Приемный покой был уже знакомым третьим миром, где Люси, одна или вместе с Бенедиктом, сидела с Берти. Пациентам, а их собралось с десяток, оставалось только сидеть, перечитывать табличку «Не исправен» на автомате, продающем сласти, и ждать, когда подойдет их очередь. Сегодня, впрочем, Люси была здесь наблюдателем. И как она не догадалась прихватить с собой книгу!

Дверь открылась, и вошли два новых объекта наблюдения: женщина в синей блузке на пуговицах поддерживала под локоть скрюченную старуху. В глаза бросались не в меру крупные нос и подбородок пациентки; женщина в блузке, хотя не старая и не грузная, на себя, похоже, махнула рукой. Голые ноги в варикозных венах. Она подвела старуху к скамье и указала на место рядом с Люси: «Садитесь. Посидите здесь, хорошо?» — а сама встала в очередь за необыкновенно высоким стариком — чтобы говорить с дежурной сестрой через приемное окошко, ему пришлось наклониться; лицо у него было расквашено. Закончив разговор, старик отошел и сел, и настала очередь женщины в блузке поговорить с сестрой.

— Это моя соседка, Ида Фаркаш, хотя она не помнит, как ее зовут. И номера квартиры тоже. Она вообще ничего не помнит, а мне надо домой, у меня полно дел. Как меня зовут? Софи Бауэр. — И Софи Бауэр заметила, что она и сама уже не юная девушка.

— Увы, никто из нас не может этим похвастаться, — сказала сестра.

Ида Фаркаш

Бедная Софи Бауэр. Милосердный самаритянин, сделав свое прославленное доброе дело, вернулся, надо полагать, в Самарию, а Софи Бауэр жила в одном подъезде со старухой Идой Фаркаш.

— Ну как они могли допустить, чтобы она жила одна, — неосторожно сказала Софи своей замужней дочери Салли, приехавшей навестить ее из Куинса; дочь встревожилась и устроила матери нагоняй.

— С какой стати ты впуталась в это дело? — бушевала Салли. — Кто она вообще? Полька или кто? А случись с ней что-нибудь, отвечать тебе?

— А ты что, хочешь, чтобы я оставила ее бродить по вестибюлю?

Когда Софи нашла старуху, та что-то бормотала, фыркала, то и дело подвывала. Софи Бауэр поняла, что старуха злобится вовсе не на нее, что Ида Фаркаш не узнала соседку, которая провожала ее вверх по лестнице до квартиры, а может, и вовсе не осознавала, что происходит.

— Хотите я отопру замок? — предложила Софи, и Ида Фаркаш вошла в квартиру, даже не обернувшись, и закрыла за собой дверь.

— Почему бы о ней не позаботиться ее семье! — кипятилась Салли.

— К ней приходит дочь, Марта, а еще у нее есть сестра Польди, но та уже не появляется.

Софи жила этажом ниже и поневоле, стоило приоткрыть дверь, слышала перебранки наверху. Выглянув из квартиры, она видела, как Польди спускается по лестнице. Польди была полной противоположностью Иде. Поля ее шляпки были заломлены так, что чуть ли не закрывали левый глаз на манер — как представляла себе Софи — Вены периода entre-guerres. Софи бы не прочь примерить такую шляпку.

— Не могу взять в толк, с какой стати ты должна обо всех заботиться, — не могла успокоиться Салли. — Сама не девочка. У тебя что, других дел нет?

А сегодня, когда Софи вернулась домой с покупками, Ида Фаркаш пыталась открыть дверь миссис Финли на третьем этаже.

— Миссис Фаркаш! — окликнула ее Софи. — Миссис Фаркаш, вы живете этажом выше, ваша квартира четыре-А, не помните?

— Помню, — ответила Ида Фаркаш, силясь вставить ключ, который никак не желал входить в замочную скважину.

Софи не терпелось избавиться от тяжелых сумок и снять туфли, поэтому она привела старуху к себе в кухню.

— Чашка кофе, и вы придете в себя. Присядьте. Присядьте, прошу вас.

Ида Фаркаш, похоже, не помнила, как садятся, но Софи пододвинула к ней стул и надавила на плечо. Но в себя Ида отнюдь не пришла. Она потрогала указательным пальцем губу, подбородок, снова губу, другую руку тем временем разжала, и ключ упал на пол. Софи подняла его и вложила в руку миссис Фаркаш, но пальцы не сжимались, и ключ снова упал. Софи заглянула Иде Фаркаш в глаза — в них стоял неприкрытый ужас. Она даже не помнила, как усадила Иду в такси, чтобы отвезти в «Ливанские кедры».

Софи Бауэр вернулась к скамье, на которой сидела Ида, и сказала:

— Ждите здесь. Все будет хорошо, вы поняли? Здесь о вас позаботятся. Поняли? — И отправилась домой, решив ничего не рассказывать Салли.

Люси улыбнулась скрюченной старухе, которая таращилась на нее поверх очков — очки эти, скорее всего, были ей впору, еще когда ее лицо не потеряло округлости, а теперь они то и дело соскальзывали с носа навстречу волосатому подбородку.

Сестра позвала высокого старика с разбитым лицом в небольшой приемный кабинет. Его звали Фрэнсис Райнлендер, и он вымахал так еще подростком. И когда его спрашивали, какая там, наверху, нынче погода, он, кроткий юнец, лишь улыбался в ответ. Он с детства приучился втягивать голову в плечи, а с возрастом приобрел привычку отвешивать легкий поклон — то ли из вежливости, то ли из чувства вины. Он производил впечатление человека терпеливого, улыбался приветливо. Сестра предложила ему сесть и спросила, знает ли он, где находится, но тут же, поскольку измеряла его пульс, жестом показала, чтобы он ответил чуть позже. Потом она измерила ему кровяное давление и температуру.

— Анализ крови у меня еще утром брали в «Годфорд мемориал», в Коннектикуте, — сказал старик. — У меня есть их номер.

— Мы сами берем анализы. Так что вас привело к нам?

— Я потерял сознание в вестибюле гостиницы. Я еще не завтракал.

Сестра надела на запястье старика браслет с его именем и направила в отделение неотложной помощи.

После испытывавшего терпение ожидания в тускло освещенном приемном покое казалось, что отделение неотложной помощи залито светом театральных прожекторов — ни темного уголка, ни тени.

— Оставь надежду — от того, что неминуемо произойдет, здесь не укрыться, — так сказал тогда Берти. — Что они собираются со мной делать?

Миловидная молодая женщина на каталке у входа, как видно, долго плакала: нос и глаза у нее покраснели и распухли. Сестра — индианка или азиатка? — велела Люси сесть там, где на двух рядах стульев размещались ожидавшие пациенты. Там же сидел необычайно высокий мужчина — лицо у него было в ссадинах. Другой старик прижимал к виску окровавленную салфетку.

— Сколько мне придется здесь сидеть? — спросил он сестру.

— Пока не придет ваша очередь.

Люси села. За ее спиной толстую девочку рвало в овальную изогнутую кювету, которую держала под ее подбородком толстая мама. Подросток, скорее всего ее брат, выходил из себя:

— Вели ей прекратить! Не так уж ей плохо!

— Ей плохо, — сказала мать.

Умоляю, обратилась Люси к той дырочке в мироздании, где Бог в сложившейся ситуации оказался бы весьма кстати, умоляю, не допусти, чтобы и меня вырвало. Берти в последний день рвало непрерывно.

Мир в движении: врачи в белых халатах со стетоскопами вокруг шеи, сестры и санитарки, все постоянно перемещались с места на место. Уборщик с голыми могучими плечами катил больничную койку: не иначе как ее только что освободил пациент — живой или мертвый. Спектакль без сюжета, без темы, без главного героя — если только это не плачущая молодая женщина. Она вполне могла оказаться дочерью какой-нибудь из приятельниц Люси. Что, если ей нужно с кем-то поговорить? Или она предпочитает оставаться наедине с собой? Да и что Люси может ей сказать? Время лечит, милая… пройдет год, и что бы сейчас ни случилось… Вы молоды, привлекательны, не бедны.

Люси порылась в сумке в поисках книги, хоть и знала, что там ее нет. Нащупала ручку, футляр с очками для чтения, но бумаги там не оказалось, а потому она открыла записную книжку на пустой странице, где последняя буква алфавита, и написала:

Дорогой Мори! Если в дождливый день я одолжу тебе зонт, ты просто не сможешь его не вернуть. Так почему ты бог знает сколько держишь у себя мой рассказ, а то и вообще не собираешься его возвращать? Это, по-твоему, нормально?

Жемчужно-серый зонт (Люси знала, кто его оставил у нее) она собиралась вернуть в ближайшие годы.

Почему ты не считаешь своим долгом ответить «да» или «нет» или хотя бы просто подтвердить получение рукописи, как так можно?

