Мы познакомились с Ариелой благодаря актрисе театра Ленком Люсе Пономаревой. Это было где-то в начале семидесятых. Было лето. После репетиции Люся предложила заехать вместе с ней к ее приятельнице – француженке, а после вместе поехать на спектакль. Мы тогда были заняты в спектакле – то ли в «Чайке», то ли в «Снимается кино» в тот вечер. Дверь нам открыла худенькая бледная девушка с длинными волосами. Она как будто пряталась от яркого света, как Гедда Габлер в доме Тесмана. На ее плечах было наброшено что-то легкое и струящееся, как и должно быть, по моему тогдашнему понятию, на француженке. Много позже я узнала от Ариелы, что никакая она не француженка, а родилась она в Литве в г. Каунасе, вышла замуж за француза Кавало, потом разошлась, уехала в Россию, и вот теперь в Москве. А еще позже я узнала, что родилась она в гетто. Рассказывала она об этом скудно, как бы нехотя, как, видимо, и положено говорить о трагических событиях, которые уже давно прошли, но остались в душе. Я часто в разговорах возвращалась к этой теме, но Ариела была все так же скупа на ответы, кроме прибавления кое-каких мелких деталей.
С Брониславой Исааковной – матерью Ариелы – я познакомилась в Лондоне в 1978 году. Наш театр на Малой Бронной принимал участие в Эдинбургском фестивале спектаклями «Месяц в деревне» и «Женитьба» Гоголя, и после благополучного завершения фестиваля нас завезли в Лондон для концерта в посольстве. И, поскольку я не была занята в программе концерта, мне удалось улизнуть от этого мероприятия, и недалеко от посольства и Гайд-парка мы и встретились. Это была, в отличие от Ариелы, крупная, очень благодушная дама в шляпке, и (если мне не изменяет память) она была в трауре после смерти мужа, да и сама к тому времени оказалась тяжело больной, и Ариела перед моим отъездом из Москвы попросила с ней встретиться и ее поддержать. Но поддерживать ее совсем не нужно было. Так же, как и Ариела, мама ее ни словом не обмолвилась ни о своих потерях, ни о трагических ударах судьбы, а только сказала: «Какой прекрасный солнечный день сегодня в Лондоне! И сколько сегодня влюбленных, лежащих на газонах Гайд-парка!»
Это была далекая молодость начала семидесятых. А еще я помню, как-то 8 мая, в один из этих же семидесятых годов, позвонила Ариела и спросила, чем я занята завтра. «Свободна», – отвечаю. «Хорошо, тогда не хочешь ли сходить со мной завтра в парк им. Горького?» – «Ты что, Ариела, я туда не хожу, да и была там единственный раз после поступления в театральный вуз, когда от радости с разбегу прыгала в центр клумбы…» Каким-то образом она меня уговорила, и ранним утром 9 Мая мы встретились с Ариелой у ворот парка. Весна тогда задалась жаркая, и уже в 10 часов нещадно пекло солнце. Она стояла у входа, щурясь от солнца, с большим букетом тюльпанов, нарциссов, гвоздик (других цветов в мае тогда в Москве не было). Я тоже купила цветы, продававшиеся тут же невдалеке от входа, и Ариела повела меня через ворота парка сразу направо на набережную Москвы-реки. А там на солнцепеке было столпотворение… Там ходили, стояли, сидели, играли на гармошках, баянах, на бубнах ветераны войны, одетые в свои старые военные формы, в которых они еще воевали, выцветшие и обветшалые, из которых за 25 лет, прошедших после войны, участники битв давно уже «выросли». И чего только мы там не видели… И играющих, и поющих, и веселящихся, и плачущих, и пляшущих, и горюющих, и выпивающих, и ищущих, и встретившихся, и не дождавшихся никого… ветеранов с фанерными табличками: «I батальон… Белорусского фронта», «Рота… Московского ополчения»… Я помню как сейчас, как тщедушного и хилого ветерана вместе с его дощечкой с надписью «дивизия (такого-то) фронта» почти тащила на себе женщина (видимо, жена), а он, еле передвигая ногами, ковылял и плакал у нее на плече: «Какой год стою с этой табличкой, и за все годы никто не пришел…» Мы были потрясены. Из целой дивизии не осталось никого в живых!!! Женщина же утешала своего солдата: «Ну что же, Коля, может в будущем году кто придет, или они в другом месте собираются…» Но Коля был безутешен и продолжал плакать: «Никого… Ни одного… Что же я, один, что ли, остался?!» Ариела ходила среди людей и наблюдала за этими похожими, выхваченными и запечатленными «сценками» документальных трагедий, раздавала участникам промелькнувших «кадров» – судеб цветы… И они принимали их кто с радостью, кто с благодарностью, а кто, в горе, без всякой реакции… Так мы дошли до конца парковой набережной и повернули назад. И чтобы пройти еще раз через это людское море эмоций, надо было собраться с духом. Мы передохнули и пошли. И, конечно, задерживались не у тех, кто веселился и радовался встрече, а у тех, кто не встретил своих боевых товарищей или горевал.
