Мыслить в качестве лесбиянки?
Вначале я думала написать иную статью, скорее в философском ключе: о «бытии» в бытии гомосексуалистом. Перспектива быть чем-то, даже за деньги, всегда вызывала у меня некоторую тревогу, потому что «быть» геем, «быть» лесбиянкой, как мне кажется, – это нечто большее, чем просто приказание стать тем, кем я уже являюсь. И моя тревога нисколько не утихнет, если сказать, что это «часть» того, что я есть. Говорение или письмо в качестве лесбиянки кажется парадоксальным проявлением этого «я», которое не ощущается ни как истинное, ни как ложное. Потому что это производство, обычно в ответ на просьбу выйти или написать от имени идентичности, которая, будучи произведена, порой работает как политически эффективный фантазм. Я испытываю дискомфорт в отношении «лесбийских теорий и теорий геев», потому что, как я писала в другой работе [6]Данные о развитии политического квир-движения почерпнуты в основном из: [39]. Существуют и другие работы: [55; 61].
, категории идентичности, как правило, бывают инструментами регламентирующих режимов – либо как нормализующие категории структур угнетения, либо как объединяющие принципы для освободительной борьбы с самим этим угнетением. Я не хочу сказать, что не буду выступать по политическим вопросам под знаком лесбиянки, но имею в виду, что мне бы хотелось, чтобы существовала постоянная неясность касательно того, что же этот знак означает. Поэтому непонятно, как я могу участвовать в этом сборнике и появиться под его заглавием, поскольку он содержит набор терминов, которые я предлагаю поставить под вопрос. Один из рисков, на которые я иду, – оказаться заново захваченной знаком, под которым я пишу, и именно этот риск я хочу тематизировать. Предположение о том, что обращение к идентичности – это всегда риск, не подразумевает, что сопротивление данному «обращению» всегда является только симптомом самому себе вмененной гомофобии. Действительно, из перспективы философии Фуко можно сказать, что утверждение «гомосексуальности» само является продолжением дискурса гомофобии. И все-таки «дискурс», как пишет Фуко на той же странице, «может быть одновременно и инструментом, и эффектом власти, но также и препятствием, упором, точкой сопротивления или отправным пунктом для противоположной стратегии» [4: c. 202].
Поэтому я скептически отношусь к тому, как определяется «я», когда оно работает под рубрикой знака лесбиянки; его гомофобская детерминированность доставляет мне не меньшее неудобство, чем нормативные определения, предлагаемые членами «сообщества геев и лесбиянок». Категории идентичности вызывают у меня постоянное беспокойство, я рассматриваю их как неизменный камень преткновения и понимаю их, точнее даже требую такого понимания, в качестве места необходимого беспокойства. В сущности, если бы категория перестала вызывать беспокойство, я потеряла бы к ней интерес: именно удовольствие, производимое неустойчивостью этих категорий, поддерживает различные эротические практики, которые в первую очередь и делают меня кандидаткой на эту категорию. Принять термины какой-то категории идентичности означало бы обратиться против той самой сексуальности, на описание которой претендует эта категория; и это, возможно, верно для любой категории идентичности, которая стремится не столько «освобождать», сколько контролировать тот эротизм, на описание и санкционирование которого она претендует.
И, что еще хуже, я не понимаю, что такое «теория», и не заинтересована в том, чтобы быть представленной в качестве ее защитницы, еще меньше в том, чтобы быть обозначенной как часть элитарной толпы, занимающейся теорией геев и лесбиянок, которая стремится обеспечить легитимность и одомашнивание исследований геев и лесбиянок в рамках академии. Есть ли заранее данное различие между теорией, политикой, культурой и медиа? Какую роль играет в этом разделении подавление интертекстуального письма, которое вполне могло бы породить совершенно иные эпистемологические карты? Но я пишу здесь и сейчас: не слишком ли поздно? Может ли данный текст да и вообще любые тексты отвергнуть те условия, на которых они апроприируются даже тогда, когда сам же колонизирующий дискурс и дает возможность или производит этот камень преткновения, это сопротивление? Как я могу передать парадоксальную ситуацию этой зависимости и отказа?
