69 год от Р. Х.

Луций Пинарий вздохнул:

– Вот бы Отон был жив и до сих пор оставался императором! Ты вертела бы им, обходясь одним пальчиком.

Спор, одетый в элегантное шелковое платье, только невнятно буркнул. Она – ибо Луций всегда считал Спора «ею», и тот предпочитал, чтобы к нему обращались в женском роде, – с девичьей грацией вытянулась на ложе рядом с Луцием. Лежа бок о бок, друзья рассматривали замысловатую потолочную фреску, яркие краски которой смягчались косыми лучами зимнего солнца. Сюжетом служило похищение Ганимеда Юпитером; обнаженный красавец-юноша сжимал в одной руке игрушечный обруч, а в другой – петушка, дань ухаживания Юпитера, тогда как царь богов раскинул мускулистые руки, готовый превратиться в орла и унести предмет своего вожделения на Олимп.

– Есть ли в Золотом доме лучший зал? – произнесла Спор. – Обожаю эти покои, а ты?

– Я любил бы их больше, будь я обычным гостем, и Эпафродит позволил бы мне вернуться домой к родным, – ответил Луций.

– Он желает тебе добра. Он обещал отцу присмотреть за тобой, я присутствовала при его клятве. Если Эпафродит говорит, что здесь надежнее, то радуйся, что он еще обладает этими покоями, несмотря на все перемены, а еще больше – тому, что у него нашлось место для тебя. Да и мне было бы ужасно одиноко без тебя, Луций.

Луций улыбнулся:

– Полтора года назад мы вообще не были знакомы.

– Полтора года назад многое было иначе. Тогда правил Нерон. Представь себе мир столь огромный, чтобы его вместить! Однако Нерон оказался слишком велик для нашего мира. А Гальба – слишком мал.

– Гальба остался бы императором, рассчитайся он с преторианцами по долгам.

– Гальба был занудой! – вспылила Спор. – Занудой и скрягой! Его правление вылилось в семь месяцев нужды для всех, включая его самого. Солдаты правильно сделали, что убили старого дурака. И что заменили его Отоном. Казалось, будто Нерон к нам вернулся! – вздохнула Спор. – Когда-то, знаешь ли, в прежние золотые деньки, Отон с Нероном были закадычными друзьями. Об их приемах и попойках слагали легенды. Нерон говорил мне, что Отон ему вместо старшего брата, – хоть и льстил себе, если надеялся на внешнее сходство. Отон был на удивление хорош собой. А его стан! Яблоком раздора явилась Поппея. Отон был женат на ней, Нерон возжелал ее себе. Несчастному Отону пришлось развестись и удалиться в Испанию.

– А когда легионеры избавились от Гальбы, то сами и выбрали Отона взамен.

– Люди-то уже стосковались по Нерону, а более близкой к нему фигуры, чем Отон, найти не смогли. Ему было всего тридцать семь, еще править и править. Он взял себе имя Нерона. Восстановил его статуи, которые успели снести. Объявил о намерении достроить Золотой дом и сделать его еще грандиознее, чем задумывал Нерон.

– Римские каменщики и ремесленники несказанно обрадовались! – усмехнулся Луций.

– Отон во всех смыслах надеялся править по примеру Нерона.

– И любить, как любил Нерон.

Спор со вздохом кивнула:

– Да. Милый Отон! Конечно, все дело в том, что я похожа на Поппею. Помню, как он впервые меня увидел. Именно здесь. Он пришел к Эпафродиту с каким-то вопросом насчет слуг. А потом взглянул на меня через зал. Отона как громом поразило, он чуть не упал. Я видела: у него затряслись колени.

– Он носил такую короткую тунику, что торчали колени?

– Отон любил щеголять ногами, и не напрасно. У него были ноги скалолаза: гладкие и крепкие, словно из мрамора. Бедра – что твои древесные стволы. Икры подобны…

– Прошу тебя, Спор, довольно о ногах Отона! – рассмеялся Луций.

– Мы с ним быстро поладили, – улыбнулась Спор.

– То есть ты поволокла его прямо к себе в постель!

– Мы спали не в моей, а в его постели, хотя сна я не припомню. Наша ночь напоминала ту, когда Божественный Юлий встретился в Александрии с Клеопатрой, – любовь с первого взгляда.

– Или похоть!

– Возможно. Иногда первой возникает похоть, а любовь приходит потом. Наедине он, как и Нерон, называл меня Сабиной. – Спор нахмурилась. – Порой я гадаю, какой была бы моя жизнь, не будь я так похожа на нее. Какую странную судьбу приуготовили мне боги! Впрочем, нечего и пытаться понять.

На лице евнуха отразилась тоска. Луций замечал ее и раньше, а Эпафродит как-то раз объяснил ему: «У Спора всегда такой вид, когда она думает об утраченных тестикулах».

Отон правил всего девяносто пять дней. Немалая их часть прошла вдали от Рима за сбором войск и подготовкой к вторжению губернатора Нижней Германии Авла Вителлия, которого собственные легионы объявили императором. Отон выступил против Вителлия в Северной Италии, но, прежде чем кампания развернулась всерьез, покончил с собой.

Почему? Этим вопросом задавался весь Рим. У Отона были все шансы победить Вителлия, но он предпочел умереть в полевом шатре накануне сражения. Друзья утверждали, что Отон убил себя, желая спасти Рим от гражданской войны. Луцию слабо верилось в подобный акт самопожертвования, тем паче от человека, которого провозгласили вторым Нероном. Но историю повторяли так часто и с таким пылом, что самоубийство Отона во имя Рима успело превратиться в легенду.

Даже если Отон и надеялся дать городу передышку от беспорядков и кровопролития, его смерть и возвышение не имевшего соперников Вителлия привели к прямо противоположному. Новый император прибыл в Рим во главе разнузданной кровожадной армии, и город превратился в арену для бунтов и резни, гладиаторских боев и вычурных пиршеств. Желая наградить победоносных легионеров, Вителлий распустил преторианскую гвардию и заменил ее своими людьми. И если при Гальбе и Отоне в сенате еще раздавались отдельные храбрые голоса, ратовавшие за возврат к республиканскому правлению, то террор Вителлия заставил оппозицию замолчать.

Внешне новый император являлся противоположностью статного Отона. Гротескно тучный, он, видимо, когда-то был не лишен привлекательности; поговаривали, что юный Вителлий состоял в числе спинтриев Тиберия на Капри, где услуги, которые он оказывал распутному императору, способствовали карьере отца мальчика. Однако сейчас, глядя на Вителлия, которому было под шестьдесят, Луций не мог представить его миловидным пончиком.

Смерть Отона оставила Спора не у дел в императорском доме. Как и посреди неразберихи после кончины Нерона и во время правления Гальбы, евнух обратился за защитой к Эпафродиту. Тогда-то Луций со Спором и прибились друг к другу. Луций уже скрывался у Эпафродита, редко выходя за пределы своих покоев и стараясь привлекать как можно меньше внимания к себе и унаследованному от отца личному имуществу. Места в апартаментах Эпафродита с избытком хватало и для Луция, и для Спора, и его подопечные неизбежно сошлись. Они были примерно одного возраста: Луцию исполнилось двадцать два, а Спор была немного младше. В остальном у них имелось мало общего, однако они никогда не ссорились и нередко беседовали часами, делясь сплетнями, смеясь остротам друг друга и вспоминая умерших – не только Тита Пинария и Отона, но всех, кто канул в небытие и был предан забвению в чехарде, начавшейся после смерти Нерона.

До сих пор Луций оставался вне поля зрения императора, как и Спор. Эпафродит твердил, что оно и к лучшему, но им становилось все тягостнее сидеть взаперти.

И вот ветер перемен повеял снова. По мнению Эпафродита, Вителлию осталось править недолго. Войска на Востоке и Дунае провозгласили императором своего полководца Веспасиана, баснословно разбогатевшего на войне с иудеями и предвкушавшего еще более крупную добычу при захвате еврейской столицы Иерусалима. Веспасиан с сыном Титом остались на Востоке, а верные ему военачальники двинули свои отряды на Италию. Приближалась очередная схватка за власть. Настроения в городе становились все тревожнее. Казалось, может случиться любая беда, и римляне опасались новой бойни. Астрологи предрекли Вителлию крах. Вителлий ответил тем, что не только приказал перебить на месте всех римских астрологов, но и начал закатывать пиры, один пышнее другого.

Ходили даже слухи, будто Нерон и не умер вовсе, а разыграл свою смерть и может вернуться в любой момент во главе парфянского войска. Эпафродит и Спор, конечно, знали правду, хотя не собирались рассказывать Луцию о последних минутах жизни Нерона, которые стали последними и для его отца. «Император выбрал время и способ умереть и ушел с чес тью, – только и сообщил Эпафродит. – То же самое относится к твоему отцу, доблестно последовавшему за Нероном».

Распростершись на ложе, Луций рассматривал широкоплечего Юпитера и стройного, но мускулистого Ганимеда, который выглядел немного взрослее, чем предполагал детский обруч у него в руках.

– Я понимаю, почему Ганимед гладкий, как младенец, – проговорил Луций, – но не кажется ли тебе, что могучему Юпитеру положено иметь побольше волос на груди? Однако ни художники, ни скульпторы никогда их не изображают. Правда ли, что у Отона вообще не было растительности на теле?

Спор рассмеялась:

– Истинная правда! Как и на голове. Когда он снимал парик…

– Отон носил парик? Ты не говорила!

– Он заставил меня поклясться, что я никому не скажу, даже если он погибнет в бою. Но в бою-то он и не погиб, верно? Предпочел собственноручно освободить меня от клятвы! Так что тебе я в любом случае расскажу. Да, Отон носил парик. И очень неплохой, признаться. Ведь ты обманулся! – хохотнула Спор. – Что касается тела в целом, то даже у меня волос побольше, чем было у Отона. Он изо всех сил старался избавиться от каждого волоска. Там побреет, тут выдернет, а к самым нежным местам прикладывал воск. Он, знаешь ли, был крайне тщеславен в смысле внешности. Обнажаясь, не терпел, если хоть что-то мешало узреть его мускулатуру. И ему, конечно же, нравилось прикосновение шелка к голой коже. Какой у него был гардероб! Платье, которое сейчас на мне, принадлежало Отону… – Спор умолкла.

Луций вспомнил другие слова Эпафродита: «Спор одевается так в память о тех, кто умер и покинул ее».

В дверь негромко постучали. Вошел Эпиктет.

Луция давно смущали угодливые, заискивающие повадки хромого раба в присутствии Спора. Эпафродит обращался с Эпиктетом уважительно, признавая отменную эрудицию молодого раба и даже пасуя перед ней; он предоставил Эпиктету немалую свободу действий и высказываний. Эпиктет вовсе не был запуганным ничтожеством, но при Споре всегда испытывал неловкость, отводил взгляд и даже еще сильнее хромал. В конце концов Луций понял, что раб влюблен в Спора и мучается от осознания безответности чувства. Спор была супругой двух самых могущественных мужей на свете; едва ли следовало ждать, что она приметит хромого раба, который прячет простоватое лицо под длинной бородой. Эпиктет, бесспорно, отличался умом; Эпафродит заявлял, будто в жизни не видел человека более начитанного и искушенного в философии, что выглядело тем более удивительным, что Эпиктет был ровесником Луция. Но что проку от учености, когда предмет его воздыханий гораздо больше интересуют крепкие ноги и депиляция, нежели рассуждения стоиков?

