно наоборот. В той же «Теории и истории» он в основу всего положил именно идеи. «Идеи порождают общественные институты, политические изменения, технологические методы производства и все, что называется экономическими условиями» [Мизес, 2007, с. 167].

Мизес протягивает цепочку от умонастроений и идей к «социальной, правовой, конституционной и политической атмосфере» (иначе говоря, к соответствующим институтам) и уже от них – к технологическому прогрессу. Его антимарксистская триада выглядит как марксистская, но поставленная с ног на голову (см. рис.).

Рис. Мизесовская триада (каузальная связь)

Ну а где же интересы? Если попытаться вписать их в вышеприведенную схему, то они заняли бы место где-нибудь между первым и вторым блоками. Мизес подчеркивал, что именно идеи определяют интересы, которые, в свою очередь, определяют характер действий людей: «В мире реальной действительности, обстоятельства которого только и являются объектом научного поиска, идеи определяют то, что, как считает человек, будет соответствовать его интересам. Интересов, не зависящих от идей, не существует. Именно идеи определяют то, что люди рассматривают в качестве своих интересов. Свободные люди действуют не в своих интересах. Они действуют в соответствии с тем, что, как они считают, будет способствовать их интересам» [Мизес, 2007, с. 126].

Таким образом, этот пассаж можно переформулировать приблизительно так: интерес – это то, что человек воспринимает (представляет себе) в качестве такового. Эту же мысль Мизес подчеркивает неоднократно в полемике с Марксом: «В мире реальности, жизни и человеческой деятельности не существует интересов, которые не зависят от идей, предшествующих им как по времени, так и логически. То, что человек считает своим интересом, является результатом его идей» [Мизес, 2007, с. 124].

Следовательно, человеческая деятельность, анализируемая сквозь призму интересов, в основе своей есть продукт идей; последние – ее движущая сила. Поэтому для Мизеса история – это, в конечном счете, история идей. «В мире Мизеса, где все явления и мысли были обязательным следствием предшествующих причин, идеи были главным динамичным элементом эволюции общества» [Хюльсманн, 2013, с. 690].

Однако что определяет сами идеи, где их первоисточник? И тут Мизес снова напоминает Маркса, но только с той принципиальной разницей, что у последнего производительные силы выступают как конечная данность, тогда как Мизес в качестве таковой объявляет идеи: «Для наук о человеческой деятельности конечной данностью являются ценностные суждения действующих субъектов и идеи, порождающие эти ценностные суждения». Они представляют собой конечную данность, так как «их нельзя представить в виде необходимых следствий чего-либо еще». «Идеи, – констатирует Мизес, – конечная данность исторического исследования. Об идеях можно сказать только то, что они появились» [Мизес, 2007, с. 275, 279, 167].

Конечно, можно прослеживать путь возникновения той или иной идеи («три источника и три составных части марксизма»). Можно сказать, что идея А отталкивается от идеи В и связана с идеей С. Однако «возникновение идеи суть инновация, новый факт, добавленный к миру». В поисках происхождения идей «мы неизбежно приходим к точке, в которой все, что можно утверждать, это то, что у человека возникла идея» [Мизес, 2007, с. 85, 167].

Уместно заметить, что сама по себе идея не способна двигать историю. Идея не рождается в массах, она – продукт индивидуального творчества (к примеру, марксизм – не есть порождение некоего мистического коллективного разума пролетариата). Однако однажды рожденные кем-то идеи воспринимаются другими людьми и могут трансформироваться в их ценности. Сквозь призму своих ценностей человек видит мир, выстраивает систему предпочтений или, если угодно, интересов (например, капитализм, частная собственность – плохо; социализм, общественная собственность – хорошо). При этом абсолютное большинство людей черпает свои ценности не непосредственно из идей, а из ценностей социального окружения (если использовать медицинский термин, то можно сказать, что они являются «заразными» продуктами). Широко распространившаяся и устоявшаяся ценность приобретает силу общественного мнения.

Мизес особо подчеркивает заслуги Д. Юма, а также Дж. С. Милля и А. де Токвиля как указывавших на общественное мнение в качестве силы, отвечающей за характер правления. В свою очередь, сам он пишет: «Правительства не могут быть свободными от давления общественного мнения. Они не могут сопротивляться господству всеми разделяемой идеологии, пусть и ошибочной». И «общественная система, какой бы полезной она ни была, не может работать, если ее не поддерживает общественное мнение». При этом «никакое государство, ни демократическое ни диктаторское, не может быть свободно от власти всеми признаваемой идеологии» [Мизес, 2007, с. 57, 744, 798].

В результате Мизес выносит следующий вердикт: «Массы лишь делают выбор между идеологиями, разработанными интеллектуальными лидерами человечества. Но их выбор окончателен и определяет ход событий» [Мизес, 2007, с. 811]. Отсюда логично следует практический вывод, что «мир нуждается не в конституционной реформе, а в здравой идеологии» [Мизес, 2006, с. 170].

Идеи для Мизеса, разумеется, не есть нечто застывшее, раз и навсегда данное. Иначе, как легко увидеть из вышеизложенной логики его подхода, ему пришлось бы признать «конец истории». «Идеи не представляют собой постоянного запаса, неизменного и существующего от начала вещей» [Мизес, 2007, с. 201]. Однако «экономисты всегда отдавали себе отчет в том, что эволюция идей – медленный, требующий много времени процесс» [Мизес, 2007, с. 194].

Философия австрийской экономической школы категорически не позволяет выставить что-либо как некий образец совершенного состояния и с ним сопоставлять реальное положение вещей и ход истории. Это противоречило бы одному из ее базовых методологических принципов – знаменитой доктрине Wertfreiheit (свободы от ценностей). Ведь ценности людей как таковые не сопоставимы. Поэтому экономист «оценивает положение вещей с точки зрения действующих людей. Он называет более хорошим или более плохим то, что представляется таковым на их взгляд. Таким образом, капитализм означает прогресс, так как ведет к прогрессивному улучшению материальных условий жизни постоянно увеличивающегося населения» [Мизес, 2007, с. 152].

Итак, исторический прогресс – это то, что люди считают таковым. Поскольку люди в абсолютном большинстве ценят улучшение условий жизни, то таковое и есть прогресс. При этом прогрессом является и все то новое (от социальных учений и отношений до технологий и оборудования), что обеспечивает это улучшение.

Однако это вовсе не означает, что людской разум в массе своей понимает неразрывную связь цели и средства и будет ценить последнее (тот же капитализм). В недопущении возможности разрыва логической связки «цели-средства» в массовом сознании и крылось то, что Мизес назвал «иллюзиями старых либералов», которые пали жертвой ошибочной доктрины «несокрушимой мощи разума». «Они беспечно полагали: то, что является разумным, пробьет себе дорогу просто за счет своей разумности. Они никогда не задумывались о возможности того, что общественное мнение может благоволить ложным идеологиям, воплощение которых будет вредить благосостоянию и разрушать общественное сотрудничество» [Мизес, 2005, с. 811].

Как видим, здесь Мизес говорит о том, что общественное мнение (умонастроение) может быть столь мощной разрушительной силой, что люди отторгают то, что обеспечивает им благополучие. Это не означает, что люди сознательно и массово отвергают достаток как цель; просто они связывают его с устойчивым убеждением в достижимости его ложными средствами. Причем, как известно, оно не оказывается каким-то кратковременным заблуждением, а определяет целую эпоху. «В формировании взглядов исторические мифы, вероятно, играли столь же значительную роль, что и исторические факты» [Хайек, 2012, с. 8].

Хайек, кстати, прекрасно показывает механизм проникновения созданного интеллектуалами мифа в сознание масс через цепочку ретрансляторов (газеты, кинофильмы, романы, школа, политические речи и даже обычные беседы). В наши дни это положение Хайека нашло свое воплощение в целой теории влияния риторики на историю и экономическое развитие народов в работах Д. Макклоски [McCloskey, 2006; 2010]. Причем люди впитывают эти мифы бессознательно, автоматически. «Большинство людей очень удивилось бы, узнав, что большинство их мнений по всем этим предметам вовсе не бесспорно установленные факты, а мифы, запущенные в оборот из политических соображений и затем распространенные вполне добросовестными людьми, чьим общим убеждениям они соответствуют» [Хайек, 2012, с. 13].

Хорошим дополнением к словам Мизеса об иллюзии старых либералов служит тезис Хайека об «отважном утопизме социалистов». «Успех социалистов должен научить нас (либералов – А. 3.) тому, что именно их отважный утопизм обеспечил им поддержку интеллектуалов и влияние на общественное мнение, которое ежедневно делает возможным то, что еще вчера казалось невозможным. Те, кто ограничивал себя только практически возможным (при данном состоянии общественного мнения), постоянно обнаруживали, что их усилия делаются политически нереализуемыми из-за изменения общественного мнения, которое они и не пытались направлять» [Хайек, 2012, с. 258].

Отсюда Хайек делает практический вывод о том, что нужно либералам для реализации своего идеала. «Нам нужна либеральная утопия, нужна программа… нужен истинно либеральный радикализм, который не пощадит чувствительности властей предержащих (в том числе профсоюзов), не будет чрезмерно практичным и не ограничит свои задачи только политически реализуемыми» [Хайек, 2012, с. 257]. Это очень напоминает лозунг французской бунтующей молодежи в 1968 г.: «Будьте реалистами, требуйте невозможного!».

И под конец вернемся к еще одной очень важной в свете полемики с социальным либерализмом тематике, также поднятой Мизесом. Речь идет о понимании рациональности. «Однако нужно отдавать себе отчет, что концепции рациональности и иррациональности приложимы только к выбору средств, но никоим образом не к выбору конечных целей. Ценностные суждения, позволяющие выбирать между несовместимыми конечными целями, не являются ни рациональными, ни иррациональными. Они произвольны, субъективны и отражают личную точку зрения. Объективной абсолютной ценности, независимой от личных предпочтений, не существует» [Мизес, 2006, с. 160–161]. Общественный интерес, пропагандируемый социальным либерализмом, является именно таковой независимой и несуществующей «абсолютной ценностью».

Австрийский либерализм против социального

Начну с того, что австрийский взгляд лишает почвы дискуссантов об общественном интересе. Все различие оппонентов заключается в том, что у холистов он может быть помещен «вовне» индивидуальных предпочтений и изначально распознаваем только избранными людьми; тогда как у методологических индивидуалистов он присутствует в составе своих собственных интересов у индивидов и только благодаря этому складывается некий общий вектор. При этом даже у абсолютного большинства последних нет сомнений, что этот вектор «положительный», направленный в сторону общественного благополучия.

Точка зрения Мизеса, как можно было убедиться, принципиально иная. Начнем с того, что общественный интерес может быть и губителен для общества. В истории идеи коммунизма, фашизма, национал-социализма прочно завладевали общественным мнением и, тем самым, фактически превращались в общественный интерес (хотя последний термин представителями австрийской школы не используется; они пишут исключительно об общественном мнении). В социуме непременно есть индивиды, не разделяющие этот интерес, но, поскольку австрийская школа игнорирует учение Парето, то для нее не возникает типичная для конституционной экономики Д. Бьюкенена проблема единогласия как условия действительности общего интереса.

Мессианская идея коммунизма как высшего общественного строя продвигала как построение нового социального порядка в СССР, так и экспансию этого порядка за его территориальные пределы (несем «счастье» всему человечеству). С угасанием этой идеи и, как следствие, изменением общественного мнения угас и этот глобальный проект. «Общественный интерес» исчерпал себя.

Таким образом, понятие «общественный интерес» не наполняется каким-то конкретным нормативным содержанием: в основе интереса, согласно Мизесу, лежит идея (неважно, плоха она или хороша), и когда последняя становится массовой, она превращается в популярное общественное мнение. Одновременно ее адепты тогда обычно выставляют это мнение в качестве «общественного интереса».

В демократическом обществе групповые интересы могут вести открытую борьбу за почетное звание «общественных»: в США сторонники президента Б. Обамы видят проводимую им реформу здравоохранения как шаг вперед в достижении общественных интересов; его противники-консерваторы именуют ее презрительно Obamacare и доказывают ее разрушительный для американского общества характер. Более того, поскольку исторически население США не становилось жертвой единой целенаправленно формируемой идеологии, то так называемый «общественный интерес» здесь полностью растворяется в частных интересах. Этот факт очень хорошо замечали создатели тоталитарных идеологий.

В автократиях общественным интересом обычно объявляется опирающийся на поддерживающее его общественное мнение интерес правящей группы; распространение же альтернативных идей всеми средствами подавляется с целью недопущения изменения общественного мнения. Ведь утративший его поддержку автократический режим оказывается весьма уязвим, поскольку потерянную легитимность в глазах общества («царь-то – не настоящий!») невозможно надолго компенсировать силой репрессивного аппарата.

Разумеется, австрийская школа не приемлет холизм. Напомним приведенные выше слова Мизеса о том, что «объективной абсолютной ценности, независимой от личных предпочтений, не существует». Однако для нее и самого понятия «общественный интерес» не существует кроме как в качестве пропагандистского лозунга, концентрирующего в себе цели влиятельного или доминирующего общественного мнения.

Иллюзорность общественного интереса как объединяющей силы во многих случаях достаточно очевидна. Тем не менее в книге ГР утверждается, что «иммунная система социума самодостаточна и, в конце концов, обеспечивает выявление латентно существующих интересов общества» [Гринберг, Рубинштейн, 2013, с. 392]. Иначе говоря, история – это всегда сказка с happy end. Вот только мир почему-то нередко наблюдает острый социальный иммунодефицит. Что случилось с иммунной системой социума в Сирии, Ливии, Сомали и т. п.? Можно еще долго приводить примеры так называемых «провалившихся государств».

Более того, ГР почти не касаются проблемы неопределенности будущего и, как видно из приведенной цитаты, рассматривают интересы общества как нечто статичное, данное (надо только их «открыть» проницательному меньшинству). В этом плане они полностью повторяют ограниченность современной неоклассики, где все, как в классической греческой пьесе, сводится к единству места и времени.

В противовес можно привести пример из книги одного из основателей теории общественного выбора Г. Таллока. Речь там идет о выборе между сопротивлением советской агрессии Финляндии и сдачей без боя Балтийскими государствами. «Совершенно неясно, – пишет он, – кто выиграл в этом естественном эксперименте. Конечно, когда Россия распалась, завоеванные области восстановили свою былую независимость, но жизнь там была значительно хуже, чем в Финляндии. Можно ли считать эту потерю сопоставимой с потерями Финляндии во время войны и сразу после нее – ответить трудно» [Таллок, 2011, с. 158–159]. Если это было трудно сделать Таллоку в 2005 г. (год выхода книги на английском), располагавшему всей информацией о прошлом, то каково было руководителям этих стран в 1939–1940 гг. выбирать решение, отвечающее «латентному общественному интересу» с учетом всех последующих абсолютно неизвестных для них событий. Принимая во внимание непредсказуемость истории, о которой пишет Мизес, понятие «общественного интереса» уже со всей очевидностью превращается в условиях исторической динамики в полную загадку: в принципе невозможно сегодня знать, чем обернутся планируемые действия завтра.

Прояснить же позицию позволит очень актуальный пример, связанный с российско-украинским конфликтом. В опросе, проведенном Левада-Центром в августе 2014 г., только 6 % россиян считали присоединение Крыма к России непоправимой ошибкой российского руководства, тогда как 85 % рассматривали это событие как большое его достижение, положительные последствия которого россияне ощутят в будущем [Украинский… 2014]. Очевидно, что сложилось небывалое единство мнений правителей России и общества. Поэтому, несомненно, что присоединение Крыма представляет общественный интерес с позиции россиян (формулируемый в виде лозунга «затокрымнаш») как отражение их абсолютно доминирующего мнения сегодня, даже если будущее покажет правоту меньшинства. Еще раз подчеркну в этой связи: интерес не есть нечто познанное философами и существующее в отрыве от реальных настроений, а подлинное состояние умов масс на данный момент, каким бы оно ни было неприемлемым для несогласных с ним и к какой бы социальной катастрофе не вело в дальнейшем.

Обращаясь к истории идейного противостояния, надо заметить, что Мизес стал первым, кто активно включился в полемику с «социальными либералами». Было это еще в 1926 г. К ним принадлежали Г. Хекнер, Л. Брентано, Л. фон Визе, О. фон Филиппович и Ф. Науманн. Они сами придумали себе такой титул, единственная претензия на который «заключалась в неприятии идеала всеобщего централизованного планирования». При этом «в противоположность классическому либерализму новые социальные либералы не выдвигали принципиальных возражений против существенных ограничений “экономических свобод” граждан» [Хюльсманн, 2013, с. 392].

Много лет спустя Мизес выступал и против «социального рыночного хозяйства» (А. Мюллер-Армак, В. Репке, В. Ойкен). В своей главной книге «Человеческая деятельность» он назвал их идеал «гинденбургской моделью социализма» и иронически замечал в их адрес, что «рынок станет свободным только тогда, когда он будет делать именно то, что хочет от него государство» [Мизес, 2005, с. 677]. Биограф Мизеса И. Хюльсманн так пишет об его отношении к таким псевдолибералам: «Члены школы ОРДО… были немногим лучше социалистов, с которыми он всю жизнь боролся. В конечном итоге он стал называть их “ОРДО-интервенциониста-ми”» [Хюльсманн, 2013, с. 718].

В данной статье невозможно рассмотреть сколько-нибудь подробно конкретные аргументы австрийской школы против «социальных либералов» или «либеральных социалистов». Тем не менее, трудно удержаться от того, чтобы не привести слова Мизеса, которые как будто специально написаны в ответ на разворачиваемую ГР теорию опекаемых благ. И здесь он не может удержаться от традиционной для него иронии: «Если правда, что власть государства от Бога и Провидение предоставило ему право действовать в качестве опекуна невежественного и глупого населения, тогда, безусловно, в его задачу входит регламентация всех аспектов поведения подданных. Ниспосланный Богом правитель лучше знает, что хорошо для тех, кто находится на его попечении, чем они сами. В его обязанности входит ограждать их от вреда, который они могут навлечь на себя, если будут предоставлены себе сами» [Мизес, 2005, с. 686–687].

То, что регламентация потребления (неважно, будет ли это поощрение или запрет) открывает безграничный простор разрастанию государственных функций, Мизес также вполне отчетливо себе представлял. «Но если принимается принцип, что в обязанности государства входит защита индивидов от их собственной глупости, то нельзя выдвинуть никаких серьезных возражений против дальнейших посягательств». И далее он констатирует: «Если кто-то упраздняет свободу человека определять свое потребление, то он отнимает все свободы» [Мизес, 2005, с. 687].

Пророчества Мизеса (кстати, он, говоря о защите индивидов от собственной глупости, имел в виду запрет на потребление наркотиков) сбылись. Не случайно в ряде штатов пошел процесс легализации марихуаны (хотя бы частичной). И здесь, кстати, нашел свое подтверждение другой тезис Мизеса – о роли общественного мнения.

В общем случае к критике развертывания государственного интервенционизма под вывеской нужды в опекаемых благах применима та же логика, которую «австрийцы» выдвигают против государства всеобщего благосостояния. Его механизмы нейтрализуют и в значительной степени делают невозможным предпринимательский поиск в этой сфере [Уэрта де Сото, 2011, с. 366]. В результате единственный вариант решения многих проблем, которые ложно выставляются как провалы рынка, блокируется. Это то же самое, как бросить пловца в смирительной рубашке в воду, одновременно надев на него спасательный жилет, и при этом оправдывать наличие последнего тем, что человек не плывет самостоятельно.

Так, российское государство тратит на содержание футбольных клубов примерно 1 млрд долларов ежегодно [Запретить… 2013]. Происходит своеобразный эффект вытеснения этими колоссальными средствами поиска руководителями клубов путей самоокупаемости. «Опекунский социализм», как и любой другой, «имеет свойство разлагать, или искажать, ту энергию предпринимательства, которая проявляется в любой человеческой деятельности» [Уэрта де Сото, 2008, с. 135]. Кроме того, «опекаемость» снижает и качество опекаемых благ (услуг): ведь доходы от результатов игры клубов значат для них мало по сравнению со спонсорскими деньгами. Это же относится к театральным постановкам, кинопродукции, художественному и литературному творчеству, успех которых (особенно на международном уровне), как правило, обратно пропорционален вложенным в них государством средствам. Тем более, что российское государство, все в большей степени обменивает финансирование на афишируемую в произведениях лояльность политическому режиму.

«Опекунство», с одной стороны, есть, конечно, «естественный» стимул бюрократических организаций. Они не только стремятся к максимальному расширению собственного бюджета или дискретной его части, как это описано в классических моделях У. Нисканена [Niskanen, 1994], но и к распространению своих инициатив на другие сферы, в том числе и на сферу частного рынка. Не случайно в дискуссии с Р. Масгрейвом Бьюкенен подчеркивает, что согласно различным расчетам для финансирования подлинно общественных благ даже в их широком определении в различных развитых странах (странах Скандинавии, Великобритании, США) достаточно 10–12 % ВВП. Все остальное приходится на финансирование делимых (частных) благ [Buchanan, Musgrave, 2000, р. 84].

С другой же стороны, «опекунство» опирается на соответствующие настроения масс. В регулярных опросах Левада-Центра на вопрос: «Сможет или не сможет большинство людей в России прожить без постоянной опеки, заботы государства?» доля тех, кто считал, что не сможет, не опускалась ниже 70 % [Общественное… 2014, с. 49]. Недаром представитель современной австрийской школы Г.-Г. Хоппе отмечал, что перераспределение шансов на приобретение дохода постепенно приводит к личностным изменениям [Hoppe, 1989, р. 16–17].

Подводя итоги, хочется вспомнить бессмертные слова Ф. Бастиа, что «государство – это громадная фикция, посредством которой все стараются жить за счет всех», а также его сбывшееся предвидение. «Государство быстро соображает, какую выгоду оно может извлечь из возложенной на него обществом роли. Оно станет господином, распорядителем всех и каждого; оно будет много брать, но зато ему и самому много останется; оно умножит число своих агентов, расширит область своих прав и преимуществ, и дело кончится тем, что оно дорастет до подавляющих размеров» [Сэй, Бастиа, 2000, с. 125].

Социальный же либерализм есть, в сущности, этатизм новой волны, сильный в своей полемике с квазилиберальным экономическим мейнстримом, но далеко не столь сильный в противостоянии классическому либерализму (либертарианству) австрийской школы, ведущему дискурс за пределами статической неоклассической парадигмы и рассматривающему человеческие возможности с точки зрения способного на решение многих проблем предпринимательского творчества.

Список литературы

Бураковский А. М. Бойня 1939–1945. Не Вторая Мировая, а Великая Гражданская. М., 2014.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. Индивидуум и государство: экономическая дилемма. М., 2013.

Запретить финансирование футбольных клубов из государственного бюджета. 2013 (URL: https://www.roi.ru/1896/).

Капелюшников Р. И. Поведенческая экономика и новый патернализм: препринт WP3/2013/03. М., 2013.

Мизес Л. фон. Бюрократия. Запланированный хаос. Антикапиталистическая ментальность. М., 1993.

Мизес Л. фон. Всемогущее правительство: тотальное государство и тотальная война. Челябинск, 2006.

Мизес Л. фон. Теория и история: Интерпретация социально-экономической эволюции. Челябинск, 2007.

Мизес Л. фон. Человеческая деятельность: трактат по экономической теории. Челябинск, 2005.

Мюллер Д. Общественный выбор III. М., 2007.

Николайчук А. Пол-Америки – за легализацию марихуаны. (URL: http://rus.ruvr.ru/ 2011/10/18/58940504.html).

Ежегодник «Общественное мнение…» М., 2014.

Ротбард М. Предисловие // Мизес Л. фон. Теория и история: Интерпретация социально-экономической эволюции. Челябинск, 2007.

Сэй Ж.-Б., Бастиа Ф. Трактат по политической экономии (Ж.-Б. Сэй). Экономические софизмы. Экономические гармонии (Ф. Бастиа). М., 2000.

Таллок Г. Общественные блага, перераспределение и поиск ренты. М., 2011.

Украинский кризис: действия руководства Украины и России. Пресс-выпуск Левада-Центра 18.08.2014// http://www.levada.ru/12-08-2014/ukrainskii-krizis-deistviyarukovodstva-ukrainy-i-rossii.

Цифра дня. Игроки кипрских клубов в 16 раз дешевле российских. 2014, 22.08.

(URL: http://www.sovsport.ru/gazeta/article-item/737601).

Хайек Ф. Капитализм и историки. Челябинск, 2012.

Хюльсманн Й. Г. Последний рыцарь либерализма: жизнь и идеи Людвига фон Мизеса. М., Челябинск, 2013.

Уэрта де Сото Х. Социализм, экономический расчет и предпринимательская функция. М., Челябинск, 2008.

Уэрта де Сото Х. Социально-экономическая теория динамической эффективности. Челябинск, 2011.

Buchanan J. M., Musgrave R. A. Public Finance and Public Choice: Two Contrasting Visions of the State. Cambridge, 2000.

Drag War Statistics, 2012. (URL: http://www.drugpolicy.org/drug-war-statistics).

Hoppe H.-H. A Theory of Socialism and Capitalism. London, 1989.

McCloskey D. N. Bourgeois Dignity: Why Economics Can’t Explain the Modern World. Chicago, 2010.

McCloskey D. N. The Bourgeois Virtues: Ethics for an Age of Commerce. Chicago, 2006.

Niskanen W. A. Bureaucracy and Public Economics. Cheltenham, 1994.

 

Д. В. Мельник. Концепция социального либерализма на «рынке идей» современной России

Идея свободы и разновидности либерализма

Следуя этической традиции, которую условно обозначим как «стоическая», свободу можно воспринимать исключительно как внутреннее состояние. Социальные и исторические условия, правовые нормы в этом случае выступают несущественными факторами, в большей или меньшей степени препятствующими сохранению гармонии между велениями разума и поступками. Напротив, исходя из традиции, которую также условно можно назвать «аристотелевской», для жизни обычного человека (при всей важности воспитания разума и следования ему) фундаментальное значение имеет структура того общества, в которое он включен. Иными словами, структуры, в которые включены люди, имеют большее значение для достижения желаемых целей и обеспечения базовых ценностей, чем сами люди. В случае, если базовой ценностью выступает свобода (а это, очевидно, и есть фундаментальный принцип, общий для всех вариантов и разновидностей либеральной доктрины), на первый план выходят те структуры взаимодействия людей, которые ограничивают или корректируют результаты свободного поведения каждого человека в отдельности. Человек может быть внутренне свободным в любом обществе, вопреки внешней несвободе. Напротив, свободное общество не может посягать на внутренний мир человека, но именно поэтому нуждается в структурных преградах по отношению к поведению тех, кто нарушают веления разума, кто внутренне несвободны.

Следование «стоицизму» предполагает последовательный индивидуализм. «Либерал-стоик» свободен прежде всего от общества, от любого общества, в котором он живет. Такой подход может представляться наиболее оторванным от реальности, но именно тогда, когда социальная реальность выступает незыблемой и всепоглощающей, он часто остается единственно доступным. Множество примеров следования стратегии ухода в себя, внутренней эмиграции, «письма в стол» как попыток освобождения (нередко, впрочем, саморазрушительных) демонстрируют судьбы людей, живших в условиях тоталитарных режимов XX в. Однако проблема автономии частного мира «маленького человека» в столкновении с социальной реальностью и ее изменениями носила и носит более общий; не сводимый только к условиям тоталитарных политических систем; характер. «Стоическая» стратегия выступала и выступает в той или иной степени осознаваемой формой практического отстаивания своей свободы индивидами; «раковиной»; в которой они пытаются переждать приливы и отливы истории; скрыться от леденящего внимания политических режимов; от всевидящего ока общества. Но она не предполагает и не выдвигает какого-либо особого устройства общества в качестве средства обеспечения свободы (или; иначе; совместима с любым реально возможным устройством) – в особенности; если индивид склонен жертвовать ради своей свободы внешними благами.

«Аристотелевская» традиция; напротив; исходя из свободы индивидов как базовой ценности; предполагает обеспечение внешних условий свободы; построение свободного общества. Для нее свободным должно быть общество. При конструировании (теоретическом или практическом) свободного общества опора исключительно на свободу индивидов вряд ли может обеспечить его устойчивость. На индивидуальном уровне достижение автономии в идеале предполагает следование «моральному закону». Однако в нормальных условиях оно не должно требовать индивидуальных подвигов и жертв в качестве общего правила. Обычный человек в обычных обстоятельствах нуждается для обеспечения своей свободы в наличии определенной степени независимости от внешних; в том числе и материальных; условий. Он нуждается также в возможности защиты от неправомерных посягательств на эту свободу со стороны других. В то же время система взаимодействия людей нуждается в структурных ограничителях действий индивидов; вольных следовать своим целям и интересам.

Построение и сохранение свободного общества требует наличия определенных пределов произвольным действиям индивидов. С учетом того, что наиболее явной и при этом наиболее доступной для управления формой урегулирования и координации общественной жизни выступает право, исторически именно с правом в первую очередь связывалось наличие условий свободы (равно как и несвободы). А поскольку возможность поддержания обязательности правовых норм, в том числе и посредством легитимного насилия, связана с функционированием государства, соответствующие условиям свободы правовые системы теоретически связывались с определенными политическими формами. Данная интеллектуальная традиция обрела вполне законченные черты к XVIII–XIX вв. Обозначу ее условно как «правовой либерализм».

Вместе с тем именно в этот период происходит оформление другого направления в рамках либеральной традиции. Она основывается на том, что ключевой механизм координации обеспечивается рыночным механизмом, и его беспрепятственное функционирование и распространение выступает условием прогресса общества и поддержания свободы вообще. Таким образом, основной целью государственной политики выступает не поддержание свободы непосредственно, а создание и сохранение условий для свободы экономической деятельности. Обозначу эту традицию как «экономический либерализм».

Непротиворечивое сочетание двух этих разнородных традиций оказалось возможным на базе такого типа развития, которое, говоря языком современного неоинституционального анализа, сочетало наличие «хороших» институтов, или порядков открытого доступа, (см. [Норт, Уоллис, Вайнгаст, 2011]) с эффективным функционированием рыночной системы, обеспечивающим экономический рост и распределение его результатов среди большинства. Данный тип развития был характерен для группы так называемых развитых стран примерно с XIX в., хотя можно спорить о том, что в первую очередь определяло процессы распределения и тем самым общий рост благосостояния, – сам рыночный механизм (эффективное функционирование которого позволяет в том числе отбирать и соответствующие институты) или перенастройка институтов извне. Собственно, с указанием на необходимость внешнего воздействия на рыночный механизм для обеспечения более справедливого и в конечном итоге более эффективного распределения его результатов связана интеллектуальная традиция, которая может быть обозначена условно как «социальный либерализм».

В связи с указанными концепциями и во многом в ответ на них в XIX в. стала развиваться также традиция, приверженцы которой исходили из исторически преходящего характера рыночного механизма (или капитализма как его наиболее развитого воплощения) и неразрывной связи экономических и политических форм. Они подчеркивали важность достижения «правильного» социального, а не экономического или политического устройства. Однако эта традиция, также будучи генетически связана с понятием свободы, не относится к либеральной традиции и противостоит ей.

Представления индивидов о свободе, оставаясь на уровне внутреннего мира, могут влиять лишь на их стратегии поведения. Но они могут и артикулироваться на основе определенных широко разделяемых дискурсов, источником которых выступают сложившиеся интеллектуальные традиции. В последнем случае они предстают в качестве «социальных ценностей». Наличие сложившейся и влиятельной интеллектуальной традиции представляется необходимым для этого условием.

Установление господства одного из вариантов антилиберальной традиции после Октябрьской революции 1917 г. прервало развитие либерализма в России в каком-либо из его вариантов на протяжении большей части XX в. В результате либерализм в России на рубеже 1980-1990-х гг. стал продуктом почти исключительно импортируемым. А поскольку он начал отождествляться с попыткой «шоковой терапии» (как ее сторонниками, так и противниками), использование этого термина стало чаще всего обозначать не особое мировоззрение, в рамках которого возможны весьма различные подходы к конкретным проблемам, а то или иное отношение к данному и последующим этапам проведения экономической политики в стране. Такая оперционализация закрыла возможность рассмотрения либеральной традиции в публичном пространстве вне связи с болезненным опытом слома плановой экономики и резко поляризованным отношением к этому опыту в обществе. В то же время попытки восстановления связи с прерванной историей либерализма в России не привели к актуализации имеющегося наследия, оставшись почти исключительно в области истории идей. Напротив, большой отклик имело переиздание работ интеллектуалов русского зарубежья, прежде всего религиозных философов и историков (широкое распространение которых, впрочем, началось еще в самиздатовскую эпоху). Эти авторы, однако, не только не следовали в русле либеральной традиции, но и часто были враждебны ей. Таким образом, наиболее «органическим» результатом обращения к дореволюционной и послереволюционной «свободной русской мысли» стало усиление позиций евразийства и религиозно-философских концепций в различных их вариантах. Либерализм же для значительной части общества стал восприниматься как явление чужеродное и враждебное.

Следует подчеркнуть, что последнее утверждение относится исключительно к области интеллектуальной истории. Оно никоим образом не предполагает суждений относительно восприятия в обществе самой идеи свободы. Такие суждения могут вытекать из исследований совершенно другого плана. Однако, если данное утверждение применительно к области интеллектуальной истории правомерно, оно означает, что идея свободы (в том случае, если она действительно значима для сколь-нибудь заметной части общества) с большой степенью вероятности не будет артикулироваться на базе дискурса либеральной традиции и воплощаться в политические и экономические требования, с этой традицией связанные. В этом случае фундаментальной проблемой восприятия либеральной традиции в России выступает не готовность или неготовность людей к свободе, а сложившийся стереотип восприятия либерализма как феномена, враждебного в том числе и распространенным в обществе представлениям о свободе.

То же положение либерализма на отечественном рынке идей, можно предположить, стало одним из факторов распространения в среде его сторонников концепции авторитарной модернизации как предварительного условия построения свободного общества. Свобода здесь представляется в качестве ценности, изначально разделяемой элитой, но не большинством населения, к свободе в полной мере не готового. Потому фундамент свободного общества должен закладываться в результате максимально свободного развития рынков, поддержания макроэкономической стабильности и последующего роста благосостояния на основе экономического роста. Социальной целью авторитарной модернизации выступает становление «среднего класса». Политические свободы в «незрелом» (не достигшем преобладания «среднего класса» среди избирателей) обществе рассматриваются как препятствие для экономической свободы. Просвещенный автократор (воплощением которого ранее воспринимался А. Пиночет, а теперь чаще всего Ли Куан Ю) необходим для умелого использования всех средств из арсенала государственного аппарата для принуждения к свободе.

Мировоззренческой основой для этой концепции стала так называемая «неолиберальная» доктрина экономической политики, в форме которой в основном шло заимствование идей экономического либерализма. Неолиберальная доктрина так и не получила законченного определения, и о самой правомерности ее выделения до сих пор идут споры. Это подчеркивает, как представляется, ее нетеоретический характер. Речь идет, скорее, о разновидности экономической философии в рамках того направления либеральной традиции, которое было обозначено выше как экономический либерализм. Она сформировалась под влиянием теоретических положений критиков кейнсианско-неоклассического мейнстрима второй половины XX в., которые долгое время занимали относительно маргинальное положение в экономической науке. Конкретное воплощение эта философия обрела в специфическом политическом контексте ряда латиноамериканских государств 1970-1980-х гг. Пройдя затем через некоторую теоретическую рефлексию, латиноамериканский опыт стал выступать моделью для «переходных экономик» на рубеже 1990-х гг.

Об условиях и результатах воплощения данных моделей можно спорить. Но оставаясь в области истории идей, следует заметить, что восприятие такой разновидности экономического либерализма в России привело к появлению интеллектуального феномена «патерналистского» либерализма. Предполагая построение свободного общества как цель, он исходит из возможности ограничения свободы как базовой конститутивной ценности.

Экономический анализ и либеральная традиция

Разнообразие в рамках либеральной традиции, возможность выделить в ней различные «либерализмы», важно учитывать, имея в виду ее неразрывную связь с западными (а в действительности, к концу XX в., мировыми) экономическими исследованиями. Связь анализа с тем трудноопределимым началом, для обозначения которого можно использовать термины «мировоззрение», «идеология» или, следуя И. Шумпетеру, «видение», представляется весьма сложной проблемой, о правомерности самой постановки которой применительно к экономическому анализу идут давние споры. Собственно, независимость позитивного анализа от каких-либо нормативных начал – одна из часто декларируемых методологических истин современной экономической науки. Тем не менее, затрагивая методологическую проблематику, можно рассматривать не только то, как экономисты (или вводные главы учебников по экономике) представляют проведение исследований в идеале, но и то, как они в действительности проводятся. Важную роль в последнем случае играет наличие ряда «фильтров»; посредством которых вольно или невольно отсеивается информация на входе и выходе исследовательского процесса (см. [Ананьин; 2013]). Либеральное мировоззрение можно рассматривать в качестве одного из таких фильтров в отношениях между субъектом и объектом исследования. Несмотря на ТО; что не все элементы современного экономического анализа формировались в русле либеральной традиции; вывести из него противоречащие ей положения весьма затруднительно – и это может свидетельствовать о наличии такого фильтра и его эффективности. Здесь можно усмотреть лишь свидетельство предвзятости и идеологической обусловленности; о чем, собственно; и говорили критики начиная с XIX в. Однако важно подчеркнуть; что речь идет лишь об одном из фильтров в процессе анализа, имеющего как таковой самостоятельный и самодостаточный характер. И рассматривая результаты аналитического развития; нельзя не признать; даже при всей симпатии к тому или иному современному «гетеродоксальному» направлению; что ни одно из этих направлений не может; при всей правомерности и обоснованности выдвигаемых критических положений; предоставить сопоставимую по охвату и степени формализации аналитическую систему.

Последнее положение в полной мере применимо и к современной отечественной критике «economics»; в которой современный экономический анализ; по сути, отождествляется с неолиберальной доктриной экономической политики. Для этой критики характерно указание на два недостатка «economics». Во-первых; на отсутствие «сущностного политэкономического анализа». Во-вторых; на навязывание (умышленное или нет) в качестве цели экономической политики лишь одного экономического механизма или уклада – рыночного – в противовес преимуществам «смешанной экономики»; характеризующей; по распространенному мнению; социально-экономические системы развитых стран.

Первый упрек – отголосок давнего отношения к «вульгарной буржуазной политической экономии» со стороны марксизма; который переносит в современность противопоставляемый этой «вульгарности» нормативный идеал; разделяемый и советской политической экономией. Второй упрек имеет более позднее происхождение и носит автохтонный характер: его истоки можно проследить в оценках частью советских экономистов (и не только) опыта нэпа (а также так называемых «косытинских реформ») как упущенного шанса направить развитие страны к подлинному социализму «с человеческим лицом». Эти оценки нередко соединялись с проникшим в советский академический дискурс из восточноеропейских стран понятием рыночного социализма.

Если использование понятия «многоукладность» в советской экономической литературе было широко распространено (в качестве исторической характеристики неразвившейся в полной мере формации); то упоминание рыночного социализма было возможно только в при перечислении одного из заблуждений «реформизма». Применение этого понятия в качестве возможной модели развития советской экономики вплоть до перестроечного периода, мягко говоря, не приветствовалось. Однако на излете советской истории идеи достижения многоукладности и рыночного социализма соединились, став, по сути, частью официальной идеологии. Эти идеи в той или иной форме были перенесены и в постсоветский период.

С «сущностной» точки зрения, под рыночным социализмом, или многоукладностью, или смешанной экономикой, или регулируемой рыночной экономикой, понимается рай, потерянный для нашей страны то ли в конце 1920-х, то ли в середине 1960-х, то ли в начале 1990-х гг. Земной образ этого рая помещается где-то между Китаем и Швецией. Потеря его всегда выступает результатом неправильной, непродуманной или просто злокозненной политики. Возвращение в него возможно путем политики правильной. Рисуется она обычно весьма широкими мазками, изменяется ситуативно (как сказали бы советские марксисты, «оппортунистически»), но чаще всего включает необходимость поддержки отечественного производства, отхода от монетаризма, опору на государственное регулирование (или планирование, поскольку, как известно, «во всем мире давно применяется планирование, отказались от него только мы»), применения мер по увеличению внутреннего спроса, и т. д. Разумеется, «сущностный анализ» такого рода характеризует далеко не всех отечественных критиков мейнстрима экономической науки. Тем не менее, он весьма распространен и представляет собой, если попытаться рассмотреть его в целом, весьма причудливый набор (или вполне постмодернистский по своему характеру синтез) положений и риторических конструкций классического марксизма, советской политэкономии, кейнсианства, религиозно-философских концепций, евразийства и глубоких личных убеждений. В силу своей синкретичности он, по сути, и не нуждается в промежуточном звене в виде анализа между исходными положениями и практическими рекомендациями. Последние в своей основе сформировались в виде реакции на «шоковую терапию» начала 90-х гг. и законсервировались в таком виде. Но эти рецепты оказываются слишком общими и расплывчатыми при попытках приложить их для решения конкретных проблем, возникающих два десятилетия спустя.

Именно аналитическая система составляет базовый элемент воспроизводства интеллектуальной традиции, позволяя, с учетом особенностей фильтрации информации на входе и выходе, сохранять ее динамическое постоянство в меняющемся мире. Современный экономический анализ, будучи частью богатой (представленной различными видами «либерализмов») традиции, не скрывает изменений, произошедших в мировой экономике за последнее столетие и не скрывается от них. Значимой характеристикой социально-экономических моделей развитых стран XX в. действительно стал рост государственного воздействия на экономику. Но разработка весьма абстрактных вопросов экономического анализа была весьма тесно, хотя и не всегда явно связана с ним. К примеру, модель рыночного социализма неразрывно связана с основами неоклассического анализа. Разработанная по результатам дискуссии сторонников и противников возможности планирования 1920-1930-х гг., эта модель послужила углублению и распространению концепции общего экономического равновесия. Практические результаты ее применения, равно как и в целом попыток реального воплощения фигуры вальрасовского аукциониста более чем скромны, и в действительности уже к 1970-м гг., если не ранее, реальный интерес к ним угас. Но разработка этой проблематики с теоретической точки зрения стала важным шагом в формализации метафоры «невидимой руки» как системы согласования действий индивидов, следующих при данных ресурсных ограничениях своим интересам и предпочтениям, – системы, которая посредством соответствующих изменений цен позволяет достичь равновесного состояния. Такая формализация позволила сторонникам и противникам тех или иных мер экономической политики говорить на одном языке, не ставя под сомнение принцип эффективности как цель экономической политики, а суверенитет потребителя как фундамент экономической свободы.

Анализ проблемы благосостояния и условий не только возможности, но и стабильности экономического равновесия, связанные с этим дискуссии о понятии полезности также имели и имеют практическое значение. Из этого не обязательно следует, что абстрактные экономические модели непосредственно воплощаются в законодательстве или определяют конкретные параметры, скажем, налогообложения. Конкретные меры экономической политики могут разрабатываться вовсе без оглядки на теорию – под воздействием сложившегося баланса сил, под влиянием сиюминутных интересов и т. д. Но наличие признанной теоретической основы задает общую направленность экономической политики, определяет границы, за которые ее отдельные мероприятия не могут выйти.

В XX в. развитые страны в общем, несмотря на некоторые политические зигзаги, следовали либеральной традиции. С 1940-1950-х гг., в условиях послевоенного строительства государства благосостояния, именно экономика заняла центральное место в социальном знании. С 1970-х гг. позиции этой науки, безусловно, пошатнулись. Но несмотря на все кризисы, на дробление и специализацию внутри профессионального сообщества, на размывание основ теоретико-методологического консенсуса, экономическая теория при непосвященном взгляде на нее со стороны воспринимается пусть и малопонятной, чрезмерно формализованной, но респектабельной основой отношения к социальным проблемам. Для тех, у кого нет желания или возможности погружаться в формальный анализ, теория поставляет мировоззрение.

Так, заведения питания известной сети «Макдональдс» по всему миру стали объектом неприятия среди значительной части общества. Их закрытие, вероятно, сопровождалось бы ростом сиюминутной поддержки со стороны части сельхозпроизводителей, владельцев и сотрудников ресторанов, сторонников здорового образа жизни и ревнителей национальных традиций в кулинарии, например во Франции. Однако последовательная или частичная реализация этой меры государством в реальности невозможна не только потому, что она нарушает права собственности, но и потому, что государственные ограничения свободы предпринимательства консенсусно воспринимаются как препятствие эффективности экономической системы как цели и суверенитету потребителя как базовой предпосылке сложившейся социально-экономической модели.

В периоды кризисов экономической науки, тесно связанных с масштабными социально-экономическими кризисами, противоречия между различными подходами к обеспечению структурных условий свободы выходили на первый план, обостряя конфликт между различными теоретическими направлениями. Но столкновения между ними со второй половины XX в. ведутся, как правило, на едином языке и в общих рамках. Даже самые последовательные сторонники вмешательства государства не видят в нем замены рынку в качестве регулятора аллокации ресурсов и не ставят суверенитет государства выше суверенитета потребителя. А при всей критике неэффективности созданных механизмов благосостояния, в рамках мейнстрима сегодня нет и влиятельных течений, призывающих полностью обнулить результаты предшествующего столетнего развития социальной сферы. Спор ведется между теми, кто считают возможным вмешательство с целью перераспределения результатов рыночного процесса для максимизации благосостояния (устранения «провалов рынка») и теми, кто полагают, что роль государства должна быть связана с поддержанием такой системы институтов, которая снижала бы издержки работы рыночной системы, максимально приближая ее реальные результаты к идеальным, возможным при нулевых трансакционных издержках. Этот спор ведется на языке экономического анализа.

В современной диверсифицированной экономике и в сложном обществе весьма высоки и потребность в определенном регулировании, и цена ошибок при проведении экономической политики. Государственное вмешательство само по себе есть проблема, требующая обоснования целей и средств такого вмешательства. Эта проблема не может быть решена путем простого изменения величины государственных расходов, снижения или увеличения налоговой нагрузки и т. д. Современный экономический анализ (не обладая, безусловно, теоретической монополией) позволяет ставить и решать проблемы экономической политики, совмещая задачи достижения эффективности и поддержания одной из базовых конститутивных ценностей современного общества – свободы.

Условия построения свободного общества в концепции социального либерализма

Концепция, предложенная А. Рубинштейном, развивается в русле современного экономического анализа. При этом она отталкивается не от недостатков или провалов рыночного механизма как такового, а от наличия особых «опекаемых» благ, в отношении которых возможно установление общественной функции полезности. Концепция исходит из возможности снятия жесткого методологического противопоставления между индивидуализмом и коллективизмом как принципами анализа. Согласно данному подходу, онтологический индивидуализм не предполагает с необходимостью индивидуализма методологического. Сам рынок предстает как механизм обобщения индивидуальных предпочтений. Но помимо этого Рубинштейн выделяет и другой механизм обобщения предпочтений, который не может быть сведен к рыночному: «… если индивидуальные предпочтения, вливаясь в рыночный поток, усредняются на всем множестве индивидуумов, то преференции общества как такового, существующие наряду с ними, в процессе такой редукции не участвуют и определяются посредством механизмов политической системы» [Рубинштейн, 2012, с. 20]. Параллельное функционирование двух механизмов выявления предпочтений и двух сфер принятия решений (экономической и политической) не противоречит и не ставит под сомнение суверенитет индивида в реализации его интересов как фундаментальное мировоззренческое условие свободы.

По сути, такое сочетание двух регуляторов представляет одно из возможных рабочих определений «смешанной экономики» как социально-экономической модели. В то же время такое «смешение» не означает в данном случае, что одна из сфер принятия решений начинает трансформировать свои принципы под воздействием другой. Чтобы подчеркнуть различие между ними, Рубинштейн даже вводит предпосылку о «разных людях», действующих в каждой из них. Эту предпосылку подвергает, в частности, весьма убедительной критике В. Тамбовцев [Тамбовцев, 2013]. Однако данное положение можно интерпретировать не как «реалистическое» или позитивное, а как нормативное выражение условий устойчивости социально-экономической системы. Оно подчеркивает фундаментальную важность разделения двух сфер как одного из условий свободы. Этому соответствует, как представляется то, что функционирование политической сферы определяется в концепции Рубинштейна сложившимися демократическим механизмом – и данное условие вводится в качестве одной из исходных предпосылок. Свобода в этом случае выступает в качестве базовой ценности общества, а не возможного результата определенной последовательности его изменений. Иными словами, общее признание ценности свободы также рассматривается как нормативное условие.

Критика Тамбовцева выявляет методологическую проблему такого подхода: попытка включения в экономический анализ политической сферы базируется на предпосылках, выводящих эту сферу за пределы экономического анализа. Между тем с теоретической точки зрения экономистам есть что сказать в отношении механизмов политического выбора. Постулирование демократических институтов отнюдь не гарантирует демократического выбора адекватного условиям максимизации благосостояния. Собственно, с обоснования «теоремы о невозможности» К. Эрроу принято вести отсчет формирования того направления анализа в рамках экономики благосостояния, к которому можно отнести и концепцию, предложенную Рубинштейном. Однако проблема еще более очевидна в практическом срезе. Попытка применения предложенной концепции социального либерализма к конкретным условиям, в которых эффективные демократические механизмы еще не сформированы, наталкивается на простой вопрос: откуда им взяться?

С одной стороны, довольно легко предположить, что политическая сфера, которая в отличие от экономической обладает средствами для насильственного навязывания своих целей, начинает подминать под себя последнюю. С другой стороны, столь же легко предположить, что политическая система перестает работать в интересах общества и начинает служить реализации интересов и целей вполне конкретных людей. Ожидать появления «других» людей, действующих в политической сфере, в таких условиях нереалистично. Следует указать и на смежную проблему. Представляется, что в данной концепции не проводится четкого различия между политическим механизмом выявления общественных предпочтений и государственным механизмом управления. Выборы и референдумы сами по себе не являются механизмом управления. Даже в условиях сложившихся демократических процедур граждане выбирают не только политики, но и политиков. При этом политиков и государственных служащих также можно рассматривать как «разных людей».

Поэтому, по крайней мере в рамках экономического анализа, альтернативный подход представляется более логичным и экономным с точки зрения предпосылок. Согласно ему, действия людей во всех возможных сферах определяются единой логикой – логикой выбора наилучших с учетом имеющихся целевых функции способов использования ограниченных ресурсов. В экономической сфере эти выборы выражаются в системе цен, в политической – в системе институтов. Политика в этом смысле выступает продолжением экономики. Однако такой подход требует дополнительного обоснования, во-первых, возможности и устойчивости достижения оптимального положения посредством системы цен и, во-вторых, возможности отбора и закрепления «правильных» институтов за счет неэффективных. Обоснование первого условия лежит у истоков неоклассического анализа. Обоснование второго связано со становлением неоинституционального направления. И здесь необходимо заметить, что поставленная в концепции Рубинштейна проблема одновременного сосуществования и в то же время принципиального разграничения двух механизмов координации – рыночного и политического – является вызовом и для данного подхода.

Государство, безусловно, можно рассматривать как набор институтов, существующих и трансформирующихся наряду с другими институтами. Но возможность проведения политики с опорой на легитимное насилие, наделяет его субъектностью, недостижимой для всех иных институтов. Изменения в политике вполне могут анализироваться на основе методологического индивидуализма как отражение различных балансов интересов и сил основных игроков. Однако их конфигурация способна меняться гораздо более резко и быстро, чем можно было бы ожидать на основе действия «экономического отбора» (например, в случае войн или революций).

Но и без обращения к таким предельным случаям, изменения в политике более подвержены воздействию идей, чем экономическая деятельность. Политические интересы вполне способны вступать в конфликт с экономическими. Рациональное преследование собственной выгоды может противоречить целям экономической эффективности, а вооружаясь средствами государственного принуждения, оно вполне может иметь последствия, выходящие за рамки исключительно редистрибу-тивного эффекта и связанные с трансформацией самой институциональной структуры.

Можно утверждать, что постепенный рост благосостояния и образования отдельных слоев общества повышает их спрос на «хорошие» институты, но уже имеющаяся их конфигурация вполне способна препятствовать формированию соответствующего предложения или трансформировать сам спрос. Без принятия определенных ценностей как фундаментальных нет никаких оснований полагать, что люди, осознавая свои цели и интересы в пределах своей активной жизни и в рамках сложившейся ситуации, массово выберут те стратегии поведения (и смогут, что немаловажно, скоординировать свои действия с другими людьми), которые обеспечат переконфигурацию политической системы. Проблема консервации «порядков ограниченного доступа», следует заметить, была поставлена в рамках самого неоинституционального анализа. На первый план в результате выходят культурные и ценностные паттерны поведения, препятствующие или способствующие достижению «порядков открытого доступа».

Вывод о том, что определенные неэкономические условия предшествуют достижению успешного развития, а не следуют из него, можно считать примечательным результатом экономического анализа институтов. Исходя из него, можно утверждать, что рыночный способ координации – необходимое, но не достаточное условие построения свободного общества. Для обеспечения его эффективного функционирования он должен быть помещен в соответствующую институциональную и культурную среду. Обоснование этого подхода было связано с анализом различных траекторий исторического развития. Он подразумевает исторический подход к построению свободного общества как к процессу, в котором можно выделить определенные универсальные закономерности и стадии. Свободное общество – результат этого процесса, его построение – выступает смыслом истории. Этот подход обладает определенными преимуществами в историко-экономических исследованиях. Но в применении к современным условиям связанная с ним неизбежная градация обществ с точки зрения соответствия смыслу и цели исторического процесса способна служить обоснованием сворачивания уже имеющихся прав и свобод в обществах, признаваемых «незрелыми», для ограничения в них демократического процесса и оправдания авторитаризма – особенно в случае, если он признается «просвещенным». Выдвижение в рамках либерализма положения, что обеспечение структурных условий построения свободного общества может потребовать на каком-то этапе ограничения безусловного признания свободы как блага, выбору которого не может быть предпочтен выбор любого другого блага, ставит внутреннюю ценностную проблему.

