Юсупов и Распутин

Седов Геннадий Николаевич

Книга вторая

 

 

10

— Чудовищная смерть! В грязном подвале, видя, как падают под пулями пьяных упырей дети, жена…

Тесть нервно курил, стоя у раскрытого окна. Заехал проведать, посмотреть, как идет перестройка их с Ириной дома в районе Булонь-сюр-Сен. Говорили в верхней комнате, с наваленной в углу мебелью, о главной новости тех дней: подробностях расправы большевиков с царской семьей.

— Прозвучит бестактно и не ко времени, но все же скажу. В том, что случилось с Россией, во многом его вина. Плыл по течению, считал, что императорская корона дана ему свыше и защитит в минуту испытаний. Отмахивался от предостережений, медлил с неизбежной демократизацией власти. Я, любивший его как брата, в беседе с ним наедине спрашивал, как может он, государь Всея Руси, терпеть в тяжелейшую для страны пору фактическое безвластие, слушаться советов пусть самой распрекрасной на земле, но ни шиша не понимающей в делах государства и армии женщины? Ты избрал с усердием пассивного христианина, говорил я ему, девиз: «Да будет воля Твоя»? Кто научил тебя, Ники, почитать подобным образом волю Бога? Называть христианством то, что, на мой взгляд, звучит скорее как магометанский фатализм турецкого аскера, который не боится смерти, так как его ждут за гробом широко открытые ворота рая? Истинное христианство не в меньшей, а в большей мере в действии, нежели в молитве. Господь доверил тебе сто шестьдесят миллионов жизней и ждет, чтобы ради их блага ты не остановился ни перед чем. Стал Георгием-Победоносцем — с мечом в одной руке и с крестом в другой. Вспомни наш гимн. «Боже, царя храни, сильный, державный, царствуй на славу, на славу нам, царствуй на страх врагам». Сильный, державный, Ники! С горячим сердцем и холодной головой!.. Знаешь, что он мне ответил? Слова эти звучат во мне, точно были произнесены минуту назад. «На все воля Божья. Я родился шестого мая, в день поминовения многострадального Иова. Я готов принять мою судьбу». А? Думать подобным образом, имея дело с бандой расчетливых, лишенных сентиментальности негодяев! Идти покорно во главе великого народа на заклание! На большевистскую живодерню!.. От рук комиссаров погибли два моих брата, я буду оплакивать их до конца моих дней. Оплачу и его, великомученика. Но не прощу, Феликс!

Пошел тяжело к дивану.

— Нашло на меня сегодня, — произнес. — Достань что-нибудь выпить…

Проводив его в отель, он возвращается за рулем автомобиля домой. Догорал закат на горизонте, вспыхивали в окнах домов огоньки. За стеклами «пежо» молочно-розовые шары фонарей на тротуарах, огни реклам, люди за столиками кафе и закусочных.

Милый, улыбчивый Париж! Знакомый, исхоженный вдоль и поперек. Ставший убежищем для истерзанных, потерявших родину беглецов. Наездившись за полтора последних года в поисках пристанища по Европе, побывав в Италии, на Мальте, в Швейцарии, пожив на старой его лондонской квартире, потратив часть продаваемых поштучно бриллиантов, они решили: хватит, становимся на якорь, покупаем дом в Париже.

Остановились по приезде в гостинице, пустились на поиски подходящего жилья. Мечтали поселиться где-нибудь в историческом центре, неподалеку от Тюильри и Опера. Цены в этом районе, однако, кусались, обслуживавшее их агентство предложило дом рядом с Булонским лесом, они поехали посмотреть. Когда сопровождавший их сотрудник открыл калитку с двухэтажным особняком в глубине двора и двумя прилегающими флигелями, он ахнул: бывшее владение прабабушки графини Шово, у которой он гостил четырехлетним мальчишкой — надо же!

— Иришка! — закричал после подписания договора. — Едем в ресторан! Обмоем покупку!

Прежде чем перевезти в новый дом мебель из Лондона, он решил кое-что переделать по-своему. Перестелить полы, задрапировать заново стены. Не любившая в отличие от него переделок Ирина упорхнула на время ремонта к его родителям в Рим, у которых жила дочка, он, отдав распоряжения рабочим, тоже надумал отдохнуть: не вполне оправился от перенесенной незадолго до этого операции по удалению аппендицита, чувствовал временами головокружение, слабость. Посоветовавшись с парижскими знакомыми, отправился, прихватив с собой Буля, в расположенный в приморских Альпах санаторий.

Утопавшая в зелени здравница неподалеку от Ниццы превзошла все ожидания: тишина, комфорт, хорошенькие медсестры. Обнаружилось, правда, спустя короткое время уморительное обстоятельство: санаторий был местом, куда приезжали для тайных родов дамы и девицы из соседних стран. Это его, впрочем, не напрягало: жилось преотлично! Приставили ему для ухода не отличавшуюся пуританизмом широкобедрую шведку Бенедикту. Окончив дневные дела и наведя марафет, она приходила к нему в палату с подругами из медицинского персонала. Шум, веселье, смех. Он обучал барышень цыганским романсам, пели хором, танцевали, наряженный медицинской сестрой Буль тявкал возбужденно с подоконника, приехавший навестить его рослый красавец-шурин Федор тискал, сидя на диване, молоденькую процедурную сестру-блондинку, шампанское лилось рекой — чем не поправка здоровья?

По возвращении в Париж оказалось, что переделка не завершена, лондонская мебель валялась как попало в кучах щебня и мусора по углам. Пришлось засучить рукава, взять ведение ремонта в свои руки. Часть рабочих он уволил, нанял новых. Жилье мало-помалу обретало надлежащий вид. Комнаты в сине-зеленых тонах с навешанными по стенам картинами и гравюрами напоминали его найтбриджские апартаменты. Пристройки, как он и планировал с самого начала, отвели для проживания бездомных соотечественников. В одной из них, служивших гаражом, устроили домашний театрик. Бывший в это время в Париже любовник Анны Павловой живописец Саша Яковлев, написавший знаменитый ее портрет на фоне парадной лестницы Зимнего, прожив у них несколько дней, украсил помещение фресками изображавшими муз, в одной из которых угадывалась Аннушка. Сцену закрывал красочный занавес, стена в зале вокруг каминного зеркала расписана арфами и лирами, потолок создавал иллюзию шатра.

Зажили, слава богу, по-людски. Приходили по вечерам друзья, знакомые, знакомые друзей, все со своими харчами, выпивкой, домашними вкусностями. Музицировали, пели под гитару, говорили о прожитом. Ни слез, ни жалоб: понимающий взгляд, вздох в пространство, грустная улыбка: «живем слава богу, радуемся как умеем». По субботам представления-импровизации, чтение стихов в боковом театрике. Не заставляя дважды себя просить, садился за рояль Артур Рубинштейн, звезды театра и эстрады Нелли Мелба, Нина Кошиц, Мэри Дресслер, Монтереоль-Торес, несравненная Элси Максвелл исполняли сценки и монологи из спектаклей. В десятом часу шли проводить гостей. У большинства не было своих авто — уходили, простившись, к станции метро Porte Dauphine, к пристани речного трамвайчика.

— До свидания!

— До встречи!

— Bonsoir! — звучало под звездами.

В доме ни свет ни заря — просители. Отставные военные, вдовы, чиновники. Артисты бывших императорских театров, присяжные поверенные, опереточные певцы и певички, антрепренеры, безработные журналисты. Череда лиц, в чем-то схожие драматичные судьбы.

Дежурящий у дверей кабинета Иван выкликает очередного посетителя. Гвардейский подполковник, участник деникинского похода, ходил в штыковые атаки в рядах офицерского батальона рядовым. Трижды ранен, живет в богадельне в Сен-Дени.

Он выписывает чек на сто франков.

— Простите, больше не могу.

— Премного благодарен!

«Следующий!» — голос Ивана за дверью.

Временами он впадает в отчаяние: черт его дернул связаться с благотворительностью — сил же нет никаких! Не объяснишь каждому, что от прежних их богатств остались рожки да ножки: родители в самом начали войны перевели в Россию весь заграничный капитал, оказавшийся, в результате, в руках большевиков. Считают, что Юсуповы, как и прежде, гребут деньги лопатой, способны как Христос накормить толпы страждущих. А у него голова пухнет от мыслей: к кому из знакомых состоятельных людей обратиться за помощью? Денег просто так никто не дает, каждый очередной взнос в копилку комитета помощи беженцам приходится выбивать силой.

«Следующий!»

Отворяется дверь, батюшки родные: Дмитрий! Не один, с холеной, великолепно одетой дамой с жемчужным ожерельем на открытой груди — портреты ее печатают чуть не ежедневно светские издания: законодательница французской моды Габриель Шанель.

— Не ожидал? — хохочет Дмитрий. — Мы с Коко только что из Венеции. Решили заехать по дороге. Я ей все уши про тебя прожужжал. Какой ты у нас герой и красавец.

Прием беженцев закончен, они садятся в «крайслер» владелицы модного дома, едут в дорогой ресторан в Булонском лесу. Веселая трапеза на открытой веранде, взгляды присутствующих устремлены к их столу. Коко, как зовет ее Дмитрий, рассказывает со смехом, как выручила в Венеции сидевшего на мели Дягилева, гастроли которого с «Весной священной» чуть не сорвались из-за того, что арендаторы собирались выгнать его с балетной труппой из занимаемого помещения за неустойку.

— Выложила не моргнув несколько тысяч, — говорит Дмитрий. — Ты, кстати, тоже можешь склонить ее на взнос в пользу твоих подопечных. Красивым мужикам она не отказывает.

— Пожалуйста, не хами! — окидывает она его холодным взглядом. — Да, мсье Юсупов, — крутит на свет бокал с шампанским. — Я в самом деле люблю красивых мужчин. Но когда мне приходится выбирать между мужчинами и моими платьями, я выбираю платья… — Извлекает из сумочки на цепочке золотой кулончик-часы, щелкает крышкой. — Мне пора, извините, — встает из-за стола. — Рада была познакомиться. Посидите еще, — протягивает ему руку, — у вас есть о чем поговорить наедине друг с другом…

— Знаешь, на чем она сделала миллионы? — Дмитрий следит за грациозно идущей к выходу, словно на показе мод, любовницей. — Укоротила юбки и ввела в моду шерстяные кофты.

— Умеешь жить. Заполучил миллионершу.

— Я у нее не первый и не последний, долго не задержусь. — Щелкает портсигаром, закуривает… — Сколько мы с тобой не виделись?

— Почти четыре года.

— Целую вечность… Как жена? Дочура?

— Слава богу. Слышал что-нибудь о нашей пятерке?

— Только о тебе и Пуришкевиче. Про доктора и Сухотина ничего не знаю.

— О, с Сухотиным целая история. Мы ведь с ним переписывались.

— Вот как? Расскажи.

Он крутит головой. Поручик, имя которого они сохраняли по договоренности в тайне, вышедший благодаря этому сухим из воды, не попавший под суд, спокойно себе жил при большевиках. Служил в какой-то организации по торговле с заграницей, проштрафился, угодил в тюрьму. Пока отсидел положенный срок за решеткой, прославленная жена-пианистка Ирина Энери, оставив в России шестимесячную дочку, отправилась в надежде устроить личную жизнь и карьеру во Францию. Сухотин же после отсидки поселился у давних своих знакомых в Ясной Поляне, служил в имении Толстых кем-то вроде комиссара по досмотру за имуществом, женился с согласия Александры Львовны на молоденькой внучке писателя Софочке Толстой…

— Ай да сукин сын! — хлопает себя по колену Дмитрий.

— Погоди, главное впереди. Вскоре после свадьбы у нашего молодожена случился частичный паралич. Еле двигался, жил развалиной на квартире тещи в одном из Пречистенских переулков, требовал немалого ухода. Когда сиделкам стало совсем невмоготу, они прислали мне отчаянное письмо: помогите! Я ответил телеграммой: «Давайте его сюда!» Толстые договорились в чехословацком представительстве в Москве, что один из дипкурьеров сопроводит больного во Францию. Все шло нормально, его погрузили на поезд, во время часовой остановки в Варшаве дипкурьер ненадолго отлучился, а когда вернулся, в купе Сухотина не обнаружил…

— Мама родная!

— Веселенький номер, ага! До самого отправления ошарашенный дипкурьер бегал в окрестностях вокзала — беглеца и след простыл. Что делать? — поехал дальше. А Сухотин в сумеречном состоянии бродил в это самое время по Варшаве, пока не упал на улице. Его подобрали, приняв вначале за пьяного, потом отвезли в больницу. Подлечили, перевезли по моему ходатайству и за мой счет в Париж. Живет сейчас в доме призрения в Орли… Ирина изредка у нас бывает, мы ей помогаем, видеть бывшего мужа категорически отказывается…

Помолчали, выпили.

— Жизнь-жестянка. О Пуришкевиче слышал?

— Слышал, — Дмитрий неподвижно смотрит в окно. — Ужасно жаль человека! В отличие от тебя я его недооценивал. Мешала прежняя его скандальная репутация, манера себя вести. А оказался рыцарем веры. Одним из немногих, кто до конца остался верен делу монархии, государю… Что-то в нем было такое, что его пощадили даже ленинские комиссары. Он же после октябрьского переворота ушел в подполье, жил под чужим паспортом, готовил свержение бандитского режима. Был пойман, судим. Любого другого расстреляли бы и за меньшие проступки без суда и следствия, а ему дали смехотворный срок.

— Да, четыре, кажется, года общественных работ.

— Вот! А через полгода выпустили по личному указанию Дзержинского, амнистировали под честное слово, что он прекратит навсегда политическую деятельность. Невероятно! Я когда об этом узнал, подумал грешным образом, пусть он меня простит на том свете: сломался, пошел в услужение к большевикам. Ничего подобного! Уехал на Юг, поддерживал белое движение, издавал монархическую газету, сотрудничал с Деникиным… Умер от сыпняка — голос у Дмитрия дрожал… — Что-то мне не по себе сегодня. Давай съездим куда-нибудь.

— Хочешь в Отей, на скачки?

— Хорошо.

В нанятом таксомоторе они едут в Отей, берут билеты, делают наобум ставки: Дмитрий выигрывает двести франков на французской кобыле, он проигрывает на английском рысаке.

— Ставь всегда на женщин, не проиграешь! — смеется повеселевший мил-друг.

В кабине едущего в обратный путь таксомотора вспомнил неожиданно о бывшей жене Сухотина.

— Она мне очень нравилась в Петербурге. Несколько раз возил ее в ресторан, когда Серега лечился у меня в госпитале. Стоило трудов удержаться, не омрачить дружбу. Яркая женщина, играла божественно, особенно Шопена и Листа. О ней даже Гумилев упоминает в одном из стихотворений. Минуту, сейчас вспомню…

«Священные плывут и тают ночи, — читает с чувством, — проносятся эпические дни, и смерти я заглядываю в очи, в зеленые, болотные огни. Она везде — и в зареве пожара, и в темноте, нежданна и близка, то на коне венгерского гусара, а то с ружьем тирольского стрелка. Но прелесть ясная живет в сознанье, что хрупки так оковы бытия, как будто женственно все мирозданье, и управляю им всецело я. Когда промчится вихрь, заплещут воды, зальются птицы в чаянье зари, то слышится в гармонии природы мне музыка Ирины Энери. Весь день томясь от непонятной жажды и облаков следя крылатый рой, я думаю: «Карсавина однажды, как облако, плясала предо мной». А ночью в небе, древнем и высоком, я вижу записи судеб моих и ведаю, что обо мне, далеком, звенит Ахматовой сиренный стих. Так не умею думать я о смерти, и все мне грезятся, как бы во сне, те женщины, которые бессмертье моей души доказывают мне».

— Ну, и память у тебя!

У порога гостиницы они расстаются.

— Прощай, любовь моя, — говорит Дима.

— Прощай, мой дорогой, — говорит он.

Дома ему не сидится, тянет «на люди». Причина улизнуть за порог вполне уважительная: общественные дела. Едет за рулем авто вдоль набережной, думает о себе привычно в третьем лице: ограбленный большевиками бывший князь Юсупов-младший жертвует чем может — скромными средствами, личным временем, дружескими и деловыми связями ради благородной цели: творить добро, помогать тем, кому сейчас тяжелее, чем ему… Что у нас на сегодня? Во-первых, побывать в редакции «Возрождения», дать интервью по поводу открытия школы прикладного искусства, где ученики могли бы обучаться различным художественным ремеслам, работать потом артельно или трудиться на дому. Завести следом свежую порцию объявлений работодателей в созданное им бюро по трудоустройству. Работа сейчас — главное, труженик в семье — спасение. От отчаяния, хозяйских записок под дверью квартир с угрозой выселения, серии самоубийств. Выжить во что бы то ни стало, не пропасть, одеть и накормить детей.

Засучив рукава, эмигрантский Париж вгрызается в жизнь, всюду узнаваемые лица. Русские швейцары, лифтеры, официанты, окномои, телефонисты, таксисты, слесари в автомобильных гаражах, рабочие на заводах Рено, Ситроена и Пежо. Русские парикмахерские, адвокатские бюро, церкви, больницы, рестораны, библиотеки, клубы, театры, богадельни, приюты для сирот. Всем не сладко: и вчерашнему богачу, и бывшему чиновнику, и проливавшему кровь за отечество военному, и отставной представительнице высшего света — всех уравняла судьба, все нынче пролетарии. Недавние статс-дамы сидят вечерами за швейными машинками, продают поштучно ручные вышивки собственного производства на Блошином рынке. Жены гвардейских офицеров, холеные красавицы из аристократических семей работают манекенщицами в столичных Домах моды. Вчерашняя примадонна императорского балета Матильда Кшесинская открыла у себя дома на Вилла Молитор хореографическую студию, дает уроки приходящим ученицам. Родственница по отцу, графиня Наталья Сумарокова-Эльстон устроилась судомойкой в кафе на Монмартре, муж здесь же гардеробщиком — он заезжает к ним изредка по дороге поздороваться и выпить чашечку кофе с рогаликом. Разговаривая, она пересчитывает под звук спускаемой в уборной воды брошенные в тарелку чаевые, он целует ей на прощанье руку, делает прощальный жест мужу, который подает из-за прилавка пальто посетителю.

Невероятно: у них тоже туго с деньгами! Смутно помнил когда-то, как выглядят кредитки, в жизни не носил с собой портмоне. Расписывался в ресторанах и магазинах на бланках счета — что там будет дальше с выплатами, его мало интересовало, по мелочам платил находившийся всегда под боком Иван. Денег было столько, что о них не думалось. А тут у Ирочки поутру озабоченное лицо: кухарка доложила, что хозяин мясной лавки, а следом еще и зеленщик в кредит давать отказываются, что задолжали за месяц комнатной прислуге и что пора запастись углем и дровами к предстоящей зиме.

— Углем и дровами? — рассеянно переспрашивает он, цепляя вилкой кусочек омлета с беконом с тарелки.

— Углем и дровами, мой друг. Ими, если помнишь, топят камины и печи.

«Эх-хе-хе»…

Они разбирают у него в кабинете бумаги. Счета, накладные, расписки — черт ногу сломит. Дебет, кредит, приход, расход. Ни копейки не приходит, да и откуда, спрашивается? Все к чертовой матери уходит — сплошной расход, что-то надо опять нести на продажу.

Торговать фамильными драгоценностями вовсе не простое дело, ювелиры точно сговорились: он приносит жемчуг — просят бриллианты, несет бриллианты, хотят рубины и изумруды. Осатанели, нет слов! Настала, к сожалению, пора для бриллиантовых серег Марии-Антуанетты, с которыми так не хотела расставаться жена: нашлась богатая американка, вручила на приемлемую сумму чек. Ехали в банк, чтобы получить деньги и попрощаться — покупательнице взбрело в голову завернуть к знакомому ювелиру. Вышла из машины, долго не возвращалась, он стал беспокоиться, и не зря: американка вышла с натянутой физиономией, попросила чек обратно: ювелир, оказывается, сказал, что серьги великолепны и цена приемлемая, есть только щекотливое обстоятельство: первую хозяйку бриллиантов, как известно, обезглавили, стало быть, вещь несчастливая. Хоть стой, хоть падай.

Дело шло к тому, что надо было собираться в дорогу. Основной свой капитал они хранили в Лондоне — остатки спасенных бриллиантов в сейфах Barclays Bank и два рембрандтовских полотна на найтсбриджской квартире. Рембрандта он долгое время мечтал сохранить, оставить в наследство дочери — не получалось, увы: жизнь диктовала свои суровые правила: по одежке протягивай ножки.

Часть бриллиантов по приезде в Лондон ему удалось продать, с рембрандтовскими шедеврами возникли сложности. Один из друзей свел его с богачом и собирателем произведений живописи американцем Джо Виденером. Тот посмотрел картины, сказал, что готов купить, но считает запрошенную цену в двести тысяч футов чрезмерной.

— Готов предложить половину.

Спорили, рядились. Пришли, в результате, к компромиссу. Он получает от Виденера в течение одного месяца со дня подписания договора сто тысяч фунтов за два портрета с правом выкупить их за ту же сумму до первого января двадцать четвертого года. Неплохо: и деньги приличные, и, главное, надежда, что сокровища можно вернуть при благоприятном стечении обстоятельств снова в семью.