– В вестибуле посетитель, – сообщил Эпиктет, глянув на Спора и быстро уставившись в пол.

– Эпафродита не будет днем, – ответил Луций. – Пусть придет позднее.

– Я неточно выразился, – сказал Эпиктет, осмелившись вновь поднять глаза. – Посетитель пришел к Спору.

Спор села прямо:

– Ко мне? Но меня никто не навещает. Наверное, друг Отона?

– Нет. Он прибыл от императора Вителлия, – возразил Эпиктет. – Назвался Азиатиком.

Спор подняла бровь:

– Такой невысокий мускулистый щеголь? Вышагивает как гладиатор, а улыбка как у спинтрия?

– Похож, – нахмурился Эпиктет.

– Кто он, этот Азиатик? – спросил Луций. – Откуда ты его знаешь?

– Я его не знаю, – ответила Спор, – но мне сдается, что скоро узнаю. Помилуй, Луций, неужели ты не слыхал о Вителлии и Азиатике?

– Боюсь, что нет.

– В каком же неведении держал тебя отец, охраняя нежный слух сыночка от придворных сплетен! Нерон обожал байки о Вителлии и его жеребце. По сравнению с их отношениями постельные выходки Нерона кажутся детской забавой.

– Мои уши отверзнуты, – изрек Луций, перевернувшись на живот и упершись в кулаки подбородком.

– Тогда расскажу вкратце: Азиатик родился рабом, ничем не отличаясь от прочих, однако в отрочестве изрядно выделился своим отростком. Вителлий, однажды увидев мальчика обнаженным на рынке рабов, купил его не за мозги. Как приобретший нового жеребца коневод, Вителлий немедленно забрал его домой и опробовал. И был счастлив покупкой. Но, как ты и сам знаешь, в таких отношениях не всегда понятно, кто господин, кто раб, а вожделение не всегда обоюдно. Азиатик устал от Вителлия, и кто его упрекнет? Говорят, что Вителлий – довольно искусный любовник, но ты представь на себе его трясущуюся тушу! Или под собой, поскольку я подозреваю, что такова его любимая поза. Так или иначе, в один прекрасный день молодой Азиатик решил, что с него достаточно, и сбежал. Вителлий буквально рыдал и рвал на себе волосы! Затем однажды, будучи в Путеолах, Вителлий встретил во время короткого привала на берегу – кого бы ты думал? Азиатика, кото рый заигрывал с матросами и торговал дешевым вином, немногим лучше уксуса на вкус. Вителлий залился слезами и хотел обнять возлюбленного, но Азиатик удрал быстрее стрелы. Люди Вителлия пустились в погоню, перевернули половину прибрежных торговых лотков и наконец схватили Азиатика, приведя его обратно в кандалах. Счастливый конец – парочка воссоединилась!

– Мне почему-то кажется, что это еще не все! – рассмеялся Луций.

– Далеко не все! Итак, вернемся в Рим, где все улеглось – до поры. На сей раз уже Вителлий счел, что по горло сыт Азиатиком, который дерзит, ворует, лжет и резвится за спиной хозяина. Вителлий и топочет ногами, и крик поднимает, и хлыстом не брезгует, но в итоге исполняет свою давнюю угрозу и отсылает Азиатика к новому хозяину, который содержит странствующую труппу гладиаторов. Влюбленные снова разлучены. Вителлий считает, что больше не увидит Азиатика, который начал с того, что пролил семя в господской опочивальне, а кончит тем, что прольет кровь на арене.

Стоявший в дверях Эпиктет откашлялся:

– Он так и стоит снаружи, ждет…

– Не волнуйся, я надолго его не задержу, – ответила Спор. – Чтобы не затягивать, скажу так: однажды Вителлия пригласили быть почетным гостем на играх, которые устроил в каком-то городишке некий местный магистрат. И кто, как не Азиатик, вышел на последний бой! Увидев, как любовь его жизни выходит на арену, Вителлий бледнеет, но делает храбрую мину и говорит себе, что давно распрощался с юным поганцем и с удовольствием посмотрит, как тот умрет мучительной смертью. И вот состязание начинается, и дела Азиатика сразу идут хуже некуда. Его ранят один раз, другой, и наконец он падает навзничь, а противник приставляет ему к горлу меч. Толпа орет, требуя смерти, и магистрат уже готов подать знак, когда Вителлий вскакивает и вопит: «Пощади его! Пощади моего милого Азиатика!» Вителлий тут же платит бешеные деньги, выкупает любимого обратно, и они воссоединяются в приюте гладиаторов. Представь себе эти слезы, поцелуи и тихие слова прощения! Я знаю, что история похожа на дешевую греческую притчу, но клянусь, что ничего не выдумала.

Эпиктет снова кашлянул.

– А каков же конец? – спросил Луций.

– Вителлий увез Азиатика в Германию, когда его назначили тамошним губернатором. Он правил там, как и в Риме, – дикие пиры и гладиаторские бои для увеселения местных вождей, пока его солдаты грабили и насиловали мирное население. Стремясь загладить свой поступок – продажу Азиатика в гладиаторы, – Вителлий дал рабу вольную и назначил на официальную должность. Очевидно, Азиатик оказался весьма полезным; живя за счет смекалки и плоти, он закалился и стал как раз тем подручным, в котором нуждался губернатор вроде Вителлия. Не много находилось смутьянов, которых Азиатик не мог запугать или подкупить. И вот он в Риме, помогает старому хозяину продлить представление. Уже не вольноотпущенник, а почтенный эквит.

– О нет! – воскликнул Луций.

– О да. Вскоре после назначения Вителлия императором кое-кто из льстивых приспешников убедил его произвести Азиатика в эквиты, благо тот приобрел достаточное состояние. Вителлий рассмеялся и велел им не болтать глупостей, ибо возвышение такого плута, как Азиатик, опозорит сословие. Можешь представить реакцию Азиатика, когда тот сообразил, куда дует ветер. Вителлий быстро, как спаржа, устроил пир, на котором даровал Азиатику золотое кольцо в знак нового статуса – эквита. Того и гляди вскоре сделает сенатором!

Луций рассмеялся, потом помрачнел:

– А теперь Азиатик явился к тебе. Похоже, это не к добру.

– Думаешь? Мне не терпится на него взглянуть, – призналась Спор. – Эпиктет, скажи моему гостю, пусть войдет. Вели служанке принести выпить чего-нибудь подходящего.

Эпиктет не успел кивнуть и повернуться, как столкнулся с входящим в дверь человеком. Тот оттолкнул раба в сторону и важно шагнул в покои.

Опыт Луция подсказывал, что томящиеся по юношам мужи склоняются к греческому идеалу красоты. Внешность Азиатика удивила его. Круглая голова на толстой шее и почти поросячье лицо – курносый нос, пухлые губы, прищуренные глазки. Даже если допустить, что черты огрубели от распутной жизни, с трудом верилось, что гость когда-либо обладал красотой, которую обессмертили в мраморе греческие ваятели. Он уже не был и юношей: в жестких черных волосах проступала седина. Казалось, Азиатик едва помещается в тунику эквита с узкими красными полосами, взбегающими к массивным плечам, будто стягивая их ремнями; могучие ручищи и мохнатые бедра оставались открытыми куда больше, чем позволяли приличия, а на бычьем торсе наряд почти лопался. На толстом пальце левой руки Луций заметил золотое кольцо эквита, надетое Вителлием.

Луций встал и расправил плечи. Азиатик глянул на него мельком и уставился на Спора. Губы гостя искривились в улыбке.

– Ты, видимо, и есть Спор, – произнес Азиатик. Его голос тоже удивил Луция, поскольку демонстрировал говор, который отец Луция называл трущобным, – так говорили необразованные рабы и вольноотпущенники.

– А ты, должно быть, Азиатик. – Спор осталась полулежать. Одной рукой она разгладила на бедре складку шелкового платья.

– Это тебе. – Азиатик шагнул вперед и протянул свиток.

– Что там такое? – Спор развязала тесьму.

– Новая пьеса, написанная самим императором.

– Клянусь Юпитером, еще один возомнил себя Нероном! – пробормотал с порога Эпиктет.

– «Поругание Лукреции сыном царя Тарквиния и падение последней династии царей», – прочла Спор. – Название, безусловно, громоздкое, хотя пьеса едва ли тянет даже на миниатюру.

– Короткая и премилая, – отозвался Азиатик. – Изобилует действием. Император не хочет, чтобы публика заскучала.

– Публика? Готовится показ? Мы приглашены? – Спор кинула быстрый взгляд расширившихся глаз на Луция и благодушно улыбнулась Азиатику.

– В качестве публики выступят ближайшие друзья и советники императора. Люди высокого звания и утонченного вкуса.

– И ты там будешь? – осведомился Луций, сохраняя бесстрастное выражение.

Спор кашлянула, скрывая смешок.

Какое-то время Азиатик смотрел на Луция, затем осклабился:

– О да, я там буду. Как и ты, юный Пинарий. И твой хозяин Эпафродит. Император не хочет, чтобы вы пропустили выступление Спора.

– Выступление? – просветлела Спор.

– Разве я не объяснил? Ты сыграешь Лукрецию.

– Я? – Спор вскочила на ноги и уже с бо́льшим интересом просмотрела свиток.

– Выступление на пиру состоится завтра, а репетиция – сегодня вечером, – предупредил гость.

– Завтра! Но я никак не успею…

– Роль совсем небольшая. – Азиатик подступил ближе. Луций поразился изящности и стройности Спора в сравнении с Азиатиком, который был лишь ненамного выше, но куда шире и массивнее. – Если забудешь слова – ничего страшного. В нужный момент я окажусь рядом и шепну на ушко. Вот так.

Азиатик придвинулся и дунул Спору в ухо.

Спор вздрогнула и попятилась.

– Ты?

– А я не сказал? Я играю Секста Тарквиния, царского сына. Злодея, который насилует Лукрецию.

Спор сделала еще шаг назад. Она обеими руками развернула свиток, чтобы тот оказался между ней и Азиатиком.

– Вижу. Мы разыграем императорскую пьесу вдвоем, друг против друга?

– Именно так. Теперь я покину вас. Постарайся вбить роль в свою хорошенькую головку и подготовься во всех прочих смыслах. Мы устроим для императора частную репетицию сегодня же, когда он будет обедать.

Азиатик смерил Спора взглядом. Ухмылка исчезла, сменившись бессмысленной тупой гримасой, которую Луций счел еще более неприятной. Затем гость чинно покинул опочивальню.

– Какая нелепость! – бросил Луций.

– Нелепость? – Спор приосанилась. – Думаешь, я не способна? Я не впустую жила с Нероном и кое-чему научилась по части актерского мастерства. Сейчас мы втроем, вместе с Эпиктетом, прочтем пьесу, и вы поможете мне освоить роль.

Как и отметил Азиатик, так называемая пьеса не блистала объемом. Она вряд ли задумывалась как основная часть вечернего увеселения и представляла собой скорее сценку для заполнения программы; на таких вечерах у Вителлия обычно бывали танцы в исполнении девочек и мальчиков, смертельные гладиаторские поединки, поэтические чтения и выступления комиков.

