Тьма сменяет тьму. По ощущениям ты живешь: перемещаешься по больничной палате, ешь, пьешь, справляешь нужду. Но мир по ту сторону ночи, отдающий запахами несвежих простыней, карболкой, потными человеческими телами, кишечным смрадом от стонущих во сне, кричащих от боли людей, кажется плодом твоего воображения — он вне тебя. Ты его обоняешь, слышишь, осязаешь, воссоздаешь мысленно его черты, стараешься удержать в памяти. Двигаешься по призрачным его следам подобно лошади с шорами на глазах, ворочающей каменный жернов по кругу, которую она видела, когда ездила с отцом на мельницу в Рошицы намолотить муки к свадьбе старшей сестры.
Желанное время суток — ночь: во сне ты видишь! Зеленые деревья, пушисто-белые облака. Окружена зримым пространством, людьми — пусть призрачными, часто пугающими — не важно! Они для тебя реальны: светловолосые, темноволосые, кудрявые, лысые, по-своему одетые, со своим выражением лиц. Ты узнаешь издали знакомых, бежишь навстречу — легко, без палочки, разговариваешь с давно умершей бабушкой, с загорелым дочерна Максом на морском пляже, с подругами детства, товарищами по политическому подполью.
Во сне нередко бывает страшно: мучают чудовища, ты от них убегаешь на ватных ногах, двигаешься с трудом — чудовища с лицами тюремных врачей тебя настигают, хватают за горло, душат — ты в ужасе, вскакиваешь на постели… перед тобой — пустота, мрак.
«Я слепая, — вспоминаешь! Сле-е-па-а-я!» Новый пыточный день впереди — новая ночь…
Через год после того, как ее вернули в Акатуевскую тюрьму, сюда стали переводить мальцевских коммунарок — отдельное существование политкаторжан, по мнению властей, было ошибкой, поощрением государственных преступниц, обязанных прочувствовать в полной мере всю тяжесть вины за совершенные деяния. В один из дней — она стояла в валенках, закутавшись в платок, на больничном крыльце, курила — ее окликнули по имени. Обернулась — на нее налетели, тискали в объятиях, целовали.
— Фанюшенька, это я, я… — слышала взволнованный голос. — Дина…
«Дина Пигит, господи!»
Она водила пальцами по лицу обнимавшей ее Дины — она, она: орлиный ее нос, жесткие волосы под косынкой!
— Мы все здесь, — торопясь говорила Дина. — В главном корпусе. Спиридонова, Штольтерфот, Терентьева, Измайлович. Сорок с лишним человек.
— А сестра?
— Аня тоже тут. В лазарете, с воспалением легких. Там же Елизавета Павловна.
— Как она?
— Плохо. Доживает, судя по всему, последние дни.
— Ссыльнокаторжная, в строй! — окликнули со стороны.
— Все, все, Фанечка, ухожу! Увидимся. До завтра!..
Скрип удаляющихся шагов по снегу, звон цепей, затихающий шум голосов.
Вечером дежурный санитар, меривший ей температуру, шепнул на ухо:
— Под подушкой письмо.
Тем же вечером соседка по палате Зоя читала ей послание от новоприбывших. Останавливалась, шлепала по полу, возвращалась:
«Послышалось, будто идет кто»…
Зоя была из местных, прибайкальских. Брошенная пьяницей-мужем станционная фельдшерица, зарабатывавшая, чтобы как-то выжить с тремя детьми, помощью затяжелевшим односельчанкам, желавшим вытравить ненужный плод. Получила по суду пятнадцать лет каторги, страдала от сахарной болезни, была на ощупь грузна, прерывисто дышала. «Жажда мучит, — жаловалась, — пить постоянно хочу. И по малой нужде то и дело бегаю». Курила тем не менее за компанию, помогала набивать табаком самодельные папиросы машинкой.
«Складно пишут, умно, — комментировала письмо. — Сразу видать: из образованных».
Послание было подробным, в шутливом тоне. Дина рассказывала о последних днях Мальцевки, сообщила, в частности, как угодил под горячую руку начальства «либерал» Павловский. В один из дней в тюрьму нагрянул с внеплановой проверкой инспектор главного тюремного управления Сементовский. Свалился как снег на голову, застал администрацию врасплох. Павловский семенил за инспектором, пристегивая на ходу шашку, надзирательницы носились по коридору, закрывая в спешке распахнутые (категорически запрещено!) двери политических камер, коммунарки натягивали торопясь поверх цветных платьев казенную одежду, прятали недозволенные тюремным уставом вещи под кровати, «кандальницы» лихорадочно заковывались собственноручно в железо.