В этот момент старик — тот, с окровавленной салфеткой у виска, — сказал: «К черту!», поднялся, подошел к двум белым халатам и остановился позади них, ожидая, когда они закончат разговор. Могу ли я, подумала Люси, должна ли я подойти поближе, чтобы все видеть и слышать? Она встала за спиной старика с окровавленной головой — ничего лучше ей не пришло в голову. А вдруг эти двое в халатах говорят как раз о том самом, что ей поручено разузнать? Чтобы лучше слышать, Люси слегка подалась к ним, но диалог они вели в манере новой актерской школы, когда персонажи смотрят друг на друга, отвернувшись от зрителей, и те в результате не могут разобрать ни слова.

— У меня кровь течет из головы! — оповестил врачей старик, и оба повернулись к нему.

Один, молодой атлет с роскошной шевелюрой, сказал:

— Если вы сядете, к вам подойдут.

— Ноу меня поранена голова. Разве это не срочный случай?

— Для вас срочный, а для нас — очередной, — сказал атлет.

Старик тихо чертыхнулся и вернулся на место. Люси улыбнулась, как улыбнулась бы, оказавшись рядом с таким доктором на званом ужине.

— Мне кажется, он испуган, — обратилась она к врачам. — И потом, все хотят знать, пусть приблизительно, сколько еще придется ждать.

— Всем придется ждать, разве нет? — сказал доктор постарше. Он напомнил Люси финансового консультанта, который последнюю четверть века рассчитывал ее налоги. — Почему бы вам не присесть?

Они не знают, кто я, подумала Люси с обидой.

— Я от доктора Мириам Хаддад, — сказала она, но оба халата уже продолжали свою беседу.

Люси снова села, открыла сумку и там, в предусмотренном для этого отделении, лежал мобильник! Она нашла очки, вынула их из футляра и уже отыскала нужную кнопку на телефоне, когда сестра — точь-в-точь Бетси Тротвуд — обрушилась на нее с криком: «Телефоны в неотложном запрещены!»

— Мне надо позвонить доктору Мириам Хаддад, — сказала Люси.

— Никаких звонков! — отрезала сестра Тротвуд.

Плачущая женщина лежала неподвижно. Толстую девочку снова рвало. Ее братец захотел выпить колы, и мать полезла в кошелек за мелочью.

— Надеюсь, автомат работает, — сказала Люси мальчишке, но тот откинул голову и отвернулся от старухи, затеявшей с ним разговор.

Рядом с Люси села молодая женщина. На ее усталом, исхудавшем лице тревога. На ней красный свитер шиворот-навыворот, она этого не замечает. Мэгги, так ее зовут, не прочь поговорить:

— Они думают, что делать с мамой. В прошлый раз ее перевели из неотложного отделения в кардиологию, для реабилитации. А там сестры решили, будто ее переводят на двенадцатый этаж, где лежат здешние, но я подумала, что смогу это уладить. Я пошла на Кастель-стрит в отдел социального обеспечения, — сообщила она Люси.

— И выяснили, — сказала Люси, — что Кафка писал с натуры?

Илка Вайс

— У меня встреча с миссис Клодией Хейз из соцобеспечения, — сказала Мэгги Джеффу, своему мужу. — Ты можешь остаться с мальчиками и навестить маму?

— У меня встреча в городе, — сказал Джефф.

Мэгги спросила Джеффа, когда ему надо уйти, а тот спросил ее, когда она может вернуться.

— Трудно сказать, — ответила Мэгги. — Так ты заберешь мальчиков?

— Если успею, — сказал Джефф.

Но стоит ли следить за дискуссией о ежедневной логистике, когда для обоих супругов другие узы важнее брачных.

Мужчина за стойкой приема в отделе социального обеспечения на Кастель-стрит не знал, на месте ли миссис Хейз. Он ее не видел.

— Мне назначено на два тридцать, — сказала Мэгги. — Это по поводу моей матери Илки Вайс.

Мужчина поднял трубку внутреннего телефона. За пятьдесят, болезненно бледная кожа кажется влажной на ощупь. Темный костюм, узкий галстук завязан так, как мог бы его завязать разве что палач. Мэгги представила себе его жену: вот она сидит с ним за ужином, он только вернулся домой, проведя день за своим столом на Кастель-стрит, вот она лежит с ним в постели. Не отрывая трубки от уха, мужчина сказал:

— Нет на месте. Могла не вернуться с обеда, а возможно, ушла на весь день. Как я и сказал, сегодня я ее не видел.

— Но я полторы недели потратила, чтобы договориться о встрече! — заныла Мэгги.

— Я могу только записать вашу информацию и оставить на столе в ее кабинете.

— Ну хорошо, — сказала Мэгги. — Пусть так. Я хотела объяснить миссис Хейз… Могу я сесть?

— Поверните к себе любой из этих стульев.

— Отлично. Спасибо. Я хотела объяснить выгоду для города, если отдел социального обеспечения поможет мне оставить мать дома.

Мужчина записал изложенное Мэгги на желтом разлинованном листке.

— Медсестра приходит по вторникам, но мы можем позволить себе сиделку только четыре раза в неделю по четыре часа. Она не бог весть что, но приходит, грех жаловаться.

— Нелегко вам, — сказал мужчина. Зубы у него ужасные, но, похоже, улыбается он сочувственно.

— В реабилитации маму научили надевать чулки и туфли не наклоняясь.

— Да, это они умеют, — соглашается мужчина. — Они научились натаскивать стариков обходиться без посторонней помощи.

— Я могу спать на кушетке в одной с мамой комнате. Когда она просыпается и начинает надевать чулки и туфли, я встаю и говорю ей: мама, еще только два часа, ночь. Она качает головой. Мы с ней смеемся, и она снова ложится. А через двадцать минут снова надевает чулки и туфли. И я встаю…

— Такое возможно одну ночь, две ночи, — говорит мужчина, — но нельзя же так ночь за ночью…

— Если бы вы пошли мне навстречу, — сказала Мэгги, — нашли кого-то, кто спал бы с ней через ночь, скажем, три ночи в неделю, тогда я бы справилась.

— Да, то есть нет, я этого сделать не могу, — он покачал головой. — Ночными дежурствами занимается миссис Клодия Хейз. Вам придется записаться к ней на прием, потому что сейчас ее нет на месте.

— Так вы можете меня записать?

— Нет, нет. Ее расписанием занимается миссис Брукс.

— Но я говорила по телефону с мистером Уорреном, и он назначил мне встречу на сегодня.

— Мистер Уоррен — это я, — сказал мужчина. — Вы звонили первого числа этого месяца, вот почему ваша встреча не занесена в график: дело в том, что офис на Кастель-стрит тогда еще был одним из семи автономных местных отделений, а потом нас реорганизовали в единый общегородской департамент, и у нас теперь новый управляющий координатор, и перед ним поставили задачу избавиться от неэффективных и нестандартных процедур, которыми обросла система со времени реорганизации, еще в девяностых, единого общегородского департамента со свойственными ему неэффективными и нестандартными процедурами, в семь автономных местных отделений, но давайте я узнаю, на месте ли сейчас миссис Брукс.

— Благодарю.

Мужчина располагающе улыбнулся.

— Нет, ее нет на месте. В те дни, когда миссис Брукс посещает своих подопечных на дому, она может здесь и не появиться. Однако, — мужчина похлопывает по исписанному желтому листку, — как я уже сказал, я могу оставить вашу просьбу у Клодии на столе.

— Мистер Уоррен, разрешите мне… прошу вас, позвольте мне самой положить этот листок на ее стол — тогда я почувствую, что побывала здесь и хоть что-то довела до конца.

— О чем речь, пойдите и положите! — сказал мистер Уоррен, неплохой, в сущности, парень. — За углом поворот налево. На двери ее имя.

Держа в руке записку мистера Уоррена, Мэгги стояла в дверях кабинета миссис Клодии Хейз и смотрела на бумажный ужас: стопки бумаг, башни бумаг, лотки входящих и лотки исходящих. Вид степлера натолкнул ее на мысль: она вынула из бумажника фотографию матери, втиснутую между снимком Джеффа с Дэвидом и снимком крошки Стивена, прикрепила ее к записке мистера Уоррена и обошла вокруг стола миссис Клодии. По замыслу Мэгги, фотографию следовало расположить так, чтобы, когда Клодия сядет на свое место, ее глаза поневоле встретились с глазами Илки, но тут глаза Мэгги встретились с глазами на всех лицах, прикрепленных степлером, клеем или обычной скрепкой ко всем запискам и письмам и должным образом приложенных к правому верхнему углу заявлений, ожидавших рассмотрения, решения и соответствующих действий миссис Клодии Хейз.

Возвращаясь, Мэгги подошла поблагодарить мистера Уоррена. Он указал на дверь:

— Вы только что с ней разминулись! Она вошла с представителем нового руководства. Если поторопитесь…

Мэгги вышла в коридор и успела увидеть со спины высоченную фигуру, увенчанную шапкой, волос настолько пышной и черной, что она приняла ее за парик, — и миссис Клодия Хейз или не миссис Клодия Хейз вошла в лифт, и двери за ней закрылись.

Люси обрадовалась, увидав, что к ней направляется доктор Хаддад, но та заговорила с молодой женщиной в надетом шиворот-навыворот красном свитере.

— Вы можете забрать маму домой, — сказала доктор.

И они ушли, а Люси увидела, что в дверях замешкался Эл Лессер.

