Вдребезги разбитая дорога, хлещет, пробирается под задубелую рогожу ледяной ветер. «Нно-о! — монотонный возглас возницы с облучка. — Нно-о, милы-яя!»

Сидя спина к спине с Марусей Спиридоновой, она трясется в скрипучей телеге. Рядом, тесно прижавшись, еще восемь вчерашних политкаторжанок. Все свои, мальцевитянки. Сестры Пигит, Верочка Штольтерфот, Маруся Беневская, Фаня Радзиловская, Нина Терентьева, Ира Каховская, Ольга Полляк. «Отчаянные» как отозвался о них, подписывая подорожные бумаги, начальник тюрьмы. Сразу же по получении указа об амнистии приняли решение не дожидаться тепла, добираться до Читы на лошадях, по зимнику — где наша не пропадала!

Стеганые арестантские халаты поверх шерстяных платьев не греют, мороз пронизывает до костей. Спасает взятый в дорогу «файертоп», сооруженный по ее указке перед самым выездом. Вспомнила, как согревались в морозные дни штетловские базарные торговки: закладывали в ведра с дырами на боку сухие щепки, подбрасывали уголька, поджигали, ведро медленно накалялось — благодать! — на дворе стужа, а ты сидишь себе как у бога за пазушкой.

Она высовывается время от времени из душной рогожи — курнуть раз-другой, озирается по сторонам: день ли, вечер — не поймешь. Оголенные сопки в туманной пелене, тусклый диск солнца на небе. Вторая неделя как они в пути. Все простужены, кашляют по-собачьи, устали донельзя. У Маруси жар, стонет уронив ей на плечи голову, пылает как печка. Отдала перед выездом, как она не сопротивлялась, свой пуховый платок. «У меня какая-то непонятная реакция на шерсть, — объяснила, — чешусь»…

Скрип колес, подъем, спуск, переправа по льду замерзшей речки, короткие дневки, чтобы накормить и перепрячь лошадей, ночевки — в упрятавшихся по склонам поселках рудокопов, на заимках, в дымных избах поселенцев. На лавках, теплой печке гуртом, на холодной соломе в подклети рядом с блеющими овцами. Не успеешь чуточку согреться, провалиться в сон, раскачивают за плечи: подъем! Жидкий чай из самовара, заплесневелые сухари. «С богом, барышни!» Вновь ухабистая дорога, скрип тележных колес, свист ветра за рогожей.

В Читу добрались полуживыми. Сходили на базар, купили съестного. Загодя приобрели билеты, неделю жили на вокзале в ожидании поезда. Спали в переполненном зале ожидания: кто на лавке, кто на полу.

Она озиралась с удивлением по сторонам: везут в тележках, несут на плечах поклажу богато одетых господ в мехах и горностаях носильщики; ходят поблизости жандармы, проверяют паспорта; кучка студентов в форменных шинелях курит у входных дверей; мочится озираясь у пристанционного забора мужик в стеганом армяке. Впечатление, будто ничего в мире не изменилось, осталось как прежде.

«Может, — думалось, — революция просто не успела еще сюда добраться? Или — как?»

До Иркутска и дальше в Москву они ехали вторым классом. Соседи — мещане, служащие, банковский служащий с женой и малолетним сынишкой, три молчаливых монашки в темных платках говорили о чем угодно, только не о главном событии, которое, как ей казалось, должно было в первую очередь занимать умы людей: историческом повороте в жизни страны, переходе власти в руки народа, начале новой жизни. Ничего подобного! Толковали об ужасной дороговизне, дорожных мошенниках, очищающих кошельки пассажиров, болезнях детей, приближающейся Пасхе.

«Байкал, господа!» — прокричали однажды по соседству.

Десять лет назад, по пути на каторгу, они проехали славное море-озеро ночью. Теперь оно снова было рядом — руку протяни.

Поезд стоял на небольшой пустынной станции: меняли паровоз. Они столпились в коридоре возле окна, соскребали ногтями со стекла радужную наледь, вглядывались в пространство. Впереди белело ледяное поле с живописными торосами, вмерзшее в лед полуопрокинутое суденышко, лесной массив по берегам, избы на косогоре со слабо курящимися трубами.

Все это она скорее воображала, чем видела слушая пояснения добровольного своего поводыря Саши Измайлович: перед глазами маячило полуразмытое пятно под смутно-белесым небом.

— Бог мой! — говорила взволнованно в купе. — Я ведь мечтала одолеть Байкал в лодке, когда совершу побег. Представляла все до мельчайших подробностей. Сижу на веслах, гребу изо всех сил. Ветер в лицо, лодку подбрасывает на волнах…

— А на другом берегу — жандармы, — Верочка со смехом. — «Здравствуйте, госпожа Каплан! С прибытием. Как самочувствие? Чаю не желаете?»

