В понедельник утром начинается очередная учебная неделя. Мы с Эммой приходим в класс вместе и садимся рядом в центре полукруга. Несколько минут спустя входит Дилан, с улыбкой идет прямо к Эмме и садится с другой стороны от нее. Они начинают о чем-то разговаривать, а я с ухмылкой смотрю на свой блокнот.
Кто бы мог подумать, что всего за неделю моя жизнь так сильно изменится? Неделю назад у меня не было друзей, а сейчас их аж трое. Еще у меня есть Лабиринт — по крайней мере, я могу тут проводить время, прежде чем все поймут, что мне здесь не место.
Мое сердце грохочет в груди, когда я листаю страницы блокнота и натыкаюсь на последнюю, исписанную моим витиеватым почерком. Мне страшно смотреть на написанные там слова. Они кажутся детскими, неадекватными и недостойными кипучего энергией человека, которому были посвящены.
Захлопнув блокнот, я смотрю прямо перед собой.
Вскоре в аудиторию входит Томас, одной рукой держа стопку листов бумаги, а другой проводя по волосам. Мое тело напрягается, а по коже бегут мурашки.
Скупым и точным движением он снимает с себя куртку и вешает ее на спинку стула. Поправив манжеты рубашки, расстегивает пуговицы и закатывает рукава до локтей. Я наблюдаю за его руками, когда Томас перебирает листы бумаги, и вспоминаю, как он поддерживал хрупкую шейку Ники, когда укачивал его.
Томас Абрамс — это чистая магия. Ему подчиняются слова, он умеет успокаивать младенцев, он голубоглазый мудак, но по большей части он такой же, как и я: человек с разбитым сердцем.
— Мисс Робинсон, — его голос плетью разрывает воздух, и я морщусь. Он смотрит на меня — злобно таращится, на самом деле, — и внутри у меня трепещут перепуганные бабочки. — Вы принесли свою работу?
— Р-работу?
— Да. У вас что-то есть?
— М-м-м, я не… Я не помню, чтобы в прошлый раз вы давали нам домашнее задание.
Бросив стопку на стол, Томас складывает руки на груди.
— Это класс поэзии, мисс Робинсон. Он предполагает, чтобы вы писали. Взяли ручку и поднесли ее к листу бумаги. Звучит понятно?
Тяжело сглотнув, я рассеянно листаю страницы блокнота. О да, он супер-мудак. Но почему его злость так сильно меня заводит? Я конченая мазохистка.
— Прочитайте нам стихотворение, которое написали.
Блин. Блин!
Бабочки замирают и, падая вниз, мрут одна за одной. Тишина стоит абсолютная: мне слышно шуршание одежды, когда кто-нибудь ерзает на стуле. Внимание каждого устремлено на меня, а я терпеть это не могу. Терпеть не могу колющие взгляды.
— Вы считаете себя особенной, мисс Робинсон? Решили, будто я должен проигнорировать тот факт, что на прошлой неделе вы не сделали домашнее задание? Или же считаете своих сокурсников идиотами, раз они подчиняются правилам? Что из этого правда?
Сжав зубы от натиска эмоций, пугающе похожих на готовность сдаться, я сдавленным голосом отвечаю:
— Я принесла свою работу.
Он выглядит удивленным, что приятно.
— Давайте послушаем.
Облокотившись на стол, Томас скрещивает ноги в лодыжках.
Ладно, я уже не настолько возбуждена, особенно когда весь класс смотрит на меня с жалостью. Для них это естественно — читать вслух свои «работы», — а у меня трясутся ноги.
Покашляв, я начинаю.
В день нашей встречи ты любовался луной,
А я — тобой.
Высокий и непохожий на других, темный и одинокий,
Ты словно был моим отражением.
Расколот надвое и опустошен.
Словно высохший источник.
Я могла бы стать твоей,
Если бы ты лишь взглянул на меня.
Мой голос хриплый, а слова гулко отдаются в ушах. Я боюсь поднять голову и увидеть реакцию Томаса. Не переставая теребить уголок страницы, я ерзаю на стуле. Хотя я на него не смотрю, но все равно очень четко улавливаю момент, когда он готов заговорить.
