— Майнэ клейнэ тохтерл! (Моя маленькая доченька!) — нежные руки матери гладили ее по голове. — Майнэ глик! (Мое счастье!) Их об гетрахт фон дир йейдн туг! (Я думала о тебе каждый день!)

В пропахшем человеческими испарениями сарае на заднем дворе синагоги — вповалку люди. Скупой свет декабрьского дня из единственного окошка, надрывный кашель, плачь детей.

Они с возницей долго плутали среди развалин, прежде чем обнаружили убежище, в котором ютились спасшиеся после погрома евреи Хотиновки.

Штетл было не узнать: зияющие провалы на месте выбитых ставен, поваленные заборы, догорающие остатки домашней утвари во дворах. Мимо базарных рядов с разбитыми лотками бричка катила по горам семечек и крупы, рассыпанной муке, разбитым бутылям с разлитым подсолнечным маслом. В грязном снегу возле сожженной мясной лавки Эльякима лохматая собака грызла, озираясь по сторонам, воловью тушу с вываленными кишками.

Есаул казачьего патруля, жегшего костры на Базарной улице, указал им плеткой на синагогу:

— Там, барышня, все ваши. Которые уцелели.

Родители и сестренка, слава богу, спаслись. Убежали загодя на огородную делянку под косогором, залезли в выгребную яму с остатками мерзлого навоза, укрылись рваной рогожей, старались не дышать. Слышали рев толпы, выстрелы, крики избиваемых людей.

— Молились всевышнему. Думали, не выживем…

От рук погромщиков погибли девятнадцать хотиновцев. Соседка Кейла, бывшая на восьмом месяце беременности, мясник Эльяким с сыном Шмуэлем (господи, был влюблен в нее, звал замуж!), младший из братьев Ханелисов, защищавший в составе отряда самообороны подступы к синагоге, где укрывалось большинство евреев штетла.

Хоронили убитых лишь спустя несколько дней — в синагоге не оказалось достаточного количества полотна для саванов. Ждали с часу на час посланного в Житомир Нехамью. Вернулся он к сроку, вдребезги пьяный, но полотно привез.

Она стояла, сжавши губы, на кладбище возле уложенных в ряд земляков. В четырех полотняных белых кулях были дети, одному из них, сынишке шорника Михи, только что исполнился годик. Раввин, заглядывая в книжку, читал нараспев каддиш, она повторяла вместе со всеми в конце каждой фразы: «Амен!» Неслись над головой лохматые тучи, дул холодный ветер в спину, заметал в отрытые могилы снежную крупу.

У нее были сухими глаза: столько всего пришлось пережить за последнее время — заледенела душа.

Из Коктебеля они возвращались с ощущением надвигавшейся беды. По взбаламученной, расхлыстанной стране прокатилась первая волна еврейских погромов. Опомнившиеся от пережитого страха рабочих выступлений темные силы общества, униженные капитулянтским манифестом монарха, пошедшего на уступки смутьянам, вымещали злобу на главных, как они считали, зачинщиках беспорядков, дьявольском племени нехристей, стремящемся к установлению господства в православной матушке России.

Словно разверзлись по чьей-то злой воле небеса, пролили на головы иудеев копившуюся в человеческих душах ненависть. Десятки городов империи — Москва, Санкт-Петербург, Ярославль, Тверь, Кострома, Казань, Омск, Ростов-на-Дону, Саратов, сотни деревенек и местечек — оказались во власти бесчинствующих толп черносотенцев. Горели дома, еврейские лавки и магазины. Беснующиеся толпы монархистов-охранителей, люмпены, хулиганствующие подростки врывались в жилища, рушили мебель, домашнюю утварь, тащили из сундуков приглянувшиеся вещи. Выволакивали за волосы из квартир, чердаков, погребов насмерть перепуганных людей, били кольями, дубинами: «Получайте, собаки! За все!»