В этом отношении предложенная нормативная интерпретация разделения политического и рыночного механизмов координации в концепции Рубинштейна обладает, как представляется, преимуществом. Здесь рыночный механизм также выступает основой для выявления и согласования предпочтений в виде системы цен. Как таковой он не требует особого ценностного обоснования, поскольку основан на проявлениях частных интересов. Но система социального либерализма предполагает также выявление предпочтений и интересов общества (его отдельных групп) и их последующее преобразование в политические цели посредством демократического механизма. Укажу и на то, что его эффективное, а не формальное функционирование также требует предварительных институциональных и культурных условий, которые в реальности могут отсутствовать. Важнейшие среди таких условий – развитое гражданское общество; конкурентный рынок идей, служащих основаниями для артикуляции интересов гражданского общества; интеллектуальная культура, позволяющая отсеивать нереалистичные или популистские лозунги и не допускать установление посредством демократического механизма недемократических или подрывающих долгосрочную стабильность общества целей.

Однако успешное «выращивание» таких условий в недемократическом обществе представить довольно затруднительно. Напротив, обеспечение политического отбора и сменяемости власти посредством демократических механизмов и артикуляции общественных интересов в условиях свободы слова способствует их формированию и упрочению. Таким образом, стабильное функционирование свободного общества в целом требует выполнения двух структурных условий: экономической свободы и политической свободы. Очевидные трудности (как теоретические, так и практические), с которыми сталкивается рассматриваемая концепция социального либерализма, связаны не с реалистичностью данных предпосылок, а с аналитической структурой самой концепции и могут обсуждаться далее в рамках экономической теории.

«Другие люди» и перспективы либерализма в России

Проблема эффекта институтов, несомненно, имеет значение для приложения любой либеральной концепции к ситуации в России. Если принять положение, согласно которому имеющиеся институты гражданского общества не могут обеспечить должной артикуляции общественных интересов, а механизмы обратной связи между обществом и государством не позволяют отражать общественные предпочтения в политике, то на первый план выходят особенности поведения «других людей» – политиков и государственных служащих.

Предположим, следуя предложенной нормативной интерпретацией предпосылки Рубинштейна о разделении логики функционирования политического и рыночного механизмов, что их действия в большей степени определяются имеющимися у них представлениями об интересах государства – той реальной структуры, с которой связаны их интересы и в которой формируются их ценности. Тогда именно эти ценности будут определять их мировоззренческие фильтры, через которые будут отсеиваться положения любых аналитических систем, в том числе и экономической теории. Учет наличия этих фильтров, если они действительно имеют значение в процессе реального конструирования социально-экономической модели страны, представляется важным и для любой дискуссии о перспективах либеральной традиции в России. В этом случае, помимо особенностей формирования предложения на «рынке идей», с которыми выступают представители различных интеллектуальных традиций, следует принимать во внимание и условия спроса на эти идеи.

Список литературы

Ананьин О. И. (2013) Онтологические предпосылки экономических теорий. М.: Институт экономики РАН.

Норт Д., Уоллис Дж., Вайнгаст Б. (2011) Насилие и социальные порядки. Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества. М.: Издательство Института Гайдара.

Рубинштейн А. Я. (2012) Социальный либерализм: к вопросу методологии // Общественные науки и современность.№ 6.С.13–34.

Тамбовцев В. Л. (2013) Методологический анализ и развитие экономической науки // Общественные науки и современность.№ 4.С.42–53.

 

Е. М. Авраамова. Есть ли в современном российском обществе запрос на социальный либерализм?

Статья А. Рубинштейна [Рубинштейн, 2012] оказалась идеальной в качестве предлога и повода для осмысления фундаментальных проблем развития современного общества как на уровне гносеологии – углубления методологии познания современных процессов развития, так и на уровне онтологии – обобщения и осмысления феноменов, описывающих социальную реальность. Данная статья, благодаря максимально широкому охвату проблем, позволила состояться дискуссии, участники которой высказались по самым разным вопросам становления современной модели общественного развития. В качестве таковой в разных ракурсах представлена модель социального либерализма, существующая не только как теоретический конструкт или светлый образ будущего, но и как реально воплощаемая в разных национальных, экономических и политических контекстах.

Базовая антиномия – «развитие vs стабильность» – заставила на уровне принятия глобальных стратегических решений постепенно отходить от «чистых» моделей развития, какими являлись капитализм, основанный на либеральной модели, и социализм, опирающийся на модель всеобщего благоденствия (речь здесь идет, конечно, о теоретической подкладке, а не о результатах реального «социалистического строительства»). Каждое общество-государство нуждается в развитии, за которое отвечает либеральная составляющая, поскольку предполагает открытую конкуренцию на страновом, групповом и индивидуальном уровнях, поддержанную институтами развития, равно как и в стабильности, за которую отвечает социальная составляющая, нашедшая воплощение в концепте социального государства. Эти две составляющие, редко находясь в состоянии идеального баланса, в разных пропорциях присутствуют в моделях развития европейских стран. Их несбалансированность не только порождает разнообразные кризисы, но и заставляет воздерживаться от признания социального либерализма в качестве «окончательной» самостоятельной модели и, скорее, рассматривать ее как транзитную, особенно в ситуации слабости или несформированности поддерживающих ее институтов.

Однако не только качество институциональной среды определяет устойчивость социально-либеральной модели. В равной степени успех тут зависит от того, сформировался ли в обществе запрос на ее либертаринскую составляющую (понятно, что запрос на социальную составляющую есть всегда). Именно на этот вопрос я попытаюсь ответить, осветив следующие сюжеты:

– совершаются ли на индивидуальном уровне и в массовом порядке усилия, направленные на повышение личной конкурентоспособности;

– работают ли в социально-экономической системе каналы реализации индивидуального человеческого капитала, сформированного в результате повышения личной конкурентоспособности;

– разделяется ли значительной частью общества представление о социальной справедливости как вознаграждения за усилия, направленные на повышение индивидуальной конкурентоспособности;

– имеются ли каналы продвижения и консолидации индивидуальных интересов.

При положительных ответах на поставленные вопросы, распространяющихся

на половину населения, можно говорить о существовании запроса на социальный либерализм, который в этом случае можно принять за долгосрочную модель развития.

Развитие индивидуальной конкурентоспособности

Образование – наиболее сильный фактор, повышающий индивидуальную конкурентоспособность. Рассмотрим этот вопрос в контексте формирования образовательных траекторий в современной России. Начнем с их первого этапа – поступления в школу. Проведенное нами исследование показало, что население, в основном жители больших городов, где есть альтернатива выбора образовательных стратегий, исключительно серьезно относятся к этому вопросу, причем слово «конкурентоспособность» неоднократно произносилось родителями в ходе обсуждения проблем школьного образования в ходе фокус-групповых обсуждений. Выявилось, что в процесс дошкольной подготовки включены 92,3 % городских детей. При этом лишь 15 % респондентов-родителей считают, что при поступлении в школу никаких особенных знаний не потребуется, так как всему ребенка научат в школе, а остальные высказывают мнение, согласно которому ребенок должен быть хорошо подготовлен. Результатом усилий родителей и их понимания необходимости достаточно серьезной подготовки детей к школе стало то, что современные дети готовы к школе очень хорошо. Мы получили следующую группировку:

1 группа – очень хорошо подготовленные – дети, обладающие к моменту поступления в 1 класс не менее чем тремя продвинутыми навыками («беглое» чтение / умение складывать и вычитать / умение перемножать числа / способность составить рассказ по картинке / способность пересказать прочитанный текст), и в дополнение к этому способные составить простые предложения или текст на иностранном языке – 8,4 %;

2 группа – хорошо подготовленные – дети, обладающие к моменту поступления не менее чем тремя продвинутыми навыками, не способные составить простые предложения на иностранном языке – 54,7 %;

3 группа – средне подготовленные – дети, обладающие к моменту поступления менее чем тремя продвинутыми навыками, но полным набором базовых навыков (знание букв / чтение по слогам / знание цифр / способность считать до десяти / знание нескольких стихотворений) – 20,6 %;

4 группа – плохо подготовленные – дети, обладающие к моменту поступления менее чем тремя продвинутыми навыками и неполным набором базовых навыков -16,3 %.

Таким образом, две трети детей хорошо или очень хорошо подготовлены к школе, в результате чего имеют шансы для дальнейшего повышения индивидуальной конкурентоспособности [Аврамова, 2013а].

Далее рассмотрим повышение индивидуальной конкурентоспособности на этапе получения профессионального образования. Мировой опыт показывает, что страны, где преобладают малообразованные, а соответственно, и малоквалифицированные трудовые ресурсы, обречены на низкую продуктивность и рутинность труда, которые сочетаются с неудовлетворением базовых и даже витальных (в смысле физиологического выживания) потребностей населения. Развитые же экономики с эффективным трудом и достойным уровнем жизни, по мнению многих исследователей, базируются на широком использовании хорошо образованной, мобильной и инициативной рабочей силы [Социум… 1998]. Более того, востребованность этих качеств обусловливает такой характер воспроизводственных процессов, при котором общественные и индивидуальные интересы в сфере труда все больше сближаются и взаимно переплетаются.

Люди с более высоким уровнем образования занимают верхние позиции статусной лестницы, и этим во многом определяется стремление к получению высшего профессионального образования, что в нашей стране на протяжении двух десятилетий носит массовый характер. При этом все без исключения социологические опросы на протяжении этого времени фиксируют положительную зависимость уровня материального достатка и социального статуса от наличия вузовского диплома. Устойчивый спрос на высшее образование, подтвержденный расширением предложения на рынке образовательных услуг, привел к росту высокообразованных групп населения.

По данным исследования РАНХиГС, доля лиц, имеющих высшее образование, превышает данные последней переписи населения 2010 г. на 16 % и составляет 39,7 %, из которых 6,4 % еще продолжают учиться в ВУЗах. Из этого можно сделать вывод о высокой динамике распространения высшего профессионального образования.

Поддержание и, тем более, повышение индивидуальной конкурентоспособности зависит не только от стартового образовательного капитала (наличия высшего профессионального образования), но и от того, насколько интенсивно он обновляется, то есть от распространения дополнительного профессионального образования. В соответствии с полученными нами данными, за последние несколько лет такое образование получили около 20 % респондентов (см. табл. 1).

Таблица 1

Образовательная активность населения, предпринимаемая в течение последних двух-трех лет (в %)

На основе информации об уровне базового и факте получения дополнительного образования построена типология образовательного потенциала населения, имеющая следующий вид:

1 группа – не имеющие профессионального образования и не получившие за последние пять лет никакого дополнительного образования – 13,1 %;

2 группа – не имеющие профессионального образования и получившие за последние пять лет какое-либо дополнительное образование – 2,2 %;

3 группа – имеющие начальное или среднее профессиональное образование и не получившие за последние пять лет никакого дополнительного образования – 34,3 %;

4 группа – имеющие начальное или среднее профессиональное образование и получившие за последние пять лет какое-либо дополнительное образование – 14,8 %;

5 группа – имеющие высшее образование и не получившие за последние пять лет никакого дополнительного образования – 17,0 %;

6 группа – имеющие высшее образование и получившие за последние пять лет какое-либо дополнительное образование – 18,6 %.

Итак, примерно 20 % населения озабочено повышением индивидуальной конкурентоспособности. К этому надо добавить происходящий в последние годы бум самообразования.

Под самообразовательной активностью я понимаю процесс получения индивидом знаний, которые могут быть структурированы и объединены в комплекс, нацеленный на решение определенного круга задач получателем знаний. В отличие от традиционного образования, даже в случае, когда участником процесса используется информация, сведенная в единый комплекс специалистом, имеющим отношение к профессиональной образовательной деятельности, реципиент получает знания, но не получает формального их подтверждения, способного снимать существующие в системе трудовых отношений ограничения на использование знаний, полученных подобным путем в тех или иных карьерных целях. Основное отличие самообразования с точки зрения используемого инструментария заключается в тяготении к максимально технологичным каналам коммуникации, позволяющим дистанционно получать информацию в различных формах.

Особенность самообразования в контексте современной сетевой информационной инфраструктуры заключается в наличии дополнительного стимула к саморазвитию в интересующих индивида областях, прежде всего связанных с профессиональной деятельностью. В отличие от характерного для XX в. образа изобретателя-самоучки, имеющего крайне немного шансов на успех в поиске финансирования своего проекта, его современные последователи располагают инструментами для привлечения распределенных инвестиций – краудфандинг, доступный любому пользователю интернета. Наличие подобного инструментария позволяет отдельно взятому индивиду пройти весь процесс производства товара или услуги, начиная от поиска информации, необходимой для ее создания, разработки, и заканчивая сбором средств на самостоятельную пилотную реализацию без помощи специализированных общественных и финансовых институтов, с опорой лишь на опубликованную в открытом доступе информацию и ее обсуждение участниками деятельных сообществ.

Если в случае с традиционным образованием диплом или иной сертификат – один из основных мотивирующих факторов, то в случае самообразования роль сертификата изначально вторична, а большая часть обучающихся мотивированы практической необходимостью для них конкретной изучаемой дисциплины. Таким образом, отсутствие сертификационных стандартов, отталкивая тех, для кого необходимо документальное подтверждение пройденного курса, привлекает тех, кто нуждаются в изучении отдельной дисциплины на требуемом уровне, не вникая при этом в другие дисциплины, в обязательном порядке увязываемые с нужной в рамках традиционного образования.

Дополнительный привлекающий фактор для самообразования в качестве карьерного инструмента – возможность тратить на образовательную деятельность любое удобное время. Это позволяет осваивать новые специальности – смежные либо не связанные с уже имеющимися, – не отрываясь от профессиональной деятельности. Количество экономически активных членов социума, занимающихся трудовой деятельностью, не напрямую связанной с их учебной специальностью, весьма велико. Это говорит об условности потребности в сертификации во многих профессиональных областях, а следовательно, о широчайшем поле применения самообразовательной активности, нацеленной на изменения в карьерной стратегии.

Немалое значение имеет и появившаяся благодаря возникновению новой информационной среды возможность сравнительно легкой монетизации новых навыков и знаний без какой-либо сертификации, но при условии, что предлагаемые услуги или товары, разработанные при помощи навыков, полученных путем самообразования, носят цифровой характер и могут быть переданы по сети. Для практического применения этой группы навыков и знаний официальная система трудоустройства и схемы карьерного роста не требуются в принципе, поскольку производимые товары либо услуги могут предоставляться в сугубо частном порядке.

О том, что развитие самообразования переживает бум, можно судить лишь по косвенным признакам, поскольку в противовес формальным каналам получения образования предмет исследования слабо поддается статистической количественной оценке, а качество полученных знаний не может быть измерено традиционными средствами. Тем не менее наличие в Интернете предметных курсов, читаемых в лучших университетах мир а, с одной стороны, и интенсивное обсуждение на специализированных форумах в русской зоне Интернета проблем доступа к подобным источникам – с другой, позволяет согласиться с такой оценкой.

Суммируя сказанное, можно сказать, что индивидуальная конкурентоспособность, измеряемая уровнем образования, интенсивно накапливается на ранних этапах складывания образовательных траекторий, но впоследствии в массовом масштабе размывается, что не создает предпосылок для формирования широкого запроса на социально-либеральную модель. Вместе с тем в обществе имеется доля населения, измеряемая примерно 20 %, озабоченная повышением личной конкурентоспособности и вкладывающая в это усилия, личное время и средства.

Реализация индивидуальной конкурентоспособности

Здесь мы сталкиваемся с проблемами, которые состоят, во-первых, в том, что высокие материальные и статусные позиции определяются не качеством образования (что само по себе не стало категорией, хорошо описанной на содержательном и количественном уровне), а, скорее, его символическим отражением (наличием диплома). Во-вторых, в том, что высшее профессиональное образование, даже высококачественное (например, полученное в «брендовом» вузе) не является для его обладателей гарантией достижения высоких доходных и статусных позиций, то есть имеет место эффект так называемой «статусной несовместимости». Подобный эффект свидетельствует о наличии условий, препятствующих открытой конкуренции, и сопровождается, как правило, гипертрофией роли социального капитала в его интерпретации как замены или компенсации неработающих ресурсов вертикальной мобильности. В-третьих, на протяжении последних двух десятилетий наблюдается эффект, с одной стороны, «недореализации» образовательного потенциала на релевантном рынке труда, связанной с недостатком высокотехнологичных рабочих мест, где бы востребовалось современное качественное образование, а, с другой – императивная востребованность работников с высшим образованием на рабочих местах, не требующих глубоких специальных знаний, почерпнутых из вузовских программ.

Ориентация на модернизацию и развитие требует высокого качества профессиональной подготовки работников и, соответственно, актуализирует потребность в квалифицированной рабочей силе. В противном случае возникает, с одной стороны, ее дефицит (в том числе структурный), который осложняет хозяйственную деятельность, а с другой – ее количественный и качественный избыток относительно производственных возможностей, ведущий к обесценению приобретенного работниками образования, а вслед за ним – к ее деградации, то есть постепенной утрате полученных знаний и компетенций. Например, в нашей стране дисбалансы на рынке труда и дефицит хорошо обученной и квалифицированной рабочей силы все в большей степени перемещают конкуренцию между предприятиями в сферу кадров. По данным опросов, нехватку профессионалов испытывают до 90 % российских корпораций [Токсанбаева, 2013]. Эти же проблемы испытывают регионы и поселения, особенно находящиеся в депрессивном состоянии, откуда идет отток наиболее активной и профессиональной части трудовых ресурсов, что усугубляет социально-экономическую инволюцию данных территорий. В результате усиливается процесс поляризации российского пространства: одни территории перенаселяются, а другие обезлюдивают вплоть до превращения в своего рода дома престарелых поселенческого масштаба [Нефедова, 2009]. Точно так же отрасли с низкой оплатой рабочих мест теряют работников, а в премиум-сектор ах с высокой оплатой труда их переизбыток.

Высшее образование продолжает приносить самую большую денежную отдачу, которая примерно на треть превосходит средний по совокупности уровень и в полтора раза – уровень у «носителей» иной профессиональной подготовки. Эта отдача до последнего времени имела тенденцию к относительному (в сравнении со средним показателем) повышению, и лишь в последнее время тренд несколько изменился. Тем не менее сохраняется высокий уровень востребованности вузовской подготовки, а значит, у населения сохраняются и стимулы ее получения. Проблема, однако, состоит в том, что соответствующую денежную отдачу часто получают работники, занятые не теми специальностями, по которым получали профессиональное образование (данные исследований РАНХиГС свидетельствуют, что около 45 % занятых работают не по полученной специальности) и которое в эти случаях обесценивается.

Обесценение образования происходит и вследствие определенной избыточности высшего образования: формально оно не является обязательным для каждого десятого выпускника ВУЗа [Токсанбаева, 2013]. При этом следует принимать во внимание, что в нашей стране относительная численность специалистов высшего уровня квалификации (по международной терминологии – профессионалов) и так представляется завышенной в сравнении с развитыми экономиками. Например, она на 20–35 % превосходит их долю в таких странах, как Франция и Германия [Модернизация… 2011]. Учитывая, что Россия отстает от этих стран по общему уровню социально-экономического развития и по развитию человеческого потенциала, полагаю, что указанное превосходство формально, то есть в реальности специалисты, официально считающиеся высококвалифицированными, нередко выполняют работу меньшей квалификации.

Проблемы и трудности, связанные с реализацией индивидуальной конкурентоспособности, прежде всего в сфере занятости, население пытается компенсировать с помощью социального капитала [Авраамова, Малева, 2014; Авраамова, 20136; Плискевич, 2012]. Например, рассмотрим степень согласия респондентов с утверждением, что «на высокооплачиваемую работу берут только по знакомству» (см. табл. 2). Большинство отвечавших согласны с этим утверждением. Хотя понимание чрезвычайной роли социальных связей превалирует во всех образовательных группах, все же по мере роста уровня образования прослеживается определенная зависимость снижения ориентаций на этот признак. Тем не менее среди респондентов с высшим уровнем образования более половины ориентируются на социальный капитал. Но при этом интересно, что нет никаких различий между респондентами, получившими образование разного качества: среди имеющих высококачественное образование 80 % согласны с тем, что высокооплачиваемую работу можно найти только по знакомству, а среди тех, кто считают свое образование не особенно качественным, таковых 82 %. Также нет особенных возрастных различий в ориентации на социальный ресурс – данная стратегия хорошо и примерно равным образом освоена всеми возрастными и социальными группами, что позволяет рассматривать ее в качестве социальной нормы.

Таблица 2

Мнение респондентов о значимости социальных связей в зависимости от уровня образования (в %)

Таким образом, подтверждается вывод о том, что российское население, если рассуждать в режиме условных поколений, серьезно относясь к задаче повышения индивидуальной конкурентоспособности и вкладывая усилия и инвестиции (с учетом повышения платности образовательных услуг) на ранних стадиях формирования образовательных траекторий, в дальнейшем в своем большинстве «опускает крылья» и «складывает руки». И основная причина тому – узость сфер реализации собственного потенциала, слабоконкурентная среда в сфере занятости, равно как и слабость институтов, поддерживающих индивидуальные усилия. Поэтому на второй из поставленных вопросов – работают ли каналы реализации индивидуальной конкурентоспособности, я даю скорее отрицательный ответ, но с очень важной оговоркой, что в обществе есть примерно 20 % людей, способных преодолеть названные барьеры.

Представление о социальной справедливости

Считает ли население в своей массе такое положение нормальным? Ответ на этот вопрос зависит от того, какое представление о социальной справедливости сформировалось в обществе.

Категория справедливости как одна из фундаментальных нравственных норм подверглась переосмыслению в постсоветский период. Ранее это понятие было встроено в идейный контекст существовавшего режима и на уровне идеологической риторики имело эгалитаристское звучание, оформленное лозунгом «справедливость и равенство». Справедливым считалось не только равенство прав и возможностей, но и равенство притязаний, причем за скобками оставалась реальная социально-экономическая практика режима, делающая некоторых, по выражению Дж. Оруэлла, «равнее других». С такими массовыми представлениями общество вступило в новую реальность, основной чертой которой, видимой на поверхности, стало резкое социально-экономическое неравенство.

Социальный смысл изменений, к которым пришлось адаптироваться всему населению страны, состоял в том, что они затронули основные параметры социально-экономического поведения. Прежде всего на начальных этапах трансформации (в «лихие девяностые») государство отказалось от роли патрона, с одной стороны, жестко предписывающего модели поведения, задающего нормы и осуществляющего санкции за их невыполнение, а с другой – берущего на себя решение основных социально-экономических проблем. Ожидалось, что следствием такой политики станет то, что на место прямого властного хозяйственного и идеологического контроля придут универсальные регуляторы социально-экономической деятельности, в качестве которых все менее значимыми станут навязанные извне нормы, а более значимой – рационализация индивидуальных и общественных потребностей.

Но достаточно быстро выяснилось, что большая часть общества оказалась не готова к новой «ослабленной» роли государства [Авраамова, 2001]. Либеральная модель, которую пытались реализовать на первом этапе реформ, не пользовалась массовой поддержкой, на нее ориентировались за длительный период наблюдений не более 10 % населения. Реальный выбор всегда шел между социал-демократической и патерналистской моделями и в целом решался в пользу последней: большинство твердо ориентировалось на использование государства как ключевого института в разрешении основных социально-экономических проблем. Вместо консолидации и мобилизации общества для успешного перехода к рыночной экономике произошел раскол, не только не преодоленный до настоящего время, но, пожалуй, и углубившийся вследствие усиления роли государства в 2000-е гг. и роста благосостояния, которое значительная часть населения связывает именно с ролью государства [Тихонова, 2013]. Характерно, что при этом рост неравенства население не связывает с усилением роли государства.

В этом смысле важно, на мой взгляд говорить не об интенсивности вмешательства государства, а о качестве этого вмешательства. Интересны в этом плане соображения, высказанные Т. Пикетти [Piketty, 2014], основной тезис которого заключается в том, что при сохранении уровня доходности капитала, превышающем уровень экономического роста, в долгосрочной перспективе возникает риск экономической нестабильности, вызванной максимальной концентрацией капитала. По наблюдениям Пикетти, тенденция к снижению экономического неравенства, возникшая в XX в. «благодаря» Великой депрессии, двум Мировым войнам и усиленная развитием технологий и экономическим ростом после 1970 г., повернула вспять, уступив место тенденции к концентрации капитала. Согласно приводимым Пикетти данным, степень концентрации капитала в XXI в. вплотную приблизилась к уровням, характерным для периода, предшествовавшего Первой мировой войне.

Стоит отметить, что описываемый Пикетти перелом в структуре доходов в пользу прибылей от инвестирования капитала базируется на его наблюдениях за развитием экономик со старейшими либеральными традициями – США и Великобритании. При этом для современной России характерен еще больший уровень экономического расслоения (согласно отчету банка Credit Suisse, 35 % капитала в России принадлежат 0,00008 % населения) [Credit… 2013], хотя процесс концентрации капитала у нас проходил в несравнимо более сжатые сроки, чем в экономиках, придерживавшихся либерального образца на протяжении XX в. Развитие постсоветской российской власти наглядно подтверждает тезис Пикетти о неизбежности олигарха-та и влиянии капитала на власть при высокой степени его концентрации.

При рассмотрении российских реалий востребованность государственного вмешательства в экономику довольно очевидна, и оно должно заключаться в ведении постоянной и гибкой работы, направленной на сохранение баланса между развитием, а следовательно, стимулирующими мерами, и стабильностью, то есть компенсирующими мерами социальной политики государства. Следствием того, что такая работа малоэффективна, стало не только усиление неравенства, но и низкий уровень доверия к государственным институтам со стороны населения. Приведу полученные нами свежие данные (см. табл. 3).

Таким образом, сформировалась и закрепилась коллизия между запросом на усиление роли государства и качеством его вмешательства в дела экономики и общества. Мнение населения о сферах желательного вмешательства государства представлены в таблице 4. Стоит обратить внимание на то, что доля населения, которая справляется с проблемами, не апеллируя к государству, составляет лишь пятую часть.

Таблица 3

Уровень доверия к государственным институтам (в %)

Таблица 4

Сферы, в которые наиболее желательно вмешательство (помощь) государства (в %)

Общество же в своем большинстве не обрело самостоятельности и оценивает свое положение с позиций эгалитаризма, воспринимая результат действия существующей модели развития как создание новой системы несправедливых неравенств. Но в рамках концепций распространенного на Западе утилитаризма, идейно оформляющего социально-экономические практики, имманентные рыночным отношениям, часть общества сформировала и другое понимание справедливости, основанное на «правильном балансе» индивидуальных ресурсов и извлекаемых с их помощью выгод. Эти концепции были включены в развившуюся к середине XX в. теорию рационального выбора, предполагающую, что индивид способен рационально оценить имеющиеся в его распоряжении ресурсы и максимизировать их полезность [Boudon, 1992]. Согласно такому представлению, считается справедливым, если успеха добиваются те, кто имеют индивидуальные конкурентные преимущества, создание которых потребовало личных усилий. Как эту проблему сегодня рассматривают россияне, видно из данных таблицы 5.

Таблица 5

Наиболее важные факторы для того, чтобы добиться благополучия в современной России (в %)

Обнадеживает то, что значительная часть опрошенных назвала в качестве факторов успеха образование и профессию, но каждый из факторов не собрал и половину ответивших. Сложившийся в России тип вертикальной мобильности не носит «классически» рыночного характера, когда денежный доход оказывается прямым следствием позиции работника на статусной лестнице, достигнутой вследствие определенного уровня образования и квалификации. В общественном мнении сформировалось вполне четкое понимание законов вертикальной мобильности российского общества: путь «наверх» невозможен без нужных связей и денег (при этом деньги часто производим от связей). В принципе анализ сопоставления уровня развития индивидуальных ресурсов и возможностей из реализации приводит к выводу, что сложившиеся социально-экономические условия не отвечают ни эгалитаристскому, ни утилитаристскому пониманию справедливости.

Каналы продвижения и консолидации индивидуальных интересов

Не касаясь проблем качества политической системы, создающей (или не создающей) условия для интеграции индивидуальных интересов, остановлюсь на возможностях, которыми достаточно свободно может пользоваться население. Участвующая в нашей дискуссии М. Дерябина, в своей статье о горизонтальных связях и сетевой координации в современной экономике уже коснулась вопросов формирования новой институциональной среды в постиндустриальной экономике, базирующейся на прямых кооперационных связях. Речь шла и о социальных сетях, обеспечивающих формирование общих, понятных целей, а также об общих, понятных средствах их реализации [Дерябина, 2014]. Современное информационное он-лайн пространство и социальные сети хорошо освоены индивидами, компаниями, и некоторыми общественными институтами. Данная практика успела широко распространиться в среде, не отрезанной от современных информационных технологий.

За время существования компьютерных сетей успели сформироваться различные типы сообществ, наблюдение за которыми позволяет увидеть попытки осознания, если не общественного, то группового интереса. Просматриваются и достаточно организованные попытки его формулировать, исходящие не от устоявшихся общественных институтов, но от сообществ, чьи участники официально никак не вовлечены в процесс формулирования представлений об общественном благе. Тем не менее в случаях, когда сетевая дискуссия ведется не на эмоциональном уровне, будучи вызванной актуальным в конкретный момент информационным поводом, но происходит в профильном сообществе, участники которого заинтересованы обсуждаемой проблемой и тема обсуждается достаточно долго, участники обсуждения высказывают мнения и делают выводы, часто немногим отличающиеся от уровня экспертного мнения по данному вопросу. Такие образования были описаны Венгером как community of practice – профессиональные или деятельные сообщества, участники которых постоянно ведут обмен профессиональной информацией [Lave, Wenger, 1991]. (Первоначально термин был применен к ситуативному обучению, а впоследствии расширен и на другие контексты [Wenger, 1998].)

Интересен тот факт, что подобные «экспертные» обсуждения могут существенно опережать новые тенденции, формулируемые через СМИ, либо в соответствующих представительских институтах общества, просто за счет искреннего интереса к проблеме, свободного от необходимости учитывать ограничения официальных контекстов. Среди подобных ограничений Л. Лессиг в книге «Свободная культура» [Лессиг, 2007] справедливо называет угрозы интересам социальных групп, успевшим выработать действенные механизмы защиты своих интересов, так или иначе уже представленных в системе формирования общественных интересов. Лессинг же предупреждает о том, что в случае с объединениями единомышленников с помощью сетевых коммуникаций достигнутый заметный результат может в той или иной мере превзойти результаты, получаемые существующими формальными общественными институтами в этой же отрасли, что может вызвать у их представителей желание противодействовать неожиданным конкурентам.

В качестве примера можно вспомнить историю российского законопроекта о волонтерской деятельности. Инициатива создания закона была озвучена уже после того, как начали эффективно работать несколько волонтерских организаций, созданных во многом благодаря современным возможностям удаленных коммуникаций. De facto работа волонтерских организаций в некоторых отраслях представляла собой замещение части функций, которые берет на себя государство: волонтеры эффективно собирали и доставляли гуманитарную помощь в районы природных бедствий, конкурируя с МЧС, организовывали кампании по поиску пропавших людей, конкурируя с профильными спецслужбами, организовывали сборы средств и поиск подходящего лечения для тяжелобольных, выполняя функцию органов системы здравоохранения. Несмотря на очевидное полное соответствие данной деятельности не индивидуальным, но общественным интересам, в качестве ответной реакции государства последовал законопроект о деятельности волонтерских организаций, закреплявший право на организацию волонтерской деятельности за государством и переводящий на полулегальный режим существующие организации, работающие со спонсорами.

Эта реакция вполне соответствует формулировке Рубинштейна [Рубинштейн, 2012], согласно которой политическая ветвь формирования общественных интересов актуализирует лишь такие интересы, которые готова признать совокупность действующих институтов и индивидуумов, обладающих властными полномочиями. Однако изучение материалов, предоставляемых деятельными сетевыми сообществами, позволяет снизить влияние фактора неопределенности, который, по мнению Рубинштейна, не позволяет нормативным интересам общества стать видимыми иначе, чем в проекции, детерминированной действующими институтами и политической системой.

Так есть ли запрос?

Исходя из ответов на поставленные в начале статьи вопросы можно залючить, что российское общество в своем большинстве не готово принять либеральную составляющую социального либерализма. Вместе с тем мне не кажется ни правильным, ни перспективным на этом основании отказываться от попыток ориентации на него при формировании социально-экономического и политического контекста. И прежде всего потому, что в обществе, как я пыталась показать, присутствует доля населения, уже ориентирующаяся на данные ценности в своем поведении, и это наиболее образованная и активная часть общества. Без учета ее интересов общественное устройство в целом будет терять потенциал развития, что негативно скажется на положении и той группы населения, которая пока не готова принять нормы либеральной модели.

Тот факт, что к тем, кто совмещают относительно высокий образовательно-профессиональный уровень, соответствующий уровень дохода и самоидентификации, относятся лишь около 20 % населения, свидетельствует, что институциональный контекст социально-экономического поведения нуждается в корректировке. Она должна быть направлена на преодоление противоречия между профессионально-квалификационным и образовательным уровнем людей, с одной стороны, и их местом в системе общественного воспроизводства и размерами дохода и собственности, а также социальным престижем – с другой. Представляется, что лишь после того, как эти противоречия будут преодолены, будут созданы предпосылки для расширения массового запроса на социально-либеральную модель развития.

Список литературы

Аврамова Е. М. (2013а) Новые образовательные стратегии: цели и средства // Общественные науки и современность. № 5. С. 65–75.

Авраамова Е. М. (2001) Ожидания населения в меняющемся институциональном мире// Общественные науки и современность. № 3. С. 22–29.

Авраамова Е. М. (2013б) Рост материальной обеспеченности населения: благодаря чему и с какими последствиями // Общественные науки и современность. № 1. С. 5–15.

Авраамова Е. M.j Малева Т. М. (2014) О причинах воспроизводства социально-экономического неравенства: что показывает ресурсный подход? // Вопросы экономики. № 7. С. 144–160.

Дерябина М. А. (2014) Горизонтальные связи и сетевая координация в современной экономике // Общественные науки и современность. № 1. С. 65–76.

АессигА. (2007) Свободная культура. М.: Прагматика Культуры.

Модернизация России: социально-гуманитарные измерения (2011). Под ред. Н. Я. Петракова. М.-СПб.: Нестор-История.

Нефедова Т. Г. (2009) Поляризация пространства России: ареалы роста и «черные дыры» // Экономическая наука современной России. № 1. С. 28–62.

Плискевич Н. М. (2012) Человеческий капитал в трансформирующейся России. М., Институт экономики РАН.

Рубинштейн А. Я. (2012) Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. № 6. С. 13–34.

Социум XXI века: рынок, фирма, человек в информационном обществе (1998). Под ред. А. И. Колганова. М.: Экономический факультет МГУ, ТЕИС.

Тихонова Н. Е. (2013) Социальный либерализм: есть ли альтернативы // Общественные науки и современность. № 2. С. 32–44.

Токсанбаева М. С. (2013) Структура российской занятости: проблемы, оценки / / Человек и труд. № 1. С. 10–14.

Boudon R. Subjective Rationality and Social Behavior. Edward Elgar Press. 1992. Credit Suisse Global Weather Report. 2013

Lave J, Wenger E. (1991) Situated Learning: Legitimate Peripheral Participation, Cambridge: Cambridge University Press.

Piketty T. (2014) Capital in the Twenty-first Century.Cambridge (Mass): Harvard University Press.

Wenger E. (1998) Communities of Practice: Learning, Meaning, and Identity.Cambridge: Cambridge University Press.

 

В. М. Полтерович. От социального либерализма – к философии сотрудничества

[161]

Механизмы конкуренции играли решающую роль в развитии человечества на протяжении всей его истории, реализуясь в форме силового противостояния во взаимоотношениях между странами, межпартийной и межфракционной борьбы в политической жизни, ценовой и технологической конкуренции в экономике. До сих пор господствующая во многих странах идеология и авторы элементарных учебников провозглашают политическую и экономическую конкуренцию неотъемлемой чертой, если не основой, современной цивилизации. Утверждается, что совершенные механизмы конкуренции, предоставляя индивидам, фирмам и странам свободу самореализации, обеспечивают идеальное совмещение их эгоистических интересов с интересами всего сообщества.

Тезис о недопустимости государственного вмешательства в экономическую жизнь стал одним из базовых принципов либеральной философии. Отмечая это еще в начале XX в., один из основателей социального либерализма Дж. Дьюи писал: «…то, что возникло как движение за большую свободу в реализации человеческих энергий и в начале своего пути сулило всякому индивиду новые возможности и силы, стало для несметного множества индивидов еще одним фактором социального подавления. Это движение фактически увенчалось отождествлением силы и свободы индивидов со способностью добиваться экономического успеха, или, если говорить кратко, со способностью делать деньги» [Дьюи, 2003, с. 223].

В то же время многочисленные факты свидетельствуют, что неограниченная конкуренция влечет высокие издержки и, как правило, не эффективна в реальных условиях. Отсюда социалисты делают вывод о целесообразности государственного доминирования в экономике. Они настаивают на примате коллективистской, а не эгоистической природы человека. По их мнению, коллективистское сознание, подавляя эгоистические инстинкты, вырабатывает общественные цели, реализация которых является основной задачей государства.

Несколько иное обоснование государственного вмешательства предлагает так называемый «новый патернализм» (см., например, обзор [Капелюшников, 2014]). Сторонники этого направления опираются на то, что выбор значительной части экономических агентов не отвечает принципам рационального поведения. Отсюда якобы следует, что этот выбор противоречит собственным «истинным» предпочтениям агентов, а значит, подлежит корректировке со стороны государства. Такая логика неявно предполагает наличие группы рационально мыслящих и заботящихся об общем благе агентов, включающей чиновников.

Слабость этатизма в любом его варианте состоит в том, что основанные на нем рецепты не подтверждаются ни имеющимся общественным опытом, ни тенденциями общественного развития: провалы государства неизменно сосуществуют с провалами конкуренции. На первый взгляд, разрешение этой коллизии и в экономической, и в политической сферах естественно искать на пути рационального сочетания государства и «рынка». Так, общественные цели могут вырабатываться на основе конкурентных политических процедур, а затем воплощаться в государственной политике, направленной на коррекцию провалов конкуренции. Подобные идеологические конструкции лежат в основе социального либерализма (см. ссылки в статьях [Струве, 1999; Рубинштейн, 2012]). Однако в рамках социального либерализма мы не найдем ответа на главный вопрос – как именно следует сочетать государство и рынок. Частично он содержится в общей экономической теории. Применительно к тем или иным ситуациям варианты ответа разбросаны по различным разделам макро– и микроэкономики, международной экономики, теории отраслевых рынков и т. п.

Более того, кроме государства, социальный либерализм допускает и другие формы социального контроля. Вот две характерные цитаты, относящиеся к первой половине XX в.: «У либерализма в данной ситуации есть единственный шанс: это отказ – в теории и на практике – от учения, согласно которому свобода есть полновесная и готовая принадлежность индивидов, независимо от социальных институтов и порядков, и осознание того, что социальный контроль, особенно над экономическими силами, необходим для обеспечения гарантий свободам индивидов, в том числе свободам гражданским» [Дьюи, 2003, с. 221]. «Социальный либерализм не имеет никаких предубеждений против государственного вмешательства, он может мыслить и поступать “интервенционистски”, он не отрицает a priori ни “коллективную собственность”, ни “публичное вмешательство” и т. п. Все это для него – вопросы выбора средств для достижения “достойного человеческого существования” всех членов общества, и только эта цель имеет ценность для социального либерализма во всем социальном мировоззрении и общественном порядке. От программного социализма социальный либерализм отличается поэтому подчеркнутым утверждением самостоятельной ценности момента свободы, самоопределения личности во всем, в том числе и в хозяйственных делах» [Струве, 1999].

Социальные либералы сосредоточились на полемике с двумя радикальными концепциями – либерализмом, рассматривающим свободную конкуренцию как идеальный экономический механизм, и социализмом, провозглашающим государственную собственность и государственное управление экономикой неотъемлемыми чертами идеального общества. Однако, утверждая необходимость компромисса между рынком и государством и признавая возможность других форм социального контроля, они не предложили каких-либо конкретных путей решения проблемы.

Иная идея – идея сотрудничества, или кооперации, лежит в основе другого, возможно, менее влиятельного, но активно развивающегося направления социально-экономической мысли – анархизма. Его основоположники (П. Прудон, М. Бакунин, П. Кропоткин) были противниками и государства как такового, и капитализма с его частной собственностью и рынком. Так, Кропоткин писал: «Мы представляем себе общество в виде организма, в котором отношения между отдельными его членами определяются не законами, наследием исторического гнета и прошлого варварства, не какими бы то ни было властителями, избранными или же получившими власть по наследию, а взаимными соглашениями, свободно состоявшимися, равно как и привычками и обычаями, также свободно признанными». И далее: «…анархисты считают, что существующая теперь частная собственность на землю и на все необходимое для производства точно так же, как теперешняя система производства, преследующая цели наживы и являющаяся его следствием, есть зло…» [Кропоткин, 2002, с. 161, 200]. Ряд анархических течений дали основания для формирования в общественном мнении негативного портрета анархизма. Его современные теоретики приписывают такие черты, как эскапизм, нечаевщина, эксгибиционизм, отвержение любых форм организации и самодисциплины, «буржуазному влиянию», давно преодоленному анархистами. «Конструктивный анархизм… базируется на организации, на самодисциплине, на интеграции, на централизации – не принудительной, но федералистской» [Dolgoff, 2001, рр. 1–3].

Среди многочисленных современных вариантов анархизма есть и такие, которые фактически признают государство и капитализм, но отводят им второстепенные роли в будущем обществе (см. [Дамье, 2001; Hahnel, 2005]). Вот один пример: «Либертарианская организация должна отразить всю сложность социальных отношений… Она может быть определена как федерализм: координация путем свободного соглашения, на местном, региональном, национальном и международном уровнях. Речь идет об огромной скоординированной сети добровольных союзов, охватывающих всю совокупность общественной жизни, в которой все группы и ассоциации пожинают плоды единства и в то же время располагают автономией в своих собственных сферах… Автономия невозможна без децентрализации, а децентрализация невозможна без федерализма» [Dolgoff, 2001, р. 5].

Хотя автор противопоставляет федерализм государству, по существу он описывает децентрализованный вариант государственного управления. Впрочем, остается не ясным, как достигается координация. Удивительно, что механизмы парламентской демократии даже не упоминаются. Долгофф отвергает обвинения анархизма в утопизме, утверждает вслед за Кропоткиным, что ростки идеальной анархической организации зарождаются в недрах современного общества. Однако в его собственных конструкциях, как и в работах других анархистов, возможность противоречий между «добровольными союзами» (прежде всего, территориальными коммунами) не рассматривается вовсе, не обсуждаются и издержки координации. В этом смысле концепция остается утопичной, особенно если учесть приверженность анархизма марксистскому лозунгу: «от каждого по способностям, каждому по потребностям» («from each according to his abilities, to each according to his needs»). Вслед за Кропоткиным и некоторыми другими анархистами, Долгофф полагает, что развитие техники облегчает создание независимых объединений, замечая, однако, что оно же создает новые возможности для жесткого централизованного управления.

Одна из конструктивных идей анархизма, восходящая к Р. Оуэну, – рабочее самоуправление – завоевала определенную популярность, воплотившись в израильских кибуцах и югославских предприятиях, управляемых работниками (labor managed enterprises). Но оказалось, что эти предприятия в стандартных условиях проигрывают частным, обнаруживая меньшую склонность к инвестициям.

Долгофф указывает два существенных препятствия для реализации анархического общественного идеала как системы добровольных и эффективно взаимодействующих ассоциаций. Первое из них – недостаток доверия граждан друг к другу: «…мы должны также научиться доверять друг другу. Если мы этого не сделаем, то этот лучший мир навсегда останется утопией». Второе: «улучшение условий жизни среднего класса подорвали революционную энергию масс» [Dolgoff, 2001, рр. 16, 17]. По существу, это констатация поражения анархизма, по крайней мере, в его революционном варианте, из-за отсутствия эффективной экономической программы. В конце концов, Долгофф признает, что «чистый» анархизм – это фикция, нереализуемая «по техническим и функциональным причинам». При этом «цель анархизма состоит в том, чтобы стимулировать силы, сдвигающие общество в либертарианском направлении» [Dolgoff, 2001, рр. 12–13]. Рассматривая анархизм в этой ипостаси, следует признать его важную роль в становлении институтов, основанных на добровольном союзе представителей широких слоев общества, таких как кооперативы и профсоюзы (см. [Дамье, 2001]).

Стоит отметить, что некоторые современные интерпретации социального либерализма близки к современному анархизму. Например: «Как обеспечить максимальное развитие человеческой личности, заставляя ее принять зависимость, в которой она неизбежно находится, как признанную и осознанную реальность? Решение…. которое отстаивают… большинство либерал-социалистов, состоит в том, чтобы рассматривать связь с социальной жизнью как основанную на добровольных обязательствах, контрактах, ассоциациях и коллективных инициативах, которые не просто не отчуждают личность, но даже способствуют развитию личности и ее критических способностей. В частности, ощущение собственной индивидуальности усиливается через интерпретацию каждым человеком своей социальной и профессиональной роли» [Канто-Спербер, 2004].

Социальная философия, чтобы не быть, утопичной, должна опираться на силы и тенденции, проявляющиеся в процессе общественного развития. Легко заметить, что две рассмотренные выше концепции корректируют и дополняют друг друга. Практика демонстрирует правоту социального либерализма в том, что эффективная организация современного общества должна предусматривать эффективный баланс институтов власти и свободных взаимодействий между индивидами, баланс государства и рынка, вообще говоря, исключающий крайности. Конструктивные анархисты явно недооценили его значение, но в отличие от социальных либералов, детально развили тезис о важнейшей роли добровольных объединений граждан, в частности институтов гражданского общества. Синтез очерченных выше идей должен опираться на понимание динамики взаимодействия трех типов институтов – институтов конкуренции, сотрудничества и власти. В настоящей статье я пытаюсь продвинуться в этом направлении.

Основное отличие развиваемого здесь подхода – отказ, насколько это возможно от презумпций нормативного характера. Будет показано, что наблюдаемая эволюция постепенно смягчает противоречия конкурентных (эгоистических, индивидуалистских) и централистских (коллективистских, государственнических) механизмов, но не только и не столько за счет их рациональной комбинации, сколько благодаря возрастающей роли институтов сотрудничества. Хотя сферы действия и государства, и конкуренции сокращаются, оба эти механизма не исчезают, а как можно предположить, становятся своеобразными «предельными» формами сотрудничества. При этом государство сохраняет свое значение института власти, обеспечивающего рамки и регулирование всего процесса.

Цель настоящей работы – продемонстрировать описанную тенденцию в трех сферах, где еще сравнительно недавно господствовали конкуренция либо централизм: в сферах межгосударственных, внутриполитических и экономических взаимодействий. В отличие от конкуренции, неизбежно ведущей к параллельному использованию ресурсов для достижения взаимоисключающих целей и, следовательно, к их непроизводительному расходованию, сотрудничество предполагает гармонизацию усилий. Оно не требует формирования коллективистского или патерналистского сознания и вполне может опираться на долгосрочный (широко понимаемый) эгоистический интерес. Будет показано, что возрастание роли институтов сотрудничества – естественный результат технологической, культурной и институциональной эволюции. Она генерирует линейки институтов от конкурентных до коллективистских, для которых формирующую роль играют варианты и масштабы сотрудничества, а не только распределение функций между государством и «рынком».

Анализ показывает, что описываемая трансформация ведет к повышению эффективности институтов как с общественной, так и с индивидуальной точек зрения: уменьшается сфера принуждения, неизбежно порождаемая как институтами власти, так и институтами неограниченной конкуренции; цели взаимодействия достигаются с меньшими издержками. Речь идет не только о материальных, но и о социально-психологических («моральных») издержках: наблюдаемая эволюция расширяет возможности для осуществления взаимодействий в рамках моральных норм, широко признанных в современных обществах. Такой взгляд на эволюцию общественных институтов я называю коллаборативизмом. Разумеется, он содержит нормативные элементы – выбор критериев эффективности и признание позитивными изменений, увеличивающих эффективность.

Об основных понятиях

Конкуренция и сотрудничество. Понятие конкуренции, несмотря на его фундаментальность для экономической теории, не имеет общепринятого определения; разные авторы используют его в разных значениях (см., например, обзор в [Metcalfe, Ramlogarij Uyarra, 2002]). Это относится и к понятию сотрудничества. Чтобы избежать путаницы, поясню свою позицию.

Предположим, что в процессе взаимодействия каждый участник упорядочивает возможные исходы (состояния), так что можно говорить о большей или меньшей предпочтительности (выгодности) для него одного состояния по сравнению с другим. В этом смысле я иногда буду использовать термины «полезность» или «чистый выигрыш» участника. В общем случае, указанное ранжирование зависит от состояний и стратегий всех остальных акторов.

Взаимодействие между двумя участниками назовем конкуренцией (сотрудничеством), если оно предусматривает такое изменение их стратегий по сравнению со status quo, при котором бездействие одного из них было бы выгодно (соответственно, невыгодно) другому. Отмечу, что в ситуации сотрудничества не предполагается явная координация стратегий. Следует иметь в виду специальный случай жесткой конкуренции, когда агенты готовы применить стратегию, уменьшающую их полезность на том или ином отрезке времени, для наказания или «вытеснения» конкурента, с перспективой выигрыша в будущем (пример – война цен).

Эти понятия могут быть распространены на случай многих участников разными способами. Один из естественных вариантов – считать взаимодействие между несколькими участниками конкурентным, если оно конкурентно для любой их пары Аналогично обобщаются понятия конкуренции в слабом смысле и сотрудничества.

Во многих важных случаях цели участников задаются вектор-функциями. Например, в матчах выигрыш может включать в себя не только звание чемпиона, но и долю призового фонда. Цель соревнований – нередко не только победа над соперником, но и совершенствование мастерства, а один из его источников – новые стратегии, заимствованные у соперника. Кроме того, взаимодействие может предусматривать несколько стадий, так что на некоторых из них оно конкурентно, а на других оказывается сотрудничеством. Так, партнеры могут вначале договариваться о дележе выигрыша, а затем о совместном выборе оптимизирующих стратегий. В подобных случаях говорить о конкуренции или сотрудничестве можно, либо задав отношение сравнения между векторами, либо ограничившись рассмотрением ситуации для пар скалярных критериев или отдельных стадий взаимодействия.

Наконец, как обычно, нетривиальная задача возникает при переходе от детерминированных постановок к вероятностным. Простейший вариант рассмотрения таких взаимодействий состоит в использовании в качестве критериев математических ожиданий полезностей участников. Механизмы конкуренции можно сравнивать, например, по величине максимальных потерь, которые несет проигравший, считая, что степень конкуренции тем выше, чем больше возможные потери. Так, на ранних стадиях капитализма, банкротство как результат поражения в конкурентной борьбе наказывалось тюремным заключением. Сейчас банкрот несет лишь материальные издержки. В подобных случаях естественно говорить о смягчении конкуренции, или об уменьшении степени конкурентности института.

Приведенные определения довольно узки, не охватывают многие случаи, которые я склонен рассматривать как варианты конкуренции или сотрудничества. В дальнейшем я ограничусь относительно простыми ситуациями, для рассмотрения которых достаточно введенных выше понятий.

Основатель социально-психологической теории конкуренции – кооперации – М. Дейч предлагает различать деструктивную и конструктивную конкуренцию. При первой победитель выигрывает за счет остальных; в результате второй выигрывают все участники [Deutsch, 2012, рр. 281–282]. Согласно моему определению, конструктивная конкуренция в таком ее понимании является сотрудничеством. Можно, впрочем, предположить, что под конструктивной конкуренцией Дейч имел в виду взаимодействие с векторными полезностями, где в качестве целей наряду с победой в соревновании выступают также компоненты (доход, уровень мастерства и т. п.), относительно которых это взаимодействие оказывается сотрудничеством.

Коллективизм, индивидуализм и коллаборативность . Институциональная структура общества тесно связана с социально-психологическими установками индивидов. Принято различать индивидуалистские и коллективистские установки, подразделяя при этом и индивидуализм, и коллективизм на два типа: вертикальный и горизонтальный. Индивидуалист в отличие от коллективиста ставит «собственные» цели выше целей своей референтной группы. При этом вертикальность означает стремление к повышению своего статуса, к власти, а горизонтальность интерпретируется как желание утвердить себя в сообществе равных [Shavitt, Carlos, Riemer, 2010]. Целесообразно, кроме того, ввести в анализ понятие коллаборативности, понимая под ним способность и стремление к сотрудничеству (близкое понятие используется в [Chatman, Barsade, 1995]).

Коллаборативность предполагает определенный баланс в структуре предпочтений индивида между персональными и коллективными целями, при котором последние играют значимую роль. Можно предположить, что их относительная значимость меняется по мере удовлетворения персональных целей, так что степень коллаборативности – переменная величина. Кроме того, в развитом обществе индивид сам может выбирать рамки и формы сотрудничества, которые способствовали бы реализации его предпочтений, демонстрируя при этом высокую степень коллаборативности. Коллективизм можно рассматривать как крайнюю форму коллаборативности, когда индивид отождествляет свои цели с целями референтной группы; при этом поведение индивида вне его группы вполне может быть некооперативным [Triandis, Gelfand, 2012]. В коллективистских сообществах коллективные цели не являются предметом свободного выбора индивида, а навязываются ему властью или обычаем.

