Восьмому этажу на время отвели роль филиала отделения неотложной помощи, с тем чтобы разместить там стариков, страдающих деменцией. Центр престарелых — самый северный корпус, ставший завершением больничного комплекса, занимающего несколько городских кварталов между двумя авеню. Архитектор Центра — в свое время он участвовал в качестве стажера в проекте перестройки района Линкольн-сквер под руководством Роберта Мозеса — воплотил в этом здании из стекла и стали конструктивную идею, оптимизировал перемещение всех обитателей больницы — пациентов, врачей, сотрудников.

Люси сидит в инвалидном кресле лицом к стеклянной стене, за которой кромешная ночь, и обозревает свое отражение. Сумка на коленях, мобильник у уха.

— Стивен! — говорит она. — Это Люси! Голос из прошлого…

— Мама?

— Бенедикт? Откуда ты взялся? Я набрала номер Стивена.

— Мама, куда ты запропастилась? Что происходит?

— Дорогой, я сейчас не могу говорить. Читаю Стивену «Румпельштильцхена в неотложном».

— Мама, почему ты не дождалась Джо в приемном покое, как я просил?

— Я пошла в кафетерий. Ты представляешь, они там все перестроили. Я заняла столик на всех, но никто не пришел. На какое время, ты сказал, была назначена эта встреча?

— О времени речи не шло. Я ничего тебе не говорил. Мы ждали, когда Джо выйдет из неотложного. Мама, где Джо?

— Здесь. Мы вместе поднимались на лифте. Бен, послушай, я сейчас не могу говорить…

— Мама, я же тебе сказал, что Джо хотел тебя опросить. Почему ты все еще в «Кедрах»?

— Бен, у меня на телефоне Стивен, я читаю ему рассказ и не могу с тобой говорить.

— Мама, это из-за твоей эмфиземы?

Люси разъединилась.

Хоуп и Нора находят комнату 802, а там Джек сидит в инвалидном кресле и рыдает. Когда-то рыдала Хоуп, рыдала о Джеке, но она прикрывала рот или прятала в ладонях лицо. А Джек плачет, вытянув шею и открыв рот, так что можно заглянуть ему в глотку. Его подбородок устремлен к потолку или к чему-то, чего там, в высях, и не найти. Он немощен, он рыдает, а остановить рыдания не может: нет сил вспомнить, как это делается.

Ида и безумный ящик

Звонок из больницы застает дочь Иды Фаркаш в ее магазине: Марту просят забрать Иду с восьмого этажа Центра престарелых и отвезти домой. Марта смотрит на часы, но к зеркалу, чтобы поправить преждевременно поседевшие волосы, не подходит: некогда.

Ида это замечает:

— К покупателю ты в таком виде не выйдешь, а для матери сойдет?

— Мама, я бросила магазин в разгар рабочего дня, чтобы за тобой приехать.

— В следующий раз буду знать: мне лучше лечь в больницу, чем сидеть в своей квартире, где даже окна нет, так что нельзя посмотреть, что происходит на улице, пока я дожидаюсь, когда ты догадаешься меня навестить.

— Мама, я тебя навещаю, — говорит Марта.

— И тут же хватаешь телефон, — говорит Ида, — и начинаешь названивать друзьям, что не так уж и плохо, ведь как иначе я могу узнать, что у тебя происходит, — только подслушав твои разговоры с другими.

— Звонила я сейчас своему помощнику, а происходит то, что я не успела запаковать для доставки три десятка заказов и не отправила их на почту, и теперь мне придется все это отложить до утра, а значит, они придут к заказчикам с задержкой.

— Ну да, а я тем временем буду сидеть в своей квартире и ждать, пока ты позвонишь и поговоришь со мной.

