Мы с мамой сидели на пляже, втирали масло друг другу в спину и гадали, кто первый в нашей семье за ведет детей. «Я думаю, Лиза», – сказал я. Дело было в начале 1970-х. Лизе было лет четырнадцать, и, хотя особых материнских чувств у нее не наблюдалось, она любила все делать по порядку. Закончив колледж, следовало выйти замуж, а после замужества следовало завести ребенка. «Попомни мои слова, – продолжал я, – к двадцати шести годам у Лизы будет… – тройка крабов подбиралась к брошенному бутерброду, и я усмотрел в этом знак судьбы, – у Лизы будет трое детей».

Это звучало очень пророчески, но мама отмахнулась. «Нет, – сказала она, – первой будет Гретхен». Она, прищурясь, посмотрела на свою вторую дочку. Гретхен стояла на берегу и бросала кусочки мяса стае чаек. «У нее на бедрах написано. Сначала Гретхен, за ней Лиза, а потом Тиффани». «А Эми?» – спросил я.

Мама на мгновение задумалась. «У Эми не будет ребенка, – сказала она. – У Эми будет обезьянка».

Себя я в пророчество о детях не включил, поскольку не представлял себе, что наступит день, когда гомосексуалисты смогут создавать настоящие семьи, усыновляя детей или пользуясь чьей-нибудь взятой напрокат утробой. Я не включил и своего брата, поскольку всякий раз, когда я его видел, он что-нибудь ломал, не случайно, а нарочно, радостно. Он своего ребенка расчленит, искренне веря, что потом соберет его обратно, а потом что-то подвернется – фильм о карате, пара дюжин лепешек, – и ребенок будет забыт.

Ни мама, ни я и подумать не могли, что из всей нашей семьи первый – и единственный – ребенок появится именно у мальчишки, разбивавшего бутылки на дорожке к дому. Когда это случилось, мамы уже давно не было на свете, и моим сестрам, отцу и мне пришлось самим справляться с потрясением. «Это произошло так быстро!» – повторяли мы друг другу, словно Пол – как мы, – перед тем как что-нибудь сделать, собирался десять лет. Но он не такой, как мы, и, по его словам, дискуссия закончилась очень просто: «Снимай штаны!» Кэти так и поступила, и вскоре после свадьбы он позвонил мне и объявил, что она беременна. «Какой срок?» – поинтересовался я. Пол отвел телефонную трубку в сторону и заорал в соседнюю комнату:

– Мамочка, который час?

– Ты называешь ее «мамочка»?

Он снова позвал ее, и я объяснил ему, что если в Париже четыре часа, то в Рейли десять утра. «Так какой у нее срок беременности?»

Он прикинул, что около девяти часов. Они сами провели тест на беременность. Накануне результат был отрицательный. А сегодня утром – положительный, поэтому Кэти стала «мамочкой», а позже – «мамашей», а еще позже, по непонятным причинам, – «мамашей Д».

Когда мой друг Энди и его жена обнаружили, что у них будет ребенок, они держали эту новость в секрете восемь недель. Как я узнал, многие так делают. Ведь зародыш совсем крошечный – просто скопление блуждающих клеток – и настолько несерьезный, что в любой момент может исчезнуть. А если случается выкидыш, несостоявшихся родителей жалеют, поэтому люди и не хотят заранее всем рассказывать.

«Знаешь, ты не обижайся, – сказал я Полу, – но лучше бы вам обоим некоторое время помалкивать».

Он покашлял в трубку, и я понял, что они с Кэти висят на телефоне не один час, и я, судя по всему, был последним в списке.

То, что мне представлялось разумной предосторожностью, он отмел как суеверия: «Если до того дойдет, я его цепями прикую – мой ребенок вовек из утробы не выскочит».

Повесив трубку, он отправился в магазин и приобрел детский стульчик, стол для пеленания и слюнявчик с надписью «Я люблю папочку». Я вспомнил о детях, которых иногда можно увидеть на демонстрациях. Надписи на их маечках гласят: «Младенцы за мир». Или мое излюбленное: «Я счастлив, что мамочка не сделала аборт».

«Может, лучше было повременить, пока малыш начнет ходить, и сам тебе это скажет? – поинтересовался я. – Или, по крайней мере дождаться, пока у него вырастет нормальная шея. Ты соображаешь, зачем нужен слюнявчик?»