— Ну почему жандармы, Вера? — притворно хмурилась она. — Скольким ведь товарищам удавался побег.

— А скольким нет… Эх, не нужны теперь никакие лодки-селедки, никакие баргузины! На колесах катим, в купе второго класса. Свободные как птицы!

— Не верится, ей-богу!

— А мне верится?

На больших станциях бежали к киоскам, накупали газет, журналов. Зачитывали друг дружке сногсшибательные сообщения. Временный комитет Государственной Думы принял новую программу. Свобода слова, печати, союзов, собраний и стачек с распространением политических свобод на военнослужащих. Отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений, черты оседлости.

— Как вам, Фанюша? Нет больше этой проклятой черты, а!

— Дождались, не верится!

— Послушайте дальше, товарищи! «Подготовка к созыву на началах всеобщего, равного, тайного и прямого голосования Учредительного собрания, которое установит форму правления и конституцию страны»… «Замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления»…

— Смелее, чем в демократических странах Европы!

— Все равно недостаточно! — голос Маруси Спиридоновой — Лозунг — «власть народу» должен стать абсолютным, главенствующим. Все остальные законы вытекать из него, быть его подтверждением.

— Согласна, Маруся!

В Москву добрались лишь в середине апреля: поезд сутками простаивал на небольших станциях и разъездах — то сменный паровоз не подали, то угля на топливном складе не оказалось, то вообще непонятно что происходит.

На Казанском вокзале, выбираясь на площадь, они стали объектом стихийной манифестации. Трое патрульных солдат с красными ленточками на папахах попросили у них документы на выходе. Старший, вчитавшись в бумаги, воскликнул:

— Политические? С каторги? Товарищи! — закричал проходившим мимо людям с мешками и баулами. — Товарищи женщины — освобожденные революционерки! Из Сибири!

Вокруг собралась небольшая толпа. Приветствия, пожатия рук.

— Ура героическим узницам! — прокричал, вылезая из подъехавшего фаэтона, тучный мужчина в крылатке. — Елена, дети! — позвал спустившихся вниз женщину и двух подростков в гимназистских шинелях. — Идите сюда! Гляньте! Это наши великомученицы! Наши жрицы свободы! — сорвался на крик. — Кому мы обязаны зарей новой жизни!

К ним подъезжали вереницы экипажей.

— Ко мне, барышни! — окликали, проезжая, бородатые извозчики. — Кони звери! Домчим с ветерком!

Отъезжали одна за другой товарищи.

— До встречи, Фанюша! Я в «Славянском базаре»! — Сашин голос из заворачивавшей за угол коляски.

На стоянку подъезжал, чихая душным дымом, автомобиль.

— Дина! Аня! — окрик из отворившейся дверцы.

Сестер Пигит встречал в собственном «Бьюике» отец. Представительный, усы колечком, в отлично сшитом костюме.

— Папочка, — показала на нее освободившись из объятий отца Дина, — знакомься. Наша подруга Фаня Каплан. Погостит у нас какое-то время, пока не подыщет жилье.

— Милости просим…

Крепкое рукопожатие, насмешливый взгляд.

— Устроим, не извольте беспокоиться. Где-нибудь в закуточке, — коротко хохотнул. — На подстилочке.

— Папуля в своем репертуаре! — рассмеялись сестры.

Шутка богатейшего московского промышленника, владельца табачной фабрики «Дукат» Ильи Давыдовича Пигита насчет закуточка и подстилочки стала понятна, когда машина, проехав центральными улицами города, завернула к Патриаршим прудам, встала у парадного входа пятиэтажного дома-модерн, навстречу им скатился с крыльца усатый привратник в униформе, приложился к кокарде, потащил торопясь вместе с шофером в просторный холл их немудреный каторжный багаж.

Доходный дом с двором-колодцем на питерский манер по Большой Садовой, угловую квартиру в котором на третьем этаже занимал сам хозяин, был известен всей Москве. Один из самых дорогих в столице, жильцы — знаменитые адвокаты, врачи, артисты, художники, высокооплачиваемые чиновники.

Ее поместили в уютной комнате с высоким окном по соседству с Аней. Высокая деревянная кровать с балдахином, палевые занавески, трюмо до потолка. Горничная-латышка перестлала в ее присутствии постель, справилась, удобно ли, не нужно ли еще подушек?