— Все наши разговоры об одном и том же: я тебе не звоню и не прихожу. Мама, почему бы мне не позвонить Польди? Она неважно себя чувствует и хочет с тобой повидаться. — Марта смеется: — Мама, ты смотришь в безумный ящик…

«Смотреть в безумный ящик», Ins Narrenkastl schauen — так, по словам Иды, это называла ее мать: реальный предмет перед твоими глазами заслоняется более сильным воображаемым образом. Ида неотрывно смотрит на туфлю, которую держит в руках, но не надевает. В безумном ящике она видит, как они с Польди проходят мимо дома мисс Маргейт и Польди поднимается на первую ступеньку, загораживая вход.

— Позвони Польди, — шипит Ида. — Скажи ей, если она придет, я ее вышвырну.

— Ладно, мама. Куда они положили твой жакет? На тебе был жакет?

Когда Марта выходит из спальни, куда убирала одежду матери, взгляд ее падает на открытый альбом с фотографиями на столе — альбом этот путешествовал с Идой из Пресбурга в Доминиканскую Республику, а потом в Нью-Йорк.

— Вот твой отец со своими гитлеровскими усиками, — говорит Ида.

— Прости, мама, мне надо идти.

— Лето тридцать пятого, еще до того, как закрыли купальни. Juden ist der Eintritt Verboten. Мы ходили туда каждое воскресенье и проводили там весь день. Выстраивались в линию и ныряли в бассейн, а Кари вечно кривлялся. Польди, она самая стройная, а самая красивая была Берта. А этот коротышка — твой отец. Дядя Иго. Максл, Терри. Видишь, я на обороте написала все имена. Когда я умру, кто их вспомнит?

— Мама, мне надо закрыть магазин.

— Иди, закрывай. Иди, запирай. Иди уже, иди, иди.

Деб и Ширли

Доктор Мириам Хаддад подошла к Центру престарелых. Она заглядывает в палату Самсона Горвица, видит, что у брата сидят две сестры, и отходит. Задерживается у сестринского поста, читает информацию о пациенте. В Гленшорской больнице записали сведения, найденные в промокшем бумажнике Самсона: Колумбус (шт. Огайо), адрес, жизнь в цифрах — номер социального страхования, дата рождения 03.08.28, номер телефона, номера телефона сестер, живущих в Нью-Йорке. Доктор просматривает анкету: образование — Университет Огайо, ближайшие родственники — сын (?) в деле (!), род занятий — управляющий (?) «дренажной» (?!) фабрикой. В конце интерн написал: односторонний паралич лица (?) делает речь пациента затрудненной / невозможной для понимания. Не исключено спутанное сознание / слабоумие (?).

Ширли читает Деборе статью «Какая городская больница доводит стариков до безумия?».

— Это шутка?

— Послушай, — отвечает Ширли.

Наш источник — имя его мы поклялись под угрозой заключения в тюрьму не разглашать — сообщает, что престарелые пациенты, поступающие в отделение неотложной помощи одной из крупнейших клиник города, выписываются, оттуда в состоянии, которое представитель клиники доктор Мириам Хаддад…

— Наша арабка! — Деб и Ширли радостно смотрят друг на друга.

— Она еврейка, — говорит Самсон.

…которое представитель клиники доктор Мириам Хаддад, за неимением диагноза, называет «имитацией Альцгеймера».

— Это шутка! — говорит Деб.

«Не существует отделения неотложной помощи, — заявляет доктор Хаддад, — которое не угрожало бы усилить стресс пациента до уровня, способного вызвать временное слабоумие, особенно у людей преклонного возраста». Когда доктора попросили оценить частоту таких случаев, она не стала мелочиться, сказала, сто процентов.

Сестры смотрят на Сэмми, а он лежит на кровати и смотрит в потолок. Руки сложены на животе. Что-то булькает — неужели это монолог слабоумного?

Салман Хаддад из службы безопасности больницы…

— Еще один! — говорит Деб.

…для анализа этой весьма любопытной статистики привлек Джозефа Бернстайна, бывшего главу Конкорданс-центра. Мы нашли мистера Бернстайна в Центре престарелых этой клиники, где он сам находился в качестве пациента. Мистер Бернстайн предположил, что эти случаи, вполне возможно, связаны с терроризмом.