Чтобы проиллюстрировать отличие коллаборативности от коллективизма, полезно обратиться к истории. Приведу цитаты из работы знаменитого французского историка-медиевиста, точно выявляющие природу коллективизма: «…быть индивидом означало быть ловкачом. Многообразный средневековый коллективизм окружил слово "индивид” ореолом подозрительности. Индивид – это тот, кто мог ускользнуть из-под власти группы, ускользнуть лишь при помощи какого-то обмана. Он был жуликом, заслуживающим если не виселицы, то тюрьмы. Индивид вызывал недоверие» [Ле Гофф, 2005, с. 351].

«Средневековый человек не видел никакого смысла в свободе в ее современном понимании… Без общины не было и свободы. Она могла реализоваться только в состоянии зависимости, где высший гарантировал низшему уважение его прав. Свободный человек – это тот, у кого могущественный покровитель» [Ле Гофф, 2005, с. 351, 342].

Последний тезис – на мой взгляд, ключевой для понимания вертикального коллективизма. Вертикальный коллективист рассматривает властные структуры как основу взаимодействия и на локальном, и на общегосударственном уровне. Для него власть формулирует цели и формирует институты взаимодействия. В авторитарных системах они тесно связаны с институтами властной иерархии. В странах «победившего социализма» промышленные предприятия, колхозы и совхозы, партийные и профсоюзные ячейки, образовательные и культурные учреждения, общественные объединения, будучи объектами и элементами системы управления, должны были функционировать во имя достижения «общегосударственных целей». Даже клубы по интересам, кружки самодеятельности нередко существовали в рамках государственных организаций. Конкуренция была встроена в эту систему в форме социалистического соревнования, не влекла существенных издержек и не играла сколько-нибудь существенной роли. Подлинная конкуренция – борьба за привилегии и власть – фактически не была институционализирована, оказывалась элементом «теневой» деятельности.

Социалистический эксперимент убедительно доказал неэффективность вертикального коллективизма в современных условиях. Неразрывно связанная с ним централизованная система управления проиграла более конкурентным капиталистическим системам вследствие чрезмерных издержек, порождавшихся оппортунизмом управляющих, отсутствием стимулов к инновациям, недостатком информации на высших уровнях иерархии (подробнее см. [Полтерович, 2007]).

Итак, вертикальный коллективизм и коллаборативность отличаются отношением к власти. Вертикальное коллективистское сознание абсолютно доверяет формулировкам общественных интересов, предлагаемым властью. Коллаборативист сам формулирует для себя представление об общественных интересах и сопоставляет их ценность с ценностью достижения индивидуальных целей. Вместе с тем коллаборативность отличается от горизонтального коллективизма. Коллаборативист не связан жестко с той или иной референтной группой и в принципе склонен к поиску компромиссов и сотрудничеству для достижения целей, не противоречащих его установкам.

Издержки и вознаграждения при конкуренции и сотрудничестве . Полезность (чистый выигрыш) участников естественно представлять как разность вознаграждения и издержек. Издержки и вознаграждения, связанные с институтами конкуренции и сотрудничества, зависят, с одной стороны, от конкретной структуры этих институтов, а с другой – от параметров окружающей среды, уровня производственных технологий, массовой культуры и социальных отношений.

Эволюция институтов определяется изменениями трансформационных и трансакционных издержек. Переход от одного института к другому возможен, если трансформационные издержки меньше приведенной разности трансакционных издержек старого и нового института. В связи с этим необходимо сопоставить трансакционные издержки институтов конкуренции и сотрудничества. Целесообразно различать организационные и культурно-психологические трансакционные издержки. К первым относятся издержки извлечения и передачи информации, принятия решений и их реализации. Такие издержки могут быть как индивидуальными, так и общественными. Культурно-психологические издержки связаны с внутренним дискомфортом или, наоборот, с удовлетворением, которые может испытывать агент, будучи вовлеченным в конкуренцию или сотрудничество.

Попытаемся сопоставить разные типы издержек на конкретном примере: сравним конкуренцию двух одинаковых фирм в ситуации олигополии и сотрудничества между ними. Предполагаем, что на функционирование фирм влияют независимые одинаково распределенные случайные величины; каждая фирма наблюдает лишь реализации «своей» случайной величины до и после решения о выборе инвестиционных проектов, текущего технологического режима и цен. Если решение принято, то прибыль фирмы зависит от случайного фактора и от усилий, предпринимаемых персоналом. Для определенности считаем, что в ситуации сотрудничества совокупная прибыль распределяется поровну.

Какой механизм более эффективен? Если пренебречь издержками механизма координации, необходимого для сотрудничества, то ответ очевиден. Сотрудничество обеспечивает:

1) принятие решений на основе более полной информации об обеих фирмах;

2) экономию на эффекте масштаба при выявлении информации о спросе, при обеспечении процессов принятия решений (например, при приобретении компьютеров), при организации снабжения и сбыта, при создании инноваций, разработке и реализации проектов модернизации и расширения производства, при защите своих интересов (в условиях конкуренции фирмы вынуждены действовать по всем этим направлениям параллельно);

3) более надежное страхование рисков: механизм перераспределения прибыли снижает вероятность банкротства каждой фирмы вследствие неблагоприятного стечения обстоятельств;

4) доступ к более дешевым кредитам (в частности, вследствие третьего пункта);

5) возможность извлечения монопольной прибыли.

Однако координация не только требует затрат сама по себе, но и связана с разными типами оппортунистического поведения, в частности с искажением информации, коррупцией, эффектом безбилетника, трагедией общин. В рассматриваемой ситуации у сотрудников каждой фирмы возникает соблазн, сославшись на будто бы неблагоприятные обстоятельства, уменьшить усилия по сравнению с конкурентной ситуацией: ведь при сотрудничестве часть связанных с этим потерь будет компенсирована за счет механизма перераспределения прибыли. Для предотвращения оппортунистического поведения создаются механизмы контроля, также требующие издержек. Конкуренция позволяет снизить издержки оппортунистического поведения.

Культурно-психологические издержки зависят от факторов, рассматривавшихся выше: от коллаборативности взаимодействующих индивидов, от культурных установок и моральных норм, определяющих их отношение к механизмам конкуренции и сотрудничества. В связи с этим стоит сослаться на Ф. Найта – основателя Чикагской школы, ставшей впоследствии оплотом экономического либерализма. В работе, изданной в 1923 г., он писал: «Конкурентная система… далеко не соответствует нашим высшим идеалам». Рынок, по Найту, – несправедливая игра: в ней слишком многое зависит от случая, «в результате чего способность и усилие сводятся на нет»; в ней нет «гандикапов, как это принято в спортивных соревнованиях, когда должны встречаться участники с неравными возможностями». «Успешные бизнесмены прославились отнюдь не благодаря тем качествам, которые считаются благородными…» [Найт, 2009, с. 137–140].

Сотрудничество может возникать как результат отрицательного опыта некооперативного поведения (типичная модель – повторяющаяся дилемма заключенного). Но такой процесс формирования отношений сотрудничества требует издержек. Более эффективные механизмы базируются на развитой культуре взаимодействия и предполагают умение достигать компромисса и толерантность, высокий уровень персональной ответственности и взаимного доверия, высокую относительную ценность общих целей по сравнению с индивидуальными. В условиях значительной неопределенности важен достаточно длинный плановый горизонт участников: при таком горизонте случайное вознаграждение целесообразно поделить с партнером, рассчитывая на взаимность в будущем. Кроме того, благодаря длинному горизонту расширяется совокупность доступных для решения задач. Моральные нормы, осуждающие равнодушие к человеческим страданиям и детерминирующие высокую общественную ценность человеческой жизни, влекут за собой высокие психологические издержки жесткой конкуренции.

Выше были сопоставлены издержки конкуренции и сотрудничества отдельных агентов. Переходя к рассмотрению общественных издержек, замечу, что сотрудничество между группой агентов может наносить ущерб третьим лицам. Для его предотвращения необходимы либо вмешательство государства, либо укорененность определенных моральных норм. В рамках рассмотренного выше примера сотрудничество, нацеленное на извлечение монопольной прибыли, наносит вред потребителю и потому в настоящее время преследуется во всех странах

Таким образом, необходимо сочетание сотрудничества и государственного регулирования. В этом случае с точки зрения и частных, и общественных интересов выбор между конкуренцией и сотрудничеством определяется соотношением выгод, указанных выше в пунктах 1–4, и издержек координации. Описанные связи во многом определили соотношение между институтами конкуренции и сотрудничества в процессе общественного развития.

Перейдем теперь к более детальному рассмотрению динамики соотношения между институтами сотрудничества и конкуренции в экономической сфере. Здесь необходимо сделать одну важную оговорку. Сотрудничество может возникать как результат структуры предпочтений участников, в соответствии с которыми кому-то из них не безразлично положение других. Но вполне возможно, что участники, преследуя лишь эгоистические интересы, приходят к сотрудничеству как к наиболее эффективному механизму, исключающему потери противостояния [Axelrod, 2006] 1 . Не исключено, впрочем, что в последнем случае происходит и соответствующая модификация предпочтений, так что их структура генерирует рациональные стратегии, минуя стадию расчетов. В дальнейшем я обращал внимание на оба источника механизмов сотрудничества – эффективность и культурные (моральные) нормы.

Экономическая конкуренция и сотрудничество

Немонотонность эволюции: сотрудничество – конкуренция – сотрудничество . В Средние века основной единицей социальной и экономической жизни в Западной Европе была община – сельская и городская. «Сельские общины…объединяла экономическая база. Они управляли, распределяли и защищали выпасы и общинные лесные угодья, которые имели жизненно важное значение для большинства крестьянских семей, снабжая их дровами и подножным кормом для свиней и коз. В городе корпорации и братства, обеспечивали экономическую, физическую и духовную защиту своих членов… Контролируя труд, они более или менее эффективно боролись с обманом, браком и подделками, регламентируя производство и сбыт, они устраняли конкуренцию, будучи… подобны протекционистским картелям» [Ле Гофф, 2005, с. 352, 353]. Ле Гофф подчеркивает, что общины не обеспечивали равенство своих членов. Для нас, однако, важно, что они опирались на коллективистскую культуру. Аналогичную роль играли общины и в докапиталистических системах других регионов – в России, Латинской Америке, Индии. Для общинного сознания была характерна избирательная форма коллаборативности, отношение к чужакам было крайне подозрительным. В то же время взаимоотношения вне общины были весьма ограниченными.

Вплоть до XIX в. в Европе конкуренция в современном ее понимании противоречила этическим нормам. «Коммерческая мораль того времени исходила из того принципа, что каждому гарантируется определенный круг покупателей, и другие не могут и не должны захватывать принадлежащую ему область» [Кулишер, 1922, с. 75]. Запрещалась реклама, порицалась политика привлечения покупателей путем снижения цен. Цехи устанавливали на производимую ими продукцию «справедливую» цену, покрывавшую издержки и включавшую «справедливую» прибыль. Если мастер при продаже отклонялся от справедливой цены в любую сторону, это рассматривалось как нарушение цеховой этики; считалось, что он ставит под угрозу благополучие всех членов цеха [Riddle, 2001, р. 335]. Таким образом, моральные нормы диктовали необходимость сотрудничества между продавцами.

Однако ситуация менялась по мере совершенствования транспорта и повышения производительности труда, обусловивших постепенный отказ от натурального хозяйства, рост специализации и торговли. Сельские общины распадались. Расширение городов, приток в них населения ослабляло связи внутри городской общины, цехам все труднее было контролировать «пришлых» ремесленников и торговцев импортными товарами. Этот процесс ускорился в результате создания национальных государств. Государство, взяв на себя регламентацию производства и сбыта, было заинтересовано в ликвидации барьеров для бизнеса внутри страны [Кулишер, 1922, с. 73]. Прогресс требовал расширения рынка, разрушения патриархальных связей, и это выбивало почву из-под средневековых институтов сотрудничества. Однако по мере возрастания роли конкуренции становилось все явственнее, что эта форма взаимодействия влечет серьезные общественные издержки. Перечислим их наиболее важные источники.

а) успех одних фирм достигается за счет потерь их конкурентов. Проекты неудачников по расширению производства, обучению персонала, созданию новых технологий оказываются нереализованными или бесполезными – ресурсы тратятся впустую. Наиболее явное проявление неэффективности этого типа – банкротства;

б) конкуренция – взаимодействие на микроуровне; в отсутствии регулирования некоторые ее существенные глобальные результаты не учитываются конкурентами и оказываются разрушительными. Так, в ходе конкуренции зарплата может оказаться ниже уровня, необходимого для воспроизводства рабочей силы, а конкурентные цены продукции (например, сельскохозяйственной) из-за наличия постоянных издержек ведут к разорению многих фирм, не выгодному для общества. Отсюда – кризисы перепроизводства, характерные для начальных стадий капитализма;

в) из-за короткого планового горизонта решения, генерируемые конкурентной системой, нередко неэффективны на длительном временном интервале. Характерный набор примеров дает узкая специализация производства в ряде стран, не учитывающая возможных изменений мировых цен. Именно этот эффект – важнейшая причина «ресурсного проклятия». Другая группа примеров связана с неэффективным использованием природных ресурсов;

г) образование «пузырей» на финансовых рынках, порождающих финансовые кризисы;

д) неустойчивость относительно формирования рыночной власти. Поскольку крупные фирмы обычно обладают конкурентными преимуществами, «свободный» конкурентный рынок неизбежно трансформируется в ту или иную форму олигополии или даже монополии;

е) конкуренция приводит к избыточному неравенству, порождающему социальные издержки. Неравенство лишь частично определяется способностями и интенсивностью прилагаемых усилий; немаловажен случайный успех, сама возможность которого создается обществом, которое тем самым в условиях полной свободы оказывается обделенным;

ж) конкуренция нередко сопряжена с неадекватными трансакционными издержками – избыточной рекламой, законными и незаконными приемами получения информации о конкуренте, ценовыми войнами, коррупцией;

з) конкуренция чревата культурно-психологическими издержками. Нередко забывается очевидное ранним критикам капитализма: «свободная» конкуренция вынужденно опирается на государственную власть и потому неразрывно связана с насилием (не только с экономическим насилием, но, скажем, и с наказанием тюремным заключением за невыплату долгов в недавнем прошлом или за ценовой сговор вплоть до настоящего времени);

и) не стоит забывать и об альтернативных издержках конкуренции; под упущенными возможностями здесь следует понимать в первую очередь выгоды, которые дают механизмы сотрудничества (см. выше пункты 1–4).

О преимуществах конкуренции уже было сказано выше: она избавляет нас от издержек координации. Их самая важная составляющая связана с проблемой безбилетника. В отличие от сотрудничества свободная конкуренция жестко наказывает тех, кто не хочет прикладывать максимальные усилия. Смягчение «наказаний», вообще говоря, ослабляет стимулы к конкуренции. Одновременно ослабление жесткости конкуренции в одних сферах деятельности по отношению к другим может способствовать более эффективному распределению граждан по сферам активности.

Как утверждение о затратности конкуренции соотносится с фундаментальным результатом экономической теории – первой теоремой всеобщего благосостояния? Она утверждает, что конкурентное равновесие Парето-оптимально, то есть эквивалентно идеальному механизму сотрудничества между потребителями и фирмами. Частичный ответ состоит, разумеется, в том, что теорема предполагает совершенную конкуренцию, в то время как «экстерналии и провалы рынка являются не исключением, а правилом» [Стиглиц, 2011, с. 335]. Не менее важно, что в теореме речь идет о равновесии – состоянии, являющемся гипотетическим результатом конкуренции, в котором конкуренция как таковая отсутствует. При этом издержки переходных режимов не учтены, а издержки, влияющие на стационарный режим, равны нулю в силу принятых предположений. Следует также отметить формальные трудности, возникающие даже в узких рамках неоклассических моделей совершенной конкуренции и свидетельствующих о ее неадекватности, либо о «несовершенстве». Речь идет, в частности, о множественности равновесий, трудностях при обосновании их устойчивости (даже локальной), неполноте рынков при учете случайных факторов, влекущей за собой неэффективность равновесия, и т. п. Не случайно С. Боулз называет теорию совершенной конкуренции «утопическим капитализмом» [Боулз, 2011].

Развитие капитализма в XX в. во многом связано со смягчением и ограничением конкуренции и возрастанием роли встроенных элементов и механизмов сотрудничества. Это объясняется как стремлением уменьшить издержки, так и изменением социально-психологических установок: в конце концов, масштабы издержек вследствие проблемы безбилетника зависят прежде всего от укорененности моральных норм. Соответствующие механизмы можно разделить на четыре группы: институты государственного регулирования конкуренции; «смягченные» модификации механизмов конкуренции; институты гражданского общества, контролирующие конкурентные отношения; институты сотрудничества между конкурирующими фирмами.

Институты государственного регулирования конкуренции . Рассмотрим два, пожалуй, наиболее важных примера таких институтов. Прежде всего это законы о банкротстве. «Кажется, ни один уголок нашего общества не застрахован от всеохватывающей возможности банкротства». В статье [Tabb, 1995], откуда взята приведенная цитата, отмечается, что ранние законы о банкротстве в западном мире, вплоть до середины XIX в., рассматривали должника как полупреступника и предусматривали тюремное заключение (а веком раннее – даже казнь). Лишь ближе к середине XVIII в. законы о банкротстве в Англии и США начали различать мошенническое банкротство и банкротство, вызванное непредвиденными обстоятельствами. Постепенно стали учитываться интересы должника, поощряться его сотрудничество с кредиторами. Закон 1841 г., принятый в США, а чуть позднее и в Англии, допустил возможность добровольного банкротства. Было понято, что сотрудничество выгодно обеим сторонам. Законы, принятые в 1970-х гг., предусматривали уже возможность соглашений, в соответствии с которыми должник постепенно выплачивал определенную часть долга. При этом его имущество не отчуждалось. Либерализация законов была вызвана не столько соображениями гуманности, сколько неудачным опытом прежнего жесткого законодательства, при котором кредиторам удавалось вернуть лишь малую часть заемных средств. Дальнейшее развитие было связано с введением конкурсного управления и распространением концепции ограниченной ответственности [Freeman, Pearson, Taylor, 2006].

Современное законодательство о банкротстве стремится сбалансировать интересы всех участников, исходя из приоритета общественных интересов. Поэтому оно нацелено на сохранение временно неплатежеспособных компаний, а значит – рабочих мест и вложенных инвестиций [Смольский, 2003, с. 609]. Некоторое представление об издержках, связанных с банкротством, дают цифры, приведенные в [Claessens, Klapper, 2002, р. 28]. С 1990 по 1999 г. в США обанкротились 3,7 % фирм, во Франции – 2,6 % за тот же период, в Финляндии – 4,1 % за период 1990–1998 г., а в Германии – 1 %.

Антимонопольное регулирование часто называют защитой конкуренции. По сути, это эвфемизм, на самом деле речь идет о предотвращении ее естественных последствий. Высокие издержки конкуренции стимулируют конкурирующие предприятия к сотрудничеству, которое может быть выгодно либо невыгодно обществу в целом. Средневековые нормы были частично нацелены на предотвращение ущерба, но при этом тормозили развитие. После отмены этих норм и победы конкурентных механизмов выяснилось, что конкуренция неизбежно порождает рыночную власть. Это происходит как в результате конкурентной борьбы, так и вследствие осознания участниками преимуществ сотрудничества. Поскольку данный процесс часто приводил к росту цен и вытеснению конкурентов, возникла идея «защитить» (фактически, ограничить) конкуренцию. Впервые эта идея была воплощена в Акте Шермана, принятом конгрессом США в 1890 г. и запрещавшем сговоры, явные или тайные, приводящие к ограничению торговли или любой коммерческой деятельности или монополизации. Нарушителей ожидал штраф и (или) тюремное заключение до трех лет.

После вступления в силу Акта Шермана интенсифицировались слияния и поглощения; позволявшие обойти антимонопольные ограничения. Эти возможности были устранены с принятием в 1914 г. Акта Клейтона (Clayton) и ряда последовавших за ним законов; запрещавших слияния и поглощения; ценовую дискриминацию; координацию управления разными фирмами; если это вело к ослаблению конкуренции [Motta; 2004].

В дальнейшем антимонопольная практика в США менялась под влиянием двух противоборствующих концепций – стремлением задать формальные признаки; определяющие «вредное» сотрудничество; и желанием исходить из «разумного подхода» (rule of reason), выявляя в каждом случае; действительно ли то или иное соглашение привело к уменьшению общественного благосостояния. В результате возобладал второй подход. В 1980-х гг. антимонопольное законодательство было существенно смягчено; оправдательные приговоры по обвинениям в его нарушении стали более частыми; число таких дел резко сократилось [Motta; 2004; рр. 8–9]. В Европе шел аналогичный процесс; но со значительным сдвигом во времени.

Оба приведенных примера демонстрируют современную тенденцию к смягчению последствий конкуренции для проигравших и усилению элементов сотрудничества при ослаблении прямого государственного контроля. В заключение этого раздела приведу цитату из статьи 1993 г. тогдашнего президента Американской ассоциации больниц в Чикаго Д. Дэвидсона; подчеркивающую роль сотрудничества: «Сотрудничество вовсе не означает повышение цен. Скорее; наоборот. В декабре 1992 г. административный суд отклонил иск Федеральной торговой комиссии против слияния двух больниц в Юкии (штат Калифорния). ФТК подала в суд; выдвигая обвинение в нарушении антитрестовского законодательства и нанесении вреда интересам потребителей. После рассмотрения вопроса о том, влияет ли слияние на пациентов и сообщество; судья Льюис Паркер заметил; что “…конкуренция существовала (до слияния)… НО; похоже; она увеличивала стоимость больничного обслуживания в Юкии за счет дублирования услуг”» [Davidson; 1993, р. 144].

«Смягченные» модификации механизмов конкуренции. Наряду с антимонопольным законодательством и законодательством о банкротстве имеется множество других примеров того, как в процессе эволюции происходит «смягчение» конкуренции – конкурентность капиталистических рынков постепенно снижается. Очень важная тенденция – возрастание роли монополистической конкуренции, в рамках которой каждая фирма может сохранить свой рынок за счет дифференциации продукта. Конкуренция смягчается, поскольку потребитель ценит разнообразие и ориентирован на тот или иной ценовой диапазон. Дифференциация товаров растет по мере технологического развития и увеличения благосостояния. Это отчетливо проявляется в росте доли внутриотраслевой торговли между странами (см., например, [Briilhart, 2008], где рассматривались данные о 39 млн двусторонних торговых потоков за 1962–2006 гг. между 56 странами по широкому кругу отраслей; автор показывает, что доля внутриотраслевой торговли быстро увеличивается для развитых стран, в то время как в странах Африки по-прежнему доминируют межотраслевые связи).

Среди других смягчающих конкуренцию механизмов укажу институт теньюра (не ограниченного во времени контракта) для профессоров университетов, существующий в ряде стран. Получение теньюра – конкурентная процедура, которая, впрочем, тоже смягчается благодаря многим другим возможностям найма для обладателей докторских степеней. Но, получив теньюр, профессор оказывается надежно защищенным от увольнения, даже если он мало публикуется и не слишком хорошо преподает. Чем обусловлено это пренебрежение принципами примитивного капитализма? Прежде всего широко признано, что администрация университетов не располагает достаточной информацией ни о научном потенциале претендентов, ни об их предрасположенности к сотрудничеству с коллективом. Поэтому решение коллектива профессоров соответствующего подразделения университета играет решающую роль при найме даже в тех странах, где институт теньюра отсутствует.

В пользу же теньюра имеются по крайней мере два существенных аргумента. Во-первых, он дает профессорам свободу в выборе тематики исследований и до некоторой степени – программ обучения, избавляя от давления администрации и попечителей. Тем самым признано, что такое давление оказалось бы вредным для общества. Во-вторых, теньюр избавляет членов коллектива от опасения, что вновь нанимаемый коллега окажется сильнее и потому его наем увеличит вероятность их увольнения. Опасения такого рода препятствовали бы найму лучших работников (см. [Панова, Юдкевич, 2011]). Замечу, что и в рамках теньюра мотивы голосования отнюдь не ограничиваются стремлением к максимизации общественной полезности: личные знакомства и симпатии, групповые интересы играют свою роль. Тем не менее теньюр признается эффективным механизмом на практике, имеется и целый ряд его теоретических обоснований. Следует подчеркнуть, что он получил широкое распространение лишь в XX в. и, таким образом, стал результатом длительной эволюции рынка преподавателей. Наконец, немаловажно, что теньюр сочетается с механизмом конкурентного характера: зарплата теньюрных профессоров зависит от их публикационной активности и качества преподавания.

Механизм теньюра используется не только в преподавании. Специалисты высокого уровня в правительственных структурах США также имеют постоянные контракты, предотвращающие, в частности, их увольнение по соображениям политической лояльности. Важный механизм смягчения конкуренции совсем другого типа – ограничения на срок действия патентов на изобретения. Более общая проблема прав на интеллектуальную собственность (см. [Попов, 2011]) заслуживает подробного обсуждения в контексте философии коллаборативизма; здесь я ограничусь лишь ее упоминанием.

Гражданское общество и сотрудничество между конкурирующими агентами . Среди исследователей нет согласия относительно того, что следует понимать под гражданским обществом, разнятся и оценки его влияния на общественное развитие. Несомненно, однако, что такие институты, как профсоюз, ассоциация бизнеса и союз потребителей, – неотъемлемые элементы современных экономических систем. Эти институты основаны на сотрудничестве между конкурирующими агентами; деформируя процессы конкуренции, они одновременно берут на себя функции регулирования, являвшиеся ранее прерогативой государства.

Для таких институтов нет места в идеальной модели «свободной» (совершенной) конкуренции, поскольку они претендуют на рыночную власть и на самом деле оказывают существенное влияние на цены товаров. На этом основании профсоюзы на заре их становления в Англии были запрещены. Но ситуация постепенно менялась, и в наше время в большинстве развитых экономик (особенно в Европе) профсоюзы оказывают решающее влияние не только на уровни зарплаты, но и на практически все условия работы по найму, включая безопасность, компенсации за пропуски по болезни, корпоративные пенсии и т. п.

В ряде стран, например в Швеции, государство не принимает участия в текущем регулировании рынка труда, не устанавливает даже минимальный уровень заработной платы. Рынок труда регулируется соглашениями между профсоюзными организациями разных уровней, объединениями работодателей и администрацией фирм. Более того, профсоюзы, исторически созданные для «борьбы рабочих за свои права», активно сотрудничают с предпринимательским сообществом. Как и в других сферах экономической и социальной жизни развитых стран, конфронтационные формы взаимодействия предпринимателей и работников используются все реже. В [Ahlberg, Bruun, 2005] особо отмечен «климат кооперации на рынке труда» Швеции как результат недавнего развития практики коллективных соглашений. А известный историк трудовых отношений Н. Лихтенштейн признает тенденцию к смягчению конфронтации между работниками и работодателями в развитом мире, хотя и считает, что многие исследователи преувеличивают достигнутый здесь прогресс [Lichtenstein, 2013].

Развитие ассоциаций бизнеса, ускорившееся во второй половине XX в., существенно изменило институциональную систему современного капитализма. Кроме выполнения уже упоминавшийся задачи – взаимодействия с профсоюзами, эти ассоциации представляют интересы бизнеса в политической сфере и осуществляют регуляторные функции, замещая тем самым государство (например, в сфере сертификации продукции и разработки отраслевых стандартов). Кроме того, они предоставляют своим членам услуги, связанные с профессиональным образованием и производственной подготовкой, получением статистической и иной информации о положении в отрасли, обменом информацией между фирмами, созданием деловых сетей и проведением дискуссий [Зудин, 2009, с. 35, 42]. Тем самым устраняется, по крайней мере частично, провал рынка, связанный с недоиспользованием эффекта масштаба.

В последние годы возник ряд международных ассоциаций бизнеса, смягчающих систему конкуренции на международном уровне за счет введения элементов сотрудничества [Зудин, 2009, с. 53]. Появился и ряд других институтов сотрудничества в экономической сфере, таких как частно-государственное партнерство или технологические платформы.

Война и сотрудничество во взаимодействиях между странами

Война – простейший механизм конкуренции, сыгравший колоссальную роль в формировании общественных институтов и развитии техники. Анализу и эволюции этого механизма посвящена громадная литература. В контексте данной работы важно подчеркнуть изменение отношения к силовому противостоянию как средству разрешения противоречий.

До недавнего времени война считалась нормальной формой взаимоотношений между государственными образованиями и не требовала оправданий. Так, у Платона читаем: «… если эллины сражаются с варварами и варвары с эллинами, мы скажем, что они воюют, что они по самой своей природе враги…» [Платон, 1971, с. 271]. Князю Игорю, согласно «Слову о полку Игореве», не нужно было объяснять своим воинам, для чего он идет сражаться с половцами: «Хочу, сказал, копье преломить на границе поля Половецкого, с вами, русичи, хочу либо голову сложить, либо шлемом испить из Дона». И. Кант писал: «Состояние мира между людьми, живущими по соседству, не есть естественное состояние (status naturalis); последнее, наоборот, есть состояние войны, т. е. если и не беспрерывные враждебные действия, то постоянная их угроза» [Кант, 1994, с. 13].

Появление трактата Канта «К вечному миру» в 1795 г. – свидетельство того, что к этому времени еще превалировал взгляд на войну как на нормальный механизм взаимодействия между странами. Его тезис о том, что «постоянные армии… со временем должны полностью исчезнуть» [Кант, 1994 с. 8], явно подавался как нетривиальный результат философского рассмотрения.

В Новое время целевые установки правительств постепенно сдвигаются от задач наращивания военной мощи к проблемам развития производства и социальной сферы. Имперские проекты все чаще подаются как способы достижения более справедливого порядка, соответствующего «высшим целям» не только завоевателей, но и завоевываемых. Наполеон оправдывал свою агрессию, заявляя, что стремится освободить народы от тирании их монархов. Через 100 лет российские большевики использовали еще более масштабный проект ликвидации системы, будто бы основанной на угнетении трудящихся классов буржуазией, оказавшийся в их исполнении всего лишь оправданием советской экспансии. Продолжающийся ныне проект мирового доминирования обосновывается стремлением обеспечить «фундаментальные права человека».

И тем не менее, времена изменились. Эксплуатация колоний стала невозможной. Ядерное оружие сделало чересчур рискованной стратегию территориальных завоеваний. Одновременно возникли предпосылки для формирования институтов сотрудничества в глобальном масштабе.

Первым таким институтом стала Лига наций, созданная в 1920 г. В тот или иной период в нее входили практически все крупные государства за исключением США. В качестве целей были провозглашены разоружение, предотвращение военных действий, обеспечение коллективной безопасности, урегулирование споров между странами путем дипломатических переговоров, улучшение качества жизни на планете, финансовое регулирование, улучшении системы здравоохранения, научное сотрудничество, кодификация международного права, установление контроля за распространением опиума и работорговлей. Лиге наций не удалось предотвратить Вторую мировую войну. После ее окончания она уступила место Организации Объединенных Наций, поставившей перед собой еще более широкие задачи и сформировавшей для их решения систему международных институтов: Международный суд, МВФ, ВБ (МБРР), ВТО, а также Экономический и социальный совет, включающий 14 специализированных учреждений (МОТ, почтовый союз, ЮНЕСКО, союз электросвязи, и т. п.), ряд комиссий, фондов и программ.

Одна из важных миссий ООН – помощь развивающимся странам. Однако ее деятельность в этом направлении неоднократно подвергалась критике [Easterly 2001; Chang 2003; Stiglitz, 2003]. Суть претензий состоит в том, что правила взаимодействия, поддерживаемые ООН, соответствуют, скорее интересам развитых, а не развивающихся стран, программы помощи обусловливаются требованиями, не способствующими росту отставших экономик. Одна из существенных причин этого феномена, видимо, состоит в том, что влияние стран «золотого миллиарда» на решения международных организаций в ряде случаев прямо зависит от величины взносов. Так, США и Европейский союз вместе имеют в МВФ 46 % голосов.

ООН играет важную роль в борьбе с голодом и эпидемиями. Единые правила ВТО способствовали бурному росту числа торговых соглашений и объемов мировой торговли. Вместе с тем ООН не смогла предотвратить рост напряженности между Западом и мусульманским Востоком.

Принципиально иную парадигму в развитии институтов сотрудничества предлагает Европейский союз. Создание странами с разной культурой, веками враждовавшими друг с другом, надгосударственной структуры управления с единой валютой и банковской системой, скоординированной экономической политикой, отсутствием таможенных и визовых барьеров – настоящее политическое чудо XX в. Важнейшую роль в становлении ЕС сыграла новая система принятия решений, основанная на правиле единогласия (см. [Biesenbender, 2011; Полтерович, 2012]) и тонких механизмах «консенсусного управления», которые еще ждут детального исследования. Независимо от дальнейшей судьбы ЕС, накопленный им опыт преодоления недоверия, несомненно, послужит развитию интеграционных процессов, а возможно, и становлению «мира всеобщего благосостояния», где богатые страны могли бы облагаться налогом для поддержки их менее состоятельных партнеров.

Завершая данный раздел, отмечу также, что при рассмотрении тенденции формирования институтов сотрудничества на международном уровне, нельзя не учитывать рост числа неправительственных организаций, многие из которых ставят перед собой цели интеграционного характера.

Политическая конкуренция и сотрудничество

Наиболее характерная черта демократического принятия решений и основа политической конкуренции – правило большинства в разных его вариантах. Оно, по-видимому, стало развитием еще более примитивных и затратных механизмов, основанных на силовом противостоянии. Однако и правило большинства само по себе весьма конфронтационно и потому затратно. Как показывают хорошо известные примеры (в частности, приход к власти А. Гитлера), это правило отнюдь не гарантирует оптимальность выбора даже для большинства. Кроме того, оно содержит внутренний порок – возможность манипулирования повесткой дня. Среди многочисленных результатов на эту тему, пожалуй, самый поразительный факт – теорема Мак-Келви [McKelvey, 1976], устанавливающая при довольно естественных предположениях, что председательствующий может выбрать порядок парного голосования имеющихся альтернатив так, чтобы добиться предпочитаемого им решения.

Политическая конкуренция, как и экономическая, сама по себе неустойчива относительно монополизации, а потому требует государственного регулирования. Проблема возникает из-за необходимости покрывать издержки деятельности партий. Партии, оказавшейся в некоторый момент наиболее успешной, легче привлечь больше финансовых средств и за счет роста числа членов, и за счет доноров, ожидающих поддержки в случае ее победы на выборах. Напротив, проигравшая партия рискует остаться без финансирования и прекратить существование. Поэтому в демократических странах финансирование политических партий подвергается государственному контролю.

«Провалы» – столь же неотъемлемая черта политической конкуренции, как и экономической. На этапе становления, то есть до внедрения «смягчающих» механизмов и формирования массовой политической культуры, быстрая демократизация вела к распространению коррупции и росту преступности (см., например, [Knott, Miller, 1987]). Р. Аксельрод ссылается на источник 1906 г., где американское парламентское сообщество характеризуется как «беспринципное, ненадежное», готовое ко «лжи, обману, предательству». В 1980 г., утверждает он, облик этого сообщества радикально изменился: основным регулятором стал «принцип взаимности», обеспечивающий достижение взаимовыгодных соглашений при голосовании [Axelrod, 2006, р. 4].

Система примитивной политической конкуренции нередко приводила к отказу от принятия, казалось бы, взаимовыгодных решений [Дрейзен, 1995; Полтерович, 2007, раздел 4.4]. Поэтому парламентская модель постепенно эволюционировала – сокращалось поле конфронтации, расширялась область сотрудничества между конкурентами. Совершенствовались правила, регулирующие допуск партий и отдельных кандидатов к выборам, устанавливающие пороги парламентского представительства (см., например, [Сравнительный… 2008]).

Наряду с развитием культуры пакетных соглашений все шире внедрялась практика формирования коалиционных правительств, шел процесс создания парламентских комитетов. В [Longley, Davidson, 1998, р. 5] отмечается, что этот процесс резко активизировался, начиная с 1970-х гг. При этом «парламентские комитеты оказались важными как места совещаний и клиринговые палаты для разрешения конфликтов». Согласно [Mattson, Strom, 1995, р. 251] парламентские комитеты позволяют преодолеть неустойчивость демократии, предсказанную теорией социального выбора, в частности, теоремой Мак-Келви.

Может показаться, что утверждение о смягчении политической конкуренции в процессе эволюции противоречит известным результатам А. Лейпхарта, который предложил различать мажоритарные и консенсусные демократии: «…мажоритарная модель демократии является дискриминирующей, конкурентной и конфронтационной, в то время как для консенсусной модели характерны отсутствие дискриминации, переговоры и поиск компромисса…» [Lijphart, 2012, с. 2]. Большинство стран континентальной Западной Европы тяготеют к консенсусной модели, а бывшие английские колонии – к мажоритарной. При этом классификации, построенные по данным за периоды 1945–1970 гг. и 1971–1996 гг., оказываются близки друг другу. Однако этот факт не противоречит общей тенденции к смягчению политической конкуренции. Так, в ряде мажоритарных демократий (США, Великобритания) сформировались двухпартийные системы, в рамках которых, как известно, происходит сближение конкурирующих программ. В других (например, в Канаде) усиливается роль парламентских комитетов. Эти трансформации, тесно связанные с осознанием идеи А. де Токвиля о тирании большинства и признанием фундаментальности принципа защиты прав меньшинства, привели к тому, что в современных развитых демократиях конкурентное правило большинства играет все меньшую роль.

* * *

И государственная власть, и конкуренция опираются на насилие. Переход от насилия к сотрудничеству по мере развития общества – естественный процесс. Он становится возможным благодаря росту благосостояния и увеличению индивидуального планового горизонта, поскольку при этом краткосрочный выигрыш, нередко возникающий в результате успешной конкуренции, оказывается менее значим, нежели долгосрочный, обеспечиваемый сотрудничеством.

При длинном плановом горизонте повышается роль репутации, происходит интериоризация норм честности. Технический прогресс уменьшает издержки сотрудничества, облегчая контакты, получение информации о партнерах, и в то же время увеличивает издержки конкуренции, связанные с силовым противостоянием или технологической гонкой. Но, пожалуй, самый важный фактор – рост доверия. Известно, что межперсональное доверие растет с увеличением благосостояния и уменьшением неравенства (см., например, [Society at a Glance… 2011]). Указанные факторы влекут за собой, если не решение, то, по крайней мере, смягчение проблемы безбилетника – главного препятствия для формирования институтов сотрудничества. Одновременно снижаются и моральные издержки. Коллективизм и индивидуализм в их крайних формах замещаются культурой конструктивного взаимодействия и поиска компромиссов. Такая культурная трансформация порождает новые институты и одновременно поддерживается ими. Тем самым преодолеваются провалы рынка, государства и парламентской демократии.

Сотрудничество – один из центральных элементов ряда известных социально-экономических концепций, таких как социализм, анархизм, синдикализм и т. п. Все они носят нормативный характер, предлагая построить общество без частной собственности и/или государства; некоторые из них отвергают необходимость каких-либо властных отношений вообще. Попытки реализации этих концепций не приводили к успеху. Так, грандиозный эксперимент, начатый в 1917 г., окончился поражением социализма в соревновании с современным капитализмом. Антагонист социализма – либерализм в его радикальном варианте настолько далек от каких-либо реалий, что его приходится признать утопической концепцией. Гораздо более реалистична философия социального либерализма, отводящая важную роль и рынку, и государству, и институтам демократии. Эта философия упускает, однако, важную тенденцию, приобретающую все большее значение в последние сто лет: возрастающую роль институтов сотрудничества.

Сотрудничество предполагает добровольность участия. Властные отношения не отвергаются, напротив, как правило, предполагаются, но подчинение оказывается в значительной мере добровольным. В отличие от конкуренции сотрудничеству свойственна координация усилий, при этом конкурентные механизмы могут быть встроены в институты сотрудничества. Сотрудничество, вообще говоря, не противоречит частной собственности, хотя в некоторых случаях может опираться на ее коллективные или даже государственные формы. Такое понимание институтов сотрудничества, признание их возрастающей роли составляет основу предлагаемой в настоящей работе концепции коллаборативизма.

П. Хейне, которому принадлежит текст эпиграфа к данной статье, разделял широко распространенное заблуждение, согласно которому конкуренция сама по себе является механизмом сотрудничества. Заблуждение это базируется на отождествлении процесса конкуренции с ее результатом, описание которого и составляет содержание так называемых моделей совершенной конкуренции. Эти модели, как и основанная на них первая теорема всеобщего благосостояния, не учитывают издержки конкуренции, связанные с банкротствами, закрытием проигравших конкуренцию проектов, параллелизмом исследований вследствие сокрытия информации от конкурентов, с ценовыми войнами, кризисами, возникающими опять-таки из-за сокрытия информации и отсутствия координации, неизбежной безработицей, ценовыми сговорами, избыточной рекламой, и т. п.

Определенную роль играют и социально-психологические (моральные) издержки. Подобно тому, как пропаганда войны и культ силы в наше время в развитых странах считаются аморальными, нанесение экономического или политического ущерба своим конкурентам не следует рассматривать как благородную цель. Искусство менеджера в любой сфере состоит прежде всего в умении избегать конфронтации, находить компромиссы и организовывать сотрудничество. Конкуренция может использоваться как элемент сотрудничества, но при этом усилия проигравших не должны оставаться без вознаграждения.

Выше я попытался показать, что эволюция механизмов конкуренции приводит к уменьшению издержек. Прямолинейный путь их снижения, характерный для начальных этапов эволюции, не всегда результативен, поскольку привносит издержки другого рода, связанные с провалами государства. Успех достигается по мере технологического развития и эволюции массовой культуры, создающей предпосылки для замещения механизмов принуждения институтами сотрудничества и смягчения последствий конкуренции. Повышается уровень доверия между партнерами, происходит интериоризация норм поведения, на которые опирается сотрудничество; его дамоклов меч – проблема безбилетника – перестает быть столь острым. Культурные изменения, тесно связанные с возникновением новых институтов, позволяют постепенно преодолевать провалы рынка, государства и парламентской демократии.

Таким образом, коллаборативизм опирается на реальные тенденции и в то же время предлагает новый нормативный взгляд на общественное развитие. Сокращение сферы действия и конкуренции, и государственного принуждения за счет формирования институтов сотрудничества – важнейшая тенденция мирового развития. Понимание ее движущих сил и закономерностей необходимо для создания программ реформирования институтов и экономической политики – преобразований, направленных на достижение более гармоничного общественного развития. Здесь, как мне кажется, имеется широкое поле для дальнейших мультидисциплинарных исследований.

Список литературы

Авдашева С., Шаститко А. (2009). Уголовное преследование за нарушение антимонопольного законодательства: возможности и риски // Экономическая политика. № 5. С. 93–98.

Боулз С. (2011). Микроэкономика. Поведение, институты и эволюция. М.: «Дело».

Дамье В. В. (2001). Анархо-синдикализм в XX веке. М.: ИВИ РАН.

Дрейзен А. (1995). Почему откладываются реформы. Теоретический анализ // Экономика и математические методы. Т. 31. Вып. 3. С. 63–75.

Дьюи Д. (2003). Реконструкция в философии. Проблемы человека. М.: Республика.

Зудин А. Ю. (2009). Ассоциации – бизнес – государство. Классические и современные формы отношений в странах Запада. Препринт WP1/2009/05З. М.:ГУВШЭ.

Кант И. (1994). К вечному миру. Философский проект // Кант И. Полное собрание сочинений в восьми томах. Т. 7. М.: Чоро. С. 5–56.

Канто-Спербер М. (2004). Философия либерального социализма // Неприкосновенный запас, № 6(38) (http://magazines.russ.ru/nz/2004/38/kanto1. html)

Капелюшников Р. (2013). Поведенческая экономика и новый патернализм.

http://polit.ru/article/2013/11/12/paternalism/

Кропоткин П. А. (2002). Анархия. Сборник. М.: Айрис-пресс (см. http://www.klex.ru/7gb).

Кулишер И. М. (1922). Лекции по истории экономического быта Западной Европы. Часть II. Издание шестое, переработанное. Петроград: Центральное кооперативное издательство «Мысль».

Ле Гофф Ж. (2005). Цивилизация средневекового Запада. Екатеринбург: У-Фактория.

Лукин П. В. (2012). Новгородское вече в XIII–XV вв. Историографические построения и данные ганзейских документов // Споры о новгородском вече. Междисциплинарный диалог. Материалы круглого стола. 20 сентября 2010 г. Санкт-Петербург: Европейский университет в Санкт-Петербурге. С. 10–60.

Найт Ф. Х. (2009). Этика конкуренции. М.: Экономика.

Панова А. А., Юдкевич М. М. (2011). Система постоянного найма в университете: Модели и аргументы // Вопросы образования. Вып. 1. С. 44–72.

Платон (1971). Государство // Платон. Сочинения в трех томах. Том 3. Часть 1. М.: Мысль. С. 89–454.

Полтерович В. М. (2007). Элементы теории реформ. М.: Экономика.

Полтерович В. М. (2012). Проектирование реформ: как искать промежуточные институты // Montenegrin Journal of Economics, vol. 8. No. 2, pp. 25–44.

Попов В. В. (2011). Надо ли защищать права на интеллектуальную собственность // Журнал Новой экономической ассоциации. № 11. C. 107–126.

Рубинштейн А. Я. (2012). Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. № 6. С. 13–34.

Смольский А. (2003). Банкротство как общественный институт: возникновение развитие и особенности функционирования // Эковест. № 3–4. С. 601–620.

Сравнительный доклад о порогах и других характеристиках избирательных систем, которые препятствуют прохождению партий в парламент (2008). Европейская комиссия. за демократию через право (Венецианская комиссия). Исследование № 485 / 2008. Страсбург (http://www.venice.coe.int/webforms/documents/default.

aspx?pdffile=CDL-AD(2008)037-rus).

Стиглиц Дж. (2011). Крутое пике. Америка и новый экономический порядок после глобального кризиса. М.: Эксмо.

Струве П. Б. (1999). Социальный либерализм // Струве П.Б. Избранные сочинения. М.: РОССПЭН (http://www.yabloko.ru/Publ/2006/2006_05/060522_struve.html).

Ahlberg K., Bruun N. (2005). Sweden: Transition through collective bargaining // R. Blanpain (ed.). Collective Bargaining and Wages in Comparative Perspective.

Germany, France, The Netherlands, Sweden and the United Kingdom The Hague, The Netherland: Kluwer Law International. 192 pp. (http://arbetsratt.juridicum.su.se/filer/pdf/kerstin%20ahlberg/transition%20 through%20collective%20bargaining.pdf).

Anechiarico F., Jacobs J. B. (1996) The pursuit of absolute integrity: how corruption control makes government ineffective. Chicago: University of Chicago Press.

Axelrod R. (2006). The Evolution of Cooperation. Revised Edition. New York: Basic Books.

Biesenbender J. (2011). The Dynamics of Treaty Change: Measuring the Distribution of Power in the European Union? // European Integration online Papers (EIoP). Vol. 15. Article 5 (http://eiop.or.at/eiop/texte/2011-005a.htm).

Bortis H. From neo-liberal Capitalism to Social Liberalism on the basis of Classical-Keynesian Political Economy (2009). Université de Fribourg / Switzerland

(http://www.unifr.ch/withe/assets/files/Publikationen/From_neoliberal_

Capitalism_to_Socia_Liberalism.pdf)

Brülhart М. (2008). An Account of Global Intra-industry Trade, 1962–2006. Research paper series. The University of Nottingham.

Chang H.-J. (2003). Kicking Away the Ladder: development strategies in historical perspective. London: Anthem Press.

Chatman J. A., Barsade S. G. (1995). Personality, Organizational Culture, and Cooperation: Evidence from a Business Simulation // Administrative Science Quarterly. Vol. 40. Pp. 423–443.

Claessens S., L. Klapper F. (2002). Bankruptcy Around the World: Explanations of its Relative Use. World Bank Policy Research Working Paper 2865, July.

Cowen Т., Sutter D. (1999). The Costs of Cooperation // Review of Austrian Economics. № 12. Pp. 161–173.

Davidson D. (1993). Antitrust policy and real health care reform. Health Affairs. Project HOPE. V. 12. No. 3. Pp. 144–145.

Dearmon J., Grier K. (2009). Trust and development // Journal of Economic Behavior & Organization, Vol. 71. Pp. 210–220.

Deutsch M. (2012). A Theory of Cooperation-Competititon and Beyond // Handbook of Theories of Social Psychology. Vol. 2. Chapter 40. London: Sage Publications Ltd.

Dolgoff S. (2001). The Relevance of Anarchism to Modern Society. Tucson, AZ: Sharp Press.

Easterly W. (2001). The Elusive Quest for Growth. Cambridge (MA): MIT Press.

Freeman M., Pearson R., Taylor J. (2006). The limitation of liability in British jointstock companies, 1720–1844. XIV International Economic History Congress, Helsinki.

(http://www.helsinki.fi/iehc2006/papers2/Pearson.pdf).

Hahnel R. (2005). Economic Justice and Democracy: From Competition to Cooperation. New York: Routledge.

Hobhouse L. T. (1911). Social Evolution and Political Theory. New York: Columbia University Press (http://www.isec.ac.in/B-Social%20evolution%20and %20political%20theory.pdf)

Knott J. H., Miller G. J. (1987). Reforming Bureaucracy. The Politics of Institutional Choice. Prentice-Hall, Englewood Cliffs, New Jersey.

Lichtenstein N. (2013). State of the Union: A Century of American Labor. Prinston (New Jersey): Princeton University Press.

Lijphart A. (2012). Patterns of Democracy. Government Forms and Performance in Thirty-six Countries. Second Edition. New Haven: Yale University Press.

Longley L. D., Davidson R. H. (1998). Parliamentary Committees: Changing Perspective on Changing Institutions // The New Roles of Parliamentary Committees. London: F. Cass. Pp. 1–20.

Mattson I., Strom K. (1995). Parliamentary Committees. // Parliaments and Majority Rule in Western Europe. Mannheim: University of Mannheim. Pp. 249–307 (http://www.uni-potsdam.de/db/vergleich/Publikationen/Parliaments/PMR-W-Europe.pdf).

McKelvey R. D. (1976). Intransitivities in Multidimensional Voting Models and Some Implications for Agenda Control // Journal of Economic Theory. № 12. Pp. 472–482.

Metcalfe J. S., Ramlogan R., Uyarra E. (2002). Economic development and the competitive process. University of Manchester. Centre on Regulation and Competition.

Working Paper Series. Paper No. 36.

Motta M. (2004). Competition Policy: Theory and Practice. Cambridge Cambridge University Press. Chapter 1 (http://www.cea.fi/course/textbook/ chapter_1.pdf).

Polterovich V., Tonis A. (2005). Hiring Strategies and the Evolution of Honesty. M.: New Economic School (http://mpra.ub.uni-muenchen.de/20283/).

Riddle J. M. (2001). A History of the Middle Ages, 300–1500. Kitchener, Canada: Batoche Books.

Shavitt Sh., Carlos J., Riemer T. H. (2010). Horizontal and Vertical Individualism and Collectivism: Implications for Understanding Psychological Processes // Advances in Culture and Psychology. Vol. 1. Oxford: Oxford University Press.

Society at a Glance 2011: OECD Social Indicatorы (2011) (http://www.oecdilibrary.org/sites/soc_glance-2011-en/08/01/index.html? itemId=/content/chapter/soc_glance-2011-26-en&_csp_=7d6a863ad60f09c08a8e 2c78701e4faf).

Stiglitz J. (1998). Distinguished Lecture on Economics in Government. The Private Uses of Public Interests: Incentives and Institutions // Journal of Economic Perspectives. Vol.12. No. 2. Pp. 3–22.

Stiglitz J. (2003). Globalization and its discontents. New York: W.W. Norton&Company.

Tabb C. J. (1995). The History of the Bankruptcy Laws in the United States. ABI Law Review. Vol. 3. № 5. Pp. 5–51.

Triandis H. C., Gelfand M. J. (2012). A Theory of Individualism and Collectivism // Handbook of Theories of Social Psychology. Vol. 2. Chapter 51. London: Sage Publications Ltd.

 

Л. И. Якобсон. Социальная политика ювенального общества

[175]

Дискуссия о социальном либерализме, более двух лет идущая на страницах журнала «Общественные науки и современность», обнаружила пересечение интересов тех, кто озабочен выбором приоритетов политики, и тех, кто занят далекими от злобы дня проблемами методологии. Стержнем обсуждения стал вопрос, уместно ли базировать политику на методологически выверенной доктрине и пригоден ли в этом качестве социальный либерализм. Автор начавшей дискуссию статьи недвусмысленно заявил, что обращение к теме «продиктовано намерением подтвердить свои мировоззренческие позиции: мне одинаково чужды и рыночный фундаментализм, и коммунистическая идеология» [Рубинштейн, 2012, с. 31]. Впрочем, это признание появилось в конце статьи, тогда как в ее начале провозглашена идеологическая нейтральность [Рубинштейн, 2012, с. 15]. Таким образом, делается заявка на обоснование присущих автору мировоззренческих ориентиров посредством якобы индифферентного к ним научного дискурса, что, разумеется, спорно. Однако подобный ход мысли подчас отвечал общественному запросу. Можно предположить, что это происходило, когда он отражал актуальные интересы, нуждавшиеся в авторитетной защите. Так, марксизм при всей значимости его вклада в философию, социологию и политическую экономию, вряд ли вышел бы за пределы академической среды, если бы не представил интересы одного из классов в качестве долгосрочных интересов всего общества. Нет ли здесь аналогии с ролью, на которую претендует социальный либерализм в изложении инициатора дискуссии?

