Венеция
Старый бронзовый мавр на Торе дель Оролоджио медленно поднял молот и ударил в колокол. И в то же мгновенье грянула полуденная пушка. Над площадью Св. Марка взметнулись тучи голубей. Напуганные, пронеслись они в сторону Дворца Дожей и уселись в тени, терпеливо выжидая, когда перестанут бить колокола и всё успокоится.
Через минуту голуби вернулись к своим прерванным занятиям, снова принялись клевать кукурузные зерна из рук туристов и позировать фотографам. Можно ли представить себе площадь Св. Марка без голубей, без всей этой праздничной, ленивой толпы, за которой наблюдали мы, сидя под прохладной колонадой в кафе Флориана?
Еще вчера был Париж, шумный лионский вокзал, — преддверье Юга, — зеркальные стекла голубых вагонов симплонского экспресса. Всю ночь шел дождь. Швейцария на утро тонула в густом, молочном тумане. На мгновенье поднялся из озера, как призрак, Шильонский замок, а потом снова, — туман, дождь, протяжные, заглушенные свистки локомотива, входящего в туннель, в ночь, в темноту.
Но Италия не разочаровала — встретила синим небом, ослепительным солнцем, чудесными пейзажами Ломбардии. Из экспресса поезд вдруг превратился в омнибус, останавливался на каждой станции, и после скучных, деловитых швейцарских вокзалов, всё вокруг ожило, зашумело бестолково и весело, и камерьеры из буфетов, появившиеся на перронах, толкали перед собой тачки и певуче выкрикивали:
— Вино… Фрутти… Джелатти!
Поезд подходил к Венеции.
* * *
Гондольер берет наши вещи, и вот мы на Каналэ Грандэ, в котором тихо плещет какая то необъяснимо притягивающая к себе зеленая вода. Черная гондола бесшумно скользит, проплывает мимо дворцов, обгоняет другие такие же гондолы; гондольеры в соломенных шляпах с лентами, стоя на корме, наваливаются на длинные весла, перебрасываясь друг с другом ленивыми фразами и показывают нам на ходу достопримечательности города… Солнце давно уже зашло, но в сумерках отчетливо вырисовываются фасады палаццо и церквей, и мраморные статуи святых, благословляющих город Дожей.
Нет, не так, и, верно, цитата, как всегда, переврана… Гондольер делает еле заметное движение веслом, и гондола послушно сворачивает в узкий, темный канал. На каменном мостике стоит парочка; они молчат, смотрят на воду. Почему-то я вспоминаю в эту минуту о великом венецианском авантюристе Джакомо Казанове, — он первый заставил меня полюбить Венецию, ее каналы, площади, дворцы. Образ Казановы будет меня преследовать в Венеции неустанно, — под колоннадой на площади Св. Марка, на пиацетте, даже в страшной каменной тюрьме дворца Дожей, откуда Казанова все же умудрился бежать. Некоторые главы «Мемуаров» Казановы и его страх Совета Десяти я понял, только побывав в этой «приджиони», в каменных «колодцах», в которых держали пленников Венецианской Республики. В «колодцах» нижнего этажа, расположенного на уровне канала, сырость и темнота ужасающие. По сравнению с этой тюрьмой Бастилия была, вероятно, уютным пансионом, — государственным преступникам разрешалось обставлять камеры собственной мебелью, пищу им доставляли рестораторы фобура Сэнт-Антуан и можно было принимать посетителей. Не то было в венецианской «приджиони».
Гондола сделала большой круг и снова вышла на Каналэ Грандэ.
Откуда-то из темноты донеслась песнь, потом пение оборвалось и раздался женский смех. Жена, мечтавшая о серенадах, заволновалась:
— Почему наш гондольер не поет?
— Ты слышала его голос?
— Да. Голос пропойцы. Хриплый. Лучше пусть он молчит.
Гондольер наш и не собирался петь. Впрочем, серенаду мы всё же услышали. На вторую или третью ночь мы шли по набережной Скьявони и остановились на мостике, переброшенном через узкий канал. Перед нами был исторический Мост Вздохов, — названный так не в честь влюбленных, а потому, что через мост этот водили из соседней тюрьмы во Дворец Дожей государственных преступников. На одну какую-то секунду, через прорезы в каменных стенах моста видели они голубое небо и зеленую воду канала и, может быть, слышали веселые голоса праздничной толпы на набережной… Так вот, под этим Мостом Вздохов, стояли несколько гондол с фонариками. Мужской, очень красивый голос пел что-то о несчастных пленниках из «приджиони нуова», — певцу аплодировали люди в гондолах и те, что стояли на берегу.
Эта венецианская серенада была устроена компанией Кука для своих туристов.
Я часто думаю: что стало бы со многими обычаями итальянской старины без их верных блюстителей, — Кука и «Америкэн Экспресс Компани»?
* * *
В XVIII веке Венецианская Республика, накопившая много славы и богатств, медленно умирала. И, как всегда случается с обреченными режимами и народами, Венеция лихорадочно старалась жить и наслаждаться. Карнавал продолжался чуть ли не шесть месяцев в году, — венецианцы не расставались с масками, появлялись в них на улицах, в гостях, в игорных домах, во дворце, на базаре. От этих былых великолепных празднеств остались лишь рассказы мемуаристов, да старинные гравюры, на которых изображена площадь Св. Марка в дни Карнавала, с живописными группами синьоров и синьорин в ярких шелковых плащах, домино, «бауттах», в маскарадных пестрых костюмах, с кружевными масками на лицах. Остались еще удивительные статуэтки в магазинах под колоннадой Прокураций, статуэтки из цветного стекла, изображающие героев Комедиа Дель Арте и венецианских Пьеро и Коломбин. К сожалению, не удалось побывать на стеклянных заводах Мурано, но мы всё же посетили небольшую фабрику в центре Венеции, где выделывают такие статуэтки. Мастера вытаскивали из печей металлические стержни с кусками мягкого цветного стекла, резали его ножницами и придавали щипцами нужную форму, потом снова отправляли в печь и снова подправляли фигурки. В соседнем доме видели мы фабрику венецианских кружев, — старухи в черных платьях, с наколками на головах, быстро, не глядя, перебирали шпульки и плели лучшие кружева в мире.
Но главное событие венецианской жизни — это выставка Джованни Беллини во Дворце Дожей. Любимейший из сыновей Венеции как никто выражает душу города каналов, и не даром одна из его наиболее значительных символических вещей «Летейские воды», написана на фоне венецианской мраморной террасы и канала. Строги и задумчивы Мадонны Беллини, — нет в них ни итальянской, немного греховной красоты, ни чрезмерного опрощения, — Мадонны его внутренне сосредоточены, и в позе Богоматери, склонившейся над Младенцем, уже выражены тревога и скорбь… Но что же мне писать об этой удивительной выставке? Будет правильнее отослать читателя к «Образам Италии» П. Муратова. «Беллини не только здесь родился и вырос, но живопись его так расцвела здесь, что долго Венеция не хотела знать никакой другой, и десятки художников повторяли, списывали и даже подделывали ее. Беллини был понят и любим, и его искусство выражало чистейшую линию в душевном сложении Венеции».
* * *
Дни в Венеции проходят легко, радостно, незаметно. Часами можно сидеть в маленьком кафэ на набережной Скьявони, перед чашкой крепчайшего кофе и стаканом ледяной воды. У пристани покачиваются черные гондолы, ждущие американцев. Иногда в сторону далекой лагуны, поблескивающей на солнце, проходит пыхтя пассажирский «вапоретти» и издает страшные гудки. Я заметил, что чем меньше судно, тем громче оно гудит. У венецианских «вапоретти» гудки ничем не уступают «Квин Элизабет».
Нигде в мире я не видел такой праздной, такой беспечной толпы, как в Венеции. Сюда приезжают люди, желающие быть счастливыми и влюбленными. Они кормят голубей на площади Св. Марка, бродят по церквам, выискивая Тинторетто и Тицианов, их можно встретить на пиацетте и в маленьких «тратториях», где подают розовое веронское вино.
Случайная прогулка привела нас по узким, средневековым улицам к церкви, у стены которой приютилась под открытым небом такая «траттория», и потом мы уж приходили сюда всякий день. Луиджи оказался славным трактирщиком, настоящим персонажем из комедии Гольдони… Внутренним, профессиональным чутьем он почувствовал во мне чревоугодника и ценителя итальянской кухни и решил показать себя подлинным венецианским патрицием. Не успевали мы сесть за стол, как Луиджи начинал тащить все чудеса своей кухни — какие-то фаршированные огненные перцы, баклажаны, помидоры во всех видах, «фрутти ди маре» с лагуны, телячьи котлеты по-болонски… Сколько бы ни уничтожали пищи клиенты Луиджи, — цена всегда была одинакова, очень низкая, и нигде уж потом в Италии не ели мы так вкусно, как в траттории «Чита де Милано».