— Какой-то розыгрыш!

«Мы знаем, — говорит Бернстайн, — что агенту с мобильником в Дублине или Дубае привести в действие взрывное устройство на Таймс-сквер так же легко, как и в иерусалимском Старом городе. Мы начинаем изучать возможность дистанционного киберманипулирования в таких замкнутых зонах, как учреждения для оказания неотложной помощи».

— Ширли, это, конечно, шутка!

— Ну да, и девять-одиннадцать тоже шутка?

— Скорее правительственный заговор, — отвечает Деб. — Тебе не кажется странным, что этот офицер службы безопасности и врач отделения неотложной помощи — оба Хаддады?

— Она еврейка, — повторяет Сэм.

— Хорошо, милый, все хорошо, — говорят они.

— Кстати, — это Деб спрашивает Ширли, — а что он вообще делал в Гленшоре? Помнишь, ведь как раз там мы провели лето, когда приезжал дядя Сеймур?

— Я-то помню другое лето, когда мы опять не смогли поехать в Израиль, — говорит Ширли, и Самсон (правую руку его держит Ширли, левую — Деб) видит, как они неумолимо сползают — словно два человека, скатывающихся в яму в продавленном тюфяке, — в свой вечный спор длиною в жизнь.

Споры в доме Горвицов не утихали никогда. Дядя Сеймур мог вытащить из кармана «Форвертс» с какой-нибудь статьей, а их отец мог с ней согласиться или, напротив, решительно не согласиться, подкрепив свою позицию какой-нибудь цитатой, если только кто-то не переставил ее источник — толстый том с зеленым корешком, которому полагалось стоять вот на этой самой полке, здесь или здесь, а иначе ему приходилось извлекать соответствующий пассаж из памяти. Никто не ждал и ни от кого не ожидали, что кто-то дождется, пока другой закончит. Если спорщик желал быть услышанным, он просто говорил громче. Трое детей семейства Горвиц робко вставляли свое скромное мнение. Если кто-либо из двух маленьких умниц высказывал свою точку зрения, взрослые расплывались в улыбке.

Когда дядя Сеймур спросил Самсона, кем бы он хотел стать, когда вырастет, мальчик ответил: «Эстрадным комиком», и стоны сестер, вотще взывавших к Господу, не помешали ему пересказать любимый анекдот про старого раввина:

— Моше приходит к раввину и заявляет, что такое-то поле принадлежит ему. Раввин слушает и соглашается: «Ты прав, это поле твое». Выходя, Моше встречает Хаима, который идет к раввину, чтобы сказать, что это поле принадлежит ему. И раввин слушает Хаима и говорит: «Ты прав, это поле твое». Хаим отправляется домой. А жена раввина, слушая все это из соседней комнаты, выходит и говорит мужу: «Одно и то же поле не может принадлежать и Моше и Хаиму», на что раввин говорит: «Ты тоже права. Такого быть не может».

Потом пришло время, когда Самсону стало казаться, будто он то и дело слышит, как выходит воздух, — такой звук исходил из табуретки с кожаным сиденьем, что стояла у них в коридоре, — мама называла ее пуфиком, — когда на нее опускалась чья-нибудь задница. Сэм представлял себе два пуфика друг напротив друга — на них садились его сестры, на один Ширли, на другой Дебора. А как легко становилось, когда поймешь, какая из правд правдива, какую из двух историй стоит выбрать для своих фантазий, чьи несчастья были настоящими и кем придется все-таки пожертвовать, для чего в конце-то концов ты существуешь, на чьей ты стороне, кто твой враг! В последующие полвека ни Дебора, ни Ширли ни разу не усомнились в собственной правоте. Дебора неизменно утверждала: все, что делаем мы, плохо, а все, что делают они, хорошо, а если и плохо, то только в ответ на то плохое, что мы сделали им. Ширли же была убеждена: все, что делаем мы, хорошо, а все, что делают они — бог весть по какой причине, — непременно плохо. Каждая стояла на своем, опираясь на собственный набор фактов.