Все шло без проволочек: подписаны необходимые бумаги, подняты бокалы за совершенную сделку, Виденер, подтвердив накануне, что деньги по прибытии его в Филадельфию будут незамедлительно высланы, отбыл в Соединенные Штаты, он, окрыленный, дал шутливую телеграмму жене: «Все в порядке, топи спокойно камины». Отправился по знакомым, позвонил Аннушке Павловой, пригласил ее с мужем в ресторан. Все шло замечательно, пока, проснувшись в один из дней после доброй попойки с бывшими сокурсниками по Оксфорду, не увидел телеграмму со штемпелем «США». Развернув, прочел: Виденер заплатит оговоренную сумму только после того, как он подпишет еще один договор, в котором обязуется в случае выкупа назад своих полотен не продавать их никому в течение десяти лет.

Что за ересь! В расчете на получение денег он спокойно подписывал направо и налево чеки, расплачивался с кредиторами — за глотку взял, негодяй!

Кинулся к известному лондонскому адвокату, мэтру Баркеру, тот заверил, что первый договор в силе и он сохраняет за собой право получить в свое распоряжение полотна, если сможет выкупить их до истечения положенного срока. Что касается требования Виденера… Разумней всего принять его условия. А то пойдет судебная чехарда, слушания сторон, запросы, аргументы, контраргументы, уточнения формулировок.

— А пить-есть надо каждый день, не правда ли, граф? Подпишите бумагу и успокойтесь.

Подписал, что будешь делать! Не удержался, однако, приложил к посылаемому договору записку: «Несчастная страна моя потрясена небывалой катастрофой. Тысячи моих сограждан умирают с голоду. Поэтому вынужден подписать предложенный договор. Прошу Вас перечесть его и буду крайне признателен, если Вы сочтете возможным пересмотреть некоторые формулировки. Документ мной подписан. Теперь вся надежда на Вашу добрую волю. Взываю к совести Вашей и чувству справедливости».

На вопль его души Виденер не ответил. Больше того: подал апелляцию в нью-йоркский суд с требованием ужесточить условия сделки. Давал интервью в газеты, называл его спекулянтом. Баркер прислал телеграмму: «Уверен, что если до истечения срока вы наберете деньги на выкуп картин, Виденер не вправе будет отказать: любой суд решит дело в вашу пользу».

Нашлись в решающий момент деньги: ему посчастливилось встретить давнего знакомого по лондонским похождениям, нефтяного магната Гульбен-хана, которому он поведал о своих невзгодах. Тот не задумываясь предложил ссуду: двести тысяч долларов через банк. Не взял расписки, просил в случае успеха картины не продавать, а если продавать, то только ему.

Фортуна повернулась в его сторону, он телеграфировал своим нью-йоркским адвокатам, что намерен присутствовать на заседании суда лично. Погожим ноябрьским днем 1923 года они отчалили с женой от гаврской пристани на борту парохода «Беренгария» и спустя четверо суток были в Нью-Йорке.

 

11

Заваленный снегом, забитый толпами людей, чадящими вереницами машин, устремленными в бесцветное небо небоскребами многомиллионный город. Ритм сумасшедший: ньюйоркцы спешат делать money.

Первая новость, которую они узнали, проснувшись поутру в отеле, из свежих газет: в Америку прикатил из Европы русский убийца-князь, собирающийся продавать сокровища, украденные у царской семьи. Фамилию жестоко переврали, Иру назвали Ирадией.

В столичном высшем свете, впрочем, они нарасхват. Приняты с сердечной теплотой супругой миллиардера госпожой В.К. Вандербильт, следом пышный прием, устроенный отцами города. Богатый дом, они поднимаются, сопровождаемые толпой репортеров и вспышками магния, по беломраморной лестнице, наверху улыбающаяся хозяйка, мажордом в блестящей ливрее оповещает громовым голосом: «Князь и княгиня Распутины!» Ира едва не упала в обморок, о «чете Распутиных» поведали газеты — хохотал весь Нью-Йорк. Приглашения сыпались со всех сторон, чтобы прочитывать почту, пришлось нанять на время секретаря.

А дела с продажей привезенных драгоценностей между тем не продвигались ни на шаг. Большую часть вещей конфисковала во время досмотра нью-йоркская морская таможня, необходимая в подобных случаях экспертиза затягивалась, деньги таяли, дорогой отель стал не по карману, они уволили почтового секретаря, нашли по совету знакомых недорогую квартирку, куда тотчас и переехали.

После месяца напряженного ожидания таможня вернула им бусы из черного жемчуга, коллекцию табакерок и миниатюр, часть ценных безделушек, за остальное потребовала невообразимую пошлину: восемьдесят процентов от стоимости каждой вещи — как вам это нравится!

Хозяйка магазина художественных изделий Элси Вульф взяла у них на комиссию миниатюры в бриллиантовой россыпи, табакерки с эмалью, золотые часы, греческих божков и китайских бронзовых и рубиновых идолов, восточные кинжалы с рукоятками в самоцветах. Он сам разместил их в витрине одного из залов в точности так, как стояли они когда-то в батюшкином кабинете в Санкт-Петербурге — грустное занятие, что и говорить.

На выставке перебывала половина Нью-Йорка, магазин Вульф получил отличную рекламу, а вещи не продавались. Публика разглядывала безделушки, смотрела на стоящих поодаль экзотических русских князя и княгиню, пожимали руки и уходили ничего не купив. Забрав драгоценности, он отнес их в отделение фирмы Пьера Картье, которого знал лично, — эта была последняя надежда продать что-то из фамильных вещей в Америке.

Об их материальных трудностях никто не догадывался, в свет они выходили при параде: он во фраке, жена в элегантном платье с блесками и черным жемчугом на груди. Вернувшись со званых обедов и приемов, Ира стирала белье в ванной, сама убирала в квартире, сама стряпала на кухне, пока он носился по делам.

Пребывание их в Америке затягивалось — миновала холодная, с обильными снегопадами зима, на улицах Нью-Йорка цветочницы продавали весенние фиалки, грянула июньская жара, «Рембрандты» лежали у Виденера, двести тысяч долларов Гулбен-хана в банке — лед, наконец, тронулся: Картье продал за приличную сумму черный жемчуг — живем, ура, держись, Виденер!

В успехе с «Рембрандтами» он был уверен. Не суетился. Днем готовился с адвокатами к судебным слушаниям, вечером веселились с Ирой в ресторане «Русский Орел», принадлежавшем генералу Ладыженскому. Пили подкрашенное под крюшон по случаю сухого закона виски, наслаждались пением дивной исполнительницы цыганских песен Веры Смирновой, с которой он и жена подружились, бывая у русских друзей.

Начавшийся в апреле суд продолжался три недели. Адвокаты Виденера пустились во все тяжкие, рисовали его в черном свете, плели несусветное — лишь бы показать, что ответчику доверять ни в коем случае нельзя.

— Сострадали ли вы князю? — задал, обращаясь к Виденеру, один из его адвокатов, Кларенс Шим.

— Да, сострадал, — последовал ответ, — как сострадают бездомной кошке или собаке. Но сострадание применительно к нашей сделке отношения не имеет. Я честным образом сделал ставку в игре, рассчитывая выиграть, вот и все.

— Господина Виденера без натяжек можно охарактеризовать как изворотливого плута, — сказал в заключительном слове Шим, — но в этом нет необходимости. Вы, ваша светлость, — повернул голову к председателю суда, — и присутствующие в зале сами смогли убедиться, каков он есть на самом деле.

Окончательный приговор должны были вынести через два месяца, адвокаты уверяли его в полном успехе. С первым же пароходом они вернулись домой.

— У меня идея! — поцеловал он ее наутро, сонную, в постели. — Хочешь, совершим небольшую автомобильную прогулку?

— Прогулку, Феля? Мы же только приехали!

— Какая разница! — вскричал он. — Чего сидеть клушками дома? Посмотри, какие денечки стоят. Самое время прокатиться.

Привыкшая к его чудачествам, Ирина не спросила, куда и зачем.

— Как скажешь, дорогой.

Затею свою он держал в секрете: хотелось преподнести ей сюрприз. Чувствовал себя виноватым перед женой. Не мог удержаться от соблазнов, потакал слабостям, позволял себе временами невинные, как ему казалось, удовольствия. Избави бог, не демонстративно — с предосторожностями, тайком, чтобы не дошло до ее ушей. Доходило, увы: мало ли на свете завистливых клеветников, готовых донести до сведения обманываемой жены горькую правду, посочувствовать, поплакаться в подол? Что-то становилось достоянием ходивших за ним по пятам газетчиков, расписывалось до небес в скандальной хронике — мелкая правда мешалась с чудовищной ложью, его рисовали законченным извращенцем, наркоманом, участником фантастических оргий — маркиз де Сад, да и только!

Все это ее будто не касалось. Ни разу не услышал от жены ни слов укора, ни обвинений. Не было ни бурных сцен, ни слез, ни заламывания рук, ни отказа от супружеской близости, ни угрозы развестись — ничего похожего. Только пробежавшая по чудному ее, дивной лепки лицу едва заметная тень, ускользнувший в момент разговора взгляд, «да, конечно», «разумеется», «извини, я не закончила письмо родителям» — этого было достаточно, чтобы почувствовать себя законченным скотом, каяться про себя, проклинать за очередную мелкую провинность.

«Она незаменимая вещь из твоего безупречного гардероба гуляки! — бросил ему когда-то в сердцах тесть. — Но ты не видишь и не ценишь в ней преданную и любящую жену!»

Неправда: Ирину он любил. Но не так, как любила она его — безоглядно, стоически, прощая.

— Сколько мы с тобой в браке, не скажешь? — спросил на другое утро.

— Дай подумать, — наморщила она смешно лобик.

— Десять, Ирушка, мы старые супруги.

— Ты прав. Особенно старая я…

Она разглядывала синячок на внутренней стороне ляжечки.

— Собирайся, дорогая, время не ждет!

— Мы в самом деле куда-то едем?

— Что за вопрос? Разумеется. Вста-али, — потянул ее за рукав халатика, — пошли в ванную.

Замысел свой держал в секрете, заранее наслаждался, каков будет эффект, когда все откроется.

Погрузили позавтракав в двухместный автомобильчик вещи, Ира усадила на колени мопса.

— Направо или налево? — спросил он, выруливая за ворота.

— Какая разница? — пожала она плечами. — Давай направо.

Случайно угадала: не пришлось делать крюк, чтобы выехать на марсельскую дорогу.

Он гнал на полной скорости машину, она стала допытываться, куда все-таки они направляются?

— Секрет, дорогая. Ты можешь немного потерпеть?

Мастер розыгрышей, он вез завоеванный когда-то в соперничестве с мил-другом самый дорогой свой шедевр на Юг. Через всю Францию, к Средиземному морю. Был в приподнятом настроении, нравился сам себе. Что может быть увлекательней в этом мире, пела душа, чем возможность преобразить фантазией тусклое пространство бытия, наполнить мир весельем, сделать счастливым близкого, родного, любящего человека!

— Феля, где мы? — терла она глаза у него на плече, очнувшись от дремы. — Хватит скрытничать, это уже делается скучным! Куда ты меня везешь?

— На Корсику, родная.

— На Ко-орсику? — она нервно захихикала.

— Именно так.

Убегала под колеса машины дорога. Изумрудные рощи на взгорье, мосты через реки и речушки, поля зреющей пшеницы и кукурузы, бесконечные виноградники. Тихие провинциальные городки, ночевки в придорожных гостиницах. Орлеан, Вьерзон, Клермон. Горные перевалы — он жмет, спускаясь, на рычаг тормоза: дорогу переходят, меланхолично на них поглядывая, стадо оленей…

— Господи, какие грациозные, Фелюня, ты только посмотри! — ахает она.

— Ты грациозней, — сигналит он в клаксон.

Монпелье, переправа через Рону, они в Марселе. Проезжают центр шумного, скученного города, он ведет осторожно мотор узкими улочками в портовый район, заруливает к зданию морского вокзальчика со шпилем на крыше.

— Никак, Иван? — приподнимается она удивленно с сиденья.

Кто же еще? Разумеется, он. Уехал за день до их отъезда поездом, сбегает по ступенькам. Одет по моде, до блеска начищенные ботинки.

— Temps! — кричит, размахивая билетами. — De Hurry est court! («Скорей! Времени мало!» — фр.)

Через час с небольшим они уже покачиваются на полках отчалившего от пирса дымного пакетбота.

— Помнишь наше крымское знакомство? — Она лежит, утомленная ласками, в его объятиях, водит острым ноготком по его груди. — Мы стояли с тобой на веранде, и ты рассказывал мне, как напугал до смерти эмира Бухары? Знаешь, что я тогда подумала? Что непременно выйду за тебя замуж. Потому что ты самый замечательный выдумщик на свете.

Он смотрит на нее с нежностью, с любовью: бог мой, да стоят ли услаждающие его в номерах гостиниц и опиумных курильнях размалеванные красотки, вешающиеся на шею богатые истерички, юные прислужники турецкой бани на бульваре Осман — стоит ли весь этот человеческий хлам хотя бы мизинца на ее руке, упавшей на подушку реснички?..

Корсика, райский месяц на овеянном легендами гористом острове. Порт и столица Аяччо, где они поселились в гостинице, похожий на ласточкино гнездо, дружелюбные, приветливые корсиканцы, вовсе не похожие на досужий миф о бандитах с косынками на голове и ножах за поясом. Чокаются стаканами в портовых кабачках, куда они ходят полакомиться жареной рыбой, предлагают выпить за императора. Имя родившегося здесь Наполеона и его близких на каждом шагу. Грот, в котором он любил сидеть в свободные часы в детстве с памятником в честь взятия Москвы, улицы и бульвары его имени, имени матери, брата Жерома.

Корсику они объехали вдоль и поперек. В столице северо-западного департамента Кальве похожем на средневековую крепость увидели на стене увитого плющом дома объявление о продаже. Справились о цене — сущие гроши!

— Слушай, давай купим? — загорелся он.

— Давай, — улыбнулась она, — он такой уютный.

Для чего, с какой целью, им не приходило в голову: сумасшедший поступок диктовало настроение, веселый азарт.

Оформили покупку, приобрели заодно поблизости деревенскую ферму, наняли управляющего-смотрителя.

— Два сумасброда! — смеялся за столом отец, когда они заехали по пути домой в Рим, чтобы повидаться с дочерью. — Вы бы еще где-нибудь на Соломоновых островах недвижимость прикупили!

— А что, неплохая мысль, — прижимал он сидящую на коленях Ирушку. — Мне всегда хотелось торговать кокосовыми орехами. Да, кукляшечка? — подбросил несильно дочку.

— Папа, еще! — взвизгнула она.

— Еще? — подбросил он сильнее.

— Еще, еще! — счастливо кричала она.

Накануне их отъезда отец зашел к ним в комнату, потрясая пачкой итальянских газет.

— Читайте, — положил на стол. — О ваших американских похождениях. Такого я о сыне и невестке, — хохотнул, — признаться, еще не слышал.

Это была перепечатка из американской красной газеты «Дейли Уоркер».

«Из Москвы, по телефону. Из Москвы нам сообщают о неслыханном скандале, учиненном в Нью-Йорке светлейшим князем Юсуповым, графом Сумароковым-Эльстоном. Прибытие князя Юсупова в Нью-Йорк наделало много шума. В американской печати только и разговоров было о нем, всюду фото и интервью. Юсупов пустился в спекуляции, открыл игорный дом и в конце концов оказался на скамье подсудимых. И по сей день говорят о нем в связи с двумя скандальными процессами. Первое — светлейший плут соблазнил танцовщицу фокстрота из кабаре. Бедная Мэри оказалась девицей. Чтобы выйти сухим из воды, князь предложил ей вместо денег картину Рубенса, которую, когда бежал, прихватил из своего петербургского дворца. Девица, зная, что почем, согласилась. Все было шито-крыто до поры, когда она захотела продать княжеский подарок. Оказалось, Рубенс — подделка, копия, сделанная за десять долларов нью-йоркским мазилой. Оригинал же продан какому-то миллионеру и в настоящее время висит на видном месте в его доме на Пятой авеню. Дело разбирается в суде. И это еще не все. Юсупов выступил в качестве оценщика гобеленов одного русского эмигранта. Светлейший князь ручался, что ковры происхождением из Версаля и прежде принадлежали великому князю Владимиру. Таким образом, они были проданы за баснословные деньги, с которых Юсупов сорвал хороший процент. Впоследствии, однако, выяснилось, что гобелены подделка. Поступок князя с девицами нью-йоркские газеты называют бессовестным, а дело с гобеленами бесчестным»

Читая, они давились от смеха на диване.

 

12

Уставший от тягот войны, гедонистский по природе Город Солнца отдается простым человеческим радостям: влюбляется, веселится, танцует чарльстон, шимми и уанстеп. Меняется на глазах стиль жизни — в манере поведения, пристрастиях, понятиях красоты. Немодными становятся длинные волосы, сложные завивки, пышные формы, женщины стремятся выглядеть по-мальчишески, идеальной считается фигура «ле гарсон». Из шифоньеров выбрасываются за ненадобностью корсеты, в обиход входит лифчик. Называвшийся в начале столетия бюстодержателем, почти не применявшийся предмет женского туалета стал модным за один вечер — вслед за шумной премьерой в Гранд-опера «Шахерезады» с костюмами по макетам художника Бакста, в которых танцевали героини фокинского балета.

Русская тема все больше увлекает создателей модной одежды. «В Париже есть не только русские рестораны, — пишет в журнале «Искусство и мода» обозреватель Пьер де Тревьер. — Кроме шоферов такси и учителей танцев, которые уверяют, что были царскими адъютантами, у нас есть нечто другое: все эти русские материи и украшения, созданные с редким искусством, с их притягательным многоцветьем кустарями, которые, по странному стечению обстоятельств, расположились по всей рю Фобур Сент-Оноре, от площади Бово до рю Руаяль. Я горячо верю, что наша мода попадет под непосредственное влияние этих наивных художников. Не сомневайтесь: туники парижанок скоро озарятся славянским духом или русским настроением».

Так и происходит. Мода на русский стиль распространяется с быстротой пожара. Сапожки, блузы-«казак» с косой застежкой, вышивки, шапки, кокошники, большой воротник, названный парижанами «боярским», становятся изюминками коллекций ведущих Домов моды Парижа — «Пуаре», «Ланвен» и «Шанель». В индустрии французской красоты год от года все больше русских имен. Сначала это хозяйки скромных пошивочных мастерских на дому с единственной швейной машинкой, полуподвальных ателье, где трудится вся семья, дальше — больше. Шляпная мастерская Марии Ивановны Путятиной «Шапка» с привлекательной приманкой, манекенщицей княгиней Трубецкой. «Русский Дом Мод» на бульваре Мальзерб графини Орловой-Дашковой, специализирующийся на ручной вязке и набойке шерстяных и шелковых тканей. Дом моды «Миеб» бывшей фрейлины русской императрицы Бети Буззард, «Китмир» великой княгини Марии Павловны. Начинавшая манекенщицей у Габриэль Шанель княжна Анна Воронцова-Дашкова открыла Дом моды «Имеди», стала одевать дам высшего света Франции, Великобритании, Голландии, американских миллионерш. Нарасхват платья, пальто, обувь, сумки, зонты, кружева основательницы Дома «Арданс», русской баронессы Кассандры Аккурти — все изделия сиреневого цвета, на показах посетительницам вручают букетики фиалок…

Ощущение, что тебя обошли. Как на скачках. Пока он как проклятый пекся о других, надрывался изо всех сил, клянчил деньги на благотворительность, предприимчивый люд обскакал его на вороных. Давно ведь крутилось в голове: открыть с Ириной модное ателье. Предложить такое, чтобы ахнули и стали скромно в сторонку. Смогли бы — никаких сомнений! Мир красоты: ткани, декор, одежда, обувь, аксессуары — всем этим оба они дышали с детства, стиль и вкус присущ им как умение ходить…

Так думает он, возвращаясь за рулем с заседания совета опекунов открытой по его предложению школы-салона красоты, где русские дамы под руководством парижских мастериц осваивают азы макияжа, чтобы открыть собственное дело. Водил патронов на занятия, обсуждал денежные проблемы, произнес спич за обеденным столом. Устал донельзя.

Разгар дня, улицы полупустынны, дымит за парапетом пузатенький буксирный катер, тянущий в сторону устья реки груженую баржу. Перед тем как завернуть в ворота дома, он тормозит на спуске, давая проехать знакомому зеленщику с тележкой, поднявшему в знак приветствия кепку. Поставил возле сарайчика машину, идет в дом. В комнатах, кроме прислуги, никого: дочка с бонной гуляют в это время в парке, Ирина, судя по всему, опять среди постояльцев: выслушивает просьбы и жалобы, мирит ссорящихся. То ли дама-управительница, то ли участковый в юбке. Он шагает по брусчатке двора, заворачивает за угол к флигелям.

— Ирина Александровна у Коломойских, — сообщает сидящая на скамейке беременная супруга есаула Васильчука. — Шьют выходное платье старшенькой.

Поднявшись на этаж, он стучит в дверь, заходит. В комнате переполох, упархивает за ширму полуодетая старшая дочь безработного приват-доцента Грушенька. Ира оставила на минуту швейную машинку, смотрит на него с виноватой улыбкой. Вся в нитках, трогательная, милая.

— Фелюша, иди, я скоро, — опускает на край обметываемого куска батиста станину иглодержателя. — Полчаса, не больше.

Выйдя, он садится на опустевшую скамейку, берет забытый кем-то журнал «Пари-элегант» с фотографией рыжеволосой манекенщицы на обложке в цветастом платке. Листает страницу за страницей. Фотографии, статьи, советы домашним хозяйкам, образцы выкроек. Интервью с манекенщицей Софьей Носович. Героическая биография: фрейлина последней русской императрицы, участница белого движения, в гражданскую войну была схвачена большевиками, приговорена к расстрелу, бежала. Самая высокооплачиваемая манекенщица Парижа… Вышивки «Китмира»… Иллюстратор моды Соня Делоне разрабатывает в текстиле абстрактно-конструктивистские темы, навеянные творчеством Малевича и Кандинского… Стиль ар-деко завоевывает позиции… Объявление: отель «Риц» на Вандомской площади организует в конце осени грандиозный показ моды, приглашаются все желающие, для участия необходимо подать заблаговременно заявки…

«Вот оно!»