Сюжет не потребовал углубления в предысторию. Публика и так будет знать, в чем дело. Когда приятель царского сына похвастал добродетелями жены, безрассудный Секст Тарквиний счел своим долгом лишить ее оных; явившись к ней в отсутствие мужа, он воспользовался гостеприимством Лукреции и изнасиловал ее. Не в силах снести позор, Лукреция заколола себя кинжалом. Когда ее тело показали на Форуме разъяренной толпе, царя Тарквиния вместе с порочным сыном изгнали из Рима и основали республику.

Эпиктет быстро просмотрел текст и с отвращением наморщил нос.

– Вульгарное представление с участием мимов, и ничего больше, – заявил он. – Согласно примечаниям, изнасилование происходит прямо на сцене, как и самоубийство Лукреции.

– Сенека считал уместным включать в свои пьесы действия, способные потрясти зрителей, – заметила Спор. – Фиест поедает жаркое из детей на глазах у публики, а Эдип принародно выкалывает себе глаза. Эффект достигается с помощью припрятанных пузырей со свиной кровью.

– Если Вителлий считает себя новым Сенекой, он глубоко заблуждается, – произнес Луций, просматривая, в свою очередь, текст. – Вместо диалога – бессвязная чепуха.

Спор пожала плечами:

– Но если его привлекают такие вещи, у меня есть возможность угодить императору.

Луций покачал головой:

– Мне не понравился Азиатик. До чего скользкий тип!

– Да, я тоже ждала немного другого, – признала Спор. – С мужчинами так часто бывает. Однако в нем есть какая-то звероподобная привлекательность. Если нарядить его гладиатором…

– Коли так, я предоставлю вам заняться делом, – сказал Луций, радуясь, что Спор выбрала для репетиции Эпиктета, а не его самого. Визит Азиатика испортил ему настроение. Он испытал желание пройтись. Апартаменты Эпафродита переходили в длинный портик с видом на луга и рукотворное озеро в центре Золотого дома. Пожалуй, к пруду он и прогуляется.

Луций захватил плащ, хотя в такой теплый зимний день в нем, может, и не было нужды. Уже на выходе он услышал, как Спор и Эпиктет декламируют свои роли:

– Кто там у двери?

– Это я, Секст Тарквиний, друг твоего мужа и царский сын.

– Но мужа сегодня нет дома.

– Знаю. Но неужели ты откажешь мне в гостеприимстве? Открой же дверь, Лукреция. Впусти меня!

Луций улыбнулся. Похоже, Эпиктет проникся духом пьесы, несмотря на заявленное презрение к ней. Луцию пришло в голову, что раб испытывает некое тайное удовольствие, играя подобную роль перед недоступным предметом своей страсти.

Подумал он и о том, что Спор мечтает об очередном возвращении в фавор к императору. Почему бы и нет? Нерон женился на ней. Отон сделал своей госпожой. Пусть Вителлий и окажется нечувствительным к ее чарам, предпочитая более «звероподобного», если выразиться словом Спора, партнера, но Азиатик недвусмысленно выказал вожделение, а он нынче человек могущественный.

Луций вздохнул. Выходя наружу, он услышал последние реплики диалога:

– Нет! Отпусти меня, животное! Я верна мужу!

– Отдайся мне, Лукреция! Я овладею тобой! – Эпиктет декламировал с таким жаром, что голос сорвался. Прочистив горло, раб заговорил снова, теперь с нескрываемым огорчением: – А дальше в примечаниях говорится, что мы боремся, после чего я разрываю на тебе платье…

* * *

На закате прибыл отряд преторианцев, чтобы сопроводить их в частные покои императора. Спор выступила вперед, сознавая свой особенный статус. Следом шли Луций и Эпафродит. Присоединился и Эпиктет, якобы с целью помочь хозяину.

Их провели в большой восьмиугольный зал для пиров. От разноцветного мрамора, которым были выложены стены, рябило в глазах; у входа струился фонтан. Луций ни разу здесь не был, но Спор отлично знала главную трапезную, благо провела в ней много счастливых часов – сначала с Нероном, потом с Отоном. Луций услышал вздох, с которым она огляделась, оценивая перемены, осуществленные Вителлием и его женой Галерией, решившей, по слухам, что у Нерона чересчур строгий вкус. Помещение заполняло великое множество статуй, декоративных ламп, бронзовых ваз, слоновой кости ширм и тканых занавесей, которыми оформили пространство у стен и между обеденными ложами.

Единственным участком, свободным от драгоценной утвари, являлось возвышение возле одной стены. Украшением ему служила мраморная статуя Нерона выше человеческого роста, изображенного в греческом одеянии и лавровом венке. Очевидно, там и предстояло разыграться пьесе, поскольку ложа выстроили полукругом перед подиумом.

Все они пустовали, за исключением двух в центре первого ряда. На одном полулежала жена императора Галерия с их семилетним сыном Германиком. На другом, заняв его целиком, расположился сам император. Рядом, свернувшись калачиком, устроился молосский мастиф размером почти с человека. Когда вошли Луций и его спутники, пес вскочил и зарычал, но хозяин шикнул, и зверь присмирел.

Вителлий с усилием встал, и Луций прикинул, сколько требуется энергии, чтобы привести в движение такую тушу. Император был очень высок, с большими руками, огромным брюхом и багровым лицом запойного пьяницы. Слегка прихрамывая, он сделал несколько шагов по направлению к прибывшим. Говорили, что хромота Вителлия вызвана давней аварией колесницы во времена его распутной юности – конями тогда правил Калигула.

Вителлий сжимал в правой руке меч, поглаживая клинок пальцами левой. Рукоять украшала замысловатая резьба, а лезвие покрывала позолота. У Луция перехватило дыхание, когда он понял, на что глядит: это был меч Божественного Юлия. Один из последователей Вителлия похитил клинок Цезаря из храма Марса-Мстителя и преподнес его Вителлию, когда того провозгласили императором. Вителлий носил подарок вместо традиционного кинжала, который его предшественники держали при себе в качестве символа власти над жизнью и смертью их подданных. Меч всегда висел у него на боку как счастливый талисман. Он даже спал с ним.

Луций дотронулся до спрятанного под тогой собственного амулета – фасинума, переданного ему отцом в последний день жизни. Как и отец, Луций надевал его в особых случаях и при наличии угрозы.

Вителлий откровенно уставился на Спора. В отличие от Азиатика – без вожделения. В его взгляде присутствовало любопытство, но не похоть. И даже отвращение от увиденного, судя по тому, как он скривил губы.

– Значит, ты расстался с яйцами в угоду Нерону? Да и ладно, многие мальчишки лишились их по меньшему поводу. – Вителлий медленно обошел Спора, поглаживая меч. – Потом появился Отон. Он тоже проникся к тебе чувствами. Видимо, смотрел на тебя и думал: какое выгодное приобретение, дело сделано до меня! Как жилище, уже обустроенное предыдущим владельцем.

Император закончил осмотр и остановился перед евнухом, нависнув угрожающей глыбой. Спор поначалу выдерживала его взгляд, затем потупилась.

– Ох уж этот Отон! – Вителлий цокнул языком. – Никогда его не понимал. Такой покладистый! Любой ценой старался избегнуть ссоры. Его считали лучшим другом Нерона, но когда тот возжелал Поппею, Отон уступил ее без боя. Я вот точно не отдал бы жену лишь потому, что о ней попросил друг. Милая моя, ты согласна?

Императрица Галерия, разлегшаяся рядом с сыном, ласково улыбнулась. Вторая жена Вителлия, она была намного моложе мужа. Сегодня она надела платье Поппеи – великолепное одеяние из красного и пурпурного шелка, щедро украшенное серебряной вышивкой и нитями жемчуга. Императорский наследник безучастно рассматривал Спора. Германик был крупным для своих лет. Луций отметил его сходство с отцом: пухлые щеки, мясистые руки и ноги. Одновременно Пинарий с содроганием осознал, что Германик, пожалуй, находится в том же возрасте, что и Вителлий, его отец, в те времена, когда Тиберий вовлек его в каприйский разврат. Говорили, будто мальчик так заикается, что почти не в состоянии вымолвить слово.

– Пока Нерон царствовал, Отона как будто вполне удовлетворяла жизнь в изгнании, – продолжил Вителлий, наглаживая меч и глядя на Спора. – Он никогда не участвовал в заговорах против человека, укравшего у него жену, даже после того, как Нерон забил несчастную Поппею до смерти. – Вителлий оглянулся на Галерию. – Если бы кто-нибудь забил тебя, моя дорогая, я обязательно принял бы меры к отмщению.

Галерия тихо рассмеялась. Германик издал звук, похожий на крик осла.

– Видимо, Отон просто выгадывал время и ждал своего часа, – сказал Вителлий. – Похоже, он собирался посмеяться последним – по крайней мере, хоть недолгое время; в конечном счете он обосновался здесь, в Золотом доме Нерона, сношая новую Неронову Поппею. Поппею с пенисом, если угодно! – Он еще ближе подступил к Спору. – Но вот появился я и – вжик! Отон угас, как свеча на ветру. В тавернах о нем распевают: «Отдал жизнь, отдал жену, не отомстил никому». Такого человека я уважать никак не в силах. Интересно, каков он был в постели. Мог соперничать с Нероном? Поппея сказала бы, но Поппея мертва. Может быть, евнух, нас просветишь ты? Но не сейчас. Пора репетировать пьесу! – Император хлопнул в ладоши.

Луция и Эпафродита проводили к ложам, подали им еду и вино. Эпиктет встал позади хозяина. Кушанья отличались изысканностью, но Луций не мог расслабиться в присутствии преторианцев, стоявших у каждой стены. Маленький Германик ел весьма шумно – пачкаясь, чавкая и сопя.

Вителлий взял Спора за руку и возвел на подиум. Он указал мечом на статую Нерона:

– Одна из тех, что после смерти Нерона снесли, а при Отоне восстановили. Если присмотришься, увидишь линию стыка, где приставили голову. Скульптуре здесь самое место, потому что завтрашний пир будет дан в честь Нерона. Сначала у его усыпальницы на Садовом холме состоится жертвоприношение, за которым последуют гладиаторские бои и пир для горожан. Сюда же пригласят только избранных.

Луций подумал, что в ответ на поход, которым двинулись на город сторонники Веспасиана, Вителлий решил призвать дух Нерона и задобрить население Рима очередным праздником. Иначе он править и не умел: чем серьезнее кризис, тем пышнее торжества.

– Гвоздем пиршества будет блюдо моего собственного изобретения, – сообщил Вителлий. – Я называю его «Щитом Минервы». Если в ближайшую тысячу лет обо мне не вспомнят ничего другого, хотя бы кушанье, надеюсь, останется в народной памяти. Для него не нашлось подходящей посуды, и я приказал отлить из серебра гигантский щит. Его внесет целая куча рабов. Щучья печенка, мозги фазана и павлина, язычки фламинго, и все это переложено миногами и приправлено мятой. Общая стоимость превысит миллион сестерциев. Мои гости в жизни такого не видывали и не едали. Но трапеза скучна без развлечений. Я написал по случаю небольшую пьесу о Лукреции. Когда начали искать актера на главную роль, Азиатик предложил тебя, Спор. Клянусь, этот малый годами не скажет ничего умного, а потом раз – и подаст гениальную мысль! Кто почтит память Нерона лучше его вдовы в роли Лукреции? Готова ли ты показать, на что способна?

– Я сделаю все, чтобы угодить тебе, Цезарь, – кивнула Спор.