Если политическая задача – показать, что теория никогда не является просто theoria в смысле неангажированного созерцания, и настоять на том, что она полностью политическая (phronesis или даже praxis), тогда почему бы не назвать эту операцию политикой или каким-либо ее вариантом, трансформированным по необходимости?
Я начала с признаний в беспокойстве и ряда оговорок (disclaimer), но, возможно, станет ясно, что оговаривание (disclaiming), являющееся само по себе непростой деятельностью, и будет тем, что я хочу предложить в качестве формы аффирмативного сопротивления определенной регламентирующей функции гомофобии. Дискурс «каминг-аута», очевидно, служит своим целям, но каковы его риски? И здесь я говорю не о безработице, публичных нападках или насилии, которые со всей очевидностью и в широких масштабах направлены против тех, кто по своей воле или по принуждению воспринимаются как оказавшиеся на виду (out). Свободен ли оказавшийся на виду «субъект» от процесса субъекции (subjection) и находится ли он в безопасности? Или же, возможно, субъекция, которая делает возможным субъекта-гея или субъекта-лесбиянку, каким-то образом продолжает подавлять или подавляет еще более вероломно, если уж выдвинуты эти притязания на то, чтобы «быть на виду»? Что или кто оказывается «на виду», проявлен и полностью разоблачен, если я откроюсь в том, что лесбиянка? Открывается ли этим признанием что-то новое, и если да, то что? Что остается навсегда скрытым самим языковым актом, обещающим транспарентное раскрытие сексуальности? Может ли сексуальность вообще остаться сексуальностью, если станет подчиняться критериям транспарентности и разоблачения (disclosure), или она, возможно, перестает быть сексуальностью именно в тот момент, когда достигнута видимость полной откровенности (explicitness)? Возможна ли сексуальность любого рода без этой непрозрачности, производимой бессознательным, что просто означает, что сознательное «я», которое признается в своей сексуальности, может быть, последним узнает о смысле того, что оно говорит?
Утверждать, что это то, что я есть, – значит внушать временную тотализацию этого «я». Но если «я» может так себя детерминировать, тогда то, что оно исключает для того, чтобы осуществить это детерминирование, становится конститутивным для самого этого детерминирования. Иными словами, такое утверждение предполагает, что «я» превосходит эту детерминацию и даже само производит этот избыток в акт и посредством акта, который пытается исчерпать семантическое поле этого «я». В акте, стремящемся разоблачить (обнажить) истинное и полное содержание этого «я», тем самым производится радикальное сокрытие. Потому что в конечном счете остается всегда неясным, что имеется в виду при обращении к означающему «лесбиянка», поскольку его означивание всегда до определенной степени не поддается контролю, но также потому, что его специфичность может быть демаркирована только исключениями, которые нарушают притязание значений на когерентность и целостность. Что общего у всех лесбиянок, если об этом вообще можно говорить? Кто будет это решать и от чьего имени? Если я утверждаю, что я – лесбиянка, я совершаю каминг-аут только затем, чтобы создать новый «чулан» (closet), новую форму умалчивания. «Вы», которым я открываюсь, теперь имеете доступ к новой области непрозрачности. Действительно, локус непрозрачности просто сместился: до этого вы не знали, вправду ли я «являюсь» (лесбиянкой), но теперь вы не знаете, что это означает, то есть что связка пустая, что ее нельзя заменить набором описаний. И возможно, эту ситуацию нужно ценить. Традиционно человек выходит из «чулана» молчания (и однако сколько случаев, когда нас «выталкивают» (outed), когда мы молоды и не имеем средств?); итак, мы выходим из чулана, но куда? В какие новые пространства? В комнату, в каморку, в мансарду, в подвал, в бар, в университет, в какое-то новое замкнутое пространство, чья дверь, как у Кафки, рождает ожидание свежего воздуха и света, которое так никогда и не осуществится? Любопытно, что именно образ чулана порождает это ожидание и гарантирует, что оно не будет удовлетворено. Потому что пребывание «вовне» (out) всегда в какой-то степени зависит от пребывания «внутри» (in); оно обретает свой смысл только благодаря этой полярности. Следовательно, нахождение «вовне» должно снова и снова порождать чулан, чтобы быть этим «вовне». В силу этого открытость (outness) может лишь производить новую непрозрачность; а сокрытость (closet) порождает обещание раскрытия, которое по определению никогда не может наступить. Следует ли жаловаться на это бесконечное откладывание раскрытия «гомосексуальности», производимое самим актом каминг-аута? Или же само это откладывание означаемого следует ценить как место для производства ценностей именно потому, что термин теперь обретает жизнь, которая не может, никогда не может контролироваться?