Стоя перед зеркалом, она покачивала головой. Хороша, нечего сказать. Дряблая кожа, гнойники на лбу. Поправила мятое платье. «Лучше было, — мелькнула мысль, — поселиться в гостинице, какая попроще. Не выглядеть пугалом в богатом доме»…

Перед обедом Аня затащила ее к себе. Отворила шифоньер.

— Выбирайте себе что-нибудь. Вот это подойдет? — стащила с плечиков темно-вишневое муаровое платье с рюшами. — Примерьте. Мы с вами одинакового роста… Пожалуйста без церемоний! — прикрикнула. — На каторге последним делились. А это — тряпки, не больше того…

Пока в гостиной накрывали на стол, родной брат сестер Давид, «беспартийный марксист-интернационалист», как он ей представился, водил ее по дому. Безумная, кричащая роскошь. Приемная, будуар, кабинет хозяина, библиотека с ярусами книг. Спальни, курительная комната с биллиардным столом. Резные шкафы, диваны, козетки, картины по стенам, китайские вазы по углам, попугаи в клетках. Под ногами набивной паркет, обои из крокодиловой кожи, подоконники из яшмы.

Из глубины дома зазвонил колокольчик.

— Зовут, идемте! — взял ее галантно под руку Давид.

— Ну вот, мои милые, мы снова вместе! — витийствовал за столом Илья Давыдович. — Рассеялся мрак, засияла, как любят говорить мои любимые непутевые дочери, заря свободы… Не хочу выглядеть, — покосился зачем-то в ее сторону, — этаким безумным либералом. Наподобие Саввушки Морозова. Говорю как на духу: денег на революцию не давал, террор и убийства не приветствовал. Не дымил попусту, — улыбнулся собственной шутке, — смотрел в корень вещей. А корень, по моему разумению, таков. Царизм себя изжил — это однозначно. Выборная власть, демократические институты стране необходимы. По получению известий из Петрограда патриотически настроенные деловые люди Москвы создали для поддержания правопорядка в Первопрестольной революционный комитет общественных организаций. Ваш покорный слуга — член названного комитета. Будем отныне строить новую Россию вместе, рука об руку! За вас, дорогие! — отпил из бокала. — За наше светлое будущее!

После праздничного обеда, тостов, напутствий освободившимся из застенков мученицам свободы перешли в курительную. Пили кофе, дымили всласть. На инкрустированном столике с фарфоровыми чашечками по краям красиво разложены цветные подарочные коробки с папиросами фабрики папаши Пигита: «Императорские», «Графские», «Банкирские», «Губернаторские», «Гусарские».

— Над названиями надо будет подумать, — говорил, отпивая из чашечки, некурящий Илья Давыдович. — Над «Императорскими» в первую очередь. Самые дорогие, заметьте, — погладил любовно коробку с царской короной в углу. — Три целковых за сотню.

— Назови «Эсеровскими», папочка, — отозвалась из кресла Аннушка.

— А что, неплохо, — смешок в ответ. — Пожалуй, подойдет.

Говорили о положении в стране, шаткости только что созданных институтов правления на местах, о завязавшейся в Москве конкуренции между временным революционным Советом и Советом рабочих и солдатских депутатов.

Москва восстала в февральские дни вслед за столицей. К середине дня 28 февраля забастовали практически все московские заводы. Вопреки запрету властей возле городской Думы собрался многотысячный митинг, зазвучали призывы к свержению ненавистных угнетателей народа. Утром 1 марта начались столкновения рабочих с полицией в районе Яузского и Каменного мостов, погиб рабочий Илларион Астахов. Застреливший его помощник пристава был сброшен рабочими в реку, толпа смяла полицейский кордон. Напряжение нарастало, начался массовый переход войск на сторону революции. Революционные солдаты собрались на Воскресенской площади около городской Думы, 1-я запасная артиллерийская бригада привезла с собой шестнадцать орудий. В тот же день генерал Мрозовский сообщил в ставку генералу Алексееву о том, что «в Москве полная революция, воинские части переходят на сторону революционеров». Началась охота за одиночными городовыми. Толпы возбужденных людей взломали ворота Бутырской тюрьмы, ворвались в здания, освободили триста пятьдесят политзаключенных, попутно — семьсот уголовников. К утру 2 марта в руках восставших были почта, телеграф, телефон, все московские вокзалы, военные арсеналы, Кремль. Шли массовые аресты городовых и жандармов, полицейских провокаторов, платных киллеров, вся эта публика отправлялась без суда и следствия в освободившиеся камеры Бутырки. Формировалась рабочая милиция, телеграммой князя Львова из Петрограда комиссаром Временного правительства по Москве был назначен земгоровец, бывший городской голова Михаил Челноков…

«Наша, эсеровская революция, — думала она взволнованно лежа в постели. — Народ поверил нам, а не кадетам, не большевикам… Быстрей бы найти подходящее занятие. Грамотна, знаю французский, зрение мало-помалу налаживается. Учительствовать смогу. Где-нибудь в провинции, как Антон Павлович Чехов».