Пока мы знакомились с тайнами итальянской гастрономии, к столу нашему подходили люди с улицы, — нищие старухи, торговцы открытками, торговцы коралловыми ожерельями и муранскими бусами, какими-то музыкальными шкатулками… Каждые десять минут из за угла показывался человек в матросской куртке с синим воротником, в соломенной шляпе с лентой, и небритым лицом разбойника. Человек подходил к столику и хрипло нас подгонял: — Гундола, гундола, гундола! И в последний раз гондола отвезла нас по Каналэ Грандэ к вокзалу, мимо мертвых дворцов и романтических садов, мимо церквей и зеленоватых мраморных ступеней, спускающихся к лениво плещущейся воде.
Впереди были города Тосканы и Рим.
Рим
К Риму всегда подъезжаешь с душевным волнением. Что же есть в этом городе особенное, делающее его таким близким и нужным каждому человеку? Великое прошлое, или своеобразный и неторопливый уклад его нынешней жизни, дворцы, живописные развалины, многоводные фонтаны на площадях, или просто улицы и народ, гордый и приветливый «пополо романо», равного которому нет во всей Италии?
Есть особое чувство Рима, — только постепенно оно охватывает путника. Гаспар Валет в своей книге «Отражения Рима» так определил это душевное состояние: «Очарование Рима не есть нечто мгновенное и внезапное. Оно не действует на приезжего сразу, не поражает его, как молния. Оно медленно, постепенно и неуклонно просачивается в его душу, мало помалу входит в нее, проникает в нее всё больше и больше, захватывает и, наконец, поглощает на всю жизнь».
— Поезжай в Рим, — писал когда-то Шелли. Ты найдешь там одновременно рай и могилу, город и пустыню.
Пожалуй, нет лучшего определения сущности Рима. Всё здесь причудливо переплетается, — могилы и памятники прошлого и свидетельства того, что современный римлянин остается артистом и созидателем великолепного города, раскинувшегося на семи холмах. Несмотря на продолжающуюся жизнь, в этом городе никогда нельзя избавиться от чувства какой-то музейной тишины и заброшенности… В том, что римляне остались великими строителями, можно убедиться еще из окна вагона. Поезд, подходящий к Риму, в течение получаса пересекает предместья, сплошь застроенные домами современной конструкции, с традиционными итальянскими террасами и балконами, и это не квартиры для богатых людей, а для рабочего люда, среднего класса и интеллигенции.
* * *
В Рим мы приехали 15 августа, в день «ферагоста». Город, по случаю праздника, вымер, — жители выехали к морю, на соседние пляжи Остии, и безлюдные площади и улицы, залитые ярким солнцем, напоминали о римской «пустыне» Шелли. Только из храмов, где кончалась поздняя месса, выходили верующие и вслед им, из широко распахнутых церковных дверей, гремели органы.
Поезд наш уходил в Сицилию поздно вечером, впереди было несколько свободных часов. Мы решили объехать давно знакомые места, совершить паломничество — слишком короткое и поспешное, но как же остановиться в Риме и не побывать на пиацда Навонна или у Тревийского фонтана?
Из всех бесчисленных римских площадей, я больше других люблю пиаццу Навонну, — продолговатую, с обелиском и фонтанами, украшенными статуями четырех рек. Почему-то женская фигура, символизирующая Нил, закрывает глаза рукой. Долго я не мог понять причину, пока не вычитал объяснение, которое дают римляне этой аллегории:
— Нил закрывает глаза рукой, потому что не знает происхождения своих источников. Но в действительности Бернини просто не хотел, чтобы его статуя глядела на уродливый фасад соседней церкви и прикрыл ей глаза.
Когда-то на этой площади император Домициан устраивал олимпийские игры и состязания колесниц. Площадь в старину во время летней жары наполняли водой, превращая в гигантский бассейн для плаванья… Всё это — в далеком прошлом, но и теперь еще ребятишки из квартала Парцоне раздеваются и, тайком от карабинеров, залезают в раковины фонтанов Бернини, под потоки льющейся на них сверху прохладной воды и наслаждаются жизнью.
Форум заснул под палящими лучами солнца. Даже самые неутомимые туристы не решаются спуститься вниз в эти полуденные часы. Зато на площади Капитолия — прохладно, часть ее в тени, и только Марк Аврелий на бронзовом коне покорно стоит на солнцепеке… Нет в мире площади, с которой было бы связано так много истории, как с Капитолием. Внизу, в самом конце лестницы, был когда-то лес Кампидолио. В этом лесу волчица выкармливала Ромула и Рема. Здесь проходил Цезарь и прогуливался с друзьями Цицерон… А вот пословица лжет: от Капитолия до Торпейской Скалы не «один шаг», а гораздо больше, — прогулка эта занимает несколько минут, и скала, свесившаяся над «пропастью» выглядит не так уж страшно: жертвы, сброшенные вниз, пролетали не больше двух десятков метров.
От жары Тибр совсем обмелел, стал скучным и мелководным, и какой-то непропорционально-громадной кажется теперь на его берегу крепость Св. Ангела, за стенами которой в трудные минуты укрывались папы. В прошлый приезд в Рим мы были внутри башни, поднялись на верхнюю террасу и видели мрачную тюремную камеру, в которой умер маг и искатель философского камня Калиостро… Автомобиль проезжает мимо не останавливаясь, и вывозит на площадь Св. Петра. Солнце слепит невыносимо, но под колоннадой Бернини — тень и продувает ветерок. Жители соседнего квартала отдыхают под колоннадой на принесенных с собой стульях и табуретах, — женщины вяжут, весело между собой болтая, а мужчины, уже успевшие позавтракать, клюют носом. Наступает блаженный час «сиесты».
Два босоногих монаха, с непокрытыми головами, пересекают площадь и идут к Бронзовым Воротам Ватикана. И здесь тишина. Стоит, опираясь на тяжелую аллебарду, солдат папской гвардии в своем ярком средневековом одеянии, — форма эта, сделанная когда-то по рисункам Микеланджело, не меняется уже пятое столетие. За Бронзовыми Воротами начинается другой мир. В Граде Ватикане вряд ли наберется тысяча жителей, но духовная власть папы распространяется на миллионы человеческих душ. Если отойти немного от Бронзовых Ворот и взглянуть наверх, на третьем этаже, справа, можно увидеть окна, за которыми живет Пий XII. Жаль, на этот раз не удастся побродить по Ватикану и посмотреть его вокзал без поездов, его почту, телефонную и электрическую станции, обслуживаемые монахами, редакцию и типографию «Оссерваторе Романо», — есть в Ватикане даже собственная тюрьма без узников.
Дальше, — мимо Колизея, мимо бесчисленных церквей, уличных фонтанов, мимо раскаленных от солнца лестниц Пьяцца Д'Эспанья. На Корсо закрыты все магазины. Закрыто на лето и кафэ Греко, — здесь сиживал за столиком Николай Васильевич Гоголь, обдумывая «Мертвые души».
* * *
Пора подумать о завтраке. Можно войти в одну из «остерий» с прохладными, сводчатыми залами, в которых всегда царит полумрак… Расторопный хозяин принесет блюдо с дымящимися макаронами, густо политыми томатным соусом и щедро посыпет их острым, натертым сыром «пекорино», — что же может быть в мире вкуснее спагетти, запитых стаканом янтарного Фраскати?
— Нет, — говорят путешествующие с нами по Италии друзья, — если уж оскоромиться и есть макароны, так у Альфредо. Таких фетучини нет во всем Риме.
И вот мы сидим на террасе у Альфредо и три толстых неаполитанца — скрипач, мандолинист и гитарист, уже ходят между столиками, наигрывая какую-то живописную чепуху для туристов, вроде «О соле мио». И сам Альфредо с пышными вахмистрскими усами, которым мог бы позавидовать покойный король Умберто, хриплым голосом отдает свирепые приказания, умиленно прижимает руку к сердцу и всячески изображает из себя гостеприимного хозяина. Конечно, — синьоры начнут с фетучини, это — спечиалита, гордость Альфредо, и это будет заправлено им самим, при помощи золотой ложки и вилки, подаренных ему Мэри Пикфорд и Дугласом Фэрбанксом… Для супа сегодня слишком жарко, но зато филетти ди солиола ал вино бианко — совершенно бесподобные… Дальше синьоры решат сами: куриная грудинка с ветчиной и сыром, в марсале, или… Что было дальше мы не слышали, потому что лакеи внесли на подносе громадное блюдо фетучини, — широко нарезанной, тончайшей лапши, за которую принялся Альфредо.
Нельзя было не залюбоваться им в эту минуту. Казалось, вдохновение подлинного артиста снизошло на него, — он подбавлял в фетучини масло, щедро сыпал пармезан, а затем, быстрыми и точными движениями перемешивал всё, фонтаном поднимал фетучини кверху, снова бережно опускал их на горячее блюдо и морил дальше, разложил порции, сам подал и, став в позу римского императора, громко и гордо сказал:
— Фетучини ориджинале Альфредо!
И было в нем в эту минуту столько настоящего удовлетворения и даже благородства, что отведав действительно изумительно приготовленное блюдо, мы не выдержали и, по-итальянски, особенно четко выговаривая «р», закричали:
— Браво! Браво!
Артист сыграл свою роль, сорвал аплодисменты и скромно удалился за кулисы. Больше мы уж его не видели до тех пор, пока не собрались уходить и он пришел проститься, прося расписаться в книге гостей.
