Это вторая наша беседа с Анатолием Парпарой – поэтом, историком, публицистом, главным редактором и издателем «Исторической газеты». Анатолий Анатольевич прошёл большой путь не только в литературе как таковой, путь своего собственного творчества как поэт, переводчик, драматург, критик, эссеист, публицист, историк, но и в литературной и окололитературной жизни, долгие годы возглавляя отдел поэзии в журнале «Москва», возглавляя фонд имени М. Ю. Лермонтова, являясь секретарём Союза писателей России, руководя многими творческими семинарами, помогая становлению молодых поэтов… Поэтому не удивительно, что на многое общеизвестное в литературной жизни у него есть свой взгляд и, естественно, своё видение тех событий, вольным или невольным участником которых ему довелось быть.

Валерий Сдобняков. Анатолий Анатольевич, в советское время, в прошлом веке вы долгие годы возглавляли отдел поэзии в журнале «Москва» – одном из самых авторитетных толстых литературных журналов Советского Союза. За эти годы у вас было много встреч с интересными людьми, замечательными писателями, поэтами, критиками. Благодаря вашим усилиям в журнале прошли просто событийные публикации – любители литературы их помнят до сих пор. И одна из них, что для меня несомненно, это книга Виктора Астафьева «Зрячий посох». Как она попала в редакцию «Москвы»?

Анатолий Парпара. Да, это было и для «Москвы», и для самого Астафьева неожиданностью. В 1987 году в одном из номеров газеты «Книжное обозрение» я прочитал беседу с писателем, где Виктор Петрович жаловался, что у него есть одна повесть о любви на войне, которую шесть лет он нигде не может опубликовать. Казалось бы, у такого признанного писателя, лауреата Государственной премии, не может быть никаких сложностей в публикации своих произведений. Но вот, оказывается, есть книга, которую он так долго не может издать. Я сразу же пошёл к главному редактору нашего журнала Михаилу Николаевичу Алексееву, у нас с ним были добрые рабочие и товарищеские отношения, рассказал о беде Виктора Петровича и посоветовал предложить ему опубликовать «Зрячий посох» в нашем журнале.

Михаил Николаевич Алексеев спросил:

– А ты знаешь, что это такое?

– Частично. В «Дне поэзии» 1982 года, одним из составителей которого был я, а Владимир Соколов главным редактором, мы дали большой кусок из этой работы. Тогда она мне показалась необыкновенно интересной. С моей точки зрения, это честные, ярко выраженные писательские размышления о происходящем в стране, о проблемах, надвигающихся на государство, об отношении прибалтов к СССР… Я заверил, что такая честная повесть принесёт большую пользу как читателю, так и самому журналу. А мы публикацией поддержим Виктора Петровича, на которого в то время волна за волной накатывался журналистский негатив.

– Ну что ж, – решил Михаил Николаевич, – свяжись с Виктором Петровичем.

В тот же день я послал телеграмму в Красноярск за подписью главного редактора. А у Алексеева с Астафьевым между собой, оказывается, были очень сложные отношения, о чём я узнал значительно позже.

Дело было в том, что когда-то великолепную повесть «Пастух и пастушка», которую Астафьев назвал пасторалью (и это произведение действительно было создано по музыкальному принципу) и которую я впервые прочитал в начале 70-го года прошлого века. Тогда я работал в журнале «Наш современник», в отделе поэзии. Астафьев в этот журнал дал свою повесть, которую до этого отклонили редакции «Нового мира» и «Москвы». Когда Астафьев предложил её «Нашему современнику», то за публикацию очень ратовал заведующий отделом прозы прозаик Вячеслав Марченко. Мы с ним сотрудничали ещё в «Москве», и у нас установились довольно доверительные отношения, Вот он-то мне и рассказал тогда, что в журнале «Москва» эту повесть «зарубили». Астафьев, естественно, обиделся…

Я не уверен, стоит ли сейчас говорить о том, почему это произошло, что не устроило редакцию, а точнее конкретных сотрудников в этом произведении.

B. C. Я думаю, что стоит.

А. П. Тогда вкратце вспомним сюжет повести. Она об отношениях, возникающих между юным лейтенантом и девушкой из селения, освобождённого нашими войсками из оккупации. Эту девушку немцы использовали для своих фривольных занятий. И вот встречаются такие разные молодые люди – девушка, которая перенесла столько унижений от врагов, и девятнадцатилетний лейтенант, которого война ещё не успела испортить. Между ними неожиданно вспыхивает любовь. А один из героев этой повести, старшина взвода, которым командует молодой лейтенант, здоровый мужик, потребовал от неё удовлетворения и пытался её изнасиловать…

B. C. Понятна логика старшины – врагу служила, так почему своих не можешь обслужить?

А. П. Но у девушки ещё оставалось чувство собственного достоинства… В момент нападения на неё старшины и появляется молодой лейтенант. Естественно, он не допустил насилия. За это старшина затаивает на него злобу. Но дальше в сюжете этот конфликт развития не получает.

Однако старшина был настоящий воин, буквально символ русского богатыря. В одном из эпизодов повести Астафьев описывает схватку русского старшины с немецким исполином. Буквально схватка двух богатырей – как поединок на Куликовском поле. Только здесь описана рукопашная схватка русского солдата и немецкого. Одежда двух воинов уже полыхала пламенем. И ничто не могло их расцепить, кроме смерти. Так и крутился клубок огня по полю битвы – этот эпизод Астафьев очень мощно описывает. Я не знаю, видел ли автор такой эпизод «живьём», в бою, как это происходило в действительности (ведь он был сам рядовым солдатом), но описать действие он сумел потрясающе достоверно.