Шила, увы, в мешке не утаишь — обвести вокруг пальца матерого инспектора не удалось. Дотошный Семеновский не поленился стянуть одеяла с кроватей, заглянул под матрацы. Под казенными одеялами обнаружились домашние, под кроватями — цветы в горшках, куча неказенных вещей. Павловского спустя неделю вызвали в Читу, намылили шею, перевели начальником тюрьмы в Кадаю.
(Кличку «либерал», данную ему когда в шутку мальцевитянками, Павловский все-таки оправдал. В 1912 году бежавшие из поселения Фаня Радзиловская и Рива Аскинази оказались с ним в одном вагоне скорого поезда Чита — Новосибирск. Ехавший с семьей в отпуск Павловский, занимавший с семьей мягкое купе, отвернулся, столкнувшись с ними в коридоре, сделал вид, что не узнал.)
Зоя была первой, вызвавшейся ей помочь в освоении азбуки для незрячих. Поначалу это казалось ей пустой тратой времени. Читать с помощью пальцев, ощупывая бугорки на бумаге? Писать грифелем с острием на конце, прокалывать с обратной стороны листа комбинации точек, обозначающих буквы и знаки препинания, запоминать, какая за какой стоит, складывать из них слова, фразы. Да ни за что! И браться не стоит…
— Научишься, — убеждала Зоя. — Детишки незрячие читают. А ты вон все пять книжек вашей еврейской Библии прочла. Кусками наизусть чешешь.
— При чем тут Библия! — кричала она. — Я тогда не была слепой!
— Правильно. А память? Память, девка? Память в этом деле главное. Давай, давай, — подкладывала томик букваря для незрячих. — Первая буква. «А-аз» — произносила врастяжку. — Говори, как пишется? Ну? Имеем два вертикальных столбика, в каждом по три ячейки. Какие проколоты?
— Первая и вторая слева.
— Умница!.. «Буки»?
— Вторая слева, три справа.
— Ну, в чем загвоздка? «Веди»?
— Забыла.
— Две верхних слева…
— …и две верхних справа.
— Верно!.. «Глагол»?
— Верхняя слева, две верхние справа.
— Давай, давай! — обрадованно кричала в лицо Зоя. — Мы с тобой через месяц-другой в первые грамотейки выбьемся!
Был по-настоящему праздник, когда она проколола с обратной стороны жесткого листа — справа налево — как в иврите свое имя: «Фанни». Подумала, поставила точку (два нижних прокола слева и один средний справа), вывела следом: «Фейга Ройтман».
— Зоя! — крикнула копошащейся рядом подруге. — Можете прочесть?
Рядом сопели, отдувались: Зоя делала вид, что никак не осилит написанное…
— Да будет вам, — засмеялась она. — Скажите лучше, правильно написала?
— Правильно, пташечка моя! — прозвучало у нее над ухом. — Правильней не бывает… — Эх, по рюмашечке бы сейчас! Отметить… Мы с забулдыгой моим, до того, как он от нас драпанул, сядем, бывало, вечером за стол, он из графинчика нальет, рюмку на свет поднимет и скажет непременно перед тем как опрокинуть: «Здравствуй, рюмочка христова! Ты откуда? Из Ростова. Пачпорт есть? Нема. Вот-те и тюрьма!.. Да-а, — протянула, — было дело. И кончилось тюрьмой. Хоча и паспорт был… Ладно, давай что-нибудь еще напишем. «Любовь и верность» сумеешь?..
В конце года на ее имя поступил журнал «Досуг слепых», издававшийся под попечительством императрицы Марии Александровны. Прочесть в нем что-либо она не смогла: водила в недоумении пальцами — привычного начертания букв шестью комбинациями точек не было. Пришедшая на помощь Зоя объяснила: в журнале буквы начертаны по-другому, нежели брайлевским шрифтом. Повторяют очертаниями обычные буквы кириллицы.
Она загорелась: «Попробовать, разве?»
Новая азбука далась ей на удивление намного легче, буквы заучивались легко. Стояли при прощупывании перед глазами, ощущение было, будто видишь их взаправду.