Пока мы ели и пили, прошло несколько часов. Уже начала спадать жара, подул с холмов ветерок «полленца» и мы отправились пешком по всё еще пустынным и сонным улицам в сторону нового вокзала, сделанного из аллюминия и стекла. Архитектор очень умно включил в свою постройку остатки старинной стены, проходившей в этом месте. Так, в новом римском вокзале причудливо сочетаются достижения современной Италии с ее великим прошлым.
Можно ли расстаться с Римом и не побывать у фонтана Треви, не испить хрустальной воды из источника «Аква Вирджиния»? Мы выпили воды, посмотрели на бронзовых тритонов, трубящих в раковины и бросили несколько мелких монет в фонтан, — залог вечной любви и обещание вернуться когда-нибудь в Рим.
* * *
В пламенеющем закате поезд уносит нас по пустынной и торжественной Кампанье в сторону Неаполя, Мессины, Сицилии.
Здесь уже сильно чувствуется юг, его беднота и суровая, библейская красота. По склонам голых холмов спускаются террасы, сложенные из камня, с низкорослыми оливковыми деревьями, мелькают совсем черные, прямые и одинокие кипарисы, вдоль пути гигантские кактусы, а на станциях белые и красные олеандры во всем цвету растут уже не в кадках, а прямо в земле.
Между Римом и Неаполем поезд останавливается часто, и на каждой станции толпы людей штурмом берут и без того переполненные вагоны. Люди сидят в купэ, в коридорах, во всех проходах, везде чемоданы, узлы, какие-то клети с курами, корзины с помидорами и кукурузой, и над всем этим царит веселый, бодрый шум, — все уже знакомы между собой и все оживленно разговаривают, перекидываясь шутками… «Скузи!», — в купэ втискивается еще один пассажир, вытирающий пот цветным, в клетку, платком. Каким-то чудом и для него находится место.
По перрону снуют черноволосые «факини» — носильщики. Мальчишки катят коляски с сандвичами, фруктами, бутылками кьянти и выкрикивают на разные голоса:
— Джелатти! Аква минерале…
Жара нестерпимая, всех мучит жажда, и мы пьем эту акву до бесконечности, в особенности холодную «Пилигриммо», чем-то напоминающую наш кавказский «Боржом», и все смотрим в окна, на пальмы, олеандры, уже темные на фоне медленно блекнущего заката. И вдруг, сразу, на повороте, открывается неаполитанская бухта с далеким Капри, и на несколько мгновений показывается расположенная вблизи вокзала Порта Капуана с ее тяжелыми башнями. Но Везувий виден всё время, и вид его изумляет и разочаровывает: куда девался столб дыма и огня у кратера, который я видел лет тридцать назад, в первый мой приезд в Неаполь?
Мы тогда поднимались на самую вершину вулкана, видели на дне кратера огонь, дымящуюся лаву, облака дыма и пара, всё кипело и клокотало внутри, а теперь — ни облачка, ни огненного зарева…
— Везувий больше не дымится, — сказал мне итальянец-проводник, говоривший по-английски и по-французски. Он потух девять лет назад. Что будет с Неаполем без Везувия? Туристы больше не приезжают… И это страшно: когда вулкан молчит, неаполитанцы не знают, что он им готовит. С прошлого года температура на восточном склоне стала повышаться, она поднялась с 400 до 670 градусов. Есть и другие признаки приближающегося извержения: начались оползни… Синьор, неаполитанцам нужен дым над Везувием, но не настоящее извержение, — спаси нас Мадонна и Бамбино!
Поезд начинает двигаться. Медленно проплывают фасады желтых, розовых и серых домов, узкие и темные улочки с бельем, развешенным на веревках. На террасах и балконах сидят неаполитанцы, вышедшие подышать свежим воздухом после душного августовского дня. Наступает ночь, город оживает.
Снова поезд идет берегом залива. Вдали рассыпаны огни Капри. Где-то в стороне, в быстро наступающей темноте, остается мертвая Помпея. Как быстро кончается наш «Вечер в Сорренто»! Поезд останавливается здесь всего на пять минут, и снова стучат колеса. В последний раз, перед сном, выглянув в окно, я вижу ярко освещенную платформу. Что это — Салерно? Ну, конечно, высадка американцев, кровавые бои, во время которых всё вокруг было разрушено и всё уже восстановили трудолюбивые итальянские руки.
Я засыпаю и сквозь сон слышу, как мальчишка пронзительно кричит у окна купэ:
— Джелатти! Аква минерале…
Таормина
В четыре утра стук в дверь и голос проводника:
— Поезд подошел к Реджио Калабриа. Если синьор хочет полюбоваться Мессинским проливом, нужно выйти!
Поспешно натягиваем пальто прямо на пижамы и выходим из поезда, уже стоящего на ферриботе. По крутым лестницам поднимаемся на верхнюю палубу, где толпятся полуодетые люди с заспанными, помятыми лицами. Все смотрят в сторону Реджио Калабриа, оконечность «итальянского сапога», который мы сейчас покинем. В самое страшное землетрясение 1908 года, когда была разрушена Мессина по ту сторону пролива, от Реджио тоже не осталось камня на камне. В тридцать две секунды «терамоти», седьмая часть населения города погибла под развалинами, а затем море хлынуло на берег и затопило всё и всех… Здесь, на юге Италии и, в особенности, в Сицилии, на каждом шагу встречаешь следы былых катаклизмов. Местная хронология так и ведется по катастрофам, — 1905, 1907, 1908 год, и в Катании, на памятнике, можно видеть надпись о том, что город восемь раз был разрушен и восемь раз восстановлен.
Еще ночь, синяя и прозрачная, горят яркие звезды, но на востоке уже бледнеет небо, — близится рассвет. Пароход быстро скользит по зеркальной поверхности пролива. Где же Сцилла и Харибда, сторожившие во времена Гомера мессинский пролив? Двенаддатиногая Сцилла, проглотившая шестерых спутников Одиссея, на этот раз не показалась, и на мессинском берегу встретила нас, вместо грозной Харибды, гигантская статуя Мадонны, благословляющая путников.
Рядом со мной на палубе стоял молодой сицилианец с тонким, смуглым лицом. Не знаю, долго ли он был в отсутствии из дому, но юноша явно волновался и всё показывал рукой на быстро приближавшуюся, ярко освещенную набережную Мессины, на какие-то «монюменти» и на Мадонну, покровительницу города:
— Мадонна манифика! — сказал он.
И в голосе его столько гордости, что нельзя не согласиться, — манифика! Он говорит по-итальянски, мы отвечаем по-французски, и как-то друг друга понимаем. Правда ли, что в Нью-Йорке больше сицилианцев, чем во всей Сицилии? Он тоже хочет уехать в Америку, разбогатеть и выписать туда свою невесту, живущую с родителями в Палермо… Вся беда в том, что очень трудно получить американскую визу.
Я не стал его разочаровывать. Много сицилианцев в Нью-Йорке, но не такие уж они богатые. Позже, побывав в Сицилии, я понял эту всеобщую тягу в Новый Свет. Бедно, убого живут сицилианцы, так бедно, что последний чистильщик сапог на нью-йоркской улице кажется им миллионером. Видел я людей, не имеющих крова над головой, — зиму и лето живут они в пещерах и каменоломнях, как какие-то троглодиты. Чего уж Сицилия, — даже в Риме можно увидеть детей, спящих на улицах и в подворотнях домов. А в горных сицилианских деревушках есть семьи, где на десяток ртов — только два добытчика, — отец, да старший сын, и хорошо еще, если они имеют работу.
Часто я задумывался над вопросом, — откуда пошла и почему так прочно привилась нелепая легенда об итальянской лени? Не потому ли, что для многих итальянцев попросту не хватает работы? Тот, кто видел итальянского крестьянина в поле или на винограднике, кто наблюдал, как с рассвета до темноты работают на постройках итальянские каменщики, не разгибающие спины, или как рабочие с обнаженными торсами дробят камни на шоссейных дорогах — тот никогда уж не скажет ни слова об «итальянской лени».
* * *
От Мессины до Таормины, конечной цели нашего путешествия, поезд идет берегом Ионического моря. Сицилия сразу раскрывает всю свою особенную, экзотическую красоту.
Мы на острове, природа которого гораздо ближе к Африке, чем к Европе. С одной стороны — бурые скалы и внизу необыкновенной чистоты и прозрачности изумрудное море; с другой — бесконечные рощи апельсинов, зеленые виноградники, террасы с оливковыми деревьями, спускающиеся по склонам каменистых холмов. Всё это свидетельствует об упорном труде, — каждую горсть земли крестьяне приносили на эти холмы в корзинах, по крутым тропинкам, проложенным здесь, быть может, еще две тысячи лет назад, во времена греческого владычества. Виноградники сменяются пальмовыми рощами, мелькают в окне вагона цветущие желтым цветом кактусы, ростом с дерево, а потом — хаос африканских джунглей, широколиственные банановые деревья, какие-то заросли, лианы и странные, никогда невиданные цветы. Удивительно просто и хорошо сказал о Сицилии Бунин:
Чем дальше к югу, тем выше и темнее кипарисы, тем шире раскидывают пинии свои зеленые зонты. И вдруг, внезапно, непонятно почему, эти эдемские сады кончаются, и куда хватает глаз, — белый камень, холмы с выжженной, порыжевшей травой, — печальный и торжественный пейзаж древней Эллады… Нигде античная Греция не чувствуется с такой силой, как в Сицилии, бывшей на заре истории первой, самой могучей и самой богатой греческой колонией. Сицилия — земля легенд и языческих богов. Здесь грохотали, извергая огонь и лаву, дьявольские кузницы Вулкана; здесь Плутон увлек в подземелье беззащитную Прозерпину; в этих рощах гигант Полифем преследовал своей любовью юную Галатею.