В следующий раз он позвонил, стоя у прилавка магазина, где покупал комплект видеофильмов «Маленький Эйнштейн»:

– Мне все равно, кто родится, мальчик или девочка, но голова у этого сукина сына работать будет, это уж точно.

– В таком случае, он вряд ли унаследует это качество от родителей, – сказал я. – Кэти еще даже у врача не была, а ты уже накупил видеофильмов?

– И колыбельку. И стоит эта сраная колыбелька до хрена.

– Звонить во Францию по мобильнику в одиннадцать утра в среду стоит столько же, – заметил я, как будто забыл, с кем говорю.

Мой брат жить не может, если не сопит в телефонную трубку. Если ты ему враг, он будет звонить тебе раз в день, но если ты член семьи и у вас более-менее нормальные отношения, тогда звонок каждые восемь часов тебе гарантирован. Он тратит деньги, звоня нам, а мы с сестрами тратим деньги, звоня друг другу и обсуждая, как часто нам звонит брат.

Когда о беременности сообщили официально, он стал звонить еще чаще: «Большие новости, брательник. Сегодня мамочке делают тест Корки». Корки – это такой персонаж из телесериала начала 1990-х годов, его играет актер с синдромом Дауна. Лизе он тоже рассказал про тест, и она не поняла, будут ли проверять плод на наличие триплоидной двадцать первой хромосомы, или устанавливать, станет ли он актером. «Я уверена, что сейчас вполне могут обнаружить драматический ген», – сказала она.

К шестому месяцу тайной оставался только пол Младенца. Пол с женой строили догадки, но никто из них не хотел знать наверняка. Это, говорили они, чтоб не сглазить. Но куда уж сглазить сильнее после того, как они полностью обставили детскую и подписали открытки, сообщающие о рождении ребенка? Как и все в нашей семье, я составил список возможных имен и время от времени звонил им со своими предложениями: Грязнуля, Рыжик – и все они были отвергнуты. Подрядчики и плотники, с которыми брат работает, тоже предлагали имена, в основном, навеянные продолжающейся войной или же сияющим, хоть и слегка подпорченным образом Америки. Популярными были Либерти, Глори, Вендетта, звучащая слегка по-итальянски, и Дай Саддаму Под Зад. С последним именем, заметил отец, для второго имени совсем не останется места. Сам он предлагал исключительно греческие имена, совершенно не думая, о том, какие ассоциации они могут вызвать. «Ни одни ребенок по имени Геркулес не может появиться в третьем классе, – объясняла ему Лиза. – Это в равной мере относится и к Лесбосу, как бы красиво это имя ни звучало».

Потом решили, что ребенка надо назвать по имени его дедушек и бабушек. Мы могли предложить Лу и Шерон, но не следовало забывать и о родителях Кэти. «Ах, ну да, – вспомнила моя сестра Эми. – Эти». Уилсоны были милыми людьми, но для нас они представляли возможную угрозу, препятствие, выросшее между нами и тем, о ком мы привыкли думать как о маленьком Седарисе. «А разве у родителей Кэти еще нет внука?» – спрашивал я, как будто внук, подобно номеру социального страхования или позвоночнику, мог быть только один. Мы решили, что они жадные и от них всего можно ожидать, но, когда подошло время состязания, мы сразу стушевались. Их команда была в полном составе к моменту рождения ребенка, а нашу представляли только Лиза и отец. Роды у Кэти продолжались пятнадцать часов, когда доктора наконец решили делать кесарево сечение. Эту новость сообщили в приемный покой, и, когда время подошло, отец посмотрел на часы и сказал: «Вот как раз сейчас ее и разделывают». И отправился домой покормить собаку. После этого назвать ребенка Лу было все равно, что назвать его Адольфом или Вельзевулом. Впрочем, все три варианта были отметены, когда младенец оказался девочкой.

Они назвали ее Мадлен, а пока ее помещали в кювез, имя сократилось до Мэдди. Я в это время был в гостинице в городе Портленд, штат Орегон, и услышал новость от брата, позвонившего из реанимации. Голос у него был тихий и мелодичный, почти шепот. «У мамочки из письки торчат какие-то трубки, но это ерунда, – сказал он. – Она лежит, малышка Медди сосет сиську и счастлива, как слон». Это был новый, нежный Пол: словарный запас не изменился, но тон стал мягче, и в нем слышалось изумление. Кесарево прошло тяжело, но, поубивавшись по времени, потраченном впустую на занятиях по подготовке к родам, он предался размышлениям.