Получив свежую книжку «Досуга слепых» (раз в месяц, тридцать страниц), она прочитывала прежде всего оглавление на первой странице, хмыкала: что за чепуха! Отчеты какие-то о деятельности благотворительных организаций, биографии попечителей и благотворителей, религиозные статьи («Пропускаем, пропускаем!»). Добиралась до литературного раздела. Стихи, рассказы — Пушкин, Жуковский, Гоголь, Чехов, Максим Горький. Прочитала первым Короленко — «Слепой музыкант»: трогательно, правдиво — до слез! Герои повести, их судьба убеждали: незрячие такие же люди, как все. Так же мыслят, чувствуют, страдают. Так же радуются, любят — горячо, самозабвенно, страстно. Слепой от рождения мальчик, которого знакомый конюх научил играть на дудке, решил стать музыкантом. Одолел ноты, стал играть на фортепиано. Юношей подружился с замечательной девушкой из соседнего имения, они полюбили друг друга, поженились, у них родился мальчик — зрячий!
«Можно обрести счастье и слепой, — думалось ночами. — Обнимать любимого, ласкать. Вновь чувствовать себя молодой…»
Возникало желание, пальцы тянулись под резинку панталон. Трогала, терзала плоть, ждала содрогания. Лежала с зажатым между бедер вафельным полотенцем — опустошенная, без мыслей.
Кашляла, храпела, стонала во сне пахнущая теплым смрадом палата. Скрипнула рядом под тяжестью тела металлическая сетка. Шлепание босых ног по половицам, звук струи в железную стенку параши: Зоя в очередной раз села помочиться.
«Приснилось бы что-нибудь радостное, — улетала она последней мыслью во что-то покойное, уютное. — Мамэле, Милочка»…
Ее возили по тюремным больницам края, проверяли без конца глаза, мучили подозрениями. Подносили к лицу что-то отдающее теплом, кричали: «Видите? Нет? А почему моргаете?» Хотелось кричать, плеваться, исцарапать чью-то невидимую морду. По совету Александры Адольфовны обратилась с письменной просьбой в управление каторги: перевести ее в Харьковскую тюрьму, где имелось глазное отделение. Письмо с сопутствующими справками год с лишком гуляло по инстанциям, приходило не на тот адрес, возвращалось, вновь переправлялось. Кончилось тем, что в просьбе ей отказали. Ничего не получилось из попыток администрации устроить ее в какое-либо из тюремных мест призрения для увечных — единственная богадельня Нерчинской каторги предназначалась для мужчин, женского отделения в ней не было.
Зимой 1913 года ее повезли в Читу, в самую поместительную в крае губернскую тюремную лечебницу. Здесь ей повезло: случаем ее заинтересовался только что вступивший в должность врач-окулист, выпускник Петербургского медицинского института Станислав Микуловский.
После предварительного осмотра он долго с ней беседовал. Сидел рядом: молодой голос, говорит вежливо, спокойно, не перебивает. Интересовался семьей, спрашивал, где училась. Оживился узнав, что в домашней еврейской школе отца.
«Мой батюшка, представьте, тоже по профессии учитель. Преподавал естествознание в старших классах гимназии».
Попросил рассказать, при каких обстоятельствах у нее пропало зрение.
«Только ничего не утаивайте. Мне это крайне важно».
Ей стало не по себе, на лице проступила испарина. Встала перед глазами не уходившая из памяти картина: комната публичного дома, раскрытая постель, Витя в объятиях полнотелой женщины с разверстыми ляжками. Ломило в висках, затылок охватывал железный обруч — сильнее, сильнее…
— Что с вами, Каплан? — слышалось издалека. — Вам плохо? Прилягте…
Ее колотило точно в лихорадке.
— Уходите! — закричала. — Не буду говорить!
В палате захлопала дверь, зазвучали голоса. Ее уложили лицом на подушку, держали за плечи, укололи в ягодицу.
— Носилки принесите, — прозвучал голос.
Звуки растворялись в воздухе, стихали, в голове темнело…
Микуловский навещал ее ежедневно. Она привыкла к исходившему от него свежему запаху туалетной воды, шороху накрахмаленного халата, интонациям голоса. Заходя в палату, здоровался с соседками (их у нее было четверо, все лежачие), садился рядом, спрашивал: «Как спали?» Мерил температуру, давал выпить омерзительно горькую микстуру. Отворачивал веки, шарил холодным предметом по поверхности глаз, говорил:
«Глаза у вас — царица Савская бы позавидовала». Вновь принимался за свои вопросы: вспомните то, вспомните это.
Она отвечала — неохотно, вяло. «Кому все это нужно, — думала? — Знать, какого рода сны она видит, просыпается ли при этом? Не было ли у кого из родственников нервных заболеваний, падучей болезни? Какое все это имеет отношение к ее слепоте?»
В один из дней после процедур он задержался дольше обычного.