– О да, ты угодишь мне, сомнений нет, – улыбнулся Вителлий. – Все декорации будут воображаемыми, кроме прялки, веретена и постели Лукреции. В положенное время их принесут. И с каждой переменой сцены, а также в самые драматические моменты зазвучит свирель.

Император сошел с возвышения и улегся на ложе.

Репетиция началась. Сначала на сцену с прологом вышел хор из трех актеров. Затем он превратился в свиту Секста Тарквиния, которого играл Азиатик; Секст вступил в пререкания с исполнителем роли мужа Лукреции о том, чья жена добродетельнее. Чтобы разрешить вопрос, мужья задумали неожиданно нагрянуть к своим женам. Хор преобразился в служанок Секстовой жены, которую застали за болтовней и пьянством с рабынями. Затем хор обернулся рабынями Лукреции; когда вдруг явились мужья, та пряла пряжу и произносила монолог об обязанностях жены. Как показалось Луцию, Спор начала не вполне ровно, но по ходу дела обрела уверенность.

Хор скрылся. Супруг Лукреции, полный злорадства, пропел похвальное слово жене. Раздосадованный Секст отослал его с военной миссией из города и произнес яростную речь против выставившего его глупцом человека, после чего заявил о намерении погубить добродетель Лукреции.

Секст прибыл к ней. Час был поздний. Все рабы погрузились в сон. Лукреция, прявшая при свече, встрепенулась от неожиданного звука.

– Кто там у двери? – вскричала Спор, убедительно задрожав.

– Это я, Секст Тарквиний, друг твоего мужа и царский сын, – прогудел Азиатик.

Стоявший за хозяином Эпиктет тихо фыркнул, стараясь не расхохотаться. Прикусил язык и Луций. Азиатик был никудышным актером, хотя внешне годился для роли. Что перед ними – комедия или трагедия? Судить трудно. И как отреагируют завтрашние зрители, опьяненные вином и объевшиеся яств со «Щита Минервы»? Императорские гости будут думать в равной мере о пьесе и об актерах, возбужденные предстоящим соитием Вителлиевого жеребца и Неронова евнуха.

Репетиция продолжалась: Секст решительно ворвался в опочивальню Лукреции. Отшвырнул пинком ее прялку. Повалил Лукрецию на постель. Над ними нависала статуя Нерона.

Луций вспомнил примечания к постановке: «Он разрывает на ней одежды и совокупляется с нею, она сопротивляется и плачет».

Возможно, Спор и Азиатик просто играли роли, но Луцию показалось, что притворное изнасилование вдруг перешло в настоящее, и чем дальше, тем серьезнее становилось дело. Спор боролась вполне искренне; Азиатик не менее убедительно одерживал верх, обращался с нею крайне грубо и даже съездил по лицу. Спор издала крик, в котором не было фальши.

Эпиктет напрягся. Эпафродит, услышав, как раб втянул воздух, и уловив его возбуждение, предостерегающе качнул головой и поднял руку. Но Эпиктет не устоял. Он начал двигаться к сцене. Эпафродит схватил его за кисть.

Вителлия зрелище тоже взбудоражило. Как и Германика, который повизгивал и бил в ладоши при виде насилия. Отец и сын сели на ложах и подались вперед. Нервно поигрывая мечом Божественного Юлия, Вителлий начал руководить действием:

– Давай же, Азиатик, ты можешь лучше! Разорви на ней одежды, как написано! Не просто делай вид – я хочу услышать, как рвется ткань. Да, вот так. И еще раз! Но не усердствуй: нельзя показать, что евнух без грудей. Зрители должны затрепетать от одного звука! А теперь врежь ей еще по лицу. Схвати за волосы, запрокинь голову и отвесь хорошую оплеуху. Ох, да сильнее! Ты же насилуешь Лукрецию, стерву, которая выставила тебя на посмешище, щеголяя своей добродетельностью. Это та самая спесивая и первая патрицианка, что отказала тебе! Ты презираешь ее лицемерие, ты хочешь видеть ее обесчещенной, растоптанной, полностью униженной! Пусть она визжит как свинья, Азиатик. Вот так уже лучше. Громче! И музыка тоже должна звучать неистовее и громче!

Раб со свирелью, стоявший вне сцены, исполнял «Слезы Лукреции» – одно из известнейших сочинений Нерона. Он заиграл быстрее и звучнее.

Спор, притиснутая Азиатиком к постели, издала крик столь горестный, что Эпиктет вырвался из хозяйской хватки и захромал к сцене. Ему немедленно заступил дорогу преторианец.

Луций с негодованием наблюдал, как Азиатик терзает Спора, повертывая то так, то этак. С хохотом запрокинув ей голову, Азиатик поставил Спора на четвереньки к аудитории лицом. Задрав изорванное платье и обнажив бедра евнуха, он притворился, будто пристраивается сзади. Он явно наслаждался собой и широко осклабился, замахнувшись для шлепка по ягодицам. Спор так трепетала, что Луций на миг усомнился, не происходит ли у них на глазах настоящее изнасилование.

Но нет: когда Азиатик, изрядно подергавшись и похрюкав, изобразил оргазм и отвалился с ухмылкой, высунув язык, а Спор, всклокоченная и дрожащая, рухнула на постель, Луций увидел, что акт все-таки был сымитирован.

Вителлий зааплодировал. Германик, подражая отцу, хлопнул в ладоши и пронзительно взвыл. Галерия со скучающим видом перебирала свои жемчуга.

– Очень хорошо! – похвалил Вителлий. – Поистине, очень неплохо! Во многом именно так, как я представлял. Но я хочу, Азиатик, чтобы завтрашним вечером изнасилование длилось гораздо больше времени. Я понимаю, как ты возбудишься, но растяни процесс, насколько сможешь. Не торопись. Наслаждайся. Смакуй наказание Лукреции. И действуй намного свирепее – я знаю, ты умеешь! Помни: ты жестокий безжалостный Секст Тарквиний и происходит поругание Лукреции; ее страдания – предмет фантазий каждого школяра. И в самый главный момент постарайся держать евнуха лицом к свету, чтобы нам было видно, как Спор задыхается и вопит. Пусть мои гости узреют воочию то, что видели Нерон и Отон, когда приходовали это создание. Итак, переходим к следующей сцене!

Азиатик удалился. Спор, спрятав лицо, неподвижно лежала на постели.

– Ярче, я сказал! – Вителлий нетерпеливо прихлопнул по ладони клинком. – Да-да, ты несчастна, вполне убедительно. Так несчастна, что тянешься под кровать за кинжалом. Давай, лезь за ним.

Спор подняла безумные глаза. Она оправила измочаленное платье, откинула растрепанные волосы и сунула руку под кровать. Кинжал был бутафорский, из мягкого дерева. Спор уставилась на него. На лбу собрались морщины, зубы застучали. По подбородку струилась кровь из распухшей губы.

– Ты что, не помнишь текст? – гаркнул Вителлий. – «Надо мной надругались…»

– Надо мной надругались, – прошептала Спор, не сводя глаз с кинжала.

– Громче!

– Надо мной надругались! – выкрикнула Спор. Через секунду она продолжила голосом тусклым и глухим: – Мне не снести позора. Царский сын отмстил мне за добродетельность, ибо нет за мной других преступлений. Я призываю богов узреть мои страдания. Пусть воздаянием за мою смерть станет падение дома Тарквиниев…

– Плохо! Ты выучила роль, но говоришь неубедительно, а голос постоянно куда-то пропадает. Это кульминация пьесы, такой тебя все и запомнят. Неужели тебе безразлично? Завт ра придется сыграть получше. Итак, мы знаем, что будет дальше. Если тебе не хватает храбрости – взгляни на статую и вспомни Нерона. Что сказал Нерону, моля его остаться, последний преторианец, который покинул Золотой дом? «Разве трудно умереть?» Ха! Золотые слова в наши дни!

Спор обеими руками взяла бутафорский кинжал и, неотрывно глядя на него, нацелила себе в грудь.

– Ладно, достаточно, – сказал Вителлий. – Лукреция мертва. Публика потрясена. Безжизненное тело останется на постели до конца пьесы, пока убитый горем муж поднимает народ на бунт. Секст Тарквиний несет заслуженное наказание, и хор исполняет последнюю часть. Ты больше не понадобишься, евнух. Ты и твои друзья свободны. Возвращайтесь к себе. И повторяй свою роль!

В разодранном платье и с испорченной прической Спор кое-как сошла с подиума. Сдерживавший Эпиктета преторианец посторонился и позволил рабу подойти. Луций с Эпафродитом встали и вышли из зала.

Едва они шагнули в коридор, как перед ними вырос Азиатик. Он крепко схватил Спора за подбородок и расплылся в похотливой улыбке.

– Понравилось? – осведомился он. – Мне так очень.

Спор попыталась отстраниться, но Азиатик не пустил.

– Завтра развлечемся по-настоящему, у всех на глазах.

– Только… не перед публикой! – прошептала Спор.

– Разумеется, перед публикой! В этом и смысл. Правда, возбуждает? Пощупай, как я распалился при одной только мысли о том, что сделаю с тобой у всех на глазах. – Азиатик сунул ее руку себе между ног и прошептал на ухо: – Чем не кинжал? А когда я тебя отымею и ты полезешь под кровать, там будет ждать не игрушка, а настоящий клинок. – Он сунул в ухо Спору язык. Та пискнула, извиваясь. Он укусил ее за мочку, глубоко впившись зубами в плоть.

Спор высвободилась и с плачем побежала по коридору.

Луций и его спутники лишились дара речи. Азиатик запрокинул голову и расхохотался.

Вителлий позвал его из пиршественных покоев:

– Азиатик! Оставь евнуха в покое. Скоро мерзкой тварью натешишься. Иди сюда. Надо отрепетировать твою финальную речь!

* * *

Преторианцы, сопроводившие их обратно в обиталище Эпафродита, не ушли, а встали в караул снаружи.

Спор отвергла все попытки утешения и заперлась в своей спальне.

Эпафродит сел на террасе с видом на луга и озеро Нерона и спрятал лицо в ладонях. Эпиктет нервно расхаживал, теребя бороду и что-то бормоча.

– Неужели он всерьез? – произнес Луций. – Вителлий и правда хочет…

– Совершенно понятно, чего он хочет, – перебил его Эпафродит. – Завтра Спора, консорта двух императоров, докатившегося до презреннейшей роли шлюхи, прилюдно изнасилуют и заставят покончить с собой на радость Вителлию и его дружкам.

– Во всем виноваты Сенека и Нерон, – заявил Эпиктет.

Эпафродит устало взглянул на него:

– С чего ты взял?

– Вителлий попросту продолжает их начинание и делает следующий шаг. Сенека непристойными драмами обесценил саму идею театра, потакая низменным желаниям и нагнетая бессмысленный ужас, сводя смысл пьесы к безнадежности и кошмару. Нерон превратил казни в публичные зрелища и возвысил их до уровня искусства, каким его видел наряду со своими испорченными друзьями: сожжение людей заживо и побуждение быков к насилию над девушками под гогот и рукоплескания толпы. Теперь свои разнузданные фантазии намерен воплотить на сцене Вителлий, пока его приспешники будут поглощать щучью печенку и фазаньи язычки.

– Нельзя ли как-то предотвратить бесчинство? – озаботился Луций. – Возможно, Спору лучше бежать из города?

Эпафродит покачал головой:

– Преторианцы стоят у дверей неспроста. Если взглянешь с террасы – увидишь и других гвардейцев. Вителлий не позволит Лукреции сбежать до завтрашнего пира.