Оппоненты А. Рубинштейна справедливо отмечают, что он не доказал несостоятельности методологического индивидуализма, с критики которого начинается его статья (например, [Либман, 2013; Тамбовцев, 2013]). Но если присмотреться к ее логике, оказывается, что принцип комплементарности полезностей, который выдвигает автор, по сути, предложен не в качестве единственно пригодного для объяснения реалий, а в качестве наиболее подходящего, чтобы легитимировать преимущественное влияние «других людей», «мериторов» на принятие политических решений. Предпринята нетривиальная попытка примирить приверженность демократии с фактическим неприятием принципа «один человек – один голос». В методологическом плане она, на мой взгляд, уязвима прежде всего в силу удвоения состава «более равных» участников политического процесса. В рамках мыслительной конструкции ими предстают политики-«мериторы», которые «способны осознавать… интересы» общества, а в жизни – политики, одинаково способные «как приближать, так и отдалять общественный выбор от общественных потребностей. Поскольку эмпирически наблюдаемы лишь вторые, получается, что для «нормативных интересов» не находятся адекватные носители, хотя, по утверждению автора, эти интересы формируются «конкретными людьми» [Рубинштейн, 2012, с. 22, 25]. Впрочем, о том, кто видится автору статьи в роли "других людей”, можно судить по другой публикации [Рубинштейн, Музычук, 2014]. Это не сегодняшний политический класс, а интеллигенты, высоко ценящие культуру и стремящиеся обеспечить максимальную поддержку ее развития со стороны государства. Короче говоря, речь идет о людях, ментально и социально близких автору.

Большинство участников дискуссии выразили симпатии если не концептуальным построениям ее инициатора, то выводам, из них вытекающим. Естественно задуматься, вызвана ли такая реакция всего лишь дистанцированием от ультралиберальных и ультралевых крайностей или возник резонанс на идею сочетать демократию с преимуществами для «других людей». Первое, не будучи оригинальным, вряд ли породило бы столь продолжительное и содержательное обсуждение. Второй же нуждается в объяснении, которое попытаюсь дать ниже. Постараюсь также показать, что комплекс представлений, которые в дискуссии связывались со словами «социальный либерализм», внешне критичный по отношению к действительности, на самом деле отражает ситуацию незавершенного перехода от одного типа политики к другому и выполняет, в том числе, функции приспособления к ней.

Дискуссия дает богатый материал для решения названных задач. Для этого требуется, однако, затронуть довольно широкий круг тем, в том числе особенности политической проблематики по сравнению с научной, специфику советской и постсоветской социальной политики, зависимость политических изменений от развития гражданской самоорганизации и т. д. Размер статьи не позволяет должным образом рассмотреть ни одну из тем, приводя достаточное число ссылок и аргументов, базирующихся на эмпирических данных. Впрочем, высказываемые ниже суждения в каждом случае имеют опору в литературе, тогда как замысел статьи сводится главным образом к их интеграции.

Между «аристократической» и «демократической» политикой

Работы многих исследователей российского общества убеждают в том, что его структура, нормативно-ценностные установки и взаимоотношения с государством находятся в состоянии «от одного берега уплыли, до другого еще далеко». Причем социальные группы и территориальные общности отнюдь не одинаково вовлечены в трансформационные процессы и в результате плохо понимают друг друга при дефиците навыков и каналов эффективного диалога. Неоднородность отражается на всем комплексе политических предпочтений, но наиболее ярко проявляется в отношении социальной политики в широком смысле. К ней относятся, например, регулирование рынка труда и цен на отдельные товары и услуги (в частности, медикаменты), налогообложение доходов, определение прав пенсионеров и получателей других социальных выплат, формирование условий доступа к медицинской помощи, образованию, благам культуры и т. п., короче говоря, все, что явным образом включает аспект распределения возможностей, которыми располагает общество, между его членами. Именно в этой плоскости совершаются действия государства, которые наиболее ощутимы каждым гражданином независимо от рода занятий, причем не от случая к случаю, а повседневно.

Всякая «политика имеет дело с конфликтами между людьми, причем такими, которые затрагивают "общие условия” их совместной жизни… такие конфликты не допускают чисто "рационального” их разрешения посредством убеждения… и добровольного принятия открывающейся таким образом "истины”… В этом состоит различие… между "научными” проблемами и "политическими”» [Капустин, 2011, с. 40]. Очевидно, природа политики более обнаженно проявляется, когда речь идет о предельно наглядном управлении неравенствами, чем, например, о макроэкономике, международных отношениях или обороне, в проблематике которых конкуренция групповых интересов не сразу заметна. Применительно к социальной политике особенно соблазнительно, но и опасно затушевывать грань между беспристрастным научным исследованием, которое лишь снабжает политиков полезной информацией, и непосредственным принятием решений, как правило, приносящим одни интересы в жертву другим. В силу этого ниже говорится именно о социальной политике, тем более что к ней относятся едва ли не все конкретные примеры, фигурировавшие в дискуссии о социальном либерализме.

В [Якобсон, 2008] подчеркивалось несходство социальной политики, которую узкий круг обладателей имущественных и властных ресурсов осуществляет в отношении большинства, лишенного этих ресурсов, с той, которая строится на основе репрезентации интересов и предпочтений большинства, обладающего ресурсами. В первом случае элита «делится» с большинством результатами реализации своих прерогатив, оставляя за собой функцию распределения благ и возможностей между внеэлитными группами. Во втором случае социальная политика представляет собой сочетание конкуренции и сотрудничества внеэлитных групп, в ходе которых достигается некое равновесие в пространстве социальных прав. Оба типа допускают широкие спектры вариантов. Первый тип можно условно называть «аристократической», а второй – «демократической» социальной политикой. Разумеется, формирование и осуществление последней тоже опосредуется политической элитой. Однако, чтобы второй тип был возможен, необходима не только открытость элиты, но и ее укорененность в высокоразвитом гражданском обществе. Важно, чтобы силы, действующие на политической арене, эффективно распознавали, интегрировали и отстаивали дифференцированные интересы и запросы разнообразных общественных групп. Для этого сами группы должны быть неким образом институционализированы.

Еще А. де Токвиль заметил, что «именно ассоциации должны занять место тех могущественных вельмож, которые исчезли… с созданием равных условий существования» [Токвиль, 1994, с. 380]. Однако замещение не происходило ни автоматически, ни мгновенно, и при слабости ассоциаций место наследственной аристократии занимали иные обладатели привилегий. Соответственно, социальная политика повсюду возникала как «аристократическая», лишь постепенно и отчасти трансформируясь в «демократическую» там, где складывалось зрелое гражданское общество. Его формирование ведет не только к более адекватной артикуляции групповых интересов. Суть перемен – в изживании попечительства, как оно определено в [Даль, 2003, с. 79–98]. В контексте социальной политики изживание предполагает, что гражданин перестает быть преимущественно объектом заботы, воспитания и т. п., пусть и наделенным инструментами воздействия на элиту (как подросток способен воздействовать на взрослых пожеланиями или угрозой бунта). Возникает своего рода синергия политики и самоорганизации граждан, актуализируется взаимосвязь между социальными правами и ответственностью их обладателей, а политика все более нацеливается на развитие личности. Эти черты социальной политики отчетливо просматриваются в ряде стран, хотя их становление не свободно от противоречий и, по-видимому, нигде не завершено [Social… 2013]. Можно предположить, что для его успеха требуется синхронное и сбалансированное усиление внутригрупповой и межгрупповой солидарности поскольку на первой базируется самоорганизация групп, а вторая предотвращает чрезмерную конфликтность.

Если гражданское общество слабо, объективно предопределен «аристократический» характер социальной политики, который, однако, предстает в разных обличьях в зависимости от состава и доминирующих мотивов элиты. С некоторой долей условности можно разграничить «охранительный», «филантропический» и «воспитательный» компоненты этих мотивов. Первый коренится в чувстве самосохранения элиты, второй – в сочувствии опекаемым, религиозном долге и т. п., третий – в стремлении привести общество в соответствие с некими идеалами. Для легитимации преимущественно «охранительной» социальной политики требуется, чтобы существующий порядок вещей, состав элиты и ее прерогативы воспринимались как освященные религией или традицией, адекватные национальному характеру, отвечающие высшим интересам общества, и т. п. Легитимация «воспитательной» политики в глазах «воспитуемых» предполагает, во-первых, принятие ими предложенной элитой трактовки идеала и, во-вторых, готовность меняться, критически относясь к своим привычкам и запросам.

Если с этих позиций взглянуть на социальную политику современной России, станет ясно, что требования, предъявляемые к ней различными частями общества, несовместимы ни между собой, ни с условиями ее формирования. Отсюда труднопреодолимая непоследовательность политики и дефицит ее легитимности, что в свою очередь порождает спрос на своего рода компенсации в сфере нормативных построений.

Вызовы переходного состояния

Постсоветская социальная политика в огромной степени сводится к усилиям выполнять обязательства, в значительной мере унаследованные от советского государства. Они были законодательно подтверждены и дополнены в 1990-е гг., когда противоборствовавшие фракции элиты искали поддержки граждан с помощью эскалации обещаний. Логика, в которой были выстроены обязательства, более или менее органичная для «берега, от которого уплыли», не могла не утрачивать адекватности в ходе «плавания». Вместе с тем для нее не находится полноценной замены, пока не приблизились к «другому берегу». Отсюда типичное для 1990-х гг. сочетание растущих гарантий с их вызывающим невыполнением, как и проявившееся позднее стремление соблюдать ряд гарантий скорее формально, не слишком заботясь о достижении конечных целей, ради которых они вводились.

Специфику советской социальной политики во многом определяли две черты. Первая – беспрецедентная значимость «воспитательного» начала. Дело не только в ощутимом, хотя и не одинаковом по интенсивности и формам, непосредственном присутствии этого компонента на всех этапах советского периода. Идея «воспитания нового человека» подразумевала миссию «авангарда общества» как способного распознавать «подлинные интересы» и «рациональные потребности», в силу чего «охранительная» политика как бы поглощалась «воспитательной». По мере того, как элита утрачивала способность убедительно претендовать на роль «воспитателя», советский вариант социальной политики подвергался эрозии. Относительно возрастала роль «филантропического» компонента (налицо свидетельства искреннего стремления последних советских лидеров улучшить положение масс), но не сложилась целостная альтернатива прежним подходам.

Вторая черта – отсутствие четкой грани между первичным распределением и перераспределением, которое осуществляет государство. В рыночной экономике перераспределение (налоги и общественные расходы, включая социальные трансферты и финансирование услуг госсектора) в некотором смысле надстраивается над распределением доходов между участниками рынков факторов и результатов производства. В плановом хозяйстве определение условий оплаты труда и, например, пенсионного обеспечения, в принципе, находится в одном ряду. Это, в принципе, благоприятствовало гибкости социальной политики и позволяло ей быть более щедрой, чем в большинстве стран со схожим уровнем ВВП на душу населения. Однако и в данном отношении постепенно ослаблялась способность элит контролировать общественные процессы. Все более насущным становилось эффективное стимулирование трудовых усилий, что, естественно, ограничивало маневр в области социальной политики.

Необходимо назвать еще две черты советского подхода к социальной политике, хотя они относятся скорее к ее истолкованию, чем к практике. Во-первых, «подлинные интересы», выразителем которых выступал «авангард», якобы становились известными посредством научного познания, базирующегося на специфической методологии. Благодаря этому интересы, репрезентируемые» авангардом», наделялись нормативным характером. Во-вторых, с тех пор как социализм был «построен в основном», им отводилась роль интересов всего общества (прежде они считались классовыми). В чем-то это напоминает представление о миссии «других людей» и роли представляемых ими интересов.

Постсоветский транзит лишил социальную политику прежнего, пусть и обветшавшего, «воспитательного» ядра и прежней легитимации, а вместе с ними привычной, хотя и постепенно утрачивавшейся логики. В 1990-е гг. основную роль стал играть «охранительный» компонент и «маневрирование в долг» посредством принятия от имени государства обязательств, не подкрепленных доступными ресурсами. Искренняя и острая озабоченность социальными проблемами отнюдь не была чужда многим из участвовавших в выработке политики. Доминировал, однако, настрой на то, чтобы «день простоять да ночь продержаться» ради проведения экономических и политических реформ. В 2000-е гг. с усилением государства и быстрым ростом его доходов «охранительный» подход стал не только реализовываться гораздо интенсивнее и успешнее, но в значительной мере сочетаться с «филантропическим» компонентом политики, а иногда и с попытками возродить «воспитательный» компонент социальной политики. Тем не менее, не исчез дефицит ее последовательности и легитимности.

Чаще всего его связывают с личными качествами тех, кто принимает решения. Действительно, последовательная и эффективная социальная политика возможна лишь при адекватном качестве элиты. Применительно к «аристократическому» типу значение имеет, в частности, мера ее консолидации в противоположность «перетягиванию каната», «соперничеству башен» и т. п. Применительно к «демократическому» типу критически важна способность улавливать и адекватно репрезентировать запросы социальных групп. Применительно к обоим типам необходимо умение ответственно и квалифицированно выбирать решения, учитывая, в том числе, их долгосрочные последствия, а главное – способность вести диалог, находить относительно устойчивый баланс интересов и объединять вокруг него общество. Когда оно крайне неоднородно, последняя задача особенно трудна. В [Тихонова, 2013, с. 41–42] содержится жесткая оценка современной российской элиты в сопоставлении как с наследственной, так и с меритократически сформированной. Однако при переходном состоянии общества трудно представить как сохранение наследственной элиты, так и ее сугубо меритократическое рекрутирование.

Кроме того, непоследовательность социальной политики способна возникать, даже когда решения готовятся на основе довольно квалифицированной аналитики и принимаются при наличии доброй воли. Для иллюстрации ограничусь примером эволюции пенсионной системы. Относительно высокий уровень пенсионного обеспечения стал привычным на последнем этапе советского периода, и его падение в 1990-х гг. единодушно воспринималось как нелегитимное и временное. В конце этого десятилетия был разработан проект реформы, предусматривавший как приемлемые соотношения зарплат и пенсий, так и защищенность пенсионной системы от макроэкономических шоков. Последнее предполагало увязку выплат с институционально закрепленными доходами Пенсионного фонда. Проблема в том, что конкретное соотношение конфликтующих требований, которое фиксировалось параметрами системы, менялось с течением времени. Требования соответствовали непосредственным интересам разных частей общества, и каждое из них закономерно находило своих сторонников в структурах власти.

Первоначально акцент был сделан на макроэкономических эффектах проектировавшихся изменений. В основу конструкции был положен принцип бездефицитности Пенсионного фонда при сравнительно невысоком размере платежей в него. Конструкция включала также накопительный компонент пенсионной системы, введенный не только ради будущего увеличения пенсий, но чтобы мобилизовать средства для долгосрочных инвестиций. Позднее на первый план вышло сочетание электоральных соображений с, вообще говоря, оправданным стремлением увеличить долю пенсионеров в том неожиданном выигрыше, который принес России рост цен на экспортируемые энергоносители. Аналитика, на которой базировались решения, не была безупречной, но не это сыграло основную роль. Было решено субсидировать Пенсионный фонд за счет федерального бюджета.

В результате именно в силу зависимости последнего от неустойчивых нефтяных доходов при фиксированных и чрезвычайно масштабных обязательствах Пенсионного фонда возникла угроза дестабилизации экономики. К тому же решение, которое, по-видимому, отражало представления, возникшие в благоприятный период, принималось, как нередко бывает, когда ситуация начала ухудшаться. С тех пор вокруг дефицита Пенсионного фонда с переменным успехом идет борьба ведомств, каждое из которых выдвигает отнюдь не бессмысленные аргументы. За ними, в свою очередь, стоят объективно конкурирующие интересы пенсионеров, работников и предпринимателей, а если речь заходит о конкретных вариантах действий, – еще и конкуренция более дробных интересов, например отраслевого характера. Вместе с тем, хотя налицо политическая проблема, ее обсуждение нередко ведется так, как если бы происходил поиск некой объективно наилучшей концепции.

В истории пенсионной реформы, как и многих других, главные проблемы связаны не с просчетами и качеством элиты, хотя несомненно сказывается и то и другое. Более значима слабость институтов артикуляции и балансировки интересов. В результате компромиссы между групповыми интересами, которые собственно и образуют ткань социальной политики, достигаются непрозрачно и оказываются неустойчивыми. В сочетании с правовым и социально-психологическим наследием советского периода это предопределяет уязвимость практически любого варианта социальной политики (признание уязвимости доступных альтернатив не равнозначно апологии status quo). Ведь каждый из них позиционируется в роли наконец-то найденного решения, якобы отвечающего интересам общества в целом. Ему всегда можно противопоставить иное решение, соответствующее другой интерпретации того же подразумеваемого интереса. Конкурирующие концепции, независимо от намерений их авторов, в подобных случаях оказываются инструментами продвижения партикулярых интересов, впрочем, далеко не самыми ценными.

При слабой институционализации групп, из которых состоит общество, их интересы учитываются главным образом постольку, поскольку присутствуют в приоритетах отдельных звеньев государственного аппарата. Именно они, а не партии и их парламентские фракции, профсоюзы, бизнес-ассоциации и т. п. выполняют сегодня роли наиболее активных, компетентных и влиятельных участников не только выработки ключевых решений, но даже формирования и интерпретации политической повестки. Характерно, что в списках ста ведущих политиков России, регулярно публикуемых «Независимой газетой», неизменно преобладают имена тех, кто, формально говоря, не являются публичными политиками. В то же время это, как правило, отнюдь не нейтральные бюрократы, равноудаленные от общественных групп и идейных платформ. Механизм представительства интересов посредством межведомственной конкуренции модифицируется собственными интересами ведомств в расширении зон контроля и упрощении решаемых задач. К тому же соотношение ведомственных приоритетов существенно зависит от меры личного влияния главы ведомства. Она может меняться при его смене или изменении отношения к нему со стороны политического руководства, что оказывается еще одним фактором непоследовательности политики.

Итак, несовершенство институтов формирования политики, особенно социальной, не может быть компенсировано одними лишь переменами в составе элиты. Сказанное не является апологией ее нынешнего состояния. Однако, коль скоро речь идет не только о подвижках в рамках «аристократического» типа, но и о переходе к «демократическому» типу, проблема не сводится к персональным недостаткам тех или иных лиц и даже к тому, как проводятся выборы и конкурсы на замещение должностей. Изменения в формальных институтах формирования политики способны приносить лишь ограниченные результаты, пока слаба самоорганизация неэлитных групп. «Демократическая» социальная политика без нее в принципе невозможна, а самая свободная и честная политическая конкуренция способна вырождаться в соревнование демагогов, обещающих всем все. В этом случае социальная политика тяготеет не к «демократическому» типу, а к популистской разновидности «аристократического» типа с абсолютным преобладанием «охранительного» компонента.

Переход к «демократическому» типу совершается в меру усиления гражданского общества. Важно различать, с одной стороны, резервы, существующие на каждом конкретном этапе его становления, а с другой – отличия в последовательности и эффективности социальной политики между обществами с существенно разным состоянием самоорганизации.

Социальный либерализм здесь и сейчас

Эмпирические исследования российского гражданского общества убедительно свидетельствуют, с одной стороны, о том, что оно плодотворно развивается несмотря на обстоятельства, далеко не во всем благоприятствующие его становлению, а с другой – об, условно говоря, ювенальном его состоянии. В такой ситуации, с одной стороны, уже ощутим запрос на «демократическую» политику, а с другой – он не вполне конкретен и не подкреплен достаточными предпосылками реализации.

Психология взрослеющего общества, вероятно, в чем-то схожа с психологией подростка. Среди неотъемлемых черт последней «обратимое маневрирование между реальностью и возможностью» и склонность к радикальным, максималистским трактовкам обеих [Болотова, Молчанова, 2012, с. 282–283]. Вероятно, отсюда популярность концепций, не слишком укоренных в практике и чуждых умеренности и аккуратности. Применительно к социальной политике довольно типичны полярные построения: либертарианские, утверждающие неограниченный суверенитет индивида, и так называемые государственнические, тяготеющие к подчинению интересов личности интересам выживания и экспансии общества. Границы общества задаются для государственников границами государства, а интересы в последовательном варианте персонифицируются автократом [Урнов, 2013, с. 40]. Для обеих позиций (как, впрочем, для всякого радикализма) характерна претензия на абсолютную вне-историческую истину и вера в то, что разрыв между реальностью и идеалом быстро устраним при наличии политической воли. Подобные взгляды плохо сочетается со вниманием к переходным процессам и групповым интересам. Для последовательных «государственников» группы интересны преимущественно в качестве сословий, каждое из которых призвано по-своему служить государству. Для последовательных либертарианцев партикулярное сообщество – либо сугубо добровольное объединение индивидов, либо потенциальный ограничитель их суверенитета.

Казалось бы, предпочтения суверенной личности заведомо не нуждаются в обосновании. Но, судя по работам либертарианцев, для политических предпочтений делается исключение. Типичны эмоциональные попытки убеждать аудиторию в превосходстве либертарианства перед другими мировоззренческими позициями. Широкой публике адресуется прежде всего экономическая аргументация. О ее небесспорности в рамках дискуссии говорилось в статье [Балацкий, 2014]. Впрочем, последовательные либертарианцы удивились бы присутствующему в ней тезису о «жесткой либертарианской модели экономики» США (ср., например, [Рэнд, 2003]). У Е. Балацкого речь идет не о либертарианском идеале, а лишь о слабом намеке на него, просматривающемся в американских реалиях. Идеал, естественно, более полно выражает то, что свойственно либертарианству, а потому более уязвим для критики. Говоря коротко, либертарианцы убедительны в анализе конкретных примеров гиперрегулирования и чрезмерного налогообложения, но ни теория, ни эмпирические данные не подтверждают, что наилучшее с точки зрения экономического роста государство – это «ночной сторож». Кроме того, сомнительна сама пригодность экономических рассуждений для обоснования мировоззренческого выбора.

Впрочем, ключевая роль в либертарианском дискурсе принадлежит не экономическим, а философским аргументам. Отношение к ним может быть разным, но в рамках рассматриваемой дискуссии вместо них прозвучал тезис, будто либертарианство непосредственно и адекватно выражает «волю Творца видеть Человека свободным» [Яновский, Жаворонков, 2013, с. 69]. Не вступая в спор с авторами, которые считают либертарианское отношение к частной собственности и разделению властей обязательным для каждого монотеиста [Яновский, Жаворонков, 2013, с. 69], нельзя не заметить, что в сакрализации политического выбора они следуют примеру наиболее радикальных и воинственных «государственников» (см. [Верховский, 2003]). Нечто подобное имеет шансы быть воспринятым, по-видимому, лишь в обществе, переживающем взросление. Апелляция к сакральному предполагает архаичное отношение к несогласию как проявлению греховности, по сути исключая конструктивный диалог и компромиссы, без которых немыслима политика демократического типа. Если же на сакральный статус претендуют не вполне традиционные тезисы (а догматизация постулатов либертарианства выглядит именно так), вспоминается юношеская склонность абсолютизировать итоги собственных идейных исканий.

Либертарианская и государственническая позиции в наиболее последовательных вариантах представлены в работах, ориентированных скорее на тотальную критику действительности, чем на обстоятельный анализ происходящего и поиск осуществимых улучшений. Построения авторов, мыслящих не столь романтически, нередко представляют собой «причудливый набор… положений и риторических конструкций классического марксизма, советской политэкономии, кейнсианства, религиозно-философских концепций, евразийства и глубоких личных убеждений» [Мельник, 2015, с. 48]. Популярность синкретических конструкций (не только тяготеющих к государственническому полюсу, как те, о которых говорится в цитате), вероятно, не в последнюю очередь связана с недостаточной готовностью и умением ответственно выбирать мировоззренческую и политическую позицию.

На подобном фоне концепция социального либерализма в том виде, как ее отстаивают ряд участников дискуссии, включая ее инициатора, обладает впечатляющими преимуществами. Это не просто альтернатива как черно-белым построениям радикалов, так и эклектичным выступлениям «за все хорошее». Сделана попытка осмыслить эмансипацию личности и становление нового единства граждан, предполагающего одновременно их равенство и неравенство в пределах формирующейся гражданской нации. Для нашего взрослеющего общества это актуально сегодня, а в Западной Европе было важным пунктом философской повестки Просвещения, на который ни один из его выдающихся мыслителей не дал исчерпывающего ответа (см. [Капустин, 2010]). Причина, разумеется, не в том, что их построения можно было бы превзойти, а в том, что, находясь «у времени в плену», они воспринимали исторически обусловленную повестку как инвариантную по отношению к месту и времени. Настало время, когда эта повестка к месту в России. Отклики на нее естественны, но не стоит рассчитывать, что кто-либо даст безупречный ответ. С учетом сказанного не следует быть придирчивым к методологии Рубинштейна.

У нас, как когда-то на Западе, образованной части недавно народившегося среднего класса одновременно присущи демократические устремления и боязнь стать жертвой диктата большинства. Примечательно, насколько подходит к теме «других людей» следующее наблюдение: «Оградить просвещенную мудрость от иррационального своеволия народа – это важнейшая задача не только нравственного, но и политического "проекта Просвещения”…» [Капустин, 2013, с. 267]. Применительно к сегодняшним отечественным реалиям ту же задачу составляет защита интересов слоев общества, наиболее вовлеченных в процессы модернизации. Конструирование для этой цели миссии «меритора» объяснимо в среде, где партикулярные интересы не пользуются особым уважением, зато не забыто правление «авангарда», вооруженного «единственно верным учением». Что же касается способа обоснования, то, вероятно, сказывается, помимо прочего, давняя интеллигентская традиция «самым практическим общественным интересам придавать философский характер», превращая «конкретное и частное… в отвлеченное и общее» [Бердяев, 1991, с. 14].

В перспективе подлинно авангардная роль групп, дальше других ушедших по пути модернизации, по-видимому, скажется, в том числе, в передаче другим группам опыта искреннего и нестыдливого позиционирования своих целей в качестве приоритетных для всего общества. Другой вопрос, что склонность считать именно себя «другими людьми», добиваясь реализации собственных интересов, будет взаимно признаваться естественной для каждой из групп. В результате отпадет потребность в оправданиях с помощью академических аргументов. Это никоим образом не исключает внимания к интересам всего общества как области совпадения ключевых интересов всех граждан или их подавляющего большинства. Таково, в частности, удержание конкуренции интересов в рамках, исключающих разрушительные конфликты. Для этого необходимо безусловное уважение к закону и постоянная нацеленность на поиск компромиссов в противовес безоглядным проявлениям группового эгоизма. Разумеется, данный прогноз относится к оптимистическому сценарию, подразумевающему последовательное становление гражданского общества и соответствующую эволюцию политической системы. Реализуется ли он, вопрос иной.

О повестке дня

Историческая ограниченность социального либерализма показана в [Полтерович, 2015]. В данной статье, открывающей новый горизонт дискуссии, говорится, что «эта философия упускает… возрастающую роль институтов сотрудничества» в противоположность соперничеству [Полтерович, 2015, с. 58]. Упрек не до конца справедлив: скорее недооценивает, чем совсем упускает. Тем не менее именно тенденции, о которых убедительно пишет В. Полтерович, снижают актуальность социального либерализма по мере снятия той проблемы «проекта Просвещения», с которой пытается совладать Рубинштейн. Доминированию подобных тенденций в точности соответствует завершающая стадия перехода к демократическому типу социальной политики. Однако балансировка экономической, политической и социальной конкуренции добровольным сотрудничеством предполагает меру доверия и характер гражданской культуры, от которых российское общество пока далеко. В нашей повестке дня пока значится не завершение перехода, а его начало в условиях, настоятельно требующих в первую очередь цивилизованного обустройства конкуренции социальных групп. Ее замалчивание или осуждение чреваты движением скорее назад, чем вперед. Таков контекст, в котором высказывания участников дискуссии, симпатизирующих социальному либерализму, обладают несомненной привлекательностью.

Эти высказывания фактически отражают мейнстрим отечественных представлений о должном. Примечательно, что схожие суждения присутствуют в программных материалах многих политических сил, относящихся как к власти, так и к оппозиции, системной и несистемной (например, [Путин, 2012], [Программа… 2014] или [Платформа… 2015]). Вместе с тем в большинстве статей участников дискуссии отчетливо видно недовольство существующим положением вещей. Яснее других участников, за исключением сторонников либертарианства, претензии к государству сформулировала Тихонова: «… государство должно обеспечивать рост экономики и прозрачность рынка труда, четкие правила взаимодействия работников и работодателей, низкую инфляцию, позволяющую сберегать и инвестировать, не меняющееся постоянно законодательство, равенство всех перед законом, работающую судебную систему, преодоление тотальной коррупции и т. д.» [Тихонова, 2013, с. 40–41]. Есть ли в этих словах нечто специфическое для социального либерализма? Под ними подписались бы классические либералы и классические консерваторы, социал-демократы и либертарианцы, равно как неолибералы, сетования на засилье которых не раз звучали в дискуссии.

Чтобы убедиться в неосновательности этих сетований, достаточно вспомнить, что государство является единственным или основным собственником большинства крупнейших российских бизнесов, а расходы бюджетный системы превышают 38 % ВВП [Российская… 2015, с. 59]. К этой доле следовало бы прибавить ту часть расходов контролируемых государством компаний, которая используется в соответствии с политической, а не коммерческой логикой, не говоря уже о добровольно-принудительном участии бизнеса в проектах региональной и местной власти. Стоило бы также упомянуть меру зарегулированности экономической деятельности, разнообразие контрольно-надзорных полномочий и манеру их исполнения. Короче говоря, реалии российской экономики имеют мало общего с рекомендациями неолибералов. С некоторой натяжкой к их числу можно отнести отдельных представителей экономического блока правительства и примыкающих к ним экспертов, но не представителей силового и социального блоков и их группы поддержки, включающие большинство депутатов от всех партий. Различие позиций проявляется в аппаратных противостояниях, отражая не столько борьбу идеологий, сколько конкуренцию интересов, что отчасти восполняет неразвитость публичной политики.

Среди наиболее острых проблем социально-экономической политики, подобных названным в процитированном высказывании Н. Тихоновой, трудно найти те, в отношении которых социальный либерализм предлагал бы конкретные прорывные решения. Типичны рекомендации, содержащиеся в ранее названной статье [Рубинштейн, Музычук, 2014]. Они сводятся к требованию резко усилить государственную поддержку культуры без четкого указания на то, чем следует ради этого пожертвовать. Если подразумевается рост налогов, это не слишком либерально, а если имеется в виду сократить долю несоциальных расходов бюджетной системы, то на нем давно настаивают авторы, не причисляющие себя к сторонникам социального либерализма (см., например, [Кудрин, 2012]). Впрочем, при всей органичности темы перераспределения для социальной политики, его возможности лимитированы, и в ближайшее время это будет, по-видимому, ощущаться все острее.

Исчерпание модели роста, характерной для начала столетия, вкупе с внешними факторами ведет к нарастанию социальных проблем. По-видимому, неизбежно усиление межгрупповой конкуренции за ресурсы. В силу не обустроенности адекватными институтами она способна становиться разрушительной. В особой мере уязвим средний класс, интересы наиболее продвинутой части которого фактически представляли многие участники дискуссии. Вероятно сжатие этого слоя и усиление заботы его представителей о сохранении достигнутого в противовес развитию. Не исключен дрейф к «государственническому» радикализму (для движения к либертарианскому полюсу не просматривается социальная база). Необходим предметный и кропотливый поиск таких альтернатив мобилизационным сценариям, которые не сводились бы к прямолинейной экономии на всем, что не имеет крайне влиятельных и бескомпромиссных защитников на вершине госаппарата.

Поиск резервов скучнее и утомительнее, чем спор об идеях. Вероятно, поэтому его ведут главным образом под эгидой ведомств. В результате появляются документы, подготовленные, как правило, квалифицированно, но не вполне беспристрастно. Сторонники всевозможных умеренных «измов» объективно заинтересованы сотрудничать в проведении не менее квалифицированного и детального, но более независимого анализа. Если же говорить о долгосрочной перспективе, то решающий вклад в становление принципиально более демократичной и эффективной социальной политики, как и политики вообще, способны, по-видимому, внести усилия, направленные на развитие гражданской самоорганизации. Это касается едва ли не любых ее форм, будь то добросовестное лоббирование групповых интересов или благотворительность, правозащита или просветительская деятельность, общественный контроль или взаимопомощь.

Список литературы

Балацкий Е. В. (2014) Институциональные особенности либертарианской модели экономики // Общественные науки и современность. № 4. С. 18–32.

Бердяев Н. А. (1991) Философская истина и интеллигентская правда // Вехи. Из глубины. М.: Правда. С. 11–30.

Болотова А. К., Молчанова О. Н. (2012) Психология развития и возрастная психология. М.: Изд. дом ВШЭ.

Верховский А. М. (2003) Политическое православие. Русские православные националисты и фундаменталисты 1995–2001 гг. М.: Центр «Сова».

Даль Р. (2003) Демократия и ее критики. М.: РОССПЭН.

Капустин Б. Г. (2010) Либерализм и просвещение // Критика политической философии. Избранные эссе. М.: Территория будущего. С. 256–344.

Капустин Б.Г. (2011) Тезисы о политической философии // Политическая концептология, № 2. С. 39–46.

Кудрин А. Л. (2012) Чего мы ждем от нового правительства // Экономическая политика, № 2. С. 59–72.

Либман А. М. (2013) Социальный либерализм, общественный интерес и поведенческая экономика // Общественные науки и современность. № 1. С. 27–39.

Мельник Д. В. (2015) Концепция социального либерализма на «рынке идей» современной России // Общественные науки и современность. № 2. С. 43–53.

Об основных направлениях повышения эффективности расходов федерального бюджета (2015) Москва (URL: http://www.minfin.ru/ru/document/?group_type=&q_4=эффективность).

Платформа демократической коалиции РПР-ПАРНАС (2015) (URL: https://parnasparty.ru/news/42).

Полтерович В. М. (2015) От социального либерализма к философии сотрудничества // Общественные науки и современность. № 4. С. 41–64.

Программа партии «Справедливая Россия» (новая редакция, проект) (2014)

(URL: http://188.127.236.217/files/pf57/063843.pdf).

Путин В. В. (2012) Строительство справедливости. Социальная политика для России // Комсомольская правда. 13 февраля.

Российская экономика в 2014 году: тенденции и перспективы. М.: Издательство Института Гайдара.

Рубинштейн А. Я. (2012) Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. № 6. С. 13–34.

Рубинштейн А. Я., Музычук В. Ю. (2014) Оптимизация или деградация? Между прошлым и будущим российской культуры // Общественные науки и современность. № 6. С. 5 – 22.

Рэнд А. (2003) Апология капитализма. М.: Новое литературное обозрение.

Тамбовцев В. Л. (2013) Методологический анализ и развитие экономической науки // Общественные науки и современность. № 4. С. 42–53.

Тихонова Н. Е. (2013) Социальный либерализм: есть ли альтернативы? // Общественные науки и современность. № 2. С. 32–44.

Токвиль Алексис де. (1994) Демократия в Америке. М.: Прогресс.

Урнов М. Ю. (2013) Социальный либерализм в России (Взгляд политолога) // Общественные науки и современность. № 3. С. 30–43.

Якобсон Л. И. (2008) Социальная политика: попечительство или солидарность // Общественные науки и современность. № 1. С. 69–80.

Якобсон Л. И. (2014) «Школа демократии»: формирование «гражданских добродетелей» // Общественные науки и современность. № 1. С. 93–106.

Яновский К. Э., Жаворонков С. В. (2013) Плоды социального либерализма и некоторые причины устойчивости выбора неэффективных стратегий // Общественные науки и современность. № 6. С. 61–74.

Social Policy and Citizenship: The Changing Landscape (2013) Oxford: Oxford University Press.

 

В. С. Автономов. На какие свойства человека может опереться экономический либерализм?

Дискуссии о либерализме и неолиберализме в последние 25 лет приняли острую форму. При этом далеко не всегда участники дискуссии одинаково понимают ее предмет. Поэтому начнем с краткого и схематичного изложения истории либерализма в мировой экономической мысли. Понятие «либерализм» в экономической мысли употребляется в разных значениях, поэтому сначала процитируем Ф. Хайека, писавшего, что фундаментальным принципом либерализма является «политика, сознательно выбирающая в качестве упорядочивающего начала конкуренцию, рынок и цены и использующая правовую рамку, поддерживаемую силой государства, для того чтобы делать конкуренцию настолько эффективной и благотворной, насколько возможно» [Хайек, 2000, с. 118]. Это определение хорошо тем, что оно подводит итог некоторой дискуссии и является уточненным и сбалансированным. Конечно, существует остроумное определение, согласно которому либералом является тот, кто способен убедить других людей, что он либерал [Ротунда, в печати, с. 30], но боюсь, что в этом случае у разных групп людей будет разный набор либералов.

Историю либерализма и отношения к нему в обществе можно условно разделить на несколько этапов. Считается, что термин «либерализм» родился в 1811 г., когда группа испанских интеллектуалов предложила принять антиклерикальную конституцию, базирующуюся на французской конституции 1791 г. Но в разных странах этим красивым термином назывались разные вещи. Так, в Англии с конца XVI в. прилагательное «либеральный» подразумевало и «терпимость» (liberality), и «свободу» (liberty) и означало «свободный от предрассудков или ортодоксального рвения» [Ротунда, в печати, с. 39, 42].

Экономический либерализм возник усилиями Д. Риккардо и других «философских радикалов», развивавших ид ей А. Смита и отстаивавших в печати и в английском парламенте свободу торговли и отмену протекционистских ограничений («хлебных законов»). Новая идеология «вышла за пределы Англии и Нидерландов, захватив весь европейский континент» [Хайек, 1992, с. 20]. Но распространение политики laissez-faire происходило в разных странах по-разному. Кроме того, в отдельных странах наблюдались колебания между фритредерским и протекционистским режимами.

В конце XIX-начале XX в. этап классического либерализма laissez-faire там, где он господствовал, сменился этапом преобладания национальных интересов, протекционистской империалистической политики и эпохой мировых войн. В 1911 г. английский автор Л. Хобхаус предложил термин «новый либерализм» как средний путь между классическим либерализмом и социализмом, ведущий к достижению для людей не только негативной (свободы от других), но и позитивной свободы (в данном случае, права на прожиточный минимум) [Ротунда, в печати, с. 31].

В эпоху между двумя мировыми войнами сторонники либерализма понимали необходимость обновить и углубить обоснование своей доктрины в новых неблагоприятных условиях. Возникает термин «неолиберализм», видимо введенный в оборот швейцарским экономистом X. Хонеггером для обозначения нового направления экономической мысли, которое стремилось вернуть на первый план забытые принципы экономической свободы, конкуренции и предпринимательства. Для этого данные принципы следовало где нужно обновить и переосмыслить. Государству по-прежнему предписывалось не вмешиваться в ход экономических процессов, но, по мнению большинства новых либералов, оно должно было отвечать за установление и поддержание институциональных рамок [Хюльсманн, 2013, с. 515]. Центрами нового движения стали четыре группы либеральных экономистов – в Вене (Л. Мизес), Лондоне (Хайек), Чикаго (Г. Саймонс и др.) и Фрайбурге (В. Ойкен).

В 1938 г. либеральные экономисты собрались в Париже на так называемом Коллоквиуме Уолтера Липпмана и, осознав себя единым движением, назвались представителями неолиберализма [Kolev, 2013, р. 3]. Важным политическим символом слово «либеральный» стало не раньше начала 1930-х годов, когда в США право на этот лозунг монополизировал Ф. Д. Рузвельт, и с тех пор «либерал» в США означает «левый» [Ротунда, в печати, с. 35].

Период Второй мировой войны очевидно не благоприятствовал либерализму. Военное время усилило централизацию и регулирующую роль государства в экономике не только Германии, но и таких относительно либеральных стран, как США и Англия. Преобладало мнение о неизбежном конце частнохозяйственного капитализма и переходе к централизованной экономике. Наиболее ярким представителем этой точки зрения можно назвать И. Шумпетера с его книгой «Капитализм, социализм и демократия». Однако новые либералы и в самые тяжелые годы не теряли веры в свои идеалы и продолжали их отстаивать. Здесь, прежде всего, можно назвать «Дорогу к рабству» Хайека.

После войны в 1947 г. выдающиеся неолибералы основали общество Мон-Пелерин, продолжившее прерванную войной работу. Но долгое время они оставались в тени антагонистичной им кейнсианской теории и практики активного государственного вмешательства в экономические процессы. Лишь в ФРГ, где государственная экономическая политика опиралась на идейную основу немецкого ордолиберализма (его глава Ойкен и главный реформатор министр экономики Л. Эрхард участвовали в деятельности общества Мон-Пелерин со дня его основания), ситуация была несколько иной, по крайней мере до кризиса 1967 г.

В середине 1970-х годов мировой экономический кризис привел к низвержению кейнсианства и к реабилитации его неолиберальных противников (ведущие позиции занимают Хайек и Фридмен, получившие Нобелевские премии, конечно, не за свои либеральные манифесты, но явно с учетом их). Кейнсианская политика стимулирования спроса уступила место либеральной политике со стороны предложения (рейганомика и тэтчеризм были главными ее воплощениями). Происходили достаточно масштабные приватизация и дерегулирование экономики развитых стран.

После краха реального социализма в Восточной Европе казалось, что либеральные идеи окончательно победили и наступил «конец истории». В дальнейшем неолиберализм стал основной мишенью антиглобалистов и противников «Вашингтонского консенсуса». С другой стороны, в начале XXI в. дерегулирование финансового сектора стало одной из главных причин сначала быстрого роста, а затем серьезного потрясения мировой экономики. Спустя несколько успешных десятилетий неолиберализм попал под огонь критики. После наступления Великой рецессии – началась в 2008 г., перешла в стагнацию и до сих пор не спешит уступить место устойчивому экономическому росту – в общественном мнении доминирует явная или скрытая враждебность к классическому либерализму [Пеннингтон, 2014, с. 12].

Наш краткий исторический обзор свидетельствует о больших колебаниях в отношении общественного мнения к экономическому либерализму. Это должно привести нас к выводу, что общество далеко не всегда считало его естественной, очевидно оптимальной системой экономической политики. Таким образом, он нуждается в обосновании, и, вероятно, в большей степени, чем политика протекционизма, которой достаточно опереться на национальные чувства, довольно легко пробуждаемые в эпоху национальных государств. В этой статье мы рассмотрим только один аспект этого обоснования, который можно назвать антропологическим. Речь пойдет о моделях человека, на которые может опираться либеральная экономическая политика.

Понятие модели человека как предпосылки экономической науки (позитивного знания) достаточно известно в методологической литературе. К нормативному экономическому знанию (тому, что Шумпетер называл «системами политической экономии») оно до сих пор не применялось, хотя основания для этого, как представляется, имеются. В такой «системе политической экономии» должен присутствовать, во-первых, некий идеал человека, которым руководствуется субъект политики. На этот идеал всегда сильно влияют религиозные и идеологические ценности данной эпохи и культуры. Во-вторых, необходима чисто «инструментальная» модель объекта политики, человека управляемого, – гражданина или подданного, на реакцию которого эта политика рассчитана. Эти две модели человека для нормативного экономического знания могут сильно различаться. Тогда мы имеем дело с патерналистской политикой – власти лучше знают, что нужно людям для приближения к идеалу, и подталкивают их к нему средствами, которые на них действуют. Прекрасное описание такой политики принадлежит видному представителю позднего меркантилизма Дж. Стюарту: «Принцип собственного интереса… это единственный мотив, которым государственный деятель должен пользоваться, чтобы привлечь свободных людей к планам, которые он разрабатывает для своего правительства… Общественный интерес (public spirit) настолько же излишен для управляемых, насколько он обязан быть всесильным для управляющего» (курсив мой. – В. А.). Экономический либерализм, как представляется, может придерживаться принципиально другой позиции: «правильные идеалы» живут в душах самих людей, и субъект политики может на них опираться. Однако в дальнейшем мы увидим, что и либерализм может быть патерналистским.

На примере виднейших теоретиков классического либерализма, неолиберализма и ордолиберализма – Бастиа, Мизеса, Хайека, Ойкена и Фридмена – мы попробуем выяснить, какие представления о природе человека лежат в основе экономической политики. Чем вызван выбор именно этих авторов? Прежде всего тем, что они были одновременно выдающимися экономистами и либералами в экономической политике. При этом ограничимся лишь теми компонентами их модели человека, которые непосредственно имеют отношение к либеральной экономической политике. Этим вызван выбор цитируемых произведений: нас интересуют прежде всего не теоретические трактаты данных авторов, а их манифесты либеральной экономической политики. Забегая вперед, скажу, что эти обоснования экономического либерализма окажутся различными.

Ограничившись содержанием трудов ведущих теоретиков экономического либерализма, мы не сможем уделить внимание эмпирическим исследованиям: опросам и экспериментам, показывающим, каковы признаки сторонников либеральной экономической политики и как они ведут себя в разных ситуациях. Так, эмпирические исследования свидетельствуют, что либеральные мнения связаны с высоким уровнем образования, что объяснимо: патернализм более понятен, а для поддержки либерализма требуется определенное интеллектуальное усилие: достижение непредусмотренных целей – это неочевидный результат [Polyachenko, Nye, 2013]. (Хотя здесь следует учесть и влияние дохода: он коррелирует с образованием, а люди с более высоким доходом, естественно, более независимы.) Что касается психологических свойств сторонников либерализма, то либералам свойственны логический когнитивный стиль – в противоположность эмоциональному – и меньшая роль альтруистических ценностей [Iyer et al., 2012]. Все это интересно, но, конечно, заслуживает отдельного разговора.

Фредерик Бастиа: Бог в помощь

Фредерика Бастиа, видимо, можно назвать одним из наиболее плодовитых и красноречивых защитников экономического либерализма в XIX в. В своем основном труде «Экономические гармонии» (1851) он исходит из того, что «общество представляет собой такую организацию, основанием которой служит разумное нравственное существо, одаренное свободой, волей и способное к совершенствованию» [Бастиа, 2007, с. 71. Курсив мой. – В. А.]. Кто же одарил человека этими похвальными качествами? Ответ Бастиа однозначен: здесь явно не обошлось без божественного провидения. «Есть в этой моей книге одна доминирующая мысль, пронизывающая все ее страницы и оживляющая все ее строки…: я верую в Бога» [Бастиа, 2007, с. 383]. По его словам, Бог создал человека «способным к предвидению, к совершенствованию… любящего самого себя, но сдерживающего свой пыл из дружелюбия к себе подобным» [Бастиа, 2007, с. 74]. Результатом взаимодействия таких людей должен быть общественный порядок, ведущий к благу, совершенствованию и равенству.

Остановимся подробнее на важных для экономической деятельности свойствах человека, заложенных в концепции Бастиа. Помимо чувствительности, характерной для человека «в пассивной стороне своего существа», и активности, побуждающей его устранять тягостные чувства и умножать приятные (из этих свойств вытекает ключевая для экономики последовательность «потребность – усилие – удовлетворение»), «Бог наделил человека… свободой воли» [Бастиа, 2007, с. 76–77]. Не нужно доказывать правомерность свободы выбора:

«Каждый чувствует ее правомерность, и этого достаточно» [Бастиа, 2007, с. 389]. В конце концов, уже Адам имел свободу выбора: вкушать или нет плодов от Арева познания добра и зла. Только имея свободу выбора, мы можем творить благо или грешить.

Главным мотивом человеческой деятельности, «социальным побудителем», как выражается Бастиа, он считает инстинкт самосохранения или собственный интерес. Здесь надо отметить, что этот интерес означает только благие деяния: Бастиа верит, что человек не может сознательно стремиться ко злу! Но Бог усложнил человеку его задачу, ограничив умственные способности. Человеческий разум (способность сопоставлять и иметь суждение) уязвим. Люди могут ошибаться (принимать ложное за истинное, жертвовать будущим ради настоящего, поддаваться желаниям своего сердца). «Ошибка, определяемая слабостью наших суждений или силой наших страстей, – вот первый источник зла» [Бастиа, 2007, с. 374].

Но милостивый Бог, подвергнув людей испытаниям, не мог не дать им надежды – она существует в виде способности к самосовершенствованию (рычагами самосовершенствования Бастиа считает так называемые «законы ответственности и солидарности», причем здесь активно участвует общественное мнение, и особенно женщины). Процесс самосовершенствования долог и многотруден: «Бог не счел уместным создавать уже готовую и совершенную социальную гармонию, а дал человеку возможность непрерывно совершенствоваться» [Бастиа, 2007, с. 406].

В итоге, созданная Богом система обладает способностью к самоподдержанию, заложенной им в природе самого человека. Механизм этого самоподдержания такой: 1) свобода выбора плюс правильно понятый собственный интерес ведут индивида к правильному (богоугодному) поведению; 2) на тот случай, если интерес понят неправильно, Бог дал человеку способность самосовершенствоваться.

Отсюда следует вывод: «Свобода – вот в конечном счете принцип гармонии» [Бастиа, 2007, с. 269]. «Мы верим в свободу, потому что мы веруем во всеобщую гармонию, то есть в Бога» [Бастиа, 2007, с. 383 сн.]. На долю власти остается «обеспечить человека лишь двумя вещами: свободой и безопасностью» [Бастиа, 2007, с. 118, 383 сн.].

Так завершается манифест экономического либерализма Бастиа. Как видим, он в решающей степени опирается на Бога. Кто верит в него, должен верить и в предустановленную гармонию отношений между его созданиями, а значит, и в свободу воли. Веру в Бога следует назвать одной из основных опор раннего экономического либерализма, и взгляды Бастиа здесь не исключение, а один из примеров. Достаточно вспомнить идеи мыслителей Шотландского просвещения, из которых выросла экономическая концепция Смита. В истории либерализма XIX в. часто подчеркивают его светский и даже антицерковный характер. Но, во-первых, антицерковный не значит атеистический, а во-вторых, именно экономический либерализм в явном виде исходит из гармонии интересов, которую легко интерпретировать как установленную свыше.

К концу XIX-началу XX в. не только у Ф. Ницше сложилось мнение, что Бог умер. На сцену вышли могущественные и эгоистичные силы, подорвавшие веру в мировую гармонию. Кульминацией стала Первая мировая война, после которой возникла необходимость заново обосновать либерализм для негармоничного и в значительной мере безбожного мира. Эту задачу взял на себя Людвиг фон Мизес.

Мизес: свобода выгодна!

Наверное, лучшего кандидата на роль протагониста светского либерализма, чем Мизес, трудно было себе представить. Еврей-агностик, окончивший «наиболее секуляризованную школу Вены» [Хюльсманн, 2013, с. 24] – Академическую гимназию, представитель группы населения, бесспорно выигравшей от либеральных реформ после революции 1848 г. До этого времени евреям запрещалось даже жить в имперской столице, не говоря уже о возможности удостоиться дворянского титула, который получил дед Мизеса незадолго до рождения внука. Что же касается религии, то в первом немецком издании своего «Социализма» Мизес писал, что невозможно примирить христианство со свободным экономическим порядком, основанным на частной собственности на средства производства [Mises, 1922, S. 421].

Из многочисленных произведений Мизеса обратим внимание прежде всего на книгу «Либерализм», написанную в жанре полемического памфлета. Это, безусловно, не высшее достижение Мизеса-теоретика. В дальнейшем, в трактате «Человеческая деятельность», он даст гораздо более систематизированное и сбалансированное изложение своих взглядов. Но, как уже было сказано, специфика статьи заставляет нас в большей мере интересоваться «боевыми» манифестами либералов.

Вера Мизеса в могущество естественной науки и техники (его интерес к технике отмечают и биографы) проявлялась в том, что он считал организацию человеческого общества «вопросом, не отличающимся, скажем, от сооружения железной дороги или производства одежды или мебели» [Мизес, 2001, с. 12]. Во всех этих случаях речь идет о выборе наиболее рациональной технологии и не более того.

По сравнению с Бастиа, Мизеса даже можно назвать «воинствующим материалистом». Но не потому, что он отрицал значение высоких духовных устремлений человека, а потому, что никакая политика не может сделать человека счастливым (в этом смысле социализм явно претендует на большее), но накормить его она в состоянии [Мизес, 2001, с. 10]. Поэтому модель человека, лежащая в основе либеральной политики, у Мизеса включает материальный интерес (и не включает таких нематериальных мотивов, как стремление к власти или социальному статусу). На первый взгляд^ включает она и рациональность (в смысле разумности) как правильную основу поведения. Но здесь надо обратить внимание на одну тонкость: «Либерализм утверждает не то, что люди всегда действуют разумно; а скорее то, что в их собственных правильно понимаемых интересах им следует вести себя разумно» [Мизес, 2001; с. 17. Курсив мой. – В. А.]. Рациональность характеризует не столько реальное; сколько желаемое; идеальное поведение людей. Что же мешает людям быть разумными/рациональными на практике? Ответ Мизеса на этот вопрос звучит неожиданно лаконично и кажется узким: «Разумные действия отличаются от неразумных действий тем; что предусматривают временные жертвы». Разумность тождественна дальновидности; предусмотрительности. Соответственно, «антилиберальная политика – это политика проедания капитала» [Мизес, 2001, с. 14]. Люди не всегда разумны, но их можно призвать вести себя разумно, а не под действием чувств или импульсов. При этом тот, кто хочет вести себя неразумно, недальновидно, например вредить здоровью, не заслуживает одобрения. Это означает, что Мизес исходит не из формальной, а из содержательной рациональности, при которой оценке подлежат не только средства, но и цель. Иными словами, модель «человека управляемого» не полностью соответствует идеалу, но его поведение можно скорректировать рациональными аргументами.