— Что ж, пятерка за усилия и мужество прочитать вслух. Нет, пожалуй… — почесывая подбородок большим пальцем, говорит он, — пятерка с плюсом за мужество. Должно быть, вам пришлось как следует его собрать, чтобы продемонстрировать этот рубленый ритм и неотшлифованные слова. Скажите, мисс Робинсон, сколько раз вы вычитывали свою работу?
Открыв рот, я чуть было не брякаю: «А разве я должна была вычитывать?» Но, сдержавшись, вру:
— Один…
— Один, — резко повторяет он.
— М-м-м… два, — я поднимаю два пальца, но они так сильно дрожат, что тут же опускаю их.
Кажется, Томас на это не купился.
— Заметно. Рваная структура. Неровный ритм. И просто чудовищный выбор слов.
От стыда меня бросает в жар. Его слова попадают в меня горящими дротиками. Я выплеснула все свои чертовы эмоции в это глупое стихотворение, и ему больше нечего мне сказать? Томас, кстати, все тот же человек, что и был вчера? И по-прежнему способен на уязвимость? Или его вчерашнего я придумала?
— Разве стихотворение не предполагает воплощение сиюминутных эмоций? — сжав зубы, спрашиваю я.
— Если я должен рассказывать, каким должно быть стихотворение, то вы ошиблись классом.
На этом Томас отворачивается и больше не обращает на меня внимания. Я остаюсь один на один со своим закипающим гневом. Почувствовав, как Эмма сжимает мою руку, я хочу оттолкнуть ее и съежиться. Я рада побыть и одиночкой. Мне не нужна жалость.
Томас вызывает других студентов и тоже просит их прочитать свои стихи. Он нетерпелив, комментирует грубо и резко, но все же не настолько грубо и снисходительно, каким он был со мной. К моменту окончания занятий я думаю, что он получает удовольствие от этих дебатов по поводу его ненаглядного «выбора слов», хотя вряд ли в этом признается. Самовлюбленный мудак.
Единственный человек, кому он дал короткий положительный отзыв, — это Эмма. Томас сказал, что у ее стихотворения есть потенциал. Потенциал! Я так сильно ей завидую, что даже смешно.
Я тяжело дышу, но теперь это не имеет ничего общего с возбуждением.
***
После произошедшего на уроке у Томаса я весь день хожу недовольной, причем настолько, что после окончания своих занятий возвращаюсь в северную часть кампуса и в Лабиринт. Здание кажется бурлящим жизнью, как никогда. Интересно, эти люди когда-нибудь уходят домой? На часах почти пять вечера, а сверху доносятся звуки шагов — театральные актеры. Чертовы хиппи.
Я поднимаюсь на второй этаж, который точно такой же, как и первый, — длинный коридор и двери по обеим сторонам. Аудиторий здесь немного, в основном кабинеты преподавателей. Я останавливаюсь у последнего. Он расположен прямо над нашей аудиторией внизу, и на табличке написано «Томас Абрамс, приглашенный поэт». Я кривлюсь. Скорее похоже на приглашенного сукиного сына. Дверь приоткрыта, и я толкаю ее.
Томас сидит на стуле с высокой спинкой, с ручкой в руке и склонившись над каким-то бумагами. Когда открывается дверь, он поднимает голову.
— Мисс Робинсон. У нас с вами назначена встреча?
Войдя, я закрываю за собой дверь.
— Нет.
— Тогда вам стоит записаться и вернуться позже, — говорит он и возвращается к лежащим перед ним документам.
Если он сейчас не поднимет голову, я в него чем-нибудь швырну. И судя по всему, это будет небольшая лампа, стоящая на отполированном деревянном табурете рядом с дверью.
— Что это было? — выдыхая после продолжительной задержки дыхания, спрашиваю я. — Вы унизили меня перед всеми студентами.
Довольно долгое время все, что я слышу, — это царапающий звук его ручки, — а все, что вижу, — это его темноволосую склоненную голову. Моя рука тянется к лампе. И почти прикасается к ней. Сейчас я сделаю это. Я в достаточной степени бесстрашная и сумасшедшая.
Наконец он заканчивается писать. Отложив ручку, смотрит на меня.
— И когда именно я это сделал?
У меня вырывается недоверчивый смешок.