После победы над Карфагеном греческая культура в Сицилии достигла своего наивысшего расцвета, — сюда устремились поэты, философы, зодчие. Остров покрылся великолепными мраморными храмами, дворцами, амфитеатрами, — все эти памятники греческой культуры пережили нашествия римлян, варваров, арабское владычество, и многое сохранилось до наших дней… Даже тип людей в Сицилии особенный, смешанный, сохранивший расовые признаки всех завоевателей, — европейских, африканских и азиатских. На побережьи, от Мессины до Сиракуз, целые деревни сохраняют греческий тип, а в городах можно встретить сицилианцев-блондинов, потомков пришельцев — норманов. И уже верно в каждом сицилианце можно найти не мало арабской крови, — не отсюда ли все эти заунывные, восточные мелодии, которые часто слышишь в Сицилии, и любовь к ярким краскам, и пестро разукрашенные повозки, и красочная сбруя мулов и осликов?
Но вся эта греческая и африканская сущность Сицилии станет ясна не сразу, а постепенно, по мере посещения городов и деревень. А пока путешественник сидит у окна вагона, как зачарованный и, не отрываясь, смотрит на быстро меняющиеся перед ним картины.
Вот идет по дороге серый ослик с перекидными корзинами, доверху нагруженными овощами; на спине сидит босоногий, черномазый мальчуган. Братишка его плетется сзади и держится за хвост ослика, а еще дальше идет мать, вся в черном, с круглой корзиной на голове. Идет прямо, не сгибаясь, и сколько свободной грации и красоты во всей ее фигуре и в каждом движении! Низкорослые мулы и ослики в горах Сицилии являются главным, и едва ли не единственно возможным способом транспорта и гужевой силой. Они легко взбираются по лестницам, по скалистым тропинкам, на них едут в поле, на виноградник, в гости, — их украшают султанами из ярких перьев, венками из бумажных цветов, и когда видишь на пустынной дороге библейскую картину — ослика, на спине которого сидит женщина в черном, держащая на руках младенца, — как не вспомнить о бегстве в Египет? К слову сказать, сицилианцы убеждены, что Богоматерь бежала с младенцем от Ирода не в Египет, а в Сицилию, и около Таормины показывают пещеру, где Она остановилась на ночлег…
Пышность садов как-то не соответствует убогости человеческих жилищ. Дома в городах старые, облупленные, покосившиеся, но зато на балконе у самого бедного человека — кадки и горшки с цветами, целые висячие сады из глициний, разросшихся в человеческий рост кустов герани, вакханалия плюща и ползучих роз. А в деревнях дома попросту сложены из местного камня, и уж окон в них нет никогда: хватит и одного прореза для двери, который завешен тряпкой или тростниковой цыновкой. Отопления, конечно, нет никакого, — благо зима не очень холодная; живут при лучине или керосиновой лампе, воду приносят из городского фонтана, иногда Бог знает откуда, на спине, в медных плоских бидонах.
Сколько старух в черном! Либо сидят они на стульях, перед своими жилищами, повернувшись спиной к улице, и занимаются вышиваньем, либо несут на головах корзины с тяжелой ношей или глиняные амфоры со свежей водой. А старики отдыхают на скамье, на пьяцце, в тени деревьев, или около церкви. Перекидываются изредка словами, — всё давно уже друг другу известно и всё рассказано.
* * *
Поезд останавливается в Таормине, где когда-то любил проводить зимние месяцы Вильгельм II. В несколько минут «Фиат» поднимает нас на вершину горы. Здесь расположен старинный городок и отель Сан Доменико, обращенный фасадом к удивительной по красоте бухте.
Представьте, себе небо глубочайшей синевы и, куда хватает глаз, лазурное море. Справа четко вырисовывается Этна с дымящимся кратером вулкана. Есть дни, даже в августе, когда вершина Этны покрыта снегом, сверкающим под солнцем. А внизу, у подножья вулкана, раскинулась одна из плодороднейших долин в мире, — гигантский сад, в котором собраны причудливые цветы и деревья, где всё благоухает и блещет яркими красками.
В XII веке здесь был монастырь Св. Доменика. Постепенно он разрушался и, в конце концов, был переделан в отель, сохранивший в своих стенах средневековую монастырскую архитектуру. Громадные сводчатые коридоры, вдоль которых развешены картины старинных мастеров на религиозные темы, мраморные статуи, глиняные амфоры с цветами. Над каждым апартаментом проставлены не прозаичные номера, а церковные названия: «Агнус Деи», «Санта Агата», «Санта Лючия»… Посреди коридора — бывшая монашеская келья, переделанная в часовню. Дверь открыта день и ночь. Перед деревянной статуей Мадонны горят лампады и стоят букеты цветов… От древнего монастыря остался еще клуатр, — двор, окруженный колоннадой, превращенный в зимний сад, да по соседству церковь Св. Доменика, разбитая бомбардировкой во время последней войны.
Долго в этот первый день мы бродили по парку отеля, террасы которого спускаются вниз, по склонам горы. Нигде я не видел таких цитрусовых деревьев, как в Таормине, и таких великолепных цветов, как в этом саду. Несколько дней спустя мы познакомились со стариком садовником и он сказал, что летом сад выглядит плохо, всё сгорает от солнца и цветов мало:
— А вы приезжайте к нам в январе или в феврале. Вот когда вы увидите настоящие цветы. У нас зимы нет, — снег лежит только на Этне, а весна начинается в феврале, когда зацветает миндаль… Будете гулять в саду и срывать с деревьев апельсины.
До зимы еще далеко, а пока солнце палит невыносимо и горячий воздух струится вдоль гор и спускается вниз, к берегу моря. Но жара особенная, сухая, не утомительная, и как только зайдет солнце она исчезает, — с гор потянет прохладным ветерком, а ночью нужно будет одеяло.
Солнце скрывается за Этной очень рано, быстро наступает ночь. Из сада пахнет влажной, только что политой землей, зеленью и цветами. Над Ионическим морем поднимается большая, зеленоватая луна, проливает странный, фантастический свет на развалины римского амфитеатра на горе… Хочется сидеть на балконе всю ночь, смотреть на это море, по которому тысячелетия назад плыл Одиссей, на горы, где жили Музы Виргилия, вдыхать прохладный воздух… Но всех клонит ко сну, — сказались две ночи в поезде, усталость дорожная, бесконечный день.
Мы ложимся, быстро засыпаем, и мне кажется, что в ту же минуту я слышу странную, нежную, ласкающую слух музыку… Я открываю глаза, смотрю на часы: полночь. Спал я не больше часа. Музыка не исчезает, а становится всё громче и громче, она раздается в саду, прямо под нашими окнами… Что же это? Встаю с постели, выхожу на балкон. Внизу, на террасе, пятеро музыкантов дают полуночную серенаду в честь наших дам, — особое внимание директора отеля.
Возвращаюсь в спальню и бужу жену:
— Проснись скорее, нужно выйти на балкон… Серенада!
В ответ слышу несколько слов, чрезвычайно нелестных для моего самолюбия.
— Серенада… Вставай, надо выйти!
— Не калечь меня, — говорит жена. — Какая серенада?! Умоляю, дай спать!
Но она уже не спит, невольно прислушивается к звону гитар и мандолин и с покорным вздохом встает и выходит наружу. А на соседнем балконе стоят наши друзья, улыбаются в темноте музыкантам, играющим «Сицилианскую тарантеллу» и благодарят:
— Грациа… грациа…
Музыканты тихо перебирают струны и потом начинают под сурдинку «Пастораль». Сон окончательно прошел, и жена уже не жалуется, что я калечу ее жизнь, а с улыбкой слушает серенаду… Цикады в саду устали от пения и умолкли, луна стоит теперь высоко, горы залиты ярким, голубым светом и море — потоки расплавленного серебра… Какая ночь!
Сицилианские будни
На рассвете будит пение, доносящееся откуда-то издалека. Выхожу на балкон. Солнце недавно встало, море еще по утреннему бледно-молочного цвета, и особенно четко вырисовывается Этна с клубами дыма над кратером.