– Некоторых приходится вырезать, другие сами по себе выскакивают, но ты только вдумайся: рождение ребенка – это же офигенное чудо!

– Ты сказал «вдумайся»? – переспросил я.

К концу недели Кэти вернулась домой, но у нее были осложнения: опухали ноги, она задыхалась. Ее забрали в больницу и там откачали тридцать фунтов жидкости – скопившуюся воду и, к ее страшному разочарованию, грудное молоко. «Оно все равно будет прибывать, – объяснил Пол, – но, поскольку она принимает столько лекарств, придется откачивать и откачивать». Этот медицинский термин Пол услышал от врачей, которые заодно сообщили ему, что Кэти больше не может иметь детей. «Сердце у нее слишком слабое, ты такую херню когда-нибудь слышал?» – его новый голос был на время забыт.

– Такое сказать Мамаше Д, она и так с отсосом Напугалась до полусмерти, я ему и говорю, козел, исчезни со своими насосами-засосами, выпускник хренов пакистанской школы для придурков. Я себе специалиста найду.

– Интересно, – сказал я, – что в девятнадцатом веке использовали щенков, чтобы отсасывать молоко из груди.

Пол ничего не ответил.

– Я просто представил себе эту приятную картинку, – продолжал я.

Он согласился, но думал при этом явно о другом: о больной жене, о младенце, нуждающемся в уходе, о втором ребенке, которого они хотели и которого у них никогда не будет.

– Щенки, – повторил он, – задницу тебе они точно бы отсосали.

Через две недели после рождения ребенка я прилетел в Рейли, и отец, небритый и выглядящий на свои восемьдесят, явился за мной в аэропорт с получасовым опозданием. «Ты меня извини, но я что-то расклеился, – сказал он. – Чувствую себя не ахти, и пришлось долго искать лекарство». Он подхватил какую-то инфекцию и боролся с ней антибиотиками, которые доктор прописал его собаке – датскому догу. «Таблетки есть таблетки, – рассуждал он. – Будь они для собаки или для человека, все равно одни и те же чертовы таблетки».

Мне это показалось забавным, и позже я рассказал об этом сестре Лизе, которая почему-то не разделила моего веселья. «По-моему, это ужасно, – сказала она. – Как же Софи может вылечиться, если папа съедает все ее лекарства?»

На отце, кроме майки в пятнах, были драные джинсы и бейсбольная кепка с эмблемой тяжелых металлистов. Я спросил про нее, но он только пожал плечами и сказал, что нашел шапочку на парковке.

– Ты думаешь, отец Кэти одевается, как фанат группы «Айрон Мейден?» – спросил я.

– А мне плевать, как он одевается, – ответил отец.

– Ты думаешь, когда он заболевает, он бежит в зоомагазин, и сам себе прописывает лекарства?

– Да нет, наверное, но какая, к черту, разница?

– Я просто спросил.

– А ты что, – сказал отец, – думаешь, получишь приз Лучшего Дяди, отсиживаясь в Париже и жаря лепешки со своим дружком?

– Лепешки?

– Ну, или как их там, – сказал он, – блинчики.

Он отъехал от бровки, свободной рукой поправляя слишком большие очки, купленные еще в семидесятых и недавно обнаруженные в ящике стола. По дороге я рассказал ему историю, услышанную в аэропорту. Молодая мать подходит к пропускному пункту с двумя бутылками грудного молока, и жлоб на контроле заставляет ее открыть обе бутылки и отпить из них.

– Не трынди, – говорит отец.

– Да нет, – отвечаю я. – Правда. Они хотели убедиться, что это не яд или какая-нибудь взрывчатка. Поэтому и доноры спермы стали ездить междугородными автобусами.

– В паршивом мире мы живем, – замечает он.

Предложения по усовершенствованию этого паршивого мира можно прочесть у него на бампере. Унас с отцом разные политические взгляды, поэтому, когда он меня везет, я стараюсь съежиться на сиденье – стыжусь ехать в этом «Бушмобиле», как мы с сестрами его называем. Будто возвратилось детство. Папа за рулем, а я сижу так низко, что не вижу, где Мы. «Ну, что, приехали? – спрашиваю я. – Мы уже приехали?»