Вытащив из кармана визитки вечное перо он обводит синим полукругом объявление.

— Феля!

Ира машет ему с крылечка.

— У тебя странное какое-то лицо, — садится рядом.

— Гляди! — тычет он пальцем в объявление.

— Ну? — она щурится близоруко в журнальную страницу.

— Мы должны принять участие в этом показе. Кровь из носу!

— Показывать-то что, миленький? Самих себя?

— Именно это мы сейчас обсудим, — обнимает он ее плечи. — Идем!

С раннего утра в снятых в аренду двух смежных комнатах первого этажа на рю Облигадо — шум, беготня, дым коромыслом. Ателье мод «ИРФЕ» (начальные слоги имен «Ирина» и «Феликс») — одно название: тесно до невозможности, все сидят друг на друге. На полу, на столах, спинках дивана, на подоконнике — бумажные выкройки, куски тканей, кружева, лоскуты аппликаций — черт ногу сломит. Клиентами не пахнет, да их не ждут — все усилия направлены к осеннему показу в «Рице».

— Может, такой вариант? — чертит он в альбоме очередной рисунок. — Скос линии ворота в одну сторону, у подола в другую?

Слоняющиеся из угла в угол друзья-компаньоны чешут затылки: толку от них как от козла молока.

— Пожалуйста, без фантазий! — вырезает, высунув от напряжения язык, деталь плечика нанятая закройщица Домна Ивановна, работавшая когда-то в московском «Дамском мире». — Так мы с вами никогда не закончим работу.

Он идет в соседнюю комнату, где Ира закалывает булавками креп-марокеновую юбку на «домашнем манекене», уволенной из универсального магазина за пристрастие к спиртному смазливенькой Лилу.

— Как, Феля?

— Подол надо подровнять. Минуту, я сам. Дай иголку!

Задирает до колен край юбки (Лилу хихикает), аккуратно подравнивает стежкой подол.

— Вроде нормально.

За два месяца непрерывной работы, споров-раздоров, желания плюнуть на все и махнуть с женой и дочерью на бархатный сезон в Ниццу, полтора десятка вещей все же удалось закончить. Доделывали мелочи: форму и цвет пуговиц, пряжки на поясах.

На показ в «Рице» они примчались с опозданием, время их выхода перенесли на конец вечера. Замыслом у него было преподнести публике сценку из великосветской жизни Петербурга — нечто вроде «Воспоминаний о доме на Мойке». Бал в позолоченной зале с кружащимися в танце парами, старинный вальс под духовой оркестр, переливающиеся в свете люстр украшения на женщинах. Грусть по ушедшему великолепию, прощальный жест в сторону утраченной родины.

Публика потрясена. После показа коллекций ведущих Домов моды — укороченных юбок, легких кофточек, мальчишеских причесок, по-уличному простоватых манекенщиц с дешевой бижутерией — в зал царственно вошли высокие, красивые как на подбор дамы света в бархате, муаре и парче. Шли высоко подняв головы, на французских каблуках, мели паркет волочащимися шлейфами, махали веерами из страусовых перьев: «Господи, ну и духота в этом «Рице», нечем дышать!

Успех, успех!

— Ирка, давай! Ни пуха… — подтолкнул он ее за кулису.

Удивлять в духе эскапад было в его характере: жену он выпустил на закуску.

«Великая княгиня Ирина Александровна, модный Дом «ИРФЕ»! — слышится в зале голос ведущего.

Время было за полночь, зрители смотрели на часы, когда на подиум вышла, точно случайно, необыкновенной красоты молодая женщина в удлиненном вопреки моде полупрозрачном шокирующем платье. Шла задумавшись, слегка поворачивая головку дивной лепки — ах, какое дефиле! какая элегантность! умение держать себя! — богиня, богиня!..

За кулисами — гром аплодисментов, крики восторга. Друзья обнимают его, сидящая на стуле Домна Ивановна в прострации, ее отпаивают валерьянкой, пьяная вдребедень Лилу лезет целоваться.

Черт побери: неужели получилось?

На крыльях успеха они кинулись искать помещение посолидней. Пренебрегли агентствами по недвижимости, бравшими непомерный процент со сделки, клюнули на кем-то рекомендованного чеха-посредника, предложившего апартаменты на Левобережье. Деньги чех потребовал вперед, повез показывать квартиру — все замечательно, он выложил требуемую сумму, поехал на следующий день подписать бумаги: что за черт? На дверях замок, чеха не видать? Кинулся в полицию, там развели руками: как можно доверять первому встречному? Оставьте заявление, откроем дело. Ищи ветра в поле…

Агентская контора, в которую все же пришлось обратиться, нашла отличное помещение на Дюфо, 19 — свободен полностью первый этаж, места хватает и для пошивочной мастерской, и для примерочной, и для салона посетителей. Преобразили в два счета интерьер: деревянная обшивка стен, мягкая мебель «акажу» с кретоновой обивкой в цветочек. Горки, столики, шелковые бледно-желтые занавески, на стенах гравюры: мило, уютно! Мастера все свои, эмигранты. В работе над коллекциями участвуют княгини Мария Воронцова-Дашкова и Елена Трубецкая, ползают по полу, раскладывая нарисованные на старых обоях эскизы княжны Оболенские — Саломея и Нина. Изъявили желание работать в ателье шурин Никита с женой, близкие друзья Миша и Нонна Калашниковы. Слугу и по совместительству домашнего шута Андре Буля посадили на телефон — записывать клиентов и назначать время примерок. Как оказалось, напрасно — чертов кривляка исполнял обязанности спустя рукава, создавал невообразимую путаницу, сорвал, в результате, торжественное открытие.

Они заказали в типографии красочные открытки, заполнили фамилиями несколько сотен приглашений. Взяли напрокат золоченые стулья, установили красочное освещение. В вазах по углам свежие цветы, у входа швейцар в униформе.

Время открытия, все ходят как на иголках, нервы напряжены до предела, публика не появляется. Не пришел ни один человек! — скотина Буль, которому поручили разослать приглашения, забыл опустить их в почтовый ящик: пачку обнаружили на другой день у него под столиком бюро.

Заказчик сродни невесте. Его надо отыскать, обаять, вскружить голову. Не дать увлечься обольстителем-конкурентом.

Опыта в этой области у них никакого: дилетант на дилетанте. Помог во многом знакомый с половиной Парижа, понаторевший в связях будущий супруг внучки Рокфеллера Жорж Кюэвас. Знакомый ему еще по Лондону, подвижный, неутомимый, согласился поработать добровольным агентом по рекламе — бескорыстно, из одних только дружеских побуждений. Во многом преуспел: об «ИРФЕ» заговорили, стали поступать заказы, легче стало дышать.

Он погасил задолженности по зарплатам, нанял новых сотрудников, арендовал второй этаж, расширил мастерские — куй железо, пока горячо!

С утра в вестибюле толпятся клиентки. Ходят между колонн, разглядывают образцы коллекций в стеклянных шкафах. С публикой беседуют выходящие в шелковых чулках и золотистых парчовых туфельках манекенщицы-консультантки: великая княжна Ирина Романова, княжна Надежда Щербатова, графиня Граббе, урожденная княжна Белосельская-Белозерская. Стильные красавицы наделенные врожденной изысканностью, блестяще образованные, с безупречными манерами, разбирающиеся в прекрасном, знающие помимо французского еще несколько языков, вошедшие в мир европейской элегантности без тени робости, как в собственный будуар — привлекательность ателье благодаря их участию высока необычайно.

Сам он в качестве экзотической приманки. Мифический князь, волокита и любовник, убийца страшного злодея… как его? С бородой до колен, похожий на разбойника из воровского леса? О, Рас-путин!.. Многие приходят на рю Дюфо только ради того, чтобы на него поглядеть. Бога ради! — он выходит к гостям в роскошном восточном халате и чалме с жемчужными нитями: «Ассалям малейкум, ваш покорный слуга!»

Посетительницы одна другой необычней. Одна потребовала с порога чая из самовара. Известная всему Парижу богатая сумасбродка, толстая как бочка пьянчуга мадам Хуби появилась в разгар показа новинок под руку с лакеем, разместилась с трудом на канапе, произнесла громовым басом: «Где этот чертов князь? И где водка с икрой?» В другой день смело одетая американка сообщила, что пришла исключительно, чтобы увидеть князя, у которого, по слухам, глаза хищника.

Туристы из Нового Света наводнили Париж. Жадные до острых ощущений, с набитыми кошельками и фотоаппаратами, они пересекают океан, чтобы увидеть собственными глазами места недавних сражений. Впечатлившись картиной изрытых снарядами окопов под Верденом, получив на память извлеченный из земли патронташ, ржавый штык от винтовки или свинцовую пулю, наскоро переодевшись в номерах гостиниц, они устремляются компаниями в места бесшабашной русской гульбы: в изысканный буате «Казанова» неподалеку от Монмартрского кладбища, в соседний экзотический погребок «Казбек», где бывает, по слухам, объявивший себя местоблюстителем русского престола великий князь Кирилл Владимирович, в «Каво Коказьен» с диковатым красавцем Руфатом Халиловым, танцующим огненную лезгинку с кинжалами во рту, в «Шахерезаду», где при отсутствии дамы можно потанцевать за определенную плату с сидящими по углам «консамоторшами» — сплошь, по их заверениям, аристократками: графинями, княгинями, фрейлинами двора, до нитки ограбленными большевиками.

Репутация удачливого предпринимателя ему на руку — приходит заманчивое предложение от владелицы небольшого ресторана на рю де Мон-Табор госпожи Токаревой: войти на общих паях в дело. Почему бы нет?

Начинает он привычно — с оформительства. Перекрашивает ресторанный зал в яркие синие и зеленые тона, зальцу за стеной обивает кретоном в цветочек, выгораживает отдельный кабинет. Мягкая мебель, по стенам не нашедшие места дома гравюры. Обслуга, оркестр, голосистый Аким Хан, Гоша Назаренко, его жена Адорель, фирменный «кулер-локаль», икра, водка, самовар, кавказская пляска — все в заведении русское, со славянским размахом — веселитесь, господа, раскошеливайтесь, оченно вами довольны…

Посещали «Мезонет» знаменитости: Федор Иванович Шаляпин с женой-итальянкой, снимающийся у Патэ в исторических лентах и боевиках Иван Мозжухин, покорившая парижан участием в модернистском балете «Le Biches» балерина Вера Немчинова в окружении поклонников. Знакомая ему по Петербургу, хорошенькая, острая на язычок фельетонистка «Сатирикона» Надежда Тэффи написала, уходя, в книге почетных гостей: «Я пьяна, пьяна, пьяна!»

Через год «Мезонет», где он бесплатно кормил направо и налево голодных приятелей, разорился — он хотел забрать из помещения собственные вещи, но Токарева ухитрилась записать их на свое имя — плевать: он был уже к тому времени владельцем двух других ресторанов: стилизованного художником Шухаевым в венецианском духе «Лидо» здесь же, на рю де Мон-Табор, и другого — на авеню Виктора Гюго, с зеленым двором перед входом, делавшим его похожим на деревенский трактир.

«Феля, притормози, надорвешься!» — не переставала твердить Ирина. Он только отмахивался: ветер удачи задул в паруса: нельзя упустить момент! Открыт магазин фарфора «Моноликс» на паях с другом, бельгийским бароном Эдмоном де Зюилан, филиалы «ИРФЕ» — в Лондоне на Беркли-стрит, в Берлине на Павризерплатц, в Ле-Туке-Пари-Плаж на побережье Нормандии, где они прикупили заодно очаровательную виллу. Он делает заказ парфюмерному Дому «Милинар», специализирующемуся на создании оригинальных ароматов: три вида фирменных духов «ИРФЕ» — отдельно для темноволосых, светловолосых и рыжих. Париж сходит с ума, жена в восторге. Полный вперед, идем на абордаж!

 

13

— Папа, ты жуир?

Пишущая что-то за столиком дочка смотрит искоса в его сторону.

Он зашел на минуту в ее комнату, где она делает уроки, смотрит на часы: опаздывает, Бони, должно быть, уже за столиком «Лидо», где они условились вместе позавтракать перед намеченной прогулкой.

— С чего ты взяла?

— Так гранма говорит.

Он целует ее в аккуратный проборчик на голове.

— Я, деточка, не жуир, а пролетарий.

— А это что такое?

— Спроси завтра у учительницы истории, хорошо?

Думает по дороге с нежностью о девятилетней дочери. Выросла и не заметил. Хорошенькая, вся в него, на прелестной мордочке прочитываются воля и ум. Отлично понимает свое положение в доме, ловко этим пользуется. Педагоги школы, куда ее отдали экстерном, ученицу хвалят: самолюбивая, упорная, любознательная, верховодит женской половиной класса и большей частью мужской. Родители, у которых она жила все последнее время в Риме, внучку отпускать не хотели — их можно было понять. Свет в окошке, утешение на старости лет, придававшее смысл скудной на события жизни. Баловали капризную и своевольную девочку, были у нее в подчинении.

Он старался как можно чаще их навещать. Отец болел, перенес удар. Глубоко расстроил его в последний приезд: полгода не прошло, как они виделись, а перемена разительная: увидел, войдя в спальню, в постели дряхлого старика, скрюченного, с завалившейся набок головой и неразборчивой речью.

Матушка крепилась, не давала себе опуститься. Посещала знакомых, бывала в театрах, писала письма. Переехать в Париж отказывалась: привыкла к Риму, его атмосфере, ритму жизни.

«В старости, мой друг, перемены почти всегда безрадостны», — отвечала на его уговоры…

Он переезжает по мосту Гренелль. Елисейские Поля. Обгоняет тянущийся по-черепашьи, дымящий в его сторону пузатый автобус — пронзительный свисток.

Обычная история, когда очень торопишься. Сворачивает на обочину, тормозит.

— Документы, пожалуйста, мсье, — просовывается в окошечко голова ажана в форменной фуражке.

Он протягивает водительские права, «нансеновский паспорт» эмигранта, полученный после того, как они поселились в Париже. Не пожелал хлопотать, как советовали друзья, о получении французского гражданства, остался, как большинство соотечественников, в статусе беженца.

— Нарушаете правила вождения, мсье, — возвращает документы ажан. — На этом участке авеню обгон строго запрещен.

— Виноват, тороплюсь. Обещаю впредь быть дисциплинированней.

— Езжайте, мсье, делаю вам пока устное предупреждение.

— Премного благодарен, удачного дня!

— И вам того же.

Бони в ресторане нет, он сидит за столиком один, тот врывается некоторое время спустя.

— Черт их возьми, этих полицейских коров! — кричит возмущенно. — Повезли в участок за недозволенную скорость! Сорок пять километров в час! Отметку в документе сделали, пятьдесят франков штрафа!

Он хохочет.

— Вы чего? Феликс?

— Ничего, — он вытирает глаза платком. — Давайте завтракать, граф. Время одиннадцатый час.

Бони де Кастеллан, — его проводник по Парижу. Вот уж действительно жуир! Красавец, сердцеед, циничен до невозможности, биография Казановы: прошел, весело прищурясь и накручивая усы, огни, воды и медные трубы. Потомок древнего рода, просадил в два счета за картами состояние, женился по расчету на богатой американской наследнице Анне Гулд, некрасивой, лишенной шарма, по уши влюбленной в беспутного супруга. Изменял жене, жил открыто со знаменитой куртизанкой Каролиной Отеро, играл на ее деньги на скачках — белокурому шармеру все прощалось. Американка долго выносила его неверность и кутежи, подала на развод, когда обнаружила, что Бони умудрился пустить по ветру большую часть ее состояния. Оставшийся с дырявым кошельком, отлично разбиравшийся в искусстве граф не упал духом, открыл антикварный магазин, преуспел, гулял по бульварам в сшитом на заказ у лондонского портного умопомрачительном костюме, вел на поводке любимицу, французскую самку-бульдога Мадам Бубуль в солнцезащитных очках и светлом пальтишке от Шанель.

Они сошлись по схожим взглядам на жизнь, любви к искусству. Когда ему надоедали бани, пирушки, пикники, танцующие на сцене «Фоли-Бержер» полуобнаженные прелестницы, он звонил Бони:

«Укатим в красоту, дорогой?»

«Укатим. В вечность»…

Маршрут у них на этот раз Версаль: Бони был знатоком этих мест. Пристроив на стоянке авто, они прошли мимо дворца: все видано-перевидано. Прошагали мраморным двором, вышли на верхнюю площадку парка, спустились по сходящим террасам вниз, миновали Трианоны — Большой и Малый, павильон для игр. Любовались, остановившись, пестротой цветочных клумб, цепочкой выстроившихся в ранжир газонов, бьющими в небо фонтанными струями, скульптурными композициями.

— Присядем? — Бони кивает на незанятую скамейку. — Посмотрите, мой друг, — ведет рукой по раскинувшейся панораме дворца. Щурится некоторое время на солнце. — Какая фантазия, а! вкус! чувство гармонии, стиль! Во всем! Этот регулярный парк, Феликс, наше национальное достояние, в нем наша история, наш характер, пристрастия, наши слабости — да, да, дорогой, наши слабости и пороки — не смейтесь! — вам, русским, этого не понять — и пороки тоже! Мы неисправимые себялюбцы, мы в себя влюблены! Нам жутко нравится все наше, мы любим свои дворцы, своих Людовиков, пулярку на ужин, свой стакан вина, задницу своей половины в постели!

Ему смешно.

— Версаль тут при чем, Бони?

— Все это в характере версальского ансамбля, — Кастеллан необычайно серьезен. — В архитектурном облике, скульптурах, очертании аллей. В воздухе, облаках, солнце над головой! Все это мы, французы!

— Пулярка, задница?

— Непременно.

Оба хохочут — Бони хлебом не корми, дай поораторствовать на вольную тему.

Он давно обратил внимание: неподалеку рисует что-то с овальной палитрой в руке художница в скромном платье-комбинезончике и соломенной шляпке. Бросает время от времени осторожный взгляд в их сторону, прислушивается к разговору. Худенькая, коротко стриженная, мальчишеская фигура.

— Понятно, почему вы меня невнимательно слушаете. — Бони поднимается с места, идет в сторону незнакомки, приподнимает шляпу:

— Прошу извинить, мадам. Ничего, если я гляну на этюд?.. Да вы профессионал, оказывается! — всматривается в работу. — Краски, колорит. Отличная работа!

— Это я так, на ходу, — говорит она, точно оправдываясь, — чтобы не потерять форму. Пейзаж не мой жанр, я портретистка.

— О, портретистка? Великолепно. Позвольте представиться: Бони Кастеллан, антиквар… Феликс! — машет рукой в его сторону. — Идите посмотреть. Дама замечательно рисует.

Он подходит, кланяется.

— А я вас сразу узнала, — смотрит она на него. — По портрету Серова. Видела последний раз в экспозиции Русского музея в Петрограде.

— Вот что значит слава, Феликс! — кричит Бони. — Вас узнают на улице, поразительно!

— Так вы русская? Эмигрантка?

Он смотрит на нее изучающе. Остроносенькая, веер морщинок вокруг глаз, возраст неопределенный: можно дать и сорок и двадцать.

— Русская, — она укладывает в сумку этюдника картон, убирает кисти. — Приехала на время, по контракту… Извините, господа, мне пора.

— Может, посидим где-нибудь за столиком, перекусим, поболтаем? — пробует остановить ее Бони.

— У меня сынишка один в квартире, — разводит она руками. — Голодный. Не могу.

— За сынишкой заедем, — Бони неумолим, — нет вопросов!

— Извините… — она лезет в кармашек комбинезончика, — вот моя визитка. Если кому-то из вас или ваших знакомых захочется заказать портрет, дайте мне, пожалуйста, знать. Я пишу на заказы, имею рекомендации. Рада была познакомиться, бегу!

Так появилась однажды в Булони портретистка Зинаида Евгеньевна Серебрякова. Он подумал тогда: дома ни одного семейного портрета, приглашу, пусть напишет меня, Иру и Бэби. Получится, хорошо, нет, помогу бедствующей соотечественнице. Тем более что запросила она сущую безделицу: по три тысячи франков за портрет.

Привезенные ею этюды и наброски его не вдохновили. Были сравнительно неплохи, профессионально исполнены, ничего не скажешь. Но не больше. Решение подсказала приехавшая из школы дочка. Обратила внимание на рисунок пастелью: большеглазая девчушка ее возраста с челочкой на лбу и тонкими кистями рук. Сидит за столом, покрытым клетчатой скатеркой с расставленными чашками и фруктами, улыбается в пространство: вспоминает, по-видимому, что-то очень радостное и светлое.

— Папа, — произнесла, — пусть мадам меня тоже так нарисует.

Вопрос был решен.

Позируя ей на веранде, он интересовался ее жизнью — она мало-помалу разговорилась: удивительная судьба! Дед — знаменитый архитектор Николай Бенуа, отец — скульптор Евгений Лансере. Училась у Браза и Репина, выставлялась, получала награды. Революция и последовавший за ней большевистский переворот застали ее в родном имении под Харьковом. Умер от тифа муж, инженер-путеец, она осталась с четырьмя малолетними детьми и больной матерью без средств к существованию. В стране разруха, голод, имение разграблено, о покупке красок и возможности работать не приходится мечтать, она рисует, чтобы сохранить форму, углем, огрызками цветных карандашей.