Возможно ли утверждать, что, хотя понятия «гей» или «лесбиянка» не позволяют осуществить никакого прозрачного или полного признания, все же остается политический императив, согласно которому нужно использовать эти неизбежные или категориальные ошибки как есть (то, что Гайятри Спивак могла бы назвать «катахретической» операцией: ненадлежащее использование имени собственного [8]Для теоретического обзора были использованы следующие источники: [48; 56; 57].
), чтобы сплачивать и представлять угнетенную политическую группу. Такое употребление данного понятия я ни в коем случае не хочу запретить (в законодательном порядке). У меня простой вопрос: какое употребление будет предписано законом и как должно выглядеть взаимодействие между предписанием и употреблением понятия, чтобы инструментальное использование «идентичности» не стало регулирующим императивом? Если уже установлено, что «лесбиянки» и «мужчины-геи» традиционно указывались в качестве невозможных идентичностей, ошибок в классификации, неестественных катастроф в медико-юридическом дискурсе или (что, возможно, то же самое) в качестве самой парадигмы того, что требует классифицирования, регулирования и контроля, тогда, вероятно, эти идентичности и являются зонами подрыва, ошибки, путаницы и беспокойства, которые могут стать объединяющими принципами для определенного сопротивления классификации и идентичности как таковой.
Вопрос не в признании (avowing) или отрицании (disavowing) категории лесбиянки или гея, но, скорее, в том, почему именно эта категория становится местом некоего «этического» выбора? Что это значит – признать категорию, которая может поддерживать свою специфичность и когерентность, только осуществляя предшествующую серию отрицаний? Делает ли это каминг-аут признанием в отрицании, то есть возвращением в чулан под видом бегства? В этой категории отрицается не только что-то вроде гетеросексуальности или бисексуальности, но целый набор идентификационных и практических пересечений между этими категориями, которые делают само их четкое отличие друг от друга в равной мере подозрительным. Разве нельзя поддерживать и стремиться к гетеросексуальным идентификациям и целям в гомосексуальной практике и к гомосексуальным идентификациям и целям – в гетеросексуальных практиках? Если сексуальность должна быть раскрыта, что будет считаться подлинной детерминантой ее смысла: структура фантазии, акт, отверстие, гендер, анатомия? И если сексуальная практика включает в себя сложное взаимодействие всех этих аспектов, какой из них будет выступать от имени сексуальности, требующей их всех? Что должна прояснить теория лесбиянок: специфичность лесбийского опыта, лесбийского желания или лесбийской сексуальности? Эти усилия всегда порождали только ряд споров и отказов, которые к этому времени должны были бы уже ясно показать, что у лесбиянок нет единого общего элемента, за исключением, может быть, того, что мы все знаем нечто о том, как гомофобия работает против женщин, – хотя даже в этом случае язык и анализ, которые мы используем, будут различаться.
Утверждение о специфичности лесбийской сексуальности казалось необходимым контрапунктом к заявлениям, что лесбийская сексуальность сродни гетеросексуальности, или что она является ее производной, или что она не существует. Но, вероятно, утверждение о специфичности, с одной стороны, и утверждение о производности или несуществовании – с другой, не настолько противоречивы, как кажутся. Разве не может быть так, что лесбийская сексуальность – это процесс, заново вписывающийся в те области власти, которым она сопротивляется, что она частично образуется из той гетеросексуальной матрицы, которую стремится сместить, и что ее специфичность нужно искать не вовне или за пределами этого нового вписывания или реитерации, но в самой модальности и последствиях этого вписывания. Иными словами, негативные трактовки лесбийства как фальшивки или плохой копии можно захватить и переделать так, чтобы поставить под сомнение претензии гетеросексуального главенства. В моем понимании, как я надеюсь далее показать, возможно понимание лесбийской сексуальности как мобилизации ее «вторичности» в целях смещения господствующих гетеросексуальных норм. Политическая проблема такого определения заключается не в том, чтобы установить специфичность лесбийской сексуальности в качестве противоположности к ее производному характеру, но в том, чтобы обратить гомофобскую конструкцию лесбийской сексуальности как плохой копии против того аппарата, который дает преимущество гетеросексуальности как источнику и тем самым производит первую от последней. Это описание требует пересмотреть понятия имитации, травести (дрэг) и других пограничных форм сексуальности, которые утверждают внутреннюю сложность лесбийской сексуальности, частично образовавшуюся внутри той самой матрицы власти, которую она принуждена повторять и одновременно сопротивляться ей.
