— Вот он! — прошептал он ей на ухо. — По правую руку…
Она осторожно повернула голову.
В позолоченную ложу возле сцены входили старик в военном мундире с лысым черепом и высокая дама с красивой прической.
В зале захлопали, публика вставала с места.
«Сухомлинов! — слышалось. — С новой пассией».
«Да повенчались они уже! Сам читал в «Биржовке».
«Увел-таки от мужа! Ай да генерал!»
Вошедшие, раскланявшись по сторонам, уселись у бархатного бордюра, развернули программки.
Прозвучал третий звонок, по проходу пробежало несколько опоздавших, над головой стала меркнуть хрустальная люстра. Зал взорвался аплодисментами: из-за раздвинувшегося занавеса вышла Вяльцева.
В Житомире, работая у мадам Рубинчик, она услышала впервые от Людмилы о певице, по которой сходила с ума вся Россия. Волшебный голос, красавица, денег куры не клюют. Поклонников — тьма, на дуэлях стреляются. «Вот смотри!» — Людмила тащила из сундучка пачку раскрашенных открыток. Раскладывала бережно на коленях, целовала: «Душка! В горничных ведь ходила, как мы. А теперь, говорят, сам царь ее пластинки слушает».
На концерт в Троицкий народный дом они пришли не из-за Вяльцевой: целью их был увешанный звездами лысый генерал в директорской ложе. Витя по приезде в Киев выбрал, посовещавшись с местными товарищами, именно его для совершения акта революционного возмездия. Царский любимец, генерал-губернатор, командующий военным округом. Подходит по всем статьям.
«Тянем резину! — говорил с раздражением. — Посмотри, как эсеры развернулись. О Спиридоновой каждый мальчишка знает. Сестры Измайлович. В высших чинов стреляли. А мы время дорогое теряем».
В Киеве они прочли в газетах: обе сестры участвовали в покушениях на государственных персон. Александра Адольфовна вместе с Ваней Пулиховым — на минского губернатора Курлова, Катя — на усмирителя восстания моряков Черноморского флота адмирала Чухнина. Оба покушения окончились неудачей. Катю по приговору суда расстреляли, Ваню повесили, Александру Адольфовну приговорили к пожизненной каторге…
Несколько месяцев ушло у них на собирание данных. Местопребывание Сухомлинова: дом, служба, места отдыха. Охрана, домашнее окружение, слуги. Все приходилось делать самим: киевская ячейка анархистов была малочисленна, слаба, неорганизованна. Бузили по мелочам, совершали грошовые «эксы» на сотню-другую рублей для текущих нужд. Те еще помощнички.
Золотопогонный генерал был неуловим. Неделями пропадал на полевых учениях, уезжал в Петербург, за границу. Двухэтажная дача с садом на Левобережье была неприступной крепостью, дом на Крещатике охранялся полицией.
Желание исполнить как можно скорее намеченное подхлестнули еврейские погромы девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого октября.
Складывалось впечатление, что киевские черносотенцы неожиданно проснулись: что ж это мы, братцы? Православный народ вокруг жару дает бесовскому племени, а у нас тишь да благодать?
Восемнадцатого октября в городе прошла патриотическая демонстрация. Шедших под полицейской охраной манифестантов, возглавляемых редактором монархистского «Киевлянина» Дмитрием Пихно, сопровождали звон колоколов Троицкой церкви, восторженные крики горожан. Ораторы, потрясавшие кулаками с крылечек домов, требовали выжечь каленым железом еврейскую заразу, устроить вражьей стае, стремящейся установить свои порядки в чужой стране, варфоломеевскую ночь, избавить раз и навсегда матерь русских городов от непрошеных гостей.
Черносотенные агитаторы раздавали на улицах листовки, призывавшие к избиению евреев, распространяли слухи, что городские жиды оскверняют православные храмы, нападают с оружием на христиан, вырезают целые семьи. В полицейские участки на Подоле и Лукьяновке прибегали полуодетые мужчины, женщины с детьми, молили о помощи, клялись, что резня уже началась. Стоило пресечь панические слухи в одном месте, они возникали в другом.