В Париж вырвалась случайно: получила при посредничестве видевшего ее работы Максима Горького заказ на большое декоративное панно для строящегося советского павильона Всемирной выставки. Задержалась с отъездом, хотелось немного подзаработать, нашлись частные заказчики. Срок визы между тем истек, знакомые предупредили: будут по возвращении домой неприятности — случалось такое не раз. Мышеловка захлопнулась.

Снимала комнатенку в жалком и грязном отеле на Монмартре, жила по нескольку месяцев в квартире знакомого театрального художника, уезжавшего на лето в Италию. Не брезговала ничем, лишь бы заработать копейку. Рассказывала, смеясь: некая клиентка, потрепанная дама с мешками под глазами, потребовала сделать себя хорошенькой. Сделала, куда денешься! — вышла очаровательная молодая парижанка. Гарсон ресторана желал видеть себя с тарелкой устриц в руках — извольте, мсье! Писавший статьи в художественных журналах под псевдонимом «Лионель» господин Трубников долго ей втолковывал: поясной его портрет должен быть написан в духе Левицкого — нет вопросов: на исполненном полотне «а ля Левицкий» клиент красовался в шелковом халате на фоне антикварных предметов.

После бесконечной беготни по знакомым, ходатайств на имя советского посла Воровского ей удалось вызвать в Париж младшего сына, восемнадцатилетнего Шуру. Мальчик одаренный, с фантазией, не белоручка. Рисует виды Парижа: лавочки, бистро, вывески, старинные дома, выполнил по заказу какого-то бутика абажуры с бытовыми уличными сценками — небольшой прибавок к бюджету.

— Париж меня разочаровал, мсье, — делает она очередной мазок на полотне. — Я ведь здесь когда-то училась, жила с мужем и родителями в Версале. Что-то исчезло в атмосфере города после войны: уютность, сердечность, простота отношений. Этот постоянный шум, движение машин, гарь в воздухе. Люди не разговаривают, кричат, размахивают руками.

— Я, напротив, думал, что это как раз в вашем стиле, Зинаида Евгеньевна, — говорит он. — Брожение, движение, энергия во всем. Вас, по-моему, называют экспрессионисткой. Разве не так?

— Никакая я не экспрессионистка, — оборачивается она к нему, — все эти определения: импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, сюрреализм — ничего не значат. Мне близки Дега, Ван Гог. Как назвать их манеру письма, для меня совершенно неважно. Хороший художник, на мой взгляд, не подпадает ни под какие ярлыки.

— А Пикассо?

У нее напряженное лицо.

— Пикассо, на мой взгляд, не художник, шарлатан. — Подумала немного, поправилась.

— Просто авангардизм мне чужд как таковой. Я и в России, где он нынче процветает, была от него в стороне. Быть может, не доросла, не знаю…

На открывшейся весной первой ее персональной парижской выставке портретов их семьи в экспозиции не было — она прибежала накануне в слезах: поступила опрометчиво, доверилась хозяину, известному галерейщику Шарпантье, не пришла сама развешивать картины. Менять экспозицию поздно — ужас, она сама не своя, что делать, скажите?

Они ее успокоили: работы неплохие, они довольны, вот чек: за каждое полотно ей прибавили по пятьсот франков.

Знакомый критик, побывавший на выставке на Фобур Сент-Оноре, рассказывал потом: непрактичная русская художница сама себе навредила. Выставила несколько великолепных «ню» маслом и пастелью, бретонские пейзажи, виды Версаля и лондонского Гайд-парка. Забыла при этом о множестве отличных портретов состоятельных клиентов, которые находились у нее в мастерской или в частных домах.

— Сами посудите. Если картин нет на вернисаже, значит, они плохи, посчитали заказчики, отказавшие ей в дальнейшей протекции. Деловой результат в итоге плачевный: продала, кажется, из выставленных полотен всего три мелкие вещи… Торговать искусством надо уметь, вы со мной согласны?

 

14

Он сидит на кровати, переживая ночной кошмар. Бежал во сне босой по глубокому снегу, а настигавший его в санях Распутин, голый, с заиндевелой бородой и спутанными волосами, хлестал его исступленно длинной плеткой по лицу.

Опустив с кровати ноги, он нащупал домашние туфли, пошел осторожно, чтобы не разбудить спящую жену, к окну. Стоял, приподняв край занавески, смотрел на мигавшие в темноте огни города, вспоминал далекую, похожую на сон петербургскую ночь на Мойке.

Убитый старец не давал себя забыть. Являлся в мыслях — мимолетно, без причин. Мелькнет едва уловимой тенью, как толчок в спину, и разом исчезнет, оставив привкус — то ли сожаления, то ли укола совести, то ли досады. Листал однажды свежий номер эмигрантской газеты «Возрождение», наткнулся в приложении на очерк Надежды Тэффи: «Распутин. Два интервью». Стал читать:

«Бывают люди, отмеченные умом, талантом, особым в жизни положением, которых встречаешь часто, и знаешь их хорошо, и определишь их точно и верно, но пройдут они мутно, словно не попав в фокус вашего душевного аппарата, и вспомнятся всегда тускло: сказать о них нечего, кроме того, что все знают; был высок или мал ростом, женат, приветлив или надменен, прост или честолюбив, жил там-то, встречался с тем-то… Тот, о ком хочу рассказать, только мелькнул двумя краткими встречами. И вот, твердо, отчетливо, тонким клинком врезан его облик в моей памяти. И не потому, что был он так знаменит, ведь много пришлось встречать мне на своем веку людей прославленных настоящей, заслуженной славой. И не потому, что он сыграл такую трагическую роль в судьбе России. Нет. Человек этот был единственным, неповторяемым, весь словно выдуманный, в легенде жил, в легенде умер и в памяти легендой облечется. Полуграмотный мужик, царский советник, греховодник и молитвенник, оборотень с именем Божьим на устах. Хитрым называли его. Одна ли только хитрость была в нем? Расскажу две мои краткие встречи с ним»…

Он прочел эссе до конца, сидел в задумчивости. Ярко, талантливо, ничего не скажешь: зримый до дрожи распутинский лик. Тэффи по-женски кокетничала, выпячивала тему эротики, блуда: интервьюируемый журналисткой косноязычный старец с волчьим взглядом и сальными волосами открыто ее вожделел, толкал на выпивку, приглашал приехать к нему домой — все достоверно, он сам испытал не раз чудовищную притягательность ярого мужика с невыносимым чесночным запахом изо рта… добивал его тогда в подвале резиновой гирей, полумертвого… он останавливается: господи, о чем это я? что со мной? чушь, глупость! довольно!..

Годом позже после очерка Тэффи парижское издательство «Поволоцкий» сделало репринт вышедших несколькими годами раньше в белогвардейской Одессе «Дневников» покойного Владимира Митрофановича Пуришкевича с предисловием В. А. Маклакова — это была литература другого рода: политического деятеля, трибуна, объяснявшего потомкам, во имя какой высокой цели рисковал автор карьерой и свободой, участвуя в убийстве погубителя России; появились следом на прилавках воспоминания бежавшей с матерью в Финляндию Анны Вырубовой, полные экзальтированного восторга перед убитым посланцами Сатаны божьим человеком.

«А что же ты, мой милый? — спрашивал он себя. — Зачинщик всего? Почему о тебе и твоем деянии говорят другие? Судят, рядят вкривь и вкось. А ты молчишь?»

Первые наброски «Конца Распутина» он сделал осенью двадцать шестого года у себя дома, в Ле Туке. Сидел в кресле напротив горящего камина. Вставал, ходил по комнате, диктовал писавшему за столом приятелю Эдмону де Зюилану, согласившемуся поработать с ним в качестве редактора и секретаря. На море за окном бушевал шторм, в ставни стучал ветер.

— Пишите, Эдмон, — подбрасывал он в огонь поленья. — «До сих пор я не решался печатать моих записок о Распутине. Мы не имеем права питать мифами сознание умственно созревшей молодежи».

— Лучше «легендами», — подавал тот голос.

— Хорошо, легендами… «Мы не имеем права питать легендами сознание умственно созревшей молодежи».

— Отлично!

Эдмон строчил по листу бумаги.

— … «И не при помощи легенд воспитывается настоящая любовь к Родине и чувство долга перед ней. Чтобы избежать тяжелых разочарований и ошибок в будущем, необходимо знать ошибки прошлого, знать правду вчерашнего дня»… Написали?

— Минуту! Да…

— … «Мне, как близкому свидетелю некоторых событий этого вчерашнего дня, — продолжал он, — хочется рассказать о них все, что я видел и слышал. Ради этого я решил преодолеть в себе то тягостное чувство, которое поднимается в душе при соприкосновении с минувшим»…

Он торопился. Черт с ней, исторической правдой! Он создает монумент памяти самому себе. Будет так, как он напишет.

— Вы уверены, Феликс? — останавливался писать Эдмон. — Как он вас излечивал гипнозом от нервов?

— Уверен, уверен! Пишите! — бросал он раздраженно. — Небольшая допустимая фантазия только на пользу!

Кто-то в нем самом, потаенный двойник, останавливал, поправлял, заставлял увидеть вещи по-другому, как бывало когда-то, когда он переодевался в маскарадные платья, был попеременно мужчиной и женщиной — лишь бы веселее жить, острее чувствовать, громче слышать овации в свой адрес.

— Мне не раз казалось, когда я смотрел ему в глаза, — говорил, расхаживая от стены к стене, — что, помимо всех своих пороков, он одержим каким-то внутренним беснованием, которому он подчиняется, и в силу этого многое делает без всякого участия мысли, а по какому-то наитию, похожему на припадочное состояние. Бесноватость сообщает особенную уверенность некоторым его словам и поступкам, а потому люди, не имеющие твердых душевных и волевых устоев, легко ему подчиняются…

Материалу было минимум. Хотелось масштабности, глубоких мыслей, картины России тех дней, столкновения политических сил, собственного участия в исторических событиях, повлиявших решающим образом на мировую историю. А в памяти были пирушки, друзья, путешествия, сменяющие одна другую женщины, упорно вытесняемое из сознания тяготение к старцу, желавшему в ту роковую ночь не знакомства с Ириной — нет! — близости с ним, убитого из смешанного чувства приязни и брезгливости.

Эдмон ездил в публичную библиотеку в Париж, делал выписки из энциклопедий, справочников, журнальных статей. Они засиживались допоздна в его кабинете, ели тут же принесенный поваром ужин, обсуждали написанное, спорили. Смешно сказать: только теперь, по прошествии стольких лет, он узнал из какой-то использованной Эдмоном дореволюционной брошюры биографию убитого им человека. О его корнях, молодости в глухой сибирской деревне, его религиозных скитаниях.

В разгар работы приехала Ира, читала переписанные на машинке главы.

— Тебе в самом деле предлагали взойти вместо отрекшегося царя на престол, Фелюня? — поднимала на него удивленно глаза. — Надеть шапку Мономаха? Я что-то не припомню.

— Предлагали, что за вопрос! — сердился он. — Я не со всеми мог тогда делиться! Даже с близкими людьми!

Он верил всему, что надиктовывал: правда, правда, я ничего не выдумываю, так было! Бывали минуты, останавливался: «Это я сейчас так думаю, десять лет спустя, или тогда?.. А, черт побери, какая разница!»

Коммерческого успеха выпущенная год спустя книга не имела: русским эмигрантам история убийства Распутина была хорошо известна и порядкам надоела, избалованным французам читать многословную исповедь князя-убийцы про какие-то русские дворцовые истории было скучно — достаточно было, по их мнению, небольшого пикантного фельетона.

Эмигрантская печать мемуары разругала, какой-то критик из эсеровского «Дня», издаваемого Керенским, назвал книгу мелодекламацией лезущего с черного хода в русскую историю самозванца. Сыпались анонимные письма — с оскорблениями, угрозами. Самый болезненный укол нанес Дмитрий, прислал из Америки, где занимался виноделием, короткое оскорбительное письмо. «Как поживаешь, мой нарцисс? — писал. — Прочел недавно твой чудовищный опус. Зачем тебе это понадобилось, не пойму? Именно в такой манере? Желтых газетенок. Ты же остроумный, с отличной русской речью, Кембридж окончил. Если решился на мемуары, написал бы сам, не приглашал, как чувствуется по стилю, малограмотных писак с жидкой мыслишкой и убогим словарем. Самолюбование было всегда одной из заметных твоих черт, да и врать ты был горазд. Но в компаниях, дурачась, не пыжась. Не рисуя себя рисковавшим жизнью спасителем империи, будущим русским самодержцем. Сожги к чертовой матери убогую книжонку, откажись от нее публично, не строй из себя Наполеона, не смеши людей. Глупо, право»…

Убиеный старец, похоже, грозил ему с того света: не будет тебе покоя, Феликс, не смоешь грех с души! Мистика, другого слова не придумаешь: в день выхода книги, одиннадцатого июня, скончался в Риме отец. В траурные дни, в разгар похоронных хлопот, пришла телеграмма, вызвавшая его в Париж: единственная из выживших к тому времени детей Распутина, старшая дочь, по мужу Матрена Соловьева, офицерская вдова, подала на него в суд с требованием компенсации в двадцать пять миллионов франков за потерю кормильца и понесенный моральный ущерб. Основанием для иска послужила его книга, в которой он открыто признавался, что был участником убийства.

После долгих разбирательств суд иск отклонил: дело прошлое, страны, в которой все произошло, больше не существует, к тому же собственные признания обвиняемого не являются доказательством.

Черная полоса жизни на этом не закончилась. Умер любимый Панч. Матушка, бывшая по прямой линии наследницей графини де Шово, предпринявшая попытку заполучить замок Кериолет в Бретони, потерпела неудачу: изучавший дело адвокат сообщил ей, что дело безнадежное, судиться поздно, так как к этому времени прямое наследование за сроком давности потеряло силу. Занимавшийся финансовыми вопросами в «ИРФЕ» поверенный Яковлев, пользуясь его отлучками, подсовывал Ире на подпись сомнительные бумаги — она, плохо разбиравшаяся в делах, спокойно их подписывала. Вернувшись из очередной поездки, он неожиданно обнаружил: мошенник заложил часть их драгоценностей, они на мели, кредиторы требуют погашения задолженностей, Яковлев, оставив после себя кучу липовых доверенностей, сбежал. Надо было незамедлительно платить по счетам, в кассе шаром покати. Выручила вовремя прикатившая из Нью-Йорка Вандербильдиха, выложила необходимую сумму, новая напасть: Виденер, по сообщениям из Америки, выиграл дело, рембрандтовские портреты остаются у него. Дальше — больше: из газет он узнает, что в Москве большевики нашли спрятанные им драгоценности в тайнике под лестницей, в Петербурге (Ленинграде, как его теперь называют эти негодяи) торгуют на аукционе мебелью и убранством матушкиных покоев из дворца на Мойке.

Хоть свечку за упокой раба божьего Григория возжигай в соборе на рю Дарю. Чтоб в покое оставил.

Тянулись дни. Хозяйственные хлопоты в ателье, поездки в Бретань, на Корсику. Навещали родителей жены. Жившие в подаренном двоюродным братом тещи, королем Георгом Пятым поместительном коттедже в Виндзоре старики принимали радушно мыкавшихся по свету сыновей с женами, бездомных родственников, нянчились с внуками. Бывала часто во Фрогмор-коттедже сестра Георга, принцесса Виктория, так и не вышедшая замуж, приезжал сам король — как правило, без свиты, управляя собственным кабриолетом. Жившая в доме старуха Белоусова, заведовавшая когда-то у тещи дворцовой прачечной, — худая, сгорбленная, с крючковатым носом, знавшая всего несколько французских слов, встречала всякий раз его величество у ворот, ждала, когда он выйдет из коляски, кланялась, произносила: «Мон сир!»

В одно из гостеваний у Романовых он поехал по неотложному делу в Лондон, проходил утром по Олд-Бонд-стрит, увидел знакомую вывеску магазина, где купил когда-то почившего Панча, зашел от нечего делать. И разом обомлел: в уголке сидел на привязи бульдог — вылитый старина Панч! Смотрел лупоглазо, ронял на пол слюну.

Он справился у хозяйки о цене — где там! — нечего и думать. За обедом у старого приятеля, португальского короля Эммануила, над которым любил в свое время подшучивать, рассказал об увиденном в собачьем магазине. Утром ему принесли записку с оплаченным чеком: он может забрать своего урода с условием: никогда не показываться вместе с ним Эммануилу на глаза.

Панч-Второй, как он назвал пса, с виду сущее чудовище, был добродушнейшим существом. Ничто не могло его вывести из себя: ни деловито шаставшие вокруг по двору Булонской усадьбы голуби-пачкуны, ни яростное тявканье соседских шавок не желавших примириться с прибытием кривоногого чужака.

Крутились жернова жизни. В один из дней неожиданно позвонил Дима. С момента, когда он нагрянул к ним однажды с эксцентричной Коко Шанель, прошло шесть лет. Мил-друг себе не изменял: обосновался в купленном в Нормандии замке, ездил по Европе, кутил, кружил головы женщинам, участвовал в разнообразных монархических и патриотических движениях, был посланником местоблюстителя российского престола, великого князя Кирилла Владимировича, в руководстве движения младороссов. Сообщил со смешком: женился морганатическим браком на американке, ждут ребенка.

«Боюсь, что долго в супружеской роли не пробуду. Скучное занятие».

«Зовут как счастливицу?» — спросил он первое, что пришло на ум.

«Одри Эмери. Приняла по моему настоянию православие, стала Анной».

«Приехал бы, жену показал. У нас скоро премьера в домашнем театре, будет интересно. Сестра играет, не рассказывала?»

«Вряд ли, Феликс. У меня масса дел».

«Какие там дела? — думал он вешая трубку. — Холодный эгоцентрист, непроницаем ни для дружбы, ни для любви. Бог с ним: мне с ним детей не крестить. Разошлись пути-дороги».

Навещавшие мил-друга общие знакомые рассказывали со смехом: чудит князюшко. Купил на деньги жены неподалеку от Дьеппа запущенный средневековый замок. Пригласил архитектора, декораторов: это снести, тут возвести, ров наполнить водой. Стоимость реконструкции превышала миллион долларов, отец жены, железнодорожный магнат, в помощи отказал, кончилось тем, что реконструировали единственно только небольшой домик привратника, где он и поселился с женой и крохой-сыном.

Посещавших его многочисленных гостей хозяин предупреждал: прошу, господа, следовать заведенному в имении распорядку дня. К завтраку собирались к десяти утра, сам великий князь являлся к столу не раньше одиннадцати. Торопливо ел, делал ручку приезжим — наслаждайтесь, развлекайтесь, гуляйте! — и бежал в развалины замка, чтобы посвятить дневные часы любимому занятию: строительству действующего макета железных дорог. Увлечение, по всей видимости, было как-то связано с семьей жены, отдавался ему великий князь со всем жаром пылкой своей натуры: накупил по заказам редкую коллекцию действующих моделей локомотивов, поездных составов, железнодорожного оборудования — станций, светофоров, стрелок, водокачек, мостов. Под сводами двух огромных залов запущенной крепости были расставлены узкие деревянные столы, по ним проложены по всем правилам железнодорожной техники двухколейные рельсовые пути — то по ровным местам, то поднимаясь на холмы, ныряя в тоннели, проходя по виадукам. Пространство между шпалами проложено желтым песочком, станции освещены — иллюзия полная! Хозяин сам работал в обществе рабочих, мастерски действовал сверлом, отвертками и острогубцами. Приведя дорожное хозяйство в порядок, проведя пробные заезды, возвращался к гостям. Закусывали по второму разу, шли насладиться редким зрелищем: электрифицированным железнодорожным чудом.

Чем бы дитя ни тешилось, как говорится…

Булонский их театр возглавила с недавних пор знаменитая драматическая актриса Рощина-Инсарова, выступавшая когда-то с блеском на подмостках обеих столиц. Набрала талантливых любителей: чету Уваровых, живших в Париже внуков и внучек Толстого, княгиню Васильчикову, родную сестру Дмитрия великую княгиню Марию. Ставили водевили, комедии, скетчи. Звездой труппы была жившая по соседству жизнерадостная толстуха из Воронежа Василина, вышедшая за француза и ставшая госпожой Гужон. Ей не надо было даже играть: необъятная, с круглыми щеками, она носила одну и ту же шляпу с помпончиками в виде цыплят и траченную молью лису на плечах, одним своим видом вызывала смех. Играла в легких комедийных сценах в наряде кафешантанной певички девяностых годов, препотешно исполняла вульгарнейшие русские частушки — что еще надо для приятного времяпрепровождения, возможности расслабиться после дневных трудов и забот.

Была среди булонских театральных суббот одна особенная — в канун Великого Воскресенья Христова. Другая атмосфера, другой настрой. Никогда, наверное, на родине Пасха не была такой душевной, трогательной, поистине человечной, ни в какие дни не чувствовали они так остро горечь изгнания. Так и виделась в слезах матушка Москва в колокольном звоне, царственный Петербург с иллюминированными тысячами свечей соборами. Пасхальные всенощные, службы, разговения, троекратные поцелуи на тротуарах с незнакомыми людьми: «Христос воскресе! Воистину воскресе!»

В Булонь на пасхальную ночь стекались толпы людей. Родственники, знакомые, друзья, служащие принадлежавших им Домов моды, булонские приживалы, прислуга. Он хранил в архиве номер с уморительным эссе репортера «Пти паризьен», живописавшего на свой лад пасхальный вечер в их Булонском поместье 1927 года. Эссе называлось «Княжий ход».