Роль Самсона, как он ее понимал, заключалась в том, чтобы злить обеих, всегда занимая противоположную точку зрения.

Самсон, утопленник

Доктор Хаддад видит, как сестры выходят из палаты и направляются к шабатнему лифту, и заходит к Самсону Горвицу. Пациент, как и раньше, неподвижно лежит на спине. Его глаза открыты.

Доктор крутит ручку, регулирующую наклон кровати.

— Вы должны сидеть, мистер Горвиц, и сидеть в кресле. Если хотите поправиться, начинайте двигаться.

— Я безнадежен, — отвечает Самсон и издает звук, похожий на смешок.

— Почему вы так говорите, мистер Горвиц?

Пациент молчит.

— Как управляют дренажной фабрикой, мистер Горвиц?

— Бумажной, бумажной фабрикой! Мы там делали картонные коробки — до чего же они хороши! Представьте себе эти ровнехонькие штабели цвета Иудейской пустыни. Мы всегда помнили: ведь был же мудрец, который придумал, что хранить их надо плоскими, а потом возвращать в исходное положение.

— Мистер Горвиц, вы знаете, где находитесь?

— Я говорил этому парню — на небе.

— Вы на небе?

— «Если же не найдут меня, ищите в другом месте». Евреев это не так уж тревожит. Ведь вы еврейка.

— Конечно, — говорит доктор. — Разве вы умерли?

— Утонул на пляже в Гленшоре. Если вы еврейка, почему у вас на голове эта штука? Извините, что спрашиваю.

— Эта штука называется хиджаб, — говорит Мириам не без раздражения. — Почему он пугает людей? Моя бубе носила красиво причесанный шейтл. Она стала врачом, когда это еще было внове, и была франтиха. Моя любимая тетя Беренис преподает философию. Она носит прическу на манер шейтла с челкой и заколкой, но вряд ли отдает себе в этом отчет. Что мы только не творим со своими волосами! Женщины иногда их покрывают, а мужчины? Одни надевают шляпу, входя в дом своего Бога, а другие снимают. Ох уж эти шляпы! — доктор на минуту умолкает. — По воскресеньям я гуляла с дедушкой Абнером и по его шляпе судила о том, насколько важны встречные, особенно дамы. Дедушка то касался полей шляпы, то зажимал их между большим и указательным пальцами, как если бы собирался ее снять, то слегка приподнимал шляпу, а то и снимал этаким широким плавным движением. А мой дядя Шимон — его мы с моей младшей сестренкой не могли себе представить без ермолки даже в постели. А я ношу хиджаб, как и мои свекровь и золовка. Мужу нравится.

— Разве он вас не стесняет?

— Не больше, чем белый халат врача. Или вас ваши штаны. Ничто не облегает тело так плотно, как кожа. Почему вы решили, что умерли? Медицинская карта утверждает, что вы живы. Больше того: мы удивлены, мы просто озадачены тем, как быстро вы поправляетесь.

— Мертвый или живой, — говорит Самсон, — какая разница? Кто мог подумать, что и на небесах будут потолок, и пол, и стены, и кровать, и телевизор, и даже Деб и Ширли с их вечными спорами?

— Мистер Горвиц, но если разницы нет, то почему вы думаете, что умерли?

— Старый фокус! Он не работает, — говорит Самсон. — Ущипните себя. Если не почувствуете, значит, вы спите, а если больно, то бодрствуете, так? А если вы, мертвый, ущипнете себя и почувствуете боль, какую чувствует живой, то это, — заключает Самсон тоном, не предполагающим сомнений, — надувательство.

— Что вы называете надувательством?

— Быть мертвым.

На пути к шабатнему лифту доктор Хаддад минует открытую дверь палаты 811 и с удивлением останавливается: на двух кроватях, на самом их краешке, сидят сестры Горвиц. Она видит их в профиль, они смотрят друг на друга, губы обеих шевелятся.