Приплыли они на рейсовом пароходе в Одессу в конце ноября и разом угодили в ад. Город был во власти черной сотни. По улицам двигались толпы народа с трехцветными бантиками на зипунах и тулупах, слышалось нестройное пение, пьяные выкрики. Вышагивавшие впереди седые старики с непокрытыми головами несли на связанных полотенцах царский поясной портрет, кричали стоявшим на балконах обывателям:

— Православные люди, выставляйте иконы!

Встречных с интеллигентскими лицами, гимназистов, учащихся тащили с тротуаров, избивали, пинали на земле ногами. Слышались выкрики: «Бейте, душите жидов, как в Кишиневе!» «Россия падает, а жиды подымаются!»

Полиции не было видно, стоявшие возле своих будок редкие городовые демонстративно крестились ввиду манифестантов, брали под козырек.

Вечером на улицах, примыкавших к Привозу и Фонтанам, начались погромы. Кучки чернорабочих, портовые босяки, хулиганствующие подростки кидали камни в витрины лавок и магазинов, принадлежащих евреям, выламывали двери, тащили мешки с крупой, связки баранок, банки с консервами, бунты мануфактуры. Ближе к ночи, когда погромщики добрались до винных погребов, шабаш обрел новый размах. Нападению подверглись дома зажиточных евреев Аркадии, лачуги бедняков Молдованки и Пересыпи, синагога на Ришельевской. Росло час от часу число пострадавших, количество убитых и раненых перевалило за сотню.

Заседавший круглые сутки на конспиративной квартире штаб анархистов-хлебовольцев постановил: организация выходит из подполья, объявляет открытый всеобъемлющий террор. Смычки с еврейскими отрядами самообороны не будет, в сложившейся обстановке анархисты будут выполнять собственную программу безмотивной борьбы с буржуазной сволочью и ее охранителями.

В Треугольном переулке круглые сутки шло вооружение добровольцев, начинялись гремучей смесью бомбы и гранаты. Чтобы не заснуть на рабочем месте, пили убойный чифирь, выходили на задний двор — утереться снегом. Первый ответный удар вражьей стае был нанесен 6 декабря, в день всероссийского праздника тезоименитства ненавистного Николашки. В середине дня, когда на Соборной площади собрались толпы верноподданных горожан, ожидавших начала торжества, в строй солдат и казаков, оцепивших площадь, полетели первые бомбы. Было убито шестнадцать охранников, погиб разорвавшимся в руках снарядом бомбист Яков Брейтман. Семнадцатого декабря боевой отряд из шести человек, возглавляемый Ольгой Таратутой и ее мужем Станиславом, взорвал кофейню Либмана на Екатерининской. Жуткой силы взрыв из пяти бомб (шестая не взорвалась) в центре Одессы разорвал на куски и тяжело ранил несколько десятков посетителей кафе и находившихся неподалеку горожан, в числе которых оказался хозяин расположенного рядом магазина «Бомзе», который недавно отказался давать на нужды организации деньги.

Вылазки анархистов подлили масла в огонь — еврейский погром в Одессе разгорелся с новой силой. На глазах беспомощных властей, втайне сочувствовавших погромщикам, налитые водкой люмпены и хулиганы врывались в еврейские дома, находили охваченных ужасом людей, прятавшихся на чердаках и в подвалах, били привязанными на веревках гирями, дубинами, лопатами. Убивали детей, насиловали женщин…

…Она стояла у могил односельчан — искушенная, рано повзрослевшая в свои неполных шестнадцать лет. Женщина-дитя с израненной душой.

В собственной ее жизни тоже был погром. Витя путался без стеснения с привозской торговкой, помогавшей доставлять в бомбовую мастерскую привозимый морем динамит, по нескольку дней не ночевал дома. Она жила как в аду, готова была наложить на себя руки. Торговку, украинку по национальности, не успевшую вывесить на двери мазанки икону, убили по ошибке погромщики. Витя пришел вечером пьяный, валялся в ногах, говорил, что любит, клялся и божился, что ничего с покойной у него не было.