Заметив Люси среди пациентов, Эл отвел глаза. Он увидел толстую девочку — та уснула, положив голову на плечо толстой мамы, и подростка, присосавшегося к бутылке колы. Старик с окровавленной салфеткой у виска справился у Эла, который час.

— Мне надо опросить… — Эл заглянул в анкету, — Фрэнсиса Райнлендера.

Лицо сестры как нельзя больше подходило под определение «лошадиное». Она взяла левую руку другого старика и посмотрела на запястье. Этот вполне мог быть статистом, загримированным как жертва избиения.

— Отведите его во вторую смотровую, — сказала сестра Тротвуд. — Я дам ему халат.

Фрэнсис Райнлендер

Старик свесил ноги с кровати и тщетно пытался прикрыть голые колени полами больничного халата. Эл спросил, знает ли он, где находится, — он знал. Знал и что живет в гостинице «Страсбург» на Мэдисон-авеню. Его фразы заканчивались вопросительным повышением тона, как бы женской каденцией, словно он ждал подтверждения,

Эл записал месяц, день и год рождения — во втором десятилетии двадцатого века.

— Кто ваши ближайшие родственники?

— Брат Джордж, живет в Годфорде, Коннектикут? Я только что оттуда, навещал его.

В анкете негде было написать ни про жену брата, ни про нескольких племянников, ни про то, что пациент в этот день вернулся от брата.

— Семейное положение?

— Холост. — Пациент не добавил, что время от времени все еще, хотя и без особого усердия, фантазирует, будто в его жизни появится высокая, привлекательная и сверх обыкновения волевая женщина и выйдет за него замуж.

— Образование?

— Средняя школа в Годфорде. — Старик сказал, что их дом стоял на Школьной улице, поэтому ему, брату и их отцу, учителю математики, всего-то и надо было перейти на другую сторону. — И я окончил Джульярдскую школу по классу фортепьяно.

— Моя мама играет на фортепьяно, — сказал Эл и залился румянцем, усомнившись, уместно ли интервьюеру иметь маму.

— И по классу композиции, — добавил Райнлендер.

— Вот как. — Эла это явно заинтересовало. — Что вы сочинили?

Старик помолчал. Потом сказал:

— Вы знаете, что Верди написал «Отелло» в семьдесят четыре года? А «Фальстафа» в семьдесят восемь.

Эл этого не знал.

— Опыт работы? — спросил он.

До выхода на пенсию Фрэнсис Райнлендер преподавал математику в школе Жанны д’Арк в манхэттенском Вест-Сайде. С общим воплем, в который сливались вопли индивидуальные, исторгаемые юными глотками в замкнутом помещении, он так и не свыкся. Но к легкой панике, которая неизменно возникала, когда он открывал дверь в класс, притерпелся. Фрэнсис Райнлендер вставал во весь свой немалый рост перед комнатой, полной прыгающих, крутящихся и вопящих дервишей, и призывал их к порядку.

— Прошу всех соблюдать порядок! Порядок! Прошу всех сесть на место!

— Одни и те же слова, точь-в-точь как в палате общин, и как всегда без толку, — говорил Фрэнсису ироничный британец из соседнего класса.

— А еще я в частном порядке давал уроки игры на фортепьяно, — сказал Райнлендер Элу. И добавил, что отвечал за организацию ежегодного Дня дедушки и бабушки в младших классах. — Хор поет «О счастливый день», кто-нибудь играет на фортепьяно «К Элизе». Первоклассникам раздают пестрые барабанные палочки, и они стучат ими друг о друга.

— Здорово придумано! — сказал Эл.

— Да нет. Маргарет Уэст, она в Годфорде учила меня играть на фортепьяно, говорила: просто удивительно, как много детей напрочь лишены способностей.

«Наблюдались ли у психиатра?» — спрашивала анкета. Посещал ли когда-либо мистер Фрэнсис Райнлендер психотерапевта?

— Нет. Впрочем, да, в «Бельвью», когда я переехал в Нью-Йорк.

Из «Бельвью» Райнлендера перевели в Аплендскую больницу, где в приемном покое дежурил доктор Лев Эрвин. Он спросил пациента, на что тот жалуется.

— Мне кажется, я слышу музыку, — ответил Райнлендер.

Доктор записал: «Слуховые галлюцинации».

— Одну минуту, — сказал он, встал, подошел к окну и повернул шторки жалюзи, чтобы в комнату не проникали горизонтальные лучи зимнего солнца. Потом вернулся к столу и сел: — Где и когда вы слышите музыку?

— Мне кажется. Мне кажется, что слышу. — Поправив доктора, Райнлендер улыбнулся и втянул голову в плечи.

— Когда и где вам кажется, что вы слышите музыку?

— Всегда и везде.

— Слышите музыку сфер, да? — пошутил доктор. — И какая музыка нынче в этих сферах?

— Оркестровая, вокальная, классическая, легкая классическая, поп, джаз, кино, классический рок, панк, рэп…

— Здесь темно, вы не находите? — Доктор встал, подошел к окну, повернул пластиковую палочку — приоткрыл шторки жалюзи и вернулся к столу.

— Мне кажется, я слышу музыку в приемной дантиста, в номере гостиницы, в вестибюле, в лифте, в кафетерии. Даже в туалете!

— То есть постоянный музыкальный фон?

— И всегда — я всегда слышу музыку, когда кто-то разговаривает! Профессор может читать лекцию о «культурной революции», и я услышу пентатоническую мелодию — такой, видимо, я представляю себе китайскую музыку, да так громко, что с трудом разбираю слова профессора. Говорят о физике элементарных частиц, и мне кажется, я слышу Филипа Гласса.

— Значит, речь идет именно о фоновой музыке, — сказал доктор.

— Человек продает автомобиль? Мне кажется, я слышу «Вариации Гольдберга»!

— Вы имеете в виду телепередачи?

— И радиопередачи, у меня на стуле у кровати портативный приемник. Вот генерал говорит, что, если заставлять солдат расчищать местность после урагана, их можно лишить воли убивать. А мне кажется, я слышу Сузу.

Тень и свет, исполосовавшие стол и пациента, раздражали доктора. Он встал, подошел к окну и снова изменил наклон горизонтальных шторок жалюзи.

— Душно, вы не находите?

— Да, немного, — согласился пациент.

Доктор на несколько сантиметров приоткрыл окно, вернулся и сел.

— Если будет холодно, скажите.

— Нет-нет, все хорошо.

— Позвольте вас спросить вот что, — сказал доктор. — Вы когда-нибудь слышите музыку, которая, как вам кажется, действительно звучит, например, из телевизора?

— Вот-вот! — выкрикнул пациент. Этот козырь он приберегал (и собирался предъявить и тем больным, с которыми провел несколько недель в Аплендской больнице): — Вы когда-нибудь видели ту смазливую девицу, которая чистит зубы?

— На рекламе зубной пасты?

— Именно! Она улыбается, чистит зубы и поет: «Чистите зубы пастой Физохило, улыбайтесь улыбкой Физохило, о-ля-ля». Так вот, можно чистить зубы и одновременно улыбаться. Но стоит об этом задуматься, и вы уже не сможете чистить зубы и при этом не улыбаться. Да, есть люди, которые могут петь и одновременно улыбаться, но! — торжествующе воскликнул Фрэнсис Райнлендер, словно был сам себе прокурор, решающий исход дела против себя самого: — Но нельзя, и я сам проверил это перед зеркалом, нельзя одновременно чистить зубы, петь и улыбаться, а я вижу, как она улыбается, и мне кажется, что слышу, как она поет: «Улыбайся улыбкой Физохило, о-ля-ля» и при этом чистит зубы. А это никак невозможно!

Пациент так возбудился, что доктор поднял трубку телефона.

— Это доктор Эрвин из приемного. Посмотрите, кто сегодня дежурит? — держа трубку у уха, доктор повернулся и недовольно посмотрел на шелестевшие жалюзи — такой звук издает скомканная бумага, перекатываясь в мусорной корзине, и этот звук бесил доктора. — Отлично! Пришлите сюда Кларенса, — сказал он в трубку. — У меня пациент для отделения A-север. Срочно, будьте любезны. — В ожидании Кларенса, которому предстояло забрать пациента, доктор встал, подошел к окну и закрыл его.

Не кто иной, как доктор Эрвин через месяц и три недели оформлял выписку Фрэнсиса Райнлендера, указав диагноз «временный реактивный психоз», оставив без ответа, как это часто бывает, вопрос о том, что стало причиной психопатической реакции. Ранее, когда его принимал доктор Эрвин, пациент признавал, что музыка в его галлюцинациях и была галлюцинацией. Фрэнсис без всякой натуги вел себя, как ему, видно, было свойственно, доброжелательно и кротко, и это убедило трех обследовавших его врачей, что он не представляет опасности для себя и окружающих. Больница отпустила Фрэнсиса Райнлендера под подписку.

Ида Фаркаш

Ида Фаркаш не расслышала, что назвали ее имя, и сестре приемного покоя пришлось выйти и проводить пациентку к себе в кабинет.

— Вы знаете, где находитесь? — спросила она.