B. C. И не единожды ранен.

А. П. В итоге победил русский солдат, как это и произошло в сражении двух наших армий во Второй мировой войне. Но этот солдат, старшина, оказался сифилитиком. И вот представляете – символ России, воин, а насквозь прогнил, и жить ему оставалось, возможно, недолго. Этот, по мнению редакторов, безнравственный эпизод Астафьеву предложили убрать в «Новом мире» – он отказался. В журнале «Москва» – отказался. После этого он и принёс рукопись в «Наш современник», где долгое время был членом редколлегии журнала (тогда в нём главенствовал поэт Сергей Викулов), видимо понимая, что больше её нести некуда – все три журнала, которых могло заинтересовать произведение о русской жизни, «Пастуха и пастушку» не приняли. Я в то время в «Нашем современнике» проработал семь месяцев и был свидетелем всех перепитий.

B. C. До этого Виктор Петрович уже разругался с журналом «Молодая гвардия», где в своё время начинал «покорение» всесоюзного литературного Олимпа.

А. П. С «Молодой гвардией» он разругался давно и по другим, скажем так – оценочным – принципам. Но заведующий отделом прозы «Нашего современника» Вячеслав Марченко, сам хороший прозаик, поехал в Вологду, где тогда жил Астафьев, встретился с писателем и убедил Виктора Петровича, который тоже понимал, что больше вариантов для публикации рукописи у него не осталось, снять не устраивающий редакцию эпизод.

К сожалению, эта замечательная повесть не была по достоинству оценена. Она оказалась очень неожиданной в ряду военных романов и повестей. Но укрепила писательское имя автора. Я всё это рассказываю, потому что был свидетелем происходивших событий.

И вот, когда зашёл разговор о «Зрячем посохе», то Алексеев предложил мне поехать к Астафьеву. Я отказался по той простой причине, что в редакции не всем сотрудникам нравилась моя позиция отстаивания талантливых, но неудобных для цензуры произведений. У меня был (да и остался) такой характер – если я уверен в каком-то произведении, уверен, что оно принесёт пользу журналу, будет интересно читателю, важно для него, то я настаивал на непременной его публикации. Далеко не всем такая моя позиция нравилась. С Алексеевым же у меня сложились такие отношения потому, что он понял – поэзию я люблю и понимаю её. После нескольких трудно проходимых публикаций, на которых я настаивал, и они вызывали в литературной критике большой интерес, становились явлениями литературной жизни, – он полностью стал мне доверять. Можем вспомнить, что именно я настойчиво пробивал в «Москве» такие большие поэмы, как «Золотая гора» Юрия Кузнецова (впервые – до этого её никто не соглашался публиковать), Владимира Соколова «Сюжет» (её также завернули во всех перечисленных мною журналах), то же было с «Женитьбой дон Жуана» Василия Фёдорова, которую хотела напечатать «Молодая гвардия», но цензура не пропустила (о чём уже писал журнал «Вертикаль»). А тут вдруг исповедальная проза с элементами отстрой публицистики.

Астафьев, получив ту, отосланную мною телеграмму, ответил, что отдаст её «Москве» при одном условии – если мы ничего не тронем в рукописи. Нужно было кому-то ехать к писателю, работать с ним по подготовке рукописи к печати. Я по известным причинам от поездки отказался, но посоветовал Михаилу Николаевичу съездить в Красноярск самому. Алексеев как-то замялся, но всё-таки полетел. Я тогда ещё не знал, что за сложности были в их отношениях. Только потом мне стало известно, что Астафьева с Алексеевым столкнула друг с другом тогдашняя заведующая отделом прозы «Москвы», умная, волевая, но иных литературных пристрастий женщина.

В Красноярске главный редактор встретился с Астафьевым. Они спокойно и умно поговорили, недоразумения рассеялись. Алексеев вернулся радостный и сказал, что всё в порядке, «Зрячий посох» будем печатать.

Но проблема заключалась ещё и в том, что, кроме того эпизода из «Пастуха и пасту пеки», что в своё время стал преградой в отношениях между двумя писателями, существовала ещё и довольно бурная литературная жизнь. А поскольку Астафьев то печатался, то не был печатаем в разных журналах поскольку он был резок и обидчив, то много всего нелицеприятного наговорил и написал в адрес своих, как ему казалось, обидчиков.

B. C. Например?

А. П. Например, о заместителе главного редактора «Молодой гвардии» Василии Дмитриевиче Фёдорове, который и отверг астафьевскую повесть.

B. C. Ну, Виктор Петрович всегда отличался резкостью в своих оценках.

А. П. Но и Василий Дмитриевич оказался не из робкого десятка. Вот и схлеснулись два русских писателя. Астафьев в своих мемуарах писал: «Много я ортодоксов, демагогов и убогих патриотов повидал за сорок-то с лишним лет в нашей затурканной литературе, много неприятностей, ударов и ужасов пережил, но того, что произошло в кабинете любимого не только мною поэта Василия Дмитриевича Федорова, которого я впервые видел воочию, ни тогда, ни после встречать мне не доводилось. В чем только не упрекал меня, в чем не обличал, чего не городил поэт Федоров – и все с «идейной точки зрения». Память почти ничего не удержала из той беседы, настолько я был ошеломлен и ошарашен нравоучениями, но обвинение в том, что я оскорбил советских женщин, все же застряло занозой в моем воспаленном мозгу. Позднее я подружусь с Василием Дмитриевичем, моим земляком, талантливейшим поэтом и пойму, что таким людям, как он, доверять возглавлять что-либо и руководить чем-либо нельзя, не полагается – они не для того рождены». (Из 2-го тома 15-томного собрания его сочинений). Вот так! И, наверное, Астафьев тут был прав. Даже наверняка прав. Но как резко! Непростая ситуация возникла у прочитавших его «Зрячий посох» членов редколлегии журнала. Мало того, что «демократическая печать» во всю ругает наши журналы, тут ещё и неистовый Астафьев со своей правдой…

