Быстрее, быстрее!

Она несется что есть мочи по бесконечной тропинке в море трав, убегая от увязавшейся за ней с веселым лаем Милочки. Какой удивительный день, как дышится легко, как пахнет волшебно цветами, какой красоты — в оранжевых и пурпурных красках — облака на горизонте! Гречишное поле, колышимое ветром по ту сторону речки, стена темно-зеленого леса за холмом, пчелиные домики с окошечками, похожие издали на скворечни. Она мчится в узком петляющем лабиринте зелени, шумное дыхание Милочки рядом, вот-вот она ухватит ее за край подола — тропинка сворачивает в сторону, впереди обрыв с клубящимся внизу туманом, ноги ее не слушаются, мгновенье, и она рухнет вниз, в темную бездну — она всплескивает отчаянно руками и неожиданно ощущает: тело ее невесомо, она летит! Легко, свободно, как птица!

Мечется, захлебываясь лаем, на краю скального выступа Милочка, — она поднимается все выше, парит, раскинув крылья, делает круги над местечком, снижается — внизу базарная площадь, на нее глядят с восторгом и ужасом люди, она проносится мимо прилавков, лавчонок, лабазов, рундуков зеленщиков, мясной лавки Эльякима, — впереди здание синагоги, еще миг, и она врежется в колоннадку над входом — взмахнув резко крыльями, она взмывает вверх, в синеву неба…

— Фейга, Лея! Да проснитесь же вы, наконец!

Волшебный сон тускнеет и гаснет. Над кроватью, где они спят вдвоем с младшей сестренкой, нависла фигура матери.

— Что с вами сегодня? День какой, забыли? Поднимайтесь, поднимайтесь! Работа не ждет!

— Да, мамэле, встаю…

Она стягивает с себя одеяло, переваливается на край постели, нащупывает под койкой шлепанцы. Не проснувшаяся до конца Лея в ночной рубашечке трет, прислонившись к спинке кровати, глаза.

За окном — подслеповатый рассвет, слышно, как за углом, на сеновале, квохчет взволнованно готовая разродиться новым яйцом несушка, как горланит ей в унисон из солидарности петух Гетман.

Спустя короткое время, ополоснув из рукомойника лицо, наскоро причесавшись, поев с Леей на кухне подогретой картошки из чугунка, она включается в работу. Волочит из подсобки тяжелые котлы для стирки, устанавливает на камнях в конце двора. Таскает из колодца наполненные ведра на коромысле, приносит из сарая и складывает у очага дрова, раздувает под котлами огонь. Идет в дом, перебирает в корзине белье. Белое отдельно, серое отдельно. Очень грязное — в сторонку: пойдет в последнюю очередь, когда прокипят как следует в мыльном растворе остальные вещи. Клиенты из богатых домов придирчивы до ужаса, сделают историю из любого крохотного пятнышка.

Вернувшись к котлам, сидя на корточках, она дует, напрягшись, в вяло колеблемые костерки в очагах. Дрова сырые, язычки пламени между поленьями, вспыхнув на миг, тут же гаснут, едкий дым разъедает глаза.

Местечко мало-помалу просыпается. Вышла из дверей соседнего дома жена кладбищенского каменотеса Кейла, вешает на забор полосатую перину. Проехал в облаке пыли на своей телеге с бочкой «золотушник» Юда, оставив запах отхожего места. Прошагали мимо столяры-краснодеревщики Ханелисы, отец и братья-близнецы, мелькнула и пропала за углом шляпа торопящегося куда-то по обыкновению местечкового шадхена Мешулама.

Через скрипучую калитку заходят во двор один за другим мальчишки с холщовыми сумками через плечо. Ученики отца. Зубрят четыре дня в неделю в домашнем хедере Тору и Талмуд, учатся арифметике. Выстроились у забора, переговариваются о чем-то, поглядывают в ее сторону.

— Чего уставились? — она тянет пониже край юбки. — Идите в дом! Только не трогайте ничего.

Вернулся спустя короткое время с утренней молитвы в синагоге отец, чистит на крыльце ботинки, исчезает за дверью. В доме раздается нестройный хор голосов, произносящих нараспев главы Пятикнижия. В конце улицы показалась мать с двумя корзинками в руках. Подбросив наскоро в очаг очередное поленце, она бежит ей навстречу, забирает корзинки.

— Ничего не наторговала, — у матери испарина на лице, невеселый вид. — Плохой день.

Не помнится, чтобы мать когда-нибудь отдыхала. Болтала, лузгая семечки, на крылечке с соседками, ходила по гостям. Встает с петухами, спать ложится последней. Печет хлеб, готовит еду, стирает, копается в огороде, торгует на рынке маринованными огурцами и выпечкой. Отец при всей его учености, звании меламеда и десятке сопливых учеников — не добытчик в семье. Заседает в местечковом кагале, решает с членами совета текущие дела общины. Молится три раза на дню в синагоге, ходит в баню с приятелями, домой нередко возвращается тепленьким. Выпить после бани и молитвы стакан-другой кошерного вина, объясняет ворчащей матери, — лишний повод восславить Творца, пропеть ему осанну за блага и деяния его.

Восславления Творца заканчиваются одинаково. Лежа в темноте спальни с сестренкой, они слышат на половине родителей скрип кровати, взволнованный шепот матери:

«Хаим, тише! Дети не спят!»

Пятилетняя Лея хихикает уткнувшись ей в подмышки. Им смешно, тянет подурачиться.