— Где находитесь, — повторила пациентка и тронула указательным пальцем губы, потом подбородок и снова губы.

Сестра говорила раздельно, ей в лицо.

— Вы. Знаете. Где. Вы. Живете?

Ида Фаркаш нахмурилась и сказала:

— Где вы живете.

Нахмурилась она, потому что не понимала, что говорит эта женщина. Непонимание стало объемным, окуталось туманом и расположилось позади ее глаз. Палец Иды переместился от губ в область затылка. Ей хотелось просунуть руку внутрь и пошарить там, как обычно шарят в ящике стола, отыскивая… но что?

Сестре пришлось сопроводить пациентку в отделение неотложной помощи.

— Здесь о вас позаботятся! Посидите.

Ида села на стул и тронула губы, потом подбородок.

Сестра вернулась в кабинет и позвонила Филлис на третий этаж.

Самсон Горвиц

Люси увидела Бенедикта. Он беседовал с премиленькой сестрой, только-только заступившей на дежурство.

— Ваш пациент — Самсон Горвиц, — говорила сестра. — Его перевели из Гленшорской больницы.

Старик лежал навзничь и смотрел в потолок. Бенедикту пришлось склониться над каталкой, чтобы попасть в поле зрения больного.

— Привет! — сказал он. — Я должен задать вам несколько вопросов.

Бенедикт спросил старика, знает ли он, где находится, и ему показалось, что тот ответил: «На небесах». Он говорил правым углом рта, угол был приподнят, словно в улыбке.

— Еслименянеищутвдругихместах, — сказал он.

Бенедикт подумал: зачем я здесь, на такое я не подписывался. Он огляделся, ища глазами симпатичную сестру, но та стояла на цыпочках к нему спиной и писала мелом на зеленой доске, висевшей довольно высоко. Бенедикт посмотрел на мать — она склонилась над блокнотом у нее на коленях и что-то писала. Так хотелось оказаться в офисе, у своего компьютера, но пришлось плестись за санитаром, который явился, чтобы отвезти больного в палату. Она была точь-в-точь как та, где они сидели у постели отца — впрочем, на самом деле Бенедикт стоял, потому что второго стула там никогда не было. И маму это очень беспокоило.

Бенедикт остался наедине со стариком, улыбавшимся правой стороной лица.

— Ваше имя? — спросил Бенедикт, как того требовала анкета.

По всей видимости, старик сказал: «Самсон Горвиц». По крайней мере, так значилось в той же анкете.

— Социальное страхование?

Пациент ощупал больничный халат на груди — карманов там не оказалось, но номер социального страхования, место и дата рождения и адрес в Колумбусе, штат Огайо, тоже были напечатаны в соответствующих графах.

«Ближайшие родственники?» — спрашивала анкета.

— Мосн Стюрт.

— Простите?

— Мосн вдели.

Ага, сын? В деле? Ладно, оставим это пока.

— Семейное положение?

Бенедикт разобрал слово «вдовец».

— Образование?

— Версгайо.

— Университет Огайо? Правильно?

— Прально!

— Род занятий?

Бенедикт решительно не понял, что такое «дренажная» фабрика и что там мог делать пациент.

В графе «Комментарии» он записал: «Односторонний паралич лица (?) делает речь пациента трудной / невозможной для понимания. Не исключено спутанное сознание / слабоумие (?)».

Люси увидела доктора Хаддад и подняла руку, но тут же опустила, сделав вид, что поправляет прическу: доктор прошла мимо, не остановившись. Так мы поступаем, когда хотим скрыть от мира, что свободный таксист — не иначе как антисемит — оставил нас стоять на тротуаре. Но не все так плохо! Возможно, Хаддад не хочет выделять Люси: пусть думают, что она — обычный пациент, ожидающий своей очереди. Люси видела, как доктор вошла в палату, куда чуть раньше за пациентом на каталке проследовал Бенедикт и откуда он чуть не сразу вышел.

— Доктор просит принести больному хорошую подушку, — сказал Бенедикт Премиленькой Сестре.

Люси проводила взглядом сына — он направился к выходу, а там миновал двух пожилых женщин, замешкавшихся в дверях.

Дебора и Ширли

Джо превозносил наблюдательность Люси. Что она могла сказать, к примеру, об этих двух женщинах? Они сестры; четыре черных глаза смотрят одинаково тревожно. Обе ожидают услышать что-то страшное. Эта лютая тревога, однако, на мгновение вытесняется острым беспокойством: а пустят ли их вообще в отделение неотложной помощи? Люси послала им ободряющий жест: входите! Входите же! Они вступили в чужой мир и теперь не знали, куда идти дальше — прямо, налево или направо. Они чувствовали, здесь им не место и вот-вот их обнаружат. Люси понравилась одна из них, седая. Другая сама покрасила волосы в черный цвет, какого не найти в природе; а так повязывать шарф ее научила продавщица. Похоже, она не из Нью-Йорка. Женщины отыскали палату, которую только что покинул Бенедикт, и вошли внутрь.

Занавеску перед Деборой и Ширли раздвинула молодая женщина в — как называется эта штука, которой они покрывают голову?

— К вам посетители, — сказала она Сэмми, лежавшему на кровати.

Им пришлось привести лица в порядок, прежде чем войти и поцеловать Сэмми в улыбающуюся половину лица, ту, что была похожа на него прежнего. Другая, левая половина, как-то обвисла. Ширли закрыла рот ладонью.

— Сэмми, милый! — сказала Деб. — Я на тебя сердита! Ну как ты мог пойти на пляж один в пять утра!

— Я пошел не один.

— Что, милый? — Они не разобрали, что он говорит.

— Я пошел не один!

Он покачал головой: «Нет» — это они поняли.

— Пошел, пошел, — повторила Деб. — Я узнавала в Гленшорской больнице, тебя нашли в самом конце пляжа, и ты был один.

— Знаю, — сказал Сэмми, — но в то первое утро, когда я спустился к завтраку, я занял свободное место. Оказалось, это семья. Отец… — Сэм не удержался от смеха. — На нем была… не иначе как мамина белая шляпа с широкими мягкими полями… и он сказал: «Ну-ка все встали!» Ясно дело, ко мне это не относилось, но я пошел следом за малышом, за Чарли. Он упирался и плакал.

Женщины с ужасом слушали бульканье, которое вырывалось из перекошенного рта брата.

— Они отправились туда на весь день, — продолжал Самсон, — с полотенцами, зонтом, мячом, бутербродами. А я забыл свой крем от загара. В детстве я вроде бы всегда обгорал, правда? Конечно же, надо было переворачиваться, я все время думал: надо перевернуться на живот…

— К нему вернется речь? — спросила Дебора женщину в… — хиджаб, вот как это называется.

— Речь на удивление быстро восстанавливается. Только понимать ее непросто — это как найти угол, под которым вы различаете фигуры в голограмме.

— В детстве, — говорил Сэмми, — когда мы ныряли, разве кто-нибудь визжал? Мне понравились Джои и Стейси. Они выбегали из воды и кричали мне «Простите!», если обрызгали. А на Чарли брызгали нарочно, и он плакал.

— Не найдете ли вазу? — Ширли протянула женщине в хиджабе пестрый букет, но та его не взяла.

— Простите, но в отделении неотложной помощи мы не можем заниматься цветами.

— Как это — не можете?

— Ширли, одумайся! — сказала Деб. — Ты говоришь с доктором!

Тут только Ширли заметила стетоскоп вокруг ворота белого халата, но признать, что это ее смутило, не захотела.

— Ну и что такого? — сказала она. — Разве нельзя было просто передать букет какой-нибудь сестре?

— С каких пор ты просишь врачей позаботиться о цветах? — не отставала Деб. Бывают моменты, когда продолжаешь говорить, словно другие в той же комнате из любезности не услышат или не поймут, что речь идет о них.

— Не парься, — это выражение Ширли переняла у внуков.

— Джои и Стейси пошли за мороженым, Чарли дожидаться не стали, и он с плачем побежал за ними. Помнишь, какие ножки были у Стьюи, когда он бегал? Я хотел повернуть голову, посмотреть, как бежит Чарли, — и не смог.

Женщина в хиджабе — в мыслях Ширли она как-то связывалась с ее оплошной просьбой о цветах — похоже, не собиралась уходить. Она стояла у изножья кровати Сэмми и что-то писала на его табличке. Потом сказала:

— Все витальные параметры в порядке.

— Так вы его врач? — спросила Ширли.

— Да, в отделении неотложной помощи. Мы найдем мистеру Горвицу место в нашем Центре престарелых, там он пройдет курс реабилитации.

— Реабилитации? Ну да. И как долго он там пробудет?

— По меньшей мере несколько недель. Конечно, витальные параметры в норме, но учиться ходить и ухаживать за собой ему придется заново. Там и его речью займутся. — Она повернулась к пациенту: — Я еще загляну к вам. А пока пообщайтесь с гостями.

Когда она ушла, Ширли сказала Деб:

— Чего ты добиваешься, когда грубишь врачам Сэмми?

— Врачам? И многим врачам я нагрубила?

— Ты бы не стала просить обычного врача позаботиться о цветах.