B. C. Это было как раз время «разгула перестройки», начало активной её фазы?

А. П. Верно. Алексеев попал в сложное положение. Он вроде бы и публикацию пообещал, и в то же время, не мог этого сделать без ущерба в отношениях со своими единомышленниками. Мог последовать разрыв добрых отношений и с «Нашим современником», и с «Молодой гвардией». Да и в адрес «Москвы» Астафьев в своём «благородном гневе» тоже успел наговорить много неуважительного, оскорбительного, жестокого. Были сомнения, но всё-таки публикация «Зрячего посоха» состоялась. Книга вышла в первых номерах 1988 года – в тех же номерах, в которых мы начали публиковать и «Историю государства российского» Николая Михайловича Карамзина. Когда публикация произведения Астафьева в журнале прошла, то в марте в Москву приехал Виктор Петрович – весёлый, довольный. Всё-таки для него это была дорогая вещь.

B. C. Астафьев где-то в интервью подчёркивал, что главным его условием при публикации «Зрячего посоха» было то, чтобы редакция ни одного письма Александра Макарова не убрала и не сократила.

А. П. Макаровские письма всё-таки были написаны в иной тональности. Он был талантливый критик. Может быть, редакция и сделала какие-то незначительные сокращения, я этого уже не помню. А вот слова Астафьева о том, как он был доволен публикацией, я даже записал на диктофон. В редакции «Москвы» мы тогда же все вместе фотографировались. Не все кадры хорошо получились, но там, где они обнимаются с Алексеевым, был удачен. Правда, года через два Астафьев вновь резко поменял свои взгляды, отношения к разным людям, писателям, редакциям журналов. Всей душой полюбил Ельцина, который ему «отомстил» пятнадцатитомным собранием сочинений. Судя по всему, – а это мои наблюдения, мои предположения, – видимо, Виктору Петровичу пообещали Нобелевскую премию, и он, как всякий честолюбивый человек, согласился ради этого перейти в стан «демократов». О чём в конце жизни жалел.

B. C. Ельцина он, как до этого и Горбачёва, сначала принял, а потом ругал.

А. П. Писатели – как дети. Они могут часто обманываться.

B. C. Я, может быть, ошибаюсь, но ведь ни до «Зрячего посоха», ни после него Астафьев ничего в «Москве» не печатал? Или были ещё какие-то рассказы?

А. П. Нет. Далее следовал 1989 год, и всё – Советская Россия уже уходила. В конце 1988-го я «загремел» в больницу, операция за операцией, и последующие 1989–1990 годы для меня протекли, как не были. Когда я вышел из больницы, то в журнале главным редактором уже был Владимир Крупин.

Алексеев хотел, чтобы на его место пришёл Валентин Распутин, но я его сразу предупреждал, что Валентин Григорьевич, который тогда был членом Президентского совета при Горбачёве, не захочет быть главным редактором «Москвы» – ему подобная нагрузка не была нужна. И действительно, Алексеев поехал на встречу с Распутиным, и тот от предложения отказался. Я был тому свидетель, поскольку сам оказался в группе авторов журнала «Москва» на днях литературы. Истончался 1988 год. Не знаю, о чём лично говорили Распутин и Алексеев – они уединились. Но поскольку Крупин давнишний друг Валентина Григорьевича, то он, видимо, и посоветовал его Алексееву в приемники. Но Крупин по природе своей не мог быть главным редактором. Он очень хороший писатель, старый мой товарищ, у меня с ним прекрасные человеческие отношения, я многие его взгляды разделяю. Но в нём есть некое себялюбие, которое главному редактору желательно не иметь. Кстати, он и сам это понимал, потому быстро отдал журнал в руки своего друга, талантливого писателя Леонида Бородина. Пример того же Викулова – яркое подтверждение тому. Викулов очень любил Некрасова и имел своё понимание некрасовской поэзии, и кто не подходил под это понимание, тот напечататься в его журнале не мог. Поэтому «Наш современник» при нём печатал нелучшие стихи русских поэтов. Кстати, и Твардовский, любя и понимая прозаиков, не очень привечал оригинальных поэтов в «Новом мире». А вот в «Москве» Алексеев мне разрешал подбирать для публикации произведения совершенно разных по стилю поэтов. Главный критерий – их талантливость. И мы действительно сильно выделялись своими поэтическими публикациями среди других литературных журналов. Я сейчас это говорю не потому, что был заведующим отдела поэзии, а исходя из объективной оценки напечатанных нами произведений.