Уснула радостная, утром открыла глаза, и первая мысль: немедленно собираться, искать работу!

— Попробуйте найти в городской Думе Михаила Васильевича Челнокова, — напутствовал за завтраком папаша Пигит. — Он из наших, купцов. Назначен приказом из Петрограда временным городским головой. Сошлитесь на меня. Подсобит, я думаю…

Не мешкая, она отправилась трамваем «А» по взятому у Ильи Давыдовича адресу. Никакого Челнокова в многоэтажном доме с десятком контор на Тверской не нашла. Проплутала битый час в коридорах со свеженаписанными от руки табличками на дверях. Озабоченные служащие показывали куда-то, не отрываясь от бумаг: «Семнадцатый кабинет, второй этаж!»… «Третья комната направо!»… «Вниз по лестнице, гражданка!». Натаскалась по этажам, говорила то с одним, то с другим временно чего-то исполняющим, показывала бумаги. Ничего в результате не добилась. Вышла на воздух, подумала в сердцах: «К черту! Поеду на юг, в Малороссию. Найду себе дело. По партийной линии или еще как».

Шла не торопясь по тротуару, глядела на прохожих. Светило ласково солнышко, падали под ноги, хрустели под подошвами пушистые сережки зазеленевших лип, за палисадниками — буйство цветущей сирени, воробьиное перепархивание.

«Сладенького бы чего-нибудь поесть», — подумала.

Зашла на углу Охотного Ряда в кондитерскую, и первой кого увидела у прилавка — Верочка Штольтерфот! Кинулись навстречу друг дружке, обнялись, расцеловались. Взяли по пирожному, стакану чая, уселись за столик. Глядели влюбленно друг на дружку.

— Фанюша, ущипните меня! Это мы с вами? Сидим за столиком? В Москве?

— Не мы. Привидения.

— Мы, мы! Как я рада, если б вы знали! Встретить именно вас. Ну, рассказывайте…

Не было сил расстаться. Вышли на бульвар, сели на скамейку.

— Как у вас со здоровьем? — поинтересовалась Вера. — Зрение, желудок?

— Со зрением ничего. С желудком похуже. Боли не проходят. Ну да ладно: я привыкла…

— А вот это вы напрасно! — возмутилась Вера. — Вид ваш мне не нравится. Мы здоровые сейчас нужны России, не калеки! В общем, так… записывайте адрес. Приедете ко мне в субботу. Со всеми медицинскими заключениями. Что-нибудь придумаем.

Энергии Вере было не занимать. Через неделю с небольшим, после того как она отыскала бывшую сокамерницу в чердачном закутке на Арбате, похожем на ласточкино гнездо, на руках у нее было направление думского департамента здравоохранения на отдых и лечение в санаторий политкаторжан в Евпатории. На целых два месяца!

Снова Крым, Черное море — через десять нескончаемых лет! Чувство, будто ты на другой планете: безмятежность, покой. Гостиницы переполнены, квартиры и дачные домики нарасхват. Фланируют по набережной, насыщают йодом легкие худосочные северяне: барышни в панамках, дамы под зонтиками, мужчины в холщовых костюмах и соломенных шляпах, шумная детвора. На центральном пляже не протолкнуться, у дамских кабинок очереди. С наступлением вечера — завывание скрипок в летнем ресторанчике у вокзала, табачный дым, неумолчный гул голосов под сводами сумеречных винных подвальчиков, греческих кофеен, в духанах с пылающими жаровнями. Бродят в кипарисовых аллеях под луной влюбленные парочки — вздохи, поцелуи, пылкие признания.

В санатории политкаторжан на Пушкинской — лекция приехавшего на несколько часов новоиспеченного министра земледелия Чернова. Знаменитость, один из основателей партии социалистов-революционеров, главный ее теоретик. Подтянутый, в летней паре, густые вьющиеся волосы с сединой. Стоя за покрытой красным кумачом трибункой, в библиотечном уголке кратко, выразительно осветил сложившуюся на текущий период времени ситуацию в стране. Свершившаяся революция по всем статьям — эсеровская. Ни одна из политических партий России, включая союзников-большевиков, вожди которой во главе с Ульяновым-Лениным в разгар событий находились кто в ссылке, кто за границей, деятельного участия в сокрушении монархии не принимала. На сегодняшний день перед миллионной по численности партией социалистов-революционеров задача всемирно-исторического значения: не упустить момент, повести страну по пути демократических реформ, осуществить на практике лозунги эсеровской программы.