Некоторые черты мизесовской модели человека для либеральной экономической политики можно выделить методом «от противного». Для этого достаточно прочитать главу «Психологические корни антилиберализма» и предположить, что приверженец либеральной политики должен быть лишен этих корней. Тогда мы обнаружим, что человек должен быть, во-первых, лишен «чувства обиды и завистливой злобы» [Мизес, 2001, с. 19], которое не даст ему наслаждаться улучшением своего положения, если его сограждане преуспели еще больше. Во-вторых, он должен быть тем, «кто принимает жизнь такой, какая она есть, и не позволяет ей подавить себя, не нуждается в поиске убежища для сокрушенной веры в себя, в успокоении “спасительной ложью”» [Мизес, 2001, с. 20]. Человек, который ведет себя противоположным образом, подвержен неврозу, который Мизес называл «комплексом Фурье» и считал «психологическим корнем антилиберализма». В таком случае, как нам кажется, логично предположить, что приверженец либерализма должен приписывать свои неудачи исключительно себе, а не обстоятельствам. Тогда и реакция на негативные импульсы среды будет разумной, то есть предполагать необходимость некоторого собственного усилия, а не ожидать, когда общество исправится. Примерно такое свойство человека современные психологи называют внутренним источником контроля (internal locus of control). Одним словом, восприимчивый к идеям либерализма человек должен обладать завидным психическим здоровьем, которое в жизни встречается нечасто.

Итак, Мизес не утверждает, что Бог или природа задумали всех людей свободными. Верный своему монистическому подходу, он обосновывает свободу соображениями материальной выгоды, так как она обеспечивает наивысшую производительность труда [Мизес, 2001, с. 26–27]. Аналогично войны осуждаются с точки зрения мизесовского либерализма по чисто экономическим соображениям: они разрушают систему разделения труда, которая обеспечивает общественное благосостояние [Мизес, 2001, с. 28–29].

Точно такие же аргументы материального благосостояния всего общества обосновывают, с точки зрения Мизеса, все действующие институты капиталистического общества, включая частную собственность и политическую демократию. А то, что вредит им, аморально. Итак, Мизес последовательно объясняет либеральную политику соображениями материальной выгоды, к которой человек рационально и целеустремленно направляется. В этом проявляется приверженность Мизеса утилитаризму, свойственная отнюдь не каждому либералу.

Фридрих фон Хайек: основа свободы – знание и незнание

В публицистической литературе имена Мизеса и Хайека часто по инерции употребляются вместе, «через запятую», как представителей неоавстрийской школы. Для этого много оснований, в первую очередь общие методологические корни, восходящие к К. Менгеру, и неолиберальные идеологические установки. Но с точки зрения данной статьи мы должны разделить их, поскольку обоснование Хайеком неолиберальной политики существенно отличалось от позиции Мизеса. Исследователи выделяют работу Хайека «Экономика и знание» 1937 г. как начало его эмансипации от своего старшего коллеги Мизеса [Kolev, 2013, S. 193]. Конечно, сходство было, например Хайек поддержал мизесовскую «негативную» трактовку свободы как «свободы от других», противопоставив ее позитивной трактовке социалистов как «свободы от необходимости» [Хайек, 1992, с. 27], но мы сконцентрируем здесь свое внимание на различиях. В отличие от Мизеса, Хайек с некоторого времени стал скептически оценивать возможности естественных наук в области описания человеческого поведения и даже рассматривать «сциентизм» в качестве врага не только экономической науки, но и свободы в человеческом обществе [Хайек, 2003].

Естественно-научный идеал подвиг Мизеса на построение стройной системы общественной механики, в которой обладающих автономией действий индивидов объединяет разделение труда, которое, по выражению Мизеса, собственно, и представляет собой социальное [Mises, 1922, S. 281]. Любое вмешательство извне в эту априорно гармоничную систему приведет к ухудшению положения, а функция государства сводится к деятельности «ночного сторожа», который должен предотвратить то, что «впавший в заблуждение асоциальный индивид, неправильно понимая свой собственный интерес, восстанет против общественного порядка и тем самым навредит другим людям» [Mises, 1922, S. 366. Курсив мой. – В. А.]. Собственно говоря, только государство и может, по Мизесу, ограничить человеческую свободу – частные производители-монополисты это сделать не в состоянии. Взгляд Хайека на этот вопрос сложнее и, можно сказать, «гуманитарнее». Вообще, позиция Хайека заметно эволюционировала в течение его жизни, но общепризнанно, что примерно с середины 1930-х годов она основывается на концепции знания, что вполне в традиции австрийской школы, начиная с Менгера. (Вопрос о том, что человек знает, а чего знать не может, возникает у Менгера с самого начала анализа – при определении блага – и присутствует во всей его стройной логической схеме.) В то же время Мизес с его преклонением перед традиционной естественной наукой не уделял этому аспекту большого внимания. Если Мизес ставит в центр своей системы разделение труда, то Хайек – разделение знаний. По Хайеку, спонтанный порядок в обществе (одним из видов которого является конкурентная рыночная экономика) возникает, когда индивиды обладают свободой действовать в соответствии со своими различными знаниями (как явными, так и неявными), не поддающимися формализации и передаче другим индивидам). Но в процессе общения, подражания и – главное – постоянного приспособления к окружающим условиям (важнейшие из них – это рыночные цены) люди осваивают все богатство знаний, существующее в обществе.

Централизованный порядок (социализм) не использует эти знания и поэтому, согласно Хайеку, заведомо менее эффективен. Таким образом, «решающий аргумент в пользу капитализма является эпистемологическим» [Капелюшников, 2000, с. 9]. Но в мире, основанном на индивидуальных знаниях и разделении знания, государство должно обеспечить каждого индивида некоторой информацией относительно деятельности других. Такое знание задается в виде правил поведения, которым люди следуют, и, что еще важнее, они могут рассчитывать, что этим правилам будут следовать другие. Такая функция государства выходит за пределы обязанностей ночного сторожа и ближе, по словам самого Хайека, к функции садовника английского парка (разумеется, не французского регулярного парка, где все деревья пострижены «под одну гребенку»). Свобода деревьев в английском парке ограничена свободой расти в том месте, какое им определил ландшафтный архитектор, и никак не соответствует лозунгу «Laissez faire, laissez passer». Другая метафора, к которой прибегает Хайек, характеризуя роль государства, – спортивный судья, который следит за выполнением правил игры, но сам в ней не участвует. Правда, к этим правилам предъявляются особые требования: они должны быть всеобщими, абстрактными и негативными (то есть не предписывать, что надо делать, а запрещать неправильное поведение) [Хайек, 2006]. Здесь Хайек максимально удаляется от позиции Мизеса и сближается с ордолиберализмом Ойкена и его последователей, который Мизес называл «ордо-интервенционизмом» и отказывался считать либеральным течением. Правда, в дальнейшем поздний, «эволюционный» Хайек чикагского периода настаивал на спонтанности становления порядка и уже не говорил об английских парках.

У Хайека можно найти и скрытую полемику с аргументом Мизеса о большей эффективности свободной конкуренции. Он пишет: «Либералы… предпочитают конкуренцию не только потому, что она обычно оказывается более эффективной, но прежде всего по той причине, что она позволяет координировать деятельность… избегая насильственного вмешательства» [Хайек, 1992, с. 34], то есть на первый план выходит самоценность свободы.

Впрочем, экономическое обоснование либерализма у Хайека тоже есть, но оно покоится на его тезисе, что свободное общество максимально использует существующее в нем разделение знаний. Хайек приводит также аргумент динамической эффективности (см. далее у Фридмена): «Главный довод в пользу свободы заключается в том, что мы должны всегда оставлять шанс для таких направлений развития, которые просто невозможно заранее предугадать», даже если в данный момент

«принуждение обещает принести только очевидные преимущества» [Хайек, 1992, с. 45–46]. Это огромное многообразие открытых для каждого возможностей выступает одновременно и главным фактором безопасности каждого индивида, так что ценность свободы в конечном счете не противоречит ценности безопасности [Хайек, 1992, с. 100].

Еще одно важное различие в модели человека, лежащей в основе либеральной экономической политики у Мизеса и Хайека, заключается в том, что если Мизес полагается на человеческий разум, а в случае неизбежных ошибок предлагает их разъяснять, то для Хайека ошибки – в смысле частичного знания – неустранимы и, более того, оправдывают либеральный подход. Главное свойство человека, на которое опирается хайековское обоснование либерализма, – это «неспособность человека охватить больше, чем доступное ему поле деятельности, неспособность одновременно принимать во внимание неограниченное количество необходимостей». Отсюда индивидуальные шкалы ценностей ограниченны и неполны, а потому «различны и находятся в противоречии друг с другом» [Хайек, 1992, с. 50–51]. (Очевидный антипод Хайека здесь Вальрас, у которого индивидуальные шкалы ценностей всеобъемлющие, и потому их можно в принципе согласовать друг с другом.) Именно поэтому людям необходимы правила, которые выработаны в ходе эволюции. Правила – второй главный источник информации, доступный людям, помимо рыночных цен [Hoppmann, 1999, S. 143–149]. В следовании им и заключается рациональность [Vanberg, 1994, р. 11–24]. Помимо неполного знания как главной основы существования индивидуалистического общества Хайек перечисляет и сопутствующие добродетели: «Независимость, самостоятельность, стремление к добровольному сотрудничеству с окружающими, готовность к риску и к отстаиванию своего мнения перед лицом большинства» [Хайек, 1992, с. 158].

В общем, у Хайека свобода и самоценна, и эффективна, но эффективна не для каждого отдельного человека, а для упорядоченности общества в целом. Причем эта эффективность проявляется в сочетании не со знанием, а с незнанием. Такую концепцию нельзя назвать утилитаристской. То, о чем говорит Хайек, далеко выходит за рамки модели человека для экономической политики. Речь идет об авторской теории знания, на которую опирается авторская же концепция каталлактики – спонтанного экономического порядка, не поддающегося планированию и контролю, – не имеющая прямого отношения к экономической теории. Концепция несовершенного знания Хайека – это не модель человека, поддерживающего либеральную политику, а свойства человека, которые делают либеральную политику объективно правильной или единственно возможной.

Вальтер Ойкен: свобода – ценность, которая нуждается в защите

Ойкен жил и писал свои основные работы в нацистской и послевоенной Германии, где и политические, и экономические свободы были чрезвычайно ограничены мощными монополистическими объединениями и тоталитарным государством, а затем – оккупационными властями. В этой враждебной среде Ойкен считал невозможным чисто спонтанное восстановление свободы и конкуренции без поддержки сверху. Государство позволило разрушить конкурентный порядок в экономике, теперь оно должно его восстановить, а остальное рынок сделает сам. В работе «Принципы экономической политики» Ойкен исходит из того, что свобода – не просто доктрина, а единственно возможная форма человеческого существования: несвободного человека просто нельзя называть человеком. Свобода лежит в основе любой морали, конкуренция поддерживает свободу, «экономической же политике надлежит реализовать свободный естественный богоугодный порядок» [Ойкен, 1995, с. 249], порядок «функционирующий и достойный человека» [Ойкен, 1995, с. 465]. Здесь аргументация Ойкена очень похожа на то, что говорил Бастиа. Но главная проблема, с точки зрения Ойкена, заключается в том, что вдохновленная духом свободы индустриализация на определенной стадии начинает ей угрожать. Дело в том, что принципы laissez-faire противоречат друг другу: свобода заключения договоров подрывает свободу конкуренции [Ойкен, 1995, с. 243]. Впрочем, об этом писал еще Смит, предупреждая об антиобщественном поведении купцов и промышленников, стремящихся ограничить конкуренцию [Смит, 1962, с. 195].

Но огосударствление монополий, практиковавшееся при нацистском режиме, еще более подавляло свободу. Кроме того, важная с точки зрения данной статьи часть проблемы состоит в том, что люди, по мнению Ойкена, сами перестают ценить свободу и готовы променять ее на мнимую безопасность, которую им обещают политики. Однако безопасность недостижима без свободы от экономической власти. Здесь надо отметить две важные особенности аргументации Ойкена, которые мы не встречали у других представителей экономического либерализма. Во-первых, его понятие свободы от экономической власти (в том числе частной) – это позитивная, а не негативная свобода по И. Берлину. Это понимание свободы объединяет Ойкена с социалистами. Во-вторых, Ойкен предполагает, что люди сами перестали ценить свободу и их порядок предпочтений нуждается в исправлении, – для Мизеса это неслыханная патерналистская ересь, и не случайно он решительно осудил ордолиберализм.

Решение, предлагаемое Ойкеном, – намеренное конструирование конкурентного хозяйственного порядка (институциональной рамки) с особым вниманием к антимонопольным законам и правилам, без вмешательства в сам хозяйственный процесс, за исключением особо оговоренных случаев – например, при наличии экстерналий [Ойкен, 1995, с. 391–392]. Ойкен, какиХайек, решительно выступал против политики ad hoc. Идеальный конкурентный порядок в чистом виде не существовал никогда ранее и не был создан даже правительствами К. Аденауэра и Эрхарда, которые находились под влиянием идей Ойкена. Но приближаться к этому идеалу необходимо. В то же время «конкурентный порядок достаточно реалистичен, чтобы принимать в расчет чудовищную силу эгоизма и инстинкта самосохранения… [Но] он является единственным порядком, который обуздывает силы эгоизма» [Ойкен, 1995, с. 460].

Конкурентный порядок можно собрать из реально существующих в экономике элементов, усилив и развернув их в полном объеме. «Создание механизма цен полной конкуренции, способной функционировать, станет важным критерием любой политико-экономической меры» [Ойкен, 1995, с. 336] [203]Ойкен даже называет это положение «основным принципом экономического конституирования».
. В то же время «регулирование экономического процесса через полную конкуренцию, несмотря на большие успехи в определенных местах, приводит к ущербу и незавершенности» [Ойкен, 1995, с. 335. Курсив мой. – В. А.]. Экономический процесс Ойкен противопоставляет экономическому порядку. Это прямое возражение против политики laissez-faire [204]Критике этой политики посвящен специальный параграф книги [Ойкен, 1995, с. 451–456].
.

Либерализм Ойкена заметно отличался от классического либерализма и по праву заслужил специальное название ордолиберализма. Видимо, это своеобразие можно объяснить прежде всего тем, что Ойкен, в отличие от классических либералов, а также Мизеса и Хайека, жил в чрезвычайно несвободной стране и ставил конкретные задачи: преодолеть уродливые институты немецкого хозяйственного порядка.

Что касается специфики предложенной Ойкеном модели человека, то кроме свободы как основной ценности, мы можем, пожалуй, отметить, что порядок человеческих предпочтений, который проявляется в отказе от этой ценности, нуждается в некотором исправляющем воздействии извне. Здесь действительно есть некоторая уступка патернализму. Таким образом, в отличие от методологических индивидуалистов Ойкен признает наличие интереса общества в целом и возможность его конфликта с индивидуальными интересами. Разрешить этот конфликт можно именно в результате политики порядков [Ойкен, 1995, с. 462–464].

Наконец, очень интересен предпоследний абзац «Основных принципов…», где говорится о необходимости «радости бытия», без которой «не обойтись, если людям нужно будет проявить достаточно мужества и приложить достаточно усилий для построения свободного порядка» [Ойкен, 1995, с. 467]. Добиваться свободы угрюмой силой воли и стоицизмом – нереально. Противостоять «террору и коллективному воодушевлению, порожденному пропагандой» [Ойкен, 1995, с. 467] может только радость бытия.

Итак, для Ойкена свобода – это основная, конститутивная ценность человека, непосредственно не обоснованная материальными соображениями. Для ее достижения нужны мужество и усилия.

Милтон Фридмен: с точки зрения свободолюбивого экономиста

Милтон Фридмен – самый известный и влиятельный представитель экономического либерализма конца XX – начала XXI в. – стоит особняком в нашем ряду. В отличие от представителей австрийской школы и ордолиберализма, он держался вдали от философии и был экономистом par excellence. При этом он принадлежит к «практикоориентированному» канону в экономической науке [Автономов, 2013], представленному глубоко уважаемым им Альфредом Маршаллом – он выступает за непосредственно полезную теорию, а не за строгую и элегантную доктрину, созданную по образцу естественных наук. Фридмен, как известно, никогда не упускал случая стать советником правительств, выбравших путь экономического либерализма или размышлявших над его принятием. Он всегда достаточно конкретен, чтобы составить список мер, которые могли бы увеличить свободу ко всеобщему благу. (Напротив, для Ойкена практическая политика, даже проводимая его сторонниками, никогда не была достаточно правильной. Хайек в средний и поздний период творчества также стал слишком философичен и абстрактен для практического консультирования.) Фридмен, как и Маршалл, не занимал тщательно продуманных методологических позиций и считал, что в области выбора методов можно быть прагматиком: выбирать тот, что дает лучший практический результат (например, прогноз). Обоснованию этого методологического прагматизма посвящена знаменитая работа Фридмена «Методология позитивной экономической науки». В ней он попытался разговаривать на языке методологов, в котором не был искушен, и этим основательно запутал дело, но экономисты-практики поняли его посыл правильно – как индульгенцию от критики философов-методологов, не дающих экономистам спокойно моделировать, без оглядки на реалистичность предпосылок.

Соответственно, и подход Фридмена к обоснованию экономического либерализма носит не философский, а экономический характер. Антропологических предпосылок в этом обосновании на поверхности обычно не заметно. Но Фридмен – принципиальный либерал – ставит общие вопросы о соотношении рыночной экономики и свободы и вынужден отчасти «философствовать». В его книгах «Капитализм и свобода» и «Хозяева своей судьбы» можно обнаружить вполне стройную систему взглядов, на которую опирается предлагаемая им система либеральной экономической политики. Эти высказывания встречаются в разных местах и не сведены самим автором в логическую систему, поэтому мы считаем в данном случае приемлемым обильное цитирование.

Фридмен, как и Мизес, отвергает естественные права и основывает поддержку либеральной политики на ее благоприятных последствиях – его позицию вполне можно назвать утилитаристской [Боуз, 2004, с. 93]. Он начинает с того, что «как либералы при оценке социальных институтов мы исходим из свободы индивида или семьи как нашей конечной цели» [Фридмен, 2005, с. 35]. Говоря экономическим языком, свобода – очень редкое благо. Этому учит нас история человечества, обычное состояние которого – «это тирания, рабство и страдания» [Фридмен, 2005. с. 33]. В дальнейшем Фридмен уточняет: «Цель [либерала] состоит в том, чтобы сохранить максимальную степень свободы для каждого отдельного индивида, причем так, чтобы свобода одного не мешала свободе другого». [Фридмен, 2005, с. 64]. Но выясняется, что имеется в виду вовсе не «каждый индивид»: «Мы должны провести черту между теми, кто отвечает за свои поступки, и всеми остальными (имеются в виду «безумцы и дети» [Фридмен, 2005, с. 58]), хотя такое разделение и вносит весьма серьезный элемент произвола в наше понимание свободы как конечной цели всего общества в целом».

Наряду со свободой у людей есть и другие ценности: благосостояние, которое с конца XIX в. стало, согласно Фридмену, «господствующей заботой в демократических странах» [Фридмен, 2005, с. 34], и равенство. Фридмен подчеркивает, что в конечном счете свобода способствует росту благосостояния (см. выше о динамической эффективности у Хайека) и большему равенству – делаются резонные ссылки на большее неравенство в странах с феодальными и деспотическими режимами [Фридмен, 2005, с. 195]. Но эти цели могут конфликтовать: благосостояние может противоречить свободе в случае просвещенного патернализма, а равенство – если оно достигается путем перераспределения [Фридмен, 2005, с. 225].

То, что делает человек со своей свободой, – нас не интересует. Фридмен подчеркивает, что «либерализм – не всеобъемлющая этика» [Фридмен, 2005, с. 36]. Свобода – это скорее предварительное условие всякой этики, – аргумент, хорошо нам знакомый по Бастиа. Но, в отличие от выдающегося либерала XIX в., Фридмен не питает иллюзий в отношении способности людей к самосовершенствованию.

«Те из нас, кто верит в свободу, должны также верить и в свободу людей совершать ошибки. Если человек сознательно предпочитает жить сегодняшним днем… и намеренно обрекает себя на безрадостную старость, какое мы имеем право ему мешать?» [Фридмен, 2005, с. 216]. Фридмен не верит в божественную поддержку и предоставляет взрослым людям отвечать за последствия своих поступков. Это главный пункт разногласий либерализма с «новым патернализмом»; предлагающим поправлять людей; которые по незнанию или по слабости воли не способны выбрать самое выгодное для себя решение [КапелюшникоВ; 2013а; 2013b].

Но помимо самоценности свободы она обладает и косвенной пользой. Здесь аргументы Фридмена в наибольшей мере пересекаются с логикой Мизеса и Хайека. Прогресс человеческого общества возможен только благодаря условиям многообразия и своеобразия (вспомним разделение труда у Мизеса и конкуренцию как процедуру открытия у Хайека); которые побуждают людей экспериментировать. [Фридмен; 2005; с. 27–28]. Рынок (в идеале) «допускает единодушие без единообразия» [Фридмен, 2005; с. 47]. Рассуждая по-шумпетеровски; можно сказать; что Фридмен отстаивает здесь и статическую (по Парето); и динамическую эффективность свободы: это общее условие прогресса.

Как и для других либералов; для Фридмена главную угрозу свободе представляет концентрация власти – Робинзон КрузО; по Фридмену, совершенно свободен [Фридмен, 2005; с. 34]; – и для защиты свободы государственную власть надо ограничивать. Именно поэтому цели максимизации свободы соответствует власть законов; а не людей [Фридмен, 2005; с. 77].

Средствами достижения свободы Фридмен считает свободу конкуренции; свободу торговли (внешней) и представительное правление [Фридмен, 2005; с. 29]. Конкуренция охраняет потребителя от произвола продавцов; рабочего – от нанимателя и наоборот [Фридмен, 2005, с. 38]. Рыночная конкуренция – безличное соперничество людей, поэтому она не порождает враждебности конкурентов [Фридмен, 2005, с. 143]. Кроме того, рынок защищает людей от дискриминации, хотя дискриминируемые меньшинства этого не понимают и предпочитают государственное пособие – синицу в руках – журавлю в небе [Фридмен, 2005, с. 44–46]. Рынок хорош и как средство против угрожающей свободе централизации политической власти. Он изымает экономическую деятельность из-под контроля политической власти и делает первую противовесом последней [Фридмен, 2005, с. 39].

В этом и состоит основная связь капитализма и свободы. Что касается монополии, которая случается при капитализме помимо конкуренции, то Фридмен рассуждает следующим образом: случаев технически обусловленной естественной монополии очень немного, по крайней мере намного меньше, чем принято считать. Картельный сговор, по его мнению, явление преходящее и непрочное, если не имеет государственной поддержки. У участников картеля всегда есть стимул тайно нарушить соглашение и получить дополнительную выгоду. Основным источником монополий является прямая или косвенная государственная поддержка, так что, борясь с монополиями, нам прежде всего приходится бороться с государством. Частную монополию Фридмен, в отличие от Ойкена, не считает существенным злом. В этом, конечно, проявляется различие условий, в которых жили и работали Ойкен и Фридмен.

В США 1960-х годов опасности картелей фактически не существовало, а амбициозные планы государства всеобщего благосостояния были в полном расцвете.

На наш взгляд, у Фридмена можно найти обоснование свободы и с точки зрения экономическо-утилитаристской, и с точки зрения человеческих ценностей как таковых.

* * *

Подводя итоги нашего анализа, можно сделать следующий вывод. Необходимость и возможность либеральной экономической политики видные либеральные экономисты обосновывали, исходя из разных свойств человека. Вероятно, основными можно считать привилегированную ценность свободы (Бастиа, Хайек, Ойкен, отчасти Фридмен) и разумное стремление к материальной выгоде (Мизес, отчасти Фридмен). Концепция естественных прав и точка зрения утилитаризма и дополняли друг друга, и отчасти соперничали между собой в обосновании либеральной экономической политики. В наши дни «большинство либертарианцев сходится в том, что отстаивать свободу лучше, апеллируя к системе прав личности, чем к утилитаристскому или экономическому анализу» [Боуз, 2004, с. 94]. В то же время мы показали, что к этим двум свойствам многообразие точек зрения не сводится. Отдельно следует упомянуть опирающуюся на божественное предначертание концепцию Бастиа и концепцию неполноты знания Хайека, которые выходят за рамки модели человека для либеральной экономической политики. Нам представляется, что дальнейший шаг в исследовании поставленной проблемы помогут сделать исследования, относящиеся к опыту проведения либеральных реформ в разных странах. В частности, имеет смысл предположить, что возможности либеральной политики различаются в зависимости от того, обладает ли «целевое» население сформировавшейся и привычной ценностью свободы или рассчитывать приходится только на соображения материальной выгоды. В первом случае (в развитых странах Запада, где можно рассчитывать на свободолюбие большой части граждан) либеральные реформы могут покоиться на обеих опорах, что может привести к их массовой поддержке. (Из этого конечно, не следует, что реформаторы не должны провести огромную пропагандистскую работу, «напоминающую» гражданам о ценности свободы – вспомним о еженедельных радио обращениях Эрхарда к немцам.) Во втором случае, в развивающихся и посткоммунистических странах свобода занимает достаточно низкое место в иерархии ценностей. Тогда при проведении либеральной экономической политики остается надеяться только на стимул материальной выгоды. А поскольку эта материальная выгода сразу не очевидна и наступает только в ожидаемой отдаленной перспективе, то либерализм, опирающийся только на материальную выгоду, неизбежно становится патерналистским. Граждан надо направить в сторону их собственной долгосрочной выгоды, которую они не понимают. Поэтому поначалу приходится откупаться от одних общественных слоев и «немножко обманывать» другие, что и происходило в ходе либеральных реформ в странах третьего мира. Российский либерализм, естественно, был патерналистским практически с начала реформ 1990-х годов, его неукорененность в системе ценностей российских граждан проявилась очень быстро. Однако это, как уже было сказано, представляет собой особую тему для исследования.

Список литературы

Автономов В. С. (1998). Модель человека в экономической науке. СПб.: Экономическая школа.

Автономов В. (2013). Абстракция – мать порядка? // Вопросы экономики.№ 4.С.4–23.

Бастиа Ф. (2007). Экономические гармонии. Избранное. М.: Эксмо.

Боуз Д. (2004). Либертарианство: история, принципы, политика. Челябинск: Социум; Cato Institute.

Капелюшников Р. И. (2000). Свободный ум в несвободную эпоху // Хайек Ф. фон. Индивидуализм и экономический порядок. М.: Изограф; Начала-фонд. С.5–19.

Капелюшников Р. (2013a). Поведенческая экономика и «новый» патернализм. Часть I // Вопросы экономики.№ 9.С.66–90.Капелюшников Р. (2013b). Поведенческая экономика и «новый» патернализм. Часть II // Вопросы экономики.№ 10.С.28–46.

Behavioral economics and new paternalism.Voprosy Ekonomiki, No.10, pp.28–46.] Мизес Л. (2001). Либерализм. М.: Экономика; Социум.

Мизес Л. (2005). Человеческая деятельность. Челябинск: Социум.

Ойкен В. (1995). Основные принципы экономической политики. М.: Прогресс– Универс.

Пеннингтон М. (2014). Классический либерализм и будущее социально-экономической политики. М.: Мысль.

Ротунда Р. [в печати].Либерализм как слово и символ. М., Челябинск: Социум.

Смит А. (1962). Исследование о природе и причинах богатства народов. М.: Политиздат.

Фридмен М. (2005). Капитализм и свобода. М.: Фонд «Либеральная миссия»; Новое издательство.

Фридмен и Хайек о свободе (1985).Cato Institute.

Хайек Ф. фон. (1992). Дорога к рабству. М.: Экономика; Эконов.

Хайек Ф. фон. (2000). Индивидуализм и экономический порядок. М.: Изограф; Начала-Фонд.

Хайек Ф. фон. (2003). Контрреволюция науки. Этюды о злоупотреблениях разумом. М.: ОГИ.

Хайек Ф. фон. (2006). Право, законодательство и свобода. Современное понимание либеральных принципов справедливости и политики. М.: ИРИСЭН.

Хайек Ф. фон. (2009). Судьбы либерализма в ХХ веке. М., Челябинск: ИРИСЭН; Мысль; Социум.

Хюльсманн Й. Г. (2013). Последний рыцарь либерализма: жизнь и идеи Людвига фон Мизеса. М., Челябинск: Социум.

Hayek F. von (1952).The sensory order: An inquiry into the foundations of theoretical psychology.London: Routledge; Chicago: University of Chicago Press.

Hoppmann E. (1999).Unwissenheit, Wirtschaftsordnung und Staatsgewalt.In: V.Vanberg (Hrsg.).Freiheit, Wettbewerb und Wirtschaftsordnung.Freiburg: Haufe.P.135–170.

Iyer R., Koleva S., Graham J., Ditto P., Haidt J. (2012).Understanding libertarian morality: The psychological dispositions of self-identified libertarians.PLOS One, Vol. 7, No.8, pp.e42366.

Kolev S. (2013).Neoliberale Staatsverständnisse im Vergleich.Stuttgart: Lucius&Lucius.In: Mises L. von (1922).Die Gemeinwirtschaft.Untersuchungen über den Sozialismus.Jena: Fischer.

Mitchell W. C. (1949).Lecture notes on types of economic theory.Vol.1.N.Y.: Augustus M.Kelly.

Polyachenko S. S., Nye J. V. (2013).Does education or underlying human capital explain liberal economic attitudes? Working papers by NRU Higher School of Economics.Series WP BRP «Economics/EC».No.40.

Vanberg V. (1994).Rules and choice in economics.London: Routledge.

 

Р. И. Капелюшников. О либерализме и либеральной экономической политике

Не знаю, насколько это будет корректно, но я собираюсь реагировать не только на то, что было представлено в сегодняшней презентации Владимира Автономова, но и на то, что говорилось в его статье [Автономов, 2015]. Мой комментарий будет состоять из двух частей. В первой я попытаюсь дать пару терминологических справок, предложить несколько терминологических уточнений и разъяснений, а во второй попробую уже ответить непосредственно на тот вопрос, который был вынесен в название нашего сегодняшнего круглого стола.

С чем связана необходимость (по крайней мере, в моих глазах) некоторых терминологических уточнений? Дело в том, что в статье Автономова тот круг мыслителей, который он рассматривает, подводится под рубрику «экономического либерализма» или «неолиберализма». Оба обозначения представляются мне не вполне корректными, когда мы говорим об этой группе мыслителей. Выражение «экономический либерализм» неудачно, потому что оно создаёт ложное впечатление, что они занимались только экономикой и их волновала только она. На самом деле это не так. А с «неолиберализмом» дело обстоит еще хуже. Когда жил Бастиа, этого термина просто не существовало; другие мыслители того же круга (например, Хайек) в явном виде отвергали попытки записывать их по ведомству неолиберализма. Существует корректный и широко употребляемый термин, которым можно охарактеризовать всех тех, о ком говорил Автономов, – «классический либерализм». Все эти люди – классические либералы.

Мой первый терминологический комментарий будет касаться происхождения самого понятия «либерализм». Автономов излагает в своей статье каноническую версию, согласно которой этот термин впервые появился в Испании во время наполеоновских войн, когда некая группа испанских интеллектуалов создала политическую партию и внесла в её название слово «либеральная». И уже потом понятие либерализма распространилось по всему миру. Однако новейшие изыскания, которые проделал современный американский исследователь [Клейн, 2014], рисуют иную картину.

В качестве политического термина слово «либеральный» впервые стало использоваться Адамом Смитом, его современником и коллегой Уильямом Робертсоном. Именно в их работах впервые встречаются такие выражения, как «либеральная система», «либеральные принципы», «либеральная политика». И уже от них этот термин сначала проникает в политический лексикон в Великобритании (в частности, начинает использоваться в парламентских дебатах той поры), а позднее попадает в языки других стран мира. Иными словами, это понятие мигрировало из Британии на континент, а не наоборот. Клейн показывает, анализируя чистоту употребления термина «либеральный» в текстах того времени, как после публикации «Богатство народов» происходит прямо-таки скачкообразное увеличение частоты его использования. Так что рождением «либерализма», как и рождением многих других вещей, мы обязаны деятелям шотландского Просвещения.

Перехожу к «неолиберализму». Это слово с очень тёмной и очень запутанной судьбой. Парадокс состоит в том, что ежегодно публикуются сотни статей и книг, клеймящих неолиберализм, но людей, которые называли бы себя неолибералами, в природе не существует. Их физически нет. «Неолиберализм» – это что-то наподобие неуловимого Джо из анекдота, которого никто не видел. И вот что по поводу этой странной асимметрии пишет один современный исследователь: «Самая удивительная характеристика неолиберализма заключается в том, что сегодня практически невозможно найти человека, который обозначал бы себя как “неолиберал”. В старые времена идеологические битвы велись, скажем, между консерваторами и социалистами, коллективистами и индивидуалистами. И хотя никакого согласия между этими враждующими группами быть не могло, по крайней мере, они сошлись бы в том, что действительно являются теми, за кого себя (или их) выдают. Социалиста не оскорбит, если бы консерватор назвал его социалистом, и наоборот. С другой стороны, в сегодняшних спорах о неолиберализме те, кого обвиняют в неолиберальных взглядах, никогда не назовут себя “неолибералами”» [Hartwich, 2009]. В современном словоупотреблении неолиберализм – не нейтральный термин, а бранная кличка.

Но так было не всегда. У этого выражения есть предыстория и есть история. Сначала о предыстории. Более или менее широкое распространение оно получило с легкой руки немецкого социолога и экономиста Александра Рюстова в тридцатые годы прошлого века. Рюстов полагал, что традиционный либерализм себя изжил и хотел заменить его чем-то более новым. Он считал, что государство должно вмешиваться в экономику гораздо активнее, чем допускал классический либерализм, и об этом говорят сами названия его книг: «Крах экономического либерализма», «Между капитализмом и коммунизмом» и т. д.

Слово «неолиберализм» Рюстов пытался предложить в качестве обозначения для начавшего возрождаться в то время либерального движения (напомню, дело происходило в конце тридцатых годов прошлого века). Сегодня мы бы могли охарактеризовать его взгляды как правую социал-демократию. Сам Рюстов входил в группу немецких экономистов, которых позднее стали называть ордолибералами. И в течение определенного времени в Германии слово неолиберализм использовалось в том же ряду, что и термины ордолиберализм или социально-рыночное хозяйство. Но, конечно, в этой конкуренции терминов оно победить не могло. Чем дальше, тем больше выражение неолиберализм оттеснялось на обочину и выходило из широкого употребления, хотя в немецкоязычной литературе оно до сих пор иногда используется академическими исследователями как синоним термина ордолиберализм. Но, в общем, уже к концу шестидесятых годов прошлого века о неолиберализме мало кто вспоминал.

Теперь от предыстории – к истории. А история названия «неолиберализм» переносит нас в Латинскую Америку конца семидесятых-начала восьмидесятых годов прошлого века. Второе рождение этого термина связано с усилиями левых интеллектуалов в Латинской Америке, которым нужно было как-то обозначить экономический курс (абсолютно для них неприемлемый), который стал проводиться в Чили при Пиночете. Они-то и ввели в обиход термин неолиберализм, давая тем самым понять, что это какой-то ненастоящий, незаконнорожденный либерализм. Таким образом, с самого начала неолиберализм был рожден как бранная кличка, и в Латинской Америке он сразу же стал активно использоваться в этом качестве людьми националистических либо левых взглядов (люди либеральных взглядов никогда к нему не прибегали). И уже из Латинской Америки он распространился позднее по всему миру. Причем семантический анализ показывает, что это термин пустой – никакого устойчивого содержания у него нет, разные авторы используют его для обозначения разных явлений [Boas, Gans-Morse, 2010]. Еще раз повторю: из мыслителей, о которых говорил Автономов, никто неолибералом себя не считал.

Теперь я попытаюсь ответить на вопрос, который был вынесен в название нашего круглого стола: на какие свойства человека может опираться либерализм? При этом я пойду несколько странным путём. Понятно, что смысловое ядро либерализма можно определять разными способами, здесь существует множество возможных формулировок. Я буду отталкиваться от некоторых наиболее известных из этих определений, перебрасывая затем от них мостик к тем человеческим качествам, к тем человеческим свойствам, которые могут либо благоприятствовать, либо, наоборот, препятствовать утверждению либеральных идей и ценностей.

Первое такое определение абсолютно классическое, оно гласит, что либерализм – это социальная философия, стремящаяся к минимизации объёма насилия в обществе. Если это так, то чем милитаризированней общество, чем шире разлиты в нем агрессия, воинственность, готовность и склонность к насилию, чем слабее в людях внутренние ограничители на применение насилия, тем меньше шансов, что в подобной общественной атмосфере либеральные идеи и ценности смогут получить поддержку. И наоборот: чем миролюбивее общество, чем успешнее люди подавляют импульсы к агрессии и насилию, тем эти шансы выше. Я бы сказал, что отказ от насилия – главная предпосылка, главное необходимое условие для того, чтобы либеральное устройство общества вообще стало возможно. Многие другие качества тоже важны, но они, на мой взгляд, не являются такими уж жестко необходимыми.

Другое возможное определение либерализма: это социальная философия, стремящаяся к максимизации личного пространства человека – «зоны приватности» (domain of privacy), где каждый может принимать решения, не спрашивая разрешения ни у государства, ни у других институтов, ни у кого-либо из окружающих. В этом смысле чем внутренне независимее люди, чем больше они ценят свою автономию и готовы её защищать, тем лучше перспективы у либеральных инициатив (где бы они ни проявлялись – в экономике, в семейных отношениях, в интеллектуальной сфере). И наоборот: чем психологически зависимее являются члены общества, чем с большей готовностью они склонны подчиняться и подчинять других, чем активнее они навязывают другим свои представления о том, что такое хорошо и что такое плохо, тем неблагоприятнее среда для распространения либеральных представлений и ценностей. Важно, что люди должны не только быть готовы защищать свой domain of privacy, но и жестко ограничивать себя, отказываясь от вторжения в зону приватности других людей. Не-агрессия плюс психологическая независимость – хороший фундамент, на котором в принципе могут произрастать либеральные ценности и установки.

Третье определение, которое лично мне чрезвычайно нравится, принадлежит американскому философу Роберту Нозику. Нозик писал, что либерализм – это мета-утопия, в рамках которой каждый человек может попытаться реализовать свою собственную, личную утопию. С этой точки зрения чем больше в обществе людей с идеалистическими установками (то есть тех, чья жизнь не сводится просто к поддержанию текущего существования), чем больше людей, которые ставят перед собой высокие задачи и цели, тем благоприятнее атмосфера для распространения либеральных идей и ценностей. И наоборот: чем циничнее общество, чем сильней дискредитированы в нем высокие понятия и идеалы, тем меньше шансов у либерализма завоевать сердца людей.

И последняя вещь, о которой я хотел бы сказать со ссылкой на концепцию Хайека о трёх источниках человеческих ценностей, трёх источниках морали в жизни современного человека. Хайек выделяет три пласта моральных установок, моральных ценностей. Первый слой – это ценности и установки, которые были выработаны в течение многих тысячелетий, когда люди жили замкнутыми общинами из нескольких десятков человек, это ценности малого («закрытого») общества (они до сих пор составляют фундамент семейных отношений). Второй слой – это установки и ценности, которые сформировались, когда люди начали жить в обществе, которое Хайек вслед за Смитом называл Great Society, – когда они научились мирно и взаимовыгодно взаимодействовать с чужаками, с незнакомыми им людьми. Это такие ценности, как честность, уважение к собственности, благоразумие, выполнение данных обещаний и т. д. И, наконец^ третий слой – это сознательно избираемые моральные установки; ценности; являющиеся продуктом деятельности нашего разума.

С точки зрения Хайека, парадокс состоит в том, что в современном мире ценности первого и третьего уровней очень часто объединяются в борьбе против ценностей второго ряда: объединяются в их отрицании; в стремлении покончить с ними. Наиболее яркий пример такого рода он усматривал в социализме: с одной стороньц социализм апеллировал к атавистическим инстинктам социальной справедливости; характерным для «закрытого» общества; но, с другой; получал интеллектуальную поддержку от различных новейших рационалистических концепций.

Если посмотреть на обсуждаемую проблему с этой точки зрения, то можно сказать; что чем прочнее усвоены обществом ценности второго порядка; чем более склонны его члены быть честными; выполнять обещания; не посягать на чужое; чем сильнее внутренние ограничители; которые препятствуют им нарушать эти моральные нормы; то есть чем глубже укоренены в нем установки; которые Макклоски называет «буржуазными добродетелями»; тем шире пространство для утверждения либеральных идей и ценностей. И наоборот: чем аморалистичнее в этом смысле общество; чем более нормальным; незазорным; привычным или даже похвальным считаются пренебрежение «буржуазными добродетелями» и их нарушение; тем труднее будут прививаться в нем либеральные принципы.

Таким образом; если подытожить; то можно сказать; что не-агрессия (то есть отказ от использования насилия); психологическая независимость; идеалистические установки; уважение к высоким целям и ценностям; соблюдение «буржуазных» моральных норм – вот все то, что создаёт потенциально благоприятную среду для осуществления либеральных преобразований. И если мы посмотрим под этим углом зрения на современное российское общество; то перед нами предстанет практически полный негатив того описания; которое я представил. Это очень милитаризованное; очень агрессивное; очень склонное к насилию общество; это общество; где широко распространена готовность как подчинять; так и подчиняться; склонность навязывать другим свои представления о том; что такое хорошо и что такое плохо; общество; где в значительной мере дискредитированы любые идеалы и где моральные нормы среднего ряда; о которых я говорил; с легкость нарушаются и преступаются.

Из моих комментариев может возникнуть впечатление; что классические либералы были прекраснодушными мечтателями и идеализировали природу человека. Ничто не может быть дальше от правды; чем подобное предположение. В вопросе о природе человека; в понимании его ограниченности и несовершенств они были предельными реалистами. Так, по словам Хайека, в либерализме человек предстает не как «высокорациональное и непогрешимое; а как достаточно иррациональное и подверженное заблуждениям существо; ошибки которого корректируются в ходе общественного процесса». С точки зрения классических либералов «человек ленив и склонен к праздности, недальновиден и расточителен и только силой обстоятельств его можно заставить вести себя экономно и осмотрительно, дабы приспособить его средства к его же целям» [Хайек, 2001]. Рациональным и кооперативным человек не рождается, а становится благодаря определенным социальным институтам. И собственно в либерализме находит выражение квинтэссенция этих институтов.

Если возможно, я хотел бы сделать ещё пару замечаний. На мой взгляд, два самых спорных момента в сообщении Автономова содержались в самом конце, на последнем слайде его презентации под названием «Гипотеза», где он переходит к обсуждению связи либерализма с реформами в постсоциалистических странах. Во-первых, такой прыжок от классических либералов прошлого к реформам в переходных экономиках может создать ложное впечатление, что эти реформы проводились людьми, которые были поклонниками, сторонниками, продолжателями идей классического либерализма.

Это безусловно не так в девяносто девяти процентов случаев, поскольку интеллектуальное «окормление» реформаторов в этих странах, конечно же, осуществлял мейнстрим экономической науки, а он, мягко говоря, относится к классическому либерализму без особой симпатии. Куда ближе ему «новый», или «социальный», либерализм. Сегодня классический либерализм находится на периферии интеллектуального пространства западных стран; внутри экономической профессии он также пребывает на периферии. Конечно, его неявное, скрытое влияние достаточно существенно, но все равно это не мейнстрим. И в этом смысле Хайек или Мизес не несут интеллектуальной ответственности за то, как проводились реформы в постсоциалистических странах и что в результате из них получилось.

Во-вторых, мне хотелось бы сказать несколько слов о финальной «гипотезе» Автономова. В ней предполагается, что реформаторские элиты в переходных странах были настроены патерналистски, то есть думали не только о себе, но прежде всего о благе общества. В то же время население (рядовые граждане) не ценило свободу и думало только о своём собственном материальном благополучии. Из-за того, что патерналистски настроенные реформаторы не могли опереться на ценность свободы, чуждую основной массе населения, они вынуждены были действовать по отношению к ней обманом и подкупом (я немного утрирую). И эта картинка, это описание предлагается Автономовым в качестве объяснения или, по крайней мере, в качестве одного из факторов, объясняющих, почему реформы в постсоциалистических странах оказались, мягко говоря, полууспешны.

Я могу предложить на выбор две альтернативные картинки, два альтернативных описания, не настаивая на том, что какой-то из этих вариантов является более точным. По крайней мере, эти альтернативные гипотезы, на мой взгляд, не менее правдоподобны. Первая из них сводится к тому, что на самом деле реформаторские элиты в постсоциалистических странах были плотью от плоти своих обществ, они точно также страдали гипертрофированной заботой исключительно о своём собственном благополучии. И многое из того, что произошло в переходных экономиках, объясняется именно этим. Возможно, все дело как раз в том, что реформаторские элиты заботились почти исключительно лишь о своём собственном материальном благополучии, были движимы узкокорыстными интересами, тогда как благо общества было им по большому счету безразлично (иными словами – они были недостаточно идеалистичны).

Другая альтернативная гипотеза (на мой взгляд, не менее вероятная) предполагает, что на самом деле на старте реформ в переходных обществах ценность свободы котировалась очень высоко. Но реальный ход реформ привел к тому, что она была почти полностью вытравлена из общественного сознания. Дело, следовательно, не в том, что ценность свободы была изначально чужда большинству граждан этих стран, а в том, что она в результате практического осуществления реформ была сильнейшим образом дискредитирована. Люди просто-напросто почувствовали себя обманутыми, разочаровавшись в том, во что когда-то верили.

Но тем не менее мне не хотелось бы заканчивать на этой пессимистической ноте. Буквально на последней странице статьи Автономова есть сноска, где говорится о том, что в китайском языке нет слова, которое бы обозначало свободу в нашем понимании, что в нем есть только одно слово, отдаленно напоминающее слово «свобода», и оно выражает ощущение мятежного неподчинения порядку.

Мне хотелось бы заметить, что для России, для русского языка такой «отмазки» нет. В русском языке есть два, казалось бы, близких по значению слова, оба имеющих индоевропейские корни. С одной стороны, существует слово «воля», однокоренное с такими словами, как власть, владение, владычество и т. д. Оно восходит к имени скотьего бога Велеса, темного бога хаоса, бога неупорядоченной стихийной силы. Слово «воля», как и его китайский аналог, несет на себе коннотации мятежного устремления, не знающего границ безудержного своеволия. С другой стороны, существует слово «свобода», также индоевропейского происхождения. В санскрите словами с этим корнем обозначалось организованное, освоенное, обжитое человеком упорядоченное пространство, противостоящее окружающему хаосу (ср. – «слобода»).

И если судить о наличии или отсутствии в обществе определенных ценностей по словарному запасу, характерному для того или иного языка, то тогда получается, что перспективы либерализма в России не так уж и безнадежны…

Список литературы

Автономов В. С. На какие свойства человека может опереться экономический либерализм // Вопросы экономики, 2015.№ 8.с.5–24.

Хайек Ф. Индивидуализм и экономический порядок. М., 2001.

Klein D. The origin of «Liberalism» The Atlantic.http://www.theatlantic.com/ politics/archive/2014/02/ the-origin-of-liberalism/283780/.

Hartwich O. M. Neoliberalism: The Genesis of a Political Swearword.2009.CIS Occasional Paper 114.

Boas T. C., Gans-Morse J. Neoliberalism: From New Liberal Philosophy to Anti– Liberal Slogan // Studies in Comparative International Development.

 

А. Я. Рубинштейн. Социальный либерализм. Либеральная эволюция патернализма

Настоящая работа относится к теории опекаемых благ и продолжает обсуждение ряда теоретических проблем, представленных в статье «Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии» [Рубинштейн, 2012], открывшей дискуссию на страницах журнала и ставшую основной темой XIV ежегодной международной конференции из цикла «Леонтьевские чтения» (С.-Петербург, февраль 2015 г.), где автор выступил с докладом «Теория опекаемых благ и патернализм в экономических теориях: общее и особенное» [Рубинштейн, 2015].

Подводя итоги этих обсуждений, превратившихся во многом в обсуждение мотиваций государственной активности, затронувшее разные аспекты теоретической экономики, подчеркну, что с точки зрения философии и методологии экономической науки она вновь вывела на авансцену категорию патернализма с присущим ему нормативным содержанием. Если же сузить патернализм до границ опекаемых благ, оставляя в стороне традиционные для данной категории патриархальные аспекты «отцовской заботы» государства о своих гражданах, избегая как негативную коннотацию данного понятия, так и его социальную интерпретацию в контексте «социальной защиты» или «поддержки социальной сферы», то в центре исследования остается сама государственная активность.

В связи с этим следует обратить внимание на один специальный вопрос, уточняющий связь государственной активности и патернализма: возможны ли действия государства, не обусловленные патернализмом? С позиций теории опекаемых благ тут нет никакого смысла: любое вмешательство государства в рыночные отношения, включая осуществление его экономической, социальной или иной политики, в основе своей всегда имеет некие нормативные установки «патера». И в контексте настоящей статьи неважно, чем они обусловлены – выводами макроэкономических моделей, чисто политическими решениями, вызванными соответствующими ценностными преференциями или иными соображениями, включая задачи либерализации экономики.

При этом теория опекаемых благ рассматривает различные стороны экономической деятельности государства, относящиеся к изъянам рынка, общественным и мериторным благам, «болезни Баумоля» и т. п. [Рубинштейн, 2009а]. Речь идет о воспроизводящихся рыночных провалах и не менее регулярных провалах государства; в реальном мире нет условий, когда механизмы саморегулирования способны действовать безошибочно, как и нет исключительно верных государственных решений, которые бы устраняли изъяны рынка и реализовали общественные интересы. Добавлю, что и общественные блага всегда остаются мотивом государственной активности. По-видимому, не исчезнет и «воспитательное» стремление государства приблизить поведение индивидуумов к неким желательным для общества нормам [Якобсон, 2016], что многократно подтверждают эмпирические исследования в рамках концепций мериторных благ и либертарианского патернализма.

Подчеркну, в этих рассуждениях нет призывов к патернализму и тем более возврата «к трактовкам государственных финансов полувековой давности» [Тамбовцев, 2014, с. 33]. Речь идет о теориях, которые объясняют государственную активность с пониманием того, что она всегда носит нормативный характер, но далеко не всегда направлена на рост благосостояния общества и его членов. Ситуация вряд ли изменится и при особом сценарии развития, когда индивидуум, рынок и государство будут эволюционировать в соответствии с «коллаборативизмом» [Полтерович, 2015, с. 45–47]. Даже в этом оптимистичном случае нельзя, наверное, обойтись без государственной активности, которая может приобретать и какие-то иные формы.

Иначе говоря, государственная активность, по природе своей имеющая патерналистское содержание, судя по всему, навсегда остается элементом экономических отношений и никогда не может исчезнуть, разве что в мечтах последователей политического индивидуализма [Шумпетер, 2001, с. 1171] или в абстрактных моделях, где выполняется совокупность неких идеальных условий. При этом неоклассическая теория с ее жесткими исходными условиями не дает удовлетворительного описания такого поведения государства. Поиск же адекватных объяснений толкает к пересмотру некоторых ее базовых предпосылок и на этой основе к модификации самой теории.

Иррациональность и патернализм

Начну с фундаментального условия рационального поведения, объединившего в себе австрийский методологический субъективизм, в соответствии с которым индивидуальные предпочтения принимаются как данность, с неоклассическим допущением, что каждый индивидуум выбирает лучший вариант, оптимизирующий его благосостояние. Все остальное делает невидимая рука, обеспечивающая благосостояние общества, которое дефинитивно представляется как агрегат благо со стояний индивидуумов. Если же возникают потери общественного благосостояния, они объясняются провалами рынка и служат обоснованием государственных интервенций, направленных на их устранение. Не развивая этот известный сюжет, подчеркну главное: принципиальное допущение данной теории – строго рациональное поведение индивидуумов, максимизирующих свое благосостояние.

Регулярная критика этого «идеального условия», начавшаяся, по-видимому, с Т. Веблена, сопровождает данный онтологический принцип всю последующую его историю. Первая значимая ревизия данной предпосылки связана, наверное, с работами Дж. Катоны и Г. Саймона [Katona, 1951; Simon, 1955]. Последний подверг сомнению способность людей правильно оценивать свой выбор [Simon, 1955; Саймон, 1993]. Он же ввел в научный оборот утвердившуюся в литературе категорию «ограниченная рациональность» [Simon, 1955; Simon, 1957]. После его работ все чаще стало проявляться скептическое отношение к постулату рациональности.

Ослабление этого «идеального условия» нашло отражение в теориях общественных товаров и мериторных благ, где было снято «табу» с иррационального поведения индивидуумов. И если в теории общественных товаров «неправильные» решения признавались лишь косвенно – объясняя «фрирайдерство», П. Самуэльсон ввел в научный оборот «ложный сигнал индивидуумов об отсутствии спроса на общественное благо» [Samuelson, 1954], то в мериторике Р. Масгрейва были описаны стандартные случаи иррационального поведения [Musgrave, 1959; Musgrave, Musgrave, ICullmer, 1994].

В соответствии с особыми свойствами общественных товаров индивидуумы сознательно скрывают свои предпочтения. В мериторной же среде искаженный сигнал о спросе возникает из-за неосознанной иррациональности. Скепсис в отношении оптимизирующего поведения людей, как бы ни были определены их интересы, собственно, и породил мериторику с ее явно выраженным мериторным патернализмом и вмешательством в потребительские предпочтения [Musgrave, 1959, р. 13; D’Amico, 2009].