Снизу, по крутой тропинке, поднимаются .в гору два человека. На спине у них бидоны с водой и, чтобы облегчить подъем и скоротать время, поют они что-то заунывное, какой-то восточный мотив, сохранившийся тысячелетие, со времен арабского владычества над Сицилией. Эти два «аквауоло», — так называют здесь водоносов, — целый час поднимающиеся в гору со своей тяжелой ношей за спиной — символ обездоленной, безводной Сицилии. Счастлив крестьянин, имеющий свой колодезь. Но если виноградник его и дом расположены высоко на горе, а воды поблизости нет, нужно идти Бог весть куда, к фонтану, чтобы принести бидон с драгоценной аквой… Таких водоносов в горах встречаешь не мало, и эти двое станут меня будить своей песней каждый день, на рассвете, и я буду выходить на балкон, словно у нас заранее условлено было свидание. Проходя мимо, они на мгновение прерывают пение, делают приветственный жест рукой и говорят:
— Бонджорно!
И через минуту водоносы скрываются за поворотом тропинки. Только песнь долго еще доносится до меня.
* * *
За отелем Сан Доменико расположена площадь с фонтаном и старинным собором «Дуомо», а дальше начинается узкая и длинная улица, закрытая с двух сторон средневековыми башнями. Это — торговый центр Таормины, и здесь с утра до ночи снуют туристы и местные жители, отправляющиеся за покупками.
Таормина славится своими вышивками, скатертями, блузками, но так уж повелось, что торговцы запрашивают втридорога, а туристы торгуются, стараясь сбить цены. Чудесная скатерть, над которой не мало часов просидели местные вышивальщицы, раскинута на прилавке. Продавец с жаром расхваливает свой товар на фантастической помеси итальянского, французского и английского языков:
— Лаворе фино… Мане… Квесто: чинкванта милле…
— Дорого!
На лице торговца — глубочайшее огорчение. Мгновение спустя на прилавке разбрасывается другая скатерть. И опять:
— Лаворе фино… Мане… Вери гуд. Квесто: куаранте милле…
В конце концов вы уходите из магазина со скатертью, с сицилианскими шапочками и другим очаровательными и ненужными безделушками.
Зашел я как-то в магазин «античных» вещей, увидев в окне терракотовую статуэтку фавна с отбитой ногой.
— Куанто? — спросил я, показав на статуэтку.
— Дуэ миллэ чинкваченто, ответил он.
И, подумав немного, добавил:
— Антика ориджинале…
Тут меня разобрал смех: 2.500 лир (около 4 долларов) за «настоящую» античную статуэтку! Торговец говорил по-французски, и когда я сказал, что он должен побояться Бога, — такая настоящая статуэтка стоит 200 или 300 тысяч лир, — смущенно улыбнулся и, уже с видом сообщника, сказал:
— Это, конечно, подделка, синьор. Но это — очень хорошая подделка. Так сказать, подделка ориджинале…
В конце концов, одноногий фавн перешел в мою собственность.
Таормина живет туристами и местное население привыкло разговаривать с ними на каком-то красочном волапюке, но сговориться можно… Как не вспомнить здесь, что писал по этому поводу еще Гоголь? Любознательный Анучкин в «Женитьбе» расспрашивает видавшего виды Жевакина:
«— А как, — позвольте еще вам сделать вопрос, — на каком языке изъясняются в Сицилии?
— А натурально все на французском.
— И решительно все барышни говорят по-французски?
— Все-с решительно. Вы даже, может быть, не поверите тому, что я вам доложу: мы жили тридцать четыре дня, и во всё это время ни одного слова я не слыхал от них по-русски… возьмите нарочно тамошнего простого мужика, который перетаскивает на шее всякую дрянь, попробуйте, скажите ему: «Дай, братец, хлеба» — не поймет, ей-Богу не поймет; а скажи по-французски: «Dateci del pano» или «portate vino!» — поймет, побежит, и точно принесет».
Впрочем, очень быстро мы убедились, что сицилианцы понимают в случае нужды, даже по-русски. Как-то в траттории приятель мой подмигнул служащему и, совершенно по-гоголевски, сказал:
— А ну-ка, братец, убери грязную тарелку.
Расторопный малый мгновенно сообразил, что от него требуют, ринулся к столу, и грязная тарелка, к нашему великому восхищению, немедленно исчезла. Был у меня другой опыт с итальянцем, «понимавшим» по-русски, но уже в Нью-Йорке. Мы обедали как-то в итальянском ресторане, где играл крошечный оркестр. Узнав, что обедает русская компания, музыканты заиграли «Очи черные, очи страстные». И хозяин, суетившийся у стола, вдруг сделал томное лицо, по оперному закатил глаза и, обращаясь к моей жене, сказал с тремоло в голосе:
— Очи страцция…
* * *
Много часов провели мы, разгуливая по узким улицам Таормины. Взбирались по лестницам, заходили в прохладные храмы, отдыхали на террасах кафэ за чашечкой крепчайшего «эспрессо» или порцией сицилианской «кассаты», — мороженного, вкус которого до сих пор тревожит мой покой.
На итальянской улице всегда есть на что посмотреть. Проезжает повозка фруктовщика, артистически разложившего арбузы, желтые дыни, корзины с виноградом, свежими фигами, зелеными перцами и ярко-красными помидорами. Из окна третьего этажа раздается крик, и толстая матрона, высунувшись наружу, что-то спрашивает у торговца. Затем спускается на веревке корзина с лежащей на дне ее сотней лир. Зеленщик отбирает помидоры, хозяйка сверху командует, бракует, жестикулирует, торговец тоже волнуется и, наконец, корзина с помидорами поднимается наверх, — синьора побывала на базаре. На смену зеленщику через минуту покажется в улочке человек бандитского типа, полуголый, давно не бритый, мрачный и ожесточенный. В корзинах у него рыба, пойманная прошлой ночью в бухте. Из нашего окна вижу по ночам рыбачьи лодки с ярким светом на корме. Рыба плывет на свет и они берут ее в сети, а что покрупнее — бьют острогой. Поймать рыбу — задача не трудная, а вот продать ее таорминской хозяйке будет не легко. Тут уж торг идет не из окна. Синьора спускается на улицу, лично перебирает рыбу, открывает жабры, нюхает, безбожно торгуется, и рыбак в гневе уходит, потом возвращается, и спор продолжается… Среди уличных торговцев очень быстро появился у меня знакомый — старый Гвидо, который в самые жаркие часы устраивался в тени деревьев, у входа в отель Сан Доменико. Гвидо снабжает туристов сувенирами, открытками, но, верно, никогда бы ничего не продал без помощи Торридо.
Торридо — это маленький ослик, по сицилиански украшенный ярким султаном и цветами. Его вечно заедают мухи. Стоит он с понурым видом, запряженный в свою тачку. Так как каждому хочется познакомиться с Торридо, приласкать и дать ему кусок сахару, — приходится покупать у Гвидо заодно его открытки. Гвидо приветлив с туристами, суров с Торридо, и, всякий раз, когда ослик дергает тележку и хочет стать в тень, старик бормочет сквозь зубы:
— Бестия инграта… Каналья!
* * *
Современная Италия, — это не только солнце, цветы, живописные люди и чудесные пейзажи. Это — разрушенные здания, тяжелые и еще не зажившие раны войны.
Однажды, возвращаясь в отель, я прошел боковой улочкой и набрел на церковь св. Доменика. В отеле нашем во время германской оккупации помещался штаб генерала Кессерлинга. Американцы избрали его своей мишенью. Кессерлинг остался жив, но в небольшой Таормине, к несчастью, погибли от бомбардировок четыреста жителей. Было разрушено не мало домов и, среди них, самая старая и красивая церковь Сан Доменико.
Уцелел только главный алтарь, а своды и стены рухнули. Теперь между цветными мраморными плитами из земли выросли целые деревья. Разбиты старые могилы у боковых приделов, лежат на земле рухнувшие колонны и осколки изуродованных статуй святых и всё это постепенно зарастает одичавшим бугенвилем, красными и фиолетовыми цветами Сицилии.
Среди развалин ходил старик в какой-то рваной накидке. Он взял меня за руку, подвел к алтарю с обезглавленными статуями, пытался что-то объяснить, но я не понимал его сицилианского наречия и лишь догадывался, что он рассказывает, как красив был когда-то этот храм, и как жаль, что до сих пор его не реставрировали.
Удивительная вещь: четыреста человек погибли в этом городке от американских бомбардировок, до сих пор еще носят женщины траур по погибшим, а со стороны местных жителей американцы не чувствуют ни малейшей неприязни или злобы. Все поняли, что так было нужно и приняли свое несчастье покорно и с достоинством. Может быть, помогло и другое: слишком много было в истории Сицилии нашествий, войн и разрушений, слишком хорошо знают сицилианцы свою историю. Время сделало их философами: могилы заростают травой, дома восстанавливаются, жизнь продолжается.
* * *
Внизу, у подножья Таормины, расположен пляж и крошечная бухта Мацарола, со всех сторон закрытая скалами от ветров. На берегу видны развалины крепости, защищавшей в греческие времена вход в бухту Прямо в лодке туристы въезжают внутрь башни, под камнями которой мальчишки ловят крабов и морских коньков.