О бытии лесбиянок и геев как необходимом травести (дрэг)
Профессионализация гомосексуальности требует определенного перформанса и производства «себя», являющегося конституированным эффектом дискурса, который тем не менее претендует на то, чтобы «представить» это «я» как априорную истину. Когда мне нужно было выступить на конференции, посвященной гомосексуальности (Lesbian and Gay Studies Conference), в 1989 году, я вдруг начала говорить друзьям, что еду в Йель для того, чтобы быть лесбиянкой, что, конечно, не означало, что я не была ею до этого, но означало, что каким-то образом, выступая в таком контексте, я была лесбиянкой более полным и тотализирующим образом, по крайней мере на тот момент. Итак, я являюсь таковой, и у меня вполне недвусмысленная квалификация в этом отношении. С шестнадцати лет я лесбиянка, и это то, что я есть. Тогда что это за страх, что за дискомфорт? Он как-то связан с этим удвоением, с тем, как я могу сказать, что еду в Йель, чтобы быть лесбиянкой, и с тем, что лесбиянка – это то, чем я являюсь уже много лет. Каким образом выходит, что я могу одновременно и «быть» лесбиянкой, и пытаться быть ею? Когда и где мое лесбийство начинает обыгрываться, когда и где эта игра в лесбиянку образует нечто такое, чем я являюсь? Сказать, что я «играю» в то, что я – лесбиянка, – это не значит сказать, что я не лесбиянка «на самом деле»; скорее, как и где моя игра в лесбиянку – способ, которым это «бытие» учреждается, институциализируется, распространяется и подтверждается. Это не тот перформанс, от которого я могу радикально дистанцироваться, поскольку это глубоко заложенная, психически укорененная игра и это «я» не играет свое лесбийство как роль. Скорее, именно через повторяющуюся игру этой сексуальности «я» конституируется заново раз за разом в качестве лесбийского «я»; парадоксальным образом именно повторение этой игры также учреждает нестабильность самой этой категории, которую образует. Ибо если «я» – это место повторения, это значит, что «я» достигает видимости идентичности только через повторение себя и то самое повторение, которое меня поддерживает, смещает меня. Иными словами, может ли «я» в точности себя повторить, процитировать и повторяет ли, цитирует ли оно себя или же всегда есть смещение по отношению к предшествующему моменту, который устанавливает постоянный не-самоидентичный статус этого «я» или его «бытия лесбиянкой»? Этот «перформанс» не исчерпывает этого «я»; он не делает видимым все содержание этого «я», поскольку если перформанс «повторяется», то вопрос в том, что отличает друг от друга повторенные моменты идентичности. И если «я» – эффект определенного повторения, которое производит видимость непрерывности или когерентности, тогда нет и «я», которое предшествует гендеру и которое сказало бы, что перформативно исполняет его; повторение и неудавшееся повторение производят серию перформансов, которые когерентность этого «я» как образуют, так одновременно и оспаривают.
Но можем ли мы аргументировать, что в политическом отношении так важно настаивать на идентичности лесбиянок и геев как раз по причине того, что из гомофобских кварталов ей грозят уничтожением и аннуляцией? Не является ли вышеизложенная теория сообщницей тех политических сил, которые стремятся уничтожить возможность идентичности геев или лесбиянок? Разве может быть «случайностью», что подобная теоретическая критика идентичности возникла в политическом климате, в котором выполняется ряд актов аннуляции гомосексуальной идентичности юридическими и политическими средствами?