Когда мы прибыли, Мадлен спала, так что мы с Полом и отцом столпились вокруг ее кроватки и стали шепотом восхищаться. Кто-то из них сказал, что она похожа на нашу маму, но она была, как любой младенец, не кукольно-хорошенький, с рекламы пеленок, а красный и сморщенный, похожий на злобного старичка.

– Когда вырастут волосы, она будет выглядеть

совсем иначе, – сказал Пол. – Некоторые дети прямо с ними и рождаются, но для матери лучше, когда они лысые – легче пролазят, – он помахал руками перед закрытыми глазами дочери. – О матерях думать надо. Представляешь, каково, когда внутри тебя сидит кто-то, покрытый мехом и всякой фигней?

– Ну, вообще-то мех и волосы это разные вещи, – заметил отец, – конечно, если внутри сидит енот – это да, я понимаю, о чем ты, но пара волосков еще никому не повредила.

Пола передернуло, и я рассказал ему содержание нового документального фильма. Там шла речь о мальчике, отделенном хирургическим путем от его внутреннего близнеца. Этот близнец жил в нем семь лет, как кукла, без сердца и мозга.

– Это все еще полбеды, – прошептал я, – но вот волосы у него и впрямь были очень длинные.

– Насколько длинные? – заинтересовался Пол.

Честно говоря, фильма этого я не видел, а только читал о нем.

– Длиннющие, – соврал я. – Фута три.

– Это вроде как внутри тебя сидит гребаный Вилли

Нельсон, – заметил Пол.

– Все это сплошная брехня, – сказал отец.

– Не, честно. Я сам видел.

– Ни черта ты не видел.

Малышка поднесла кулачок ко рту, и Пол склонился над колыбелькой.

– Это всего-навсего твой голубой дядька и голозадый дед несут свою обычную хренотень, – пояснил он.

И это прозвучало так… уютно.

Потом отец ушел, а Пол разогрел бутылочку с детским питанием. Малышка проснулась, Кэти усадила ее на кушетку, и мы вчетвером стали смотреть фильм, снятый в больнице. Я подозреваю, что Пол не заснял всю процедуру кесарева сечения лишь потому, что ему наотрез запретили по юридическим или, может, гигиеническим соображениям. На пленке остался пробел между появлением доктора и багроволицым младенцем, с воплем извивающимся на конце пуповины. Зато съемки в реанимации продолжались бесконечно – вероятно, чтобы восполнить этот семиминутный перерыв. Кэти пьет воду из пластикового стаканчика. Медсестра вплывает в комнату, чтобы сменить повязку. Часто на экране моя невестка была голой или полуголой, но если Кэти и беспокоил ее вид на широком телеэкране, то по ней это было не заметно. Иногда она держала камеру, и тогда мы видели Пола в обрезанных шортах, рекламной майке и бейсбольной кепке, повернутой задом наперед.

Они оба видели этот фильм раз сто, но все равно смотрели его с упоением. «О, вот эта санитарка заглядывает», – сказала Кэти. Пол выключил звук, и когда женщина просунула голову в дверь, «озвучил» ее.

– Эге, тут вроде как все спят.

– Покажи еще раз, – попросила Кэти.

– Эге, тут вроде как все спят.

– Еще.

– Эге, тут вроде как все спят.

Дальше на пленке было первое испражнение малышки. Какашка выглядела, как деготь, и, когда наконец она вылезла вся, Пол нажал кнопку реверса, чтобы посмотреть, как вся кучка сжимается и вползает обратно в тело его дочери.

– Видишь, какое темное дерьмо? – спросил он. – Я тебе говорю, малышка дает всем фору.

Он поднес Мадлен к экрану телевизора, и она издала какой-то трехсложный звук, который Пол интерпретировал как «ого-го!», но мне послышалось «помоги!».