Дебора и Ширли погружены в беседу, напоминающую нескончаемое па-де-де, при этом Дебора знает наперед, какое па сделает Ширли в ответ на последнее па, которое сделала Дебора, уже предвидя свой ответ на последующий ответ Ширли. Каждая уверена, что ее следующее высказывание станет настолько свежей формулировкой самоочевидной истины, что непременно обнажит ошибочность допущений противной стороны и тем самым раз и навсегда положит конец этому танцу.

Доктор Хаддад возвращается на сестринский пост.

— Эти женщины в восемьсот одиннадцатом, что с ними? — спрашивает она.

— Свихнулись, — отвечает сестра.

Бесконечный бубнеж сфер

Одна из горгулий, которых увидела Хоуп в субботнем лифте, — Фрэнсис Райнлендер. Обработав порезы и ссадины на его лице, молодой доктор с роскошной шевелюрой отправил Райнлендера в отдел выписки, третья дверь направо от окна сестры приемного покоя, но — и вот те на — он опять здесь. Филлис послала Эла Лессера обновить результаты первого опроса пациента. Эл видит, с ним что-то случилось. Высоченный старик согнулся, растерянно улыбается. Фрэнсис сидит на краешке кровати, втянув голову в плечи. Подбородком указывает на висящий на стене телевизор, на экране которого великолепный экземпляр молодого самца продает новейшее достижение технологии, недоступное более нигде, всего за 19 долларов 95 центов плюс доставка, четыре удобных способа платежа вы видите на экране.

Старик не переставая трясет головой.

— Это просто старая реклама, — говорит Эл.

— Я знаю, но вы только послушайте, — говорит Райнлендер.

Эл и его пациент смотрят на демонстрируемый самцом образец устройства «Не повторяйтесь» — налобной повязки со встроенным нано-компьютером, который анализирует движения глазных и лицевых мышц человека, сидящего напротив, и посылает вам сигнал: «Я уже слышал от вас эту историю», прежде чем вы начнете рассказывать ее снова.

— Где ваш пульт? Это можно просто выключить, — говорит Эл.

— Послушайте!

Самец обещает вернуть деньги без всяких вопросов, если вы не вполне удовлетворены товаром.

— Музыка, — говорит старик, — все время музыка.

И тут Эл слышит музыку, настолько знакомую, что на нее не сразу обращаешь внимание, она звучит непрерывно, неприметно, монотонно.

— Зачем? — отчаянно вопрошает Райнлендер.

— Ну, думаю, просто здесь нужна музыка.

— Но зачем?

— Э-э-э… как бы это сказать, даже не знаю. Без нее было бы как-то пусто, разве нет?

— Вы так думаете? — Печальный старик вжимает голову в плечи. Потом кивает. — Мой официант может приглушить Синатру, но не выключить. Синатра не умолкает даже в уборной, а я не могу идти в уборную, когда Синатра там поет «Как ты выглядишь нынче». И в кукурузных хлопьях Синатра. Я пошел в «Гристедес» на углу, хотел что-то купить и поесть в номере, но и в хлебном, и в молочном отделе Синатра пел «Мой путь», а когда я вернулся в гостиницу, он пел «Нью-Йорк, Нью-Йорк». Я позвонил в отдел обслуживания. Убрать телевизор из номера невозможно, сказали они, но пообещали его отключить, а потом Синатра возник в портативном приемнике, он всегда стоит на стуле у моей кровати. Я с такой силой нажал клавишу «Выкл.», что вдавил ее внутрь. Слышу, она там перекатывается. Я понял, мне ее не вытащить. Тогда я спустился, сел в такси и вернулся сюда. Так вот, во всех такси есть телевизоры. И клавиша «Выкл.» там на самом деле музыку включает.