В ответ я хочу задать следующий вопрос: должны ли подобные угрозы уничтожения диктовать нам, какие понятия политического сопротивления употреблять против этих угроз? И если да, то не выиграли ли таким образом сторонники гомофобии битву с самого начала? Нет никаких сомнений, что геи и лесбиянки сталкиваются с угрозой публичного устранения, но решение дать отпор этому насилию не должно заменить его другой формой насилия. Какая версия геев и лесбиянок должна стать видимой (visible) и к каким внутренним исключениям это приведет? Может ли видимость (visibility) идентичности быть достаточной в качестве политической стратегии или же она может быть только отправной точкой для стратегического вмешательства, которое обусловит трансформацию политики? Не признак ли этого отчаяния по отношению к публичной политике (politics), когда идентичность становится своей собственной идеологией (policy), приводя за собой и тех, кто будет «контролировать» (police) ее с разных сторон? И это не призыв вернуться к молчанию и невидимости, но, скорее, к использованию категории, которая может быть поставлена под вопрос, у которой можно просить отчета за то, что она исключает. То, что любая консолидация идентичности требует некоторой серии дифференциаций и исключений, очевидно. Но какие из них должны быть избраны? Хотя знак идентичности, который я использую, и соответствует сейчас своему назначению, все же невозможно предсказать или проконтролировать политические цели, для поддержания которых этот знак будет применяться в будущем. И возможно, открытость такого рода, несмотря на связанные с нею риски, должна быть сохранена по политическим причинам. Если процесс достижения видимости идентичности геев/лесбиянок сегодня предполагает целый ряд исключений, то возможно, что часть того, что неизбежным образом сегодня исключается, – это будущая применительная форма знака. Есть политическая потребность в том, чтобы использовать сейчас определенный знак, и мы это делаем. Но как его использовать таким образом, чтобы его будущие сигнификации не оказались исключены (foreclosed)? Как использовать знак и одновременно признавать его временную контингентность?
Признавая стратегический временный характер знака (а не его стратегический эссенциализм), идентичность может стать местом оспаривания и ревизии, даже принять в будущем новые значения, которые мы сегодня, употребляя эту категорию, не в состоянии предвидеть. Именно в сохранении будущего политического означающего – сохранении означающего как места реартикуляции – Эрнесто Лакло и Шанталь Муфф (1991) видят его демократический потенциал.
В рамках современной американской политики лесбийство понимается из разных перспектив именно как то, что не может быть или что не осмеливается стать. Нападки Джесси Хелмса на Национальный фонд искусств (NEA) за санкционирование репрезентаций «гомоэротизма» сконцентрировали в себе различные гомофобские фантазии о том, кто такие мужчины-геи и что они делают в работах Роберта Мэпплторпа. Для Хелмса геи существуют лишь как объект запрета, в его извращенных фантазиях они – садомазохистские развратители малолетних, парадигматические образцы «непристойности»; в этом дискурсе лесбиянка не производится даже в качестве запрещенного объекта. Здесь важно признание того, что угнетение функционирует не только через акты открытого запрета, но подспудно, через образование пригодных (viable) субъектов и через параллельное образование области непригодных (не)субъектов – абъектов (abjects), как мы могли бы их назвать, – которые ни поименованы, ни запрещены внутри экономии закона. Здесь угнетение действует через создание области немыслимого и неименуемого. Лесбийство не запрещено эксплицитно отчасти потому, что оно даже не попало в мыслимое, воображаемое, в эту решетку культурной интеллегибельности, которая регламентирует реальное и артикулируемое. Каким образом можно быть «лесбиянкой» в таком политическом контексте, в котором лесбийство не существует? То есть в политическом дискурсе, который направляет насилие против лесбиянок частично путем исключения лесбийства из этого самого дискурса? Быть эксплицитно под запретом – значит занимать дискурсивное место, из которого может быть артикулировано нечто вроде противодействующего дискурса; быть запрещенным имплицитно – значит даже не получить статуса объекта запрета. И хотя всевозможные виды гомосексуальности в теперешнем климате стираются, уничтожаются, а затем образуются заново в качестве мест радикальных гомофобских фантазий, важно проследить различные пути, которыми немыслимость гомосексуальности образуется снова и снова.