Люди, которым ничего не нужно доказывать, дарят младенцу практичные подарки: толстые полотняные комбинезоны, способные выдержать полный цикл рвот и стирок. А те, кто борется за звание любимых теть и дядей – как мои сестры и я, – посылают в подарок атласные штанишки и изящные свитерки ручной вязки, сопровождая их записочками типа: «P.S. Меховой воротничок отстегивается». Малышку фотографируют в каждом новом наряде, и я получаю снимки почти каждый день. На них мой брат с женой выглядят не как родители, а как злодеи-киднепперы, стерегущие богатую кашмирскую наследницу.

Любой жест и шаг Мэдлин фиксируется фото– или видеокамерой и публикуется под общим названием «Малышкин первый…»… «Малышкин первый выезд на пляж», он же «Малышкин первый шторм». Сидя на руках у матери, она глядит на морскую траву, прибитую ветром, и на чернеющее небо. На ее сморщенном личике читается мудрость и тревога, сроду не виданная на лицах ее родителей. Четвертое июля, Хеллувин, День благодарения: для нее это просто дни, но ее одуревшие от любви родители настаивают на том, что их дочь распознает праздники и радуется им так же, как они.

На «Малышкин первый день зимы» Мадлен сидела перед телевизором, по которому шла «Рождественская песня», а потом смотрела, как мой брат, изображая джентльмена викторианской эпохи, прицепил себе бакенбарды. Он не пользовался карнавальным набором, а просто прилепил два куска сырого бекона вдоль челюсти, и там они чудесным образом висели несколько минут, поскольку жир приклеился к коже. Потом Пол достал лестницу и развесил рождественские гирлянды с лампочками по фасаду дома. Они тоже оказались недолговечными, и, как только были сделаны снимки, лампочки начали перегорать и падать в кусты. Малышка, разумеется, знала, что она получит. Подарки вручались сразу же, по приходу Пола из магазина. «Малышкина первая книжка игрушка», «Малышкина первая говорящая кукла». Среди подарков была фонетическая игрушка под названием «Учим азбуку вместе». Нажимаешь, к примеру, букву «П», и машина вслух произносит название буквы. Нажимаешь «П», потом «А», потом опять «П», и она соединяет буквы в неуклюже произнесенный слог «Пе-Аа-Пе». Голос у машины механический, она слишком сложная для ребенка возраста Мадлен. Девочка не хотела иметь с ней ничего общего, так что к рождественскому утру машина превратилась в игрушку моего брата. Он твердо решил заставить ее ругаться, но «Учим азбуку вместе» – машина хитроумная и благопристойная. Она быстро разобралась, куда он клонит. «М-а-т-ь» набирается нормально, но попробуй вслед за этим набрать «т-в-о-ю», и машина уже на второй букве захихикает и натуральным голоском маленькой девочки выскажет все, что она о тебе думает: «Ха, ха, ха, ха. Ты дурачок! «

– Ее даже «хрен» сказать не заставишь, – возмущается Пол, – а это же, черт возьми, овощ.

По состоянию здоровья моей невестке надо спать всю ночь, поэтому, когда Мадлен просыпается в два и в три часа ночи, а потом в пять утра, Полу приходится ее кормить и переодевать, а еще носить на руках по всему дому, упрашивая сменить гнев на милость. Ложиться в постель бессмысленно, поэтому он швыряет свои подушки из комнаты в комнату и валится на пол перед детской кроваткой или перед креслом-качалкой в столовой. Когда последняя из моих сестер отправляется на боковую, он набирает мой номер и подносит трубку к ротику малышки. Целыми месяцами я слушал ее плач по междугородке, но потом она подросла, научилась смеяться, ворковать, вздыхать с особой детской интонацией, и, слушая ее, я начинаю понимать, как некоторые люди решаются привести младенца в наш паршивый мир.

– Рано или поздно она разберется, что к чему, – говорит отец. – Подожди еще. Через пару лет Мадлен и знать его не захочет.

Я заглядываю в будущее и вижу лицо моего бра та, невыносимо повзрослевшее. Дочь отвергла все его ценности и теперь стоит на подиуме одного из престижных университетов – выпускница, готовящаяся произнести прощальную речь. Что она подумает, когда ее папаша появится посреди прохода, захрюкает, как боров, и задерет майку, демонстрируя надпись на трясущемся голом пузе? Отвернется ли она, как предсказывает мой отец, или вспомнит ночи, когда просыпаясь, она видела его рядом – этого жлоба, этого увальня, дурацкую слюнявую игрушку, спящую у ее ног.