Утром в разных частях Киева начался погром. Шайки громил в несколько сот человек, среди которых было немало подростков, врывались в лавки и магазины, принадлежащие евреям, ломали обстановку, выбрасывали на улицу вещи и товары. Заведения, владельцы которых предусмотрительно вывесили на окнах и в витринах иконы, царские портреты и национальные флаги, погромщики не трогали, шли дальше.
К двенадцати часам дня на Думской площади, Крещатике, Прорезной улице и прилегающих переулках мостовая была усеяна кусками материи, обломками мебели, разбитой посудой, пухом из вспоротых подушек. Час спустя на Печерске и в районе Плосского участка начался грабеж еврейских квартир. Погромщиков не интересовало ни материальное, ни социальное положение жертв, разгрому подвергались все попадавшиеся на пути еврейские дома и заведения. На Липках разорили в присутствии войск и полиции особняки киевских богачей: барона Гинцбурга, банкира Гальперина, предпринимателей Александра и Льва Бродских, казенное еврейское училище, директор которого предупреждал накануне городского полицмейстера Цихоцкого о готовящемся нападении.
В разгар бесчинств чигиринский епископ Платон обратился к разъяренной толпе с пасторским увещеванием: прекратить избиение и ограбление евреев. В течение дня владыка совершал крестный ход по улицам Подола, где картина была особенно безотрадна. Умолял пощадить жизнь и имущество евреев, несколько раз опускался перед погромщиками на колени. Кончилось тем, что какой-то полупьяный мастеровой бросился на него с кулаками: «А-а, ты за жидов, чертов поп?»
К христианам, пытавшимся защитить еврейских соседей, черносотенцы были беспощадны. Работавший дворником в доме купца Бражникова на Львовской улице Василий Караевский, не пустивший во двор, где жило еврейское семейство, толпу громил, был забит до смерти кольями и палками. Изуродованный его труп долго висел неубранным на заборе.
Городская полиция не только не пресекала бесчинств, но часто сообщала черносотенцам адреса, по которым проживают евреи. Околоточный надзиратель Старокиевского участка обратился к дворнику дома на Пушкинской улице с требованием указать толпе громил еврейские квартиры, чтобы, как он выразился, «не вышло недоразумений». Полицейские сами принимали участие в разгромах и грабеже. Еврей-ремесленник Давид Марголин пожаловался в заявлении генерал-губернатору, что квартиру его сына Арнольда, проживающего на улице Мало-Житомирской, разгромила толпа, впереди которой шел городовой, который и привел на место погромщиков, реакции не было никакой. Люмпенам и хулиганам нечего было опасаться отпора со стороны вершителей порядка. Власть не только сочувствовала погромщикам, но и поощряла их к дальнейшим действиям. 19 октября в присутствии начальника II отдела охраны города генерала-майора Безсонова происходили погромы еврейских магазинов в районе Думской площади. Генерал и его свита стояли в толпе погромщиков и мирно с ними беседовали. «Громить можно, — говорил Безсонов, — но грабить не следует». Толпа в ответ кричала: «Ура!» и с чем-то поздравляла генерала.
Представители общественных организаций города, убедившись в тщетности усилий убедить власти силой прекратить вакханалию и бесчинства, направили послание председателю Совета министров графу С.Ю. Витте. В телеграмме, текст которой был опубликован в газете «Киевские отклики», говорилось: «Высшая местная власть приняла жестокие меры против мирных демонстрантов, в результате много ненужных смертей и ранений. Генерал Карасс и губернатор, усомнившись в обязательности Манифеста 17 октября, заявили, что в манифестующую толпу будут стрелять после двух предупреждений, а против хулиганов меры приняты и город в безопасности. Однако всю ночь и утро 19 октября происходили беспримерный грабеж и убийства при полном бездействии полиции и войска, отдельные части которого сочувствуют, а другие содействуют грабежам. Ходатайствуем о немедленном смещении Карасса и Рафальского».
Совет Киевского университета послал в Петербург депутацию, которая заявила графу Витте, что граждане Киева не только не встречают защиты от властей при покушениях на их личную и имущественную безопасность, но последние даже сочувствуют подобным нарушениям. Витте немедленно направил Киевскому, Подольскому и Волынскому генерал-губернатору две телеграммы с требованием прекратить противоправные действия в отношении ни в чем не повинных граждан.