— Хочу высказаться начистоту, Каплан, — молвил непривычно сухо. — В лечебнице вы месяц с лишком, мы делаем все возможное, чтобы справиться с вашим недугом. Есть, однако, препятствие, которое мы не в силах преодолеть, которое, в конечном счете сведет на нет наши усилия. Это ваше отношение к болезни, Фанни. Отношение к самой себе. Никакая медицина не в состоянии помочь пациенту, не желающему собственного выздоровления. Смотрящему пассивно на все усилия врачей. Не верящему нам ни на грош…
Скрипнула табуретка, он встал.
— Тем более досадно, — продолжил, — что, по моим наблюдениям, слепота ваша излечима. Природа ее нервического свойства. Недуг у вас в голове. Лечение принесет успех, если вы встряхнетесь, сами будет желать себе выздоровления…
Подошел вплотную, взял за руку: пальцы энергичные, нервные.
— Станьте моим союзником! — произнес. — Отрешитесь от состояния подавленности, безволия. Вы же революционерка, черт побери!
На другое утро явился санитар. Сел на край койки, наголо остриг ее машинкой. Заглянувший следом Микуловский объяснил: подготовительный процесс завершен, подошло время для более глубокого вмешательства в корень недуга. Лечебница обзавелась недавно новейшим оборудованием для стимулирования нервных окончаний глаз. Ее случай именно из этой области офтальмологии: оживление механизма регулирования зрительным процессом полушариями головного мозга с помощью электрического тока. Переменного и постоянного.
— Не слишком сложно говорю? — осведомился.
— Нет, все понятно.
— Тогда с богом!
Повел ее за руку к дверям, потом по коридору, здоровался с кем-то на ходу. Они вошли в пахнущее лекарствами помещение, в котором разговаривали и смеялись какие-то люди, что-то монотонно жужжало, гудело, пощелкивало.
— По местам, по местам, господа? — прозвучал голос Микуловского. — Приступаем!
— Садитесь, Каплан, — усадили ее на мягкое сиденье. — Голову откинули на спинку. Хорошо…
Холодные пальцы наложили ей на лоб кожаную повязку с металлическими насечками, Микуловский произнес:
— Не волнуйтесь, Фаня, сейчас будет немного неприятно. Потерпите.
Под медленно теплевшими насечками что-то завибрировало, кожу головы начало покалывать — сильнее, сильнее… Усиливалось жужжание, виски пронизывал поток пульсирующих иголочек. Становилось жарко, по спине и подмышками стекал пот…
— Терпите? — спрашивал Микуловский. — Хорошо… Еще оборот на три деления, пожалуйста! — командовал.
В какой-то момент ей показалось: впереди вспыхнуло и пропало во мраке несколько искорок. Еще раз… еще…
Она вцепилась что есть силы в подлокотники.
— Полтора оборота прибавить! — слышался голос Микуловского.
Игольчатый поток изливался сквозь впадины глаз, буравил мозг. Выплыл из пространства, меняя конфигурацию молочноватого цвета предмет, похожий на прямоугольник окна, его заслонил силуэт, формой напоминавший человеческую фигуру…
— Я что-то вижу! — вырвалось у нее.
— Что именно, Фанни?
— Какой-то, не знаю…
— Ага! Присмотритесь получше!
— Окно, вроде. И человека…
— Ясно! А сейчас? Протяните руку! Туда, где видите человека!
Она подалась неуверенно в ту сторону, уперлась ладонью в мягкую ткань материи на чьем-то теле.
— Ура! — прозвучало над ухом. — Победа, господа! Она видит!
Архив Нерчинской каторги, 1907–1916 гг.:
«ЧИТА ЗАБАЙКАЛЬСКОЙ ОБЛАСТИ, БОЛЬНИЦА ЧИТИНСКОЙ ГУБЕРНСКОЙ ТЮРЬМЫ, МАЯ 23 ДНЯ 1914 Г.
ГОСПОДИНУ ВРАЧУ АКАТУЕВСКОЙ ТЮРЬМЫ.
У Ф. Каплан мной констатирована слепота на истерической почве. В настоящее время у нее появляется зрение, хотя и в незначительных размерах. В течение всего лечения она подвергалась электризации(сначала постоянным, потом переменным током), впрыскиваниям стрихнина и пила йодистый калий. Это лечение желательно было бы продолжать, так как оно дало и дает несомненный успех.
Читинской тюремной больницы врач Микуловский».
«НАЧАЛЬНИК АКАТУЕВСКОЙ ТЮРЬМЫ, ИЮНЯ 13 ДНЯ 1914 ГОДА.
По распоряжению начальника Читинской тюрьмы Каплан Фейга возвращена для дальнейшего содержания во вверенную мне тюрьму.
За начальника тюрьмы капитан Рубайло».