Другими словами, в теории общественных товаров и мериторике, допускающих нерациональные действия индивидуумов, и приходится отказываться от австрийского субъективизма. Признавая сам факт иррациональности, исследователь вынужден иметь в виду и такое поведение, которое можно назвать рациональным. Подобная дихотомия неизбежно приводит к двум «стандартам оценки» и порождает в рамках исходных предпосылок неразрешимые вопросы – что считать поведением индивидуума, соответствующим его «истинным» предпочтениям, и как реальное поведение соотносится с тем, что признано рациональным?

Ничего не добавляет здесь и известная модель Р. Талера, X. Шефрина, постулирующая «раздвоение личности» – одновременное исполнение человеком ролей безвольной жертвы искусителя (я-исполнитель) и ее рационального антипода и «гордости создателя» (я-программатор). Если «исполнитель» ориентируется на эгоистические и близорукие действия, то «программатор» стремится к реализации долгосрочных и просвещенных интересов [Thaler, Shefrin, 1981]. Как бы ни объяснять эту двойственность, подчеркну главное – сам факт детабуирования иррационального поведения означает пренебрежение принципом методологического субъективизма, переход к множественности «Я» и фактическую легитимацию патернализма, направленного на поддержку того «Я», которое обеспечивает приближение к нормативным установкам «патера».

Естественно, что теория благосостояния, опирающаяся на рациональность индивидуума, считает, что патернализм подрывает либеральную доктрину. В каком-то смысле это действительно так, но лишь в той мере, в какой принцип рационального поведения можно считать универсальным. При этом в последние 30–40 лет появились исследования в области поведенческой и экспериментальной экономики, которые, хотя и в лабораторных условиях, но получили множество эмпирических подтверждений нерационального поведения людей. В результате, к началу XXI в. накопилась представительная коллекция «аномалий», демонстрирующих примеры поведения индивидуумов, не только склонных ошибаться, но и регулярно делающих ошибки [Kahneman, Tversky, 2000; Thaler, 2000; Канеман, Тверски, 2003; Павлов, 2007; Павлов, 2011; Капелюшников, 2013].

Предлагаемые обстоятельства потребовали ответа: не вписывающиеся в границы стандартной теории эмпирические факты нуждались в объясняющей интерпретации. Следует подчеркнуть также, что на этом поприще поведенческие экономисты лишь продолжили мериторную аргументацию (см. [Либман, 2013, с. 32, 38]), основанную на идее множественности «Я», усилили ее и превратили в свой главный методологический прием [Thaler, Shefrin, 1981; Sunstein, Thaler, 2003]. Иначе говоря, они также пошли по пути отказа от принципа «методологического субъективизма», сохраняя и развивая тем самым патерналистский тренд в попытках разрешить противоречие между теоретической предпосылкой рациональности и реалиями иррационального поведения.

Мне бы не хотелось преувеличивать степень перемен в методологии экономической науки. Некоторые экономисты по-прежнему с очень большой настороженностью относятся к пересмотру предпосылки рационального поведения индивидуумов. Думаю, что критика принципа рациональности со стороны мериторики и поведенческой экономики свидетельствует лишь о некоторых исключениях в моделях рационального выбора, которые, с точки зрения этих теорий, нуждаются в более глубоком анализе и соответствующих обобщениях. Главным же здесь остается иной вопрос: нужно ли в объяснении иррационального поведения людей отказываться от обеих составляющих категории рациональности. Мне кажется, такой необходимости нет. Оставаясь в границах методологического субъективизма с его требованием принимать индивидуальные предпочтения как данность, можно искать решение в иной трактовке оптимизирующего поведения. Ведь в соответствии с методологическим субъективизмом каждый человек в меру своего понимания, опираясь на собственные ценности и вкусы, ведет себя в конкретных обстоятельствах субъективно наилучшим образом. И если такое поведение оценивается как иррациональное или ограниченно рациональное, то это можно объяснить тем, что подобная оценка получена из внешнего источника на основе присущего ему стандарта. С его позиций люди выбирали не самый лучший вариант, в том числе из-за мериторного дефицита знаний, воли и ресурсов.

При этом и мериторика, и поведенческая экономика, и выросшие из них либертарианский патернализм [Sunstein, Thaler, 2003; Sunstein, Thaler, 2009] и асимметричный патернализм [Camerer, Issacharoff, Loewenstein, O’Donaghue, Rabin, 2003] исходят из того, что действия государства, направленные на изменение сложившихся обстоятельств, способны улучшить, с точки зрения «патера», качество поведения людей, помочь им осознать «правильно понимаемые интересы» и приблизить их предпочтения к некому нормативному стандарту. И главное достоинство такой конструкции, по мнению лидеров данного направления, заключается в том, что политика подталкивания («nudge») устраняет противоречие между патернализмом и свободой выбора [Sunstein, Thaler, 2003, р. 1188]. Не вполне соглашаясь с этим утверждением, замечу, что само подталкивание – инструментарий, который перешел из мериторики, представляющий собой создание условий, когда индивидуум, выбирая субъективно лучший для себя вариант, реализует нормативный стандарт или, по крайней мере, приближается к нему.

Эти рассуждения можно продолжить и в отношении теории игр, также опирающейся на принцип рациональности, и где, как известно, в результате некооперативных действий индивидуумов их совокупность в целом может перейти в положение, противоречащее целям каждого из них. Из-за «несовершенных» правил игры (институциональной среды) рациональное поведение индивидуумов может приводить к потерям благосостояния [Майерсон, 2010, с. 29], то есть к эмпирически наблюдаемой иррациональности (равновесие Нэша). При этом изменение правил игры, в соответствии с тем же патерналистским пониманием «как должно быть», может подтолкнуть индивидуумов к выбору такой доминирующей стратегии, в которой их предпочтения будут соответствовать нормативному стандарту, обеспечивающему эффективное по Парето равновесие.

Другими словами, методология Нэша дает возможность при тех же обоснованиях патерналистской активности сохранить базовую предпосылку субъективной рациональности индивидуумов, замещая двоемыслие и множественность «Я», присущие мериторике и поведенческой экономике, положением о неэффективной институциональной среде. При использовании методологии Нэша все виды патернализма легко вписываются в инструменты модернизации институциональной среды. Вместе с тем и здесь остается вопрос определения нормативного стандарта – генерирования знания «как должно быть», которое, собственно, и определяет характер и конкретные направления институциональной модернизации, подталкивающей индивидуумов к выбору «правильной» стратегии.

Остановлюсь теперь на исходных предпосылках теории опекаемых благ, претендующей на определенное обобщение концепции рыночных провалов, теории общественных товаров и мериторных благ, включая либертарианский и асимметричный патернализм и даже отдельные аспекты некооперативной теории игр – теоретических построений, связанных с патерналистскими действиями государства [Рубинштейн, 2011]. Повторю в связи с этим главную дефиницию: опекаемые блага – это такие товары и услуги, в отношении которых государство имеет нормативный интеpec. Здесь, собственно, и проявляются родственные связи теории опекаемых благ с указанными концепциями. Замечу также, что, кроме общего, в этих теоретических построениях есть и особенное. Сохраняя в основании теории опекаемых благ принцип методологического субъективизма и рассматривая поведение людей как данность, я исхожу из того, что они действуют субъективно рационально, в том числе и в ситуациях, описанных Масгрейвом, а позже и поведенческими экономистами. При этом для объяснения их поведения не обязательно прибегать к достаточно искусственной гипотезе двоемыслия.

Особенность теории опекаемых благ заключается не в отрицании феномена двойственности предпочтений, а в ином понимании его природы. В моем представлении, подобная двойственность обусловлена существованием двух источников оценки, каждый из которых имеет свои предпочтения, но никак не предполагает двоемыслия одного и того же индивидуума. Ситуация, описанная в мериторике и повторенная в поведенческой экономике, когда о второй своей мысли сами индивидуумы часто не знают, но о ней ведают третьи лица, которые ради их счастья стимулируют именно эту мысль, страдает принципиальным пороком. Как гласит один из принципов римского частного права: желание не может быть признано несправедливым – «volenti non fit iniuria».

Собственно, исходя из этого, в теории опекаемых благ и была предложена иная трактовка феномена двойственности предпочтений. В основании данной теории лежит принцип методологического субъективизма, в соответствии с которым поведение индивидуума следует трактовать «с субъективной точки зрения как то, к чему стремится действующий человек, потому что в его глазах это желательно» [Мизес, 2005, с. 24]. Одновременно с этим теория опекаемых благ допускает существование внешнего источника оценки, автономного носителя нормативного стандарта.

Завершая обсуждение теоретических аспектов патернализма, можно, перефразируя известную формулу, сказать, что патернализм возникает там, тогда и постольку, где, когда и поскольку поведение людей признается нерациональным или неэффективной оказывается институциональная среда, в которой они действуют. При этом остается вопрос: что представляет собой внешний источник оценки, устанавливающий эту нерациональность или неэффективность, и как институционально обеспечивается формирование нормативных установок «патера», выступающего от имени общества и декларирующего свои предпочтения в качестве общественного интереса?

Релятивизм vs индивидуализм

Экономическая теория рассматривает, как известно, две основных версии общественного интереса. В одном случае речь идет о рыночной координации поведения индивидуумов, в процессе которой формируется их совокупный интерес, в другом – допускается существование автономного интереса социума, несводимого к предпочтениям индивидуумов [Гринберг, Рубинштейн, 1998]. В теории опекаемых благ присутствуют обе ветви генерирования общественного интереса – рыночная и политическая. В рамках последней возникают нормативные установки, определяющие природу и содержание патернализма [Рубинштейн, 2014, с. 497–501].

Наряду с тем, что этот подход был встречен участниками журнальной дискуссии с известным пониманием (см., например, [Курбатова, Левин, 2013, с. 81–83; Мельник, 2015, с. 19–20; Якобсон, 2016, с. 98], мне нередко приходилось слышать упреки явные и мнимые. Выделю два из них, заслуживающих специального комментария. Во-первых, критике подвергается постулирование несводимого интереса социальной общности. Это правда, но только часть правды. Речь идет о замене одного из постулатов неоклассической теории – методологического индивидуализма, более общей исходной посылкой. В этом смысле методологический индивидуализм и замещающий его принцип релятивизма имеют одинаковую аксиоматическую природу.

И хотя мой партнер по дискуссиям в эпистолярном жанре – А. Либман обращает внимание на неравнозначность указанных постулатов, полагая, что «проще допустить, что все сводится к действиям хорошо наблюдаемых и известных нам индивидов, чем строить более сложную теорию» [Либман, 2013, с. 28], полностью согласиться с ним не могу. Конечно, «проще предположить, что все сводится к действиям индивидов», но дело в том, что это универсальное предположение не позволяет объяснить целый класс явлений. В согласии с данной предпосылкой, в частности, невозможно определить нормативный стандарт в теориях общественных и мериторных благ, в концепции нового патернализма.

О втором упреке упоминает Л. Якобсон: «Оппоненты А. Рубинштейна справедливо отмечают, что он не доказал несостоятельности методологического индивидуализма, с критики которого начинается его статья». При этом буквально в следующей фразе тот же Якобсон пишет: «Но, если присмотреться к ее логике, оказывается, что принцип комплементарности полезностей, который выдвигает автор, по сути, предложен не в качестве единственно пригодного для объяснения реалий, а в качестве наиболее подходящего, чтобы легитимировать преимущественное влияние "других людей”, “мериторов” на принятие политических решений» [Якобсон, 2016, с. 91].

Это тоже правда, но и в данном случае не вся. Во-первых, использование метода релятивизма вовсе не направлено на доказательство «несостоятельности методологического индивидуализма». Потому и упрек в недоказанности нельзя считать справедливым просто в силу отсутствия такой задачи. Критика моя относится лишь к его абсолютизации, на что, в частности, обращает внимание и Дж. Ходжсон, отмечая, что многие исследователи рассматривают данный метод как «якобы универсальный принцип для социальных наук» [Hodgson, 2007, р. 214]. Во-вторых, дело не в легитимации влияния «другихлюдей», а в описании реальных процессов принятия политических решений: наряду с рыночной ветвью генерирования общественных интересов, релятивизм предоставляет возможность рассматривать политическую ветвь, где формируются нормативные установки «патера».

Следует особо отметить, что в нашей журнальной дискуссии довольно большое внимание было уделено методологическим вопросам общей доктрины индивидуализма. Поэтому в настоящей статье я сделаю специальный акцент на самой категории методологического индивидуализма, на теоретическом анализе его интерпретаций различными исследователями. В связи с этим должен согласиться с общим утверждением В. Автономова, который подчеркивает, «что существенная часть дискуссии вытекает из смешивания различных значений этого понятия» [Автономов, 2014, с. 54]. Примерно о том же пишет Ходжсон: «Пропаганда «методологического индивидуализма» широко распространена, особенно среди экономистов». И далее: «…методологический индивидуализм не имеет ни одного общепринятого определения. Кроме того, обычно используется в способах, которые отличаются от значения, придаваемого ему Шумпетером, который придумал этот термин» [Hodgson, 2007, р. 211, 222].

Замечу, что наделение различными смыслами данного методологического принципа и (наверное, прав Ходжсон) отсутствие достаточно строгих дефиниций породили широкое семейство «методологических измов», в которых используются всевозможные интерпретации и трактовки указанного понятия. Это, к примеру, «институциональный индивидуализм» [Agassi, 1960; Toboso, 2001], «прагматический методологический индивидуализм» [Coleman, 1991], «методологический структурализм» [Hodgson, 2007], «методологический институционализм» [Hodgson, 2007; Кир дина, 2013б]. В этом же, далеко не полном ряду, понятия «политический индивидуализм» и «социологический индивидуализм», впервые введенные в научный оборот еще в начале XX в. [Шумпетер, 2001, с. 1172].

Примерно на ту же ситуацию обращает внимание Л. Уден, указывая на наличие разных по содержанию версий методологического индивидуализма, а также на то, что некоторые из них содержат в себе и элементы холизма. При этом «главный водораздел проходит между сильными версиями методологического индивидуализма, которые предполагают, что все социальные явления должны быть объяснены только в терминах индивидов и их взаимодействия, и слабыми версиями методологического индивидуализма, которые в объяснениях социальных феноменов отводят важную роль институтам и/или социальной структуре» [Udehn, 2002, р. 479]. Не претендуя на строгую классификацию различных интерпретаций методологического индивидуализма, выделю несколько признаков, по которым можно отличать их содержание друг от друга и объяснить введение указанных выше вариативных категорий.

Прежде всего речь идет о веберовской «элементарнойчастице» и его «понимающей социологии», которая рассматривает отдельного индивидуума и его действия как первичную единицу: «Действие в смысле субъективно понятной ориентации поведения существует только как поведение одного или нескольких отдельных человеческих существ» [Weber, 1968, S. 13]. Если остановиться только на этом признаке, мы получим совокупность самых узких трактовок методологического индивидуализма, которыми Вебер и многие его последователи не ограничивались.

В качестве второго признака, раздвигающего границы «сильной версии» методологического индивидуализма, служит включение в анализ институтов. «Этот подход позволяет исследователю дать не холистические и не редукционистские объяснения, в которых формальные и неформальные организационные аспекты, связанные с человеческими взаимодействиями, могут быть использованы в качестве объясняющих переменных» [Toboso, 2001, р. 766]. Хочу обратить внимание также на следующий фрагмент статьи известного специалиста по веберовской программе исследований: «…методологический индивидуализм означает прежде всего необходимость проведения анализа макросоциальных структур и процессов с точки зрения их обоснования на микроуровне» [Шлюхтер, 2004, с. 38].

Итак, анализ макросоциальных структур и процессов также должен входить в «орбиту» методологического индивидуализма. Рассмотрение социальных структур, собственно, и является тем третьим признаком, который обусловливает отличие разных версий данного методологического принципа. При этом редукция, на которую опираются сторонники узкой версии, и обоснование макросоциальных структур на микроуровне оказываются, как известно, не всегда возможными. По мнению же Мизеса, «методологический индивидуализм вовсе не оспаривает значимость коллективных целостностей, считая одной из основных своих задач описание и анализ их становления и исчезновения, изменяющейся структуры и функционирования» [Мизес, 2005, с. 43].

Есть и четвертый признак, в соответствии с которым в анализ включаются внутрииндивидуальные, межиндивидуальные и надындивидуальные факторы, формирующие поведение отдельных индивидуумов. В их числе факторы, отражающие интересы коллективных целостностей, которые в определенном смысле корреспондируют с холистическим подходом. Как и в первых трех случаях, далеко не все исследователи готовы рассматривать четвертый признак; «проблема здесь, очевидно, заключается в том, можно ли считать, что общество всегда больше суммы своих членов или же его поведение может быть без остатка сведено к поведению последних» [Автономов, 2014, с. 54].

По-видимому, существуют и другие основания, по которым можно попытаться разделить множество не очень строгих суждений о методологическом индивидуализме. Их авторы в каждом конкретном случае адаптировали данный методологический принцип к задачам соответствующих теоретических конструкций. В этом смысле маржинализм и общая теория равновесия демонстрируют яркий пример его приспособления к «собственным нуждам», с которым, однако, не вполне соглашаются институциональная теория, мериторика и поведенческая экономика, включая либертарианский и асимметричный патернализм, изучающие поведение индивидуумов в более широком социальном контексте.

Соглашусь еще с одним утверждением Автономова: «Прилагательное "методологический” не может удержать от размышлений о соотношении общественных и личных интересов, которые имеют долгую историю со времен пресловутого «Левиафана» Т. Гоббса… Поэтому для начала хотелось бы вернуться к его первоисточнику – работам И. Шумпетера» [Автономов, 2014, с. 53]. Наверное, для того чтобы разобраться в массиве родственных, но отличающихся друг от друга категорий, нужно понять, что же все-таки имел в виду Шумпетер, на которого так часто ссылаются экономисты, и в какой мере последующие исследователи вкладывают в этот принцип иное содержание, приспосабливая его к своим нуждам.

Шумпетер ввел три понятийных категории – политический, социологический и методологический индивидуализм. «Под "политическим индивидуализмом” мы подразумеваем подход с позиций laissez-fair к экономической политике». В этом контексте рекомендации могут базироваться исключительно на рыночных решениях, в основе которых лежат преференции индивидуумов. И хотя, как отмечает Шумпетер, большинство теоретиков не придерживалось ничем не ограниченного принципа laissez-fair, «при обсуждении практических приложений теории всякий раз шли на поводу у дурной привычки давать волю своим политическим предпочтениям» [Шумпетер, 2001, с. 1171]. Надо сказать, что эти «дурные привычки» продолжают влиять на взгляды ряда теоретиков или теоретизирующих экономистов.

«Под «социологическим индивидуализмом» мы понимаем широко поддерживающуюся в XVII и XVIII вв. точку зрения, согласно которой суверенный индивид представляет собой базовую единицу исследования в общественных науках. Все социальные феномены сводятся к решениям и действиям индивидов, которые не следует далее анализировать с привлечением надындивидуальных факторов». И дальше: «в той мере, в какой эта точка зрения представляет собой теорию социального процесса, она, конечно, неприемлема» [Шумпетер, 2001, с. 1172]. Процитирую вновь Автономова: «… под методологическим индивидуализмом часто понимается принципиальное, обязательное объяснение социальных феноменов через действия индивидов без привлечения каких-либо надындивидуальных факторов или субъектов. Это уже, если пользоваться терминами Шумпетера, не методологический, а "социологический” индивидуализм, – тот самый, который, по его мнению, неприемлем в качестве теории социального процесса» [Автономов, 2014, с. 54].

Теперь – непосредственно о «методологическом индивидуализме» в понимании Шумпетера. Определяя это понятие, он обозначает довольно узкую область его применения и подчеркивает, что для специальных целей конкретных исследований можно начинать с анализа поведения индивида без обращения к обусловливающим его факторам. Так, «поведение домохозяйки на рынке можно анализировать, не углубляясь в изучение сформировавших его факторов. Попытка такого анализа может быть продиктована соображениями разделения труда между различными общественными науками и необязательно подразумевает некую теорию взаимодействия “индивида” и “общества». В этом случае мы говорим о “методологическом индивидуализме”» [Шумпетер, 2001, с. 1172].

Выделю особо ту часть цитаты, где Шумпетер объясняет возможность такого, довольно узкого, подхода соображениями разделения труда между общественными науками. Понятно, что междисциплинарный вектор развития современной науки данное объяснение явно обесценивает и придает «методологическому индивидуализму» краску ограниченности. В подтверждение этой ограниченности приведу вывод Автономова: «Таким образом, под методологическим индивидуализмом Шумпетер понимал сокращенный формат конкретного экономического (а именно, микроэкономического) исследования, когда можно для краткости и практичности абстрагироваться от факторов, сформировавших поведение индивидов… Это метод “чистой экономической теории”, которую Шумпетер считает лишь одной из составляющих экономической науки» [Автономов, 2014, с. 53–54].

Итак, возвращение к истокам и непосредственно к Шумпетеру не сделало ситуацию более ясной. Исследователи, проповедующие, как они думали, методологический индивидуализм, а в действительности развивающие философию социологического (зачастую и политического) индивидуализма, неприемлемого, по Шумпетеру, для анализа социального процесса, оказались в плену ограниченных трактовок даже «чистой экономики». Именно этим можно объяснить, по всей видимости, поиски исследователями «своих интерпретаций» базовых предпосылок и появление рассмотренных выше родственных «методологических измов», имеющих зачастую близкие названия, но разные смыслы. В целом же, повторю вердикт Автономова, «ни методологический индивидуализм в узком смысле, ни методологический холизм не могут быть эксклюзивными основополагающими принципами социального исследования» [Автономов, 2014, с. 56].

Исходя из такого же понимания, в теории опекаемых благ использован принцип методологического релятивизма [Лещак, 2002, с. 38–42]. В рамках данной теории он конкретизирован как принцип комплементарности полезностей, в соответствии с которым допускается наличие интереса социума как такового наряду с частными интересами его членов. И если индивидуальные предпочтения, вливаясь в рыночный поток, усредняются на всем множестве индивидуумов, то преференции их общности, существующие наряду с ними, в процессе такой редукции не участвуют и определяются посредством механизмов политической системы. Таким образом, речь идет о двух параллельных процессах, о рыночной и политической ветвях формирования общественного интереса [Рубинштейн, 2015, с. 25]

Прошедшая дискуссия свидетельствует, что предложенный подход разделяют далеко не все экономисты: у одних он вызывает принципиальные возражения, у других – иную интерпретацию. Так, по мнению того же Автономова, в теории опекаемых благ «к обычным индивидам как бы добавляется еще один политически агрегированный индивид… Этот способ не выходит за рамки методологического индивидуализма в шумпетеровском понимании, если только не раскрывать факторы формирования функции полезности “агрегированного индивида”» [Автономов, 2014, с. 55]. Данный вывод требует комментария.

Во-первых, среди множества родственных «измов» понятие «методологического релятивизма» показалось мне наиболее адекватным для подхода, развиваемого теорией опекаемых благ. Но дело не в обозначении данного принципа. Я готов использовать иное его название, включая «методологический индивидуализм в шумпетеровском понимании», если такой «ребрендинг» допускает рассмотрение надындивидуальных факторов или субъектов, для объяснения поведения индивидуумов и государственной активности. В случае теории опекаемых благ – это наличие нормативного стандарта, то есть существование наряду с интересами отдельных индивидуумов нормативных установок, формируемых политической системой.

Во-вторых, возможность введения в анализ «политически агрегированного индивида» отвечает ключевому положению теории опекаемых благ о том, что наряду с интересами индивидов существует несводимый к ним интерес социальной целостности. И это утверждение, характеризующее политический процесс формирования нормативного интереса социума, несовместимо, как мне кажется, выскажусь аккуратно, с онтологическим индивидуализмом, отвергающим такую особость.

В-третьих, имеется в виду не просто еще один, а совершенно особый актор – в терминах Автономова, «политически агрегированный индивид». Его специфика обусловлена самим процессом политического агрегирования. Кроме того, в теории опекаемых благ как раз и предпринята попытка раскрытия факторов формирования функции полезности агрегированного индивида. Эта важная в методологическом отношении тема, ранее не представленная в моих работах, затрагивает институциональные и политологические аспекты нормативных интересов «патера», дополняя теоретический анализ политической ветви их формирования.

При этом, уподобляя государство «политически агрегированному индивиду», реализующему нормативный интерес общества, нельзя забывать вердикт Р. Будона, который подчеркивал, что подобные предположения правомочны лишь в том случае, если этот субъект наделен институциональными формами, позволяющими ему принимать коллективные решения [Boudon, 1979]. Поэтому очевидным фактором формирования функции полезности «политически агрегированного индивида» является некая институциональная система, позволяющая принимать решения от имени общества.

«Не уклоняясь за большинством»

Начиная с Аристотеля, социальные и политические философы искали решение этой проблемы в институтах представительной демократии – по Аристотелю, в «республике», где осуществляется правление с делегированием прав на принятие решений особым людям [Аристотель, 1983]. Это те, кого его учитель – Платон, называл «философами» [Платон, 1971, с. 275], и уже в другую эпоху Масгрейв относил к «информированной группе людей» [Musgrave, 1969, S. 16], а Шмидт – к «политикам» [Schmidt, 1988, S. 384]. Это те индивидуумы, кто представляет, «как должно быть», и способны артикулировать свои представления от имени социума. Характеризуя таких людей, Аристотель подчеркивал, что участие в политической жизни – привилегия немногих, равных между собой, но неравных другим жителям полиса, свободных граждан. Именно эти люди, неравные другим индивидуумам – будем называть их политиками, – будучи субъектами коллективных решений, формируют нормативные интересы общества, обращенные ко всем гражданам.

Рассматривая такие интересы, необходимо ответить на главный вопрос. Если они не могут быть представлены в виде агрегата предпочтений индивидуумов в рыночной ветви, то каковы механизмы их формирования в политической среде? Пытаясь ответить на данный вопрос, обсуждая интересы социальной целостности, я исхожу из уже обозначенной задачи определения факторов формирования функции полезности политически агрегированного индивида. Вполне вероятно, что некоторая недосказанность в прежних моих работах породила известное недопонимание КЭС, а затем и теории опекаемых благ со стороны ряда экономистов, приписывающих этим теориям чуть ли не метафизический характер.

Дело в том, что, если мы рассматриваем политическую ветвь формирования нормативных интересов социума, обосновывая их автономность и несводимость к интересам индивидуумов, участвующих в генерировании общественного интереса, выявляемого рыночным механизмом, то это вовсе не означает, что нормативные преференции общества определяет какой-то мистический орган. Конечно, нет. Как и в случае с рыночной ветвью, так и при формировании интереса общества «sui generis» участвуют конкретные люди – политики, вступающие во взаимодействие между собой и существующими институтами.

Причем, если в рыночной среде индивидуум оценивает имеющиеся альтернативы с позиций собственной выгоды, то политическая ветвь генерирует альтернативы, связанные с нормативным пониманием благосостояния общества. И в этом смысле речь идет о «других событиях». Например, если в рыночной среде индивидуум решает вопрос, пойти ему в театр или купить хорошие персики, то в политической среде перед политиками встает иная альтернатива: надо ли поддержать приобщение населения к театральному искусству или важнее потребление фруктов. Иначе говоря, в политическом процессе формирования общественных интересов, в отличие от рыночной ветви, рассматриваются «другие события».

Следует обратить внимание и на «другое поведение», потому что, в отличие от индивидуумов, предпочтения неравных им «политиков», действующих от имени общества, обусловлены в основном не личными, а общественными средствами. На возможность более низкой оценки полезности общественных ресурсов для людей, принимающих решения о направлениях государственных расходов, по отношению к их собственным средствам указывают многие факты. Учитывая сказанное и вполне согласуясь с реальным положением дел, можно считать, что государственная активность, направленная на реализацию нормативных интересов общества, определяется коллективными решениями политиков со всеми особенностями их поведения.

Теория опекаемых благ подтверждает и широко распространенный вывод о том, что патернализм в любой форме государственной активности чреват укреплением государства, которое, как правило, дрейфует в сторону «Левиафана». И в этом смысле действия государства могут наносить ущерб и приводить к потерям благосостояния отдельных индивидуумов и их совокупности в целом, что ставит вопрос о либерализации процессов принятия коллективных политических и экономических решений, о перераспределении властных полномочий в пользу институтов гражданского общества. В данной работе речь идет об институтах, не допускающих или ослабляющих монопольную власть правящего большинства. В связи с этим следует подчеркнуть, что коллективные решения, генерируемые политической ветвью, в отличие от рыночных механизмов саморегулирования, целесообразно рассматривать как результат дискурса, детерминированного сложившимися институтами и интересами властных элит, способными как приближать, так и отдалять общественный выбор от реальных потребностей общества [Тихонова, 2013, с. 41–43; Урнов, 2014, с. 26].

Справедливо и замечание о том, что «политический процесс обладает собственной логикой, во многих случаях не совпадающей с привычной логикой оптимизирующих экономических механизмов» [Радыгин, Энтов, 2012, с. 26]. И если в недавнем прошлом доминировала концепция «благожелательного» и «благотворящего» государства, активность которого направлена исключительно на реализацию общественных интересов, то во второй половине XX в. все большую роль начинает играть тезис о смещении общественного выбора и связанных с ним политических решений в сторону интересов правящих элит [Stigler, 1971].

Данный вывод корреспондирует с другим положением теории опекаемых благ, связанным с довольно распространенной точкой зрения, согласно которой истинный интерес общества всегда отличается от общественного выбора, реализуемого посредством парламентской процедуры [Лаффон, 2007, с. 23]. Иначе говоря, политическая ветвь актуализирует лишь те интересы, которые признает сама политическая система, то есть совокупность действующих институтов и индивидуумов, включая политические и экономические элиты, а также парламент с его полномочиями. Именно эти интересы становятся нормативными интересами общества в результате соответствующих коллективных решений.

Существует обширная литература, в которой рассмотрены различные аспекты принятия коллективных решений, включая теорию общественного выбора и новую политическую экономию. Для них характерен взгляд на парламент как на совокупность индивидуумов-политиков, участвующих в выработке решений, главным образом путем различных вариантов голосования (принцип единогласия, квалифицированного или простого большинства). При этом структура парламента и наличие в нем разных фракций, сформированных оппозиционными партиями, оказывает воздействие лишь на процесс обсуждения, предваряющий голосование, и практически не влияет на его результаты. Иначе говоря, парламент чаще всего рассматривается в качестве совокупности политиков, определяющей нормативные интересы общества, соответствующие большинству голосов депутатов.

Здесь надо обратить внимание на фундаментальное противоречие, имманентное современному политическому процессу. С одной стороны, всякая демократическая система предполагает главенство большинства, с другой – подчинение большинству нередко трансформируется в «уклонение за большинством». Соглашаясь с предпочтением «многих» и уклоняясь за ними, политик рискует пройти мимо правильного выбора. Рискует и все общество: подталкиваемое демократическим большинством, оно может оказаться вне зоны эффективных решений. Примеров тому достаточно. Часто и даже слишком часто наша история демонстрирует абсолютное несовпадение «многих» с «правыми».

Приведу и слова Мизеса: «Сегодня даже многие из тех, кто поддерживает демократические институты, игнорируют эти идеи… Аргументы, которые они выдвигают в пользу свободы и демократии, заражены коллективистскими ошибками; их доктрины являются скорее искажением, нежели поддержкой подлинного либерализма. По их мнению, большинство всегда право просто потому, что способно сокрушить любую оппозицию; власть большинства является диктаторской властью самой многочисленной партии, а правящее большинство не должно само ограничивать себя, осуществляя свою власть и проводя в жизнь свою политику… Такой псевдолиберализм является полной противоположностью либеральной доктрины» [Мизес, 2005, с. 144]. С этим трудно не согласиться, и проблема институциональной либерализации – ключевая для теории опекаемых благ, имеющей дело с патерналистскими действиями государства.

Ограничение правящего большинства и защита оппозиционного меньшинства – исходная установка данной теории. Речь идет о создании институциональных условий для индивидуума сохранять свой голос, не «уклоняясь за большинством». К сказанному добавлю, что вне зависимости от механизмов формирования общественного интереса – будь то персональное решение лидера группы или голосование всех ее членов, или компромиссное решение нескольких групп (коалиции), он всегда определяется в форме нормативных установок. При этом нормативные интересы в меру развитости общества и его политической системы впитывают в себя предпочтения, отражающие ценности и этические нормы, иные социальные и экономические установки, присутствующие в программах политических партий и общественных движений, выступающих от имени различных социальных групп.

Иначе говоря, в качестве нормативных интересов, генерируемых политической ветвью, рассматриваются те ценностные суждения, которые Самуэльсон предписывал своему «эксперту по этике», а представители мериторики и нового патернализма назвали «истинными предпочтениями», которые в соответствии с традициями классического либерализма существуют в душе каждого человека [Musgrave, 1959; Musgrave, 1969; Brennan, Lomasky, 1983; Tietzel, Muller, 1998; Sunstein, Thaler, 2003; Sunstein, Thaler, 2009]. Но оговорюсь снова, мера адекватности этих интересов обусловлена степенью развитости общества и его политической системы, а главное, слишком часто это сопряжено с рисками принятия субъективных и далеко не всегда позитивных решений [Мельник, 2015, с. 16].

Понятно, что государственная активность, в простейшем случае направленная на устранение изъянов рынка, воздействует и на политическую ситуацию. Причем это влияние, как показали Д. Асемоглу и Дж. Робинсон, может оказаться и деструктивным, способствуя формированию неэффективной экономики [Асемоглу, Робинсон, 2013, с. 17–19]. Верно и общее положение о несостоятельности «прекраснодушного» и широко распространенного тезиса о том, что «хорошая экономика и есть хорошая политика» [Норт, Уоллис, Вайнгаст, 2011]. Замечу также, что парламентская партия (коалиция), обладающая необходимым большинством голосов, способна провести через голосование любые решения, отвечающие интересам самой партии. И дело не только в том, насколько представителен парламент и как организована его работа. Важной составляющей является процедура принятия решений и те институты, которые лежат в ее основе [Мельник, 2015, с. 18].

С конца XX в. все большую популярность стали приобретать альтернативные концепции. В их ряду исследования Ж.-Ж. Лаффона, который подчеркивает, что, «несмотря на доминирование в экономике взгляда на общественный интерес как на решающий при выборе пути развития, “интервенция” теории групп интересов, делающей особый акцент на их влияние в формировании политических решений, продолжает расширяться» [Лаффон, 2007, с. 23]. Анализируя эту тенденцию, он рассматривает «аутентичного советника» правящей партии, который предлагает программу действий, увеличивающую ее выгоды в данной экономической и политической ситуации [Лаффон, 2007, с. 22].

В посткоммунистической России и особенно в 2000-е гг. этот процесс проявился особенно зримо: «…между обществом и элитами сохранялся значительный конфликт интересов, следствием которого и стал наблюдаемый в настоящее время дефицит институтов – общественных благ, обслуживающих все общество, а не только его привилегированную часть» [Полищук, 2013, с. 41].

Вместе с тем было бы ошибочным думать о наличии единственно возможного выбора. Он всегда лежит в поле нормативных решений, где главную роль играют социальные и экономические установки, целевые ориентиры парламентского большинства. Так или иначе, но социум всегда сталкивается с политическим произволом в определении нормативных интересов, искажающим реальные потребности и текущие приоритеты общества.

И если в теории общественных товаров и мериторных благ, как и в концепции либертарианского или асимметричного патернализма, проблема формирования установок «патера» умалчивается или по умолчанию предполагается их исходная направленность на увеличение благосостояния общества, то в теории опекаемых благ данный вопрос играет первостепенную роль и подвергается анализу сквозь призму коллективных решений парламента. При этом сам парламент рассматривается как совокупность «аутентичных советников» различных политических партий, представляющих интересы соответствующих групп избирателей.

Такой подход дает основание применить теорему Эрроу «о невозможности» к совокупности «аутентичных советников» и сделать вывод о принципиальной невозможности согласовать предпочтения парламентских партий, кроме случая с диктатором, когда все голосуют так же, как он. При этом реальная политическая практика демократических государств демонстрирует важную закономерность: всякий парламент эволюционирует в сторону появления «коллективного диктатора» в виде партии власти или партийной коалиции, обладающей необходимым большинством голосов для принятия коллективных решений. В этом случае голоса оппозиционных партий фактически не влияют на коллективные решения и потому с некоторой долей условности могут рассматриваться как разделяющие позицию «диктатора».

Следствие такой трактовки – вывод о неадекватности парламентского голосования, результаты которого (простое, а в некоторых случаях и квалифицированное большинство) могут порождать решения, нерелевантные реальным потребностям и приоритетам общества, игнорирующие предпочтения небольших партий, а вместе с ними интересы многих миллионов их избирателей. Относится это к любым процедурам «коллективных решений», о которых писал Будон и от которых предостерегал Мизес, вызывающих общее недоверие к патернализму и государственной активности у большинства экономистов и политологов. И нет сомнений в том, что доктрина благотворящего государства действительно должна быть отвергнута. Другой вопрос, что с этим делать и как должны развиваться теория и практика?

Есть две возможности. Во-первых, можно искать иллюзорные пути освобождения от вмешательства государства. На теоретическом уровне это связано со старыми и новыми концепциями анархизма, а также с построением моделей, в которых индивидуумы и рыночная координация их действий обеспечивают рост благосостояния каждого в отдельности и общества в целом. Но тогда приходится вводить в эти модели ряд исходных условий, абстрагируясь от их реальности или не заботясь об этом. Понятно, что в рамках подобных моделей ущерба от вмешательства государства не может быть по определению. Этот подход хорошо согласуется с политическим индивидуализмом или радикальным либерализмом, но по естественным причинам отвергается доктриной социального либерализма.

Приближенный к реальной действительности социальный либерализм допускает вторую возможность. В ее основе лежит признание неизбежности государственной активности и патернализма, несущих в себе как позитивные, так и негативные последствия нормативных установок «патера» практически при любой системе их формирования. При этом акцент на последствиях государственного вмешательства имеет смысл лишь в том случае, если их анализ направлен на поиск механизмов, обеспечивающих устранение или уменьшение негативных эффектов. Бессмысленно просто ругать дождь, надо открыть зонтик или искать укрытие.

В обществе подобные функции могут и, наверное, должны выполнять институты, позволяющие «не уклоняться за большинством», предусматривающие участие оппозиционных партий, несистемной оппозиции и отдельных граждан в формировании и реализации нормативных интересов, хотя бы частично нейтрализующих «произвол» власти и приближающих общественный выбор к реальным общественным потребностям. В теории опекаемых благ это положение либеральной демократии сформулировано как общий принцип политической конкуренции в принятии коллективных решений, не допускающий «тирании большинства».

Возможно, прав Полтерович, и здесь имеет смысл говорить не о конкуренции, а о сотрудничестве [Полтерович, 2015]. По сути, институциональное обеспечение конкуренции парламентских партий, представляющих различные социальные группы общества с несовпадающими интересами, можно рассматривать как сотрудничество. Говоря о возрастающей роли институтов гражданского общества, эту же позицию разделяет Якобсон [Якобсон, 2016, с. 99].

Институты консоциативной демократии [229]

Процитирую молодых российских политологов М. Симона и Е. Фурман: «Традиционные теории либеральной демократии базируются на том, что люди, которых затрагивают те или иные политические решения, должны иметь возможность участвовать в процессе их принятия…» [Симон, Фурман, 2015, с. 2]. Это важное замечание указывает на известное противоречие между либеральной доктриной и представительной демократией, ибо в принятии коллективных решений участвуют лишь «выборные люди», обладающие «имущественными и властными ресурсами» [Якобсон, 2016, с. 96], независимо от того, затрагивают или не затрагивают их решения тех, кто не входят в их число.

Учитывая же, что современное общество состоит из многих страт с широким спектром социальных групп и негомогенности депутатского корпуса, представляющего их интересы, трудно предположить достижение консенсуса между «аутентичными советниками» в должной направленности государственной активности. Возможное решение здесь, позволяющее хотя бы ослабить это противоречие, – создание институтов, определяющих правила взаимодействия элит и соответствующих политиков на основе согласованного компромисса, исходящих из их целей и интересов. Этой точки зрения придерживаются многие политологи (см., например, [Ferejohn, 2000, р. 79; Симон, Фурман, 2015, с. 14]).

Вместе с тем такой компромисс довольно сложно достижим. Принципиально в этом контексте замечание Э. Хейвуда: недостижимость сущностного консенсуса не означает, что не может быть процедурного консенсуса – готовности разрешить противоречия путем заключения соглашения в соответствии с определенными конвенциональными нормами [Heywood, 2002, р. 10]. Собственно, нахождение процедурного консенсуса – это и есть та задача, которая стоит перед исследователями, работающими в области политических институтов. При этом один из ведущих английских политологов, Б. Крик, отмечал, что конфликт интересов между участниками политического процесса неискореним и единственным возможным решением становится «рассредоточение власти» [Crick, 2000, р. 30].

Это важное замечание отражает общий подход, выработанный политологической мыслью второй половины XX в., в соответствии с которым доминантой исследований стали попытки создания институтов, реализующих принципы консоционализма. Особое место здесь принадлежит фундаментальной теории «консоциативной демократии», разработанной американским политологом голландского происхождения А. Лейпхартом, предложившим систему политических институтов для многосоставных, полиэтнических и суб культурно разделенных обществ [Lijphart, 1977; Lijphart, 1999; Лейпхарт, 1997].

«Теория консоционализма Аренда Лейпхарта, – пишет российский политолог Ж. Ормонбеков, – является полной и самодостаточной концепцией, в рамках которой рассматривается двойной феномен возникновения вертикального сегментирования общества на отдельные группы населения по определенным общим признакам (религия, язык, раса, этнос, идеология) и институционализация переговорного процесса на уровне элит вышеназванных групп» [Ормонбеков, 2007, с. 92]. Несмотря на то что данная теория была создана в основном для решения вопросов мирного урегулирования конфликтов в мультиэтнических обществах, она безусловно обладает потенциалом расширения за пределы «многосоставных, полиэтнических и субкультурно разделенных обществ» [Halpern, 1986; Нджоку, 1999; Бондаренко, 2008; Симон, Фурман, 2015]. Отмечу в связи с этим возможности применения теории «консоциативной демократии» к негомогенной структуре парламента, состоящего из представителей различных политических партий, отражающих интересы соответствующих социальных групп, то есть к процессам формирования установок «политически агрегированного индивидуума».

Основное внимание здесь надо обратить на институциональные решения, предложенные Лейпхартом и являющиеся, по сути, базой процедурного консенсуса. Речь идет о большой коалиции, включающей лидеров всех значимых партий; принципе пропорциональности политического представительства в назначении чиновников и распределении бюджетных средств; о праве взаимного вето, которое позволяет отвергать решения, наносящие ущерб интересам соответствующих социальных групп; об автономии сегментов, наиболее характерной для стран с федеративным устройством, предусматривающей определенные права субъектов федерации [Lijphart, 1977, р. 153; Лейпхарт, 1997, с. 60; Ормонбеков, 2007, с. 95–99; Симон, Фурман, 2015, с. 11–11].

В той или иной степени каждый из этих институтов может быть использован при решении проблемы формирования нормативных установок общества. Так, создание большой коалиции с привлечением к управлению представителей партий, проигравших выборы, в большинстве случаев позволяет преодолеть «тиранию большинства». При этом для опекаемых благ особое значение коалиционные решения приобретают при распределении бюджетных средств, когда собственно и устанавливается их объем и структура. Однако, если какая-то партия получает достаточное число голосов (в России пока это так и происходит), и коалиция не возникает, то проблема защиты интересов меньшинства приобретает особую актуальность.

Исследование социального либерализма без рассмотрения практических проблем хозяйственной жизни, где активным участником является государство, было бы явно неполным. И хотя данная тема не была в центре прошедшей дискуссии, ее обсуждение выявило определенные расхождения во взглядах некоторых авторов. Как отмечал Шумпетер, в обсуждение практических проблем часто вмешивается идеология, и экономисты идут на поводу у этой «дурной привычки». Сказанное относится ко всем направлениям государственной активности и прежде всего к социальной политике – неотъемлемой составляющей социального либерализма.

Так, по мнению отдельных авторов, любые попытки объединения социальных доктрин с идеями либерализма искажают либеральные идеи и создают серьезные проблемы в функционировании современных государств [Яновский, Жаворонков, 2013, с. 61; Балацкий, 2014, с. 19, сноска 1]. Обосновывая эту позицию, Яновский и Жаворонков пишут: «Главными направлениями стабилизации классического либерального капитализма предполагались забота о лечении и просвещении бедных, а также об обеспечении их в старости. Нетрудно заметить, что бедные здесь выступают в качестве второсортных существ, не способных самостоятельно заботиться о своем здоровье… оценивать благо своих детей… позаботиться о своих престарелых родителях» [Яновский и Жаворонков, 2013, с. 62].

Столь избыточно эмоциональная оценка общественной поддержки образования, здравоохранения и социального обеспечения лишь повторяет далеко не оригинальную критику мериторики прошлого столетия. И уж совсем сомнительным выглядит тезис о том, что либертарианство непосредственно выражает «волю Творца видеть Человека свободным» [Яновский, Жаворонков, 2013, с. 69]. Остается только согласиться с Якобсоном, который пишет, что «апелляция к сакральному исключает конструктивный диалог с оппонентами» [Якобсон, 2016, с. 96].

В целом же, применительно к социальной политике, «довольно типичны полярные построения: либертарианские, утверждающие неограниченный суверенитет индивида, и так называемые государственнинеские, тяготеющие к подчинению интересов личности интересам выживания и экспансии общества» [Якобсон, 2016, с. 97]. В связи с этим повторю то, что писал раньше, – мне одинаково чужды и рыночный фундаментализм, и коммунистическая идеология, утверждение неограниченного суверенитета индивидуума и подчинение интересов личности интересам общества. В этом смысле социал-либеральный подход дает возможность избежать крайностей и трактовать государственную активность как дополнение к рыночному механизму [Гринберг, Рубинштейн, 1998].

Рассмотрим теперь чисто прикладные аспекты социального либерализма, причем на примере той сферы опекаемых благ, где мало у кого есть возражения против активности государства «ради “позитивных свобод” или “свобод для”» [Берлин, 2001, с. 51–52]. Речь идет о гуманитарном секторе экономики – о культуре, науке и образовании, страдающих известной «болезнью Баумоля» и нуждающихся в финансовой поддержке общества. Однако именно в этом секторе, где формируется человеческий капитал, чаще, чем в других отраслях экономики, проявляются негативные черты патернализма, связанные с произволом в выборе нормативных установок государства. Российская практика такими примерами изобилует, и институциональная либерализация – по-прежнему актуальная задача [Рубинштейн, Сорочкин, 2003, с. 240–243; Модернизация… 2010].

При этом государство, пытаясь сократить расходы бюджета, сформировало общую установку на соответствующие преобразования в гуманитарном секторе экономики. К сожалению, принятые решения и связанные с ними реформы, проводившиеся, как правило, неумело, с плохо рассчитанными последствиями; лишь усложнили положение производителей опекаемых благ. Результатом таких трансформаций стали ухудшение образования; развал Российской академии наук и нависший над культурой «дамоклов меч» оптимизации сети ее организаций и сокращения рабочих мест [Рубинштейн; МузычуК; 2014]. Все это заставляет думать о необходимости институциональных трансформаций; направленных на использование в процессе формирования нормативных установок институтов консоциативного патернализма.

Прежде всего я имею в виду один из ключевых институтов консоциативной демократии; основанный на принципе пропорциональности политического представительства. Кроме участия в органах исполнительной власти представителей различных политических партий; выражающих интересы соответствующих социальных групп, введение данного института может создать очень важные и весьма актуальные механизмы влияния экспертного сообщества на принятие политических и экономических решений. Речь идет об изменении правил формирования уже существующих общественных советов при министерствах и ведомствах.

В соответствии с принципом пропорциональности политического представительства в эти советы должны быть включены политики; принадлежащие к оппозиционным партиям и несистемной оппозиции; а также ведущие эксперты по соответствующим направлениям жизнедеятельности общества. Наделение этих общественных советов реальными правами и освещение в СМИ результатов их функционирования позволит избежать многих ошибок; которые имели место раньше и продолжают появляться при отсутствии гражданского контроля над деятельностью органов исполнительной власти.

Кроме принципа пропорциональности; теория консоционализма предлагает и более жесткие принципы; обеспечивающие перевод «коллективных решений» из сферы голосования в предшествующие голосованию переговоры; связанные с поиском компромисса. Речь идет об институционализации права вето в качестве обеспечения прав парламентского меньшинства на участие в процессе принятия решений и для защиты позиций их избирателей. Для опекаемых благ этот институт также представляется весьма существенным; ибо дает возможность заблокировать решения; ведущие к потере благосостояния как отдельных групп граждан; так и всего общества. При наличии такого института в России; наверное; не был бы принят ряд законов; недружественных по отношению к образованию; науке; культуре и здравоохранению.

Консоциативный принцип пропорциональности предполагает также возможность распределения бюджетных средств с учетом интересов различных партий; включая и тех; кто не входят в коалиционное большинство и находятся в оппозиции. Определенным шагом в этом направлении может стать введение процедуры «нулевого чтения»; охватывающей не более 90 % государственных расходов, но в которой участвовали бы представители всех парламентских партий. В последующих же чтениях оппозиционным партиям должно быть предоставлено исключительное право дополнять расходы бюджета (оставшиеся 10 %), направляя указанные средства на реализацию интересов социальных групп, представленных в программах соответствующих партий [Рубинштейн, 2014, с. 39]. Введение данного института, кроме всего прочего, позволит расширить область переговорного процесса в направлении поиска компромиссов и хотя бы частично перевести ряд коллективных решений на стадию, предшествующую парламентским голосованиям.

В духе теории «консоциативной демократии» Лейпхарта и в дополнение к базовым институтам «вето» и «нулевого чтения» – основы «процедурного консенсуса», следует использовать и соответствующие процедуры распределения бюджетных средств. Это институт бюджетных нормативов, характеризующих минимальные доли расходов бюджета на поддержку различных видов опекаемых благ, и институт индивидуальных бюджетных назначений, обеспечивающих непосредственное участие граждан в принятии решений, затрагивающих условия их жизнедеятельности.

Говоря о бюджетных нормативах, подчеркну, что в условиях объективной неспособности большинства производителей опекаемых благ в гуманитарном секторе экономики обеспечивать рыночную самоокупаемость, бюджетные расходы в этой сфере следует рассматривать в контексте гарантий общественной поддержки в форме государственных обязательств, охватывающих три типа экономических субъектов: работников, участвующих в процессах создания, сохранения, распространения и потребления опекаемых благ; их потребителей – граждан страны, организаций науки, культуры и образования.

Гарантии работникам культуры, науки и образования – обязательства государства перед работниками, участвующими в процессах создания, сохранения и распространения опекаемых благ. Речь идет о гарантированном уровне оплаты труда, который должен устанавливаться на основе указов Президента Российской Федерации, постановлений Правительства Российской Федерации и иных законодательных и нормативных актов, в том числе Указа Президента Российской Федерации от 7 мая 2012 г. № 597 «О мероприятиях по реализации государственной социальной политики».

Гарантии потребителям продуктов культуры, науки и образования следует зафиксировать на уровне их ценовой доступности в базовом году. При оценке этих обязательств следует использовать средний уровень цен на платные услуги, сложившийся в базовом году, и необходимые для его сохранения по каждому виду культурной, научной и образовательной деятельности с учетом их особенностей. Прежде всего, это относится к культуре и образованию, товары и услуги которых, будучи, по преимуществу, мериторными благами, покупают индивидуумы и частично субсидирует государство. Результаты научной деятельности принадлежат к общественным благам, обеспечение производства которых берет на себя государство, компенсируя свои издержки посредством налогов, поступающих в его бюджет. И в данном случае гарантии потребителям трансформируются в обязательства государства, но уже в виде полного бюджетного финансирования научной деятельности.

Гарантии организациям науки, культуры и образования – государственные обязательства поддержки научной, образовательной и культурной деятельности в форме дифференцированных финансовых нормативов, устанавливающих минимальные доли расходов в бюджетах всех уровней, направляемых на поддержку производителей опекаемых благ. При этом обязательства в отношении объема бюджетных субсидий государственным и муниципальным организациям должны быть установлены с учетом гарантий по оплате труда работников и гарантий доступности для населения указанных видов опекаемых благ.

Подчеркну, что для гуманитарного сектора экономики, нуждающегося в «защите» от никогда не исчезающего в России «остаточного принципа» и всегдашней готовности власти принести в жертву его государственную поддержку, институт бюджетных нормативов раскрывает еще один принцип консоциативной демократии, целью которой в числе прочего является поддержание status quo и создание стабилизирующих механизмов [Ормонбеков, 2007, с. 98]. Введение этого института в практику финансирования гуманитарного сектора экономики означает, по сути, обретение им статуса «защищенных статей бюджета», что обеспечивает минимально гарантированный уровень субсидирования науки, образования и культуры.

Бюджет развития этих отраслей следует связать с другим институтом консоциативной демократии – институтом индивидуальных бюджетных назначений (ИБН). Его содержательная доминанта – превращение граждан в субъекты бюджетной политики – определяет их непосредственное участие в выработке нормативных установок «политически агрегированного индивидуума» с соответствующим распределением бюджетных средств [Рубинштейн, 2010, с. 164; Рубинштейн, 2014, с. 507–508]. Предтечей данного института, отвечающего принципам консоциативной демократии, стала практика ряда европейских стран, использующих механизм «процентной филантропии», в соответствии с которой, по решению каждого налогоплательщика, от 1 до 2 % его подоходного налога направляются на социально-культурные нужды по его выбору [Fazekas, 2000; Kuti, Vajda, 2000; Кнац, Соборников, Тисленко, 2010; Хаунина, 2012; Хаунина, 2013].