Зеленая, необычайно прозрачная вода лениво набегает на гальку. Здесь, рядом, Африка, но никогда не жарко, — весь день с моря дует прохладный ветерок. Купальщики лежат в креслах, под цветными зонтиками, смотрят на море, на бурые скалы с пиниями и оливковыми рощами, или просто дремлют. В самом конце пляжа спят под баркасами или чинят сети рыбаки. Всю ночь они провели в море и на рассвете вернулись с уловом «скампи», какой-то красной рыбой и с «фрутти ди маре», — устрицами и морскими ежами.
Каждый день по пляжу, по раскаленным камням, проходит босоногий рыбак Марио. В руке у него корзина, прикрытая сверху водорослями и мокрой парусиной. Время от времени, завидев клиента, Марио присаживается на корточки, бросает короткое «бонджорно» и показывает свой товар.
Нет ничего вкуснее его «фрутти ди маре». Марио — тонкий психолог и даже не спрашивает, хочу ли я их отведать. Из кармана он извлекает ложечку, трет ее песком и промывает в морской воде, затем ловко вскрывает ножем колючего ежика и протягивает мне угощение. Крошечные моллюски пахнут йодом, свежестью моря, я начинаю их глотать с наслаждением, и скоро дюжина раскрытых ежиков бесславно кончает свое существование.
— Кванте?
— Дуочента лира, запрашивает Марио.
Я знаю, что итальянец даст ему за дюжину ежиков не двести, а всего пятьдесят лир и Марио запросил на всякий случай, чтобы потом всласть поторговаться. Но так хороши его ежики и так красочен сам Марио в разорванной рубахе, с необычайно загорелым рыбачьим лицом, что я протягиваю ему две сотенные бумажки. Марио берет, благодарит, но его, видимо, мучает совесть. Порывшись в корзине он извлекает веточку красных кораллов и сухую морскую звезду и дает все эти сокровища в виде бесплатного приложения.
Солнце поднимается всё выше и начинает сильно жечь. Я впадаю в дремоту и вдруг меня будит голос всё того же Марио, подъехавшего к берегу на своей лодке. Решив, что он имеет дело с американским миллионером, рыбак задумал покатать меня по морю:
— Гротти, говорит он. Визитати гротти!… Коралли…
Мне хочется в грот с голубой водой, с красными и желтыми кораллами на дне, но сейчас слишком жарко, и пока доберешься туда в открытой лодке, можно получить солнечный удар. Я благодарю, отказываюсь, но Марио долго стоит у берега и укоризненно повторяет свое «Гротти, визитати гротти…».
Этна
Мы выехали из Таормины пораньше, чтобы добраться до вершины Этны засветло. Дорога идет сначала среди садов и виноградников, но постепенно пейзаж меняется. Чем выше в гору, тем меньше зелени и суровее природа. Больше нет апельсиновых и лимонных рощ, исчезают даже оливковые деревья, — голая земля, камень, скудные пастбища. И внезапно, за поворотом дороги, открывается пейзаж дантовского ада: всё вокруг черно, земля, скалы, какой-то первобытный хаос и нагромождение. Шофер замедляет ход машины, протягивает руку в сторону этой черной пустыни и говорит:
— Лава!
Потом, в течение доброго часа, машина поднимается среди застывших потоков былых извержений. Время от времени видны группы рабочих, разбивающих лаву кирками и молотами, — это строительный материал, из которого на десятки миль вокруг сооружают дома, складывают террасы висячих садов, даже мостят им дороги. Из лавы, перемолотой в порошок, добывают великолепное удобрение, высоко ценимое садоводами Сицилии.
Но какой это подавляющий, мрачный пейзаж! Постепенно разговоры в машине затихают, — мы молча смотрим на этот хаос, извергнутый из недр земли. Этна остается действующим вулканом, — еще два года назад огненные потоки уничтожили несколько деревень. Что заставляет людей возвращаться в это опасное место, на старое пепелище? С незапамятных времен города и деревни у подножья и по склонам Этны разрушались землетрясениями и заливались потоками лавы, а через несколько лет, когда затвердевала кора, люди возвращались и отстраивали всё заново. И места здесь бедные. Но всего в часе езды есть плодородная земля, отличная вода для питья и орошения, — а вот не уходят крестьяне Этны на новые поселения и после каждой катастрофы упорно берутся за кирки и лопаты и отстраивают старое жилище. Как не преклониться перед этим человеческим упрямством и привязанностью к родной земле, — грозной, убогой, но всё же своей — испокон веков?
Мы продолжаем подъем и скоро исчезает солнце, вершина горы затягивается тучами. Начинает моросить мелкий, холодный дождь. Кончается шоссейная дорога, — дальше ехать нельзя. Но альпинисты с опытными проводниками, знающие все склоны вулкана и опасные места, могут подняться почти к самому кратеру. К услугам их в конце дороги небольшая гостиница типа швейцарского горного «шалэ», где можно переночевать и нанять гида. Несколько человек, приехавших до нас в автобусе, с мешками за спиной и полным снаряжением альпинистов, тяжелым шагом направляются к гостинице. Они начнут подъем завтра на рассвете.
В стороне от дороги стоит часовня, сложенная из необтесанных камней. Перед статуей Мадонны горит лампада и вянут букеты цветов.
Мадонна охраняет жителей долины от извержений.
Мы долго стоим у часовни. Дождь всё еще моросит, но облака на несколько мгновений разрываются и мы видим радугу и вершину вулкана, над которой клубящийся пар и дым поднимаются к небу фантастическим грибом, словно от взрыва атомной бомбы.
Возвращаясь к машине, подбираем на память несколько тяжелых кусков лавы, похожей на шлак из доменных печей. Лава эта затем бережно укладывается в чемодан, где лежат всевозможные «сувениры». Но при каждой перепаковке чемодана один кусок таинственно и бесследно исчезает. Так с аэростатов когда-то сбрасывали постепенно мешки с балластом, чтобы немного облегчить вес воздушного шара и лететь дальше… В конце концов, до Нью-Йорка я довез один-единственный кусок лавы.
* * *
После мрачной экскурсии на Этну особенно радостно было поехать в Кастельмоло, крошечный городок, расположенный над Таорминой, на самой вершине горы. Когда-то здесь была крепость, от нее остались только развалины, но даже в последнюю войну крепость сыграла свою роль: три немецких солдата залегли в развалинах с пулеметами и несколько часов задерживали наступление английской части, — пока стрелков не перебили… Под стенами крепости теснятся прижавшиеся друг к другу домишки без окон, с одним прорезом для дверей. Улиц, собственно, нет, а больше лестницы, узкие проходы между домами, напоминающие осушенные венецианские каналы, а наверху, над протянутыми веревками с бельем — безупречная синева сицилианского неба.
Главная достопримечательность Кастельмоло это, конечно, не крепость и не старинная церковь, а кафэ и лавка «сувениров» синьора Бландано. У синьора Бландано имеется книга для гостей, в которой собраны сто тысяч автографов и мудрых изречений туристов. Кроме того, на крыше кафэ устроена терраса, откуда открывается, действительно, замечательный вид на всё побережье.
Терраса эта однажды сыграла с синьором Бландано дурную шутку. В Таормину на своей яхте прибыл миллионер Вандербильт. В городке узнали, что вечером он приедет в Кастельмоло любоваться солнечным закатом.
Сицилианцы обладают пылким воображением. Кто-то пустил слух, что солнечный закат — это только предлог; в действительности, Вандербильд собирается «дать городу воду». До недавнего времени в Кастельмоло не было ни одного колодца или фонтана, и воду привозили издалека на осликах. Мэр в срочном порядке созвал городской оркестр; аббат, настоятель местной церкви, надел новую сутану. Площадку перед кафэ тщательно подмели и даже поставили полицейского, которого специально ради торжественного случая выписали из Таормины.
В ожидании прибытия миллионера, полицейский дал инструкции толпе: никто не должен целовать Вандербильду руки или просить его благословения; нельзя бросать в миллионера цветами и вообще рекомендуется держать себя с достоинством, подобающим каждому настоящему сицилианцу.
На случай, если высокий гость проголодается, синьор Бландано добыл у знакомого повара из отеля Сан Доменико половину лангусты и порцию «русского салата». Он приготовил фиаску самого лучшего кьянти и даже купил в аптеке бутылку минеральной воды, цена которой показалась синьору Бландано грабительской… Покончив с приготовлениями, несмотря на то, что день был будний, он побрился, помылся и надел чистую рубаху. Оставалось только ждать.
Наконец, великолепный Рольс выехал на площадь и остановился перед кафэ. Оркестр грянул марш из «Аиды». Мэр и аббат вышли было вперед, но Вандербильд, явно не поняв, что встреча устроена в его честь, ни с кем не поздоровался и прямо поднялся на террасу.
Оркестр умолк. Толпа ждала, затаив дыхание. Вандербильд уселся в удобное кресло и погрузился в созерцание. Закат был на редкость красивый. Небо непрерывно меняло краски, из золотого стало желтым, потом сиреневым. Море было розовым. Этна пурпурной… Наконец, Вандербильд и его свита поднялись с мест.
— Не угодно ли гостям отведать лангусту с русским салатом и запить угощение стаканом кьянти?
Мистер Вандербильд не голоден. Мистер Вандербильд не хочет пить кьянти. И он не дает автографов.