— Вам, полагаю, они хорошо известны. Напомню главные. Союз крестьянства, пролетариата и трудовой интеллигенции, — загибал для убедительности палец. — Демократический социализм. Говоря иначе, политическая и хозяйственная демократия, которая должна осуществляться через представительство организованных производителей в лице профсоюзов, организованных потребителей в лице кооперативных союзов и, наконец, организованных граждан в лице парламента и местных органов самоуправления. Как видите, цель наша прийти к социализму некапиталистическим путем. Прежде всего с началом преобразования деревни — краеугольного камня русской государственности.

— Как с войной, Виктор Михайлович? — голос с места. — Будем продолжать, или как?

— Что значит «как», простите? — сверкнул тот глазами.

— Я в отношении этих самых. Призывов. Превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Рабочим воюющих стран добиваться поражения своих правительств в войне…

— Сочиняют эти безответственные лозунги, — шагнул из-за стола Чернов, — лишенные совести авантюристы! К сожалению, наши бывшие единомышленники, социал-демократы, большевистское ее крыло. Желать поражения своей стране! Отдать родную землю на поругание оккупантам! Простите: понять, а тем более поддержать подобный абсурд я не в состоянии!

— Как в таком случае относиться к товарищу Спиридоновой? — тот же голос. — Ведь она тоже вроде бы за поражение.

— Скажу кратко, — лицо Чернова посуровело, сдвинулась складка на лбу. — У Марии Александровны немалые заслуги перед партией. Испытания, годы каторги. Но эти ее действия я решительным образом осуждаю! Своим авторитетом она увлекает незрелых партийцев в губительную пропасть. Порождает фракционность в наших рядах, противостояние одних групп другим. «Левые» эсеры, «правые» эсеры! В голове не укладывается! Эсеры в этот исторический момент должны быть как никогда сплочены, едины!

— А вы сами на какой стороне, Виктор Михайлович? — чей-то смешок из рядов. — Правой, левой?

— Я центрист, товарищ. Стою на основополагающих принципах партийной программы. Партийного катехизиса, если хотите! И буду защищать его всеми силами своей души…

Сыпались один за другим вопросы. О создании коалиции между Временным правительством и исполнительным комитетом Петроградского совета. О том, где сейчас Ульянов-Ленин? О вступлении в войну на стороне Антанты Американских Cоединенных Штатов.

Чернов обстоятельно отвечал, осведомлялся: понятно ли, согласны ли с его мнением?

Привез с собой свежие партийные издания: «Революционную Россию», «Народный вестник», «Мысль», «Сознательную Россию», «Заветы». Она выбрала на столике библиотеки «Народный вестник», пошла на пляж, устроилась уютно под навесом. Перелистывала пахнущие свежей типографской краской страницы, наткнулась на заметку: «Мысли о войне», стала читать, водя лупой по прыгающим строчкам.

— Фанесса! — услышала знакомый голос.

Подняла голову, улыбнулась: Алексис! Идет босиком по песку, держа в одной руке сандалии, в другой — букетик цветов в обертке.

У нее поклонник — как вам нравится! Местный, намного моложе ее. Грек. Окончил гимназию, учится в местном художественном училище на живописца.

Познакомились в пошивочной мастерской напротив санатория доктора Будзинского, куда она принесла на расшивку пару платьев. Безобразным образом растолстела на санаторных хлебах. Бока в особенности — ни в одно платье не влезешь.

В пошивочной рядом с седоусым мастером трудился племянник, помогавший во время каникул дяде. Юноша с чудным разрезом глаз. Бережно, стараясь не притронуться, снимал с нее мерку, повторял: «Извините!», называл стоявшему у закроечного стола дяде размер ее талии, бедер, груди. Принес потрепанный журнал мод и стаканчик крепкого кофе, пока она дожидалась на продавленном диване, когда дядя прострочит на допотопном «Зингере» вставные клинышки на платьях.

— Сладкий, — произнес улыбаясь. — Три куска положил. Ничего?

— Спасибо, — окинула она его взглядом. — Ничего.

— Вы с семьей на отдыхе? — поинтересовался он. — Или одна?

— Одна, — она продолжала его рассматривать. — Лечусь в санатории для политкаторжан.

— Знаю. Который на Пушкинской?

— Он самый.

Уходила с пакетом под мышкой вдоль парапета набережной, обернулась: он стоял на крылечке в переднике, глядел в ее сторону. Перед тем как спуститься по лестнице, осторожно скосила взгляд: парень не ушел, махал прощально рукой. Появился на следующее утро на пляже, где они делали под руководством инструктора лечебную гимнастику. Праздничный вид: шляпа-канотье, коломенковые брюки, белая рубашка, галстук на шее. В руках цветы. Улыбается широко, как старой знакомой.