Луций оставил секретаря и отправился к Спору. Из-за двери доносился плач. Он позвал подругу. Она не ответила, но через какое-то время рыдания стихли. Луций вновь окликнул ее, в ответ – гробовое молчание. Тогда он налег на дверь. Она была заперта, но замок оказался слабым – он лишь означал для рабов, что входить не следует. Пинарий поднажал плечом. Запор поддался, и он влетел в спальню.

Спор лежала на постели, успев привести себя в порядок и переодевшись в одно из лучших платьев, доставшееся ей от Поппеи, – зеленого шелка с золотым шитьем. Волосы Спора были уложены и заколоты, разбитое лицо – подкрашено. Она уже не выглядела смятенной – напротив, казалась собранной; даже слишком, по мнению Луция. На полу возле кровати валялась на боку пустая серебряная чаша.

Спор стеклянными глазами смотрела в потолок. Она проговорила заплетающимся языком:

– Луций, в последние месяцы ты был мне верным другом.

Тот опустился на колени у кровати:

– Спор, что ты наделала?

– Не докучай мне вопросами, Луций. Времени нет. Но я рада, что ты пришел. И рада, что это ты, а не кто-то другой. Потому что мне нужно кое-что сказать тебе. Хочу признаться.

– О чем ты?

– Я виновата…

– В чем?

– Нерон умер из-за меня.

– Нет, Спор. Ты сама не знаешь, что говоришь.

– Слушай меня, Луций! Нерон умер из-за меня – и по моей же вине покончил с собой твой отец.

Луций резко втянул в себя воздух.

– Я в ответе за ужасы, которые случились после смерти Нерона… Все из-за меня…

Луций поднял пустую чашу:

– Спор, что ты выпила? Откуда такие речи?

– Я знаю, о чем говорю, Луций. Как же мне было трудно сохранять тайну… столько месяцев…

– Ничего не понимаю.

– Тебя там не было, Луций… в конце… с Нероном… и твоим отцом. Ты не видел… и не слышал. О случившемся тебе поведал Эпафродит, но и он не знает правды. Эпиктет знает, но никому не говорил… потому что любит меня. Но ты должен знать.

Голос Спора все больше слабел. Луций склонился ниже, приблизив ухо к ее губам.

– Когда Эпиктет доставил из города новости… я выбежала ему навстречу, а все остались внутри. Потом я передала сообщение Нерону, опередив Эпиктета. Я солгала Нерону. Сказала, что сенат… проголосовал за его казнь.

– Но так и было.

– Нет! Эпиктет прибыл сообщить, что голосование не состоялось. Сенаторы все еще спорили. Им претила казнь наследника Августа. У Нерона… еще оставалась надежда. Преторианцев послали вернуть его, но для того, чтобы сенаторы обратились к нему лично, пришли к какому-нибудь… решению. Они хотели переговоров. Но я сказала Нерону иное. Солгала. Внушила, что надежды нет.

– Но почему, Спор?

– Потому что хотела его смерти! – Тело Спора свело судорогой. Лоб вдруг покрылся каплями пота. Она прерывисто вздохнула. – Только потом, когда тело Нерона доставили в Рим… сенат принял резолюцию, призывавшую казнить его. Уже посмертно. Они хотели лишь угодить Гальбе, чтобы он думал, будто именно они произвели его в императоры. Ты сам знаешь, сколько слухов, будто… Нерон жив… именно поэтому. Никто из сенаторов так и не понял, зачем Нерон покончил с собой, когда они склонялись к переговорам. Многие считают, что он жив, а самоубийство – уловка, и он еще вернется… и отомстит. – Спор схватила Луция за руку. – Но Нерон и правда мертв, Луций. Умер у меня на глазах. И я видела смерть твоего отца. Он не убил бы себя… Нерон не сделал этого первым. Вина целиком на мне. Я не понимала… что погибнет столько людей… если я обману… Нерона.

– Но зачем, Спор? Почему ты желала Нерону смерти?

– Я возненавидела его… к концу. Наверное, любила… когда-то. Не знаю. Меня постоянно терзал стыд… из-за того, что он со мной делал… чего от меня хотел. Кто я такая, Луций? Мальчик, которого твой отец однажды заметил в Золотом доме и познакомил с Нероном? Поппея? Или… Лукреция? Почему все пытаются сделать из меня кого-то?

Спор снова скорчилась, лицо исказилось. Глаза блестели, как битое стекло.

– Я заставила Нерона умереть. Значит, из-за меня все беды. Не понимаешь, что именно я создала Вителлия? И навлекла на себя распад. Подержи меня за руку, Луций. Я уже ничего не вижу. И не слышу. Мне холодно. Возьми меня за руку, я буду знать, что ты простил.

Луций коснулся хрупкой руки Спора. Ладонь была холодна как лед. Спор содрогнулась и напряглась. Она широко разинула рот, пытаясь вдохнуть. Из горла вырвался клокочущий звук. Фасинум выскользнул из-под тоги Луция и закачался перед нею. Спор простерла руку, крепко сжала его и притянула к себе.

Затем ее хватка ослабла, амулет выскочил из пальцев. Глаза погасли.

Луций долго смотрел на нее, затем огляделся вокруг. Он увидел на туалетном столике зеркало, в которое она, верно, смотрелась, когда укладывала волосы и красилась, – круглая серебряная вещица с эбеновой ручкой, принадлежавшая некогда Поппее. Поппея и Спор глядели в одно зеркало и видели в нем одно и то же лицо.

Он поднес гладкую поверхность к ноздрям Спора. Начищенное серебро не затуманилось. Спор была мертва.

* * *

Эпафродит послал гонца уведомить Вителлия о случившемся. Пришел Азиатик – удостовериться. Дом он покинул в бешенстве. Преторианцы, караулившие жилище Эпафродита, ушли.

Общегородской пир в честь Нерона прошел на следующий день по плану. Гости остались под впечатлением даже в отсутствие пьесы Вителлия. В городе много дней судачили о «Щите Минервы» – пока не пришли новости о разгроме войск императора на севере и беспрепятственном марше на Рим отрядов Веспасиана.

С террасы Эпафродита Луций пытался различить, нет ли паники в Золотом доме. Многочисленные императорские приживалы – друзья, родственники, сторонники, подхалимы – поспешно собирали все ценное, что могли унести, и готовились к бегству.

К Луцию присоединился Эпафродит:

– Вителлий собирается выступить и отречься. Он послал за мной, чтобы я набросал ему речь.

– И ты пойдешь?

– Я отправил гонца назад без ответа.

Луций нахмурился:

– Отречься? Так не поступал ни один правитель. Тот, кто стал императором, и умирает как император.

– Нерон подумывал об отречении. Наверное, именно поэтому Вителлию и понадобился мой совет, хотя мои попытки помочь Нерону оказались неудачными.

Луций кивнул, но промолчал. Он не сказал о покаянии Спора ни Эпафродиту, ни кому-либо другому.

Они услышали шум потасовки и глянули за парапет. Две хорошо одетые женщины дрались во дворе из-за греческой вазы. Сосуд выскользнул у них из рук и разбился о мостовую. Рассвирепевшие фурии вцепились друг в дружку.

– Очевидно, – заметил Эпафродит, – Вителлий попросит предоставить ему безопасный выход из города с женой, ребенком и миллионом сестерциев из казны.

– С миллионом сестерциев? Как мало – во столько же обошелся его драгоценный «Щит Минервы»!

– Речь будут слушать Флавии, здешние родственники Веспасиана. В случае их одобрения возможна бескровная передача власти.

Боровшиеся внизу женщины повалились наземь. Одна схватила осколок вазы и полоснула противницу по щеке.

При виде крови Луция замутило, и он отвернулся.

* * *

Луций и Эпафродит стояли в толпе на южной стороне Форума. Перед ними находилась широкая мраморная лестница, восходившая к главному входу в Золотой дом с его узорным фасадом из позолоченной плитки и цветного мрамора. За портиком над линией крыши Луцию были видны голова и плечи Неронова Колосса, тускло блестевшие под свинцовым децемберским небом. В соотнесении с огромной статуей все прочее выглядело причудливо малым. И каким ничтожным казался Вителлий, готовый обратиться со ступеней к толпе, в сопоставлении с нависшей над его головой статуей! Человек, столь огромный в октогональной обеденной зале, сейчас представал букашкой, крошечным существом, которое легко прихлопнуть ладонью. Не лучшее впечатление производили и шеренги преторианцев, выстроившиеся по сторонам от императора.

– Вон туда посмотри. – Эпафродит указал на группу только что прибывших мужчин в тогах, которые пробирались в первые ряды толпы. – Полюбуйся, как все расступаются перед ними. Это Флавии.

Веспасиановых родственников окружала огромная свита из рабов, вольноотпущенников и свободнорожденных сторонников. Их приход возбудил на Форуме самые разные чувства: страх, надежду, возмущение, любопытство.

– Смотри в середину, – сказал Эпафродит. – Вон тот, перед которым все заискивают, хотя ему всего девятнадцать, – младший сын Веспасиана, Домициан. Старший, Тит, – правая рука отца в Иудее, но в Риме главный именно Домициан.

Луций выделил юношу с типичной для Флавиев внешностью – румяного, с круглым лицом и крупным носом. Домициан явно гордился роскошной копной каштановых волос, которые он отпустил длиннее, чем было модно среди современных молодых римлян. На глазах у Луция Домициан запустил обе руки в волнистую гриву, отбросил ее назад, а затем привычно тряхнул головой, чтобы локоны улеглись на место.

– Ну и павлин! – рассмеялся Луций.

– Может, и так, но час юноши пробил. Все Флавии чувствуют, что минута их торжества настала.

Однако в толпе так считали не все. Когда Вителлий шагнул вперед, готовый заговорить, из нее донеслись крики:

– Держись, Цезарь! Держись!

Флавии ответили другими призывами:

– Отрекись! Уйди! Покинь город сейчас же!

Вителлий колебался. Пересматривал решение? Он переглянулся с Галерией, которая стояла рядом вместе с юным Германиком. Вителлий подозвал Азиатика. Пока они совещались, многоголосица усилилась.

– Уходи!

– Стой, где стоишь, ни шагу назад!

– Отрекись!

– Держись, Цезарь! Не сдавайся!

Азиатик отступил назад. Вителлий по-прежнему молчал. Он скрестил мясистые ручищи и глянул на бушующую толпу.

– Нумины яйца, чего он ждет? – прошептал Луций.

Крики стали более неистовыми и грозными.

– Дай дорогу Веспасиану, глупец! Убирайся из города, пока можно!

– В Аид Флавиев! Отрубить им головы и послать Веспасиану катапультой!

Наконец Вителлий принял решение. Он повернулся к Азиатику и что-то сказал. Тот поворотился к префекту преторианцев и указал на Флавиев.

– Не может быть! – выдохнул Эпафродит. – О чем он думает?

Преторианцы обнажили мечи и бросились вниз по лестнице. Флавии пришли готовыми к схватке: почти у всех под тогами были припрятаны кинжалы и дубинки. Вооружились и сторонники Вителлия.

Среди общего гвалта Луций с Эпафродитом попытались улизнуть, но в толчее потеряли друг друга, их разнесло бурлящей толпой. Вопли неслись отовсюду, в том числе из-под ног – иных затоптали насмерть. Луций заполошно озирался в поисках Эпафродита – тщетно, зато чуть поодаль увидел Домициана. Длинные волосы успели растрепаться и падали на глаза, превращая претендента на трон в дикаря. Он что-то кричал, но в общем реве Луций не мог разобрать слов. Флавии окружили Домициана живым щитом.