Следует особо отметить, что институт индивидуальных бюджетных назначений, частично и «партиципаторное бюджетирование», позволяют смягчить отмеченное выше хроническое противоречие между либеральной доктриной и представительной демократией. Причем, в отличие от «партиципаторного бюджетирования», выбор граждан на основе ИБН окончателен и не зависит от решений представительной и исполнительной власти. Процедурно ИБН предусматривает возможность управления небольшой частью бюджетных ресурсов, реализуя тем самым право граждан самостоятельно решать, какие виды опекаемых благ имеют для них наибольшее значение.

Введение этого института может создать регулярный источник поддержки культурной, научной и образовательной деятельности. При этом его эффективность и масштабы финансовой поддержки гуманитарного сектора экономики значительно вырастут, если будет использована стратегия «тратить, не растрачивая, накапливать». Реализация данной стратегии, основанная на комбинации ИБН и эндаумент-фондов, станет одновременно и существенным шагом на пути создания бюджета развития гуманитарного сектора экономики и снижения его зависимости от сиюминутных решений власти.

В качестве послесловия

Состоявшаяся журнальная дискуссия, в которой приняли участие многие экономисты, социологи и политологи, представляющие различные научные школы и мировоззрения, дает основание для общего вывода о том, что социальный либерализм следует воспринимать как неотъемлемую составляющую экономической реальности. И, хотя отдельные авторы по-прежнему настаивают на том, что «социал-либерализм – результат капитуляции значительной части либералов перед социализмом» [Яновский, Жаворонков, 2013, с. 69] и готовы обсуждать патернализм только в негативной коннотации «отцовской заботы патера», все же современный тренд теоретических и прикладных исследований связан с новыми формами активности государства, определяющими его экономическую политику. В данном контексте мериторику Масгрейва продолжили либертарианский [Sunstein, Thaler, 2003] и асимметричный патернализм [Camerer, Issacharoff, Loewenstein, O’Donaghue, Rabin, 2003].

Одновременно теоретический анализ определил и новую повестку дня, связанную с необходимостью коррекции институционального обеспечения социального либерализма в пользу гражданского общества и перераспределения властных полномочий. Речь идет об институтах сотрудничества [Полтерович, 2015], развитии гражданской самоорганизации и институционализации общественных групп [Якобсон, 2016], об институтах «рассредоточения власти» [Lijphart,1999]. В теории опекаемых благ это направление нашло отражение в концепции консоциативного патернализма и существенным образом дополнило эту теорию [Рубинштейн, 2015].

Отмечу, что прошедшая дискуссия выявила мощный исследовательский потенциал, который не мог вместиться в статьях, опубликованных в журнале. Уверен, это «не конец истории», работы на данную тему будут и дальше появляться в различных изданиях. Продолжением дискуссии, в частности, стала статья В. Автономова «На какие свойства человека может опереться экономический либерализм» в «Вопросах экономики». Представленное в ней сравнительное исследование мировоззрения теоретиков либерализма (Ф. Бастиа, Л. Мизес, Ф. Хайек, В. Ойкен и М. Фридмен) позволило сделать вывод о наличии двух свойств человека – ценности свободы и разумного стремления к материальной выгоде, обусловливающих возможность проведения либеральной экономической политики. При этом, по мнению автора этой статьи, «либерализм, опирающийся только на материальную выгоду, неизбежно становится патерналистским» [Автономов, 2015, с. 22].

Данный вывод имеет более общий характер. Рассчитывать на «идеальный тип» человека с абсолютным чувством свободы, не конфликтующим с «материальной выгодой», – значит уходить от реальности. И в этом смысле всякий либерализм имеет патерналистскую составляющую. Наверное, справедливо и противоположное замечание о том, что и в обществе с рабским сознанием, пусть в небольшой степени, но присутствует естественная склонность человека к свободе. Как и все крайности – это лишь удобные метафоры. Наверное, более точно говорить о пространственных и временных распределениях «ценности свободы». При этом данное свойство оказывается полезным для анализа. В частности, ученые, занимающиеся исследованием реформ, должны, по-видимому, учитывать данный параметр. Рискну предположить даже, что многие «институциональные ловушки» можно объяснить отставанием склонности к свободе от трансплантируемых институтов.

Мне кажется также, что «ценность свободы» дает основание по-другому взглянуть и на разновидности патернализма, упорядочив их именно по указанному параметру. Не буду рассматривать крайнюю позицию – архаичный патернализм, но можно утверждать, что мериторный патернализм [Musgrave, 1969] ориентирован на общество с большей склонностью к свободе. Используемый в рамках данной концепции инструментарий – субсидии, налоговые льготы производителям и трансферты потребителям – предоставляет людям определенную свободу выбора. В этом смысле либертарианский патернализм расширяет возможности потребительского выбора еще в большей мере. Как оптимистично утверждают его авторы, присущая ему политика подталкивания («nudge») и соответствующий инструментарий «устраняют противоречие между патернализмом и свободой выбора» [Sunstein, Thaler, 2003, р. 1188].

Таблица

ЛИБЕРАЛЬНАЯ ЭВОЛЮЦИЯ ПАТЕРНАЛИЗМА [236]S – ’’Ценность свободы” [Автономов 2015].

Следующий шаг в направлении обеспечения больших свобод индивидуумам сделан еще одной группой представителей «нового патернализма». Они обратили внимание на то, что патерналистские действия государства не должны затрагивать тех, кто ведут себя рационально: «асимметричный патернализм помогает тем, чья рациональность ограничена и очень мало вредит более рациональным людям» [Camerer, Issacharoff, Loewenstein, O’Donaghue, Rabin, 2003, p. 1254].

Есть еще одна разновидность патернализма – консоциативный патернализм [Рубинштейн, 2015]. Его отличие от мериторного и нового патернализма обусловлено дополнительным «подключением» институтов консоционализма [Lijphar,t 1977; Lijphart 1999; Лейпхарт, 1997], обеспечивающих реализацию одного из фундаментальных принципов либеральной демократии. Речь идет о том, что «люди, которых затрагивают те или иные политические решения, должны иметь возможность участвовать в процессе их принятия» [Симон, Фурман, 2015, с. 2]. Иначе говоря, дополняя свободу потребительского выбора, институты консоциативного патернализма обеспечивают либерализацию самой процедуры формирования нормативных установок, увеличивая тем самым свободы людей на более высоком уровне. На основе этих рассуждений и, используя для упорядочения разновидностей патернализма параметр «ценность свободы», можно построить сводную таблицу.

Если предложенную классификацию различных видов патернализма, построенную на основе их упорядочения по критерию «ценности свободы», наложить еще на ось времени, то можно заметить, что появление различных версий патернализма оказывается упорядоченным и во времени. Данный результат позволяет сформулировать важное теоретическое утверждение, относящееся в целом к социальному либерализму: патернализм как часть экономической реальности, развиваясь во времени и пространстве, претерпевает институциональную эволюцию, имеющую явно выраженную либеральную направленность.

Подчеркну, речь идет исключительно о неком тренде в развитии теории. При этом реальная экономическая политика далеко не всегда опирается на соответствующие институциональные возможности. Чтобы выявленную тенденцию сопоставить с экономической политикой той или иной страны, достаточно использовать ту же самую шкалу «ценности свободы». И вновь процитирую Автономова: «… возможности либеральной политики различаются в зависимости от того, обладает ли “целевое” население сформировавшейся и привычной ценностью свободы» [Автономов, 2015, с. 22].

Если говорить о населении нашей страны, то повторю слова Тихоновой – «… в его сознании сегодня парадоксальным образом уживаются как некоторые типичные для либерализма ценности, так и набор норм и ценностей, характерных для «неоэтакратических» обществ» [Тихонова, 2013, с. 38]. Практика последних 20 лет свидетельствует: российские люди с готовностью согласились на тотальное господство государства практически во всех сферах жизнедеятельности общества. Вывод напрашивается сам собой – российская экономическая политика, если бы и была последовательно либеральной, то особых шансов на успех не имела бы. Судя по всему, население нашей страны еще не обладает достаточно развитой и устойчивой склонностью к свободе, хотя она просматривается у 15 %-20 % населения [Авраамова, 2015, с. 111]. Это, конечно, гипотеза, но она позволяет объяснить, почему экономическая политика в современной

России по-прежнему находится где-то между архаичным и мериторным патернализмом [Авраамова, 2015].

Следует обратить внимание еще на одну российскую особенность, на парадоксальную связь идей либерализма и методов патернализма, которая уже более 20 лет проявляется в экономической политике, часто со всеми негативными ее элементами, характерными для архаичного патернализма, когда даже либеральные идеи, не проходящие сито консоциативного отбора, перерождаются в свою противоположность. Достаточно вспомнить ваучерную приватизацию или валютное регулирование.

В качестве позитивных ожиданий, в которые хочется верить, вновь процитирую Тихонову: «Оценивая перспективы эволюции массового сознания в сторону либеральных ценностей, нельзя не учитывать и то, что, как показывают результаты работы всех основных занимающихся анализом динамики норм и ценностей исследовательских групп, в России… наблюдается общий дрейф от нормативно-ценностных систем населения, характерных для культур коллективистского типа, к индивидуалистически ориентированным культурам» [Тихонова, 2013, с. 39]. Возможно, этот дрейф не в слишком далеком будущем создаст условия для институциональных изменений в процессах формирования нормативных интересов общества и станет реальным драйвером перехода от архаичного к консоциативному патернализму, который, как мне кажется, является ядром социального либерализма в XXI столетии.

Список литературы

Авраамова Е. М. (2015) Есть ли в современном российском обществе запрос на социальный либерализм? // Общественные науки и современность. № 3. С. 101–113.

Автономов В. С. (2014) Еще несколько слов о методологическом индивидуализме // Общественные науки и современность. № 3. С. 53–56.

Автономов В. С. (2015) На какие свойства человека может опереться экономический либерализм // Вопросы экономики. № 8. С. 5–24.

Аристотель (1983) Политика // Аристотель. Соч. в 4 т. Т. 4. М.: Мысль. С. 376–644.

Асемоглу Д., Робинсон Дж. (2013) Политика или экономика? Ловушки стандартных решений // Вопросы экономики. № 12. С. 4–28.

Балацкий Е. В. (2014) Институциональные особенности либертарианской модели экономики // Общественные науки и современность. № 4. С. 18–32.

Бастиа Ф. (2007) Экономические гармонии. Избранное. М.: Эксмо.

Берлин И. (2001) Философия свободы. Европа. М.: Новое литературное обозрение.

Бондаренко Т. Ю. (2008) Принципы консоциативной демократии в государственном строительстве за пределами Европы // Политическая наука. № 4. С. 213–223.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. (2013) Индивидуум & государство: экономическая дилемма. М.: Весь мир.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. (1998) Проблемы общей теории социальной экономии // Экономическая наука современной России. № 2. С. 34–56.

Гринберг Р., Рубинштейн А. «Социальная рента» в контексте теории рационального поведения государства // Российский экономический журнал. 1998. № 3. С. 58–66.

Гринберг Р. С., Рубинштейн А. Я. (2000) Экономическая социодинамика. М.: ИСЭПресс.

Дози Дж. (2012) Экономическая координация и динамика: некоторые особенности альтернативной эволюционной парадигмы // Вопросы экономики. № 12. С. 31–60.

Дюркгейм Э. (1995) Социология. Ее предмет, метод, предназначение. М.: Кaнон.

Заостровцев А. П. (2015) Социальный либерализм: анализ с позиций австрийской школы // Общественные науки и современность. № 1. С. 64–74.

Канеман Д., Тверски А. (2003) Рациональный выбор, ценности и фреймы // Психологический журнал. № 4. С. 31–42.

Капелюшников Р. И. (2013) Поведенческая экономика и «новый» патернализм // Вопросы экономики. № 9. С. 66–90; № 10. С. 28–46.

Кирдина С. Г. (2013а) К переосмыслению принципа методологического индивидуализма. М.: Институт экономики РАН.

Кирдина С. Г. (2014) Междисциплинарные исследования в экономике и социологии: проблемы методологии // Общественные науки и современность. № 5. С. 60–75.

Кирдина С. Г. (2013b) Методологический индивидуализм и методологический институционализм // Вопросы экономики. № 10. C. 66–89.

Кирдина С. Г. (2015) Методологический институционализм и мезоуровень социального анализа // Социс. № 12. С. 51–59.

Кнац Ю., Соборников И., Тисленко Д. (2010) «Процентная филантропия»: о возможности введения в России налога на содержание некоммерческих организаций (http://tmbv.info/index.php?option=com_content&view=article&id=7323:l – r–&catid=331:2010–08–03–08–28–12&Itemid=400).

Ковельман А. Б. (1996) Толпа и мудрецы талмуда. Москва – Иерусалим: Еврейский университет в Москве.

Курбатова М. В., Левин С. Н. (2013) Методологические альтернативы «экономического мейнстрима»: сравнительная характеристика // Общественные науки и современность. № 5. С.76–89.

Лаффон Ж.-Ж. (2007) Стимулы и политэкономия. М.: ГУ – ВШЭ.

Лейпхарт А. (1997) Демократия в многосоставных обществах. М.: Аспект Пресс.

Лефевр С. (2008) Социальная роль предприятий в России: объяснительные возможности термина «патернализм» // Мир России. № 3. C. 149–170.

Лещак О. В. (2002) Очерки по функциональному прагматизму. Методология – онтология – эпистемология. Тернополь – Кельце: Підручники & посібники.

Либман А. М. (2013) Социальный либерализм, общественный интерес и поведенческая экономика // Общественные науки и современность. № 1. С. 27–38.

Майерсон Р. (2010) Равновесие по Нэшу и история экономической науки // Вопросы экономики. № 6. С. 26–43.

Мельник Д. В. (2015) Концепция социального либерализма на «рынке идей» современной России // Общественные науки и современность. № 2. С. 43–53.

Мизес Л. фон. (2005) Человеческая деятельность: трактат по экономической теории. Челябинск: Социум.

Модернизация и экономическая безопасность России. (2010) / Под редакцией Н. Петрaкова. М.: Российская академия наук, Отделение общественных наук, Секция экономики.

Нджоку Р. (1999) Что такое консоционализм? // Практика федерализма. Поиски альтернатив для Грузии и Абхазии. C. 300–312 ().

Норт Д., Уоллис Дж., Вайнгаст Б. (2011) Насилие и социальные порядки: Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества. М.: Изд-во Ин-та Гайдара.

Ормонбеков Ж. (2007) Теория консоционализма Аренда Лейпхарта // «Казанский федералист», № 1–2. С. 98–108.

Павлов И. А. (2007) Поведенческая экономическая теория – позитивный подход к исследованиям человеческого поведения. М.: Институт экономики РАН.

Павлов И. А. (2011) Феномен «уклонения от двусмысленности» в теории рационального выбора. М.: Институт экономики РАН.

Платон (1971) Государство // Платон. Соч. в 3 т. Т. 3. М.: Мысль.

Полищук Л. И. (2013) Аутсорсинг институтов // Вопросы экономики. № 9. С. 40–65.

Полтерович В. М. (2015) От социального либерализма к философии сотрудничества // Общественные науки и современность. № 4. С. 41–64.

Полтерович В. М. (2011) Становление общего социального анализа // Общественные науки и современность. № 2. С. 101–111.

Полтерович В. М. (2002) Политическая культура и трансформационный спад // Экономика и математические методы. № 4. С. 95–103.

Полтерович В. М., Попов В. В. (2007) Демократизация и экономический рост // Общественные науки и современность. № 2. С. 13–27.

Полтерович В. М., Попов В. В., Тонис А. С. (2008) Нестабильность демократии в странах, богатых ресурсами // Экономический журнал ВШЭ. № 2. С. 176–200.

Радыгин А., Энтов Р. (2012) «Провалы государства»: теория и политика // Вопросы экономики. № 12. С. 4–30.

Рубинштейн А. Я., Сорочкин Б. Ю. (2003) Анализ механизмов государственного финансирования сферы культуры // Финансовые аспекты реформирования отраслей социальной сферы. М.: Институт экономики переходного периода. Сер. № 60Р «Научные труды».

Рубинштейн А. Я. (2005) Наука, культура и образование: препятствие или условие экономического роста? // Российский экономический журнал. № 4. С. 32–40.

Рубинштейн А. Я. (2008) К теории рынков «опекаемых благ». М: ИЭ РАН.

Рубинштейн А. Я. (2009а) К теории рынков «опекаемых благ». Статья I. Опекаемые блага и их место в экономической теории // Общественные науки и современность. № 1. С. 139–152.

Рубинштейн А. Я. (2009б) Мериторика и экономическая социодинамика: дискуссия с Р. Масгрейвом // Вопросы экономики. № 11. С. 98–109.

Рубинштейн А. Я. (2010) Экономический кризис и социальная политика. Вместо заключения // Журнал Новой экономической ассоциации. № 6. С. 163–164.

Рубинштейн А. (2011) К теории опекаемых благ. Неэффективные и эффективные равновесия // Вопросы экономики. № 3. С. 65–87.

Рубинштейн А. Я. (2012). Социальный либерализм: к вопросу экономической методологии // Общественные науки и современность. № 6. С. 13–34.

Рубинштейн А. Я. (2013) Опекаемые блага в оптике сравнительной методологии. М: Институт экономики РАН.

Рубинштейн А. Я., Музычук В. Ю. (2014) Оптимизация или деградация? Между прошлым и будущим российской культуры // Общественные науки и современность. № 6. С. 5–22.

Рубинштейн А. Я. (2014) Методологический анализ теории опекаемых благ //Urbi et Orbi: в 3 т. Т. 1 Теоретическая экономика. СПб: Алетейя. С. 461–522.

Рубинштейн А. Я. (2015) «Экономический кризис и новая парадигма общественной поддержки опекаемых благ» // Журнал Новой экономической ассоциации. № 2. С. 264–269.

Саймон Г. (1993) Рациональность как процесс и продукт мышления // THESIS. Вып. 3. С. 16–38.

Самуэль Г. (2010) Либерализм. Опыт изложения принципов и программы современного либерализма. М.: URSS.

Симон М. Е., Фурман Е. Д. (2015) Проблема выработки политического компромисса: институциональное измерение. М.: ИЭ РАН.

Тамбовцев В. Л. (2013) Методологический анализ и развитие экономической науки // Общественные науки и современность. № 4. С. 42–53.

Тамбовцев В. Л. (2014) Общественные блага и общественные интересы: есть ли связь? // Вопросы экономики. № 11. С. 25–40.

Тамбовцев В. Л. (2008) Перспективы «экономического империализма» // Общественные науки и современность. № 5. С. 129–136.

Темницкий А. Л. (2015) Патерналистские основы российской цивилизации в сфере труда // Социологическая наука и социальная практика. № 2. С. 51–69.

Тихонова Н. Е. (2013) Социальный либерализм: есть ли альтернатива? // Общественные науки и современность. № 2. С. 32–44.

Урнов М. Ю. (2013) Социальный либерализм в России (взгляд политолога) // Общественные науки и современность. № 3. С. 30–43.

Урнов М. Ю. (2014) Россия: виртуальные и реальные политические перспективы. М.: НИУ ВШЭ.

Хаунина Е. А. (2014) От церковного налога к институту индивидуальных бюджетных назначений // Журнал Новой экономической ассоциации. № 4. С. 200–205.

Хаунина T. А. (2012) «Процентная филантропия» – дополнительный финансовый ресурс для организаций социально-культурной сферы // Журнал Новой экономической ассоциации. № 2. С. 141–143.

Хаунина T. А. (2013) «Процентная филантропия» – проблемы трансплантации успешного института финансовой поддержки культурной деятельности // Культура и рынок. Опекаемые блага. СПб.: Алетейя. С. 127–132.

Хиллман А. Л. (2009) Государство и экономическая политика. Возможности и ограничения управления. М.: ГУ ВШЭ.

Чубарова Т. В., Рубинштейн А. Я. и др. Теория и методология исследований социальных проблем. М., 2005.

Шлюхтер В. (2004) Действие, порядок и культура: основные черты веберианской исследовательской программы // Журнал социологии и социальной антропологии. № 2. С. 22–50.

Шумпетер Й. (2001) История экономического анализа: в 3-х т. Т. 3. СПб.: Экономическая школа.

Якобсон Л. И. (2016) Социальная политика ювенального общества // Общественные науки и современность. № 1. С. 90–102.

Яновский К. Э., Жаворонков С. В. (2013) Плоды социального либерализма и некоторые причины устойчивого выбора неэффективных стратегий // Общественные науки и современность. № 6. С. 61–74.

Agassi J. (1960) Methodological individualism // The British Journal of Sociology. № 3, pp. 244–70.

Baumol W. J., Bowen W. G. (1966) Performing Arts: The Economic Dilemma. New York: The Twentieth Century Fund.

Boudon R. (1979) La logique du sociale: introduction a l’analyse sociologique. Paris: Hachette.

Brennan G., Lomasky L. (1983) Institutional Aspects of «Merit Goods» Analysis // Finanzarchiv, vol. 41, pp. 183–206.

Camerer C., Issacharoff S., Loewenstein G., O’Donaghue T., Rabin M. (2003) Regulation for conservatives. Behavioral economics and the case for «asymmetric paternalism» // University of Pennsylvania Law Review, vol. 151, pp. 1211–1254.

Coleman J. S. (1991) Grundlagen der Sozialtheorie. München: Oldenbourg.

Crick B. (2000) In Defense of Politics. Harmondsworth and New York: Penguin.

D’Amico D. (2009) Merit Goods, Paternalism and Responsibility. Pavia. Universita.

Debouzy M. (1988) In the shadow of the Statue of Liberty: Immigrants, workers and citizens in the American Republic (1880–1920). Paris: Universitaires de Vincennes.

Fazekas E. (2000) The 1 % Law in Hungary: Private Donation from Public Funds to the Civil Sphere. The Journal of East European Law, vol. 7. no. 3–4, Columbia University e.g. on p. 447.

Ferejohn J. (2000) Instituting Deliberative Democracy. Designing Democratic Institutions, ed.by Ian Shapiro and Stephen Macedo. New York University Press.

Halpern, Sue M. (1986) The Disorderly Universe of Consociational Democracy // Western European Politics, vol. 9, no. 2. pp. 181–182.

Head J. G. (1988) On Merit Wants // Finanzarchiv vol. 46, pp. 392–410.

Heywood A. (2002) Politics. London: Palgrave Macmillan.

Hodgson G. (2007) Meanings of Methodological Individualism // Journal of Economic Methodology, no 2. pp. 211–226.

Kahneman D., Tversky A. (eds.). (2000) Choices, values and frames. New York: Cambridge University Press.

Katona G. (1951) Psychological Analysis of Economic Behavior. New York: McGrow-Hill.

Keblowski W. (2013) Budżet Partycypacyjny: krótka instrukcya obsługi. Warszawa: Instytut Obywatelski.

Kuti E., Vajda A. (2000) Citizen’s Votes for Non – Profit Activities in Hungary. Nonprofit Information and Training Center – Non-Profit Research Group.

Lijphart A. (1977) Democracy in Plural Societies: A Comparative Exploration. New Haven: Yale University Press.

Lijphart A. (1999) Patterns of Democracy. Government Forms and Performance in Thirty-Six Countries. New Haven: Yale University Press.

Müller Ch., Tietzel M. (2002) Merit goods from a constitutional perspective // Method and morals in constitutional economics. Essays in honor of James M. Buchanan. Berlin & New York: Springer, pp. 375–400.

Musgrave R. A. (1959) The Theory of Public Finance. New York – London.

Musgrave R. A. (1969) Provision for Social Goods // Public Economics. London – Basingstoke: MacMillan, pp. 124–144.

Musgrave R. A, Musgrave P. B, Kullmer L. (1994) Die öffentlichen Finanzen in Theorie und Praxis, Band 1, 6., Tübingen: Auflage.

Noiriel G. (1988) Du patronage au paternalisme: la restructuration des formes de domination de la main-d’oeuvre ouvrière dans l’industrie métallurgique française // Le

Mouvement social. Paternalismes d’hier et d’aujourd’hui, no 144, pp.

Perrot M. (1979) Le regard de l’Autre: les patrons français vus par les ouvrièrs (1880–1914) // Le patronat de la seconde industrialisation, etudes rassemblèes par M. Levy-Leboyer. Paris: Éditions Ouvrieres.

Pique de Bry F. (1980) Le paternalisme dans l’opinion des industriels français du XIXem siècle. These d’Etat en Sciences Economiques. Paris: Université de Paris I.

Rubinshteyn A. (2012) Studying «Sponsored Goods» in Cultural Sector. Symptoms and Consequences of Baumol’s Cost Disease. Creative and Knowledge Society // International Scientific Journal, no 2, pp. 35–57.

Rubinshteyn A. (2013) Studying «Sponsored Goods» in Cultural Sector. Econometric model of Baumol’s disease. Creative and Knowledge Society // International Scientific Journal, no 3, pp. 36–58.

Samuelson P. A. (1954) The pure theory of public expenditure // Review of Economics and Statistics, vol. 36, no. 4, pp. 387–399.

Schmidt K. (1988) Mehr zur Meritorik. Kritisches und Alternatives zu der Lehre von den öffentlichen Gütern // Zeitschrift für Wirtschafts – und Sozialwissenschaften. Vol. 108. Jahrgang. Hefl 3. S. 383–403.

Schneider W., Shiffrin R. M. (1977). Controlled and Automatic Human Information Processing I. Detection, Search, and Attention Processing II. Perceptual Learning, Automatic Attending and a General Theory // Psychological Review. Vol. 84, no 1, pp. 1–66; no 2, pp. 127–190.

Shefrin H. M., Thaler R. (1978). An Economic Theory of Self. Center for Economic Analysis of Human Behavior and Social Institutions. Working Paper No. 208.

Simon H. A. (1957) A Behavioral Model of Rational Choice, in Models of Man, Social and Rational: Mathematical Essays on Rational Human Behavior in a Social Setting. New York: Wiley.

Simon H. A. (1955) A Behavioral Model of Rational Choice // Quarterly Journal of Economics, vol. 69, no. 1, pp. 99–118.

Stigler G. (1971) The Theory of Economic Regulation // Bell Journal of Economics, vol. 2, pp. 3–21.

Sunstein C., Thaler R. (2003). Libertarian paternalism is not an oxymoron // University of Chicago Law Review. Vol. 70, pp. 1159–1202.

Sunstein C., Thaler R. (2009). Nudge: Improving Decisions about Health, Wealth, and Happiness. New Haven: Yale University Press.

Thaler R. H. (2000) From Homo Economicus to Homo sapiens // Journal of Economic Perspectives, vol. 14, no 1, pp. 133–141.

Thaler R. H., Shefrin H. M. (1981) Оn Economic Theory of Self-Control // Journal of Political Economy, no 2, pp. 392–406.

Tietzel M., Muller C. (1998) Noch mehr zur Meritorik // Zeitschrift für Wirtschafts – und Sozialwissenschaften. Berlin: Duncker & Humblot.

Toboso F. (2001) On Institutional Individualism and Institutional Change: the Search for a Middle Way Mode of Explanation // Cambridge Journal of Economics, vol. 25, no 6, pp. 765–783.

Udehn L. (2002) The Changing Face of Methodological Individualism // Annual Review of Sociology, vol. 28, pp. 479–507.

Weber M. (1968) Gesammelte Aufsätze zur Wissenschaftslehre. Tübingen: Auflage.

 

КОРОТКО ОБ АВТОРАХ

Автономов Владимир Сергеевич – член-корреспондент РАН, научный руководитель факультета экономики Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», заведующий сектором Института мировой экономики и международных отношений РАН.

Авраамова Елена Михайловна – доктор экономических наук, профессор, заведующая отделом Института социального анализа и прогнозирования Российской академии народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ (РАНХиГС).

Балацкий Евгений Всеволодович – доктор экономических наук, профессор, главный научный сотрудник Центрального экономико-математического института РАН, директор Центра макроэкономических исследований Финансового университета при Правительстве РФ.

Дерябина Марина Александровна – кандидат экономических наук, главный научный сотрудник Института экономики РАН.

Жаворонков Сергей Владимирович – старший научный сотрудник Научного направления «Политическая экономия и региональное развитие» Института экономической политики им. Е. Т. Гайдара.

Заостровцев Андрей Павлович – кандидат экономических наук, профессор Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» (Санкт-Петербург), научный сотрудник Центра исследований модернизации Европейского университета в Санкт-Петербурге.

Капелюшников Ростислав Исаакович – доктор экономических наук, главный научный сотрудник Института мировой экономики и международных отношений РАН, заместитель директора Центра трудовых исследований Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики».

Кирдина Светлана Георгиевна – доктор социологических наук, заведующая сектором эволюции социально-экономических систем Центра эволюционной экономики Института экономики РАН, профессор кафедры системного анализа Финансового университета при Правительстве РФ.

Костюк Владимир Николаевич – доктор экономических наук, профессор, главный научный сотрудник Института системного анализа РАН.

Курбатова Маргарита Владимировна – доктор экономических наук, профессор, заведующая кафедрой экономической теории и государственного управления Кемеровского государственного университета (КемГУ).

Левин Сергей Николаевич – доктор экономических наук, профессор кафедры экономической теории и государственного управления КемГУ.

Либман Александр Михайлович – доктор экономических наук, PhD (Economics), научный сотрудник Немецкого института международных проблем и безопасности (Берлин).

Мельник Денис Валерьевич – кандидат экономических наук, доцент, кафедры экономической методологии и истории Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», старший научный сотрудник Института экономики РАН.

Полтерович Виктор Меерович – академик РАН, заведующий лабораторией Центрального экономико-математического института РАН, заместитель директора Московской школы экономики Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова.

Рубинштейн Александр Яковлевич – доктор философских наук, профессор, руководитель научного направления «Теоретическая экономика» Института экономики РАН.

Тамбовцев Виталий Леонидович – доктор экономических наук, профессор, заведующий лабораторией институционального анализа экономического факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова.

Тихонова Наталья Евгеньевна – доктор социологических наук, профессор-исследователь Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», главный научный сотрудник Института социологии РАН.

Урнов Марк Юрьевич – доктор политических наук, профессор, научный руководитель факультета прикладной политологии Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики».

Якобсон Лев Ильич – доктор экономических наук, профессор, первый проректор Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», научный руководитель Центра исследований гражданского общества и некоммерческого сектора.

Яновский Константин Эдуардович – заведующий Лабораторией институциональных проблем Института экономической политики им. Е. Т. Гайдара, директор Shomron Center for Economic Policy Rechearch.

Ссылки

[1] Струве П. Б. Социальный либерализм / Избранные сочинения. Москва, РОССПЭН, 1999, с. 412–423 (Перевод с немецкого Н. С. Плотникова / Peter Struve, Sozialliberalismus // Internationales Handworterbuch des Gewerkschaftswesens. Bd. 2. Berlin, 1932. S. 1531–1536).

[2] Рубцов А. В. Метафизика власти: Социальный либерализм эпохи упадка // Ведомости, № 3917,15.09.2015.

[3] Читатель сможет прочесть об этом в статье В. Автономова [Автономов, 20015] и комментариях Р. Капелюшникова, включенных в последнюю часть настоящего издания.

[4] Этот редакционный комментарий к русскому переводу вводной статьи Моник Канто-Спербер «Перспективы либерализма и поиск корней» был опубликован в журнале «Неприкосновенный запас» (2004, № 6). За последние годы критическая риторика либерализма явно усилилась, причем, как и раньше, не всегда обосновано.

[5] Даже такой певец «ценности свободы», как Дж. С. Милль, еще за полстолетия до В. Парето, оправдывал в своей книге «О свободе» вмешательство государства во всех случаях, когда «действия человека наносят ущерб благополучию другого человека» [Милль (1993, с. 12)].

[6] Речь идет о современных формах патернализма, предложенных поведенческими экономистами, о либертарианском [Sunstein, Thaler, 2003] и асимметричном [Camerer et al., 2003] патернализме, занимающих все большее место в экономической политике развитых стран. См. также: [Капелюшников, 2013 а , 2013[6]].

[7] Кроме журнальных статей и докладов на научных конференциях, в том числе на недавней конференции американской экономической ассоциации, результаты исследований по данной проблематике представлены в ряде монографий [Гринберг, Рубинштейн, 2000; 2008; Grinberg, Rubinstein, 2005; Рубинштейн, 2010].

[8] Как отмечал Дж. Кейнс, «наиболее значительными пороками экономического общества, в котором мы живем, являются его неспособность обеспечить полную занятость, а также его произвольное и несправедливое распределение богатства и доходов» [Кейнс, 2007, с. 332]. Добавлю, что и в том случае, когда «произвольное» распределение богатства и доходов, воспользовавшись рецептом первой теоремы экономической теории благосостояния [Arrow, Debreu, 1954], заменить оптимальным, «порок экономического общества», связанный с «несправедливым распределением» и неравенством, будет иметь место. Причем, как показал П. Самуэльсон, децентрализованно устранить его невозможно [Samuelson, 1954].

[9] При использовании понятия «общественные интересы» я старался сохранить терминологию, которую применяли те или иные авторы: коллективные или общие потребности, потребности или интересы общества как такового, интересы или предпочтения общества в целом и т. п.

[10] Речь идет именно о мировоззрении. Недавно в лекции А. Маскина, занимающегося сравнительными исследованиями американской и русской театральных школ, я услышал любопытное объяснение, почему в Америке фактически нет репертуарного театра. По мнению американского эксперта, это связано с методикой подготовки актеров и режиссеров, доминанта которой – ориентация исключительно на творческую индивидуальность и игнорирование феномена ансамбля, составляющего основу репертуарного театра. Такой вот получилась американская проекция индивидуалистического мировоззрения на театральное искусство.

[11] По мнению Блауга, «собственные работы Поппера не дают представления о том, насколько решительно он настаивает на методологическом индивидуализме» [Блауг, 2004, с. 100], и в известном методологическом споре 1950-х гг. сам Поппер не участвовал.

[12] Речь идет о наличии такого пространства, существующего вне голов индивидуумов, в котором их мысли и слова обретают общий смысл [Витгенштейн, 1994]. Я еще вернусь к этому важному философскому положению, которое, на мой взгляд, создает основу для научного объяснения процессов формирования социальных установок.

[13] См. развернутый обзор современной французской социологи П. Ансара [Ансар, 1995-

[14] Иллюстрируя идеи Витгенштейна, Тейлор приводит следующие слова: «Мысли подразумевают и требуют фоновое пространство значений для того, чтобы быть теми мыслями, которыми они являются» [Тейлор, 2001, с. 10].

[15] Назвав феномен «общего понимания» культурой и применив подход Соссюра к широкому классу социальных явлений, Тейлор определил тем самым ее единственного носителя – общество как таковое.

[16] Подчеркну, что нормативные интересы социума, формируемые в рамках политической ветви, – лишь некоторое приближение к потребностям общества, существующим в латентной форме. На этом важном вопросе я остановлюсь позже.

[17] В трактовке Марголиса рациональный выбор должен сохранять возможность того, «что человек, который ведет себя даже таким образом, что наблюдатели считают его вредным для самого человека и окружающих, может, однако, быть рациональным» [Margolis, 1982, р. 14]. Комментируя эту модель, Д. Норт отметил, что «она позволяет объяснить некоторые модели поведения при голосовании, которые представляются бессмысленными в рамках поведенческой модели индивида, стремящегося к максимизации личной выгоды» [Норт, 1997, с. 30–31].

[18] Данное предположение присутствует также в работах Д. Харсаньи [Harsanyi, 1955] и ряда других экономистов. Эта же гипотеза сформулирована К. Эрроу: «…принимается, что каждый индивидуум имеет порядок предпочтений на всех возможных состояниях социума. Этот порядок выражает не только его пожелания, касающиеся собственного потребления, но и его социальные установки, его взгляды на справедливость в распределении или на блага, получаемые другими индивидуумами на основании коллективных решений» [Эрроу, 2005, с. 78].

[19] Подробное изложение позиции Полтеровича, высказанной во время наших личных бесед, содержится в [Рубинштейн, 2010, с. 111–116].

[20] Справедливости ради замечу, что взгляды Полтеровича со временем несколько изменились, и сегодня он готов согласиться с моим объяснением, в соответствии с которым речь идет о двух источниках оценки и, соответственно, о разных людях. Но об этом немного позже. Добавлю, что мое собственное понимание тут тоже не стояло на месте и во многом сформировалось под влиянием неоднократных бесед с Полтеровичем, за что я ему искренне благодарен.

[21] В предисловии к англоязычному изданию книги Викселля «Исследование по теории финансов» Бьюкенен призвал «коллег-экономистов сначала построить какую-либо модель государственного или политического устройства, а уже потом приступить к анализу результатов государственной деятельности» [Бьюкенен, 1997, с. 18]. Следуя данной методологической установке и для целей анализа формирования общественных интересов, я рассматриваю достаточно простую модель парламентской демократии.

[22] Вслед за Марголисом и я также готов к расширению границ смитианского своекорыстия, причем столь далеко, что альтруизм превращается в составляющую рационального поведения [Margolis, 1982, р. 17]. Замечу, что в этой постановке альтруистические интересы индивидуумов «улавливает» рыночная ветвь формирования общественных предпочтений.

[23] Кроме работы А. Крюгер назову публикации Дж. Бьюкенена, А. Нисканена, М. Олсона, Г. Таллока. К этому добавлю, что конец столетия оказался переполнен упоминаниями о «рентоищущем классе», «политическом доходе», «бюрократической ренте», «логроллинге» и т. п.

[24] Я имею в виду публикации, посвященные ценностным установкам общества и их отражению в институциональной теории (см., также: [Харсаньи, 2004]).

[25] Я имею в виду знаменитую дискуссию на собрании совета «Союз социальной политики» в Вене в 1909 г. и доктрину Вебера-Зомбарта «свободной от ценностных суждений общественной науки» (Wertjreiheit), имеющую и сегодня своих сторонников.

[26] В подтверждение этого напомню теорему Д. Юма «О невозможности» – «из того, что есть, невозможно вывести то, что должно быть», сформулированную М. Блейком в виде знаменитой «Гильотины Юма» [Black, 1970, р. 24].

[27] Замечу, что и рыночная ветвь общественных интересов страдает синдромом неопределенности. Вспомнив условия теоремы Эрроу-Дебре, легко понять, что они выполняются крайне редко, обусловливая свои «проекции» общественного интереса.

[28] Более общее объяснение присутствует в работах по новой политэкономии (см., например, [Persson, Tabellini, 2005; Либман, 2007, 2008]).

[29] В этом контексте интерес представляют и работы Ж. Тироля, предложившего модель с «надзорными технологиями» [Tirole, 1986].

[30] Следует отметить, что частично задача расширения объекта исследования была решена Самуэльсоном в его знаменитой четырехстраничной статье, где к стандартным частным благам были добавлены общественные товары [Samuelson, 1954]. При этом построенная модель равновесия опиралась исключительно на интересы индивидуумов, а нормативные интересы общества, оставшиеся за пределами модели и вне экономики, были делегированы Самуэльсоном «эксперту по этике».

[31] В формулировке Самуэльсона «общественным является товар, входящий в одинаковом количестве в две или более индивидуальные функции полезности» [Samuelson, 1954, р. 108]; как указывает Блауг, ссылаясь на У. Маццола, «особая природа общественных благ заключается в том, что их потребление может быть только совместным и равным: чем больше достается одному домохозяйству, тем больше, а не меньше достается любому другому» [Блауг, 1994, с. 549]. Замечу также, что при описании общественных благ часто пользуются адекватными этим дефинициям свойствами «неисключаемости» и «несоперничества».

[32] Хочу обратить внимание на аналогичные рассуждения Марголиса при рассмотрении поведения S-Смита, отвечающего за своекорыстие, и G-Смита – за альтруизм, внутри одного индивидуума, повлекшие за собой признание любого блага общественным товаром для данной пары участников в FS-модели [Margolis, 1982, р. 36–46].

[33] За исключением тех случаев, когда оно исходно, до попадания под опеку общества, проявляло свойства общественного товара.

[34] Напомню, что в трактовке самого Линдаля, речь идет о совокупности граждан, приобретающих одинаковое количество общественного блага, но по разным ценам. При этом все эти цены, будучи налоговыми взносами индивидуумов, имеют одну и туже природу.

[35] Экономисты в принципе предпочитают не обсуждать природу человеческих предпочтений, оставляя эту тему, например, психологам; насколько оправданы такие ограничения при построении моделей, обсуждается, например, в [Либман, Хейфец, 2011].

[36] Другое дело, что образ перераспределительных империй нередко является упрощенным – это особенно справедливо для Китая, одного из наиболее часто упоминающихся примеров обществ, основанных на перераспределении. На самом деле Китай имеет давнюю традицию автономных от государства рынков [Pomeranz, 2000].

[37] Можно спорить, являются ли архаические империи или современные развитые страны «общим случаем», под который должна быть «заточена» теория, но подход, ориентирующийся преимущественно на функционально дифференцированные общества, имеет полное право на существование (собственно говоря, большинство работ в общественных науках относится к этой группе).

[38] Последние могут анализироваться как носители группового интереса с точки зрения КЭС, а могут – как примеры монополистических фирм на рынке труда, стремящихся к максимизации ренты.

[39] При этом следует подчеркнуть, что современная политическая экономика призывает не ограничиваться картиной подобного «эгоистичного» политика и учитывать в анализе и наличие у политиков предпочтений относительно целей общества в целом [Либман, Хейфец, 2011]; так что правильнее было бы говорить о том, что участники политического процесса принимают решения на основе смешения индивидуальных интересов и предпочтений относительно общественного блага.

[40] В прикладных исследованиях и прикладных моделях речь может идти о других мерах (эквивалентная или компенсирующая вариация дохода), все равно имеющих индивидуалистическую природу.

[41] Связанные с этим проблемы обсуждаются в [Block, 2011]. Конечно, экономисты обсуждают и другие критерии – скажем, неравенство доходов, инновационную активность в обществе и т. д. – но все же в центре внимания находится обычно именно эффективность.

[42] Или (в неоклассике) первой теоремы благосостояния, или (в австрийской школе) идей о рынке как процедуре познания и выявления рассеянной информации, или (в марксизме, например) представления о рынке как механизме эксплуатации.

[43] Надо отметить, что для целого ряда «индивидуалистских» подходов (скажем, австрийской школы, которая очень скептически относится к подобному тестированию) тест «эффективности» рынка в принципе невозможен, поскольку он предполагает, что исследователь обладает лучшим «знанием», чем то, которое было агрегировано рынком в процессе своего функционирования, что в принципе невозможно. Отсюда нередко звучащие утверждения об эффективности рынка «по определению». На мой взгляд, такие ограничения анализа столь же неприемлемы, как и ограничения анализа в КЭС – ценность теории определяется исключительно ее способностью генерировать эмпирически тестируемые гипотезы.

[44] Хороший пример – спрос на непотребляемые общественные блага, вошедший в экономическую науку после катастрофы танкера ExxonValdez, результатом которого стало массовое загрязнение побережья Аляски: выяснилось, что хотя большинство американцев никогда не бывало в этом штате и не стремится побывать там, они готовы инвестировать значительные средства в защиту его экологии.

[45] Простейший пример – «гиперболическое дисконтирование», при котором выгоды от текущего действия оцениваются значительно выше, чем будущие убытки. Исследования показывают, что слабость силы воли становится проблемой, прежде всего, при росте числа доступных вариантов выбора [O’Donoghue, Rabin, 2001].

[46] Принято говорить о «полезности опыта» (experienced utility) и «полезности решения» (decision utility)  – человек в принципе стремится к первой, но в своих решениях руководствуется второй.

[47] Подчеркну, что речь не идет о «войне всех против всех» по Т. Гоббсу – если в последней участники преследуют цель максимизации собственного благосостояния за счет окружающих, что, вообще-то, может привести к формированию эффективных равновесий [Piccione, Rubinstein, 2007], «радость разрушения» состоит именно в причинении вреда – даже если последний не приносит никакой выгоды, кроме «морального удовлетворения».

[48] В [Abel-Koch, 2011] показывается, что при наличии товаров, вызывающих зависимость, утверждение стандартной экономической теории о росте благосостояния в условиях свободной торговли неверно. Общая модель анализа государственных интервенций в условиях ограниченной рациональности, основанных на традиционных инструментах (например, налогах) приводится в [O’Donoghue, Rabin, 2003].

[49] Строго говоря, «полный» ( complete ) рынок – это рынок, на котором для каждого из возможных вариантов будущего существует ценная бумага, обеспечивающая при наступлении данной альтернативы фиксированный доход.

[50] Собственно говоря, для создателей концепции «либертарианского патернализма» последний связан именно с «опциями по умолчанию» – как свободного от насилия инструмента регулирования человеческой деятельности, хотя сегодня термин используется иногда и в более широком значении.

[51] В этой связи можно вспомнить, что пенсионная реформа в России 2000-х гг. первоначально была основана именно на «опции по умолчанию» – выборе между частными пенсионными фондами и – если индивид отказывался делать выбор – государственным пенсионным фондом, управляемым Внешэкономбанком. Подавляющее большинство россиян предпочли «опцию по умолчанию».

[52] Мой аргумент в данном случае совпадает с логикой критики модели рыночного социализма в известной дискуссии О. Ланге и Ф. А. фон Хайека: хотя плановая экономика, в которой объемы производства и потребления продукции совпадали бы с равновесными в условиях рынка, и была бы эффективной, определить эти равновесные объемы производства и потребления в отсутствие рынка невозможно.

[53] Классификация либеральных направлений с этой точки зрения в современной российской социальной мысли приводится в [Новиков, 2006].

[54] Или же требуется ввести допущение, что государственная служба каким-то образом отбирает наиболее «умных» и «способных» представителей общества – вывод, явным образом не соответствующий действительности.

[55] В предельном случае можно утверждать, что рациональность является не столько свойством отдельных индивидов, сколько «критерием выживания» в рыночной экономике, поэтому сам механизм конкуренции на практике будет ограничивать масштабы «отклонений», предсказанных поведенческой экономикой.

[56] Другие способы оценки счастья обсуждаются, например, в [Frey, Stutzer, 2008] и представляют собой прекрасное описание развития эмпирических исследований, о которых говорилось в первой части работы, скажем, использование нейроэкономики как инструмента подтверждения выводов отдельных опросов.

[57] Детальный обзор исследований счастья выходит за рамки настоящей работы; достаточно лишь упомянуть, что этой теме уже сегодня посвящены не только многочисленные публикации, но и специализированный журнал – Journal of Happiness Research.

[58] Другие работы пытаются напрямую моделировать динамику предпочтений и выводить из нее нормативные критерии [Cordes, Schubert, 2011].

[59] Следует упомянуть и более фундаментальную критику: не совсем понятно, на каком основании экономисты в принципе присваивают себе право поиска «подлинной» меры «полезности», то есть формулируют критерии оценки экономических явлений – это, скорее, является задачей философов и социальных мыслителей [Gul, Pesendorfer, 2005].

[60] Например, отсутствие кооперации традиционные экономисты объясняли дилеммой заключенного, а современные экономисты-экспериментаторы – «слабоволием» индивидов [Kocher, Martinsson, Myrseth, Wollbrant, 2012].

[61] В последние годы оно начало проникать и на российскую почву, пионером чего выступила НИУ-ВШЭ (см., например, фундаментальную работу М. Шабановой) [Шабанова, 2012], а также [Шабанова, 2010].

[62] Я говорю, разумеется, о теоретико-идеологической модели обществ модерна, а не о ситуации, реально существующей в каждый данный момент в отдельных обществах на микроуровне.

[63] В этой связи нельзя не упомянуть и об известной проблеме либерализма, заключающейся в противоречии между двумя его базовыми постулатами – правом на свободу и правом собственности. Выступая первоначально, в момент возникновения либерализма как определенной общественной идеологии, как равнозначные, эти права очень скоро стали восприниматься как во многом альтернативные. Суть данного конфликта очень точно охарактеризовал еще Дж. С. Милль [Милль, 1980, с. 373]. И он же предложил выход из нее, основанный на том, что в дилемме свобода / собственность приоритет должна иметь ценность свободы, а институт собственности должен стать лишь средством ее обеспечения и в этом отношении выступать как инструментальная, а не терминальная ценность.

[64] Модернизацию я понимаю в ее неомодернизационной трактовке как протекающий в разнообразных формах с учетом особенностей национальных культур и исторического опыта народов процесс, благодаря которому традиционные общества достигают состояния модерна посредством не только экономической, политической, социальной, культурной, демографической, но и социокультурной модернизации. Под последней я подразумеваю формирование новых нормативно-ценностных систем и смыслов, поведенческих паттернов, а также рационального типа мышления и внутреннего локус-контроля, что в совокупности и создает базу для формирования и успешного функционирования новых социальных институтов.

[65] Подробнее о характере негласного общественного договора периода 1990-х гг. см. [Тихонова, Шкаратан, 2003].

[66] И в этом отношении ситуация в России ближе, например, к Франции конца XVIII в., чем к современной Франции, что достаточно точно отражает этап развития нашей страны на пути перехода от обществ домодерна к обществам модерна.

[67] Здесь и далее, если не оговорено иное, приводятся данные исследования Института социологии РАН «О чем мечтают жители России» (март 2012 г., п = 1751). Выборка этого исследования репрезентировала население страны в возрасте 16–55 лет по региону проживания, а внутри каждого региона – по типу поселения, полу и возрасту. Далее в статье речь будет идти, соответственно, именно об этой возрастной группе россиян.

[68] В частности, это исследования Н. Лапина и Л. Беляевой, В. Магуна и М. Руднева, Н. Латовой, Н. Лебедевой и А. Татарко, выполненные с использованием различных методик и на разных массивах данных.

[69] Нельзя не упомянуть, что и российские исследователи акцентировали роль прагматических мотивов в эволюции ценностной системы россиян в сторону либерализма. Так, А. Ахиезер отмечал значение в этом процессе ценностей развитого утилитаризма. Важны в этом плане также работы Н. Лапина.

[70] Речь идет об исследованиях Российского независимого института социальных и национальных проблем «Массовое сознание россиян в период общественной трансформации: реальность против мифов» (1995 г., п = 1462) и «Граждане новой России: кем они себя ощущают и в каком обществе хотели бы жить?» (1998 г., п = 3000), Института комплексных социальных исследований РАН «Богатые и бедные в современной России» (2003 г., п = 2106) и «Собственность в жизни и восприятии россиян» (2005 г., п = 1751), а также Института социологии РАН «Социальное неравенство в социологическом измерении» (2006), «Малообеспеченные в современной России: кто они? Как живут? К чему стремятся?» (2008 г., п = 1751); «Российская повседневность в условиях кризиса: взгляд социологов» (2009 г., п = 1749), «Готово ли российское общество к модернизации» (2010 г., п =1734), «Двадцать лет реформ глазами россиян» (2011, п = 1741), «О чем мечтают жители России» (2012 г., п = 1751) и др., проводившихся одной и той же исследовательской группой под руководством М. Горшкова. Выборка всех этих исследований репрезентировала население страны в целом по региону проживания, а внутри каждого региона – по типу поселения, полу и возрасту (за исключением данных опросов 1998,2006 и 2012 гг. – выборка этих исследований не включала россиян старше 65 и 55 лет, соответственно).

[71] Конечно, говоря о взглядах и позиции элит, я имею в виду не элиты как совокупность отдельных их представителей, а элиты как определенный субъект социального действия. Как общий интерес общества не сводится к интересам отдельных его членов, а зачастую даже противоречит этим интересам, так и позиция элит как особого субъекта социальной жизни может значительно отличаться от индивидуальных взглядов и мотиваций членов элитных групп.

[72] При этом под элитными группами я подразумеваю не только политическую, но и экономическую, научную и иные элиты. Исключение – та часть элитных и субэлитных групп, которая связана со спортом и шоу-бизнесом, то есть теми областями, где ключевую роль играют природные данные, а не только культурный капитал (в понимании П. Бурдье) человека, и для которых нехарактерно межгенерационное воспроизводство элит.

[73] Помимо результатов исследования элитных групп О. Крыштановской, А. Чириковой, Г. Сатаровым, М. Афанасьевым, Левада-Центром и др., сошлюсь также на результаты исследований, участником которых я сама являлась. Так, уже на рубеже ельцинской и путинской эпох политическая, административная и бизнес-элиты в подавляющем большинстве (более 80 %) усматривали основные цели даже социальной политики лишь в обеспечении стабильности в обществе и защите интересов правящих групп. Что же касается таких функций социальной политики, как помощь наиболее обездоленным слоям населения, поддержка экономически активного населения, сохранение и развитие человеческого потенциала страны и т. д., то о них упоминалось в этой связи гораздо реже (см. [Государственная… 2003]). Спустя 10 лет личные интересы стали для правящей элиты еще более значимы, и даже на уровне деклараций ни один (!) из опрошенных работников системы государственного и муниципального управления в ходе исследования «Готово ли российское общество к модернизации?» не сказал, что в случае конфликта личных и общественных интересов он руководствовался бы интересами государства.

[74] * Работа подготовлена в рамках программы фундаментальных исследований НИУ-ВШЭ в 2013 г.

[75] Напомню, что, согласно отцу экономического империализма Г. Беккеру, «экономический подход является всеобъемлющим», то есть применимым для анализа «всякого человеческого поведения», а «сердцевиной экономического подхода» являются «предположения о максимизирующем поведении, рыночном равновесии и стабильности предпочтений» [Беккер, 2003, с. 32, 35].