Фрэнсис Райнлендер и Эл Лессер сидят и смотрят на молодого самца на экране. Он с жаром восклицает: «И это еще не всё!» — и обещает два экземпляра «Не повторяйтесь» по цене одного каждому, кто позвонит в течение трёх минут, пока неутихающее треньканье гонит прочь пустоту тишины.

Фрэнсис Райнлендер говорит:

— Администрация гостиницы не отвечает на мое письмо, потому что функции «Выкл.» вообще не существует! Никто не может выключить этот бесконечный бубнеж сфер.

Он то втягивает, то вытягивает голову, словно игрушка под пальцем ребенка.

Ледяной червь

Последовать совету женщины в кафетерии — уйти домой и оставить маму в отделении неотложной помощи — было ошибкой. Утро. Мэгги сразу же идет в надзорное отделение, где об Илке Вайс никто ничего не знает.

— Доктор сказал, у вас есть для нее место.

— Какой доктор?

— Доктор из отделения неотложной помощи.

— Тогда вам лучше пойти туда.

В приемном покое мир и тишина. Молодая мать закрывает книжку с картинками, которую пыталась читать своему малышу. Мальчик, примерно возраста Стиви, предпочитает ползать по скамейкам.

Щеголеватый невысокий господин беседует с сестрой через окошко. Мэгги становится за ним, ждет: официальное лицо занято официальным разговором, так ей кажется. Запыхавшись, входит молодой человек, становится в очередь за Мэгги; она ощущает его нетерпение, это неприятно. Предполагаемо официальный щеголь опирается локтями на полочку под окошком, голову сунул внутрь; похоже, разговор затянется. Мэгги покидает свое место в очереди, подходит к двери в отделение неотложной помощи, стучит. Ответа нет. Она открывает дверь и оказывается лицом к лицу с крупной женщиной в халате медсестры. Женщина удивлена. Это не та сестра, которую Мэгги видела ночью. Она явно недовольна. Нет, войти и выяснить, здесь ли ее мать, Мэгги не может. Илки Вайс в отделении нет. Да, сестра в этом уверена, и она не знает, куда Илку Вайс могли перевести. Кто знает? Сестра в приемном может знать, а лучше справиться в отделе выписки. Она показывает на дверь слева.

Мэгги видит, что место в очереди за официальным лицом она уже потеряла, а за нетерпеливым молодым человеком стоит старая женщина, она держит за руку мужа еще старше ее.

В дверном проеме отдела выписки, прислонясь к косяку, стоит охранник в форме. Сотрудник, ответственный за выписку, — он сидит за столом — повторяет: «Это ж надо!», «С ума сойти!»

— Все так и было! — говорит охранник. — Эта бабища снимает с себя все до нитки.

— Быть такого не может.

— Стоит в чем мать родила.

Мэгги спрашивает через плечо охранника:

— Извините, я хотела узнать, куда могли перевести мою мать? Ее зовут Илка Вайс. Я ушла, когда мне сказали, что для нее нашли место в надзорном отделении, но там ее нет.

Как выяснилось, никто не покидал отделения неотложной помощи с тех пор, как ответственный за выписку заступил на дежурство, то есть с восьми тридцати. Судя по журналу, после полуночи вообще никто не выписывался.

— Значит, она все еще в неотложном? — спрашивает Мэгги.

— Если тайно не сбежала. — Охранник ухмыляется.

Увы, у дверей та же недовольная сестра.

— Вы что, не верите мне? — говорит она. — Сказано вам, Илки Вайс в отделении нет.

Ночью дежурила доктор Хаддад, но она уже ушла. Сегодня у нее выходной, а врач, который ответил на звонок Мэгги, не в курсе дела. Взгляд сестры меняется: такими становятся глаза официальных лиц, как только у них возникает подозрение, что иметь дело с этим человеком чревато неприятностями — это псих. Нет, Мэгги не может войти в отделение и сама убедиться.

— Я это сделаю за вас, — говорит сестра; она давно и безнадежно недовольна, а кому это известно, ей до того нет дела.