Луций заметил краем глаза Эпафродита, который достиг ступеней ближайшего храма, торопясь укрыться внутри.

Он снова посмотрел на Домициана, который размахивал мечом и другой рукой указывал назад. Луций по-прежнему не разбирал слов, но жест был ясен: Домициан подавал сигнал к отступлению. Бой развивался не в пользу Флавиев.

Тут Луцию заехали локтем в спину; его швырнуло вперед. Он обернулся и увидел Азиатика, лицо которого заливала кровь – непонятно, чужая или собственная. Азиатик выставил окровавленный меч:

– Дерись, Пинарий, или прочь с дороги!

Луцию удалось пробраться к краю толпы и взглянуть на вход в Золотой дом. Сведя кончики пальцев, Вителлий пристально наблюдал за битвой. Стоявшая рядом Галерия качала головой. Германик прыгал и возбужденно хлопал в ладоши.

Над троицей нависала исполинская статуя Нерона. Лицо скульптуры в короне солнечных лучей казалось абсолютно безмятежным.

* * *

– Вы понимаете, где мы находимся? – спросил Эпиктет.

Раб огладил длинную бороду и уставился на удивительное собрание драгоценных вещиц, заполнивших огромное помещение, – несомненно, дело рук Галерии. Затем он захромал по черному мраморному полу на широкий балкон. Там прикрыл ладонью глаза, защищаясь от яркого молочно-белого света солнца.

– Должно быть, отсюда Вителлий смотрел, как горит храм Юпитера в тот день, когда он натравил гвардейцев на Флавиев. Капитолийский холм виден как на ладони! Руины еще дымятся…

Они находились на Палатинском холме в той части императорского комплекса, где Луций прежде не бывал; крыло изначально построил Тиберий; в дальнейшем Нерон обновил его и включил в состав Золотого дома. Между обителью Эпафродита и этими палатами они не встретили ни одного вооруженного гвардейца. Помимо нескольких замеченных вдали мародеров и охваченных паникой рабов, они столкнулись лишь с бандой уличных оборванцев, которые вломились в винный погреб и принялись опустошать личные запасы Вителлия. Луций на миг встревожился, когда бродяги выхватили кинжалы и угрожающе загалдели, но вскоре безнадежно пьяное отребье свалилось на пол, беспомощно регоча.

Луций и Эпафродит присоединились к стоявшему на балконе Эпиктету. Над Капитолием еще высились колонны храма Юпитера, но крыша сгорела, а стены рухнули. Гора камней и обугленных балок курилась дымом.

– Флавии вообразили, что будут в безопасности, если забаррикадируются под защитой Юпитера, – произнес Эпафродит. – В худшем случае, по их мнению, Вителлий окружит храм и превратит их в заложников. Такой ход выглядел логично – захватить сына Веспасиана наряду с другими Флавиями и торговаться за собственную жизнь. Я уверен, им и в голову не пришло, что Вителлий подожжет храм. Даже его люди отказались выполнять приказ. Говорят, Вителлий сам взял факел и подкинул растопку, лично устроив пожар.

– Значит, Вителлий сделал то, в чем обвинял Нерона: поджег родной город! – констатировал Луций.

– Хвала богам, что пламя не распространилось, – отозвался Эпафродит. – В таком хаосе его было бы некому тушить. Кто знает, что стало с вигилами?

– Наверное, бесчинствуют и грабят, как все остальные, – подал голос Эпиктет. Он потер увечную ногу. Луцию казалось, что хромота раба усиливается и он часто мучается от боли, хотя Эпиктет никогда не жаловался.

Эпафродит не сводил глаз с руин.

– Храм запылал; Вителлий явился полюбоваться, а потом закатил новый пир. Поджог святилища и избиение Флавиев стали для него лишь очередной забавой. Пожар бушевал всю ночь, и столько же времени изнутри неслись крики.

– Я слышал, в числе прочих в огне погиб и Домициан, – сказал Луций.

– Мне говорили другое, – возразил Эпиктет. – Один из Вителлиевых писцов поклялся, будто видел, как Домициан бежал из храма, переодевшись жрецом Изиды. На миг с него слетело покрывало и показались волосы, вот раб его и узнал. Но прежде чем писец доложил Вителлию, Домициан затерялся в толпе, и раб решил помалкивать. Вителлий считает соперника мертвым.

– Почти наверняка так и есть, – сказал Эпафродит. – Я бы не слишком доверял байкам писца. Переодетый жрецом Изиды – надо же! Явно это выдумка.

– Не больше чем поджог храма Юпитера римским императором, – парировал Эпиктет.

Хозяин не нашелся с ответом.

– Должно быть, Вителлий теперь сожалеет о своем решении, – заметил Луций. – Как там у Сенеки? «Уже исполненное нельзя забрать назад».

Эпафродит кивнул:

– Вчера он отправил навстречу войску весталок-девственниц – молить о мире. Они вернулись ни с чем. Тогда он собрал сенаторов, произнес душераздирающую речь и поочередно предложил каждому меч Божественного Юлия, дабы показать свою готовность отречься. Никто не принял подношение.

– Никому не хватило смелости взять меч и покончить с Вителлием! – горько заметил Эпиктет.

– Сенаторы, как и все мы, ждут развития событий, – пояснил Эпафродит. – Остатки войск Вителлия разбиты. У него еще могут оставаться сторонники, но они немногим лучше уличных разбойников. Сегодня утром отряды Веспасиана перешли Мильвийский мост. Должно быть, авангард уже в городе.

– Сегодня сатурналии, – напомнил Луций, – но вместо рабов и господ, меняющихся местами, и повального пьянства мы имеем захватническую армию, повсеместные грабежи, а за добычу дерется распоследний сброд. Полюбуйтесь на торговую галерею, что на дальней стороне Форума. Там трупы валяются.

– А на крыше насилуют женщину, – прошептал Эпиктет.

– А вон там, ближе к Субуре, идет какое-то уличное сражение. Народ глазеет из окон. И очень даже доволен, будто смотрит на гладиаторские бои.

– Небось и ставки делают, – поддакнул Эпиктет.

Вид, открывающийся с балкона, будто погружал их в страшный сон. Чем дольше они смотрели, тем больше замечали насилия и крови. Казалось, хаос – везде. Луций перегнулся через парапет и с беспокойством обнаружил, что прямо под ними расположился отряд вооруженных солдат.

– Надо уходить из Золотого дома, – сказал он. – Войска Веспасиана покарают всех, кого здесь застанут.

– Вряд ли на улицах безопаснее, – возразил Эпафродит.

– Мы последуем примеру Домициана и переоденемся.

– Жрецами Изиды? – усмехнулся секретарь.

– Наденем простые туники, чтобы выглядеть менее подозрительно, – предложил Луций.

– Я так однажды уже бежал из Золотого дома с Нероном. Тот день плохо кончился.

– А что еще делать? Оставаться здесь – безумие. Доберемся до моего родового дома на Палатине. Тут недалеко. Илларион наверняка забаррикадировал дверь, но мы придумаем, как войти.

Туники нашлись легко. Покинуть Золотой дом оказалось сложнее. Похоже, люди Веспасиана перекрыли на Палатине все входы. Из коридоров, ведущих на восток, юг и запад, доносились крики и шум борьбы.

Беглецы повернули на север, одолевая пролет за пролетом и направляясь во двор, где стоял Колосс. Идти через главный вход опасно – их почти наверняка увидят на широкой лестнице к Форуму, но Луций надеялся, что на просторах внутренней площади на трех человек в обычных туниках попросту не обратят внимания. Он тронул фасинум и спрятал его под тунику, чтобы не выдать себя блеском золота.

Они достигли внутреннего двора. Минуя нависшего над ними Нерона-Колосса, все трое поспешили вдоль крытого портика в большой вестибул. Затем свернули за угол и тут же столкнулись с солдатами, уже прибывшими ко входу.

Те глянули на них, но особого значения их присутствию не придали. Легионеры занимались сносом маленькой двери уже внутри главного портика.

– За ней каморка привратника, – сказал Эпафродит. – Что им там нужно?

– Забаррикадировались изнутри! – крикнул один из солдат трибуну, старшему легионеру. – Но мы вот-вот прорвемся!

Петли не выдержали. Дверь выдернули и отшвырнули. Проход загромождала мебель – кушетка, матрац, стул. Их тоже вынесли наружу. Путь был открыт.

Первый солдат, переступивший порог, был встречен огромным псом. Молосский мастиф с рычанием бросился на грудь легионеру, сбил на пол и впился клыками в горло.

Кровь вдруг оказалась повсюду. Кое-кто из солдат поскользнулся. Жертва пса, с разорванным горлом, издавала странные свистящие звуки. Рычащий мастиф не выпустил добычу даже после того, как между ребер ему вонзился меч. Трибун растолкал солдат, замахнулся и, треснув пса по голове рукоятью меча, убил животное одним ударом. Лежавший рядом легионер был уже мертв.

Солдаты ворвались в комнату привратника. Через несколько секунд они выволокли человека, одетого в платье императорского раба. Тот был очень высок и неописуемо тучен. Грязные волосы свалялись, он несколько дней не брился, но Луций мгновенно узнал Вителлия.

– Кто ты такой? Что тут делаешь? – спросил старший.

Эпиктет было направился к ним, но Эпафродит потянул его назад.

– Я привратник, – заявил Вителлий, пытаясь вырваться из хватки солдат, державших его за мясистые руки. Его движение сопровождал звон. Трибун разорвал на Вителлии тунику. На чреслах под чудовищным брюхом обнаружился столь же разбухший пояс. Офицер ткнул в него мечом. Тот лопнул, посыпались золотые монеты.

Кое-кто из солдат пал на колени и принялся подбирать деньги.

Старший рассмеялся:

– Ползайте, ребята, если вам нравится, но, сдается мне, мы наткнулись на нечто куда более ценное. Это император Вителлий.

– Нет! Неправда! – Вителлий был весь в поту и трясся всем телом. У него был столь жалкий вид, что трибун вдруг усомнился.

Луций шагнул вперед. Эпафродит хотел удержать его, но он стряхнул его руку.

– Это Вителлий, – объявил он.

– А ты кто будешь и откуда знаешь? – осведомился трибун.

– Я Луций Пинарий, сын сенатора Тита Пинария, но это не важно. Эта трусливая гора мяса – Авл Вителлий, и я могу свои слова подтвердить.

– Чем?

– У него кое-что примотано к ноге.

– Так и есть. Ну-ка, ребята, развяжите. Полагаю, ты скажешь мне, Луций Пинарий, что́ мы найдем?

– Самую драгоценную для Вителлия вещь – реликвию, которую он украл из храма Марса-Мстителя. То, на что у него нет права. То, с чем он никогда не расстался бы добровольно.

– Тут меч, командир, – доложил один из солдат. – Но не простой. Клинок покрыт золотом!

– Меч Божественного Юлия! – Потрясенный трибун благоговейно взял клинок в руки. – Значит, ты все-таки Вителлий. Попробуй отрекись еще раз, и я вскрою тебе глотку. – Он приставил к шее императора острие меча.

Тот покосился на клинок.

– У меня есть тайна, – произнес Вителлий. – Я могу открыть ее только Веспасиану! Тебе понятно?