Возымел ли действие начальственный оклик из Петербурга или кто-то из организаторов избиения киевских евреев дал тайную отмашку: «Шабаш, ребята! Перекур!», но двадцать первого октября в Киеве наконец наступило затишье.
В тот вечер она шла в Троицкий народный дом с холодной головой. Убить царского сатрапа казалось ей так же естественно, как выплюнуть долго шатавшийся во рту гнилой зуб. Витя не переставая говорил: расправься они с Сухомлиновым, имена их станут известны всей империи. «Выживем, увидишь: лучшие адвокаты со всей России примчатся защищать в суде. В газетах станут писать. Прославимся, Фейгушка! Почище Измайловичей!»
О том, что Сухомлинов будет на концерте, они узнали от студента-анархиста Руслана Татиева по кличке Ираклий, а тот от своего приятеля Саши Вертинского, писавшего театральные рецензии в «Киевской неделе». Приятель, подрабатывавший статистом в театре Соловцова, помог с билетами, по сумасшедшей цене: двенадцать рублей за кресло в первом ряду, и это было еще по-божески: перекупщики осатанели, заламывали немыслимые цены, лишний билетик публика рвала из рук за версту от здания театра.
План действий они разработали до мелочей. Как только прозвучит звонок на перерыв, оба направляются к правому выходу: она впереди, Витя за ней. Идут к окну, что напротив директорской ложи. Сухомлинов — курильщик, пойдет обязательно в смежную с уборной курительную. («Ну и облегчиться захочется: не мальчик, чать.»)
Она стреляет первой: в грудь или в спину — как получится. Бежит с запасным «браунингом» к боковому выходу. В любого, кто преградит путь, палит без раздумий. Витя прикрывает отход. Выбегают наружу. Мигом в пролетку (на козлах Руслан). И к Днепру, на Левобережье! С ветерком…
Она сжимала коленями сумочку с заряженными пистолетами, думала в напряжении: «Скоро!» «Скоро!»
Затихли аплодисменты, заиграла музыка. Певица в белоснежном муаровом платье, с алой розой на груди пропела негромко: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету»…
Она забыла на миг, зачем она тут? с какой целью? Так чуден был диковатый напев незнакомой песни, печальны и нежны слова, так чарующ пленительный голос красивой молодой женщины с ожерельем на открытой шее.
…«ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту».
Защемило в груди. «Только бы не заплакать»… — подумала.
В эту минуту Витя толкнул ее в бок, показал взглядом в сторону ложи.
Там происходило что-то непонятное. Сухомлинова окружили какие-то военные, один что-то говорил ему, наклонившись, на ухо — генерал решительно поднялся, пошел, потянув за руку даму, к двери, исчез за гардиной.
Они досидели до конца концерта. Ехали в гостиницу трамваем, всю дорогу молчали.
Приговоренного к смерти генерал-губернатора или кто-то предупредил (кто именно? когда?), или же по случайному стечению обстоятельств попросту вызвали по срочному делу. В любом случае отнявшая столько времени и сил операция провалилась: все надо было начинать сызнова.
— Бомбами, бомбами следовало действовать! Взорвать к чертовой матери театр! Вместе с публикой!
Сидевший на диване Гроссман-Рощин сверкал глазами.
— «Браунингами» вашими, товарищи, только ворон пугать. Мы у себя в Белостоке опоясали бомбовыми точками улицу, где разместился наш штаб. Полиция носа боится туда сунуть. Угроза беспощадного террора должна висеть над головами наших врагов каждую минуту их существования! Каждую минуту! — Погрозил почему-то пальцем в ее сторону.
Сидели вечером в их номере на третьем этаже гостиницы, обсуждали неудавшуюся операцию: Руслан, его университетский однокурсник Кирилл Городецкий, Гроссман-Рощин, оказавшийся проездом в Киеве, несколько рабочих-булочников.
Гроссман-Рощин разъезжал по украинским губерниям с целью перелома пассивного настроения масс после прокатившихся еврейских погромов. Убеждал на подпольных встречах с местными товарищами — по обыкновению пылко, горячо: вооружать боевые дружины! нападать на полицейские участки! воинские подразделения! осуществлять захват мастерских! фабрик! заводов!