Глядя на мать в белом траурном платке, она думала в смятении: ехать с родителями в Америку? Остаться? Накануне Рош а шана Нехамья привез из Житомира цветную открытку, присланную из Калифорнии перебравшимися год назад за океан старшими братьями: нарядно одетые мужчины и женщины на одном берегу протягивают руки к стоящим на противоположной стороне евреям с котомками и мешками. Братья, купившие в Калифорнии на деньги американских дарителей сотню акров земли для выращивания кукурузы и сорго, советовали не медлить с отъездом. Писали, что устроились хорошо, строят дом — места для всех хватит.

Родители готовы были покинуть штетл хоть сегодня, семьи двух замужних старших сестер сидели на чемоданах, ждали только перевода денег из Америки на проезд.

Мать ходила по соседям, предлагала на продажу сохранившийся после погрома домашний скарб, кур-несушек с петухом, чудом уцелевшую козу. Муж убитой соседки Йехезкель согласился забрать Милочку.

Собака чувствовала разлуку: не отпускала их ни на шаг, повизгивала, нервно дрожала, стоило взять ее на руки. Не было сил выдержать несчастный ее, умоляющий взгляд.

Американские деньги пришли в феврале — двадцать пять долларов: немыслимое богатство! Десятого февраля ей исполнилось шестнадцать. Родители устроили вечером небольшое торжество. Пригласили главного раввина синагоги Азриэля, Эльякима с женой, Йехезкеля, приятеля отца Ханоха. В конце вечера, когда она получила скромные подарки, гости выпили вина, отведали мамин гефилте фиш, на пороге появился Нехамья со стеклянными бусами в руке. Пришлось достать из шкафа еще бутылку, положить в тарелку незваного гостя кусок фаршированной рыбы и остатки винегрета, прокричать еще раз «Лехаим!»

Вечером, лежа за ширмой в обнимку с сестренкой, она решила: «Еду! Хуже все равно не будет»…

В день отъезда было ветрено, сыпал снег. Приехавший с подводой Нехамья не вязал лыка, путался под ногами, перекладывал с места на место вещи, ронял на землю. Сидя наверху с Леей, тепло одетые, они целовали, обливаясь слезами, рвавшуюся из рук Йехезкеля Милочку.

— Господи, помоги нам грешным! — шептала рядом мать.

— Нно-о, кобылка! — взмахнул кнутом Нехамья.

Они накрылись с головой рогожей — телега, поскрипывая, выезжала за ворота.

На протяжении всего пути она была в смятении. Хотелось, чтобы что-то случилось: дорогу завалило снегом, и она стала непроезжей, кто-то внезапно заболел, сломалось колесо. Спросила у отца: хватит на всех денег на билеты? На поезд, пароход?

— Хватит, дочка, — отец держал на коленях Тору, пробовал читать. — Если все будет, как мы подсчитали, поплывем в Америку третьим классом. В нормальных условиях…

Поезда на Варшаву прождали на житомирском вокзале двое суток. Спали на баулах в переполненном зале ожидания, ели вареную картошку с черствым хлебом, выстаивали длинные очереди в уборную в полутемном коридоре. Большая часть отъезжавших были такие же беженцы-евреи, как они, пережившие погромы. Уезжали за океан в поисках призрачного счастья, уголка на земле, где не будут притеснять, убивать за веру. Делились планами на будущее, зачитывали письма от родных, перебравшихся в Америку. Кто-то сумел устроиться в sweat-shop (швейную мастерскую) за два доллара в неделю, кто-то на фабрику, на завод, кто-то занимался мелкой торговлей на улице, стал клерком в гостинице, кто-то работы не нашел, жил на пособие, учил английский.