— Блин, вы сейчас серьезно? Вы унизили меня, разнесли мое стихотворение в пух и прах, как какое-то… какое-то… — черт, я даже слов подобрать не могу.
Сцепив пальцы лежащих на столе рук, Томас с непроницаемым видом наблюдает за моими безуспешными попытками.
— Как что?
— Вам это нравится, что ли, да? — я подавляю царапающий горло зарождающийся крик.
— Нет, — встав из-за стола, Томас обходит и облокачивается на него. — Мне не нравится оказаться загнанным в угол за то, что поделился своим честным мнением. Видимо, с первого раза ты не поняла: это поэтический класс. Если боишься критики, лучше бросай сразу. Да и потом, тебя уже не должно быть на моих занятиях, разве нет?
— О, вам этого очень бы хотелось, правда? — я открываю рюкзак и достаю распечатанный документ. Потом подхожу к нему и прижимаю бумагу к его груди. — Это подтверждение моей записи на ваш курс. Так что больше я не нарушительница.
Не забрав его у меня, Томас дает листку бумаги упасть на пол и лечь у его ботинок. Чертовы ботинки. Сама не знаю, почему я так ими одержима — как и его руками.
— У этого визита есть какая-то цель?
Я возвращаюсь взглядом к его лицу.
— Да.
— И какая же?
Я смотрю на его угловатую челюсть. За день щетина на его лице стала гуще. Она создает тень, контрастирующую с яркостью его глаз. Два очага синего пламени. В них столько гнева — смеси ярости, раздражения и разочарования.
Мне стоит его опасаться. И держаться подальше. Но я не могу.
Томас Абрамс — это раненое животное. Ранено его сердце, и из отверстия сочится кровь. И именно рана заставляет его скалиться и огрызаться.
Я хочу… провести по нему языком, как сделала это с его словами. Я хочу его поцеловать.
Вот черт!
Мое разбитое сердце хочет поцеловать Томаса, и тогда ему станет легче. Глупое сердце идиотки.
Облизнувшись, я смотрю на его. Я хочу пососать эти сердито искривленные губы, с силой втянуть в рот и пройтись зубами, и делать так до тех пор, пока гнев не потухнет, и останется лишь огонь.
Мое влажное дыхание делает воздух вокруг нас гуще и тяжелей. На его шее я вижу ритмично бьющийся пульс — в такт моему сердцу. Я хочу втянуть в рот и этот участок кожи — чтобы успокоить. Хочу вытянуть боль из его сердца.
Боже, я сошла с ума. Совершенно спятила.
Во рту становится сухо, а между ног совсем наоборот. В животе все оживает, но в каком-то неправильном смысле, в грязном.
— Мне пора, — тяжело дыша, как дурочка, я поднимаю глаза и смотрю на Томаса. Его взгляд опаляет. Он жжет даже сквозь одежду. Его сжатые зубы в сочетании с раздувшимися ноздрями пугают. Это раненое животное готово убивать.
Сглотнув слюну, я начинаю пятиться назад. В этой напряженной тишине валяющийся на полу документ хрустнул под моими ногами, словно выстрел.
— Писать стихи — это не для всех, мисс Робинсон, — говорит Томас, когда я уже почти дошла до двери. — На это требуется определенная глубина души, определенная чуткость, если хотите. На это способны редкие люди. Знать свои пределы и вовремя сдаться — это хорошо.
Я не понимаю, издевается ли он или говорит правду, но у меня нет сил разобраться в этом. Моя похоть делает меня глупой. Гораздо более глупой, чем обычно.
— Спасибо за совет, профессор, — повернувшись к нему, говорю я. — Но с поверхности глубину никак не увидеть. Иногда только погружение даст понять, слишком ли глубоко или в меру.
Мы молча смотрим друг на друга. Не знаю, что он сейчас во мне видит. В то время как я вижу его несчастье. Вижу, как он пытается поймать ускользающее — свою жену. Что он идет вслед за ней, как я за Калебом.
То стихотворение я написала для тебя.
Скрипнув зубами, Томас возвращается за стол. Его стул издает скрежещущий звук, когда он садится и начинает перебирать документы.