«Тише, Хаим!» — слышится за ширмой. Скрип металлических пружин то затихает, то возобновляется.

Она долго не может уснуть. Лежит с открытыми глазами, думает. Чем занимаются по ночам взрослые, для нее не секрет. В одиннадцать неполных лет она — не наивный ребенок. У нее регулярные месячные, небольшие острые грудки под рубашкой, на ногах и подмышками растут волоски. Местные мальчишки при встречах с ней оживляются, делают большие глаза, отпускают за спиной грязные шуточки. В голове столько всякого — делается иной раз не по себе…

Она проводит пальцами по бедрам, трогает лобок с курчавой ложбинкой. Пройдет немного времени и ее сосватают за кого-нибудь из здешних. В доме появится суетливый Мешулам в лапсердаке и широкополой шляпе, родители и шадхен будут говорить о приданом, свадебных расходах, спорить, торговаться. Так было у двух старших сестер, так принято у евреев: в двенадцать лет девочки выходят замуж, не сосватанные в четырнадцать считаются неудачницами, незамужние в шестнадцать — залежалым товаром.

«За Фейгу я спокойна, — говорит мать. — С ее личиком и фигуркой в невестах не засидится».

Тикают на стене невидимые ходики, посапывает в бок сестренка. Веки ее тяжелеют, смежаются, наплывают со стороны смутные видения.

«Хорошо бы еще полетать во сне»… — проносится в голове последняя мысль.

Событие, которое всю неделю обсуждается в местечке, — убийство в Дубоссарах четырнадцатилетнего подростка Михаила Рыбаченко. Газеты что ни день приносят очередную новость. На подозрении то родственники, то окрестные цыгане, то пьяный папертный нищий, заколовший паренька по ошибке, приняв его по беспамятству за привидение.

— Ну, вот! — восклицает однажды появившийся на пороге с «Киевским вестником» в руке отец. — Виноваты-таки евреи! Вот послушайте! — принимается читать: «По делу убийства Рыбаченко появились новые подозрения. Среди населения Дубоссар циркулируют слухи о возможной ритуальной подоплеке преступления. Версию эту отчасти подтверждает тот факт, что труп был найден с зашитыми глазами, ушами и ртом, надрезами на венах и следами веревок на руках. В кишиневской газете «Бессарабец» горожане обсуждают возможную ритуальную подоплеку убийства. Выдвигаются предположения, что подросток был похищен и обескровлен евреями с целью использования его крови в каком-то ритуале»…

— Как вам это нравится! — Отец потрясает над головой газетой. — Они уверены, что мальчика убили, чтобы замочить его кровью тесто для мацы! К Песаху. А? Чтоб я так жил!

— Жди погромов, — качает головой мать.

— Очень похоже…

В воскресенье, на базаре, кто-то из приезжих разбросал между рядов листовку: «Православные христиане! Мальчик в Дубоссарах замучен жидами. Царь-батюшка издал секретный указ грабить и избивать евреев три дня после Пасхи. Поэтому бейте жидов, изгоняйте их, не прощайте пролития православной крови!»

Хотиновка затаилась. Свеж был еще в памяти кошмар позапрошлого года, когда по главной улице прошли толпой прибывшие из соседних селений пьяные русские погромщики. Где-то, ни то в Полтаве, ни то в Виннице, ни то в Вильно, фельдшер-еврей убил свою кухарку. По одним сведениям христианку, по другим — католичку. Суд еще только начался, а газеты уже обвинили подозреваемого в ритуальном убийстве. По городам и селениям Польши, Литвы, Украины и Белоруссии прокатилась волна антиеврейских погромов.

Она хорошо запомнила тот день. Как семья пряталась в погребе. Как бушевала наверху толпа. С улицы доносился дикий рев, свист, крики отчаяния избиваемых людей. В нескольких местах погромщиков встретило сопротивление. Когда кучка бандитов попыталась поджечь мебельную мастерскую Ханелисов, навстречу им вышел хозяин и оба сына-великана с палками в руках. Громилы дрогнули, бросились врассыпную.

Ближе к вечеру в штетл прибыл, наконец, воинский отряд из Бердичева. Десяток погромщиков, в основном чернорабочих, подкреплявшихся коньяком и водкой в разоренном шинке Залмана Шляпентоха, удалось задержать. Все были в стельку пьяные, обнимались друг с дружкой, хохотали, увозимые в телегах.

Перепуганные, замерзшие, они вернулись в дом. В комнатах был бедлам: сломанный буфет, этажерки, спинки разбитых стульев, в углу полусгоревший перевернутый диван с торчащими пружинами. Всюду осколки стекла, пух от вспоротых подушек и перин.

…Над Хотиновкой — синие сумерки, догорает за дальним бором закатное солнце. Считаные дни до Песаха, народ готовится к празднику. Хозяйки пекут мацу, закупают продукты, сладкое вино к седеру. В домах генеральная уборка — с кухонных полок, из буфетов убирается хамец: хлеб, макароны, печенье, крупа. Дети в ожидании подарков, выкупа афсикомана во время праздничной трапезы, пения «Хад гадьи»:

«Козлика, козлика отец мой купил, два зузим за него заплатил. Козлика, козлика, одного только козлика…»

Все как всегда — привычно, знакомо, повторяется из года в год. А радости на лицах людей не видать. Не кончится добром эта история с Рыбаченко, ой, не кончится!