Она только что вышла из воды — в прилипшем к телу сатиновом платье до щиколоток. Отжимала на ходу волосы, глядела прищурясь, как он шагает по-журавлиному в лакированных туфлях по песку.

— Здравствуйте, — приподнял он шляпу. — Алексис Георгиади, будущий художник.

Трехкорпусной санаторий политкаторжан с несколькими десятками обитателей обоего пола был наэлектризован любовными страстями. В большинстве своем еще молодые, разлученные на долгие годы с невестами, женихами, возлюбленными, женами, уставшие, психически надломленные, истосковавшиеся по ласкам, зачастую не ведавшие, что это на самом деле значит, обходившиеся в неволе суррогатами любви, самоусладой, ожили душевно и физически под голубым небом Тавриды. Прокалились на солнышке, отъелись, выспались всласть на крахмальных простынях. Огляделись, затосковали, зашарили глазами. «Пришла проблема пола, румяная фефела, и ржет навеселе», по выражению Саши Черного.

Все в уютном морском городке способствовало знакомствам, завязыванию отношений. Свободный распорядок дня — иди куда хочешь, возвращайся в любой час, приглашай в гости кого надумаешь. Пыль, полчища мух, взвиваемые вдоль немощеных улиц облака пыли не в счет, главное — отличное настроение. В здравнице устраивались концерты, коллективные просмотры фильмов в иллюзионе «Наука и жизнь», обитателей приглашали на городские митинги, заседания местных Советов. Устраивались пешеходные прогулки на ближайшие холмы, шумные пикники. Выезжали верхом на нанятых у местных татар лошадях в Тарханкут. Вокруг потрясающие пейзажи: мерцающее море с парусами рыбацких шхун, пустынная степь с выпархивающими из сухих зарослей дрофами, развалины древних крепостей и городищ. Спешивались на полпути в трактире возле грязево-соленого озера Донузлав, ночевали в имении вдовы Поповой в Оленевке. Как в подобной обстановке удержаться, не потерять голову!

Каждую ночь в просторном парке санатория политкаторжан между источающих смолистый запах сосен и зарослей фисташки — бродячие тени, огоньки папирос, шепоты, вздохи. Соседка по палате, тучная анархистка Варвара, отсидевшая половину срока на уральской каторге, закидывает перед рассветом увесистую ляжку через подоконник.

— Не спите? — громким шепотом. — Нажарилась по уши. Как паук…

Алексис придумал ей на греческий лад имя — Фанесса.

— Переводится, — объяснил, — как «появляющаяся».

— Неожиданно, внезапно?

— Можно и так. Для меня неожиданно.

Клялся поминутно в любви. Ни с одной девушкой, говорил, ничего похожего не испытывал.

— Какая я девушка, Алексис, милый! — останавливала она его. — Бабушка! Мне двадцать семь. А вам семнадцать.

— Это мне двадцать семь, — упрямился он. — Семнадцать вам.

Рисовал бесконечно в любых ситуациях, показывал наброски этюдов: голова в профиль, в анфас — очень похоже. Приносил инжир в базарных плетенках, сводил в татарскую дымную шашлычную. Купил билеты на приехавшую с гастролями театральную студию Леопольда Сулержицкого. Давали Шекспира, «Укрощение строптивой». Замечательный, смешной, искрометный спектакль, подстать курортной атмосфере. Публика, заполнившая летний театр-эстраду, смеялась, хлопала, вызывала исполнителей на «бис».

Возвращались пешком полные впечатлений, вспоминали яркие места из пьесы, остроумные реплики.

— По-моему, вы с Катариной как две капли воды, — шутил он. — Обе упрямые и строптивые.

— Я — упрямая и строптивая?

— А то нет.

— Ничуть не бывало!

— Строптивая, строптивая! На вид, я имею в виду.

— А не на вид?

— Не на вид другая.

— Какая, если не секрет?

— Не скажу. Нарисую как-нибудь, поймете.

— Ясно. С помелом и кочергой.

— Точно, — рассмеялся он. — Спасибо за подсказку.

Катарина, надо же! А ведь попал в самую точку. Даром что юнец.

«Веду себя как институтка, — думала ворочаясь в постели под глухой ропот моря за окном. — Говорю одно, думаю другое, жеманюсь по-глупому. До невыносимости ведь хочется близости. Невмочь!»

Он не торопил события, вел себя сдержанно, деликатно. Спросил как-то прощаясь: ну хоть самую малость, чуть-чуть — нравится?