После мы, взявшись за руки, плакали где-нибудь в тени и шли дальше, утерев слезы. Бросалось в глаза то, что по виду ветеранов было понятно, кто и кем служил в армии, кто и как живет в мирной жизни. По их виду, по военной форме. И метаморфоз не было – военные начальники и в мирной жизни были более благополучными, а пехота оставалась служивым малооплачиваемым людом… Тяжело это было наблюдать. И стыдно.
А Ариша тащила меня дальше, повыше от набережной, на зеленый газон, где за деревьями стояла группа военных в темно-синих костюмах вокруг одной седой женщины. Это был «Сталинградский фронт». Я уже не помню сейчас, к какому роду войск принадлежала эта форма, не авиации точно, то ли инженерным войскам, то ли связистам… Не помню, мы остановились невдалеке от этой группы и прислушались к беседе. Это были бывшие раненые солдаты из-под Сталинграда, которые благодарили эту женщину, военного хирурга, оперировавшую их после боев. Мы подошли поближе и смешались с ними. Они приняли нас в свой круг и продолжали свой неспешный разговор. Ариела каждому подарила цветок, а они представили своего хирурга и рассказали, как она их спасала. Когда один из них показал, какой толщины был свинец, покрывавший все поле сражения, нетрудно было представить этот ад и ту страшную цену, которой досталась победа под Сталинградом. У одного из ветеранов все лицо было в оспинах – это разорвалась шрапнель, но военврач спасла ему глаза, а другой не мог сдержать слез, когда рассказывал, что почти всех раненых вытаскивали с поля боя не санитарки (им было живым не подобраться), а специально обученные «собачки». «Собачки нас вытаскивали и погибали сами», а его самого вытащил ординарец, так как увидел, что из воронки торчат офицерские сапоги, и если бы сапоги были солдатские, то вряд ли он бы остался жив. И таких рассказов было множество.
После каждого эмоционального потрясения, успокоившись, мы продвигались вслед за ветеранами к выходу из парка. А когда подошли на стоянку такси напротив входа в парк, застыли в ужасе, увидев, как молодые жлобы-вырожденцы отталкивали инвалидов войны на деревянных протезах от машин такси с пожеланиями ветеранам «скорее сдохнуть» и усаживались вне очереди в отъезжающие машины. Я видела слезы этих стариков…
А потом, когда еще не было санатория «Актер» в Сочи, мы с Ариелой решили поехать на Черное море. Там, в летнем театре г. Сочи, как раз концертировал симфонический оркестр под управлением Евгения Светланова, а директором оркестра был Леонид Михайлович Салай – бывший заместитель директора театра Ленком. Я позвонила Салаю и попросила забронировать нам номер в гостинице «Сочи». Номер был большой, с балконом на Курортный проспект. Погода хорошая. Лето. Море. А пляжа своего у гостиницы не было. Надо было ходить на пляж «Интуриста», но это было далеко и проходить на него надо было через общий городской пляж или обходить городской пляж по высокой глинистой горе, а потом спускаться уже на «интуристовский» пляж. В общем, ни то ни другое нас не устраивало, и еще присовокуплялась одна особенность Ариелы. Но вначале я отвлекусь на более важную вещь. У Ариелы от природы был отменный, я бы даже сказала исключительный, вкус, и к тому же она недавно приехала из Парижа, и все, что там давно из моды выходило, у нас только начинало входить с большим опозданием. Так что у нас она была первооткрывательницей парижской моды. А к тому времени, когда мы были в Сочи, мода была такая – короткие шорты и прозрачная блузка, завязанная под грудью на узел. Для обывателя наряд этот был довольно рискованным и зло комментируемым. Да плюс еще независимый и вызывающий вид Ариелы. И все это вместе, конечно, вызывало массу реплик в наш адрес. И пока мы доходили до пляжа «Интуриста», где были вне зоны досягаемости обсуждения массами, мы усаживались на песок красные, потные, разъяренные, уставшие и злые. Я еще умудрялась замечать Ариеле, что в таком костюме не вызывающе надо ходить, а хотя бы почесываться в разных местах или ковырять в носу. Она смеялась, но оставалась верной себе. Но зато вечером, когда мы ходили на концерты Светланова, Ариеле не было равных. На ней были роскошные вечерние платья из известных домов моды, и глаз от нее было не оторвать. В перерывах музыканты высыпали на улицу у служебного входа подышать свежим воздухом и, глядя на эту неземную Диву, протягивали записочки с номерами телефонов, просили познакомить. Но тут защитниками нашими выступали и Светланов, и Салай. Мало сказать, что у Ариелы был фантастический вкус, но она еще обладала безукоризненным слухом и идеальным ощущением пропорции и цветовой гаммы. Мы опять тогда были на каникулах, делать, особенно по вечерам, было нечего, кроме хождения на симфонические концерты, и мы долгие часы проводили в беседах. Ариела меня просвещала. Тогда я узнала, что есть вещи вечные, а есть сезонные, что нельзя фотографироваться в модных тряпочках, т. к. они выходят из моды быстро, а подчеркивание моды может перейти в полную противоположность – в смешное de mode; что всегда нужно иметь в гардеробе, а чего и вовсе никогда…
Слушала я всегда с интересом, но не всегда следовала советам, так как для этого я слишком безалаберна, и, чтобы следовать советам, надо иметь много времени, ресурсов и желаний. Но, что касается театра, я всегда приглашала на премьеру ее первой, хотя со мной всегда работали хорошие художники, но я всегда ценила ее вкус, стиль, а также ее острые замечания, т. к. Ариела точно могла охарактеризовать сам факт присутствия или отсутствия художественного акта. И если она что-то оценивала, то это был приговор художественной натуры. Она была немногословна и, как мне кажется, никогда не врала, не умела сплетничать, быть многоречивой в отношении своих бед, имела свойства мужского характера и при этом очень чутко умела слышать нужду или беду другого. И похожа была на свое имя Ариела. Оно перекатывается во рту, как шарик из ветерка или воздуха. Ветерок. Ветерок из «Бури» Шекспира.