– О, думаю, что нам всем понятно, – отозвался трибун. – Свяжите ему руки за спиной. А петлю на шею я надену сам.

Разорванная туника прилипла к телу Вителлия, но пояс свалился, и теперь лишь складки жира скрывали его гениталии. Солдаты покатились со смеху, когда принуждаемый ими пленник заковылял по ступеням на Форум, сотрясаясь обнаженными телесами. Трибун, радуясь трофею, уже не смотрел на Луция и его спутников.

Луций решил, что сделал и увидел достаточно, но Эпиктет не захотел пропустить дальнейшее. Луций и Эпафродит поневоле двинулись за колченогим рабом, который последовал за солдатами, тащившими Вителлия по Священной дороге.

Молва разошлась быстро. Собралась шумная толпа.

– Да здравствует император! – кричали зеваки, будто любуясь гротескной пародией на триумфальное шествие через Форум.

– Голову поднять! – гаркнул старший легионер. – Смотри на людей, когда тебя приветствуют! – Он ткнул Вителлия ниже подбородка острием меча Божественного Юлия, понуждая держать голову высоко.

Так водили на расправу преступников, запрокидывая им головы, чтобы не прятали лиц. Острие неотступно язвило мягкую плоть. По шее и мясистой груди Вителлия струилась кровь.

Чернь, глумясь, забрасывала его сором и экскрементами.

– Посмотри на себя, вот урод!

– Жирен, как боров!

– А видите, как хромает? Нога-то кривая.

– Поджигатель!

– Свинья!

– Теперь ты покойник!

Процессия прибыла на Капитолийский холм. Вителлия поволокли по Гемонийской лестнице в Туллианум, традиционное место казни врагов Рима. Пока Вителлий выл, рыдал и молил о пощаде, сложили костер.

– Неужто нет в вас почтения? – возопил он. – Я был вашим императором!

Один из его прежних преторианцев в приступе верности вырвался из толпы и с мечом наголо устремился к поверженному правителю. Он пырнул Вителлия в живот, желая подарить господину быструю смерть. Чернь накинулась на солдата и сбросила его с лестницы.

Вителлия перевязали, дабы остановить кровотечение. Людей, чьи родные погибли при пожаре храма, пригласили раскалить железки и прижать их к телу жертвы. Сначала он бился и вопил при каждом ожоге, но в конце концов обессилел, и вопли сменились жалобным воем, а после – стонами. Некоторые предпочли колоть Вителлия ножами, нанося лишь небольшие порезы, чтобы не умертвить его прежде времени. Пытка затянулась надолго.

В толпе Луций увидел Домициана. Итак, сын Веспасиана выжил. Домициан долго стоял в стороне и наблюдал, не выказывая чувств. Наконец, когда все желающие уже покарали Вителлия, потомок Флавиев шагнул вперед.

Солдат схватил Вителлия за волосы, запрокинул ему голову и тряс, пока тот не открыл глаза. Вителлий уставился на Домициана и ошеломленно разинул рот. Трибун, забравший меч Божественного Юлия, протянул его Домициану, и тот обеими руками взялся за рукоять. Затем взмахнул клинком, тогда как солдаты придержали Вителлия.

Голова отлетела и со стуком запрыгала по ступеням Гемонийской лестницы. Толпа взорвалась воплями.

Домициана, сжимающего окровавленный меч, вознесли на плечи собравшихся. Голову Вителлия насадили на пику и пронесли по Форуму. Тело низверженного правителя – настолько обожженное и окровавленное, что в нем едва узнавался человек, – протащили по улицам на крюке и бросили в Тибр.

* * *

Луцию со спутниками удалось наконец добраться до дома на Палатине; увидев их, его мать с сестрами и Илларион залились слезами радости.

Всю долгую зимнюю ночь Луций ворочался и метался, не в силах уснуть. Едва забрезжил рассвет, он надел тунику и вышел из дома. Темные вымерзшие улицы были пустынны. Он миновал древнюю хижину Ромула и спустился по Какусовым ступеням. Немного постоял перед Великим алтарем Геркулеса, вспоминая отца и пытаясь осмыслить события, произошедшие уже после его смерти.

Какое-то время Луций брел без всякой цели, затем оказался на берегу. Он двинулся по течению Тибра мимо зернохранилищ и складов у подножия Авентинского холма. Дошел до старой Сервиевой стены и продолжил путь вдоль нее до Аппиевых ворот. Там он ступил на Аппиеву дорогу и начал удаляться от города.

Восходящее солнце разослало косые красные лучи по придорожным гробницам и храмам, отбросившим густые тени. Чуть дальше по Аппиевой дороге темнел на обочине крест, тоже подсвеченный лучами.

Через распятие обычно казнили рабов. Кто озаботился традициями в неразберихе минувшего дня?

Луций подошел ближе. К кресту был прибит человек гладиаторского сложения. Луций не уловил ни единого движения, ни звука. Случалось, на кресте умирали долгими днями. Боги благословили очередную жертву быстрой смертью.

Луций взглянул в лицо покойника. Несмотря на неверный свет и гримасу, исказившую черты, он узнал Азиатика, вольноотпущенника Вителлия.

Будучи эквитом, Азиатик не подлежал распятию по закону. Убийцы нарочно старались унизить его. Луций посмотрел на пальцы Азиатика: золотое кольцо исчезло.

Затем он заметил что-то в траве и сделал шаг, присматриваясь. Там лежало бездыханное тело мальчика в убогой тунике и ветхом плаще. Голова его была закинута под неестественным углом: ребенку сломали шею. Луций обошел труп и заглянул в лицо. То был Германик, сын Вителлия. Видимо, наследника под охраной Азиатика пытались тайно отправить за пределы города.

Стало светлее. Серый бесформенный мир начал обретать краски и телесность, но Луцию казалось, что он все еще погружен во тьму.

Он не знал человека более презренного, нежели Вителлий. Азиатик был подлой гадиной, и к сыну Вителлия Луций тоже не испытывал никаких теплых чувств. Однако их гибель не обрадовала его. Совсем наоборот. Смерть Вителлия показалась ему ужасной, вид трупов Азиатика и Германика отозвался в его сердце болезненной глухой горечью.

Откуда такая опустошенность и неудовлетворенность? Спор отмщена. Разве Луций не этого хотел?

Да и Спор виновна в длинной череде ужасов, приведших к нынешним бедам. Если ее признание – правда, она в известной степени несла ответственность за смерть отца Луция. Но виновен был и сам Тит Пинарий. Как авгур и сенатор, он явился соучастником действий, посеявших столь сильное негодование в народе, что он потребовал смерти Нерона.

Луций не помнил событий ужаснее произошедших накануне. И все же, насколько он понимал, цепочка преступлений и зверств, что привела к ним, не имела начала и не будет иметь конца.

Он осознал, что сжимает фасинум, и повернул амулет к солнцу. Золото сверкнуло так ярко, что стало больно глазам.

Существует ли бог Фасцин? И был ли он вообще?

Недолгое сомнение сменилось ознобом от суеверного страха. Возможно, Луций жив и не висит на кресте только благодаря заступничеству Фасцина.

Да, он жив, но зачем? Зачем жить в подобном мире?

Луций вернулся на дорогу и отправился назад, в город.

79 год от Р. Х.

– Твой отец был крайне набожным человеком, – сказал Эпафродит. – Поистине, я не знал никого столь же почтительного к предкам или сильнее веровавшего в откровение божественной воли. Конечно, Тит, как и его отец, стал авгуром в весьма юном возрасте, – пожалуй, он был моложе, чем ты сейчас. Сколько тебе, Луций?

– Тридцать два. – Луций Пинарий отпил вина из чаши. Эпафродит всегда подавал отменное вино, а с тенистой садовой террасы его дома на Эсквилинском холме открывался великолепный вид на город. Стоял безоблачный день августа. Жару смягчал ветерок, то и дело задувавший с запада.

Сохранив свое состояние нетронутым в чехарде после смер ти Нерона, Эпафродит оставил службу при императоре и в сравнительно спокойное десятилетие правления Веспасиана наслаждался безвестностью. Мало чего совершил за минувшие годы и Луций – по крайней мере, в глазах общества; он даже не женился, не продолжил род и не сделал приличной карьеры, хотя владел многим и имел разнообразные деловые интересы. Мать поселилась у одной из дочерей; все три сестры Пинария были замужем и обзавелись хозяйством. Живя один, Луций держался подальше от политики и государственной службы, обходясь нехитрыми удовольствиями: он любил сидеть у друга в саду на холме, пить доброе вино и любоваться видами.

– Тридцать два! – воскликнул Эпафродит. – Куда утекают годы? Ну что ж, ты достиг возраста, когда можешь отправиться по стопам отца и деда.

– То есть в авгуры?

– Для начала. Сейчас авгурство чаще даруется императором в награду тем, кто много лет служил государству, но исключения есть всегда, особенно для потомков жрецов. Я знаю, ты не общался с покойным Веспасианом, но ему наследовал Тит, и в Риме новые времена. Тит окружен людьми, ко торые ближе к тебе по возрасту. Если захочешь добиться расположения императора…

Луций покачал головой:

– Я видел, как отец занимался авгурством, и никогда не ощущал в себе к этому призвания.

Они обсуждали авгурство не в первый раз. Почему Эпафродит не хочет оставить неприятную тему? Наверное, потому, что Луций не собирался откровенничать.

Луций испытывал весьма разнородные чувства к отцу. Чем больше он узнавал о Нероне, тем сильнее дивился непоколебимой верности отца императору. Вольноотпущеннику Эпафродиту служить пришлось, но что привлекло к Нерону Тита Пинария? Обычная возможность возвыситься и разбогатеть? Неужели он не ужаснулся, когда Нерон казнил его родного брата?

Кезон – дядя, которого Луций не знал, – давал еще один повод для неприятных размышлений. Как мог Пинарий, родственник Августа и представитель одного из древнейших городских семейств, стать христианином? Луций, которого держали подальше от Кезона, жалел, что не довелось поговорить с дядей. Пытался ли отец понять брата и вернуть его к почитанию богов? Поскольку оба близнеца мертвы, Луцию никогда не узнать правды об их отношениях.

Он гордился древностью своего рода, но предыдущее поколение глубоко его смущало. Он не сказал бы об отце худого слова, тем более Эпафродиту, но идея пойти по отцовским стопам совершенно не привлекала Луция.

– Понятно, Луций, что ты не расположен к авгурству, но подумай о преимуществах. Жречество даст тебе занятие, точку приложения талантов, общение с людьми твоего круга…

– К счастью, мне все это ни к чему, – криво улыбнулся Луций. – В прошлый раз, когда мы сидели здесь же, ты выдвигал похожие доводы, но только разговор шел о семье и браке. Ты сказал, мне пора обзавестись женой и сыновьями – хотя бы ради налоговых послаблений. Но деньги не имеют значения: отец оставил меня обеспеченным. Да, я могу транжирить время на так называемой государственной службе в качестве жреца или магистрата – но зачем мне эта морока? Конечно, можно жениться на славной патрицианской девушке, наделать славных сыновей-патрициев, но опять же – зачем? Государство – это император, а император – государство. Все остальные – песчинки на морском берегу: взаимозаменяемые, маловажные, неотличимые одна от другой. Римский гражданин не обладает никакой значимостью, что бы ни воображали некоторые из нас.