Утром, разбитая, невыспавшаяся, она вышла на перрон подышать воздухом. Пошла вдоль путей в сторону водокачки. Встречный ветер холодил лицо, гнал вдоль рельсов угольную пыль.

Торопливые шаги за спиной заставили ее обернуться.

Виктор!

Полушубок нараспашку, воспаленные глаза.

— Здорово, беглянка!

От него пахло спиртным.

— Драпаешь? Революционерка!

— Уезжаю, — она стояла к нему боком. — Вам что за дело?

— Что за дело? Ах ты, птичка! Клятву давала, а теперь, значит, — тю-тю, да? Не-е выйдет! У нас со штрейкбрехерами разговор короткий.

— Убьете? — ее охватила ярость. — Ну, давайте, стреляйте!

Стала расстегивать на шее шерстяной салопчик, рвала крючки.

— Стреляйте! Ну! Вы же ничего больше не умеете делать!

Он отошел в сторону, сел на шпалу, обхватил голову руками.

— Фейга! — выдохнул. — Как ты могла?

— Что могла?

— Уехать. Не сказавши ни слова.

— А то вы не знаете.

— Да не было у меня ничего с этой торговкой, я же говорил. Хочешь, памятью матери поклянусь?.. Иди сюда, — повернул голову. — Поговорим.

Она стояла не шевелясь, смотрела исподлобья.

Похудел, осунулся. Без шапки.

— Да сядь ты! Не съем.

Она присела осторожно на рельсу.

— Как вы меня нашли?

— Через полицию. У нас в сыскной части свой человек. На жаловании, в общем. Сообщил. В деревне, мол, у родственников. Ты у них на учете, под наблюдением. Ни в какую Америку бы не попала — у них договоренность с прусской таможней. Арестовали бы на границе, передали нашей охранке.

Взял за руку.

— Скучала?

— Скучала.

— А я-то как скучал!

Обхватил за талию, стал целовать — глаза, лоб, губы.

— Места себе не находил, — гладил волосы. — А ты — убивать. Кроленьку свою ненаглядную. Сероглазочку…

Ничего не надо было больше в жизни. Сидеть обнявшись, прятать лицо у него на груди.

— Глянь!

Он достал что-то из-за пазухи, завернутое в тряпицу, протянул.

— Что это, Витя? — развернула она пакетик.

— Читай.

Это был вид на жительство.

«Фейга Хаимовна Каплан», «модистка», «лет девятнадцать», «выдан Речицким городским старостою Минской губернии», «бессрочный», — пробегала она торопливо взглядом по казенной бумаге… Подписи лиловыми чернилами, печати…

— Товарищ из эсеровской партии передала, — взял он у нее из рук бумагу. — Свой, собственный. Никакая полиция не прицепится. Про фамилию Ройтман забудь, она у любого филера записана в книжечке… Эх, Фейга! — засмеялся счастливо. — Мы с тобой такие дела теперь закрутим вдвоем! Вся Россия заговорит! У меня задумка… после расскажу. В общем, едем в Киев. Столица губернии, большое начальство, генералы на каждом шагу. Устроим гадам представление, запалим огонек! — У него по-волчьи блестели глаза. — Кровью умоются!

Он остался курить на перроне, она вошла в зал, пробралась через горы мешков и баулов к своему углу.

Отец и сестренка спали, уронив на плечи друг друга головы, мать вязала. Подняла на нее взгляд: печаль и покорность в глазах, безграничная усталость.

— Что-то случилось, дочка?

— Я не еду, мама!

Она присела на краешек скамьи.

— Приехал мой товарищ, сообщил: меня не пустят через границу, арестуют.

— Погоди… — мать уронила моток с колен. — Арестуют, за что? Что ты такое наделала?

— Мама, не сейчас. Я вам напишу… потом! Скажите папе…

У нее перехватило горло. Вскочила рывком, побежала к выходу.

— Вещи! — услыхала за спиной.

Она махнула, не оборачиваясь, рукой, выбежала за порог.