Я поворачиваюсь лицом к двери. Рядом с лампой, которую хотела запустить в него, лежит книга в черной гладкой обложке. Я была слишком зла, чтобы ее сразу заметить. Это та же книга, что была в магазине — «Фрагменты речи влюбленного» Ролана Барта, — вот только эта старая и потрепанная.
Незаметно схватив книгу, я прижимаю ее к груди и ухожу.
***
Сидя на кровати и слушая в наушниках голос Ланы, я открываю украденную книгу. Внутри надпись, сделанная почерком с завитушками.
«Томасу. Надеюсь, тебе понравится прочитать (снова) это произведение, которое ни один здравомыслящий человек не в силах понять. С любовью, Хэдли».
Я провожу пальцем по смазанным чернилам и представляю различные сценарии. Сочиняю историю, в которой Хэдли и Томас встречаются уже год, и вот у него день рождения. Хэдли дарит ему любимую книгу, которую он уже читал бесчисленное множество раз. Он удивлен и рад, и целует ее, будто это она самый драгоценный подарок. Я представляю нежные и мягкие поцелуи. Поцелуи, достойные королевы — не те, которые я хочу и которых, видимо, заслуживаю: грубые, грязные, лихорадочные и мокрые.
Вздохнув, я сосредотачиваюсь на пожелтевших страницах и листаю их. Время от времени останавливаюсь, когда вижу подчеркнутый пассаж или написанное слово. Агония. Пыл. Страсть. Одиночество. Разрушение. Распад. Ожог. Бессонница.
Слова написаны четким и ровным почерком — под стать Томасу. Но на кончике буквы «с» еле заметный завиток, делающий его самого игривым и даже мягким. Я хочу прикасаться к его словам, провести по ним языком.
И тут мое сердце перестает биться.
Без взаимности.
Эти два слова написаны рядом с отрывком, подчеркнутым жирными черными линиями. В нем говорится, что безответно влюбленный — это тот, кто ждет. Он ждет и ждет, а потом еще и еще. Он отбрасывает в сторону важнейшие моменты собственной жизни, позволяя им рассеяться по ветру, как и самому себе, и все это ради трех слов. Я тебя люблю. Он отчаян и одинок, как по собственному выбору, так и вследствие обстоятельств.
История моей жизни, аккуратно уложенная в это описание.
У нас с Томасом похожие ситуации. Попали мы в них разными путями, но судьбы теперь у нас одинаковые.
Я смотрю на часы: начало двенадцатого. Встаю, надеваю свою многочисленную зимнюю одежду и выхожу. Я иду туда, где была прошлой ночью. Я нарушительница.
Снова.
***
Должна признаться: после встречи с Хэдли и Томасом в кафе, я наблюдала за ним… в его доме… ночью, в окно.
Знаю, что это плохо. И почти тянет на преступление. Похоже на психоз. И сталкинг. Если Томас узнает, он меня убьет. Если узнает Кара, она наделает в штаны. Поэтому им я никогда не скажу. И заберу этот секрет с собой в могилу.
Адрес Томаса найти было легко. Он указан на сайте университета под списком сотрудников. Я просидела у дома своего преподавателя несколько часов, пор пока больше не смогла там оставаться, после чего наступила ночь, и я написала свое дерьмовое стихотворение с ужасным выбором слов.
Я всегда чувствовала себя аутсайдером и фриком, любила того, кто никогда не любил меня в ответ — сводного брата, который для всех окружающих мне настоящий брат. Как и для моей матери.
А теперь я нашла того, кто проходит через то же самое. Поэтому я нарушила собственное правило никогда и никого больше не преследовать и вчера вечером пошла к дому Томаса. Я смотрела на него через окно гостиной. Он развалившись сидел на диване, перебирал какие-то бумаги, крепко сжав ручку в руке и постоянно хмурился. Волосы всклокочены, а футболка подчеркивала линии его тела. Время от времени Томас поднимал голову и смотрел в окно. Слава богу, что у дома растут густые кусты, благодаря которым меня не было видно. Наконец он поставил оценку и бросил лист бумаги на журнальный столик. Потом проделал то же самое с другими работами.
Я почти ощущала охватившее его разочарование, но потом он отбросил студенческие работы в сторону и принялся ходить вперед-назад. Остановился и обернулся — я не знаю, на что именно он посмотрел, — а потом продолжил метаться. Это продолжалось не один час — будто гипнотизирующий ритуал, — после чего Томас рухнул на диван и запрокинул голову.