«Пасха, Пасха!» — поют птички в садах Люксембургском и Тюильри. «Пасха, Пасха!» — подпевают русские парижане. Вечером в Страстную субботу, с одиннадцати часов полковники-гвардейцы, царские кузены и прочие вельможи стекаются со всех концов, из всех пригородов, ближних и дальних, из Кламара, Аньера, Версаля, Шантии и окружают плотным кольцом церковь на улице Дарю. Пришли они к пасхальной службе, ведомой пастырями, архипастырями, попами всех мастей, и даже лично митрополитом-служителем, то есть не метро, а русской церкви, причем самым главным. После службы, трижды поцеловавшись в уста и свечи в руках задув, устремляется крестный ход разговляться на Монпарнас или на Монмартр и отмечать Воскресение Христа обильным возлиянием.

Но настоящий крестный ход — это княжий ход, то есть ужин с крашеными яйцами, пасхой, молочным поросенком, царскими детьми и русскими красавицами, не в «Корнилове», не в «Золотой рыбке» и даже не в «Шахерезаде», а в булонском домике, средь фотографий наследников короны более-менее без короны. Меню тут самое невероятное: колбаса от какого-то актеришки и индюшка с трюфелями от их английских величеств, переданное любезной леди Детердинг, красное винишко в полоскательных стаканчиках и редчайшие «Шамбертен» и «Шато-Лаффит» в позолоченных серебряных кубках. Хозяин дома со свитой верных кавказцев обходит гостей, беседует с одними, угощает выпивкой других. Он любезен, холоден и таинствен, но с ролью своей справляется превосходно. Изящное лицо его расплывается в счастливейшей улыбке, когда донна Вера Маццуки проливает водку на фортепиано или Серж Лифарь подтягивается на люстре. Молодая брюнетка поет металлическим, чуть хриплым голосом цыганскую песню, и четыре княгини, три графини и две баронессы подпевают ей хором. А Мари-Терез д’Юзес, первая герцогиня Франции, внучка князя Голицына, вспомнив вдруг о своих русских корнях, дарует трехкратный пасхальный поцелуй балалаечнику. Но вот соседи напоминают их сиятельствам, что уже пять утра, пора спать и надо бы кончить «московские церемонии».

Носилось что-то в воздухе — как перед грозой. Столкнешься у парапета на набережной с человеком: стоит истуканом с диким выражением лица, шепчет непонятное, озирается со страхом, Сорвался вдруг, словно вспомнив о чем-то, понесся как ненормальный, наталкиваясь на прохожих.

Черт-те что…

Дела шли все хуже. Франк дешевел, клиенток «ИРФЕ» убавлялось, душили кредиторы. Финансовое их положение день ото дня становилось все неустойчивей. Остатки драгоценностей находились у ростовщиков, квитанции — у кредиторов в качестве гарантий. Один час просрочки — и ты оставался ни с чем. Потерял однажды, просрочив с уплатой процентов, значительную часть бриллиантов, в другой раз выручил с трудом бесценное кольцо, принадлежавшее когда-то Екатерине Второй: ожерелье из розового жемчуга в несколько нитей, перехваченных большим рубином в бриллиантовой осыпи.

Зимой он узнал: деньги, вырученные от продаж у Картье и вложенные им во время пребывания в Америке в акции треста, занимавшегося недвижимостью, пропали — в стране разразился расползавшийся по миру как чума небывалый экономический кризис.

Продали с согласия матери принадлежавшую ей виллу на Женевском озере: строение было заложено-перезаложено, выручили в результате сущие гроши. Ходившая в его задушевных подругах эксцентричная богачка мадам Хуби предложила купить за хорошие деньги их булонский дом, а им самим перебраться во флигель. Соседство с разгульной пьянчугой и матерщинницей и ее окружением, не знавшим ничего, кроме охоты, скачек и обжорства, не предвещало ничего хорошего, выбирать, однако, не приходилось: он согласился на продажу. Дом опустел, постояльцы разъехались. Мадам Хуби, которую он по-свойски называл Биби, поселилась с супругом в большом корпусе, они перебрались в квартирку над театром.

Сложность положения усугубила неожиданно матушка: телеграфировала, что решилась, наконец, и переезжает к ним из Рима на поселение. Чеши затылок.

Приехала она бодрой и одушевленной, привезла с собой ходившую за отцом сиделку, м-ль Медведеву, горничную Пелагею и померанского шпица. Домик с мезонином, который они выторговали не без труда у мадам Хуби, ей понравился. Войдя на порог, она воскликнула: «Как здесь тесно!» Пришел вскоре матушкин скарб: короба, чемоданы, ящики — в самом деле, не повернешься. Пришлось нанять у новой хозяйки поместья за дополнительную плату сарайчик по соседству. Он постарался сделать все возможное, чтобы жилось родительнице хорошо и удобно, сообразно ее вкусам и привычкам. Симпатичная комната сообщалась стеклянной дверью с террасой, которая летом бывала настоящим цветником. Купили поместительную кровать, поставили шезлонг у камина. Столики под рукой, кресла со светлой кретоновой обивкой, вазы для любимых ее цветов, гравюры с английскими пейзажами на стенах…

Сведения об их делах просачивались в печать, эсеровский «День» печатал нелепицу за нелепицей о грязных похождениях графа Юсупова, его связях с оккультистами и финансовыми мошенниками. Чуткие к подобного рода информации банки один за другим отказывали в ссуде.

Посаженный в центральном офисе «ИРФЕ» Буль просил клиенток при получении заказа платить наличными, дамы изумлялись: «Простите, какие наличные? Пришлите по адресу счет, как это было всегда. Странно слышать»…

Буль со счетом в руках вставал на колени, произносил патетически:

— Фирма гибнет, милостивая госпожа! Помогите батюшке-князю!

Все это было как мертвому припарки — пахло банкротством, он дал «добро» на ликвидацию предприятий. Помогал ему в тяжелом, неблагодарном деле приехавший с Корсики приятель Хосе-Жан Пелегрини. Бился за каждую копейку, помогал найти работу бывшим сотрудникам. Парфюмерное производство продержалось несколько месяцев, но и его пришлось закрыть. Он зашел напоследок в один из парфюмов, торговавший его изобретением, купил три флакона с фигурными крышками: для блондинок, брюнеток и рыженьких, засунул в карманы пальто, поклонился продавщице. Та смотрела на него в изумлении: у красавца-покупателя в модном клетчатом реглане стояли в глазах слезы…

— Я люблю поэта Некрасова и не люблю евреев!

Он шлепал ладонью по мыльной пене, брызги летели ему в лицо.

— Феля, пожалуйста! — заглядывала в ванную Ирина. — Дом разбудишь!

— Люблю Некрасова! — отплевывался он. — И не люблю евреев!

Вернулся в четвертом часу утра с попойки у Бони де Кастеллана. Выпили изрядно, дурачились, танцевали с какими-то девицами под граммофон. Были, кажется, кавказцы из «Шахерезады», он пел, выхватив у одного гитару, «Не вечернюю».

— Позвольте, ваше сиятельство!

Явившийся камердинер помогает ему подняться, надеть халат.

— Кофе завари!

— Не поздно? — топчется тот у входа.

— Давай, давай, не поздно.

Гулял все последние дни, завивал горе веревочкой. Шлялся по притонам, подцепил кафешантанную певичку, отправил спустя неделю ко всем чертям. Не прятался — плевать на сплетни, преследующих по пятам репортеров желтых газетенок: греши, не греши, все одно ославят.

Кофе был ни к черту, надо было разбудить повара. Хлебнув из чашки и пополоскав во рту (запах отобьет), он идет в спальню жены.

Ира не спала, читала. Или делала вид.

Он прилег рядом.

— Не серчай, Ириш.

— Феля, когда это кончится?

— Кончилось, сегодня. Клянусь, родная, — целует в плечо. — Что ты читаешь? — берет из рук книгу. — А, Фицджеральд? Нравится?

— Очень. Мы же видели фильм в Лондоне, помнишь? «Прекрасные и проклятые». По этому роману. Мне Бэби посоветовала, они с девчонками от Фицджеральда без ума. В нем фактически история его отношений с женой. Богатые люди, без предрассудков, ведут богемный образ жизни, эпатируют общество.

— Вроде меня, — говорит он с печалью.

— Ладно, — прильнула она к нему. — Ты лучше.

— Нарисовала что-нибудь сегодня?

Она чудесно рисует. Акварелью, цветными мелками. Фантастические образы, нездешние существа с огромными глазами и странными взглядами. Увлекла и его. У него ангельских созданий не получается, напротив — жуткие монстры. Садился за стол, побуждаемый какой-то неведомой силой: что будет рисовать, не знал. Водил карандашом и ручкой, выходили родичи химер, хвостатые чудища, подобие средневековых аллегорий.

— Вот, посмотри, — показывает она свежую акварель. — Бэби понравилось. Она главный мой ценитель.

— Как выросла, а! Без пяти минут невеста.

— Чего ты хочешь, Феля, скоро пятнадцать. Крутит день и ночь пластинки с любимым своим Морисом Шевалье.

— Француженка по всем статьям.

Они говорят о дочери, он трогает ладонями виски.

— Голова раскалывается.

— Да, да, возьми в тумбочке аспирин, выпей.

Когда он возвращается в спальню, она уже спит, прикрыв лицо книжкой.

«Бог мой, — ворочается он в постели. — Какой же я все-таки скот! Мизинца ее не стою!»

 

15

Здоровье Сандро вызывало в последние месяцы серьезные опасения, теща отвезла его на Лазурный Берег, в Ментону, на виллу старых приятелей Чириковых. Там он и скончался зимой тридцать третьего года на руках у жены и дочери.

Едва они вернулись после похорон и траурных мероприятий домой, пришло известие: в Америке выпущен кампанией «Метро — Голдвин — Майер» и демонстрируется в кинотеатрах фильм «Распутин и императрица», где в числе прочих исторических персонажей фигурирует он с женой.

Опять Распутин! При жизни ему, похоже, не освободиться от тени проклятого оборотня. На том свете, по всей видимости, тоже…

Задуманная с размахом, рассчитанная на кассовый успех американская картина широко рекламировалась мировой прессой. Ведущий режиссер — бывший россиянин, поляк по национальности Ричард Болеславский, игравший когда-то во МХАТе у Станиславского, в главных ролях голливудские звезды, включая легенду американского театра и кино, блестящего исполнителя шекспировских ролей Джона Бэрримора, его брат Лайонел, сестра Этель. Занятно!

Выход ленты на экран подогревался событиями дня — мертвецы вмешивались в накаленную и без того атмосферу эмигрантских политических баталий. Явилась нежданно-негаданно с того света избежавшая якобы расстрела младшая дочь государя Анастасия, некоторые члены императорской фамилии ее признали, предстояли судебные слушания по ее притязаниям, в монархических кругах Парижа царила паника: кто же, наконец, истинный претендент на российский престол? А тут еще не вовремя напоминание о Распутине, покойная государыня с ее роковой ролью в событиях последних лет империи, расчесывание незаживших ран — публика в день парижской премьеры валом валила во «Дворец кино» на Больших Бульварах.

Он с женой и дочерью сидели в партере, раскланивались со знакомыми. Кресла и ложи занимали великие князья, прошел в первые ряды «местоблюститель» Кирилл Владимирович в сопровождении адъютанта, прошествовала мимо, кивнув головкой, Матильда Кшесинская с мужем, помахала из рядов журналистка Надежда Тэффи, над фельетонами которой хохотал весь эмигрантский Париж.

Погасла люстра на потолке, ерзавшая рядом дочь захрумкала леденцом, по засветившемуся экрану побежали титры.

Начальные кадры: русская кинохроника. 1913 год, трехсотлетие Дома Романовых. Крестный ход, улицы запружены толпой. Все знакомо, словно было вчера: ожило в памяти, наполнило грустью и теплом душу. Торжественная литургия в Александровском соборе. Похожий на Дон Кихота царь, царица, великие княжны. Собравшийся у стен Зимнего дворца народ требует показать наследника, мальчик с сабелькой на поясе выходит на балкон — толпа на коленях, ревет от восторга, кидает в воздух шапки.

— Папка, когда же покажут тебя? — ерзает в кресле Бэби.

— Пожалуйста, помолчи, — шепчет он ей на ухо.

— Ну, скучно же!

Он ждал с нетерпением развития событий. Вот, наконец: князь Павел Чегодаев, исполняемый брутальным Джоном Бэрримором, объясняется в любви (почему-то в царских покоях) великой княжне по имени Наталья. Появился Святой Человек из холодной Сибири с лицом и бородой американского квакера. Посрамляет придворных эскулапов с озабоченными физиономиями, которым не удается помочь больному наследнику, снимает с помощью гипноза мальчику боль… Распутин в гостях у князя Чегодаева, жрет с подноса пирожные, несет ахинею, кричит: «Я буду править Россией!»

В зале смех, свистки.

Сцена в Царском Селе. В комнате наследника Распутин сажает мальчика в матроске за микроскоп, заставляет силой смотреть, как увеличенный окуляром до чудовищных размеров муравей пожирает, разрывая на части, бьющуюся в агонии муху. Цесаревич в ужасе, Распутин кричит: «Видишь, Алеша? А? Муравей — народ, а муха твоя — аристократ. Ты должен стать муравьем, у нас с тобой будет его сила. Сожрем аристократов, Россия будет наша!»

В спальню врывается князь Чегодаев, пытается вырвать из рук Распутина наследника, мальчик с исказившимся до неузнаваемости зверским лицом (подействовало внушение!) кусает его в локоть.

В зале топали ногами, публика вставала с мест, уходила, он с трудом удерживал в кресле жену:

— Дождемся конца, потерпи…

Мелькали кадры. Царскосельские покои, невеста князя Чегодаева одна. Врывается Распутин, в глазах искры похоти (Ира сжала ему руку). Приблизился, дышит сладострастно в лицо. «Поверни голову, Наташа, — вещает на хорошем английском, — посмотри в окно. На небосклоне осталась одна-единственная звезда, лети за ней в кромешной тьме! (Дует на свечи в канделябре, в комнате мрак.) Смотри на звезду, — гладит ей волосы, точно убаюкивая, — смотри, иначе исчезнешь навсегда!» Хватает едва не падающую в обморок девушку, тащит на кровать. Затемнение…

«Он был в ее спальне! — врывается в покои Павел. — Я убью его!»

Стреляет — тщетно! — коварный соблазнитель жив, сардонически смеется — пуля попала в надетые под рубаху латы…

В зале нечем дышать, крутятся вентиляторы, разгоняя смесь духов и пудры. Стрекочет за спиной кинопроектор, пучок мерцающего света льется на экран.

У царицы, наконец, открылись глаза на происходящее: негодяй рвется к власти, губит империю, помогает ее недругам.

«Вот вам моя рука, Павел, спасите государя и Россию!»

Создатели ленты по-своему ему польстили: Чегодаев расправился с негодяем, по сути, в одиночку. Сам застрелил в подвале дворца (отчасти верно), сам добивал — не резиновой гирей, как было на самом деле, армейским палашом, сам утопил в ледяной проруби с криком: «Убирайся обратно в преисподнюю!» Остальные персонажи, участвовавшие в покушении, включая безымянного светского друга Чегодаева и думского депутата Кропоткина, выглядели статистами, пособниками светлейшего убийцы, не больше того…

Уходил он из кинотеатра со смешанными чувствами. В фойе их догнала темноволосая южанка с алой розой в волосах, представилась: Мерседес де Акоста, поэтесса, драматург, киносценарист.

— Да, я слышал о вас, мадам, — поклонился он.

— Представляю себе, что именно, — засмеялась она.

За красивой испанкой тянулась скандальная слава: поступки за гранью приличия, нашумевший роман с кинозвездой Гретой Гарбо.

— Хотела вам только сказать, господа: я была в числе сценаристов ленты, отказалась наотрез написать эпизод с соблазнением Наташи, поскольку, в отличие от уволившего меня за это совладельца «Метро — Голдвин — Майер» Ирвинга Тальберга, знаю русскую историю… Счастливо, месье и мадам! — побежала к выходу.

Дочери, на удивление, картина понравилась, в особенности душка Джон Берримор («Как он колол, папка, саблей этого паршивого попа, настоящий Дартаньян!»); утомившаяся Ира, у которой разыгралась мигрень, молчала.

Он сидел в авто, углубленный в мысли. С одной стороны, кинематограф, греза, развлечение для публики, понятия не имеющей о русской истории и об истории вообще. Снято прилично, первоклассные исполнители. Шоу, как говорят американцы. Вот ведь как бывает: он написал в свое время — правдиво, аргументированно — книгу о конце Распутина и ничего, кроме газетной брани и насмешек, взамен не получил, а высосанная из пальца, поданная вкривь и вкось голливудская клюква на тот же сюжет принята на ура, шагает победно по миру, делает неслыханные сборы. Обидно, что и говорить…

— Феля, какое это имеет к нам отношение? Ну, сам подумай.

— Прямое. Как ты не поймешь? Слышала, что сказала эта американка! На весь мир показали, как тебя насилует грязный поп!

— Да не меня, помилуй! Какую-то Наташу. Невесту какого-то Павла.

— Что значит, какого-то Павла? Князя, положившего конец распутинщине!

— Положим…

— Он играет меня, меня, Ирочка! Я его прототип! А прототип Наташи ты, мой ангел!

— Господи, о чем мы говорим…

Время было за полночь, стучали в темноте часы.

— Я подам на них в суд.

— За что?

— За клевету на тебя.

— Тебе не надоели суды, Фелюша?

— Надоели. Но это дело я так не оставлю.

— Судиться с могущественной киностудией! Ты представляешь, что это такое?

— Плевать мне на их могущество! Я Юсупов!

— Все, Феля, — она повернулась на постели, — у меня нет больше сил, я сплю.

Окружающие в один голос убеждали: чистой воды безумие! Судиться из-за того только, что в фильме на историческую тему герои ведут себя по-иному, нежели было на самом деле? Так ведь на то оно и искусство, у него свои законы, персонажи не обязаны быть копией реальных личностей, без закрученной интриги и пикантных сцен исторический боевик никому не интересен.

Он не слушал ничьих доводов: подаю иск за попрание чести и достоинства жены — баста! Слышал звук походной трубы: предстоит грандиозный скандал! Пресса, репортеры, интервью. Позади тоскливая полоса неудач, рожи кредиторов, безденежье — князь Феликс Юсупов вышел в бой за правду и справедливость, снова в центре общественного внимания, о нем говорят, ему рукоплещут, верхогляды-американцы, судящие о русской истории по вульгарным анекдотам, будут посрамлены, публично извинятся, заплатят отступные… Есть риск, безусловно, можно проиграть. Неудача грозит обернуться немалыми денежными потерями. На него возложат судебные издержки, противная сторона сама вправе подать встречный иск. Что делать: кто не рискует, тот не пьет шампанское. Так, кажется…

Требовались деньги на адвокатов, судебные расходы. Знакомые кредиторы после неудач с пошивочными ателье и проигрыша дела Виденеру в ссудах отказывали. Выручил шурин Никита, познакомивший его с бароном Эрлангером, рискнувшим немалой суммой во имя благой цели.

Вперед, и да поможет нам бог!

В Лондон, где должны были начаться слушания, он летел из экономии самолетом. Болтало неимоверно. Вблизи английского берега в машине что-то разладилось, они стали снижаться с пугающей быстротой, сидевший рядом с портфелем на коленях Буль произнес меланхолично: «По-моему, ваше сиятельство, мы летим с вами в царство небесное».

Берег, к счастью, был недалеко, машина с чихающим мотором приземлилась с грехом пополам на краю летного поля. Лил с низко опущенного неба холодный дождь со снегом, мокрые как губки, они поплелись следом за дежурным с раскрытым зонтиком к зданию аэропорта.

Ира была уже в Англии, приехала на другой день из Виндзора, они поселились в гостинице, поближе к адвокатам.

28 февраля 1934 года, начало слушаний. Они идут из отеля пешком: до королевского Дворца правосудия на Стрэнд-стрит рукой подать. Ира прячет лицо в воротник котиковой шубки, отворачивается от ветра. Молчаливые служащие в позументах провожают их по лестничным переходам до распахнутых резных дверей, они входят в поместительный зал — гул людских голосов, сотни глаз устремлены в их сторону. Свободных мест для публики в партере и на балконах нет, снуют в проходах репортеры, устанавливаются треноги фото— и кинокамер. Большое мировое представление, Феликс, держись!

Их усаживают на отдельно стоящую скамью напротив возвышения для судей, рядом защитники, светила лондонской адвокатуры сэр Патрик Хейстингс и мэтр Говард Брукс, дерущие с клиентов хорошие гонорары за умение выигрывать запутанные дела.

«Встать, суд идет!» — голос шерифа.

Председательское место занимает судья Хорэйс Эвори в малиновой мантии и парике, рассаживается судейская бригада. Шуршание бумаг на столе, шум в зале затихает. Удар молотка, слушания начались…

Вставший с места сэр Патрик Хейстингс излагает суть иска. Фундамент, на котором строится обвинение (им с Ирой строго предписано придерживаться именно этих аргументов): фигурирующая в фильме молодая особа по имени Наташа, по сути своей, если отбросить неизбежное несходство живого лица и играющего его с экрана актера, в данном случае актрисы Дианы Виньяр, на все сто процентов сидящая в этом зале бывшая великая княжна Ирина Романова, в настоящем супруга гражданина Франции господина Феликса Юсупова, выведенного в фильме под именем князя Павла Чегодаева. Сцена, в которой Наталья уступает домогательствам Распутина, от начала до конца ложь и клевета: княжны на тот момент в Петрограде не было…

Хлопки с балкона.

«Тишина в зале!» — голос шерифа.