[76] Примером несводимости и даже конфликта между групповыми и индивидуальными потребностями может служить контроль рождаемости, который вполне может оказаться потребностью социума, но не потребностью каждого отдельного индивида, в этот социум входящего. Пример того же типа, но несколько менее фундаментальный – нынешнее сокращение социальных расходов в Греции и других европейских странах в условиях гигантского бюджетного дефицита.

[77] Расхождения в понимании потребностей общества между гражданами и властными элитами могут вызываться не только злокозненностью последних, но и наличием огромного количества сложных проблем, «которые вряд ли могут формулироваться группами граждан, особенно так, чтобы полученные ответы становились ясными указаниями для правительства… Их невозможно отдать на откуп народной инициативе. Формулировка таких вопросов все равно будет поручена какой-то правительственной структуре» [Макферсон, 2011, с. 144, 146].

[78] Приводить здесь сколько-нибудь подробный список работ, результаты которых говорят в пользу тезисов Рубинштейна, неуместно. Их слишком много. Ограничусь поэтому перечислением лишь некоторых наиболее интересных, с моей точки зрения, ученых, которыми и на основе концепций которых было проведено огромное количество эмпирических исследований. Это социальные психологи К. Левин, С. Милграм, К. Герген, Г. Таджфел, Дж. Тернер; культурологи Г. Алмонд, С. Верба, Г. Триандис, Д. Мацумото; неоинтитуциона-листы Дж. Марч, Й. Олсен, политологи К. Андерсон, С. Бир, Ж. Блондель.

[79] То, что либертарианцы тяготеют именно к такому способу общения можно судить, например, по следующему утверждению одного из наиболее ярких современных представителей этого течения, исполнительного вице-президента Института Катона Д. Боуза: «Либертарианцы считают, – пишет он, – что история цивилизации – это движение к свободе» [Боуз, 2004, с. 24]. На чем основано такое проникновение в телеологию исторического процесса, сказать тяжело. Но, думаю, что суметь столь масштабно внять и «неба содраганье, и горних ангелов полет, и гад морских подводный ход» без помощи шестикрылого серафима или, как минимум, теней Г. Гегеля и К. Маркса невозможно.

[80] Как известно, оснований для легитимности может быть много (см., например, [Вебер, 1990; Easton, 1975]). И она обеспечивается отнюдь не только законными выборами. Так что ограничение Рубинштейном своих рассуждений демократическим государством тем более досадно, что не обосновано. Ссылка на простоту модели парламентской демократии [Рубинштейн, 2012, с. 23] также вряд ли оправдана: авторитарная модель с теоретической точки зрения проще, потому что может включать меньше элементов системы, меньше обратных связей, да и процедуры принятия решений в ней проще.

[81] Подобные конструкции были весьма характерны для советской ортодоксальной ментальности. В 1963 г. их прекрасно спародировал В. Бахнов в песенке, посвященной выступлению в прессе писателя А. Первенцева против «развязного» поведения молодежи в окрестностях коктебельского Дома творчества писателей: «Сегодня парень – в бороде, а завтра где? – вНКВДе…».

[82] Три другие фактора: ценностная иерархия имеющихся возможностей с точки зрения индивида; уровень объективной (обусловленной действиями других людей) доступности/ недоступности этих возможностей; ценностная иерархия этих возможностей с точки зрения общества, в котором живет данный индивид [Берлин, 1992, с. 375–376].

[83] А точнее, свободы по Т. Гоббсу: «Свобода означает отсутствие сопротивления (под сопротивлением я разумею внешнее препятствие для движения)… Свободный человек – тот, кому ничто не препятствует делать желаемое, поскольку он по своим физическим и умственным способностям в состоянии это сделать» [Гоббс, 1991, с. 163].

[84] Пояснение для неэкономистов: экстерналии – это такие последствия деятельности для «третьей стороны» (для людей, не являющихся участниками данной деятельности), которые «не могут быть скомпенсированы с помощью механизма добровольного обмена (просто потому, что это обошлось бы слишком дорого)» [Фридман, 1985 а , с. 60].

[85] См., например, [Макферсон, 2011; Reinventing… 2007; Carter, 2012; Tyler, 2011; Hobhouse, 1898; Seaman, 1978]. По T. Грину, «идеал истинной свободы – это максимум власти равно для всех членов человеческого общества, позволяющей им максимально совершенствовать свое “я”» (цит. по [Берлин, 1992, с. 376]). Рассматривая политические аспекты социально-либеральной трактовки свободы, К. Макферсон видит в ней базу для модели «демократии развития» и ее наследницы «демократии участия» [Макферсон, 2011, с. 76, 107, 150].

[86] Набор общепринятых позитивных прав человека содержится, как известно, во Всеобщей декларации прав человека ООН (1948), а также во вступивших в силу в 1976 г. Международной конвенции о ликвидации всех форм расовой дискриминации, Международном пакте о гражданских и политических правах, Международном пакте об экономических, социальных и культурных правах и Факультативных протоколах к Международному пакту о гражданских и политических правах. В тех или иных объемах присутствуя в правовых системах ведущих стран, относимых к либеральным демократиям, позитивные права гарантируются либо конституциями, либо специальными законами. Доктрина позитивных прав связывается и с концепцией «empowerment (расширение прав и возможностей)», широко используемой сегодня в миграционной политике, при разработке мер по уменьшению гендерного и иного неравенства и пр.

[87] Ценностная родственность либертарианства с другими направлениями либерализма дала основание С. Биру включить laissez-faire в группу представителей идеологического мейнстрима, находящихся под «одним большим либеральным идеологическим тентом»: «В качестве системы ценностей, пронизывающей современную политику, либерализм в широком смысле проявляется в самых разных и порой конфликтующих формах: от laissez-faire через welfare state до демократического социализма. Под этим большим идеологическим тентом современного либерализма можно найти правых Республиканцев и левых Демократов, демократических Тори и лейбористов социалистического толка, словом, весь мейнстрим политических направлений современных западных демократий» [Beer, 2006, р. 695]. Впрочем, вопрос о принадлежности или непринадлежности либертарианства к либеральному множеству в данном случае сродни вопросу о границе отрытого или закрытого множества в математике. С точки зрения ценностной близости либертарианства к остальным направлениям либерализма Бир, конечно, прав. Однако с точки зрения распространенности и влиятельности такое включение, равно как и невключение, не меняет пограничного (периферийного) положения либертарианства в либеральном пространстве.

[88] «Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось. В этом патриотизме нет большой беды. Но есть и сивушный патриотизм ; этот пагубен: упаси Боже от него! Он помрачает рассудок, ожесточает сердце, ведет к запою, а запой ведет к белой горячке. Есть сивуха политическая и литературная, есть и белая горячка политическая и литературная» [Вяземский, 2003, с. 138].

[89] Подробнее о постсоветском ресентименте в России я писал в [Урнов, 2011].

[90] Моя позиция отражена в [Тамбовцев, 2003].

[91] А В. Автономов полагает, что «нормативная методология науки призвана быть ее совестью – моральным кодексом профессии, содержащим описание допустимых методов исследования или, по крайней мере, описание идеала, к которому надо стремиться» [Автономов, 2004, с. 11].

[92] В [Тамбовцев, 1990] они были названы неорганизациями.

[93] Разумеется, это лишь сверхкраткая «выжимка» из огромной литературы.

[94] Суть гипотезы – в постоянных переходах индивидов из органов власти в бизнес и обратно в рамках процессов «захвата государства» и «захвата бизнеса».

[95] Показательная в этом смысле программа РПР-ПАРНАС (http://svobodanaroda.org/ about/docs/party_program.php). Фактический наследник мейнстримно-консервативного Союза правых сил (последней из российских партий – членов Международного демократического союза International Democratic Union) РПР-ПАРНАС в преамбуле программы акцентирует набор классически либеральных ценностей. Однако уже среди приоритетных задач государства; с которыми не справилась действующая власть; упоминает необходимость «обеспечить всю страну сетью качественных дорог и ввести в действие современные объекты инфраструктуры»; обещает «резко нарастить инвестиции в инфраструктуру с привлечением частного капитала на условиях частно-государственного партнерства». Программа также обещает дать чрезвычайные полномочия (выделение наше) антимонопольному ведомству для борьбы с частными «монополиями» (то есть с наиболее успешными фирмами); но не с государственным регулированием – реальной причиной ограничений входа на рынок. Программа также относит к приоритетным расходам бюджета расходы на здравоохранение и образование и даже обещает «устранить неравенство» в этой сфере (!). Иными словами; программа наряду с идеями классического либерализма несет весьма ощутимую нагрузку идей социального государства. Заявляемые ценности социал-либерального «Яблока» (http:// www.yabloko.ru/Union/Program/wed.html) вполне «программно совместимы» с упомянутым документом. Более ярко выраженный социальный акцент программы «Яблока» вполне соответствует официальному позиционированию партии (член «Либерального интернационала» с 2002 г.). Еще больше «социального» в программах официальной оппозиционной партии – «Справедливой России» (http://www.spravedlivie.ru/i_programma_partii.htm).

[96] В руководстве политических партий, участвующих в формировании правительств демократических стран.

[97] Для обоснования приводились социологические данные об отбросах общества периода быстрой урбанизации (то есть периода, когда старые социальные механизмы контроля за моралью уже не работали, а новые еще не окрепли).

[98] Инфляция – фактически, налог, не одобренный парламентом в законном порядке.

[99] Государство, подстрекаемое лоббистами [Hillyer… 2009; Meese III, Spakovsky, 2009], содействовало расширению судебной ответственности врачей, больниц за ухудшение состояния здоровья пациента. Нечетко определенная, но все более вероятная угроза наказания стимулирует врачей использовать (предлагать клиенту) все более дорогие методы диагностики и лечения, чтобы застраховаться от ответственности. Такие практики привели к резкому удорожанию услуг [Kessler, McClellan… 1996]. Этот фактор действовал на фоне расширения многомиллиардных программ бюджетного софинансирования медицины (Medicaid, Medicare). При реализации последних, как элегантно выразился Фридман, чужие деньги тратятся на чужих людей (с соответствующей мотивацией и качеством вложений) [Фридман, Фридман, 2007, с. 137]. Весьма обременительны для бюджета пациентов (и для бюджета, дотирующего медицинские расходы государства) регулирования новых лекарств и методов лечения (Food and Drug Administration) [Hamowy, 2008]. Спасение жизни человека за счет бюджетных средств вытесняет возможности спасения большего числа жизней за счет частных расходов – как благотворительных, так и личных [Viscusi, 1994].

[100] В том числе выбор варианта надомного образования – запрещенного в Германии со времен А. Гитлера. См. решение Европейского суда по правам человека по заявлению № 35504/03 Ф. Конрада (F. Konrad) и группы других заявителей против Германии.

[101] Официально любой такой профсоюз, естественно, утверждает, что это союз, корпорация профессионалов, озабоченная качеством образования, поддерживающая престиж учительства, и т. п.

[102] Данные основаны на серии интервью с работниками систем образования провинции Британская Колумбия и профсоюза учителей в 2007 г. (22–23 февраля). Так, заместитель исполнительного директора школьного совета Ванкувера обвинил родителей, отдающих детей не просто в лучшие, но в частные школы, в насаждении образовательного апартеида (educational apartheid).

[103] Подчеркнем, что речь идет о самых богатых странах, странах с богатейшей научной традицией и с лучшими в мире перспективами для одаренных математически школьников, студентов, выпускников университетов. Последний фактор позволяет США и, отчасти, Европе избегать пока немедленных последствий кризиса образования, привлекая талантливую молодежь со всего мира в свои университеты и научные центры. В частности, из стран, сохраняющих традиции математического образования, – Китая, России, Южной Кореи.

[104] Мэр Чикаго атаковал своими реформами с требованием контроля качества обучения профсоюз, являющийся одной из опор его же Демократической партии, причем накануне выборов. При этом президент Б.Обама так и не решился вмешаться в конфликт, угрожавший оттоком активистов, поставляемых ему этим профсоюзом по всей стране. Опасаясь, вероятно, в случае поддержки профсоюза оттока голосов родителей учеников (см. к примеру, репортаж канала Fox – http://www.foxbusiness.com/government/2012/09/18/chicago-teachers-union-votes-to-end-strike).

[105] Например, финансирование из федерального бюджета даже не секторальной, а индивидуальной помощи фирмам ДженералМоторз и Крайслер в угоду могущественным профсоюзам, лояльным партии больших социальных расходов – Демократической партии.

[106] Социал-либеральные мыслители настаивают на том, что кроме модели всеобщего избирательного права никакой модели демократии не существует, как нет Бога кроме Аллаха [Даль, 2000; Тилли, 2007]. Демократия налогоплательщика отрицается не всеми (Р. Даль признает, что Англия и США XIX в. были странами относительно демократическими), однако рассматривается как досадный исторический курьез, признак очевидной незрелости.

[107] См. сравнительный анализ электорального поведения мигрантов в Германии и Канаде [Институциональные… 2011]. Характерно, что в данном вопросе руководство России, похоже, приблизилось к ценностям социального либерализма. Во всяком случае после неудачи Единой России на парламентских выборах 2011 г., когда она не набрала 50 % голосов, несмотря на не вполне обычные методы ведения кампании и подсчета голосов. Представители правящей партии – члены Совета Федерации И. Умаханов, В. Джабаров и В. Фетисов внесли в сентябре 2012 г. законопроект (№ 139 669-6), открывающий возможность наделять гражданством отобранных по слаб о формализованным критериям «соотечественников», каковые освобождаются от ранее установленных для мигрантов требований знать русский язык или иметь постоянный источник дохода (http://asozd.duma.gov.ru/main.nsf/%28Spravka%29?OpenAgent&RN= 139669-6).

[108] В том числе заимствованные из известного источника «мир без аннексий и контрибуций», о приверженности каковой побежденному врагу надо сообщить как можно скорее, чтобы он ни в коем случае не складывал оружия и не отчаивался: ведь через несколько лет армия-победитель уйдет, оставив в его власти беззащитное население. Сравните это с политикой союзников в отношении побежденной Германии, где никому и в голову не приходило ограничивать срок оккупации.

[109] «Нельзя исключить того, что при социализме общественное воодушевление окажется столь действенным, что бескорыстная преданность общему благу займет место стремления к личной выгоде. Здесь Милль, впавши в утопические мечтания, допускает, что общественное мнение окажется достаточно сильным, чтобы подтолкнуть индивидуумов к более ревностному труду, что честолюбие и потребность в самоуважении окажутся эффективными мотивами и т. п. Следует подчеркнуть, что, к сожалению, у нас нет оснований предполагать, что при социализме человеческая природа будет не такой, как теперь». [Мизес, 1994]. Следует добавить: нам-то хорошо известно, что именно Л. Мизес оказался прав в заочном споре классического либерала с первым социал-либералом.

[110] «We hold this Truths to be self-evident, that all Men are created… and endowed by their Creator with…» («Мы находим самоочевидным, что все люди созданы… и наделены Творцом…»), – писал наименее религиозный из отцов-основателей США Т. Джефферсон.

[111] История повторяется именно потому, что почти никого ничему не учит. Скоро исполнится 75 лет процессу «умиротворения» европейского нацизма – пользовавшегося, кстати, левацкой риторикой, будто заимствованной у нынешних «миротворцев-левозащитников».

[112] Рутинные сообщения о такой экстерриториальности давно перестали быть сенсацией (см., к примеру, [Meotti, 2013]).

[113] Об «отношенческом» типе организационно-хозяйственных связей, ссылаясь на теорию Я. Макнейла по классификации концепций рыночных контрактов [Macneil, 1978], писал еще О. Уильямсон [Уильямсон, 1996].

[114] В свое время перед не менее значимым философским рубежом оказались французские энциклопедисты, расширившие значение понятия индивидуализма путем введения для него своего рода общественного масштаба. Это чутко уловил Ф. Хайек, разделивший индивидуалистическую традицию на «истинную» и «ложную» [Хайек, 2011].

[115] Дж. Ходжсон, анализируя взаимодействие институтов и индивидов, ссылается на позицию автора «теории структуризации» Э. Гидденса, утверждавшего, что ни один из элементов этой пары (индивидуальный агент и социальная структура) не обладает онтологическим или аналитическим приоритетом [Ходжсон, 2008; Giddens, 1982].

[116] Самоценность такой формы координации подчеркивается в литературе терминами «координация без иерархии» и «партнерское управление» (collaborative governance ) [Hasumi, 2007; Andersson… 2004].

[117] Процесс инициируется появлением определенного научного знания – знаменитый «научный фонтан». Затем на основе обильной сетевой информации выявляются возможные заинтересованные организации и формируется сегмент консенсуса и кооперации потенциальных участников инновационной сети. И уже на этой основе организации – члены сети, опираясь на опыт, знания и ресурсы друг друга, формируют сегмент реализации инноваций [Blank… 2006].

[118] Объединение потенциала государственного управления, инновационных возможностей науки и предпринимательского вектора бизнеса стало устойчивым трендом не только в развитых странах, но и активно осваивается быстро развивающимися экономиками на всех континентах. С конца прошлого века одной из важнейших концептуальных парадигм постиндустриального развития стала так называемая теория «тройной спирали» (ТС) [Смородинская, 2011].

[119] Вот типичный пример. Когда писалась эта статья, как раз разворачивались события вокруг процесса над А. Навальным. Через социальные сети были очень быстро мобилизованы и соответствующим образом настроены десятки тысяч граждан, вышедших на митинг протеста. Мотивировка, полученная из информации социальных сетей, оказалась намного сильнее официальной.

[120] Многие авторы ссылаются на пример программы Великобритании «Big Society, Not Big State» («Большое Общество вместо большого государства»). Программа предполагает беспрецедентное сокращение госсектора и передачу значительной части полномочий государства на уровень самоорганизующихся социальных сетей.

[121] Воспроизводство основного капитала в глазах современного исследователя предстает гораздо более сложным процессом, чем его видел Маркс. Теоретический анализ воспроизводства, адекватный современным реалиям, предполагает не только натурально-вещественный аспект, но и стоимостной, который Марксова концепция игнорировала [Маевский, 2010; Маевский, Малков, 2011].

[122] См. также: [Хайек, 2009, с. 110].

[123] Подробнее см. [Костюк, 1996, с. 115–135].

[124] Но размер тоже имеет значение. Растущее число «государевых людей» постепенно ведет к тому, что они начинают работать в основном на себя и забывают об интересах общества.

[125] Под политическим либерализмом я понимаю признание возрастания конструктивной роли государства в экономике и в обществе при одновременном увеличении постоянного и реального контроля граждан за действиями государственных органов всех уровней, включая высшие органы власти, чтобы не допустить чрезмерного влияния на государственную политику существующих в обществе элит. Без такой обратной связи построить цивилизованное общество в современном понимании, равно как и цивилизованный рынок, невозможно. Прошло то время (если оно вообще существовало), когда рынок мог сам себя цивилизовать.

[126] В этой же статье приводится интересный анализ разных способов построения таких моделей.

[127] Ср. также следующее высказывание К. Эрроу: «Экономические теории требуют (учета. – В. С.) социальных элементов даже при строжайшем следовании стандартным экономическим предпосылкам… индивидуальное поведение всегда опосредовано общественными отношениями» [Arrow, 1994, Р. 4–5].

[128] Проект такого методологического институционализма предлагается, в частности, в [Кирдина, 2013].

[129] Даже у такого ярко выраженного методологического холиста, как К. Маркс, мы видим микромеханизмы в области сознания и поведения индивидов, хотя и «классовых». Речь идет о знаменитых «превращенных формах», которые сущностные категории капиталистической экономики (стоимость, прибавочная стоимость, стоимость рабочей силы и т. д.) принимают в головах агентов производства. Интересно, что их «искаженный» характер не мешает, а напротив, способствует функционированию экономики, то есть речь идет о микрооснованиях даже не теории, а самой экономической системы.

[130] Статья подготовлена при финансовой поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (проект № 14-06-00262a).

[131] Хотелось бы присоединиться к мнению В. Тамбовцева о том, что методология индивидуализма, а соответственно, и либертарианства, многими исследователями намеренно искажается [Тамбовцев, 2013]; гораздо плодотворнее придерживаться конструктивных различий между индивидуализмом и коллективизмом. Хотелось бы выразить и солидарность с мнением авторов [Яновский, Жаворонков, 2013], утверждающих порочность совмещения социальных доктрин с идеями либертарианства.

[132] Термин «либероид» созвучен слову «гуманоид», то есть человекоподобному существу, на самом деле не являющемуся человеком. Тем самым термин «либероид» означает «недочеловек», то есть откровенно неполноценный человек. Термин «либераст» созвучен слову «педераст», то есть человеку со смещенной, нетрадиционной сексуальной ориентацией. Тем самым и термин «либераст» подразумевает убогого человека с извращенным механизмом мышления.

[133] Всем этим заведениям можно дать одно название – исправительные дома.

[134] Подчеркну, что технологический прогресс того времени вызывал отвращение у любого нормального человека. Даже самые последние нищие и бродяги были не готовы становиться придатками новых машин и механизмов, за которыми им предстояло монотонно трудиться на протяжении многих часов. Не удивительно, что многие люди предпочитали свободное нищенство принудительному и низкооплачиваемому труду на мануфактурах.

[135] Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект № 14-02-00422).

[136] Междисциплинарные исследования следует отличать от работ, проводимых на основе мулътидисциплинарного подхода: он основан на предпосылках обобщенной картины предмета исследования, по отношению к которой отдельные дисциплинарные картины предстают в качестве частей. При этом каждая из дисциплин сохраняет свою методологию и исходные предпосылки без изменения [Augsburg, 2005, р. 56] (см. также [Александров, Кир дина, 2012]).

[137] Социологическая и экономическая теории; имеющие общие исторические корни часто имеют дело с аналогичными методологическими проблемами; и принцип методологического индивидуализма иллюстрирует это наиболее отчетливо. Так; экономист Й. Шумпетер; ученик социолога М. Вебера; обозначил в экономической теории подход своего учителя; назвав его в 1908 г. «методологическим индивидуализмом» [Тамбовцев; 2008; с. 132] (см. также Udehn; 2001; р. 214]). Именно социологу Веберу принадлежит приоритет в теоретической разработке этого принципа; на него ссылался Шумпетер в своих работах.

[138] Сравнительный анализ использования принципа методологического индивидуализма в разных школах экономической мысли и в основных исследовательских парадигмах см. [Кирдина, 2013а].

[139] Противостоящая мейнстриму гетеродоксная экономика включает направления, «не опирающиеся на набор далеких от жизни исходных предпосылок ортодоксии» [Dequech, 2007, р. 295]. Общее для нее – явно или неявно разделяемый «взгляд на социальную реальность как открытую, процессуальную и внутренне взаимосвязанную [Lawson, 2006, р. 497].

[140] Нельзя не заметить, что при так понимаемом холистическом подходе поведение индивида (а именно – «коллективного индивида») продолжает оставаться основным предметом экономического анализа. Поэтому более точной версией методологического холизма, по-моему, следует признать так называемый методологический институционализм. Он предполагает способ объяснения, который Блауг называл моделированием структур (pattern modeling ), ибо он основан на объяснении событий и действий посредством указания их места в структуре взаимосвязей, характеризующей экономическую систему как целое (подробнее о принципе методологического институционализма см. [Кирдина, 2013а, 20136, 2013в]).

[141] Здесь его позиция, по сути, совпадает с точкой зрения Гидденса.

[142] На этой фундаментальной предпосылке зиждется модернизированная ГР мериторика: идея «опекаемых благ» как довольно широкого круга благ, вменение потребления (или, напротив, ограничение или запрет потребления) которых приносит положительный эффект обществу, не осознаваемый на уровне индивидуальных интересов. В этой части авторы – не новаторы, а скорее, эпигоны поведенческой экономики с ее упором на всесторонний патернализм, декларирующим знание «истинных» рациональных интересов индивидов (критический разбор постулатов поведенческой экономики представлен в работе Р. Капелюшникова [Капелюшников, 2013]).

[143] Например, возьмем классическую дилемму заключенного, используемую для оправдания функций государства в деле поставки общественных благ. Если хорошо подумать, то невозможно найти такое общественное благо, появление которого не оказалось бы одновременно потерей выгоды хотя бы для одного человека. Убежденный пацифист против услуг обороны, анархист, в принципе, против любой деятельности государства, и даже если представить ситуацию, что земляне уничтожают громадный метеорит, несущий смерть их планете, то готовящий самоубийство человек был бы против такого решения вопроса. Во всех названных случаях традиционное «чистое» общественное благо выступает с точки зрения названных персонажей как антиблаго или отрицательная полезность. Так что никакого Парето-улучшения в результате появления общественных благ не происходит; всегда найдутся те, кто против.

[144] «Результат умственных усилий людей, т. е. идеи и ценностные суждения, направляющие действия индивидов, нельзя проследить до их причин, и в этом смысле они являются конечными данными» [Мизес, 2007, с. 67].

[145] Ф. Хайек в статье «Интеллектуалы и социализм» обратил внимание на эту особенность возникновения и распространения идей. «Социализм нигде и никогда не был изначально рабочим движением». И далее он писал о нем: «Это построения теоретиков, выросшие из некоторых тенденций развития абстрактных размышлений, с которыми были знакомы только интеллектуалы. И прежде чем удалось убедить рабочий класс включить социализм в свою программу, потребовались длительные усилия интеллектуалов» [Хайек, 2012, с. 229–230].

[146] Попутно замечу, что противоположный подход Мизес презрительно называл «химерой совершенного состояния человечества», относя сюда не только доктрины идеального общества (подобные коммунизму у Маркса), но и вальрасовскую концепцию общего равновесия. «Предположение о том, что история устремлена к осуществлению совершенного состояния, равносильно утверждению, что история скоро закончится» [Мизес, 2007, с. 324].

[147] Причины настроя общественного мнения против капитализма Мизес представил в работе «Антикапиталистическаяментальность» [Мизес, 1993, с. 169–231].

[148] «Очевидно, что люди отвергли либерализм и воюют с капитализмом, потому что верят, что интервенционизм, социализм и экономический национализм сделают их не беднее, а богаче». И еще: «Люди поддерживают этатизм, потому что верят, что при нем заживут лучше» [Мизес, 2006, с. 163].

[149] «…В ходе Второй мировой Геббельс общался с американскими военнопленными… Он пришел в совершенный ужас. “Мой фюрер, – докладывал он Гитлеру, – эти пленные не являются в полном смысле людьми. У них нет никакой идеологии”» (цит. по: [Бураковский, 2014, с. 498]).

[150] «…Государство вмешивается, как только результат действия свободной рыночной экономики отличается от того, который власти считают желаемым» [Мизес, 2005, с. 677].

[151] Ежегодные расходы на войну с наркотиками в США составляют 51 млрд долларов. В 2011 г. были арестованы по связанным с наркотиками и не связанным ни с каким насилием обвинениям 1,53 млн человек, причем по обвинениям в связи с нарушениями законов о марихуане – около 758 тыс. человек, из них 663 тыс. только за обладание ею [Drug… 2012]. Не случайно многие юристы называют такого рода преступления victimless crimes (преступления без жертвы).

[152] В 1969 г. за легализацию марихуаны высказывались лишь 12 % жителей США, против – 84 %. К 2000 г. доля первых возросла уже до 30 % населения, а в 2009 г. она перешагнула рубеж в 40 %. В октябре 2011 г., согласно проведенному службой Гэллапа опросу, идею легализации марихуаны поддерживают ровно 50 % американцев. Чуть меньшее количество их сограждан – 46 % – выступают против этого [Николайчук, 2011].

[153] Особо ярко этот факт проявился в 2014 г. в играх с кипрскими клубами в Лиге чемпионов и Лиге Европы. Наиболее впечатляющий пример – стыковые матчи за выход в групповой этап между московским «Локомотивом» и «Апполоном». Соотношение трансферной стоимости 14:1 в пользу «Локомотива»: в итоге ничья (1:1) на чужом поле и проигрыш со счетом 1:4 московской команды на своем [Цифра дня… 2014].

[154] «Ситуация, при которой функционирующая сторона может полностью насытиться каким-либо общественным благом до того, как бюро вычерпает все излишки потребителей, которые оно в состоянии захватить, может привести к тому, что максимизирующий бюджет бюрократ будет предлагать другие виды деятельности помимо той, которая находится в его исключительной компетенции. Это может принять форму радикальных новшеств или, что более правдоподобно, посягательств одного бюро на поле деятельности другого либо на сферу частного рынка (курсив мой – А. 3.)» [Мюллер, 2007, с. 491].

[155] Этот факт и лег в основу концепций КЭС и опекаемых благ ГР. Они отражают потребность подвести под него теорию, дающую ему научное оправдание (в английском языке есть хороший и точно непереводимый термин – justification).

[156] Социологический опрос проведен в 2012 г. в рамках исследовательской программы Института гуманитарного развития мегаполиса в Москве. Методом анкетирования опрошены родители школьников. Объем выборки составил 2000 респондентов.

[157] Социологический опрос проведен в 2013 г. в рамках исследовательской программы Института социального анализа и прогнозирования РАНХиГС при Президенте РФ. Методом телефонного анкетирования опрошены жители всех регионов страны. Объем выборки составил 4000 респондентов.

[158] Социологический опрос проведен в 2014 г. в рамках исследовательской программы Института социального анализа и прогнозирования РАНХиГС при Президенте РФ. Методом личного анкетирования опрошены жители 6 регионов страны. Объем выборки составил 10 600 респондентов.

[159] Под деятельными сообществами подразумеваются группы людей, объединенных каким-либо интересом, к примеру профессией или хобби, существующие без внешнего принуждения либо финансирования, общающиеся посредством сетевого или личного контакта. Понятие было введено Э. Венгером и Д. Лэйв в отношении групп, возникавших при ситуативном обучении в рамках попыток переосмысления этого процесса.

[160] Здесь и далее – данные социологического опроса, проведенного в 2014 г. в рамках исследовательской программы Института социального анализа и прогнозирования РАНХиГС при Президенте РФ. Методом личного анкетирования опрошены жители шести регионов страны. Объем выборки – 10 600 респондентов.

[161] Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект № 14-02-00234а).

[162] Аналогичный аргумент приводил Л. Хобхауз, один из основателей социального либерализма. Впрочем, он считал, что люди, не способные мыслить рационально, – исключения [Hobhouse 1911, р. 202].

[163] Статья П. Струве впервые опубликована в 1932 г.

[164] Вместе с тем, в [Канто-Спербер, 2004] утверждается, что «либерал-социалисты единодушны в своем возражении против идеи о том, что государство должно заниматься вопросами экономики. Начиная с Ренувье, они видят в этом помеху для свободы». Как следует из приведенных цитат (см. также [Bortis, 2009]), это утверждение неточно.

[165] В отличие от Канто-Спербер, Хобхауз подчеркивал, что кооперация, будучи «идеалом гармоничного развития», часто оказывается неэффективной. Он полагал, что задача государства состоит в «обеспечении общественных благ и условий здоровой и эффективной гражданской жизни» [Hobhouse, 1911, рр. 185, 194, 201].

[166] Разумеется, возможны и другие индикаторы степени конкурентности, такие как вероятность проигрыша, средний проигрыш, отношение максимального проигрыша к максимальному выигрышу, и т. п. Вопрос об индикаторах конкурентности заслуживает тщательной проработки, которая не входит в задачу настоящей статьи.

[167] Под трансформационными издержками понимаются издержки перехода от старого института к новому. Трансакционные издержки связаны с функционированием в рамках данного института; при этом вознаграждение («доход») учитывается со знаком «минус» [Полтерович, 2007].

[168] Таковы оптимальные стратегии, вырабатываемые в процессах многократного взаимодействия в рамках повторяющейся дилеммы заключенного.

[169] В некоторых странах аналогичное законодательство, равно как и различение намеренного и случайного банкротства, были введены еще до становления капитализма [Смольский, 2003].

[170] До сих пор в ряде стран, включая США и Россию, за монопольный сговор предусмотрено уголовное наказание [Авдашева, Шаститко, 2009].

[171] В США теньюр стал результатом длительной борьбы, завершившейся в 1940 г. подписанием договора между Американской ассоциацией профессоров и Американской ассоциацией колледжей [Панова, Юдкевич, 2011, с. 46]. Таким образом, здесь, как и во многих других случаях, развитие институтов гражданского общества сыграло важную роль в ограничении конкуренции.

[172] Термин Дж. Стиглица, противопоставившего консенсусное управление конфронтационному (adversarial) [Stiglitz, 1998].

[173] См., например, [Лукин, 2012], где приводятся свидетельства, касающиеся вечевых собраний в Великом Новгороде, но есть также ссылки и на аналогичные механизмы в европейских средневековых городах.

[174] Это утверждение нуждается в более детальном обосновании. Я ограничиваюсь лишь указанием на то, что в развитых странах уровни доверия, и более обще – социального капитала, выше, чем в развивающихся, и растут в последние десятилетия. Кроме того, ужесточаются нормы честного поведения [Anechiarico, Jacobs, 1996] (см. также ссылки в [Polterovich, Tonis, 2005]). Разумеется, даже развитые общества далеки от завершения этого процесса. Стиглиц пишет о событиях 2007 г.: «Как и в периоды многих предшествующих банковских кризисов, каждый эпизод нынешнего кризиса характеризуется отсутствием угрызений совести» [Стиглиц, 2011, с. 332].

[175] Статья подготовлена в рамках проекта Центра исследований гражданского общества и некоммерческого сектора НИУ ВШЭ, выполненного при поддержке Программы фундаментальных исследований НИУ ВШЭ.

[176] Не располагая возможностью поместить здесь хотя бы краткий обзор соответствующих публикаций Л. Гудкова, В. Могуна и М. Руднева, Э. Понарина, Н. Тихоновой, О. Шкаратана и других, ограничусь ссылкой на представленную в рамках рассматриваемой дискуссии статью [Тихонова, 2013], в которой высказан, в том числе, важный тезис о «зависании» трансформационного процесса.

[177] Если бы в статье речь шла не о либерализме, естественно было бы вслед за Г. Моска противопоставить здесь «аристократическому» «либеральное». При относительно слабом гражданском обществе «аристократический» тип совместим с формированием органов власти на основе демократических процедур.

[178] Тема гражданского общества нашла свое место в дискуссии, в том числе в начавшей ее

[178] статье.

[179] Теоретические и эмпирические исследования той и другой представлены в многочисленных публикациях о двух типах социального капитала.

[180] См., в частности, данные мониторинга гражданского общества, проводимого НИУ ВШЭ, значительная часть которых представлена на интернет-сайте http://grans.hse.ru/, а также публикации ВЦИОМ, Левада-Центра, ФОМ и ряда других исследовательских организаций.

[181] Свою оценку ситуации и представление о том, как способствовать ее постепенному улучшению, я изложил в [Якобсон, 2014].

[182] Типичен, например, доклад Минфина России [Об основных направлениях… 2015].

[183] Цитируется с любезного разрешения издателя А. В. Куряева.

[184] Подробнее см.: Compte-rendu des seances du Colloque Walter Lippmann, 26–30 aout 1938. Walter Lippmann, Centre international d’etudes pour la renovation du liberalisme. Libr. de Medicis, 1938.

[185] Подробнее см.: Compte-rendu des seances du Colloque Walter Lippmann, 26–30 aout 1938. Walter Lippmann, Centre international d’etudes pour la renovation du liberalisme. Libr. de Medicis, 1938.

[186] См., например: [Автономов, 1998].

[187] В качестве редкого примера эксплицитной формулировки такого идеала можно, наверное, привести знаменитый «Моральный кодекс строителя коммунизма», принятый XXII съездом КПСС.

[188] Цит. по: [Mitchell, 1949. Р. 21].

[189] Правда, не все считают таковым Бастиа, но когда я упомянул об этом в докладе на Конференции французской ассоциации историков экономической мысли им. Шарля Жида, то в ответ услышал негодующий ропот аудитории: для французских исследователей Бастиа – бесспорно выдающийся экономист.

[190] «Женщины очень чутки к ответственности и могут взрастить эту нравственную силу у мужчин. Они могут… очень точно и умело… распределять порицание и похвалу… Прежде всего женщины формируют нравы и обычаи» [Бастиа, 2007, с. 400].

[191] Именно поэтому Мизес делает вывод, что «сегодня европейский рабочий живет в более благоприятных и приемлемых внешних условиях, чем жил когда-то египетский фараон» [Мизес, 2001, с. 27].

[192] «Либерализм полностью полагается на человеческий разум. Возможно, такой оптимизм не обоснован и либералы ошибаются. Но тогда у человечества не остается никакой надежды на будущее» [Мизес, 2005, с. 148].

[193] Сам Мизес замечает по этому поводу: «Невозможно отправить всех страдающих комплексом Фурье к психоаналитику; число пораженных им слишком велико» [Мизес, 2001, с. 22].

[194] «Нравственно все, что служит сохранению общественного порядка; все, что приносит ему ущерб, является безнравственным» [Мизес, 2001, с. 38].

[195] Особенно ярко это проявилось в статье 1937 г. «Экономическая наука и знание» [Хайек, 2000, с. 51–71]. Хайек даже посвятил этим вопросам теории знания специальную работу [Науек, 1952].

[196] Здесь ощутимо влияние на Хайека его коллеги по Лондонской школе экономики Майкла Поланьи (тоже австрийца!) с его концепцией «личностного знания».

[197] Каждый, кто побывал в хорошем английском парке (например, в Павловске под Санкт-Петербургом), согласится, что роль садовника в его создании и в уходе за ним очень велика.

[198] «Наверное, ничто так не повредило либерализму, как настойчивость некоторых его приверженцев, твердолобо защищавших какие-нибудь эмпирические правила, прежде всего “laissez-faire”» [Хайек, 1992, с. 21]. Хайек говорит о «нетерпимом и неистовом либерализме», отпугивающем людей с религиозными убеждениями, и не называет Мизеса, но, вероятно, имеет в виду его [Хайек, 2009, с. 291].

[199] Читатель, знакомый со спортивными играми, легко почувствует разницу между ночным сторожем и судьей, скажем, футбольного матча, который способен решить его исход. Конечно, Хайек не имел в виду возможность пристрастного судейства, но уровень вмешательства судьи, даже объективного, в игру все равно намного выше, чем роль ночного сторожа, который своим присутствием удерживает людей от дурных поступков. Так что не будем недооценивать метафоры.

[200] Обратим внимание на следующее тонкое замечание Хайека: свобода мысли всегда является важной ценностью лишь для меньшинства, но «это не означает, что кто-либо имеет право определять, кому эта свобода может быть предоставлена» [Хайек, 1992, с. 124].

[201] Хайек противопоставляет «ложный рационализм», порожденный интеллектуальным высокомерием, «интеллектуальному смирению, которое и является сущностью истинного либерализма, благоговейно взирающего на те стихийные социальные силы, через которые индивидуум творит вещи, недоступные его пониманию» [Хайек, 2009, с. 291].

[202] Речь идет об «эгоизме и произволе руководящего слоя и его бюрократии».

[203] Ойкен даже называет это положение «основным принципом экономического конституирования».

[204] Критике этой политики посвящен специальный параграф книги [Ойкен, 1995, с. 451–456].

[205] О большей конкретности анализа Ойкена по сравнению с Хайеком (за исключением «Дороги к рабству») см.: [IColev, 2013, S. 58–59].

[206] Прежде всего, следует упомянуть его знаменитый полемический тезис: чем дальше предпосылки экономической теории от реальности, тем лучше.

[207] Цитата из работы М. и Р. Фридмен «Хозяева своей судьбы» [Фридмен и Хайек о свободе, 1985, с. 62].

[208] «В китайском языке есть только одно слово, отдаленно напоминающее наше слово “свобода”, и оно выражает ощущение вольности или, скорее, мятежное неподчинение порядку» [Ротунда, в печати, с. 20].

[209] Не забывая критического анализа Дж. Локка, следует отметить, что сам термин «патернализм» впервые появился в конце XIX столетия [Pique de Bry, 1980]. Некоторый всплеск внимания к понятию «патернализм» наблюдался в конце XX в. при описании соответствующего типа социально-трудовых отношений [Perrot, 1979; Debouzy, 1988; Noiriel, 1988; Темницкий, 2015] и в рамках поведенческой экономики, предложившей концепцию либертарианского или нового патернализма [Sunstein, Thaler 2003; Sunstein, Thaler 2009; Camerer, IssacharofF, Loewenstein, OTTonaghue, Rabin, 2003]. См. также [Лефевр, 2008; Капелюшников, 2013].

[210] Отмечу парадокс, на который обратил внимание Э. Пайн, выступая 12 октября 2015 г. на заседании круглого стола, организованного «Либеральной миссией». Он заметил, что сам либерализм есть дитя патернализма , ибо идеи либерализма, если не исходить из его божественной природы, появились исторически недавно и развивались в обществе благодаря соответствующим установкам «патера», в роли которого выступали отдельные мыслители и политические лидеры.

[211] Замечу также, что если под социально-значимыми благами (СЗБ) В. Тамбовцев понимает то же самое, что и создатели концепции экономической социодинамики (КЭС), которые вслед за Р. Масгрейвом, еще в 2000 г., предложили такие товары и услуги (merit goods) называть мериторными благами [Гринберг, Рубинштейн, 2000], то его критику концепции мериторных благ (СЗБ) никак нельзя назвать новой. Она лишь повторяет старые антимериторные аргументы (см. [Head, 1988; Schmidt, 1988; Tietzel, Muller, 1998; Рубинштейн, 2008; Рубинштейн, 20 09 б ]). При этом следующая характеристика СЗБ – «иногда их называют “мериторные” или “опекаемые блага”» [Тамбовцев, 2014, с. 28], заставляет усомниться в корректности использования этих понятий. Хронологически более точно, наверное, говорить, что мериторные блага «иногда» называют СЗБ, но никогда их нельзя представлять в качестве «опекаемых благ», ибо они – только часть последних [Рубинштейн, 2009 а ].

[212] Отмечу несколько запоздалую критику А. Заостровцевым «нормативно-позитивного вектора» государственной активности [Заостровцев, 2015, с. 65], основанную на прежних моих работах, где не было ясно сказано, что нормативные установки «патера» могут носить и негативный характер. В докладе на «Леонтьевских чтениях» 2015 г. этот недостаток был устранен (см. также [Рубинштейн, 2015, с. 6, 33–34]).

[213] Приведу слова английского философа, автора книги «Либерализм», Г. Самуэля: «…долг государства – обеспечить всем своим членам и всем другим, на которых распространяется его влияние, полнейшую возможность вести наилучшую жизнь» [Самуэль, 2010, с. 2].

[214] Несколько в другом контексте на это же обратил внимание Дж. Дози: «Выражение «ограниченная рациональность» мне не нравится, в нем содержится намек на некую «олимпийскую рациональность», с высот которой мы можем судить, насколько «ограничено» то, что ограничено» [Дози, 2012 с. 40]. Заметим, что австрийский субъективизм отвергает понятия рациональность и иррациональность. «Человеческая деятельность всегда необходимо рациональна. Понятие “рациональная деятельность” избыточно и в качестве такового должно быть отброшено» [Мизес, 2005, с. 22].

[215] Эта модель, опубликованная в «рабочих тетрадях» [Shefrin, Thaler, 1978], восходит к более раннему исследованию, где Р. Шифрин и У. Шнейдер, рассматривая гипотезу о наличии у человека двух когнитивных систем, обнаружили «борьбу разума с интуицией» – прообраз будущих моделей с множественностью «Я» [Schneider, ShifFrin, 1977].

[216] Отвлекусь на небольшой комментарий. Несмотря на австрийский вердикт de jure «В приложении к конечным целям деятельности понятия “рациональный” и “иррациональный” неуместны и бессмысленны» [Мизес, 2005, с. 22], de facto Мизес подтверждает мери-торные аргументы иррационального поведения: «Разумеется, всегда будут существовать индивиды или группы индивидов, интеллект которых настолько ограничен, что они неспособны осознать выгоды, которые предоставляет им общественное сотрудничество. Моральные устои и сила воли других настолько слабы, что они не могут сопротивляться искушению добиться эфемерных преимуществ посредством действий, наносящих вред ровному функционированию общественной системы. Ибо приспособление индивида к требованиям общественного сотрудничества требует жертв. Конечно, эти жертвы временны и мнимы, так как с лихвой компенсируются несравненно большей выгодой, которую обеспечивает жизнь в обществе. Однако в данное мгновение, в течение самого акта отказа от ожидаемого наслаждения, они являются болезненными, и не каждый может осознать их будущую выгодность и вести себя соответственно» [Мизес, 2005, с. 140]. И тот же Мизес страницей раньше пишет: «Утилитарист… не требует от человека отказа от собственного благополучия ради общества. Он рекомендует ему осознать, в чем состоят его правильно понимаемые интересы» [Мизес, 2005, с. 139]. Но как все-таки быть с теми, кто не могут осознать правильно понимаемые интересы и будущую их выгодность? Не должно ли в этом случае общество создавать условия, чтобы люди могли «вести себя соответственно»?

[217] В стандартном примере поведенческих экономистов у потребителя есть выбор между комплексным обедом и заказом по меню. При этом умалчивается, на основе чего формируется комплексный обед (нормативный стандарт), к которому подталкивается потребитель. Пусть в мягкой форме, но и здесь индивидууму навязываются определенные предпочтения.

[218] Теория опекаемых благ, вслед за мериторикой, рассматривает и такие товары (к примеру, наркотики или алкоголь), индивидуальный спрос на которые ограничивается государством. Замечу также, что нормативные установки государства, как уже отмечалось, далеко не всегда направлены в сторону общественного благополучия. Примеров тому в истории слишком много. Подчеркну другое. В этом вопросе теория опекаемых благ [Рубинштейн, 2013, с. 45–46] стоит фактически на одинаковых позициях с австрийской школой: «Зло, причиняемое плохой идеологией, разумеется, гораздо губительнее как для индивида, так и для общества в целом, чем наркотики» [Мизес, 2005, с. 687].

[219] Отмеченная Ходжсоном тенденция вкладывать разный смысл в одно и то же понятие проявилась и в отношении категории «методологический институционализм». С. Кир дина, например, так характеризует этот принцип: «В настоящее время “методологический институционализм” представляется нам достаточно адекватной оппозицией принципу методологического индивидуализма и по смыслу, и по названию» [Кирдина, 2013 а , с. 37]. Ходжсон же, использовавший это понятие, никак не имел в виду оппозицию методологическому индивидуализму. Скорее наоборот, он отождествлял «методологический институционализм», «методологический структурализм» с «методологическим индивидуализмом» [Hodgson, 2007, р. 219–220]. Впоследствии, правда, Кир дина изменила свою трактовку «методологического институционализма», придав ему, по сути, релятивистское содержание и обнаружив в данном принципе потенциал социального анализа на мезоуровне [Кирдина, 2015, с. 8].

[220] Именно данную разновидность «измов», по-видимому, исповедует Тамбовцев, не ведающий в том сомнений и считающий иные взгляды искажением базового методологического принципа [Тамбовцев, 2008, с. 132; Тамбовцев, 2013, с. 45]. Такую же, крайнюю, позицию занимает Е. Балацкий: «…хотелось бы присоединиться к мнению В. Тамбовцева о том, что методология индивидуализма, а соответственно, и либертарианства, многими исследователями намеренно искажается» [Балацкий, 2014, с. 19]. Замечу, что в этом не слишком корректном «намеренно искажается», сам Балацкий, осуждающий «обличение явных и мнимых пороков либерализма… в форме оскорблений и обзываний» [Балацкий, 2014, с. 19], при рассмотрении альтернативных взглядов изменяет указанным правилам ведения научной дискуссии.

[221] Согласно одному из «отцов» методологического коллективизма, Э. Дюркгейму, «общество – не простая сумма индивидов, но система, образованная их ассоциацией и представляющая собой реальность sui generis, наделенную своими особыми свойствами» [Дюркгейм, 1995, с. 119]. При этом в своей крайней форме, как известно, холизм предполагает подчинение интересов отдельных индивидуумов интересам общества как такового. Однако такое подчинение не является обязательным требованием рассматриваемого четвертого подхода к объяснению поведения отдельных индивидуумов. Поэтому не могу согласиться с замечанием Автономова, что выражающему интересы общества «политически агрегированному индивиду… видимо, должен быть придан больший удельный вес» [Автономов, 2014, с. 55]. Важное отличие КЭС и теории опекаемых благ от архаичного холизма, подчеркну это особо, – то, что дополнение индивидуальных интересов общественными не предусматривает никакой их иерархии [Гринберг, Рубинштейн, 2013, с. 425; Рубинштейн, 2014, с. 497–500].

[222] Допуская существование эмерджентных свойств общества и признавая тем самым, что оно «больше суммы своих членов», Тамбовцев, вместе с тем, считает, что «свойство "иметь потребности”… требует эмпирического доказательства (или подтверждения)» [Тамбовцев, 2013, с. 46]. Мне ближе позиция Автономова, и с точки зрения теории опекаемых благ таких подтверждений в реальной жизни сколь угодно много. К ним относятся любые нормативные установки «патера», декларируемые от имени всего общества в качестве его эмерджентного свойства.

[223] Процитирую здесь Якобсона, который подчеркивал «несходство социальной политики, которую узкий круг обладателей имущественных и властных ресурсов осуществляет в отношении большинства, лишенного этих ресурсов, с той, которая строится на основе репрезентации интересов и предпочтений большинства, обладающего ресурсами» [Якобсон, 2016, с. 92],

[224] Этот генетический порок общественных средств часто искажает мотивацию поведения политиков, о чем пишут многие, отмечая, что бюджетные средства распределяются на финансирование общественных товаров и ренту, которую присваивают политические и экономические элиты, стремящиеся сохранить и даже увеличить эту ренту.

[225] 17 «Нетрудно устоять перед уговорами и влиянием одного злодея, но когда множество несется под уклон с неудержимой стремительностью, то не оказаться в потоке есть признак души благородной и разума, воспитанного мужеством» (цит. по [Ковельман, 1996, с. 65]). Эти современного звучания слова принадлежат Филону Александрийскому – философу

[226] в. н. э., соединившему в своих ученых трудах еврейскую традицию с греческой культурой. И, хотя А. Ковельман рассматривает их лишь как толкование (« мидраш») к библейской заповеди – «Не следуй за большинством назло, и не решай тяжбы, уклоняясь за большинством, чтобы извратить суд» (Исх. 23:2 – цит. по [Ковельман, 1996, с. 65]), в данном случае важен лишь смысл сказанного, облеченный Филоном в изящную словесную форму.

[227] По мнению Тихоновой, опирающейся на результаты исследования 2012 г. «О чем мечтают жители России» Института социологии РАН, норму «каждый человек должен иметь право отстаивать свое мнение даже в том случае, если большинство придерживается иного мнения» в настоящее время разделяют свыше трех четвертей представителей любой возрастной, доходной, образовательной, профессиональной или иной социальной группы [Тихонова, 2013, с. 38]. К сожалению, в реальности российские люди, похоже, согласились на обратную пропорцию.

[228] Данный феномен особенно характерен для стран с невысоким уровнем развития гражданского общества, демократических институтов и политической культуры [Полтерович, 2002; Полтерович, Попов, 2007,– Полтерович, Попов, Тонне, 2008; Хиллман, 2009].

[229] Консоционализм (лат. consociatio – сообщество), институты консоциативной демократии (consociational democracy ) – «сообщественной демократии». Иногда под консоционализмом понимают принцип «рассредоточения власти» (power sharing).

[230] В своей классической книге «Democracy in Plural Societies» (1977), в переводе на русский язык – «Демократия в многосоставных обществах» (1997), он ввел в научный оборот понятие сообщественной или консоциативной демократии. В более поздних работах категорию «консоциативная демократия» Лейпхарт дополняет понятием «консенсусная демократия», анализ которой он изложил в книге «Patterns of Democracy» (1999) (см. также [Симон, Фурман, 2015, с. 20]).

[231] В подтверждение этого приведу фрагмент из статьи М. Урнова: «Что касается либертарианства, равно как и тоталитарных версий коллективизма, то на сегодняшний день они, конечно, существуют, однако в области политики представляют собой не более чем периферическое обрамление социально-либерального континуума. Единственная область, в которой либертарианство до сих пор чувствует себя более или менее вольготно, – экономическая теория. По-видимому, это связано с устойчивым нежеланием экономистов-неолибералов выйти за пределы конструкций, хороших во всех отношениях, кроме одного – несоответствия реальности» [Урнов, 2013, с. 40].

[232] Подробнее об этом см. [Baumol, Bowen, 1966; Nordhaus, 2008; Рубинштейн, 2005; Рубинштейн, 2012; Rubinshtein, 2012; Rubinshtein, 2013].

[233] Замечу, что 10 % – это примерная цифра. Ее конкретное значение зависит от доли голосов оппозиционных партий в парламенте. При этом указанные 10 % могут распределяться между оппозиционными партиями пропорционально их «весу» в парламенте.

[234] Отмечу, что данный институт уже существовал в культуре в виде одной из норм «Основ законодательства РФ о культуре» (ст. 45), принятых в 1992 г. В последующие годы Минфин приостанавливал действие этой статьи, а в 2005 г. она была изъята из закона.

[235] В качестве своеобразных «родственников» следует назвать также «церковный налог» [Хаунина, 2014, с. 200–205] и практику «партиципаторного бюджетирования» [Keblowski, 2013]. При этом процедура «партиципаторного бюджетирования» в основном применяется на местном уровне и предполагает выяснение мнения населения о целесообразных расходах соответствующего бюджета, в утверждении которого принимают участие только «выборные люди».

[236] S – ’’Ценность свободы” [Автономов 2015].

Содержание