B. C. Значит, была возможность быть объективным?

А. П. Мы не навязывали никому своей воли. Мы печатали разных, противоположных, если так можно выразиться, поэтов. Я один из первых опубликовал в «Москве» стихи Бориса Чичибабина. Он не ближе к нам, чем, скажем, Юрий Кузнецов. С этой публикацией связан забавный эпизод. Пришёл ко мне в редакцию один знакомый, который больше любил журнал «Знамя», чем журнал «Москва», и сказал, что есть такой интересный поэт Чичибабин Борис Николаевич. Я ему ответил – хорошо, принеси его стихи. Он принёс мне большой цикл его стихотворений. Я их прочитал. Действительно, серьёзный, настоящий поэт, сидевший в тюрьме и многое переживший. Я отобрал для публикации десять стихотворений о Пушкине, Лермонтове, о родине… Сложился большой цикл, потому что стихи у Чичибабина не короткие. Написал автору письмо, где сообщил, какие стихи отобрал для публикации и в каком номере они пойдут. Тогда производство самого журнала в типографии длилось более трёх месяцев. Плюс вёрстка могла неожиданно задержаться в цензуре. Вскоре получаю от поэта ответное послание, в котором он меня благодарит за внимание к его творчеству и быстрое решение о сроках публикации. Но заканчивалось письмо неожиданной фразой: «И всё-таки вы сделали отбор тенденциозно». Я ответил: «Значит, в вашем творчестве есть такая тенденция».

B. C. Тут уже возразить нечего.

А. П. Вот и он мне ничего не ответил. Этот случай я привёл как пример нашего отбора стихов для публикации в журнале. Но также я действовал и в других изданиях. Когда я был составителем (с Натаном Злотниковым, но независимо друг от друга) поэтической антологии молодых поэтов «Стихи этого года» (1988), то мне удалось с трудом пробить уникальную поэму Сергея Таска «Папесса Иоанна». Автор этого дерзкого произведения, созданного по плану-наброску Александра Пушкина, был поражён: ведь «Новый мир» и «Знамя» ему отказали. У меня хранится эта антология, где наряду с другими поэтическими автографами есть и его: «Анат. Парпаре. Крестному отцу моей папессы, с благодарностью».

B. C. Это был всё-таки довольно короткий период. Потом все окончательно и резко разделились по лагерям.

А. П. В «Москве» большие изменения произошли сразу с приходом на пост главного редактора Владимира Крупина.

B. C. Тут тоже какая-то странность. Ведь до этого Крупин в общем-то не был автором «Москвы». Его площадкой для публикаций в 70–80 годы были «Наш современник», «Новый мир», «Литературная газета».

А. П. Кое-что он у нас печатал, но главные свои произведения, вы правильно заметили, он отдавал в «Новый мир» и «Наш современник». А «Москва» дважды его повести зарубала. «Сороковой день» он мне принёс, показал. Я сделал ему только два замечания. Мне казалось, что слишком много в повести откровенно чёрной краски – бессмысленного пьянства, – и посоветовал её прорядить. Потому что, когда долго идёт ливень, то всегда хочется, чтобы наступил какой-то просвет. Так и в произведении. Кстати, насчёт этого пьянства. Как-то мы были с Крупиным во Владимире на совещании молодых литераторов, а когда ехали назад на электричке в Москву, то Владимир неожиданно прочитал мне своё стихотворение (он, оказывается, давно писал стихи – я об этом не знал) о козле, которого приучил пить водку единственный житель деревни. Ему пить было не с кем, и он пристрастил к этому делу бедное животное. Так они вместе и спивались. И всё это было выполнено, с моей точки зрения, талантливо. Я, помню, сказал: «Владимир, замечательное стихотворение». Он отвечает: «Замечательное, а нигде не берут». Тогда я предложил: «Давай, я его напечатаю в «Москве». Это был год 1984-й или 1985-й.

– Да ты не напечатаешь.

– Ну, что тебе трудно отпечатать текст?

Получив сатирические стихи, я отнёс их в наш нештатный отдел сатиры и юмора, и вскоре они были опубликованы в журнале. Крупин бы поражён. Но когда сам пришёл главным редактором в «Москву», то не сделал плавного перехода к новой литературной политике. К примеру, пришедшая с ним Светлана Селиванова, новый заместитель, милая, умная женщина, могла сказать заведующим отделами: «Срочно всё лучшее в этот номер». Возможно в «Литературной газете», где она работала, так и можно было поступать, но журнал – явление более стабильное и основательное, нежели газета. И планы отдела поэзии были резко разрушены. Таким образом, обязательства перед авторами были нарушены. В этих условиях я два месяца поработал, а потом ушёл, сославшись на своё нездоровье. Вскоре я вышел из редколлегии. Пришли новые руководители, которые не советовались со старыми сотрудниками. Я понял, что я им не нужен.

B. C. Но ведь журнал «Москва» совершил и ещё одно грандиозное событие – начал публикацию «Истории государства российского» Карамзина.

А. П. Это действительно было великое дело. За годы советской власти этот уникальный труд Николая Михайловича ни разу не публиковался. С большим трудом удалось убедить сомневающихся членов редколлегии в настоятельной необходимости отдать часть страниц журнала для того, чтобы широкий читатель познакомился с кладезью русской культуры, творением, сочетавшим в себе новый, углублённый взгляд на русскую историю с дивным литературным языком. Пушкин не случайно возмущался равнодушием современной ему элиты: «У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина, – зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в учёный кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых двенадцать лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Ноты «Русской истории» свидетельствуют обширнейшую учёность Карамзина, приобретённую им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению». Как ни странно, у этой публикации было много недоброжелателей и у современной нам элиты от известных историков (у них 12-томная «История» дореволюционного издания стояла на полках) до известных писателей, боявшихся конкуренции с Карамзиным. Но мы поступили очень деликатно. Из 22-х печатных листов журнала только три отдавали под «Историю государства российского».

B. C. Я помню, что это произведение печаталось очень небольшими отрывками, и поэтому публикация с продолжением шла долго.