Уже почти полдень, когда Мэгги дозванивается до мужа.

— Они потеряли маму! Сестра проверила все кровати, заглянула во все палаты! Наверно, ее спрятали, обмотав бинтами, как эту, как ее, из фильма Хичкока.

Шутке не удается одолеть ледяного червя паники, который уже заполз в грудь Мэгги.

— Позвони в информацию, — говорит Джефф.

— Уже звонила. И спустилась ко входу, и говорила с женщиной, которая выдает пропуска, а там даже не значится, что мама к ним вообще поступала.

— Я сам попробую позвонить в информацию, отсюда.

Как же в эти моменты Мэгги любит мужа: он рядом, он с ней.

— Джефф, спасибо, Джефф. И перезвони мне сразу!

Червь угнездился в ее груди как раз посередине — там, где встречаются ребра. С кем время стоит неподвижно? Кто-то способен ждать, когда ему перезвонят. Но не Мэгги — она тут же звонит Джеффу: занято, ну конечно, не иначе как он пытается дозвониться до нее. Она разъединяется, ждет. Вздрагивает, услышав голос Джеффа:

— У них нет записи о поступлении Илки, потому что она шла через неотложное отделение. Тебе надо обратиться туда.

— Я там и нахожусь. В приемном покое. Почему-то они меня не пускают, чтобы я могла сама…

— Мэгги, — говорит Джефф, — детка, вспомни свои жуткие фантазии, когда я поздно возвращаюсь или когда Дэвид не там, где, по-твоему, должен быть. А объяснение, которое тебе и в голову не приходит, оказывается проще некуда.

— Я знаю. Конечно. Ты прав. Я вспомню. Ко мне кто-то идет, я тебе перезвоню.

Это тот самый щеголь — араб? индиец? — который говорил с сестрой через окошко.

— Если ваша мать была в отделении неотложной помощи, то ее перевели на восьмой этаж в Центр престарелых.

Мэгги необходимо не дать червю ползти вверх, распространяя мертвящий холод. Она спрашивает:

— Центр престарелых? Это значит, ничего серьезного у нее не нашли, так?

— В физическом плане — ничего. Пожилые люди часто страдают временными расстройствами. — Мэгги всматривается в его лицо, ища какое-то пояснение, примечание. — Сестра, покажите даме кратчайший путь в Центр престарелых, — говорит он.

Патрик прокатил кресло с Люси по тротуару два квартала, хотя попасть в Центр престарелых можно было и на лифте, спустившись в подземную галерею, соединявшую корпуса. Поскольку Мэгги выбрала именно такой путь, Джефф не может до нее дозвониться. Она не знает, что ему звонили из больницы и сообщили, что Илка возбуждена, она зовет Мэгги и спрашивает, кто заплатит за номер в гостинице, где, по ее мнению, она находится.

— Я привезу детей, может быть, Илке разрешат с ними встретиться, — говорит Джефф.

Мэгги кажется, что, выпав из обычного времени, она гуляет по невесть откуда взявшемуся пустому подземному лабиринту белых, ярко освещенных коридоров. Двери без номеров и табличек открываются, скорее всего, изнутри, поскольку на них нет ручек. Мэгги идет и идет по этому пространственному эквиваленту вечности, где то, что она видит впереди, ничем не отличается от того, что осталось за спиной. Мэгги проходит через несколько вращающихся дверей — за ними оказываются всё новые и новые коридоры-близнецы. Она смотрит вперед: коридоры ответвляются вправо и влево. Почему она решила, что именно тот коридор, по которому она все идет и идет, приведет ее к цели, что он вообще кончается? А что, если вернуться назад по своим же следам — но разве можно положить конец кошмару, если остановиться и дать задний ход? Мэгги со злостью толкает очередную дверь и оказывается в коридоре — расширяясь, он переходит в комнату с рядом вполне обычных лифтов.