— Бойтесь, товарищи, постепенновщины и благоразумия! — рубил кулаком воздух. — На повестку дня встает высшая стадия борьбы: экспроприация производства, изгнание из городов власть предержащих, создание коммун. Близится решающий штурм ненавистного режима, заря свободы не за горами!
Разошлись в середине ночи, придя к решению: взорвать Сухомлинова бомбой. Где получится. Лучше на улице, в проезжающем экипаже, чтобы иметь возможность скрыться.
Выходили из номера в обнимку, пошатываясь, якобы навеселе. Шумно прощались у входа. Дежурный мальчишка-лакей, открывавший дверь, улыбался с пониманием: погуляли, господа. Знакомое дело.
Бомбу на следующей неделе собирали у Кирилла. В доме не было электричества, паяльник грели на спиртовке. Коптящая лампа на столе, дым по углам, Гроссман-Рощин путается под ногами, сыплет указаниями. Снаряд в гостиницу переносили по частям: утром запальную трубку, днем оболочку бомбы, поздно вечером упакованный в вощеную бумагу динамит. Уложили по отдельности на полках гардероба, прикрыли аккуратно одеждой.
Месяц с лишком ушел на возобновившуюся слежку Сухомлинова. Чтобы не мелькать постоянно на глазах у охраны, менялись дежурствами: день вел наблюдение Виктор, на другой она, следом Руслан, за ним рабочий-булочник Иннокентий. К Рождеству окончательно созрели детали плана: ликвидация произойдет у дома генерал-губернатора, в субботу. В этот день, вечером, в начале девятого, Сухомлинов едет по обыкновению в Дворянское собрание сыграть в биллиард с давним своим партнером, начальником губернского департамента безопасности генералом Карассом (тоже заслужил, гнида, чтобы отправиться на тот свет). Около восьми они подъезжают в дрожках (возница Руслан) на угол Институтской и Садовой, расходятся по сторонам тротуара. Трехэтажный особняк генерал-губернатора в двух десятках шагов. Как только запряженные тройкой сани Сухомлинова выедут в сопровождении взвода казаков за ворота усадьбы, Руслан ставит дрожки поперек улицы, они бегут в темноте с двух сторон к генеральской кавалькаде — она бросает с близкого расстояния снаряд в укутанного меховой полостью Сухомлинова, Руслан и Виктор — в казаков. Запрыгивают в дрожки, несутся, стреляя из «браунингов», вниз, к Подолу…
Зима на днепровских берегах в тот год наступила рано. Киев был завален снегом, скрипел полозьями санок, дымил трубами в низкое небо.
В день операции, 22 декабря, они вышли пообедать в ближайшую кухмистерскую. На тротуарах празднично светили фонари, толпился народ. Православный люд, отстояв службу в церквах, устремился к прилавкам магазинов, на елочные базары. Веселье, смех, раскрасневшиеся на морозе лица. Конец сорокадневному Филиппову посту — впереди Рождество. Застолья, гостевания, катания с заснеженных горок, уличные представления. Отдыхай, веселись, народ, славь Иисуса Христа!
В кухмистерской было не протолкнуться: с трудом нашли два свободных места в углу, ели неохотно. Вернулись к себе в «Купеческую», поднялись в номер. До выхода оставалось несколько часов, время тянулось бесконечно. Витя читал газету, курил, она прилегла на кушетку, свернулась калачиком, задремала. Увидела знакомую мазанку за покосившимся забором, поленницу дров у крыльца. Она стоит в калошах на босу ногу во дворе родительского дома возле очага, силится поднять палкой намокшую простынь из закопченной выварки — что-то мешает, какая-то тяжесть; она напрягается, тянет изо всех сил, поднимает: на конце палки, в мыльной пене, повисло мокрое тело Милочки с мертвыми глазами… В ужасе она несется прочь, забегает в открытую дверь дома — на нее набрасываются с хохотом со всех сторон ученики отцовской ешивы: тащат книзу панталончики, хватают за ягодицы, за грудь…
— Фейга! — слышит она сквозь сон.