А. П. Но это было интересно, во-первых, для самого журнала, потому что заинтересовывало подписчиков, читателей. Историки, библиотекари, люди в глухих посёлках и малых городках получили возможность познакомиться с этим уникальным трудом. И мы, выходя тогда тиражом в восемьсот тысяч экземпляров, охватывали огромную аудиторию в стране.

B. C. Это был, безусловно, большой прорыв в историческом взгляде на Россию.

А. П. Но нас за это ругали не только на редколлегии. Были, конечно, и более серьёзные неприятели, сидевшие в высоких цэковских кабинетах. Кстати, «Огонёк», где главным редактором к тому времени стал Коротич, буквально травил редакцию «Москвы». Он в каждом номере своего журнала давал едкие материалы против нас. Но именно после нашей публикации во многих издательствах стали выходить эти тома карамзинской истории в нами подготовленном варианте. Мы сделали огромное просветительское дело. Анатолий Смирнов – доктор исторических, признанный специалист в научном мире, занимался научной подготовкой «Истории» к публикации. И потому естественно, что тогдашний рынок заполонили книжные издания именно в нашей редакции. Журнал «Москва», сделав такую публикацию, совершил великий прорыв на культурном фронте. И нам это припомнили. И не раз. Я могу рассказать о некоторых наездах на редакцию. Когда мы напечатали первый номер журнала (январь 1988 года) нас с Алексеевым вызвали в ЦК (я тогда был парторгом журнала). Принимал нас инструктор ЦК с фамилией великого критика, который начал разговаривать не с главным редактором, а со мной.

– Анатолий Анатольевич, вы почему допустили эту публикацию?

– Таково было решение редакционной коллегии. Эта публикация – коллективное решение.

– Но вы знаете, что Политбюро против неё?

– Не знаю.

– Почему не знаете?

– Потому что меня не знакомили с решениями Политбюро.

У инструкторов ЦК была такая манера диктовать свою волю. А у меня была другая манера – отстаивать свою точку зрения. И тогда рассерженный аппаратчик приказал:

– Вы должны прекратить публикацию «Истории государства российского» Карамзина.

– Мы не можем прекратить, потому что уже напечатали первый номер.

А там получилась интересная ситуация. За месяц до окончания подписки в Москве нам её прикрыли – не разрешили выйти за миллионный тираж, как это позволили другим. (Тогда тиражи некоторых журналов прыгнули за миллион экземпляров). Потом вдруг из 800 тысяч экземпляров 100 тысяч неожиданно бесследно пропали – это целый вагон. Из типографии не доехали до подписчиков. Возник ажиотаж. И в редакцию хлынул поток писем возмущённых читателей. Именно тогда Владимир Солоухин сказал знаменитую фразу: «Странно, чтобы печатать деньги нет бумаги». Это был краткий период сумасшедшего интереса к публикациям журналов. Они продавались, как пирожки с повидлом, принося огромную прибыль. И вся она шла не редакции – государству.

Так вот – кроме этой неприятности, на нас ещё начал давить Центральный Комитет КПСС. К счастью, тогда я уже многое стал понимать в этой системе. Поэтому сказал безошибочно точную фразу:

– Я сам ничего не могу решить. Должен посоветоваться с коммунистами.

– Советуйтесь, – был мне ответ, – но чтобы через неделю всё было решено.

Я собираю в редакцию коммунистов. А к тому времени мы и Михаила Антонова приняли к себе на учёт. Это был очень серьёзный экономист, напечатавший у нас огромную статью, против которой вдруг выступило французское радио и на весь мир обозвало автора шовинистом. Антонова за это выгнали с работы, сняли с партийного учёта. С этой бедой он пришёл ко мне, стал жаловаться, на что я ему посоветовал – а какая проблема, становитесь на учёт в нашей организации. Он был членом Союза писателей СССР. Мы имели полное право поставить его на партийный учёт в редакции. И вот, обсуждая на собрании вопрос продолжения публикации «Истории…», мы прекрасно понимали, что если прекратим публикацию, от нас отвернётся читатель. И вообще репутация журнала будет подорвана. Я предложил Михаилу Николаевичу Алексееву сходить на приём к Лигачёву. И он пошёл, стал разговаривать. Тот не поверил, что нам прекратили подписку, вызвал помощника, который подтвердил: «Да, Егор Кузьмич, так и есть». А Лигачёв любил произведения писателя Алексеева и неоднократно публично выражал своё отношение к ним. Он пообещал, что подписку нам восстановят. И действительно, подписка на «Москву» была продолжена ещё дней десять. Это всё происходило незадолго до XIX партконференции, на которой Лигачёв произнёс свою историческую фразу, обращаясь к Ельцину: «Борис, ты не прав».

Вот так всё разрешилось, и в итоге мы печатали труд Карамзина в течение двух лет. Дело было сделано по-настоящему доброе и важное. Потом нас, кстати, опять вызывал Белинский, опять выражал своё недовольство, на что я ему заметил:

– Что же вы так ругаетесь. Член политбюро Лигачёв не против этой публикации, даже нам разрешил продлить подписку.

И тогда этот работник ЦК сказал такую фразу:

– Ладно, пускай сами разбираются.

B. C. А там, в Политбюро, уже всё кипело… Ну да Бог с ними. Но ведь у вас какие-то главы из своей последней книги «Пирамида», примерно в это же самое время, печатал Леонид Леонов, член редколлегии журнала?

А. П. Он сначала отрывки из неё печатал в «Новом мире». Даже в журнале «Наука и религия». Леонов эти публикуемые кусочки озаглавил «Мироздание по Дымкову». А потом уже у нас появились большие куски. Но полностью всю книгу он печатать не хотел.