Из лифта Мэгги вышла на залитый солнцем восьмой этаж: современный интерьер, просторный зал, в центре — сестринский пост. Нетерпеливый молодой человек из приемного покоя уже здесь, он тоже, как оказалось, разыскивает свою мать.

— Ее из-за эмфиземы положили? — спрашивает он сестру.

Бенедикт ждет, когда сестра оторвется от экрана компьютера, доступа к которому он — увы, увы! — лишен. Он оборачивается и видит, что на кресле-кровати распростерлась крепко сбитая старуха — та, что прошлым вечером раздевалась в приемном покое, — она была в чем мать родила. Подобно Симу и Иафету, двум хорошим сыновьям пьяного Ноя, Бенедикт поворачивается к запретной наготе спиной, но подобно Хаму, сыну плохому, оборачивается, чтобы глянуть еще разок.

— Извините, — обращается он к сестре за компьютером, — эта женщина сняла халат.

— Кого вы ищете? — спрашивает сестра.

— Люси Фридгольд, мою мать. Она к вам из-за эмфиземы попала?

— Фридгольд, — говорит сестра. — Поступила прошлой ночью. У нее нет эмфиземы.

— Ф-Р-И-Д-Г-О-Л-Ь-Д. Люси. Это моя мать.

— У нее нет эмфиземы.

— Можно мне взглянуть на экран? — спрашивает Бенедикт.

— Нельзя, — говорит сестра. — Она в палате восемьсот двенадцать.

— А Джо Бернстайн тоже у вас?

— Палата восемьсот шесть.

— Мэгги!

Мэгги слышит голос матери — наконец-то; Илка сидит в кресле, больничный халат ей поменяли.

— Вот ты где! — Мэгги целует ее. — Жуткая неразбериха! Не понимаю, почему мне не дали самой тебя найти. Я сказала Джеффу, что тебя спрятали, обмотали бинтами, как ту — дама Мэй Уитти, вот как ее звали! В «Леди исчезает».

— Помоги мне! — кричит Илка.

— Мама, я заберу тебя домой, вот только вдруг они захотят подержать тебя еще немного здесь — понаблюдать. Ты не против?

Мэгги тянет обернуться и посмотреть на голую старуху в кресле-кровати напротив сестринского поста, она борется с собой, и это ее отвлекает.

— Я сейчас вернусь, — говорит она матери, встает и идет к сестре, которая печатает что-то на клавиатуре компьютера. — Простите, но эта женщина сняла халат.

— Неужели? — говорит сестра, продолжая печатать.

— Мэгги! — кричит Илка.

— Иду!

Мэгги поднимает с пола одеяло и отдает его голой старухе — та швыряет его на пол.

— Разве не странно, — говорит Мэгги, садясь рядом с матерью, — что мы стыдимся и прячем друг от друга то, что у нас общее, например, когда мы писаем, или то, чем писаем?

— Помоги мне! — кричит Илка.

— Мама!

— Мэгги!

— Я здесь, милая, — говорит Мэгги.

— Помоги мне, Мэгги!

— Мама, я здесь, я с тобой, видишь? — Но Мэгги обращается к ней из нашего обычного мира, откуда ни звук, ни жест, ни поцелуй, ни ласка не проникают в мир кошмара, где Илка Вайс остается наедине со своим ужасом.

— Мэгги! — зовет она. — Помоги мне!

Мэгги оглядывается вокруг, ищет помощи, видит голую старуху в кресле и сестру, печатающую на клавиатуре.

— Мэгги!

Теперь ледниковый период, предвестником которого был червь под ребрами, поселяется в ее груди. Она думает, что перешла в другую эру, откуда будет с ностальгией оглядываться на свою жизнь, на все, что в ней происходило. Мэгги ошибается. Этот ледниковый период и станет ее жизнью. Она видит, как Джефф разговаривает с сестрой: та прекратила печатать. Сестра показывает: да, да, малыш Дэвид и крошка Стиви могут навестить бабушку вон там, на застекленной галерее.