Я не планировал такого, но в возрасте двадцати двух лет, после того как я бросил уже второй колледж и пару раз попутешествовал по стране, я оказался в Рэйли, в подвале родительского дома. Полгода я просыпался в полдень, накуривался травкой и прослушивал одну и ту же запись Джонни Митчелла по сто раз подряд и в конце концов был вызван в логово к отцу, где получил указание выметаться. Папа очень официально восседал на огромном удобном стуле за своим столом, и я почувствовал, будто он увольнял меня с поста его сына.
Я знал, что рано или поздно это произойдет, и поэтому, если быть откровенным, не слишком волновался. Я воспринимал изгнание из отчего дома как то, что нужно, чтобы хоть когда-нибудь встать на ноги. «Хорошо, – сказал я, – я уйду. Но однажды ты еще пожалеешь».
Я понятия не имел, что значила эта фраза. Просто Мне казалось, что человеку, которому велено уходить, следует произнести подобные слова.
У моей сестры Лизы была квартира возле университета, и она предложила мне приехать и пожить у нее сколько захочу, только без Джонни Митчелла. Мама предложила отвезти меня, и после недолгих препираний я согласился. Пятнадцать минут мы ехали через город и по дороге слушали повтор интерактивного радиошоу: люди дозванивались в студию, чтобы описать различных птиц, увиденных ими возле своих дворовых кормушек. Обычно передача шла по утрам, и было странно слышать ее вечером. Птицы, о которых шла речь, уже давно улеглись спать и, скорее всего, даже не помышляли о том, что о них еще разговаривают. Я переварил это и подумал, разговаривает ли кто-нибудь дома обо мне. Насколько мне известно, никто никогда не пытался сымитировать мой голос или описать форму моей головы, и было удручающе осознавать, что меня не замечают в то время, когда куча людей готова удавиться из-за птицы-кардинала.
Мама остановилась перед домом, в котором жила моя сестра, и начала плакать, когда я открыл дверцу. Меня взволновали ее слезы, грусть и отчаяние, совсем нетипичные для нее. Только несколько месяцев спустя я узнал, что папа вышвырнул меня из дома не потому, что я был лодырем, а потому, что я был гомиком. Наш короткий разговор должен был стать одним из тех решающих моментов, которые творят взрослую жизнь человека, но он слишком стыдился самого важного слова и совсем его не употребил, сказав только: «Мне кажется, мы оба знаем, почему я это делаю». Я думаю, что мог бы положить его на лопатки, но просто не уловил смысла его слов. «Это потому, что я неудачник? Наркоман? Тряпка? Ну, папа, назови мне хоть одну нормальную причину!»
Кто же такое скажет?
Мама считала, что мне известна правда, и это разрывало ее на части. Опять наступил решающий момент, и я снова полностью его проворонил. Она плакала до тех пор, пока не стало казаться, будто она давится. «Извини, – сказала она, – извини, извини, извини».
Я знал, что через пару недель у меня будет работа и хоть какая-то несчастная квартирка, но мамины слезы заставили меня забеспокоиться. Может, это будет не так просто, как я думал? Неужели она и вправду считала меня неудачником? «Серьезно, – сказал я, – все будет хорошо».
Фары автомобиля горели, и мне стало интересно, о чем думают проезжающие мимо водители, слыша мамины всхлипывания. Какими людьми они нас считают? Может, они думали, что она из тех мам-плакс, которые разваливаются на куски каждый раз, когда кто-то роняет на пол чашку? Может, они решили, что я обидел ее? Может, они видели еще одну плачущую мать и ее обкуренного сына-гомика, которые сидят в машине и слушают радиопередачу о птицах, а может, они воображали, хотя бы на мгновение, что мы какие-то особенные?