B. C. С чем это было связано?

А. П. Он непрерывно работал над книгой примерно сорок лет. Я с ним неоднократно разговаривал о том, почему он не отдаёт книгу в печать. Но ведь это право автора. Затем, после ухода его из жизни, говорил с его дочерью Натальей Леонидовной, к которой перешло его творческое наследие. Хотя при жизни Леонов не очень рассчитывал на неё, исходя из того, что она была далека от литературного мира. Я это знаю, потому что был вхож в его дом, иногда помогал Леониду Максимовичу отвечать на письма поэтов. Бывало, он что-то в моём ответе правил, бывало – нет. Но всегда требовал, чтобы содержание писем было доверительным, деликатным, не обидчивым для поэтов. Не так, как отвечали, чаще всего, консультанты в журналах. И вот однажды, когда мы с Леоновым сидели и разговаривали, раздался звонок в дверь. Леонид Максимович пошёл её открывать и, вернувшись, сообщил, что пришла дочь. Тогда же он мне рассказал, что дочка, оказывается, пишет стихи. В своё время Леонов очень негативно отнёсся к творческим порывам дочери, запретил ей сочинять, но, видимо, в душе его жило некое беспокойство по поводу этого своего строгого решения. Да и с годами, видимо, понял, что, возможно, в отношении стихов дочери он был слишком суров. И вот, в эту нашу встречу, Леонов меня просит:

– Анатолий Анатольевич, прочитайте Наташины стихи (другая его дочь стала художником), и если в них есть что-то стоящее, то напечатайте. Если нет – прямо скажите ей об этом.

Я согласился, и вот тогда Леонов меня впервые познакомил с ней. Через неделю мы с Натальей встретились. Стихи у неё были хорошими, хотя в строчках чувствовалась некоторая «зажатость». Потом, после нашего разговора, я понял, отчего это происходило. Над ней довлело то, что её отец был писателем мирового уровня, классик при жизни. Я отобрал как заведующий отделом поэзии добротный цикл стихотворений для журнала. Публикация вызвала внимание к неизвестному имени. Через полгода новый цикл напечатал «Наш современник». Затем у Натальи Леонидовны вышел первый сборник стихотворений. И опять у читателей вызвали интерес её раздумчивые стихи. А когда у поэтессы вышла вторая книга, её приняли в члены Союза писателей. После ухода отца из жизни, она начала заниматься его творческим наследием и в итоге стала глубоким, основательным литературоведом, серьёзным аналитическим критиком. Её работы, комментарии признали выдающиеся авторитеты в леонововедении. Вот какие неожиданные повороты происходят иногда в человеческих жизнях. Я думаю, что Леонид Максимович на небесах радуется такому, открывшемуся неожиданно таланту своей дочери.

B. C. У вас с Леоновым были какие-то разговоры о философии «Пирамиды»? Он делился с вами замыслами этой грандиозной книги?

А. П. Честно скажу, что у нас с Леонидом Максимовичем происходили разговоры только по поводу Дымкова. Мы обсуждали ту часть, что печаталась в «Москве». Я не мог напрямую спросить у Леонова о том, как он пишет свой роман. Он вообще в этом отношении был малословен, практически никогда не говорил о своём творчестве. Во всяком случае, очень редко. Иногда в беседе он мог, например, поинтересоваться: «А Распутин хороший писатель?» Будто проверял меня… или себя. Или задать такой вопрос: «А он пьёт?» И тогда мне приходилось отвечать, что, насколько я знаю, сейчас нет. На что Леонов замечал.

– Вот Серёжа Есенин пил и погубил себя.

B. C. Потому что для него, в его восприятии, существовало единое поле русской литературы. И Есенин, и Распутин для Леонида Максимовича являлись его современниками.

А. П. Он видел великий литературный урожай начала века. Странно, но мы даже о его отце никогда не говорили. Это потом я узнал, что он как поэт занимался в Суриковском кружке, был сослан царским правительством на север империи, редактировал там газету, а во время гражданской войны на оккупированных англичанами территориях был ещё и издателем какой-то газеты. Леонов всегда ожидал от отцовской биографии удара по собственной судьбе. Возможно, в этом кроются корни его некоторой человеческой нераскрепощённости. Не писательской, а именно человеческой.

B. C. Леонов был одинок в конце жизни?

А. П. Последние двадцать лет его жизни, когда супруга ушла в мир иной, Леонид Максимович всегда сам снимал телефонную трубку, хотя при этом в доме у него была помощница по хозяйству. Наверно, это о чём-то говорит. Хотя до конца он избегал излишних публикаций, литературного мельтешения, суеты.

B. C. Ему этого, наверно, и не нужно было. Он уже думал о другом. Он оценивал и примеривал прожитую свою жизнь, своё творчество к суду вечности, к истории… Ну хорошо, а какие ещё наиболее значимые произведения, кроме тех, которые вы уже упомянули, удалось вам опубликовать в журнале «Москва»? Ведь, как я помню, у Юрия Кузнецова творческое сотрудничество с редакцией также не имело продолжения?