— Чуть-чуть да.

— Спасибо! — стал горячо целовать руки.

Нравился, безумно! Думала о нем постоянно. Откровенно, бесстыдно. В один из дней — из степи несло жарким ветром, пахло полынью, сухими травами — они пошли на дикий пляж за маяком. Он разделся в кустах, был в купальном полосатом трико ниже колен — стройный, мускулистый, с выпирающим холмиком внизу живота. Тянул за руки в воду, она упиралась, поскользнулась на мокром песке, оба плюхнулись в воду, она сверху, он, барахтаясь и смеясь, внизу. Крепко обнял поднявшись, держал в объятиях.

— Пустите, Алексис…

Дикая пронеслась в голове мысль: «Изменяю… предаю!»

— Простите… — освободилась осторожно из его объятий. Подняла с песка одежду, пошла к ближнему холму переодеться.

Не верила самой себе: храню по сию пору верность? Кому? Мерзавцу, спасавшему собственную шкуру, бросившему любимую женщину в развороченной бомбой гостинице. Раненую, в крови. Перерожденцу, предавшему революционные заповеди, которым сам ее когда-то учил. Авантюристу, присваивавшему партийные деньги, бандиту, налетчику. Циничному негодяю, готовому увязаться за первой встречной юбкой, путавшемуся с проститутками. Не вспомнившему о ней ни разу, не подавшему за десятилетнюю разлуку ни единой весточки.

Ему, ему! — качала головой. — Витеньке ненаглядному, Витюшечке! Горячему, необузданному, называвшему ее в минуты страсти «кролечкой», «певчей птичкой». Наряжавшему как королеву. Ему одному, никому больше. Не могла забыть, не разлюбила…

Надеялась все эти годы — одумается, затоскует. Примчится, сметая преграды, к любимой. Встанет на колени, прижмется крепко-крепко. Переубедит: все не так, по-другому, клянусь жизнью! Снова будут вместе. Трудиться, строить новую Россию. В столице через партийных товарищей навела справки: избежавший смертного приговора Гарский, получивший благодаря усилиям нанятых за большие деньги адвокатов двенадцатилетний срок, был освобожден в марте толпой горожан, взявшей штурмом одесскую тюрьму. Уехал, по слухам, на родину, в Ганчешты, работает председателем городского профсоюза.

Собиралась написать в Молдавию, заколебалась: точного адреса не знает. Затеряется письмо, не дойдет. Подожду, решила, отыщет сам, позовет. Появилась к тому же возможность заняться серьезно зрением: случались периодически рецидивы — в глазах темнело, теряли яркость краски, размывалось пространство. Наложишь прохладные примочки на веки, отлежишься — полегчает, а через неделю снова ухудшение.

Ее осмотрел приехавший с инспекционной проверкой в Евпаторию заведующий санитарным отделом земской управы Дзевановский. Посоветовал ехать в Харьков, в лучшую в России офтальмологическую клинику доктора Гиршмана.

— Не требуется никаких рекомендательных писем. Просто приедете и встанете на очередь. Леонард Леопольдович принимает всех без званий и отличий.

Она уезжала с тяжелым сердцем: Алексис сделал ей предложение. Приехал в санаторий в коляске с букетом роскошных роз, сказал, что говорил с родителями — они не возражают, приглашают в ближайшую субботу в гости.

Объяснение было тяжелым, он умолял ее остаться: у отца своя рыбацкая фелюга, живут в собственном доме, готовы отдать им боковой флигель, через два года он окончит училище, начнет зарабатывать, уже теперь отдыхающие заказывают ему портреты.

— Поймите, мы созданы друг для друга! — говорил со слезами на глазах.

— Я люблю другого, Алексис, — держала она его за руки. — Товарища по борьбе. Он вышел недавно из тюрьмы, ждет меня. Простите, мой дорогой! Вы чудный мальчик, в вас трудно не влюбиться. Но вместе нам быть не суждено. Не судьба…

Он пришел проводить ее на вокзал. Шел рядом за двигавшимся вдоль перрона вагоном, махал вслед рукой. Она стояла в тамбуре, курила, смотрела сквозь мутное стекло на исчезавшее за песчаными дюнами море в солнечных бликах, думала — счастливо, легко: «Снова еду… увижу новые места… загорела… волосы стали виться»… Возвращалась, держась за качающиеся стенки, в свое купе, идущий навстречу по коридору мужчина с полотенцем через плечо отступил галантно в сторону:

— Прошу вас, барышня… простите, госпожа!