— Убедительно прошу, ваша честь, — завершает преамбулу адвокат, — показать судьям и присутствующим имеющуюся в нашем распоряжении копию картины «Распутин и адвокат», которая наглядно подтвердит только что прозвучавшее утверждение: Наташа и госпожа Ирина Юсупова одно и то же лицо, сцена с насилием — покушение на ее человеческое достоинство и честь.

Судейские слушания были выматывающими. Полуторачасовой фильм с остановками, повторами, обсуждениями сцен, толкованиями с тем или иным смыслом поступков героев. Ирина подвергалась перекрестным вопросам. С одной стороны, умело поставленными Патриком Хейстингсом, с другой, встречными вопросами-ловушками адвоката противной стороны сэра Уильяма Джоуита.

— Я вовсе не утверждаю, глубокоуважаемая миссис Юсупова, что вы были знакомы с Распутиным, — смотрел сочувственно в ее сторону Джоуит. — Более того, я считаю, что все в вашей жизни и в вас самой настолько чуждо Распутину, что всякий мало-мальски знающий вас, даже по рассказам, поймет, что лично вы тут не при чем…

Это был коварный ход: пятичасовая пытка призвана была убедить судей: сходства истицы с героиней фильма Натальей никакого, постановщики не стремились к исторической правде, персонаж стопроцентно вымышленный и с жизнью реальной Ирины Романовой не имеет ничего общего. Даже князь Юсупов в исполнении Джона Бэрримора совсем другая личность — и по физическому облику, и по характеру. Разве не так?

— Вам, должно быть, известен бывший французский посол в России Морис Палеолог, госпожа Юсупова? — спрашивал Джоуит. — Он в своих мемуарах говорит о вашем супруге и описывает его, я цитирую, «утонченным и женственным». Вы согласны с таким утверждением?

— Нет, не согласна.

— Так что он, по-вашему, такой же грубый, как Павел Чегодаев в фильме?

— Нет, не грубый.

Она оборачивается к нему — растерянность, болезненный, с укоризною взгляд.

«Боже мой, девочка моя, — защемило у него сердце, — зачем я подвергаю тебя этим мукам?»

— Так он умен? Эстет? — продолжает допрос адвокат.

— Да.

— Любит искусство?

— Да.

— В фильме, однако, Чегодаев властный и неотесанный солдафон. Не кузен ли это ваш, великий князь Дмитрий Павлович?

— Этого я сказать не могу.

— А сказать, кто, по-вашему, убил и при каких обстоятельствах Распутина, можете?

— Спросите лучше у мужа, — она едва стоит на ногах. — Ему лучше знать.

В гостинице они не разговаривают. Войдя в номер, она рухнула на постель, с ней сделался нервный припадок.

«Черт меня возьми! — думал он, прикладывая влажные салфетки ей на лоб. — Брошу к чертовой матери этот процесс, будь что будет. Завтра же уедем. Никакие деньги не стоят единственно любящего меня на этом свете существа».

— Скажу Булю, пусть позвонит завтра в пароходство, поплывем домой, — говорит, раздеваясь в спальне.

— Ты что, в своем уме? — вскочила она с подушек. — Замолчи немедленно! Иначе я не знаю, что сделаю. Мужчина ты или нет!

Такой он видел ее впервые: прижатые к груди кулачки, пылающее яростью лицо. Притиснутый к стенке маленький бесстрашный зверек…

— Радость моя, успокойся, — целует он ей глаза, — это я так, минутная слабость, прости. Завтра я им задам жару, увидишь.

— Хвастунишка. Погаси свет, я без сил, сплю…

На другой день настал его черед, Джоуит вил из него веревки. «Пожалуйста, опишите нам в подробностях ночь убийства Распутина, вас же было пятеро заговорщиков, не так ли?»… «Испытывали ли вы накануне убийства муки совести? Нервозность? Раскаяние? Жалость? Сомнения?» Перерыв, вызов свидетелей, продолжение слушаний…

В свежих номерах европейских газет подробные отчеты о процессе, фотографии, интервью. Пишут о том, как они одеты с женой, что заказывают на обед в ресторане, какие вина предпочитают.

В кабинете главного редактора «Гардиан» он дает пресс-конференцию.

«Я борюсь с алчными евреями!»

«Простите, разве в «Метро — Голдвин — Майер» одни евреи?»

«В Голливуде засилье евреев. В их руках американский кинематограф. Они везде, где пахнет деньгами и воровством».

«Может, и Распутин, с которым вы расправились, тоже еврей?»

«Не говорите глупости! Распутин был темным русским мужиком. Но те, кто покровительствовал этому проходимцу, снабжал его деньгами, хотел с его помощью прибрать к рукам Россию, были евреи. Даже в секретарях он держал еврея, Арона Симановича»…

Они выиграли! Суд постановил приостановить на время показ ленты, вырезать все спорные сцены, снабдить картину уведомлением, что любое сходство с реальными людьми случайно и не отображает реальных исторических прототипов. За понесенный моральный ущерб студия «Метро — Голдвин — Майер» обязывалась выплатить в течение трех недель со дня вынесения судебного постановления истице, гражданке Франции госпоже Ирине Александровне Юсуповой, сорок пять тысяч английских фунтов стерлингов и оплатить все ее судебные расходы.

Ура, ура, ура! Его поджидают на ступеньках отеля десятки журналистов, умоляют ответить на один-единственный… «Пожалуйста, не убегайте, сэр, прошу вас, всего один-единственный вопрос: как вы намерены (обгоняют на ступеньках лестницы, щелкают затворами фотоаппаратов)… как вы намерены распорядиться в случае успеха полученной суммой отступных?»

— Пущу на ветер! — кричит он. — Пущу на ветер!

Слава, черт ее побери, голова кругом…

Не успели вернуться в Париж, как были атакованы кредиторами. Из дому носа не высунешь: понаторевшие в общении с должниками сторожа перекрыли все ходы и выходы, мышь не проскочит. Вопрос с компенсацией между тем перекочевал в высшие судебные инстанции Лондона: студия подала встречную апелляцию. Деньги таяли, жить в осаде было невыносимо, они устроили побег. Связались через общих знакомых с игравшей в их булонском театре милейшей гречанкой Валери, которая жила в списанной барже у Нейинского моста, выбрались поздним вечером с минимумом вещей, покатили в заказанном такси в расположенный на окраине Булонского леса район Нейи-Сюр-Сен.

Чудо-место, что твоя деревня! Живописные холмы на северном берегу с виноградниками и фермами, старинный мост через Сену восемнадцатого века, пришвартованная у лесистого бережка темная посудина с врезанными в борта окошечками. Уютна внутри, обжита, по-своему комфортна. Кухонька под жестяным козырьком на мостике, в нагретом на солнце душноватом трюме, разделенном переборками, — спаленка, гостиная с привезенным со свалки обшарпанным пианино.

Они спустились на несколько ступенек социальной лестницы, попали в незнакомый доселе Париж. Со стирающими на деревянных мостках белье женщинами, ночующими на берегу нищими обоего пола, бездомными стариками. На соседней барже расположилась семья цыган с кучей кудрявых ребятишек, в заброшенных дачах обитали непризнанные гении пера и кисти, уличные музыканты, безработные артисты, спившиеся военные, растратчики, воры, проститутки. Город на воде, казалось, не ложился спать: светился огнями костров, звучал пением и смехом приезжавших на пикники молодых людей, любовными стонами с озаряемых луной песчаных пляжей. Вставал с рассветом под петушиные крики, гудки буксиров на клубившейся белесым туманом реке, перебранку букинистов, открывавших на набережных картонные лавочки-коробки с горками пожелтевших от времени книг, журналов, газет, гравюр, рисунков, старых открыток.

Они прожили у Валери до конца лета. Свобода, покой, свежий воздух, мерцающая бликами на солнце синь реки. Хочешь, сиди целый день в пижаме на мостике с чашкой кофе, читай, предавайся мыслям, хочешь, уди рыбу, купайся в заводи, загорай. Вечерами собирались в салоне, пили дешевое разливное вино, музицировали — у Валери было волнующее густое меццо, эффектная внешность: смуглая кожа, иссяня-черные волосы, удлиненный вырез глаз — дитя Эллады! — могла украсить при желании эстрадные подмостки, но предпочитала жить как птица, не идти ни к кому в услужение: куда хочу, туда лечу…

Прибыл, наконец, долгожданный ответ из Лондона: решение суда первой инстанции оставлено в силе, апелляция «Метро — Голдвин — Майер» отклонена, студия перечислила на их банковский счет сорок пять тысяч фунтов стерлингов. Живем, господа, кровь проливали не зря!

Расплатились с долгами, выкупили часть заложенных драгоценностей, остаток денег умничка Ирина вложила в ценные бумаги.

В мае тридцать пятого года в Лондоне открылась выставка ювелирных изделий, устроители попросили их привезти на показ любимое матушкино украшение — жемчужину «пелегрину». Они вернулись на берега Темзы в ореоле победителей: еще не выветрился из памяти судебный процесс с Голливудом, газеты писали о баснословном числе драгоценностей, которыми владела в России их семья, в нескольких изданиях появилась репродукция портрета княгини Зинаиды Николаевны Юсуповой кисти Франсуа Фламенга, на котором родительница в расцвете легендарной своей красоты была запечатлена с овальной жемчужиной на груди на бриллиантовой подвязке.

В каталоге выставки она значилась как уникальная, каковой и была на самом деле, история ее сохранилась в семейных преданиях, была предметом изучения специалистов. Выловлена была в середине шестнадцатого века чернокожим невольником на расположенных в Панамском заливе Жемчужных островах, называлась «Блуждающая жемчужина» («La Peregrina» по-испански), принадлежала некогда испанской короне, фигурировала на двух портретах Веласкеса, изобразившего в парадном уборе супругу испанского короля Филиппа Второго Марию Тюдор. В Россию попала сложным путем, через множество рук. Продана была неким французским торговцем племяннице князя Потемкина, княгине Татьяне, вышедшей вскоре замуж за знаменитого своим богатством помещика Николая Юсупова. Дарилась по наследству — невестке Зинаиде Ивановне Нарышкиной, супруге последнего Юсупова по мужской линии, Николая Борисовича, фрейлине Татьяне Александровне Рибопьери, от нее, наконец, к младшей дочери Николая Борисовича красавице Зинаиде.

Вышел, однако, курьез: на выставке в залах Музея Виктории и Альберта на Гроумвил-стрит оказалось две «Блуждающие жемчужины» — матушкина и привезенная из Белфаста губернатором Северной Ирландии, третьим герцогом Аберкорном Джеймсом Альбертом Эдвардом семейная реликвия рода Гамильтонов — очень похожая по форме и цвету на их собственную, но вдвое крупнее. Он сходил любопытства ради в библиотеку Британского музея, полистал ювелирные справочники. Их «пелегрина» и «перегрина» Гамильтонов имели схожие истории, какая в самом деле принадлежала Марии Тюдор, можно было только гадать.

«Считайте, князь, — сказал, обращаясь к нему на торжественном обеде по случаю окончания выставки, герцог, — что морские сокровища двух наших семей некоторым образом нас породнили».

«Отлично! — воскликнул он с бокалом в руке. — В таком случае я буду называть тебя на «ты». Твое здоровье, Джеймс!»

«Твое здоровье, Феликс!» — расхохотался в ответ герцог.

Вернулись они домой под звуки мендельсоновского марша: учившаяся в Италии дочь телеграфировала из Рима, что собирается замуж за графа Николая Шереметева и намерена приехать вскоре с женихом за родительским благословением.

— Дочь невеста, а? — качал он в изумлении головой. — Дожили, мать, — обнял за плечи жену.

Ира счастливо всхлипывала у него на плече.

Выбор дочери они одобряли: фамилия Шереметьевых говорила сама за себя, Николай при знакомстве произвел хорошее впечатление: приятной наружности, воспитанный, намерен сделать деловую карьеру.

«Теперь можно спокойно умереть», — отозвалась на новость матушка.

Состояние ее месяц от месяца ухудшалось. Не вставала с постели, отказывалась от пищи, ходивший за ней врач разводил руками: медицина в подобных случаях бессильна, мы не боги. Держать ее во флигеле, по соседству с окончательно спятившей мадам Хуби, от которой сбежал муж, было неразумно, жена шурина Гаврилы предложила им меблированную комнату в опекаемом ею доме престарелых в пригороде Севр Савиньон. Мать долго сопротивлялась переезду, сдалась с трудом. Он перевез с камердинером на новое место ее скарб, привел в порядок комнату, вернулся, чтобы ее забрать. Представшая его глазам картина помнилась ему до конца дней: одетая, она сидела посреди пустой спальни на стуле, смотрела отрешенно в пол. По пути не промолвила ни слова. Вошла в новое обиталище, увидела на подоконнике любимые свои цветы, горестно разрыдалась.

Зимой у нее случился гайморит, принявший тяжелую форму, последовала опасная для ее возраста и состояния здоровья операция — она слабела на глазах, впала в беспамятство. Умерла на рассвете двадцать четвертого ноября, упокоилась на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, среди раскинувшихся вокруг пшеничных полей и березовых дубрав.

Год выдался тяжелым, несчастливым. У жениха дочери обнаружился туберкулез, свадьбу пришлось отложить, молодой граф уехал лечиться в Швейцарию, Ирэна порывалась последовать за ним, кричала с рыданиями, чтобы ее отпустили. Они с женой стояли на своем: видеться молодым пока не следует, согласие на брак они дадут только по заключении докторов о полном выздоровлении Николая. Ждать пришлось почти два года, пока лечивший юношу доктор Шеллер не прислал им из Лозанны подробное письмо с подписями представительного консилиума: больной окончательно поправился. В июне тридцать восьмого года они поехали со свадебными подарками в Рим, где жили родители будущего зятя. Здесь, в русском храме святителя Николая Чудотворца, состоялось скромное венчание уходившего от них в самостоятельную жизнь любимого чада.

 

16

— Что-то немыслимое! Немцы оккупировали Австрию! Ты слышишь, Феля?

— Слышу.

Он собирал на веранде удочки, настроился посидеть с утра на бережку пруда, порыбачить.

— Этого следовало ожидать. В сущности, это одна и та же страна.

— Господи, когда его, наконец, остановят! Это чудовище.

— Дай бог, остановят. Я буду на старом месте, — целует он жену. — Приходи, родная, одному мне будет скучно. Возьми краски, порисуешь. Не забудь только надеть шляпу, сегодня сильно печет.

Он идет, выйдя из калитки, в сторону пруда, кланяется встречным. Благодать, безмятежность, чувство покоя. Бог надоумил их перебраться после напряженных месяцев — матушкиных похорон, свадьбы дочери, скандалов пьяной мадам Хуби — в зеленый городок Сарсель, в десятке миль от столицы, где они купили по сходной цене двухэтажный дом, зажить в полном смысле слова деревенской жизнью. Вставали чуть свет, работали с камердинером Гришей и смешливой его женушкой Денизой в саду и на огороде. Парное молоко на завтрак с домашним хлебом, прогулки по окрестностям, вечерний чай с малиновым вареньем на веранде под луной. Ира рисовала, он читал ей вслух. Из посетителей только милая супружеская пара: мсье и мадам Бернекс, жившие в соседней богадельне. Чудесные собеседники, люди с непростой судьбой, сумевшие извлечь из жизненных испытаний полезные уму и сердцу уроки. Не озлобившиеся, открытые, светившиеся добротой.

В мире было тревожно, за событиями трудно было уследить. Германия заключила с СССР пакт о ненападении. Бесноватый фюрер рвал в клочки обязательства по Версальскому мирному договору 1919 года, открыто говорил о притязаниях великой немецкой нации на жизненное пространство. За Австрией последовала населенная этническими немцами Судецкая область Чехословакии, отторгнутая Гитлером согласно подписанному в Мюнхене лидерами европейских держав соглашению. Вернувшись через несколько часов в Лондон, премьер-министр Великобритании Чемберлен заявил со ступенек приземлившегося самолета встречавшим журналистам: «Господа, я привез вам мир!» Дипломаты, политики, общественные фигуры спорили наперебой, как избежать кризиса в отношениях между противоборствующими сторонами. На газетных полосах сумбур: одни пугали Гитлером, другие успокаивали: против монолитного фронта европейских держав фюрер не посмеет рыпнуться, сдрейфит. На всем пространстве Европы шли военные учения, армии стран-союзниц спешно перевооружались.

Он отмахивался, когда Ира пыталась заговорить с ним о текущих событиях.

— Пожалуйста, не надо, я не хочу об этом слышать! Я частное лицо, обыватель, плачу исправно налоги. Пусть эти умники из правительства, живущие за мой счет, сами решают подобные вопросы!

Приехавшая к ним погостить Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова рассказывала с тревогой: в Париже проводят учебные воздушные тревоги и светомаскировки, ходят слухи о начале частичной мобилизации. И как гром среди ясного неба, экстренное сообщение в радионовостях: Гитлер напал на Польшу, Великобритания и следом за ней Франция объявили Германии войну.

Дожили, будьте вы неладны!

Через Сарсель проходили, тяжело ступая по раскисшим после дождей дорогам, пехотные колонны, двигались упряжки с артиллерийскими орудиями, грузовики с накрытыми в кузовах ящиками, воинские кухни. Заночевали однажды в их доме офицеры из колониальной части. Симпатичные, приветливые. Сидели вечером на кухне, распивали с ними вино, успокаивали: напасть на Францию немцы не решатся, построенная в тридцатые годы, протянувшаяся на четыреста километров вдоль границ с Германией система укреплений «Мажино», от Бельфора до Лонгюйона, бошам не по зубам. Пусть только сунутся: тридцать девять долговременных оборонительных укреплений, семьдесят пять бункеров, пятьсот артиллерийских и пехотных блоков, пятьсот казематов, блиндажи, наблюдательные пункты — птица не пролетит!

Война была где-то далеко, ограничивалась, судя по сообщениям радио, локальными стычками на границе и морскими сражениями, основные силы немецких войск были устремлены на север — нацисты захватили Бельгию, Голландию, Норвегию, Данию, Люксембург, бомбардировали непрерывно Лондон.

Лезть на «Мажино» боши действительно не торопились. Наполняли радиоэфир ложной информацией, высаживали в тылу разведотряды, поднимали в воздух и возвращали с полпути бомбовые эскадрильи. Десятого мая над Парижем показалась армада тяжелых «фокке-вульфов» в сопровождении истребителей. На город посыпались бомбы, начались пожары. В экстренных выпусках по радио и в газетах сообщалось: разрушены и повреждены десятки зданий, убито и ранено около ста горожан, среди них дети. В небе французских городов висели день и ночь заградительные воздушные шары на случай очередного воздушного нападения, звучали сирены начала и отбоя атак — немцы продолжали свою игру в кошки-мышки: существенных сдвигов в силовом противостоянии сторон не наблюдалось.

В Сарселе говорили о намерении немцев применить отравляющие газы. Полученных из тыловых складов средств защиты ему показалось мало, решил превратить одну из мансард в газоубежище. С утра до вечера усердно затыкали с Гришей щели в стенах, Ира посмеивалась в кулак, стоя в дверях. Загерметизировались в результате до состояния, когда через несколько минут в помещении нечем было дышать — выскакивали под радостный Ирин смех галопом за порог.

Зима была тягостной, тревожной. В ноябре ударили морозы, кончились дрова. Телефон не работал, лавки позакрывались. Чувство такое, будто живешь на краю земли, дичаешь, разучишься скоро говорить. Скрашивали тоскливые будни приезжавшие из столицы друзья. Привозили что-нибудь из съестного, новые пластинки, оставались на день-другой. Встретили вместе Рождество, нарядили елочку, слушали в полумраке гостиной под тресканье горящих свечей передаваемую по радио рождественскую службу из православного храма на рю Дарю, уносились мыслями в незабываемое время безмятежного счастья на оставленной родине, которую вряд ли когда-нибудь доведется увидеть.

Летом стало полегче: свои овощи из огорода, небывалый урожай абрикосов в саду. Ожила «странная», как ее окрестили французы, война: загромыхала вдали канонада. Через Сарсель потянулись беженцы: бельгийцы, жители северных французских департаментов. В один из дней заглянула во двор семья, попросила поесть. Он спросил, откуда они. Оказалось, из Люсарша — господи, да это же под боком, каких-нибудь два десятка километров! Что за черт! А как же неприступная линия «Мажино»?

Никакую неприступную линию, как выяснилось, немцы штурмовать не собирались. Обошли сооруженные по всем правилам фортификационного искусства укрепления, вышли в тыл французским частям, устремились моторизованными танковыми и пехотными колоннами через Арденнские горы на юг.

В Сарселе царила паника, люди спешно грузили скарб, покидали дома. Он залил в машину бережно хранимые остатки бензина, Ира усадила на заднее сиденье пса и кошку, автомобиль ни черта не заводился. Ехали черепашьим шагом в густой толпе беженцев, мотор то и дело глох, он вылезал из машины, поднимал крышку капота, лил воду в плевавшийся паром радиатор. Сзади напирали подводы и тачки, слышались возмущенные крики, кто-то щвырнул камень в боковое стекло.

Столица выглядела безлюдной, гостиницы закрыты, большинство друзей разъехалось кто куда. Переночевали в тесной комнатушке Нонны Калашниковой в Пасси, на другой день разыскали старого доброго приятеля семьи по крымскому имению, барона Готша, который приютил их у себя на Мишель-Анж.

Разговоры шли об одном и том же: сдадут Париж или нет? Ответ не заставил себя ждать: правительство Франции переехало сначала в Орлеан, потом в Бордо, Париж был объявлен открытым городом. Утром четырнадцатого июня по сдавшемуся без боя полуторамиллионному городу прошли под знаменами головные части немецкого вермахта. Неделю спустя глава французского правительства маршал Анри Филипп Петэн подписал в Компьенском лесу (том самом, где скрепил двадцать лет назад подписью победу над кайзеровской Германией) акт о перемирии, результатом которого стало разделение страны на оккупационную зону и вызывавшее насмешки «Французское государство» на юге страны со столицей в Виши, возглавляемое Петэном.