Витя теребит ее за плечи:
— Просыпайся.
Сидя на кушетке, она трет глаза. Скоро семь вечера: пора собирать бомбы.
То, что случилось потом, она помнила урывками, смутно. Витя открывал шкаф, снимал по очереди с полок прикрытые одеждой пачки с динамитом, оболочку бомбы, патрон с гремучей ртутью, передавал ей — она несла к столу с разложенными на скатерти пустыми коробками из-под шоколадных конфект, раскладывала по порядку, как учил ее когда-то в Одессе Николай Иванович.
Кажется, она держала в руках запальную трубку с бертолетовой солью и сахаром. Споткнулась о половичок, схватилась машинально за край скатерти… Вспышка, жар в лицо, толчок, темнота…
Очнулась она у дальней стены: Витя с окровавленным лицом поднимал ее с пола. Она застонала от боли в ступнях ног, посмотрела на израненную ладонь с торчащими осколками стекла.
— Быстро! Одевайся!
Он тащил с вешалки верхнюю одежду, бросил ей на колени шубку.
Комнаты было не узнать: обвалившаяся перегородка в соседний номер, всюду куски штукатурки, разбитая мебель, битое стекло. В полу рваная дыра, дым до потолка…
— Давай, давай, скорее!
Чувствуя тупую боль в затылке, она принялась обуваться. Натянула шерстяные бурки, влезла в калоши. Надела, постанывая от саднившего плеча, шубку, набросила на голову платок.
— Сумка! Держи! Я выйду первым, ты за мной!
Он побежал к двери, исчез. Она вышла, прихрамывая, следом.
В коридоре метались испуганные постояльцы, бежали к лестнице.
Она спустилась вниз, прошла через гостевой зал, вышла на мороз. Налетела на карабкавшегося по ступеням усатого городового, споткнулась, едва не упала.
На тротуаре толпились зеваки. Она поискала глазами Виктора — увидела как будто на углу соседнего дома. Пошла в ту сторону — это был не он…
Не думая больше ни о чем, глотая морозный воздух, она заковыляла подальше от галдящей толпы…
В стылый тот декабрьский вечер городовой Тарас Брагинский, стоявший на углу Волошской и Ярославской улиц, тащил время от времени из-за пазухи часы, тяжко вздыхал. До конца дежурства час с лишком, ноги одеревенели до бесчувствия. Добраться бы поскорей до дома, чарочку-другую пропустить за столом. И — на боковую, под перину. Благодать!
Дойдя до перекрестка, проследив по обыкновению обстановку на улице: бабу с бидоном, вылезшую из подвала керосиновой лавки, шагающих нетвердо в обнимку мастеровых на противоположной стороне тротуара, проехавшего мимо санного извозчика с седоком, Брагинский заковылял в очередной раз к своей будке у деревянного забора. Постучал каблуками с налипшей наледью о приступок, шумно высморкался в платок.
Хлопнуло в этот момент что-то оглушительно сзади, толкнуло в спину воздушной волной. Обернувшись, Брагинский увидел: летела, разлетаясь на куски, с верхнего этажа номеров «Купе ческой» оконная рама. Грохнулась на мостовую, рассыпалась осколками стекла. Из рваного оконного проема повалил дым…
Придерживая на ходу шашку, Брагинский побежал в сторону гостиницы. Поскользнулся, едва не упал.
Из соседних лавок и домов выскакивали любопытные, останавливались посреди мостовой сани.
— Пожар! — слышались голоса.
— Разойдись! Не толпиться!
Брагинский сипло задул в висевший на шее свисток. Подбежал к гостиничному входу, рванул входную дверь.
В зале первого этажа царил переполох. Выбегали навстречу полуодетые постояльцы, у стойки отпаивали водой даму в пеньюаре.
Городовой устремился было к лестнице, дабы лично освидетельствовать место происшествия, когда в голове неожиданно мелькнуло:
«Женщина в беличьей шубке! Загораживала, пробегая мимо, лицо! Локтем задела!» Оттолкнув кого-то в сторону, Брагинский ринулся к выходу. Выскочил наружу, задохнулся морозным воздухом. Побежал, озираясь, в сторону Нижнего вала…