Улыбалась, сидя на полке: «Двадцать семь, уже не барышня. Однако и не старая, нет»…

Посуровевший, окрашенный в цвета войны Харьков. Гостиные дворы, оборудованные под армейские госпиталя, палаточные лазареты там и тут. По мостам через одноименную реку и другую — Лопань катят к местам сражений повозки с боеприпасами и артиллерией, пехотные колонны под боевыми знаменами, кавалерия. В сотне с небольших километров от города — кровопролитные бои, сражаются армии Юго-Западного и Румынского фронтов: двадцать пять боевых корпусов — треть всей российской армии на театре военных действий.

Народу на улицах немного, обыватели сидят по домам, магазины пустуют; кучка нищих на паперти Покровского собора атакует показавшихся в проходе молодоженов в окружении родственников и друзей; бегут навстречу выехавшему из-за поворота, визжащему на рельсах трамваю безработные мастеровые с инструментами и холщовыми сумками в руках не дождавшиеся на уличной бирже труда нанимателей.

У нее ушло больше двух часов, пока она добралась с пересадками до тихого, утопающего в зелени предместья Москалевка. Здесь, на поросшем травой пустыре, среди деревянных одноэтажных домишек, принадлежащих отставным солдатам-рекрутам, накопившим за четвертьвековую службу деньжонок на скромное жилье и мирную жизнь («москалям», как называли их коренные харьковчане), расположилась больница знаменитого офтальмолога доктора Гиршмана.

«У Леонарда Леопольдовича, — писал о семидесятивосьмилетнем профессоре один из его учеников, — была большая приемная с простым интерьером: дубовые лавки, каменный пол. Для всех была общая очередь, да и общение со всеми было ровно внимательным. Очередь была и на дворе. За сотни километров приезжали и приходили пешком крестьяне, жители городов из других губерний, приходили часто слепцы с поводырями, а иногда и целые группы слепых людей. Приезжали в «глазную Мекку», как называли наш Харьков, из Кавказа, Турции, Персии. Добрая натура, терпимый, внимательный к пациентам Леонард Леопольдович не отказывал никому. Для него не существовало последнего часа работы, существовал последний больной. «Врачи, — любил повторять он, — умирают по двум причинам: от голода или усталости. Я избрал вторую причину».

Перед тем как попасть на прием, она простояла несколько дней в очереди. Было ощущение, что в мире не осталось зрячих людей — только слепые и полуслепые. Всех чинов и званий, взрослые, дети. Русские, украинцы, поляки, литовцы. Со всего света. Шатры на пустыре перед входными воротами, дым от очагов. Разноязычный говор, детский плач. На скамеечке, где она примостилась рядом с разбойничьего вида цыганом с бельмами на обоих глазах, — хорошо одетый мужчина в пенсне, привезший ослепшую в раннем возрасте дочку ангельской красоты; поодаль, у забора, на рваном матраце сестры-близняшки, с которыми она поделилась взятым из санатория белым хлебом. Поют вполголоса, закинув к небесам незрячие глаза: «Надоела, надоела нам ирманская война, помолитесь, девки, богу, замирилась бы она».

Каких только историй не наслушалась она за это время — сердце разрывалось от сочувствия и жалости. Слепой музыкант из повести, которую она когда-то прочла, показался бы рядом с этими горемыками баловнем судьбы. «Да и я сама, — думала, — не самая несчастная среди них. Вижу худо-бедно, не нуждаюсь в поводыре».

Дежурная в халате, выходившая периодически на крыльцо со списком в руках, выкликнула, наконец, ее имя. Она прошла регистрацию, получила койку в приемном покое. Ходила на обследования, процедуры. Один кабинет, другой. Уколы, микстуры, таблетки. Трехэтажная клиника, построенная харьковской городской Думой специально для доктора Гиршмана, считалась одной из лучших в Европе — по степени оснащенности, уровню квалификации медперсонала, передовым методам лечения.

На третьи сутки ее привели в приемную заведующего. Сухонький, с острым взглядом старик в свежепоглаженном халате поднялся с кресла, пожал энергично руку.

— Садитесь, пожалуйста.

Перелистал анкету.

— Причина вашего недуга, госпожа Каплан, — поднял голову, — периодически повышающееся внутричерепное давление, связанное с ранением головы. В развивающейся патологии зрительного нерва. Слава богу, процесс не зашел слишком далеко, не стал необратимым. И лечили вас на каторге, должен сказать, совсем неплохо… Не стану посвящать вас в подробности — тема эта для специалистов. Случай ваш поддается лечению. Будем оперировать, если согласны…

Через неделю ее повели в операционную, посадили в кресло с кожаной спинкой и подголовником. Наложили на лицо усыпляющую маску, заставили считать. Она досчитала до семнадцати перед тем, как провалиться во мрак и пустоту…