Насколько хорош или плох этот мир, определяешь по себе. Судишь о нем, насколько тебе хорошо или плохо в нем живется.

Поулеглись страсти: оккупация есть оккупация. По Парижу носились мотоциклетки с немецкими патрулями, проходили группами жандармы. Шагу нельзя ступить без проверки «аусвайса»: патрульные солдаты долго разглядывают документы, сверяют, бегая глазами по лицу, подлинность фотокарточек. В одиннадцать вечера наступает комендантский час, город сходит с ума: по тротуарам, обочинам, сквозь газоны, перепрыгивая через штакетники, несутся как угорелые толпы горожан, стремящихся успеть на последние поезда метро — всякий застигнутый после одиннадцати на улицах подлежит аресту, понесет наказание.

Метро отныне для парижан единственное транспортное средство — бензин из продажи исчез, городские автобусы и такси на приколе. На улицах появились автомонстры: автомобили, работающие на сжиженном газе, и даже такие, топливом для которых служит древесный уголь. Двигаются, как ни странно, черепашьим шагом, жутко чадят. На вокзалах, возле гостиниц — конные экипажи, велотакси, по улицам катят, крутя педалями, велорикши с седоками.

Он закрыл на замок в гараже свой «ситроен»: ничего не попишешь, по одежке протягивай ножки — будем как все пользоваться подземкой.

Жизнь становилась все труднее. Многие потеряли работу, голодают, пользуются введенными оккупационной администрацией продовольственными карточками, в километровых очередях в дни выдачи продуктов толкотня, ругань, рукоприкладство. Было нечто подобное в Петрограде в Первую мировую — война, ничего не попишешь. Цены кусаются, о ресторанах можно забыть, они питаются в основном дома. Праздники среди буден — поездки на званые обеды к давней знакомой, супруге стального магната миссис Кори, снимающей апартаменты в отеле «Риц». Элегантно одетые, они едут через весь город подземкой, идут через площадь мимо Вандомской колонны (Ира стучит деревянными каблучками фибреновых туфель по брусчатке), входят в просторный гостиничный вестибюль — он косит взглядом в зеркало: полный порядок, хороши! В столовой вокруг большого накрытого стола — завсегдатаи обедов, «застольцы», как он называет их за глаза: графиня Греффель, герцоги Аренбергские, Шарль и Пьер, виконт-острослов Ален де Леше, старый друг Бони де Кастеллан, графиня Бенуа д\Ази. Входит бледная и худая как щепка хозяйка, он идет к ее руке. «Нахлебники пожаловали, ваша милость, — жалобно блеет. — Накормите, христа ради!» Общий хохот…

С деньгами не пропадешь. Работают магазины, на Центральном рынке и в уличных лавках достаточно мяса, птицы, фруктов, овощей. В меблированных комнатах на рю Агар, где они прожили несколько месяцев, неслыханная роскошь — дважды в неделю горячая ванна. В «банные» дни к ним наведываются друзья, сидят в гостиной с узелками, дожидаются очереди, потом обедают с ними в складчину. Можно жить.

В один из дней пришла повестка: их приглашали в следующий вторник к десяти утра в центральную комендатуру на углу 4-го Сентября и авеню Опера.

Офицер со свастикой на рукаве долго вертел в руках их потрепанные «нансеновские» паспорта беженцев.

— Не пожелали, мадам и мсье, стать полноценными гражданами Франции? Можно узнать, по какой причине?

Он пожал плечами:

— Не хотелось тратить время на преодоление формальностей.

— А может, потому, что собирались вернуться в эс-се-сер, к большевикам?

— Вернуться на родину я и жена мечтаем по сей день, — он бросил взгляд на напряженно застывшую в кресле Иру. — Но не к большевикам, разумеется. В освобожденную Россию.

— Такая возможность для не зараженных кремлевской пропагандой русских эмигрантов, думаю, скоро представится, — офицер закурил сигарету… — Мы запросили о вас сведения у французских властей. Биография ваша и вашей супруги (вежливый кивок в сторону Иры) не вызывает сомнений. Небольшая просьба, господа. Вы вращаетесь среди довольно широкого круга людей. Услышите что-нибудь о личностях или группах личностей из вашей общины, а такие, к сожалению, есть, призывающих к так называемому сопротивлению, развешивающих по ночам омерзительные листовки, дайте нам знать, хорошо? Можно анонимно, без подписи. Бросите открытку в ящик у входа, и все… Рад был знакомству, желаю здравствовать.

— Скотина! — произнесла, выйдя на тротуар, Ирина. — В доносчики записал!

— Успокойся, пожалуйста, — взял он ее под руку. — Это его работа. Идет война, мой ангел. Если бы сюда пришел Сталин, было бы намного хуже.

Сотрудничать с врагом (врагом ли, на самом деле?), быть по отношению к нему лояльными или не мириться, оказывать оккупантам сопротивление — глубокая эта трещина развела Францию на противоборствующие лагеря, породила смуту, сделала вчерашних друзей, сослуживцев, добрых соседей непримиримыми врагами. Одни поддерживают «Французское государство» в Виши, вешают на стены домов нацистские флаги, кричат при виде топающих по тротуару жизнерадостных бошей «Хайль Гитлер!», доносят в комендатуру о подозрительных лицах, вступают в фашистскую милицию, в Легион французских добровольцев, отправлявшийся на Восточный фронт. Другие (их крайне мало и силы их разобщены) создают ячейки Сопротивления, расклеивают по ночам антифашистские листовки, благословляют сыновей, уходящих сражаться с врагом в отряды Frans-tireur et Partisans, действующие во Французских Альпах, совершают вооруженные нападения на нацистов и их прихвостней.

Большая же часть французов не ломает голову трудным выбором, предпочла пассивный нейтралитет. Добывает хлеб насущный. Страдает, любит, веселится, уповает на будущее. Чтобы получить зарплату выше средней, около полумиллиона французов пошли на службу в организацию Тодта, строят на побережье Франции под руководством немецких инженеров «Атлантический вал» — систему укреплений на случай высадки на побережье англо-американских войск.

В один из дней они навестили Валери, жившую по-прежнему на своей барже у Нейинского моста. Застали гостей: четверых немецких офицеров в парадных мундирах. В кубрике было шумно, лилось рекой шампанское. Их усадили за стол, упросили выпить, Валери завела патефон: модный шлягер «Париж остается Парижем», которым заслушивались в ту пору французы. Стройный блондин в чине капитана поклонился учтиво Ирине, пригласил на танец, она, замешкавшись на мгновенье, встала, капитан положил руку ей на плечо…

«Сколько ни заклеивай для безопасности окна бумагой крест-накрест, — звучал чарующий голос Шевалье, — сколько ни предавай забвению витрины и все остальное, вплоть до покрышек, сколько ни выноси холсты из музеев, сколько ни перепахивай Елисейские Поля, сколько ни укутывай в глину статуи с фигурами красавиц, сколько ни закрывай тканью вечерние фонари и ни погружай светлый город во тьму, Париж останется Парижем, самым красивым городом на земле»…

— Выпьем, князь, — тянет к нему стакан изрядно выпивший лейтенант с железным крестом на кителе. — За вашу прелестную половину!

Они чокаются, раскрасневшаяся Валери поднимает его, хохоча, с места, они топчутся рядом с капитаном и Ириной, меняются партнершами, лейтенант из-за стола аплодирует. Он танцует с женой, Ира положила голову ему на плечо… ее прекрасное лицо, чудный запах ее волос… Он целует ее в губы, лейтенант выразительно цокает языком, кричит: «Браво!»

Крутится пластинка. «Чтобы приучить всех к звуку сирены, можно ночью играя подудеть, — поет Шевалье, — можно заставить себя хорохориться, сидя в подвале в одной пижаме (лейтенант оглушительно хохочет), сколько бы ни было указов, отнимающих у нас телятину и даже джаз, навязывающих нам противогазы, примитивные кроссворды из четырех клеток и обязывающих нас всех в собственном доме ложиться спать в одиннадцать, Париж всегда останется Парижем, самым красивым городом на земле!»

Был поздний час, он спохватился: спасибо за кампанию, господа, бежим в метро! Танцевавший с Ириной капитан его успокоил: пустяки, продолжаем веселиться, ложиться спать в одиннадцать, как иронизирует в песне французский шансонье, мы друзьям не позволим.

Гуляли до рассвета, он пел под гитару романсы, лейтенант уснул на диване. Отвез их под утро домой на бронированном «хорше» капитан, поцеловал на прощанье руку Ирине:

«Восхищен вашей красотой, мадам. До встречи, господа!»

— Помнишь беженку в Сарселе с кучей ребятишек? — говорил он, раздеваясь в спальне. — Мы им еще тогда вынесли во двор еду и одеяла. Всерьез уверяла, что немцы насилуют женщин и режут на мелкие кусочки детей.

— И что? — она расчесывала волосы перед трюмо.

— Представил себе в этой роли нашего милого капитана.

— Не знаю, Феля. Симпатии эти люди у меня не вызывают. И Валери, кстати. Она сильно, на мой взгляд, опустилась.

— Бука ты у меня, — поцеловал он ее в плечо. — Не прощаешь людям маленькие слабости. Ладно, давай спать, я валюсь с ног…

Тянулись оккупационные будни. Полицейские облавы, свистки жандармов при малейшем проблеске света в занавешенных окнах. Древесные опилки в печках вместо угля, карбид для ацетиленовых ламп взамен электричества. Сахарин, кофе-эрзац из жареных каштанов.

Ира волновалась за мать: сообщение с Англией прервалось, радио день за днем сообщало о налетах немецкой авиации на Лондон, значительных разрушениях, жертвах среди горожан. Диктор работавшего на немецкую пропаганду радиожурнала Жан-Эроль Паки заканчивал каждую свою передачу традиционной фразой: «Англия, как Карфаген, будет разрушена!»

В ноябре пришла, наконец, из-за Ла-Манша первая весточка: с тещей все в порядке, переехала в целях безопасности в Шотландию; погиб под бомбежками старина Буль, болен серьезно шурин, Федор. Следом (опадают листья нашей жизни!) печальная новость из Швейцарии: в одном из санаториев Давоса скоропостижно скончался от воспаления почек приехавший сюда лечиться Дмитрий, похоронен на местном кладбище. Из-за сильного снегопада занесшего дороги, узнал он от общих друзей, гроб с телом покойного везли на санях, запряженных одной лошадью, в похоронной процессии кроме возницы участвовал дежурный фельдшер.

В одну из поездок в метро он столкнулся на перроне с постаревшей Кшесинской. Сообщила горестно: едет на свидание с сыном в концентрационный лагерь под Компьеном. Арестован в первые месяцы оккупации без объяснения причин, наотрез отказался бежать, как советовала она ему с отцом, в свободную зону, чтобы перебраться потом в нейтральную Швейцарию.

— Сказал, что не хочет, чтобы нас расстреляли из-за него как заложников… Что у вас, Феликс Феликсович? Как ваши близкие?

— Веселого мало, держимся.

— Мой поезд, — поднялась она со скамейки. — Дай бог вам всего хорошего.

«Без причин в концлагерь не посадят, — думал он, стоя в тамбуре переполненного вагона, — что-то наверняка натворил».

Ехал на аукцион в Национальную галерею «Же-де-Пом». Небольшие банковские сбережения тратил в последнее время на приобретение картин и ценных вещей. Понимал, сложилась удачная конъюнктура: то, что приобрел за бесценок в войну, в мирное время многократно взлетит в цене — удачный бизнес, как выражаются американцы. Посещал аукционы, барахолки, читал газетные объявления. Покупал на дому у голодавших парижан хранившиеся семейные реликвии, о стоимости которых хозяева часто не подозревали.

В расположенной на окраине садов Тюильри галерее «Же-де-Пом» немцы хранили произведения искусства, конфискованные у депортированных в транзитный лагерь Дранси под Парижем французских евреев. Проводили время от времени аукционы по их продаже. Все было организовано таким образом, чтобы выкупленные под номерами лоты выглядели юридически законными: платежи осуществлялись во французской валюте, проценты от продаж шли французскому правительству в Виши и в специально созданный Фонд помощи детям французских солдат, погибших на войне.

Он был завсегдатаем продаж в «Же-де-Пом», знаком с бывавшими здесь директором Лувра Жаком Жожаром, руководителем оккупационного отдела по защите художественных ценностей графом Вольфом Меттернихом, искусствоведом, офицером «СС» Германом Буньесом. Знал многое из того, чего не знали рядовые покупатели. Что на одном из аукционов Лувр приобрел сорок девять великолепных полотен из коллекции сидевшего в концлагере еврея-богача Шлосса, за которые должен был перечислить устроителям двадцать миллионов франков и так и не заплатил ни гроша. Что акция эта была лично санкционирована Гитлером, скромно согласившимся забрать для собственного «Музея Фюрера» в Линце остатки — двести шестьдесят две картины, за которые честно заплатил пятьдесят миллионов. Что работами художников, чье творчество нацисты именовали «дегенеративным искусством», они, тем не менее, торговали в оккупированных странах Европы, а непроданные полотна Пабло Пикассо и Сальвадора Дали сожгли в сорок втором году на кострах во дворе «Же-де-Пом»…

Приходило временами в голову: насколько морально мое общение с этой публикой? Гитлер не мой кумир, насаждаемый им нацистский порядок омерзителен… Евреи, то, как с ними поступают. Никогда их не любил. Роль их в российской жизни была губительной, революции и войны случались по их милости. И все же. Метить наклейками с шестиконечной желтой звездой, как это делают с обитателями еврейского квартала Морэ, гнать без суда и следствия из-за одной только принадлежности к иудейской расе в концлагеря подло, бесчеловечно.

— Я над схваткой, Ируша, — говорил жене. — Не стану, подобно старой шлюхе Шанель, сотрудничать с гестапо, брать на себя, как она, поручения нацистов. Но и в маки не пойду, я не воин. Хочу просто жить. Дышать, смотреть на солнце, нюхать цветы, любить близких мне людей. Ходить в оперу, покупать картины. Мне шестой десяток. Я внучку хочу в колясочке покатать в Люксембургском саду!

Лучшая из новостей, которую они получили за годы войны: Бэби родила в Риме, где жила с мужем, девочку, названную в честь тещи Ксенией.

— Мы с тобой дедушка и бабушка, радость моя!

— Мечтала об этом всю жизнь, — утирала она платком глаза.

Шла весна сорок четвертого года, режиму оккупации, похоже, приходил конец. Немцы терпели одно поражение за другим, откатывались под натиском советских войск на запад. Летом произошла долгожданная высадка союзных войск в Нормандии, русские и американцы встретились на Эльбе. В экстренном выпуске радионовостей «Свободной Франции» сообщалось: на Гитлера совершено покушение, фюрер чудом уцелел, видные нацисты бегут из рейхсканцелярии. Русские армии неудержимо приближались к Берлину.

Оккупационный гарнизон Парижа был в панике. Чуя близкий конец, боши запустили на полную мощность машину террора. По улицам провозили на грузовиках все новые и новые группы арестованных, вновь начались повальные аресты русских эмигрантов. В одну из ночей арестовали жившего в маленькой гостинице на Монмартре шурина Андрея, заключили в городскую тюрьму. Многих забирали по второму разу после освобождения из концлагерей и тюрем, предъявляли стандартное обвинение: «шпионаж и диверсионная деятельность в пользу врага», в течение суток выносили смертный приговор.

В городе не переставая звучали сирены. В душераздирающую какофонию включался нараставший над головами рев авиационных моторов: город бомбила авиация союзников. Прятавшихся в подвалах, под мостами, в наспех вырытых во дворах траншеях людей волновал вопрос: будут немцы обороняться, предстоят или нет уличные бои?

Утром двадцать второго августа, воспользовавшись затишьем, он взобрался с биноклем на крышу дома в Отейль, где они жили в последние месяцы.

— Ирка, они уходят! — закричал.

По улицам двигались автомашины с пехотой, с соседних крыш, из подъездов домов по ним стреляли. В окуляр бинокля он разглядел: в сторону церкви Святой Терезии Лизьесской бегут несколько штатских мужчин, приседают на ходу, дают очереди из автоматов.

Вечером того же дня услышали по радио: части освободительной армии на окраине Парижа, фашистский гарнизон генерала Шолтица капитулировал на Монпарнасском вокзале. На следующий день мимо их дома прошла одна из колонн блиндированной дивизии маршала Леклерка. Звонили колокола, люди высыпали на улицы, поздравляли, обнимали друг друга, солдатам бросали цветы, угощали шампанским, слышалось отовсюду пение «Марсельезы».

Париж ликовал. Приветствуемый праздничной толпой, прошел пешком, направляясь в Ратушу, высокий как жердь генерал де Голль, возглавлявший французское правительство в изгнании, прокатили по свежевымытой эспланаде Елисейских Полей колонны «студебеккеров» и «фордов» с американскими пехотинцами, посылавшими воздушные поцелуи хорошеньким парижанкам. Над Эйфелевой башней поднялся, грузно раскачиваясь на ветру, пузатый воздушный шар с сине-бело-красным флагом.

Мир, господа! Дождались!

 

17

— Ужас, не могу!

— Что с тобой?

— Он повесился, Феля!

— Кто?

— Фуриньер… — у нее трясутся руки. — Посмотри… в саду.

Возле дома соседа толпятся зеваки, приехала полиция. Санитары выносят из дверей носилки, из-под простыни торчат ноги в полосатых носках.

— Чертов коллабо! — чей-то голос вслед. — Сдрейфил!

День испорчен, у Иры разыгралась мигрень, скачки в Лоншане на приз «Триумфальной арки», куда он собирался пойти с Бони де Кастелланом, отменяются.

Французы осатанели, что-то невообразимое! Все, оказывается, ненавидели оккупантов и их пособников, жаждали крови. Устраивают, не дожидаясь судебных разбирательств, уличные самосуды над «коллабо»: забивают палками и камнями, топят в водоемах, сжигают заживо в запертых жилищах. На особом счету женщины, которых презрительно именуют «подстилками для бошей». В годы оккупации на стенах парижских домов появлялись печатавшиеся в подпольных типографиях листовки: «Француженки, которые отдаются немцам, будут пострижены наголо. Мы напишем вам на спине: «Продались немцам!» Когда юные француженки продают свое тело гестаповцам или фашистским милиционерам, они продают кровь и душу своих французских соотечественников. Будущие жены и матери, они обязаны сохранять свою чистоту во имя любви к родине».

С первых дней освобождения угроза начала приводиться в жизнь. Толпы разъяренных парижан врывались в дома, где жили осквернившие себя связью с оккупантами «горизонтальные коллаборационистки». Вели на городские площади, стригли наголо, срывали одежды, гнали под крики и улюлюканье по улицам. Он увидел однажды, проходя по площади Пигаль: возбужденная толпа сопровождает в сторону «Мулен Руж» обнаженную по пояс молодую женщину с намалеванной свастикой на лбу. Женщина уворачивалась от сыпавшихся ударов, повернулась на миг в его сторону, он вздрогнул: бог мой, неужели Валери?..

С покойным Фуриньером он был шапочно знаком, перекидывались при встрече парой слов: погода, цены на рынке, газетные новости. Тот служил старшим аджюденом в «народной милиции», получил накануне самоубийства повестку в суд. Мелкая сошка, вряд ли играл какую-то серьезную роль, а вот поди ж ты: подпал под спешно принятый Консультативной Ассамблеей закон сорок четвертого года устанавливавший ответственность — в каких бы то ни было формах — за сотрудничество с оккупантами.

Было неспокойно на душе: черт их знает, все может случиться. Загребут под горячую руку как «коллабо», попробуй отвертеться. Был знаком с видными нацистами, посещал их официальные мероприятия, званые вечера, присутствовал двадцатого апреля сорок второго года с женой на устроенном военным губернатором Парижа фон Холтицем торжественном обеде в отеле «Морис» по случаю дня рождения фюрера. Вполне достаточно, чтобы упекли за решетку.

В газетах что ни день — столбцы судебных приговоров видным коллаборационистам. Маршал Петэн — к расстрелу, главный комиссар по делам евреев Луи Доркер де Пеллепуа, представитель правительства Виши при германском оккупационном командовании Фернан де Бринон, председатель государственного комитета французской прессы Жан Люшер, организатор «народной милиции» Жозеф Дарнан, радиотрепло Жан Эроль-Паки — к расстрелу. Тысячи приговоренных к различным срокам заключения, среди которых потаскуха Коко Шанель, драпанувшая от греха подальше с немцем-любовником, бароном Хансом Гюнтером фон Динклаге, в Швейцарию.

Может, и им на время уехать? — приходила мысль. Только куда, скажите на милость? Война еще бушует кругом…

В сорок девятом году страсти, слава богу, улеглись, президент Франции Шарль де Голль решил, что хватит делить французов на героев и предателей: единство нации дороже. Суды над коллаборационистами прекратились, в пятьдесят третьем осужденным объявили амнистию, упоминать об их сотрудничестве с оккупантами строго запрещалось. Позорные страницы капитуляции перед врагом из французской истории были вырваны, осталось только героическое прошлое.

— Мое почтение, Луиза!

— Мсье князь, доброе утро!