Самсон сказал:

— Она еврейка, — а они защебетали:

— Да, да, милый, все в порядке!

И одна взяла одну его руку, другая — другую, и не отпускали.

— Что ты читаешь? — Филлис, сестра с третьего этажа, спросила внучку, которую оставили с ней до вечера.

— Сказку, — ответила девочка.

Филлис велела ей сесть с книжкой на место Бети — та ушла в отделение неотложной помощи опрашивать Иду Фаркаш.

— И о чем сказка?

Внучка читала про девочку, такую красавицу, что солнце — а оно чего только не повидало — поражалось каждый раз, когда освещало ее лицо. Мачеха девочки, злая ведьма, очень плохо с ней обращалась. А где же ее отец? Он уехал по своим делам; уехал на охоту; во всяком случае, он далеко, и девочка убегает из дома. Она приходит в густой темный лес. Когда наступает ночь, она сворачивается клубочком в дупле дерева и засыпает, и внучка Филлис, и сама Филлис, и Бети Бернстайн знают, и Ида Фаркаш когда-то знала, и даже те люди, которые не читали и никогда не слышали эту сказку, знают, что девочка выйдет замуж за принца с добрыми глазами. Они унаследуют полкоролевства, и если они еще не умерли, то и сейчас живы.

Ида Фаркаш

Войдя в отделение неотложной помощи, Бети увидела Люси, и толстую девочку, и ее толстую мамашу — та уговаривала брата девочки перестать наконец сосать колу и выбросить бутылку в корзину. Как раз в это время ноги старика с коркой крови на виске резко подпрыгнули, словно кукольник решил, что пора потянуть за все веревочки разом.

— Как он? — спросила Бети.

— Все хорошо, — ответила Сестра-Индианка.

— Кто из них Ида Фаркаш?

Сестра показала на спящую горбунью:

— Она не знает ни кто она, ни где живет, ну ничего. Я поищу свободную палату. Та еще, похоже, будет ночь.

— Ида Фаркаш? — обратилась Бети к спящей старухе. — Мне надо задать вам несколько вопросов.

Старуха вовсе не была горбуньей. И в подземке, бывало, встречаешь пьяных, заснувших таким глубоким сном, что у них не работает инстинкт, который не позволяет человеку валяться в общественном месте. Женщина чуть ли не съехала со стула и почти лежала. Седая голова с просвечивающим розоватым черепом упала на щуплую детскую грудь. Есть вещи — и да простим себя, есть люди, — к которым мы не хотели бы прикасаться. Бети Берстайн тронула рукав Иды Фаркаш указательным пальцем правой руки.

— Миссис Фаркаш?

Ида открыла глаза и так скривила рот, что Бети подумала: «Я ей не нравлюсь».

Бети села напротив безобразной старухи и спросила, знает ли та, где находится.

— В отделении неотложной помощи «Ливанских кедров».

— Как вас зовут?

— Ида Фаркаш.

— Вы помните, где живете?

Ида Фаркаш назвала свой нью-йоркский адрес и дату и место рождения:

— Пожонь, так он назывался до Первой мировой, когда это была еще Венгрия. Словаки называют его Братиславой. А по-немецки — Пресбург.

Рубрики для истории Австро-Венгерской империи двадцатого века в анкете не было.

— Ближайшие родственники?

— Марта, дочь. С сестрой Польди мы не разговариваем.

— Вы помните номер телефона дочери?

— Еще бы, и мне это так помогает, что вы будете смеяться! Я звоню и мило беседую с автоответчиком, а потом сижу в своей квартире и жду, когда моей дочери взбредет в голову мне перезвонить.

— Семейное положение?

— То еще положение, — сказала Ида Фаркаш. — Твой молодой муж везет тебя домой со свадьбы в автобусе, а под мышкой у него свернутый ковер.

— Ковер? Что еще за ковер?

— Ковер! Паршивый ковер, который лежал у маминой кровати, а Берта решила, что я захочу положить его в вестибюле. Откуда бы у меня взялся этот самый вестибюль? Берта была старшей, ей и досталась квартира на Двенадцатой юденгассе. В конце концов ее, конечно, отобрали нацисты. Польди с Кари и мы с Миклошом уехали, только мы и уехали. Ну кто, скажите, приносит ковер на свадьбу?

— Занятия?

— Занятие нацистами Братиславы в марте тысяча девятьсот тридцать девятого?..

— Тут, по-моему, имеется в виду род ваших занятий — где вы работали?

— Когда я с ребенком приехала в Нью-Йорк, Миклош уже умер. Польди получила место компаньонки у своей «мисс Маргейт». Она нас никогда не знакомила, никогда не брала меня на «вечера» этой самой мисс. И на день рождения Герты Франкель не взяла, а ведь в одном классе с ней училась вовсе не Польди, а я, пусть мы и не дружили.

— Так где вы все-таки работали?

— Кари, муж Польди, занимался импортом вина в Братиславе, у них было отделение в Вене. А в Нью-Йорке мужчины работали на почте. Мы называли их packerl Schupfer. «Швыряльщики пакетов», так мы их называли. А когда он умер, в пятьдесят третьем, мы с Мартой переехали к Польди, я получила свидетельство, стала социальным работником и служила в отделе социального страхования на Кастель-стрит, где никто не сказал ни мне, ни Герби Дукашу, что, если хочешь продвинуться, надо пойти на курсы.

«Социальный работник», — написала Бети в соответствующей графе.

— Под конец Герби решил вернуться в Будапешт. Потребовал, чтобы я заплатила тридцать пять долларов за его кровать, а ведь кто ему на эту самую кровать сшил покрывало, как не я! Одолжила у мисс Маргейт, у которой Польди в компаньонках, машинку «Зингер». Он сказал, что одна материя ему во столько встала — может, так и есть. А мне только всего и прислал, что одну паршивую открытку, когда отдыхал в Балатонлелле.

«Образование?» — спросила анкета.

— Польдин Кари был ушлый, — сказала Ида Фаркаш. — Он ввез их в Нью-Йорк нелегально, через Канаду, а мы с Миклошом и ребенком сидели в гостинице «Будапешт» в Санто-Доминго — ждали «квоты». У него были усики как у Гитлера, у Миклоша. Подумать только, — сказала Ида Бети Бернстайн, — женщина помнит, как муж вез ее после свадьбы домой в автобусе.

Люси

Сестра Тротвуд принесла Люси халат:

— Он завязывается на спине.

— По-моему, мне следует подождать доктора Хаддад, — сказала Люси.

— Свою одежду положите в эту сумку, — сказала Тротвуд.

На большой сумке черными крупными буквами значилось: СОБСТВЕННОСТЬ ПАЦИЕНТ. Читателю необходимо иметь в виду, что отсутствие должной падежной формы застрянет занозой в подсознании Люси до конца этого повествования. Люси вспомнила, что должна вести себя как обычный пациент, и последовала за сестрой.

У каждой палаты одна стена была сплошной, а три остальные образовывала синяя занавеска, свисавшая с кругового карниза, вделанного в потолок. Эта палата выглядела точь-в-точь как та, где они смотрели, как Берти умирает, а могла быть и той самой. Второго стула там не было: Бенедикту пришлось стоять. Он на нее злился.

Палату кто-то оформлял, и он решил, что занавеска должна быть синей. Он хотел как лучше, думала Люси, выбрал приятный синий цвет, но этот синий пропитался болью, страхом боли, созерцанием боли.

Люси надела хлопчатобумажный халат в синюю полоску, полинявшую от казенной стирки. Свои вещи сложила в сумку. На жестком стуле сидеть не хотелось, и она взобралась на кровать и сидела там, пока не пришла сестра измерить ей давление. Это была та самая Премиленькая Сестра с приветливым лицом и низким голосом — такие голоса у женщин нравятся людям вроде короля Лира.

— У вас руки такой же температуры, как мои, — сказала Люси.

Премиленькая Сестра оказалась неразговорчивой и неулыбчивой. Лицо у нее терпеливое, подумала Люси, но это не от страданий, а от природной доброты. Вблизи ее щека походила на щеку матери Люси: поцелуешь ее — образуется ямка, а потом, глядишь, нежная округлость такая же, как прежде. А мои щеки, казались они нежными Бенедикту? Берти?

— Ближе к концу нам то и дело приходилось привозить сюда мужа, — сказала Люси сестре, которая уже сворачивала манжету измерителя давления в аккуратный рулон.

— Вас осмотрит доктор, — сказала сестра и тихо удалилась.

Люси сидела на кровати. Отсюда она уже не могла ни за чем наблюдать. Знает ли доктор Хаддад, где она? Ей нужна была книга, как пьянице глоток спиртного. Она решила пока что тщательно осмотреть все, что находилось в поле зрения. Один стул. Корзина для мусора стандартного размера, цвет хаки. Раковина с краном на уровне колена. Дезинфицирующее средство для рук. Два прибора, включенные в штепсельные розетки с черными пластмассовыми наконечниками различной конструкции, что позволяет вставлять их — видимо так? — в отверстия различной формы. Табличка с рисунками для различения степени болевого синдрома — от улыбающейся рожицы до лица с опущенными уголками губ и потоками слез. На белом металлическом шкафчике — листок со списком содержимого. Можно прочитать: спиртовые салфетки; пробирки со средой для определения гонококков и хламидий; пробники розовые/голубые; бланки для гемотеста; проявитель; хирургические салфетки; впитывающие салфетки стерильные 2x2 и 4x4; перчатки медицинские р-р 6 и 6,5; физраствор (500 куб. см) для внутривенного вливания. ХАЛАТЫ СКЛАДЫВАТЬ АККУРАТНО.