А. П. В данном случае не с редакцией, а со мной. Тут история такая. Я узнал о поэме Кузнецова «Золотая гора» после её публикации в газете «Вологодский комсомолец». Один мой приятель прислал её мне. Это была дерзкая поэма, за которой стоял сильный поэтический характер. Она как бы взрывала застоявшийся поэтический мир. Ведь подумать только – вдруг, неожиданно кто-то пишет о горе (о символическом Парнасе), где обитают великие поэты: «Где пил Гомер, где пил Софокл, где мрачный Дант алкал, где Пушкин отхлебнул глоток, но больше расплескал…» В этих строках звучала молодая дерзость. Когда мне прислали газету с этой публикацией, то я сам на машинке перепечатал её, там всего-то было триста строк, и показал Алексееву. Михаил Михайлович её прочитал, вернул мне и попросил показать «Золотую гору» всем членам редколлегии. Я это сделал, и все члены редколлегии поэму дружно «зарубили».

B. C. Получается, что все знаковые поэмы редколлегия «Москвы» отвергала, не желала пропускать в печать?

А. П. Выходит, что так. Но в этом случае был один нюанс. Кузнецов только что выступил со статьёй, в которой «раздолбал» в пух и прах Игоря Шкляревского и Леонида Мартынова. С Мартыновым, это он, конечно, сделал зря, хотя Шкляревскому досталось справедливо. Кузнецов же тогда начал выступать с критическими статьями, где ругал Пушкина, чем, естественно, восстановил против себя классически образованных людей. Ну а, на самом деле, если вдуматься – пришёл какой-то, никому неизвестный мальчишка, начал «выпендриваться» почём зря. А я чувствовал его внутреннюю поэтическую силу и умение сказать не в лоб о каких-то важных вещах. Поэтому стал убеждать редколлегию в необходимости публикации поэмы. «Да, Юрий Кузнецов дерзкий поэт, но его надо поддержать». Особенно важно это сделать после публикации его статьи о творчестве Шкляревского и Мартынова. Переломить ситуацию мне было нелегко. Шёл 1975 год, я только что пришёл в редакцию, и к моему мнению, по вполне понятным причинам, ещё не очень прислушивались. И всё-таки поэма была напечатана. А через день после нашей публикации вышла статья в «Комсомольской правде», где Кузнецов возносился до небес.

B. C. За эту поэму?

А. П. Я думаю, что за необычность. Когда мы с Юрием перед публикацией редактировали «Золотую гору», то я предлагал изменить в тексте только одно слово, в той самой строфе, которую я процитировал уже в нашем разговоре. Я объяснил Кузнецову, что «алкать», это значит очень желать. А мрачный человек если и алкал, то мести для кого-то. В контексте же его произведения смысл был иной. Он поначалу со мной не соглашался, спорил, но потом всё-таки спросил: «Хорошо, а каким заменить?» Мне показалось, что по смыслу ближе всего слово «страдал». Юрий с этим согласился, и мы напечатали поэту с этой правкой в тексте. Хотя затем, во всех последующих переизданиях он восстановил слово «алкал». Но был при подготовке этого произведения к печати и ещё один деликатный момент, о котором стоит здесь сказать. Первоначально «Золотая гора» была посвящена Николаю Рубцову. Так поэма вышла в «Вологодском комсомольце». А я в те времена Рубцова просто боготворил. Ещё в «Нашем современнике», где я недолго работал редактором отдела поэзии, я готовил к печати новые его стихи, которые он сам принёс, а потом долго сидели и разговаривали о поэзии и поэтах. У меня сохранились даже два письма от Рубцова той поры, которые я до сих пор не опубликовал. Есть в моём архиве и текст предисловия к этим стихам Виктора Астафьева, из которого главный редактор журнала Сергей Васильевич Викулов вычеркнул два абзаца. В сокращённом виде эта вступительная заметка и была опубликована. У меня же хранится полный текст с карандашными отметками в нём Викулова. Этот текст я тоже пока нигде не обнародовал. Но вернёмся к Юрию Кузнецову. Когда я прочитал поэму, то позвонил Кузнецову и спросил, напечатал ли он в журналах «Золотую гору». Он с горечью ответил, что даже в издательстве «Современник» её выкинули из нового сборника. И тогда я предложил срочно принести первый экземпляр мне.

Когда же в «Москве» набрали вёрстку поэмы, то я пригласил автора с ней ознакомиться. Это было моё «железное» правило в работе с писателями и поэтами. И вдруг вижу, что Кузнецов зачёркивает своё посвящение Рубцову.

– Почему ты это сделал? – спрашиваю я.

На что он мне ответил:

– Посвящение я поставил только для того, чтобы напечататься в «Вологодском комсомольце».

– Ну, если ты считаешь, что так нужно, – говорю я ему, – мы должны уважать твоё решение. Только прошу поставить свою подпись.

Он расписался, и этот экземпляр вёрстки я также храню в своём архиве.

B. C. Правильно, чтобы со временем не дать повода недобросовестным людям обвинить вас в том, что вы самолично, из каких-то личных побуждений, убрали это посвящение.

А. П. Кузнецов, как автор, имел на это полное право. А почему мы с ним разошлись, потому что через полгода он принёс мне свою новую поэму «Похождения Чистякова». Он её затем публиковал в разных своих книгах, но сейчас о ней никто не вспоминает. Поэма не оставила никакого заметного следа в истории отечественной поэзии. Это было такое раблезианство, пародия на Рабле. Через два дня после того, как Кузнецов передал мне рукопись, он приходит, и я ему её молча возвращаю.

– Почему ты её не показываешь редколлегии? – спрашивает Юрий Поликарпович.

– А ты спрашивал меня, показывал я ей «Золотую гору» или нет. Редколлегия тогда твою поэму отвергла, но я же тебе не рассказывал об этом.

Вообще я не люблю рассказывать авторам о том, какие сложности случаются при подготовке их произведений к печати. Зачем им всё это знать?