Благодетель города спустился с террасы. Оркестр снова грянул марш из «Аиды». Полицейский отдал честь. Автомобиль загудел и медленно двинулся вперед. Вот он исчез за поворотом, а затем прожекторы его показались на дороге, ведущей в Таормину… Толпа разразилась смехом: сицилианцы не лишены чувства юмора, отходчивы, и в ту же минуту забыли о мистере Вандербильде и его миллионах. Оркестр заиграл веселый мотив и на площади начались танцы.
Синьор Бландано удалился к себе наверх, запер двери кафэ и долго о чем-то думал. Затем он высыпал русский салат в чашку для своей собаки, взял лангусту и поднялся на террасу… Рольс Вандербильда еще был виден на петлистой горной дороге. Синьор Бландано размахнулся и запустил лангустой ему вслед.
* * *
На этот раз в Кастельмоло не было оркестра и никто не подмел площадь перед кафэ. Синьор Бландано угощенья не предлагал, но мы купили у него втридорога какие-то «сувениры». На каменном парапете сидел аббат в затрапезной сутане и весело разговаривал с группой молодежи. Босоногий мальчишка гнал по лестнице козу, — вероятно единственное богатство семьи и ее кормилицу. Шли женщины за водой, но уже не за тридевять земель, а к фонтану: Кастельмоло, всё-таки, получил водопровод, правда не от Вандербильда, а от американского правительства, в порядке экономической помощи.
На улице к нам подошел старичок с веселой улыбкой и протянутой для рукопожатия рукой:
— Американо? — спросил он.
Получив ответ он совсем обрадовался, долго жал руки и сказал, что он сам был американо, — приехал в «Нев-Йорко» в 1895 году и прожил там семь лет, работая каменщиком. Когда заработал достаточно денег, отправился домой, в Кастельмоло, женился и купил по ту сторону горы виноградник. И пока был молод, всё мечтал вернуться с женой в Америку, да всегда что-то мешало: то урожай винограда был слишком хороший, то слишком плохой. Пошли дети и вдруг он незаметно стал старым и ехать было уже поздно… Он всё тянул нас к парапету, хотел показать вид на долину и твердил:
— Панорама уника!
Панорама, действительно, была уника, — на горизонте возвышалась Этна, окруженная цепью мелких, давно потухших вулканов; вниз сбегали горные тропинки к Таормине, Джардино, Катанье, а дальше, на горизонте — море, всё время менявшее свои цвета и далекие паруса рыбачьих лодок.
Американо всё что-то объяснял. Я решил, что он просто хочет получить сотню лир и протянул ему бумажку. Это была явная бестактность. Старик отступил на шаг и с обиженным видом замахал руками: он не гид и не нуждается, им руководили чувства «нобилиссима»: желание быть полезным бывшим соотечественникам и гордость кастельмолийца. Он начал просить нас зайти к нему в дом, выпить стакан вина, но мы, к сожалению, не могли принять приглашения: наступил вечер и обратная поездка по горной дороге, в темноте, нам не улыбалась. Мы пошли к автомобилю и на пути американо всё показывал местные достопримечательности. Показал даже одноэтажный дом средневековой архитектуры, с решеткой на окне, и сказал, что это — кастельмолийская тюрьма; и там сидит один арестованный.
— Кто же за ним следит? — спросил я. — Ведь У вас здесь нет ни полицейских, ни тюремщиков?
— За ним никто не следит, — ответил старик. — Он — местный человек и никуда не убежит. Это — бандит чести.
— Но кто же его кормит?
Старик сделал неопределенный жест рукой и сказал, что кормит его весь город, — кто хочет. Женщины приносят заключенному миску супу, остатки полленты, а кто — бутылку вина. В тюрьме он даже располнел. Но в чем заключалось преступление бандита чести, я так и не понял, — старик пустился в сложные объяснения и окончательно перешел на сицилианское наречие.
На деревянных воротах церкви я с удивлением увидел нарисованный краской серп и молот. Аббат, сто раз в день проходящий мимо, почему-то не стер этот коммунистический знак. Тут впервые пришлось столкнуться с некоторыми особенностями итальянского коммунизма. Меня заверили, что сицилианцы, голосующие за коммунистов, в глубине души считают себя роялистами и, во всяком случае, остаются верующими католиками. Вот почему в Италии на дверях дома можно увидеть серп и молот, а внутри — лампаду, зажженную у статуи Мадонны.
В Сиракузах, несколько дней спустя, я сфотографировал трактир, над которым висела вывеска:
«Альберго Парадизо».
И под этой надписью хозяин приклеил плакат:
«Вотати коммюнисти».
Хозяин явно страховался на два фронта: с одной стороны сулил своим клиентам рай, парадизо, а с другой призывал голосовать за коммунистов.
Кажется, дела его процветают.
Сиракузы
От Таормины до Сиракуз три часа езды по железной дороге. Поезд идет медленно, останавливается на каждом полустанке и имена станций звучат для меня, как названия итальянских опер: «Маскатти», «Рипосто», «Бикокка»… На платформах невероятная суета и толкотня. Человек уезжает из Катаньи в соседние Сиракузы, а провожает его вся семья, словно он едет за океан, и когда поезд трогается, провожающие начинают шумно аплодировать. Переполнен поезд до отказу, в вагонах третьего класса нельзя пройти, да и в первом классе не лучше. В моем купэ полный комплект пассажиров: священник, всю дорогу погруженный в молитвенник; капитан карабинеров, как две капли воды похожий на бывшего кандидата в президенты Стивенсона; молоденькая и очаровательная балерина-итальянка, едущая на гастроли в Катанью, и американка с двенадцатилетней дочерью, путешествующая по Италии.
Балерина веселая, добродушная и восторженная, немедленно взяла под свое покровительство американку с дочерью. Всё время она указывает им в окно на какие-то достопримечательности, восхищается, сыпет объяснениями, а американка, едущая из Рима и уставшая от бессонной ночи, с трудом на всё это смотрит и уже не имеет сил восхищаться. Девочка ее спит на плече матери.
— Берег Атлантов, — говорит Стивенсон, показывая на пляж и бурые скалы.
— А где — Атланты? — сонно спрашивает американка.
— Это — мифология, кротко отвечает ей капитан карабинеров.
После этого балерина принимается за капитана. Уговаривает его бросить службу и стать депутатом: балерины, во всяком случае, будут голосовать за него… Через час мы все уже подружились, и когда поезд приходит в Катанью, помогаем балерине вынести чемоданы, не без сожаления пожимаем друг другу руки и расстаемся.
Капитан делается молчаливым и на следующей станции забирает свой саквояж и тоже сходит.
Почему-то мне кажется, что он вернется в Катанью посмотреть балет.
* * *
После Катаньи пейзаж резко меняется. Исчезают сады, нет больше апельсиновых и лимонных деревьев, не видно цветов и нет даже кактусов. Поезд идет вдоль голого и унылого берега. Всё выжжено неумолимым солнцем. Всюду, куда хватает глаз, — камень, пески и степи, покрытые выгоревшей травой, да русла высохших рек. Ни городов, ни деревень. Только изредка попадается хижина, сложенная из камней, прислонившаяся к отвесу скалы, или пещера, в которой живут люди. Что они делают в этой пустыне, где берут воду, чего ради поселились в этом обездоленном месте? Неужели из-за двух коз, которые щиплют жалкую траву на дне высохшего ручейка?
Пейзаж этот только отражает судьбу Сиракуз, — города, бывшего две тысячи лет назад «царицей Средиземноморья». Когда за шесть веков до нашей эры на восточном побережьи Сицилии высадились греки, места эти были цветущими. Цицерон называл Сиракузы «самым большим греческим городом и самым красивым в мире». Но греки принесли в Сицилию не только высокую культуру, зодчество и изысканный образ жизни, но и бесконечные войны, сначала с Карфагеном, а затем с Римом. И в результате вторжений и длительных осад всё было сожжено, разрушено, уничтожено, — и земля перестала родить, в развалины были превращены великолепные храмы эллинских богов, а Сиракузы, в которых при тиране Дионисии было 500 тысяч населения, теперь едва ли насчитывают 30.000 жителей.
Нигде не ощущаешь с такой силой хрупкости цивилизации, как на этом сицилианском побережьи. В голой, мертвой степи вдруг появляются развалины античного храма… Должно быть, на заре истории, в месте этом был город и в центре его высился храм, воздвигнутый на вечные времена для поклонения эллинским богам. И камня на камне не осталось от этого города, исчезли следы его, — голая земля, да лежат в траве только несколько разбитых колонн и на фоне синего, безоблачного неба четко вырисовывается чудом уцелевший портик.
В начале IV столетия до Р.Х. Сиракузы соперничали с Афинами и с Карфагеном. На высотах города возвышалась крепость Эвриалус, — самая большая в античном мире. В центре стояли храмы Геркулеса и Аполлона, десятки других храмов, и самый большой греческий театр в мире, на сцене которого разыгрывались трагедии Эсхила, Софокла и Эврипида. В порту всегда было много судов, бороздивших воды семи морей.
Что же осталось от всего этого?
* * *
Когда я вышел в полдень из сиракузского вокзала, на площади, залитой ярким солнцем, не было ни души.