А потом Ариела вышла замуж за Рому Сефа. Он звал ее Ариса. Видимо, от Ариша. А она его Поросюша. И если внешне, можно сказать, они не очень «монтировались», значит, их скрепляла какая-то внутренняя нежность и теплота, которые нормальные люди не демонстрируют прилюдно. Шла жизнь, иногда мы где-нибудь пересекались или встречались специально, когда она приезжала в Москву, и страшный диагноз – порок сердца – стал как бы забываться. Нам уже было за 60, но иногда вдруг я замечала у нее посиневшие ногти или губы… И на мой немой вопрос она спокойно отвечала: «Да ничего, пройдет сейчас. Дай кипяточку», – и с жадностью начинала пить горячую воду, как бы согреваясь… Говорила, что все стабильно, но сейчас приходится ходить в театр с кислородным аппаратом весом в 10 кг. И с медсестрой. Я до этого знала, что у Ариелы замечательная семья и двое братьев, которые во всех смыслах помогают ей жить и бытово устраивать ее нелегкую жизнь двух больных и пожилых супругов. Но что при этом она вместе с медсестрой будет с 10-килограммовым кислородным аппаратом летать по всем вернисажам, концертам и премьерам, представить себе было просто невозможно.
И вдруг эта разорвавшаяся в ушах бомба: «Ариелы больше нет. Перед Рождеством. Не мучилась. Мы боялись тебе сказать. Ее больше нет…»
Как это нет? А где же она?
Нет, я понимаю. Я только не понимаю, как это – нет? Всегда была, а теперь нет?
Может, она и не притормаживала поэтому свой полет порхающей бабочки, чтобы не пропустить ни одного красивого цветка, боясь не успеть, не увидеть? Так может чувствовать только высокохудожественная натура. Извини за высокопарность. Мы с тобой никогда так не изъяснялись. Мы все старались упростить. А что попросту, то знаю, что помогала многим людям – и творческим, и нет. Что продюсировала какие-то фильмы и спектакли, что работала дизайнером по оформлению тканями отелей, а это многие килограммы тканей, которые надо носить из комнаты в комнату по этажам без лифта, с больным сердцем. И все это я узнавала не от тебя, а от тех, кому ты помогала, а сама ты предпочитала молчать. И еще помню Париж 1987 года, когда умер Анатолий Васильевич Эфрос, и мне предстояло ехать с Таганкой на гастроли. Я не была ни к чему готова. Ты позвонила из Парижа, сказала, что будет пресс-конференция, и мне понадобится черное платье, и что ты мне его пришлешь в Москву. Платье было доставлено вовремя. А потом мы встретились с тобой и Романом в Париже, мы медленно разъезжали в такси по Латинскому кварталу. Я спросила, давать ли мне интервью на Радио Свобода? Вы с Романом сказали, что нет, не нужно. Был 1987 год. И все-таки я пошла на Avenue de Fauche и целый час на двух языках рассказывала об Эфросе. Потом ты уехала в Лондон, а меня опекать отрядила Нелю Курно. И все это молча, немногословно, ничего не объясняя.
Я до сих пор храню это платье. Тебе же всегда было трудно что-либо подарить, чтобы доставить радость. И я поняла в последние годы, что это должно быть что-то простое, при всем при том…
Так вот, когда наступит 24 октября – твой день рождения, тебя, как всегда, пока я еще здесь, будет ждать твое любимое абрикосовое варенье с вишневым пирогом, которым ты никогда не хотела делиться с мужем Поросюшей… Мы и ему оставим…
А я буду знать, что если тебя нет здесь, у Третьяковки, значит, ты улетела в свой любимый Париж, и душа твоя обитает там, где ей и положено витать – где-то над Pont de Alma, недалеко от Rue Gogniac Jay. Там тебя я теперь буду скоро искать. И уже скоро.