Сегодня идет снег. С неба падают крупные хлопья и ровным слоем ложатся на тротуар. Ощущая пронизывающий холод, я иду медленными размеренными шагами. Высокие здания кампуса сменили низкие дома с закругленными крышами, стоящие друг от друга на приличном расстоянии. Мне не стоит этого делать. Я не должна шпионить. Это безумие, не говоря уже о том, что нарушение закона, но все равно продолжаю идти.
Впереди вижу стоящий в стороне дом. Здесь живет Томас. На давно не стриженном газоне лежит снег, и в сочетании с заросшим кустарником место выглядит заброшенным. В этом доме не ощущается уюта.
В животе ноет, как и всегда, когда поблизости оказывается Томас, но сейчас это ложная тревога, потому что его здесь нет. В гостиной темно. Мне бы развернуться и уйти — может, дома никого нет, — но чокнутое сердце толкает меня вперед.
Смело пробираясь сквозь заросли и холодный двор, я обхожу дом кругом. Здесь растет одинокое дерево, возвышаясь над крышей и голыми ветвями царапая стены. Мой взгляд нацелен на последнее окно. Там горит свет и развеваются белые шторы.
Я медленно продвигаюсь вперед.
Испуганно оглядываюсь по сторонам, но не замечаю ни единого признака жизни. Во всех домах не горит ни огонька, а ближайший от дом, кажется, на расстоянии целого океана. Дойдя до окна, я сажусь на корточки и прижимаюсь к стене.
Голоса еле слышны, и мне требуется какое-то время, чтобы собраться с духом и заглянуть внутрь. Шторы приоткрыты, и между ними виднеется полоска света. Я отчетливо вижу Томаса, он стоит ко мне в профиль. Я смотрю на его голую грудь и пижамные штаны на завязках.
Охренеть. Он почти обнажен.
Его тело не громоздкое; он высокий и худощавый, а каждая мышца четко прорисована. Мой взгляд скользит по его щеке, по сухожилиям шеи, которая сливается с сильными плечами. Когда он сжимает руки в кулаках, на крепких предплечьях набухают вены. Его обручальное кольцо поблескивает на фоне темных штанов. Тело Томаса будто рисовал художник: сокрытые от глаз земли и угрюмые холмистые равнины мышц, которые сейчас напряжены.
О чем идет речь, разобрать трудно. Слова сливаются воедино, а голоса звучат тихо, но атмосфера там явно неспокойная. Мне удается расслышать что-то про Ники, что-то про желание оставить его в покое и про поехать куда-то на несколько дней. Все это произносит высокий голос Хэдли. Я не знаю, что в ответ говорит Томас, но он сильно взволнован. Он проводит рукой по волосам, от чего линии его живота и ребер становятся более резкими.
Если посмотреть на Томаса сейчас, когда его тело почти ничем не прикрыто и состоит сплошь из твердых мускулов, то он может показаться несокрушимым. О, до чего же наивно так думать.
Он не такой сильный и гораздо более уязвимый, нежели его жена. Хэдли может разломать его на куски и уйти, оставив искромсанным, если того захочет. И никто не сможет его спасти.
Но мы хотим. Хотим его поцеловать. Хотя бы раз.
Можно подумать, будто мой поцелуй волшебным образом исцелит его раненое сердце. Можно подумать, будто он хочет, чтобы его поцеловал кто-то вроде меня. Да и потом, мне стоит мечтать не об этом. Я здесь не для того, чтобы похотливо на него таращиться. Я хочу… увидеть его. Без всей его обычной напускной ерунды. Я здесь, чтобы увидеть кого-то вроде меня.
В окне мелькает желтая ткань — ночная рубашка? — и исчезает. Голоса смолкают. Тишина тяжелая и неприятная.
Томас стоит спиной к окну. Его плечи напряжены. О чем же они говорили?
Выйдя из оцепенения, он берет пустую вазу за горлышко. Готовый дать волю гневу и швырнуть ее, поднимает руку. Я заранее съеживаюсь от того, что вот-вот случится, но в последний момент он ставит вазу на место и идет за Хэдли.
Томас идет за ней, как и всегда.