Люси легла. Люси села. Люси слезла с кровати и порылась в СОБСТВЕННОСТИ ПАЦИЕНТ, нашла свою сумку, вынула ручку, вынула очки из футляра, открыла записную книжку на букве «Y» — пустая страница — и начала писать.

Я ошиблась — я не отправляю письма в расширяющуюся Вселенную. Я лежу на полке. В понедельник, прошлым октябрем, ты входишь в свой кабинет и находишь меня на столе. Ты зовешь практикантку из подающих надежды студенток Беннингтонского колледжа [22] . Ты говоришь ей: «Прочитай-ка и напиши отзыв, абзаца хватит». Студентка относит меня в переговорную, читает «Румпельштильцхена в неотложном», и, возможно, ничего лучше она за «целую» жизнь не читала, если не считать, что она на самом деле не ведает — понятия не имеет, — о чем там идет речь…

Люси понимает, что ей не хватит места на странице, и пишет мельче — буковки получаются наподобие буковок в миниатюрных книгах кукольного домика.

…Она отодвигает меня на край стола, чтобы перечитать завтра, но во вторник ты даешь ей два эссе и пачку стихов, а в среду — еще рассказ, — и так до возвращения твоей постоянной помощницы. Прежде чем уйти, девица из Беннингтона складывает рукописи стопкой (причем «Румпельштильцхен» оказывается в самом низу) и оставляет на полке в твоем кабинете.

Фрэнсис Райнлендер

В палате справа от Люси Фрэнсис Райнлендер продолжал натягивать на колени полы слишком короткого халата. Эл заглянул в анкету.

— Провоцирующий фактор?

— Я потерял сознание в вестибюле гостиницы, — сказал старик. — Брат заставил меня перед отъездом с утра пойти к врачу. Думаю, я забыл позавтракать.

Фрэнсис тащил сумку с вещами по полупустой парковке Годфордской мемориальной больницы; мысль о том, что у него здесь могут что-нибудь обнаружить и в результате оставить в одной из тихих уютных палат, была не лишена приятности. Солнечный свет, заливавший стол Энджи Биддл, сестры на приеме, окружал ее слегка размытым ореолом. Энджи когда-то училась вместе с сыновьями Райнлендера.

— Позвонил Джордж, — сказала она Фрэнсису. — Он хочет, чтобы мы вас осмотрели, прежде чем вы уедете домой.

— Меня положат в палату одиннадцать двадцать пять?

Энджи сочла, что это вполне вероятно.

— Медбрат приходит в десять. Оставьте вещи здесь. — Она показала на стул рядом с собой.

— Мне Джордж говорил, Маргарет Уэст умерла? Ты ведь у нее музыке училась, — сказал Фрэнсис.

— Маргарет пела на моей свадьбе. Помните, ее еще наградили специальным значком за песню, которую ей заказали для парада в Годфорде по случаю двухсотлетия независимости? Она тогда так смутилась. Не думала, что песня так уж удалась.

— Хорошая песня, — сказал Фрэнсис. — Я тогда шел с барабаном по Главной улице.

Годфордский уличный оркестр следовал за пожарной машиной, та ползла со скоростью пешехода, за рулем был Фред Уиллис, начальник добровольной пожарной команды, а рядом с ним сидел мэр. Они остановились напротив пушки с семью черными ядрами, сложенными пирамидой на треугольной лужайке, где Главная встречалась с Хай-стрит. Зрители — их было вряд ли больше участников парада — стояли или сидели вокруг. Младенцы ползали по траве, а собаки вынюхивали лакомства, пока городские знаменитости, сменяя друг друга, читали Декларацию независимости.

— Я обычно ждал подлого короля и злобных индейцев, — сказал Фрэнсис. — А тебя не интересовало, что на самом деле значит «незапятнанная честь», если она вообще существует?

Энджи ничего в этом роде не интересовало, она такого не помнила.

— Маргарет Уэст! — протянул Фрэнсис. — Когда мне было пятнадцать, она передавала мне своих младших учеников, чтобы я мог заработать.

— Вот так вот взять и умереть, — сказала Энджи.

Вошел медбрат.

— Это мистер Райнлендер, — сказала Энджи и обратилась к Фрэнсису: — Он вас проводит.

— Я могу рассчитывать на палату одиннадцать двадцать пять? — спросил Фрэнсис медбрата и услышал:

— Почему нет?

Это был тучный моложавый мужчина с волосами, собранными в хвост, и усами такого оранжевого цвета, что Фрэнсис не мог оторвать от них глаз.

— Брат обо мне беспокоится, — сказал Фрэнсис, а мужчина повторил свое «почему нет», хотя и не ясно, в связи с чем, и спросил, помнит ли мистер Райнлендер, что ему не следует завтракать.

Райнлендер и не завтракал. Медбрат заполнил его кровью несколько пробирок, каждая из которых закрывалась резиновой пробкой своего цвета и снабжалась ярлыком с его именем. Потом осведомился у Райнлендера, как он себя чувствует. Фрэнсис сказал, что вчера за ужином его подташнивало, но при этом утаил от чужака с оранжевыми усами, что сидеть ему пришлось рядом со своей невесткой Сибиллой, а ее источающая невыносимый аромат засахаренная роза упала в его рыбный суп, так что ему пришлось выскочить из-за стола, извиниться и сказать, что ему нужно прилечь. Он вышел и лег на диван в гостиной, где круглые сутки, не переставая, гремела музыка детей Джорджа.

Когда медбрат сказал, что Фрэнсис может идти, тот продолжал сидеть. Похоже, он просто не мог встать.

— Если хотите, Энджи вызовет такси.

— Нет, нет. Благодарю. — Райнлендер поднялся.

— А теперь вам нужно поесть. В Нью-Йорке у вас есть врач? Он может позвонить и узнать результаты анализов.

Фрэнсис Райнлендер смешался с толпой под полуночным небом нью-йоркского Центрального вокзала, где созвездия обведены зодиакальными фигурами и снабжены соответствующими подписями, уже в третьем часу пополудни. Гремел духовой оркестр, расположившийся рядами перед мраморной лестницей. Рядом с тромбонистом сидел малыш. Тромбонист дул в свой тромбон, а мальчик — в соломинку, заставляя пузыриться молоко в стакане.

Как получилось, что палец Райнлендера на кнопке «Выкл.» миниатюрного телевизора в такси все время нетерпеливо, настойчиво включал музыку? Он даже подумывал воззвать к таксисту, чей плоский затылок без посреднических услуг шеи вырастал из массивной спины; мужчина явно напоминал кого-то из комиксов Чарльза Аддамса. Фрэнсис сидел, сжимая правой рукой левую.

Письмо Фрэнсиса Райнлендера управляющему гостиницы, в котором он сообщал, что не обязан слушать музыку в вестибюле, осталось без ответа, и веселенькие скрипки ухудшали состояние его и без того расстроенного желудка.

— Я не завтракал, — сообщил Фрэнсис мужчине примерно своего возраста за стойкой администрации, и тот посоветовал ему оставить сумку и заглянуть в кафетерий, не найдется ли для него что-нибудь на кухне.

— Фрэнк Синатра пел «Нью-Йорк, Нью-Йорк», — посетовал Райнлендер, обращаясь к Элу Лессеру.

Эл сказал:

— Моя бабушка как-то раз встретилась с Фрэнком Синатрой, — и покраснел.

— Я все время прошу их выключить, — сказал Фрэнсис, — а они твердят, что начальство любит эту музыку.

Но он попал в перерыв между обедом и ужином. В кафетерии не было никого, кроме официантов, они что-то ели за столиками в дальнем конце зала. Официантом Райнлендера был коротышка в годах, с акцентом, — ему пришлось встать коленом на стул, чтобы дотянуться до регулятора громкости.

— Они приглушали Синатру, — сказал Фрэнсис Элу, — но не выключали, и звук опять набирал громкость. Неужели они не могут обойтись без музыки?

Эл мысленно погладил айпод в своем кармане. На нем были его любимые Нора Джонс, Блэк Кийз, Джей-Зет, Ману Чао, Адель и Леди Гага.

— Но ведь вы композитор! Вы учили игре на фортепьяно. И не любите музыку?

— Только не в придачу к омлету с грибами! — воскликнул Фрэнсис. — Я оставил ему чаевые и ушел.

Но Фрэнк Синатра и целый оркестр преследовали его и в туалете, и Фрэнсис счел, что это ужасно несправедливо. Однако, когда он зашел взять свою сумку, последний удар нанесли именно скрипки. Старый администратор, по-видимому, отлучился. Низенькая толстуха в подобии морского мундирчика заволновалась: «Сэр, что с вами? Вам плохо?» — когда Фрэнсис ухватился за край стойки, и та с невероятной скоростью отодвинулась куда-то так далеко, словно он видел ее в обратную сторону бинокля.