Только на другой, теневой стороне, толстяк-шофер дремал за рулем «Фиата». Мне казалось, что он крепко спит, но, очевидно, сиракузские шоферы инстинктивно чувствуют приближение клиента. Как только я сделал несколько шагов по направлению к машине, он встрепенулся и лихо ко мне подкатил.
Сговорились мы быстро. Осмотр достопримечательностей, большей частью расположенных за городом, должен был продолжаться около четырех часов. Шофер Тони, во чтобы то ни стало, хотел начать с развалин крепости Эвриала, а я предлагал другой маршрут. Но Тони настаивал: смотритель крепости — его товарищ, они вместе сражались в Абиссинии, сейчас обеденный час, он свободен и всё нам покажет.
До крепости — километров десять. Воздвигнутая на пригорке, во времена Дионисия, была она, вероятно, совершенно неприступной. Но от всех этих замысловатых сооружений остались теперь лишь груды камней, глубокие рвы, подземные ходы. Тони прямо повел к домику смотрителя. Семья была в полном сборе, за столом — смотритель, его жена, четверо немытых и грязных ребятишек, сестра жены с мужем, два каменщика… При виде гостей раздались радостные крики. В мгновенье ока расчистили за столом место, перед нами оказались тарелки, и хозяйка начала уговаривать, чтобы я отведал изготовленное ею рагу. Есть мне не хотелось, но от стакана вина я не отказался. И пока мы чокались и пили, Тони принялся за еду: в жизни я не видел подобного аппетита! Тут только стало понятно, почему он так настаивал на немедленном осмотре Эвриала… В комнате было душно, жужжали бесчисленные мухи, во всем чувствовалась бедность, но стол, за которым мы сидели, был из каррарского мрамора, античный, должно быть найденный в крепости во время раскопок, и сколько подлинного гостеприимства и радушия было у этих людей по отношению к человеку, которого они видят в первый и в последний раз в жизни!
Пока доедали рагу и хозяйка подала свежесваренное кофе, я узнал, что все они имеют родственников в Америке. Отец Тони уехал в С. Штаты 44 года назад и так и не вернулся. В Нью-Йорке у него есть брат, сестра и, как у каждого уважающего себя сицилианца, бесчисленное количество дядек и теток.
Мы долго ходили среди развалин, пугая крупных серых ящериц, гревшихся на солнцепеке. Гид мой показывал какую-то первую линию укреплений, — «прима дефанца», «секундо дефанца», водил к «секретным воротам», из которых на карфагенян вылетала греческая конница, — много крови было пролито па склонам этого холма. Неподалеку расположен греческий амфитеатр, в котором и теперь еще иногда ставят трагедии Эсхила, Софокла и Эврипида. Каким-то образом амфитеатр акустически связан с «Ухом Дионисия», — не то каменоломней, не то пещерой, имеющей форму человеческого уха и обладающей феноменальным резонансом.
Латомия Дионисия устроена так, что каждое слово, даже сказанное шопотом, гулко и отчетливо, многократно усиленное, возвращается эхом назад.
Мы стали у входа. Тони сказал несколько слов. Через секунду громовой голос в глубине латомии повторил их. Он ударил в ладоши и мне показалось, что это — пушечный выстрел. Тони вынул из кармана листок бумаги, разорвал его по диагонали, и этот, едва уловимый звук, громко прокатился под сводами.
На самом верху пещеры проделано небольшое отверстие, через которое струится слабый луч света. Говорят, во времена Дионисия в пещере сидели тысячи пленных афинян и отверстие было сделано для того, чтобы подслушивать их разговоры. Есть и другое, более правдоподобное объяснение: «Ухо Дионисия», соединяющееся с амфитеатром, было своего рода гигантским рупором для «звукового оформления» трагедий, разыгрывавшихся на арене.
* * *
В францисканском монастыре Св. Марциала, куда мы затем приехали, шла вечерняя служба. Тихий монах в коричневой сутане поклонился гостям и повел нас сначала благоухающим садом из белых и красных олеандр к храму, рухнувшему лет двести назад во время землетрясения. Уцелела только одна стена над алтарем, вся покрытая плющем и ползучими розами.
Потом монах зажег фонарь и мы спустились в катакомбы, где помещается древнейшая в Европе христианская церковь. По преданию, перед каменным алтарем этой церкви молился апостол Павел и в церкви еще сохранилась могила замученного в Сиракузах св. Марциала, мощи которого теперь находятся в Неаполе.
Наверху — знойный сицилианский день, а в катакомбах, — темнота, сырость, ледяной воздух.
Впереди покачивается лампа монаха и слышен его тихий голос:
— В этих саркофагах лежали кости первых христиан, которых начали хоронить здесь в третьем столетии… В прошлую войну, во время бомбардировок, местное население пряталось в катакомбах, и тогда кости убрали и зарыли на кладбище.
Мы идем бесконечными коридорами. По временам гид останавливается, поднимает фонарь, и я вижу выгравированную на камне латинскую эпитафию. Холод усиливается, становится пронизывающим. Я чувствую, что обязательно простужусь в этом подземелье, — слишком велика разница в температуре на поверхности и в катакомбах. И, словно угадав мою мысль, монах с улыбкой спрашивает:
— Брат мой, здесь холодно и неуютно: живые не должны долго оставаться в царстве мертвых. Может быть, вы хотите вернуться в сад?
Мы поднимаемся по крутой лестнице к солнцу и теплу. В саду, под олеандрами, сладко спит мой Тони. Он отдохнул и теперь полон необыкновенной энергии. Он катает меня по улицам Сиракуз и показывает старый квартал. Через несколько дней, 24 августа 1953 года, здесь объявится статуя «плачущей Мадонны», — нигде не происходит так много чудес, как в южной Италии. Мы останавливаемся у элегантного отеля Боско XVIII столетия, не пропускаем ни одной церкви и заходим в собор Санта Мариа, в стены которого вделаны двенадцать дорических колонн, оставшихся от храма Минервы. Так странно переплелось здесь язычество и христианство… В соборе пусто, солнечно, и какая-то скрюченная в три погибели старуха, шаркая ногами по мраморным плитам, подходит, прося милостыню. Я подал ей бумажку, но через минуту, когда мы обходили храм с другого придела, старуха снова появилась и начала говорить что-то жалостливое, протягивая высохшую руку.
Тони рассердился и принялся стыдить нищенку, при чем вначале называл ее мамой, а затем начал ругать, — и тут уже я ничего не понял, кроме какого-то особенного яростного «пер Бакко». Старуха заплакала и Тони размяк, от гнева его не осталось и следа: вздыхая он полез в карман и подал ей свои кровные пятьдесят лир. Старуха мгновенно перестала плакать и погналась за другими туристами, которые шли к алтарю.
Выспавшийся Тони был неутомим. Он обещал показать мне местную знаменитую красавицу — «уна белла Филиола» и привез в музей; «белла Филиола» оказалась статуей Афродиты, не многим уступающей по красоте Венере Милосской. Потом мы гуляли по набережной, в том месте, где Артемида превратила грациозную лесную нимфу Аретузу в ручеек, чтобы спасти ее от преследования речного бога Алфеуса. В бассейне Аретузы с кристально-чистой водой тихонько покачивались зеленые лотосы, завезенные сюда в незапамятные времена из Египта. Потом Тони привез на площадь Архимеда, погибшего в Сиракузах во время резни в пуническую войну, когда войска консула Марцелла ворвались в город.
— Синьор хочет видеть могилу Архимеда? — спросил Тони с гордостью собственника, которому ничего не жаль.
Конечно, я хотел видеть могилу Архимеда. Мы снова выехали за город и на каком-то повороте, в пустынном месте, он застопорил перед каменной часовней, каких много на старых итальянских кладбищах.
Никакой надписи на часовне не было. Тони смущенно признался, что достоверно никто не знает, — был ли здесь похоронен Архимед? Дверь в часовню была открыта. Я заглянул внутрь и отшатнулся: весь пол был покрыт нечистотами. Очевидно, некоторые паломники пытались проверить здесь теорию Архимеда относительно тел, погруженных в жидкость.
Тони увидел мое изумленное лицо и, сделав патетический жест рукой, сказал по-латыни, показывая на пол:
— Сик транзит глориа мунди…
Через час я снова сидел в вагоне. Горячий воздух бил в окно и большое, красное солнце медленно умирало над древними Сиракузами, оставшимися уже далеко позади. Какая-то необъяснимая печаль была разлита по пустынному побережью Атлантов, по всей этой навеки мертвой земле. И печаль постепенно охватывала и наполняла душу. Или то было уже прощание с Италией, предчувствие близкого и неизбежного с ней расставания?
Я закрыл глаза, вспомнил гондолу на темном венецианском канале, солнечный закат над Римом, торговцев цветов, расположившихся на ступеньках Пьяцца Д'Эспанья, уличные фонтаны с хрустальной и холодной водой, — нет, всё это нужно было увидеть и испытать еще раз в жизни! И последнее, что я вспомнил, засыпая под стук колес, была фраза Гёте:
— Кто хорошо видел Италию, тот никогда не будет совсем несчастным.