Я никогда не выступал против Кузнецова (ни как поэта, ни как человека), но как редактор я тогда сказал, что с моей точки зрения его поэму «Похождения Чистякова» в нашем журнале печатать не следует. Юрий, повторюсь, не стал возмущаться, молча развернулся и ушёл. Но в дальнейшем он мне этого никогда не простил. Впрочем, это само по себе говорит о нём, как о человеке.

Для меня самыми близкими в поэзии людьми, из моих современников, являются Владимир Соколов, Анатолий Передреев, Николай Рубцов. Но я понимал, что и поэзия Кузнецова, как творчество других оригинальных поэтов, имеет право на существование. Но одно дело, когда поэт что-то творит на особинку в русской поэзии. Это хорошо. И совсем другое дело, когда эта особинка навязывается как обязательно-всеобщая. Такого я принять не могу.

B. C. Две его известные поэмы на евангельские, условно определим это так, темы были опубликованы «Нашим современником».

А. П. В них он так резко не высказывался, как в этом последнем стихотворении «Поэт и монах». Кстати, эти поэмы православная общественность во многом не приняла.

B. C. Мы в журнале «Вертикаль. XXI век» по этому поводу опубликовали довольно убедительную статью критика Николая Переяслова. Прежде чем мне отдать рукопись для прочтения, он поинтересовался – не испугаюсь ли я её печатать? Я прочитал и сообщил автору, что ставим его статью в номер.

А. П. Он и Хатюшин были резко против этих произведений Кузнецова. Статью, которую вы опубликовали в своём журнале, Переяслов больше нигде, кроме ещё «Сибирских огней», напечатать так и не смог. А зря. Серьёзный критический разговор в творческой среде необходим.

B. C. В издательстве «Даль» в Санкт-Петербурге вышла книга Глушковой, составленная из её интервью последних лет. В них, в этих беседах, с кем она только ни ругается, кого только ни «ставит на место». И ведь трудно с автором не согласиться. Чаще всего убедительно и доказательно Глушкова отстаивает свою позицию… Но ведь сотрудничал с журналом «Москва» и ещё один, можно сказать знаковый писатель тех лет – Владимир Солоухин.

А. П. Да, он много у нас печатался. Например, его книга «Приговор» – это о том времени, когда Солоухин узнал, что болен раком. У нас печаталась и знаменитая книга очерков «Чёрные доски». Я уж не говорю о большой серии рассказов, по многим из которых мне пришлось выступать при обсуждении их на редколлегии. Я всегда говорил, и буду говорить – Солоухин блистательный писатель. У него было сверхчутьё на темы, как у супержурналиста. Как говорил поэт Сергей Смирнов, «Солоухин бежит на полноздри впереди остальных». Хотя в его натуре существовало одно «но» – Солоухин был барином. А когда крестьянин начинает себя чувствовать барином, то это сразу сказывается на всём. В настоящем аристократе есть понимание, что слугу унижать нельзя. Солоухин мог это сделать.

B. C. С его поэзией в журнале вам приходилось сталкиваться?

А. П. Когда я пришёл в «Москву», стихов он уже не писал. Но как-то однажды принёс большой цикл переведённых стихов одного армянского поэта – объёмом как раз на целый номер. Из этого цикла я отобрал четыре стихотворения. Получилось на три журнальных страницы – очень хорошая публикация для любого поэта. И вот однажды меня вызывает Алексеев. Вхожу в кабинет, там уже сидит Солоухин. Михаил Михайлович спрашивает:

– Ты почему переводы Владимира Алексеевича в секретариат сдал не полностью?

Ответственный секретарь в журнале был в числе моих недоброжелателей, вот он и позвонил Солоухину.

– Владимир Алексеевич, я отобрал то, что с моей точки зрения, как заведующего отделом поэзии, является наиболее значимым в поэзии автора.

– Но ты понимаешь, – говорит мне Солоухин со своим владимирским оканьем, – что в поэзии нужен воздух?

– Да, в поэзии нужен, – отвечаю я, – но на журнальных страницах его быть не должно.

– Ну, вообще-то я поступал иначе, когда заведовал отделом поэзии в «Литературной газете». (Он был там полгода). Я тогда печатал всё, что приносил мне Николай Тихонов.

– Но если я буду печатать только всего Тихонова и всего Солоухина, то как появятся новые поэты, новые Тихоновы и Солоухины?

На этом наш разговор и закончился. Солоухин не стал шуметь, возмущаться, требовать. Стихи в журнале вышли, но наши личные отношения этим эпизодом были как бы немного подпорчены. Тем более, Солоухину передавали, как я выступал и против публикации у нас некоторых его рассказов. Но я никогда не стеснялся и не боялся открыто говорить своё мнение о произведениях разных авторов. Друзья мои, если всё правильно понимали, так и оставались друзьями. А если случалось, что обижались – так что же это за друзья? Вот так же и Солоухин… Как-то года два назад позвонил мне Александр Арцибашев и позвал на вечер Солоухина, который он должен был проводить. Мне пришлось на это приглашение ответить так:

– К сожалению, я могу сказать не юбилейную речь. Могу, конечно, поговорить о его прозе, поэзии. А если высказать правду – которую сам Солоухин любил выдавать встречь, в противовес, – мне такого говорить не хочется. Да и тебе на вечере это не нужно.

B. C. Спасибо, Анатолий Анатольевич, за столь обстоятельную беседу. Понимаю, что обо всём, происходившем с вами во время работы в редакции журнала «Москва», можно говорить долго. Тема эта почти неисчерпаема, потому и надеюсь на продолжение нашего разговора в будущем.