— Сэр!

Фрэнсис сделал шаг, еще шаг, слегка подпрыгнул и ударился лицом об пол — его уже ничто не могло удержать.

— Вам нужен врач? — спросила женщина в морском мундире, а двое мужчин, выйдя из лифта и увидев тело, неизменно удивлявшее всех своей длиной, ничком на полу, вприпрыжку пустились к двери, и та, повернувшись, выпустила их на улицу.

Женщина позвонила девять-один-один и вызвала «скорую», которая и доставила Фрэнсиса Райнлендера в отделение неотложной помощи «Ливанских кедров».

В другой палате сидели Деб и Ширли и держали брата за руки.

— Милый, — сказала Дебора, — ты полежишь в реабилитации совсем недолго, договорились? И поправишься. Ты выйдешь, и я устрою тебе постель в угловой комнате, место тихое, покойное.

— Могилавотместотихоеипокойное, — сказал Самсон.

— Что он просит? — спросили Деб и Ширли друг друга.

Самсон Горвиц

Ближе к вечеру на пляже солнце уже не мешало, не жгло запрокинутое кверху лицо и голые грудь и ноги Самсона.

Они уже уходили, собирали вещи. Стейси и Джои, которым было велено сложить махровую простыню, вырывали концы друг у друга и хохотали.

— Дети, дети! Скорее!

Они повалили зонт. Кому его тащить?

— Я не понесу!

— Зонт понесу я. — Это был голос папы.

А это кто сказал:

— Мяч я не нес, а потому и не понесу.

— Кто нес мяч?

— Ты сказал, что надо взять мяч. Ты и неси.

Они уходили. Стейси вернулась за чем-то, что должен был нести Чарли. Чарли плакал.

Самсон прислушивался. Ушли? Свернутая рубашка едва приподнимала голову, и он видел лишь пустое небо.

Малыш Стьюи спросил отца:

— Как делать небо?

Он рисовал морской пейзаж: океан с волнами, парусник и солнце с лучами на белом прогале между синим океаном и синим небом — небо он разместил вдоль верхнего края листа. Стьюи знал, что это неправильно, и спросил:

— Как далеко спускается небо?

— Милый, ты же знаешь, небо — оно везде вокруг нас, — сказал папа.

Но это неправда: Стьюи протянул руку и не нащупал ничего синего, и белой бумаги там не было.

Наступил вечер, Самсон лежал на пляже, навзничь, смотрел вверх в золотисто-синий воздух и думал о вопросе Стьюи.

Он знал, что там, за ним, есть люди, они миновали его слева направо. Воздух неприятно холодил разогретое тело.

Малыш перепрыгнул через вытянутые ноги Самсона. На малыше были купальные трусики с крошечными белыми китами. Он вернулся и снова прыгнул. Отец и мать оглянулись и строго сказали:

— Прекрати и извинись перед господином.

— Я не могу двигаться, — сказал Сэм мальчику; тот увидел, как на губах взрослого дяди пузырится пена, догнал родителей и потянул их за руки, чтобы не останавливались.

Он смотрел на звезду, больше смотреть было не на что. И Сэм смотрел на нее. Появилась вторая звезда, и еще, и еще.

«Я не могу пошевелиться», — он думал, что взывает наверх, к молодым голым ногам, похожим на стройные деревца, а они размножились — и вот уже мимо него справа бежала целая роща. Всю ночь Сэм ощущал призрачное песчаное облачко в уголке глаза, но поднять руку, чтобы смахнуть его, не мог. Девушка посмотрела вниз, замешкалась — она бы остановилась, но мужская рука, сплетенная с ее рукой, тянула к воде, которая вдруг оказалась совсем рядом. Я утону, подумал Самсон. В первый, но не единственный раз за эту ночь на пустом пляже его обращенное к небу лицо сморщилось и слезы, которым некуда было стекать, заливали глаза и дробили картину перед ними как дождевые капли на лобовом стекле.

Он негодовал на холод, на то, что нечем укрыться.

Самсон хотел обмануть скуку, дотошно примечая, как шаг за шагом темнеет и сереет синее небо. Он собирался следить за этими переходами, но то и дело забывал, отвлекался, серый цвет становился гуще, вот он уже черный, а Сэм лежал навзничь на пустом пляже и момент изменения цвета не смог уловить ни разу.

Доступный ему клочок неба усеяли звезды, он так и не озаботился узнать их названия, а теперь они не сделали ровным счетом ничего, чтобы его развлечь. Первая волна лизнула ногу, дошла до щиколотки и отступила. Он ждал следующей атаки, ждал, ждал. Холодная вода неприятно хлестнула по разогретой солнцем плоти. Он снова заплакал. Следующая волна хлестнула по колену, отхлынула и тут же вернулась. Помогите! Если бы он мог повернуть голову, то отыскал бы девушку с бегущими ногами и мужчину. В каком направлении они ушли? Исчезли вовсе? Неужели он, куда ни глянь, один на этом ночном пляже?

Помогите!

Кругом черным-черно, и все же отдельные облачка кажутся еще чернее. Холодная вода хлещет в пах. Но паниковать час за часом невозможно. Он перестает думать, скорее всего, заснул, потому что проснулся уже в воде, глотая ее, выкашливая — открыл рот, чтобы закричать, снова хлебнул и ушел в воду.

Самсон Горвиц лежал на пустом пляже — продрогший, измученный, потерявший надежду. Слезы лились, высыхали, лились снова, небо понемногу светлело — посерело, засеребрилось, — но ему не было до этого дела.

Бегун был довольно далеко, он бежал у самой воды, вдоль маленьких волн, словно любовно прорисованных заостренным карандашом. Мирные и прозрачные, они увеличивали все, что под ними, — полоску водорослей, изгибы раковины, оставленной ее обитателем. Горизонт еще только начал разбрызгивать иглы света в зябком воздухе — странное время выбрал седой толстяк в стариковских плавках, чтобы, сунув под голову рубашку, задремать, раскинув ноги, у самой воды, будто какой-то хлам, выброшенный на берег приливом. Почему, вопрошал себя бегун — как делал это каждое утро, вовсе не стремясь докопаться до ответа, — почему первый утренний свет так безупречно бел и какая химия в более поздние часы примешивает к нему золото? Он продолжал бег, но то и дело оглядывался туда, где на песке навзничь лежал толстяк, так неподвижно, что напоминал скорее неодушевленный предмет, чем спящего человека. Бегун повернул обратно.

Глаза старика были открыты, и в них застыл вполне осмысленный ужас. В правом углу рта пузырилась слюна. Из ослепительного белого света над ним склонился человек, и Самсон Горвиц сказал ему: «Я не могу двигаться!» Подумал, что сказал.

Один, два, три. Он чувствовал, что его подняли, он лежал на белой постели, и она быстро и плавно уносила его куда-то. Белые фигуры, мужские и женские, окружали его, склонялись над ним. Самсон хоть и знал, что беспомощно улыбается — тепло и сухо, какая благодать! — не мог удержаться от широкой улыбки.

В Гленшорской больнице его состояние стабилизировали. В намокшем бумажнике, найденном в нагрудном кармане мокрой рубашки, оказались сведения, которые помогли отыскать и известить его сестру, живущую в городе. А потом больного перевезли в клинику получше — «Ливанские кедры».

Люси

Распорядилась ли доктор Хаддад отвезти Люси обратно в общую зону, чтобы та продолжила наблюдение, или понадобилось место для койки с поднятыми бортами, в которой лежал, закрыв глаза, переломанный чернокожий парень? Рядом шла девушка, перекинув через руку его коричневую кожаную куртку.

— Даже не пытайтесь его раздеть, — сказала доктор Хаддад Премиленькой Сестре, и за ними закрылся занавес.

— Что с ним? — спросила Люси сестру, когда та через несколько минут вышла из палаты.

— Вам лучше этого не знать, — ответила сестра и заторопилась по своим делам.

И здесь нашлось что почитать — кто-то когда-то вывесил все эти бумажки на несущей колонне слева от Люси, и никто не удосужился их снять. Люси прочла каждое слово на каждом листке, включая крошечный логотип принтера слева внизу. Списки, памятки, предупреждения. Открытка с синим-пресиним океаном, ее она изучила в подробностях: точно таким был океан на Багамах, где они с Берти провели медовый месяц. Рождественские котята с пуансеттиями, моментальный снимок чьего-то настоящего кота, малышка в капоре — сейчас уж, верно, в детском саду, а то и школу заканчивает. Групповая фотография санитарок в полосатых халатах, все дружно улыбаются. Когда Бенедикт окончил школу, они взяли его в Вашингтон, стены коридора в Верховном суде были увешаны ежегодными групповыми снимками судей в мантиях, передний ряд сидит, задний стоит. Берти определил, в какой год фотограф в первый раз сказал судьям: «Улыбочку». Шутник Берти.