Дворничиха Луиза Дюсимтьер. Остановилась посреди двора, опершись на метлу, чувствуется по выражению лица, что хочет поделиться какой-то сногсшибательной новостью. Машина врезалась в витрину соседнего магазина на жуткой скорости, не сегодня-завтра начнут сносить, наконец, Эйфелеву башню. Краснощекая, востроглазая, подвижная, несмотря на преклонный возраст: все окрестные дворы переметет, все лестницы перемоет, цветы в палисаднике польет, все новости перескажет.

— Плату за электричество собираются поднять для владельцев телевизоров. Не слышали? — говорит озабоченно. — Мне родич из районной мэрии сообщил тет-а-тет.

— Да вроде нет, не слышал.

— Как нога?

— Спасибо. Хожу, как видите.

— В тепле держите, с артритом не шутят… Купить ничего не надо? Думаю сегодня на рынок пойти.

Душа нараспашку, всегда готова услужить.

— Спаржи, если можно. И груш. Вы знаете каких.

— Два фунта хватит?

— Вполне, спасибо.

Панч-Второй тянет его за поводок, они идут на излюбленную собачью лужайку в конце тупичка. По утрам на лужайке сходятся четвероногие парочки, вечерами двуногие: огоньки от тлеющих во мраке сигарет, пылкие объяснения, любовные стоны.

У Панча-Второго привязанность — худая беспородная дворняга ревматичной соседки мадам Бюжо. Сама ревматичная мадам тоже не лишена нежных страстей. Тянет еле-еле, сгорбившись, ведро на помойку по утрам, а стоит наступить воскресному вечеру — перемена декораций: приоделась, завилась, напудрена. Облокотилась на подоконник, глядит в сторону ворот. «Я здесь, Инезилья, я здесь, под окном», — ковыляет по брусчатке возлюбленный мадам Бюжо, миниатюрный старичок, бывший музыкант из Руана. Несет в бумажном пакете гостинцы, бутылочку, съестное. Видно в открытом окне: помогает даме накрыть на стол, поднимает стакан. Играет по окончании трапезы на корнет-пистоне, задергивает штору. Объята Севилья и мраком и сном…

Время на Пьер-Герен точно остановилось, день похож на день. Солнышко всходит со стороны Бельвиля и Менильмонтаны, застывает в полдень над соседним островом Ситэ с ажурными шпилями собора Нотр-Дам и башни Сен-Жак, уходит на ночлег за кудрявой излучиной Сены на окраине Булонского леса. Сколько они уже здесь? Целую вечность.

Похожее на сарай строение в четвертом округе столицы на правобережье Сены приглянулось ему в конце войны, когда они решили покончить с кочевьем по съемным квартирам с непредсказуемыми хозяевами и обзавестись собственным жилищем, недорогим по возможности и в приличном месте. Заехали с сотрудником бюро по недвижимости после бесплодного кружения по городу на окраину Отель-де-Вилль, поплутали по тесным улочкам, остановились в тупичке, он выбрался из кабинки, осмотрелся. Тишина, заброшенность, темные, поросшие мхом каменные дома.

— Вон тот особняк, видите, — показал рукой сотрудник, — продается. Хотите, можем посмотреть?

Это была превращенная в жилье бывшая конюшня. Ветхость, никаких удобств. Место, однако, замечательное. Раскидистые старые клены, мощенный плиткой живописный дворик. Цена божеская. Если взяться с умом и кое-что переделать… Бродя с хозяйской четой по комнатам, он рисовал в уме черты будущей усадьбы. Эту внутреннюю стенку уберем, расширим веранду… стильные обои в гостиной… уголок для вечернего времяпрепровождения: мягкие кресла, ломберный столик, бра по углам…

Была не была!

— Я покупаю ваш дом, господа, — произнес твердым тоном. — Завтра, если не возражаете, поедем к нотариусу. Мы с женой намерены переехать сюда как можно быстрее.

Мистика, иначе не скажешь! Помчался, счастливый, в Сарсель, где они пересиживали послевоенную разруху, взлетел по лестнице — жена в накинутой на плечи беличьей шубке читала в гостиной книгу.

— Ирка! — закричал. — У нас есть дом!

— Да? Где, Феля? — поморгала она устало глазами. — Не в Отейле?

Он присел на краешек дивана.

— Как ты догадалась?

— Что, в самом деле в Отейле? — она хихикнула.

— Слушай, это что-то…

— В Отейле, правда? — ее распирал смех. — Смотри!

Протянула раскрытую книгу. Дюма, «Граф Монте-Кристо».

— Именно это я сейчас читала, — ткнула пальцем в страницу.

«Монте-Кристо заметил, — пробегал он глазами строки, — что Бертуччо, спускаясь с крыльца, перекрестился по-корсикански, то есть провел большим пальцем крест в воздухе, а садясь в экипаж, прошептал коротенькую молитву. Всякий другой, нелюбопытный человек сжалился бы над странным отвращением, которое почтенный управляющий проявлял к задуманной графом («графом?») загородной прогулке, но, по-видимому, Монте-Кристо был слишком любопытен, чтобы освободить Бертуччо от этой поездки. Через двадцать минут они уже были в Отейле («Боже правый!»). Волнение управляющего все возрастало. Когда въехали в селение, Бертуччо, забившийся в угол кареты, начал с лихорадочным волнением вглядываться в каждый дом, мимо которого они проезжали. «Велите остановиться на улице Фонден, у номера двадцать восемь, — приказал граф, неумолимо глядя на управляющего». Пот выступил на лице Бертуччо, однако он повиновался, высунулся из экипажа и крикнул кучеру: «Улица Фонден, номер двадцать восемь». Этот дом находился в самом конце селения. Пока они ехали, совершенно стемнело, вернее все небо заволокла черная туча, насыщенная электричеством и придававшая этим преждевременным сумеркам торжественность драматической сцены. Экипаж остановился, и лакей бросился открывать дверцу. «Ну что же, Бертуччо, — сказал граф, — вы не выходите? Или вы собираетесь оставаться в карете. Да что с вами сегодня?»

Бертуччо выскочил из кареты и подставил графу плечо, на которое тот оперся, медленно спускаясь по трем ступеням подножки. «Постучите, — сказал граф, — и скажите, что я приехал». Бертуччо постучал, дверь отворилась, и появился привратник. «Что нужно?» — спросил он. «Приехал ваш новый хозяин», — сказал лакей. И он протянул привратнику выданное нотариусом удостоверение. «Так дом продан? — спросил привратник. — И этот господин будет здесь жить?»

— Что-то невероятное! — вскричал он. — Фонден по соседству с нашим переулком! Сам Дюма благословляет нас переселиться!

Дышавший историей район, по которому бродили тени французских романных героев, на долгие годы стал надежной их гаванью. Купленный на деньги от продажи хранимой в парижском филиале Вестминстерского банка «пелегрины» старинный особняк обрел после капитального ремонта пристойный вид. Надстроили мезонин с балконом для гостей, сеновал с паутиной по углам превратили в просторную солнечную спальню. Уютная гостиная на первом этаже, рядом столовая, между ними кухонька с поместительным холодильным. Стены задрапированы холстинкой, лондонская мебель из Булони и Сарселя, в застекленных шкафах выполненные Ирой забавные тряпичные куколки. Фарфор по углам, книжные стеллажи, развешанные по стенам кальвийские его «монстры» в рамочках. Уют, тишина, нарушаемые гвалтом детей на переменках из соседней школы.

В доме у них необычный постоялец. Побывав однажды на художественной выставке в Национальной галерее Же-де-Пом на площади Согласия, он обратил внимание на оригинальную скульптуру из цветного металла «Бродяга». Прочитал на табличке: автор — мексиканский ваятель Виктор Контрерас, работа продается. Подозвал распорядителя, справился о цене.

— Одобряю ваш вкус, отличное произведение, мсье, — высказался тот. — А вон, кстати, и скульптор, можете познакомиться, — указал взглядом на сидевшего в уголке темноволосого юношу со шляпой на коленях. — Виктор! — поманил того жестом. — На минуту!

Юноша с первых минут его очаровал. Застенчивый, милый, с мягко очерченным круглым лицом и сросшимися на переносице бровями. Совсем еще юный, пушок на губе.

Сели в сторонку, разговорились. Из мексиканский Гвадалахары, окончил училище живописи и ваяния на родине, выиграл студенческий конкурс на поездку в Европу, занимался в Мюнхенском институте искусств, перебрался в Париж, о котором грезил все эти годы, понемногу выставляется.

— Стать художником можно только здесь, мсье, — улыбнулся несмело.

Больше драгоценностей и произведений искусства он любил коллекционировать неординарных людей. Через час грузовичок увозил их с упакованной скульптурой в Отель-де-Вилль, через неделю чрезвычайно понравившийся Ире молодой мексиканец, обещавший давать ей уроки живописи, перебрался с чемоданчиком на постоянное местожительство на Пьер-Герен.

Они ходят по театрам, бывают на светских раутах, в гостях у друзей. Покидают изредка Париж. Навестили в Лондоне тещу, провели летние месяцы на купленной вслед за парижским домом вилле Лу-Прадо на побережье Бретани. Шурин Никита приезжает погостить с женой и двумя детьми, дочь с зятем и внучкой. Пятнадцатилетняя темноволосая Ксюша вся в отца — подвижная, веселая. Год, другой, глядишь, и выскочит не спросясь замуж: у молодых это нынче в порядке вещей.

Текут дни: встречи, приемы, свадьбы, крестины, похороны. Солнышко за окном взошло, мазнуло кисточкой золотой охры по крышам, заглянуло осторожно в каменный лабиринт тесных улиц. Легкий завтрак, прогулка в соседнюю рощу, отобедали, прилегли отдохнуть. Файф-о-клок в шестом часу вечера, ранние сумерки. Он устраивается у телевизора, Ира кроит и шьет за столиком наряд для новой куклы, утонувший в кресле Виктор шуршит просматриваемыми газетами.

— Послушайте! — он прибавляет звук. — Русский летчик в космосе!

Бегут на цветном экране кадры. Запуск космического корабля. Человеку в скафандре помогают забраться в люк. Столб дыма и огня, космонавт машет за стеклом прощально рукой.

— Он что-то сказал, да?

Виктор держит в руках блокнот, быстро что-то рисует, глядя на экран.

— «Поехали», — откликается он. — Он сказал «поехали».

— Замечательно! Улетает в космос, откуда, возможно, никогда не вернется, и так замечательно шутит.

Они засиделись в тот вечер, говорили о России. Что ее ожидает, какое будущее? Идет холодная война, большевистский режим отгородился от мира железным занавесом, люди в СССР не имеют элементарных свобод, не могут путешествовать по своему желанию, в продуктовых магазинах пустые полки. А в космос вырвались раньше американцев, пшеницей пол-Европы завалили, балет первоклассный привезли в Париж с чудо-балериной Ольгой Лепешинской.

Они отдыхали семейно на Лазурном Берегу, когда в Каннах открылся очередной кинофестиваль. Тринадцатилетняя внучка, влюбленная в киноактера Пола Ньюмена, прочла в газетах: среди номинируемых картин — американская лента, в которой заглавную роль играет ее кумир. Повисла на шее: «Дедушка, любименький, достань билеты!» Он засел за телефон, обзвонил имевших отношение к кино знакомых: пять гостевых билетов в просмотровые залы были в результате куплены.

На голливудский фильм «Долгое жаркое лето» с сероглазым красавцем Ньюменом они не пошли, прочли в фестивальной афише: «Когда пролетают аисты», СССР».

— Пойдем, Ирочка, — предложил он. — Посмотрим, когда и куда они пролетают у большевиков.

Сидели полтора часа в креслах как завороженные, не проронили ни звука. В зале время от времени раздавались аплодисменты, возгласы «браво!». Какое кино, господи! Сколько боли, страданий, любви, несбывшихся надежд! Черно-белая картина, живая жизнь, невероятная по выразительности актерская игра. Кадры, когда убитый герой сползает, цепляясь за ствол дерева, на землю, а над головой кружится, убыстряясь, небосвод и верхушки стволов… невозможно было вынести, слезы застилали глаза.

Аплодировали стоя вышедшим на сцену создателям ленты с незнакомыми фамилиями (он заглядывал в афишку): режиссер Михаил Калатозов, оператор Сергей Урусевский, в главных ролях Татьяна Самойлова и Алексей Баталов.

На закрытие не остались. Сидя в поезде, услышали по радио: русская картина о минувшей войне и ее героях удостоена высшей награды — «Золотой пальмовой ветви», приз за лучшую мужскую роль достался, к радости внучки, Полу Ньюмену. Сидевший напротив седовласый Жан Марэ, приглашенный погостить у них на вилле, объяснял, развалившись на диванчике: русский фильм-победитель называется на самом деле «Летят журавли», фестивальное жюри поменяло название на «Quand hassent les cigognes», поскольку («не вам рассказывать») «журавль» («grue») на французском сленге — «проститутка», а «лететь» («voler») означает у нас еще и «красть».

— Представляете название ленты, удостоенной «Золотой пальмовой ветви»?

— «Проститутки воруют»? — хихикнула Ксюшка.

— Именно так, мадемуазель.

Крутится пластинка жизни. Как поет Шарль Азнавур: «Надо суметь опять улыбнуться, когда лучшее уже прошло». Надо, непременно. Улыбнуться тому, что осталось. Не унывать, не замыкаться в четырех стенах, быть на виду. Радоваться любви ближних, солнышку, хорошей погоде. Музыке, театру, книгам.

На него по-прежнему обращают внимание — в театре, на художественной выставке, во время прогулок по аллеям Люксембургского парка. Слышится за спиной: «Regardez, regardez ce vieux monsieur! Quel beau!» («Посмотрите, посмотрите на этого пожилого господина! До чего красив!» — фр). Их лорнируют с Ирой из театральных лож, вручают визитки, просят автографы.

Он увлечен последнее время российской историей, перечитал Карамзина, Ключевского. Роется в книжном шкафу.

— Ира! — зовет жену.

— Да? — появляется она на пороге.

— Послушай, что я нашел. Цитата философа Розанова из записок твоего отца.

«Насладившись в полной мере великолепным зрелищем революции, — читает, — наша интеллигенция приготовилась надеть свои мехом подбитые шубы и возвратиться обратно в свои уютные хоромы, но шубы оказались украденными, а хоромы сожжены». Правда, здорово?

— Не знаю, Феля, я в этом плохо разбираюсь.

— А по-моему, гениально. Шубы украдены и хоромы сожжены. И в Кремле, в результате, Ленин с Троцким и еврейская камарилья.

— Все это в прошлом, мой друг, чего вспоминать. Пойди лучше пройдись, ты мало бываешь на воздухе. День сегодня не жаркий. Хочешь, вместе пойдем, Ксюшеньку возьмем?

— Чуть позже, если не возражаешь Я хочу немного поработать.

Не дает покоя мысль: написать о пережитом. Столько событий за спиной, людских судеб, собственная, не такая уж пустая и неинтересная, жизнь. Одна незадача: сведений под рукой кот наплакал, семейный архив и все, чем они владели, осталось в России — рассчитывать приходится только на собственную память да чудом уцелевший архив деда.

Он снимает с полки увесистые тома в коленкоровых переплетах. Двухтомная «Русская родословная книга» Лобанова-Ростовского, «Родословный сборник русских дворянских фамилий» Руммеля и Голубцова. Листает страницу за страницей. Что и говорить, род Юсуповых в тысячелетней истории России не последний. Строили по кирпичику империю. Воевали Крым и Кавказ, управляли вотчинами и имениями, обогащались сами, обогащали казну. Служили, стояли у подножья трона. Вельможи петровских и екатерининских времен, буйные характеры, жившие среди восточной роскоши, крепостники с отменным вкусом и художественной жилкой… Собственная их семья: матушка, отец, брат Николенька, он сам — какой увлекательный сюжет! Сколько неожиданных поворотов, страстей! Сколько любви, драмы!

— Де-едушка! — слышится снизу.

Он идет на веранду, свешивается с перил.

Внучка приехала погостить на каникулы, катается во дворе на велосипеде. Демонстрирует умение: ужас как любит покрасоваться. Разогналась, взлетела на горку, отпустила руль — катит вниз с раскинутыми руками.

Он показывает большой палец: здорово! Ей только того и надо: нажимает энергично на педали, выписывает по двору круг за кругом.

Новое поколение людей. По-другому выглядят, иначе ходят, говорят, думают. Здоровый румянец на щеках, крепкие зубы. Вечерами Ксюшка-непоседа приглашает знакомых девочек из соседних домов. Крутят оглушительно магнитофон, голенастые девицы в коротеньких платьицах отплясывают сумасшедший танец рок-н-ролл: хохот, крики, дым коромыслом.

Он как-то в шутку обратился к внучке за вечерним чаем: «Не составит ли для вас затруднения, графиня, передать мне вазочку с вареньем?» Она топнула гневно ножкой: «Дед, умоляю, не называй меня, пожалуйста, графиней! Надо мной девочки смеются!»

Мадемуазель Шереметева — и точка!

Восходящий из глубины веков род Юсуповых, основателем которого был, по семейным преданиям, потомок Магомета пророк Али, на нем закончится: княжеские титулы по женской линии не передаются. Он последний Юсупов, никто после его ухода не сумеет поведать равнодушным потомкам о жизни и делах славных предков, рассказать, каким был он сам, что повидал на веку, о чем думал, кого любил. Слетятся, как водится, после его ухода любящие пикантную мертвечинку хищные стервятники. Поднимут со дна омута сплетни, наврут с три короба, ославят. Неудача с «Концом Распутина» подсказывала: писать только самому, помощников использовать исключительно в качестве консультантов и редакторов. Не торопиться, организовать заблаговременно рекламу, сделать выход книги событием. Иначе и огород городить незачем.

Первые строки он написал глубокой ночью в кабинете. Были с Ирой и тестем Никитой на концерте в Русском культурном центре, слушали пение изумительного церковного хора Николая Афонского: «Божественную литургию» Чайковского, «Сугубую ектению» Гречанинова, «Верую» Архангельского, «Покаяния отверзи ми двери» Веделя, «Ныне отпущаеши» Строкина. Он был взволнован, вернувшись домой, не стал ужинать, поднялся к себе, сел за стол.

«Это история старорусского семейства в типичной для него обстановке восточной дикости и роскоши, — побежали из-под пера строки. — Начинается она у татар в Золотой Орде, продолжается в императорском дворе в Санкт-Петербурге и оканчивается в изгнании. В революцию наши архивы пропали, сохранились лишь дедовские записи от 1886 года. Это единственный документ, которым пользуюсь я, рассказывая о семейных истоках. О своей собственной жизни говорю искренне, повествую о грустных и радостных днях, ни о чем не умалчивая. О политике я предпочел бы не говорить, но жил я во времена беспокойные и, хоть и рассказывал уже о драматических событиях, в которых оказался замешан («Конец Распутина»), не могу и здесь обойти молчаньем собственную роль в них»….

Он целиком ушел в работу. Первые главы закончил летом в Сен-Севене, зимой уехал в Бретань, где работал до весны. Мешали гости, забредали то и дело на территорию виллы туристы, заглядывали в окна. Главным образом, старухи-англичанки, «лягушки-путешественницы», как он их шутливо называл — все как на подбор с плоской грудью и бульдожьей челюстью и щелкающими «кодаками» в руках.

Ира была рядом — незаменимый помощник, память феноменальная. «Феля, извини, это было совсем в другом месте и не с тобой!»… «Ну, что ты так увлекся, сократи, пожалуйста, это никто не будет читать!»… «Ай, как верно, и стиль замечательный!»… «А вот здесь я бы остановилась, все понятно, читатель не глупей тебя».

Первую часть «Мемуаров» он повез в Париж на суд леди столичных книготорговцев мадемуазель Ловока, та хлопнула его, дочитав последнюю страницу, по плечу:

— Годится, месье, товар первоклассный.

Благословенье свыше! Но книгу надо еще перевести на литературный французский, ему с женой это не под силу.

Графиня де Кастри свела его с подругой-филологиней занимавшейся переводами, Ирэн де Жерон. Чудо-женщина. Живая, общительная, остра на язычок. Приезжала к ним на Пьер-Герен с любимой таксой, усаживалась в глубокое кресло, клала пачку рукописных листов на спину свернувшейся на коленях собачки, которая служила ей вместо столика. Оставалась нередко ночевать, жила неделями.

Нашелся параллельный переводчик рукописи на английский, ходячая энциклопедия — Ники Катков. Переведенные им главы печатались с колес в приложениях «Санди Таймс», «Дейли Мейл», «Дейли Миррор». Заинтересовалась «Мемуарами» русская эмигрантская печать, появилось несколько отрывков, а вслед за ними доброжелательные отклики в «Последних новостях» и «Новом русском слове». Вякнул было что-то гаденькое по привычке «День» и заткнулся: в одном из газетных интервью высказался доброжелательно о его работе нобелевский лауреат по литературе Иван Бунин: шиш вам, выкусите!

Он вновь популярен, о нем говорят. Сняли короткую ленту на телевидении, его узнают на улице: «О, мсье Юсупов, позвольте пожать вам руку!». О хворях забыто, он полон энергии, помолодел. Жить и жить. Произнес в радиоинтервью фразу, которую вынесли наутро в заголовки парижские газеты: «Надеяться никому не заказано. Я уже в тех годах, когда не мыслишь о будущем, если из ума не выжил. И все же еще мечтаю о времени, которое, верно, для меня не придет и которое, тем не менее, называю «после изгнания».

Верил: вернется. Увидит Неву, родной дом, вдохнет полной грудью влажный, с дождевыми каплями, ветер с залива. В один из дней чудной парижской осени Ира писала у себя в комнате письма, он пошел на веранду, облокотился на барьерчик. Почувствовал внезапно слабость во всем теле, невыносимую боль под лопаткой. Падая, объятый страхом, успел подумать: «Не может быть… пронесет…»