Люси посмотрела налево, ища глазами ту молодую женщину, которая плакала. Может быть, она уснула?

Она искала, за чем бы еще понаблюдать. На стене полки с папками. Ярлыки сложились в цветной узор. Нет ли там чего-то, что она должна обнаружить? Люси понимала, что не слезет с койки в оголяющем спину халате, не сделает эти несколько шагов до полок, не сможет прочитать или переписать содержимое хотя бы одной из всех этих папок.

Люси представила, что и Мори не читает ни одной из рукописей, скапливающихся на полке в его кабинете.

Что Сестра-Индианка пишет на зеленой доске?

— А что означают эти номера рядом с фамилиями? — спросила она.

Сестра прекратила писать, повернулась на голос, посмотрела на Люси.

— Что вы называете номерами? — сказала она, снова повернулась к доске, добавила запятую, несколько цифр и поспешила к доктору Стимсону — вылитому консультанту Люси по налогам: он ее позвал.

Люси взяла планшет с зажимом, который лежал на простыне, прикрывающей ее ноги, но возникшая рядом Тротвуд выхватила его из рук Люси и прикрепила к изножью койки, куда ей было не дотянуться.

— Почему мне нельзя прочитать, что там написано? — спросила Люси, но Тротвуд уже бежала по своим делам.

Облегчение — хоть что-то происходит: колесики ее койки отказываются ехать вбок, чтобы освободить место для каталки со скрюченной старухой. Очков на ней не было, и она таращила на Люси чудесные черные глаза:

— Кто-то явно поговорил с Гертой, иначе она бы не сказала, что я могу прийти, если захочу. Я ответила, спасибо, не надо, а она мне: «Будет тебе, ведь я тебя приглашаю, разве нет?» А я ей: «Я вообще не желаю идти на твою вечеринку». Попроси она меня как положено, думаю, я бы пошла, а она просто: «Если хочешь, приходи», а так не положено, вот я и сказала: «Говорю же тебе, я вообще не хочу идти», а она: «Ну, как знаешь», и больше уже не просила. Польди пошла на эту вечеринку, а она даже не училась с Гертой в одном классе. Польди никогда не брала меня к мисс Маргейт.

Люси хотела, чтобы она наконец умолкла и можно было разобрать, о чем так горячо говорит низенькая плотная женщина, в чьей речи было так много согласных, что Люси не сразу распознала английский язык. Женщина толкала инвалидную коляску, в которой сидела древняя старуха с ослепительно белыми сединами и крупным носом, облаченная в отлично скроенный костюм. Втянутые щеки обнажали изящной лепки скулы.

— Энстис Адамс! — доктор с роскошной шевелюрой подошел и взял ее за руку. — Да вы у нас завсегдатай! Люба, что стряслось?

— Она обратно голову зашибла!

— Не смей, не смей, не смей говорить, что я голову ударила.

— Прям на лестнице зашибла!

— Дайте-ка мне вот ту каталку, — сказал доктор. — Посмотрим вашу голову.

— Она спрятала мои туфли.

Люси выбралась из ямы, в которой кто-то кричал. Она открыла глаза — рядом стоял Бенедикт, и кто-то кричал.

— Я просто прикрыла глаза. — Люси не хотела, чтобы он подумал, будто разбудил ее.

— Я только что вошел! — Бенедикт не хотел, чтобы она подумала, будто заставила его стоять и ждать. — Что-нибудь обнаружила? Что-нибудь, стоящее внимания?

— Разве предполагается, что мы знакомы?

— Господи! Просто сын навещает мать в неотложном. Ты с Хаддад встречалась?

— Бенедикт, ты помнишь, как мы с папой взяли тебя в Вашингтон и там пошли в Верховный суд?

— Вашингтон? Помню, конечно. Мама, что-нибудь случилось?

— Только то, что они не желают объяснить мне числовой код на доске. Что значит этот код рядом с моей фамилией?

— Похоже на сегодняшнюю дату и время обращения к врачу. Почему этот мужчина кричит?

— И они не дают мне прочитать, что написано на моей табличке.

— Дай-ка посмотрю. Давление сто тридцать на семьдесят пять — по-моему, хорошее давление, а? Температура тридцать шесть и семь, хорошая температура. И дышишь ты хорошо. Послушай, мама, Джо просит, чтобы утром, когда выпишешься, ты оставалась в приемном покое. Хочет опросить тебя до того, как сам поступит сюда. Он решил провести совещание с персоналом клиники в кафетерии. Его последний заскок: общественное место труднее нафаршировать жучками, чем кабинет Хаддада. О! Привет! — сказал Бенедикт, завидев красавицу Мириам Хаддад.

— Привет, — сказала доктор. — Как идут дела? — спросила она Люси.

— Почему этот мужчина кричит? — спросил ее Бенедикт.

Доктор Хаддад смотрела на дверь — в нее входили все новые пациенты — и велела санитару выкатить койки в соседние коридоры.

— Если у вас есть богатые знакомые, которые захотели бы внести пожертвования на приличное отделение неотложной помощи, пришлите их ко мне.

— Куда вы меня везете! — кричала Ида Фаркаш.

— Всего лишь за эту дверь, — сказал санитар.

— А она почему остается? — провыла скрюченная старуха, впившись глазами в Люси.

Энстис Адамс вкололи успокоительное, и она забылась блаженным сном, а Любе предложили выйти и посидеть в приемном покое. Сестер Самсона Горница попросили уйти, а утром они смогут посетить брата в реабилитационном отделении Центра престарелых.

— Почему они не дадут ему успокоительное? — Бенедикт поморщился от крика, долетавшего из палаты на другом конце отделения; он все больше походил на рев быка.

— Он обезумел от этой раны на голове, — объяснила доктор Хаддад.

— Неужели ему нельзя что-то дать?

— Только после осмотра доктором Стимсоном — он, кстати, хочет присутствовать на вашем совещании.

— Которое состоится в кафетерии, — сказал Бенедикт. — Этот крик невыносимо слушать…

— Такой крик, — сообщила доктор Хаддад, — издают те, кто выносит невыносимое. Извините, я должна идти. — И она присоединилась к большой группе врачей и сестер, собравшихся в палате, откуда этот рев, казалось, будет вырываться до утра.

— Не могу поверить, что ему нельзя дать хоть что-нибудь! — сказал Бенедикт.

Люси велела ему идти домой.

— Правда, иди. Передай привет Гретель. Увидимся утром.

— Телефон у тебя?

— Да, но в неотложном им нельзя пользоваться. Иди же, Бенедикт!

Люба

По пути к выходу Бенедикту случилось быть свидетелем еще одной заварухи в приемном покое. Сестра на приеме уже сообщила, что пациент невменяем, и послала за помощью. Люди в переполненном помещении наблюдали, как молодой охранник безуспешно старался помешать коренастой низкорослой Любе сбросить с себя остатки нижнего белья. Он закутал ее в свою форменную куртку, пытаясь прикрыть повисшие сплющенными тыквами груди, интригующую складку на животе, одновременно упрятать квадратные ягодицы и при этом самому никак не прикоснуться к обильной розовой старческой плоти.

Утро в отделении неотложной помощи

Утро в отделении неотложной помощи — вся техника оцепенела, молчат телефоны, замерли компьютеры. Мужчина с раной головы, всю ночь издававший рев, то ли заснул, то ли умер. Скрюченная старушонка Ида, плакавшая молодая женщина, блевавшая толстая девочка, невиданно высокий старик с добрым разбитым лицом, спятившая древняя Энстис — помогли ли им врачи? А чернокожий парень с переломами и его девушка? Люси так и не узнает, что с ними стало.

Сестра-Индианка и Премиленькая Сестра уже на пути к выходу остановились пощебетать с сестрой, заступившей на дневное дежурство: Шарин родила мальчика! Три кило двести граммов, пятьдесят шесть сантиметров. Ночные сестры ушли. Дневная направилась к Люси, и Люси сказала:

— Мне нужно в туалет.

Сестра прикрепила снимок новорожденного к колонне у локтя Люси и сказала:

— Сейчас, я только сниму пальто.

Потом исчезла и больше не возвращалась.

Люси соскользнула с койки, но Тротвуд с сумкой, уже перекинутой через плечо, успела ее перехватить:

— Вам нельзя самой вставать с постели!

— Мне надо в уборную.

— Вы не должны вставать.

— Я звала. Никто не подошел.

— Вернитесь на кровать, — сказала Тротвуд и, как и прочие, отправилась домой.

Бенедикт позвонил в офис.

— Моя мать пришла?

— То есть как это? Она в неотложном, — сказал Эл.

— Но ее здесь нет. Мы с Джо в приемном покое. Я ее предупредил, что Джо хочет с ней поговорить перед тем, как поступит в отделение. Сестры не знали, что ее нет в отделении. Дежурный на выписке ее не видел. Домой она не пошла, я туда все время названиваю. Поэтому слушай. Джо вот-вот поступит в отделение, и время совещания с доктором Стимсоном и обоими Хаддадами мы определим только после того, как узнаем, когда его выпишут. Если Люси придет в офис или позвонит, скажи ей, чтобы она перезвонила мне или позвони мне сам.

— А то.