Эпафродит досадливо крякнул и огляделся, желая удостовериться, что рабы не подслушивают.

– Луций, ты бы поосторожнее выражался, даже при мне. Твои слова не просто пораженческие, они почти мятежные.

– Тем более я прав, – пожал плечами Луций. – Если у гражданина свободы слова меньше, чем у раба, зачем служить государству?

– Сколько, ты сказал, тебе исполнилось, Луций? Тридцать два? – Эпафродит покачал головой. – Опасный возраст для мужчины: достаточно зрелый, чтобы чувствовать ответственность за собственную судьбу и роптать на притеснения, неизбежные при абсолютной власти правителя, но, видимо, еще не вполне взрослый, чтобы различить тонкую черту, которую нельзя переступать, если хочешь пережить капризы Фортуны.

– Под коими ты разумеешь капризы императорского семейства?

– Рим мог попасть в руки худшие, чем у Флавиев.

Эпафродит выразил господствующее мнение. Веспасиан был грамотным и хладнокровным правителем; в его время после победы над Иерусалимом приток несметных богатств наполнил римскую казну золотом. Порабощение иудейских бунтовщиков обеспечило тысячи невольников для строительства дорог и новых памятников. Главной причиной краха Нерона и его преемников была нехватка денег. Веспасиан никогда ее не испытывал.

Все больше исполняясь уверенности, Веспасиан постепенно отказался от фикции, которую упорно поддерживала династия Августа, провозглашая равенство между императором и сенатом и называя императора всего лишь первым среди равных граждан. К моменту естественной кончины Веспасиана никто не сомневался, что его власть над страной абсолютна. Он так уверился в собственной популярности, что положил конец заведенному Клавдием правилу обыскивать на предмет оружия всех, кого допускали к особе императора. Он также покончил с обычаем Клавдия укомплектовывать бюрократию императорскими вольноотпущенниками и превратил государственную службу в профессию, доступную для всех граждан – если не добродетельных, то по крайней мере честолюбивых.

В народном отношении к «старым добрым денькам» республики за последние десять лет произошел радикальный сдвиг. Если раньше народ романтизировал тот период, а сенаторы томились по его возрождению, то теперь люди чаще считали эпоху Цезаря и Помпея «старыми недобрыми деньками» – временем, когда ярое соперничество между безжалостными землевладельцами вылилось в кровавую гражданскую войну. Смена четырех императоров за год после смерти Нерона отбросила страну к заключительному периоду республики, напомнила о хаосе, который может воцариться при отсутствии очевидного преемника для командования легионами и управления империей. Гораздо лучшим казалось поклониться повелителю с неоспоримой легитимностью и насладиться устойчивостью правящей династии.

Если и был у Веспасиана порок, то это алчность. Император и приближенные к нему лица бесстыдно пользовались своим положением для стяжания баснословных богатств, а Римское государство превратилось в денежную машину для узкого круга посвященных. Веспасиан прославился тем, что обложил налогом городские уборные и получил долю в выручке от продажи мочи сукновалам, которые применяли ее для отбеливания шерсти. В народе говорили: «Император берет процент, даже когда ты мочишься».

Спустя год после кончины Веспасиана люди все еще удивлялись его предсмертным словам: «Увы, мне кажется, я превращаюсь в бога». Сенат почтил его должным образом, титуловав Божественным Веспасианом.

Его сменил старший сын – Тит, при отце служивший в Иудее, участвовавший в разграблении Иерусалима и порабощении евреев. Тит активно содействовал правлению родителя – его даже называли отцовским прихвостнем, ибо он, будучи префектом преторианских гвардейцев, безжалостно отстаивал его интересы. Но в качестве императора Тит до сих пор проявлял даже бо́льшую мягкость, чем сам Веспасиан. После передачи власти новая династия оформилась окончательно, показав, что Риму суждено управляться по принципу престолонаследия, то есть царями, пусть даже их так и не называют.

Эпафродит вернулся к будущему Луция:

– Если ты не питаешь склонности к авгурству и государственной службе, то, может быть, еще не поздно подумать о военной карьере. В стрельбе из лука я не знаю тебе равных. А в прошлом году мы видели, как ты сразил копьем вепря в своих этрусских угодьях. Не каждому такое под силу, тут надобно не только мастерство, но и выдержка. Думаю, на поле боя ты будешь выглядеть не хуже.

Луций вновь покачал головой:

– Я научился владеть оружием, потому что у нас есть угодья и мне нравится охота. Опять же мясо к столу. Но с какой стати мне убивать смертных братьев?

– Чтобы защитить Рим.

Луций рассмеялся:

– Военные не защищают Рим, на Рим никто не нападает. Люди вступают в легионы, чтобы попасть на окраины империи и поживиться в нетронутых краях. Лишь бы грабить! Подобным занимались все удачливые императоры, наполнившие Рим трофеями.

– Ну а ради славы?

– Если считать почетным убивать чужаков и насиловать их женщин, а потом похваляться содеянным. Гонись я за наживой, стал бы магистратом и собирал налоги. Такая работа куда безопаснее, а жертвы погибают намного медленнее: полезнее сохранять им жизнь, чтобы платили и впредь.

Эпафродит нахмурился:

– Наш император взимает налоги для процветания государства на благо всем. Вспомни о грандиозных стройках…

– Вроде того уродства, которое обезобразило панораму?

Луций имел в виду громоздкое сооружение, которое ныне господствовало над небесной линией города и было видно отовсюду, но особенно хорошо – из сада Эпафродита. Архитекторы назвали здание амфитеатром – двумя театрами в форме полукругов, сведенными в замкнутое кольцо. Несомненно, то было самое обширное и высокое строение в Риме.

При первых императорах лощина между Целийским, Эсквилинским и Палатинским холмами была застроена многоквартирными домами. После Большого пожара Нерон снес обугленные развалины и превратил луг в личные охотничьи угодья, которые сделал центром Золотого дома, дополнив их большим искусственным озером. Решив постепенно избавляться от громоздкой нероновской резиденции, Веспасиан начал с того, что засыпал озеро и расчистил луг. На образовавшемся огромном пустыре, купив материалы на иерусалимские деньги и бросив на строительство двенадцать тысяч евреев-рабов, он принялся возводить колоссальный, замысловато изукрашенный амфитеатр. Божественный Август первым высказал мысль о постройке посреди города такого сооружения для гладиаторских боев, травли диких зверей и прочих зрелищ; Веспасиан решил воплотить мечту предшественника в жизнь. Строительство длилось на протяжении всего царствования Веспасиана, но он не дожил до его завершения. Закончить дело предстояло Титу.

Из сада Эпафродита размер амфитеатра Флавиев отчасти скрадывался в силу соседства с гигантской статуей Нерона: вид необъятного амфитеатра рядом с Колоссом искажал восприятие перспективы. Вздымающуюся статую уже не окружал внутренний двор; Веспасиан уничтожил величественный вход в Золотой дом, однако изваяния не тронул. Колосса на время скрыли строительные леса, и до сада Эпафродита доносился грохот молотков, стамесок и монтажного лома. Когда леса убрали, лицо Колосса больше не напоминало Нероново, он превратился просто в бога солнца – Сола.

– Уродства? – повторил Эпафродит. – Я считаю амфитеатр Флавиев не просто шедевром конструкторской мысли, но образчиком прекрасного зодчества. Признаю, что сомневался, когда заложили фундамент и стало понятно, сколь он будет велик. Но как только сооружение начало обретать очертания и украсилось архитектурно, я сказал себе: мне никогда не наскучит им любоваться. Сущий восторг сидеть в саду и день за днем во все времена года наблюдать, как растет здание. Мне даже шум не мешал, хотя я думаю, что через год-другой, когда сцена откроется, шума станет намного больше. Представь себе рев пятидесяти тысяч глоток! Да и внутри там просто загляденье. Меня провел туда архитектор, мой старый друг. Точно стоишь в огромной чаше со всеми этими ярусами, что громоздятся вокруг. Мир еще не видел ничего подобного.

Луция восторг секретаря не убедил.

– Как же такой толпе войти и выйти, не стоя часами в очереди? А что начнется внутри – затопчут же насмерть!

– Строители все предусмотрели. Там восемьдесят арок, их называют вомиториями, и каждая пронумерована; зрители будут входить и выходить через вомитории, указанные в билетах. Лестницы, коридоры и трибуны – тоже архитектурные чудеса. Поскольку здание строится на месте Неронова озера, водопровод уже готов и проточной воды хватает. Там запланировано больше сотни питьевых фонтанчиков и две огромные уборные, каких я в жизни не видывал.

– Замечательно! Одновременно помочатся пять тысяч римлян!

Эпафродит пропустил его слова мимо ушей.

– Арена необъятна, на ней поместятся целые армии гладиаторов. Или флотилии, так как благодаря Нероновой водопроводной системе арену можно затопить и осушить. Трудность заключается в том, чтобы придумать зрелища, способные охватить такое пространство.

Какое-то время Луций и Эпафродит сидели молча, наблюдая за тем, как рабы и мастеровые, похожие на насекомых, снуют в густых строительных лесах вокруг амфитеатра. Невдалеке шла другая грандиозная стройка – возводили огромный банный комплекс; работа кипела и там, где вырастала высоченная триумфальная арка, которой предстояло служить церемониальным проходом между амфитеатром и Форумом. Гигантские каменные плиты, которыми ее облицовывали, были видны даже из сада; в изображениях запечатлевалась победа Веспасиана и Тита над мятежными евреями и взятие Иерусалима. Трудившиеся на строительстве иудеи-рабы носили ветхие набедренные повязки, тела их блестели от пота.

Солнце сместилось, а с ним и тень. Луций переставил стул, Эпафродит кивнул служанке, и та принесла еще вина. Ветерок стих. День обещал быть не на шутку жарким.

– Откуда ты, Луций, набрался столь антиобщественных идей? – огорчался Эпафродит. – Боюсь, на тебя плохо влияет кто-то из наших немногочисленных друзей. Но кто? Стоик, поэт или софист?

– Ты Эпиктета-то не кори, – улыбнулся Луций. – Как может стоик плохо повлиять? Да и о Марциале с Дионом такого не скажешь. А, да вот и они, сразу оба!

Раб ввел в сад троих новоприбывших. Стулья переставили, чтобы все могли укрыться в тени. Принесли чаши, вино.

Эпиктет больше не был рабом. Эпафродит уже несколько лет назад освободил его, и они стали близкими друзьями. Хромота Эпиктета усилилась, и он уже не выходил без костыля. Однако за все годы знакомства Луций ни разу не слышал от него жалоб на свой недуг. Эпиктет служил живым образцом стоической философии, которую исповедовал и в которой высоко ценилось собственное достоинство с благодарным приятием неподвластных человеку вещей. Получив вольную, Эпиктет снискал репутацию толкового учителя. Выглядел он соответственно: длинную бороду уже тронула седина, и облачен он был в традиционную одежду философов – греческий плащ, который назывался «гиматий».

Грек-софист Дион Прусийский, тоже с бородой и в гиматии, искусно популяризировал философские идеи в эссе и трактатах. Ему было сорок – на несколько лет больше, чем Эпиктету.

Третий гость, приблизительно в годах Диона, тоже прославился рукописными трудами, хоть и совершенно иного рода. Марциал, испанец по происхождению, был поэтом. Новый император числился среди самых пылких поклонников его таланта. Марциал был гладко выбрит, безупречно ухожен и одет в официальную тогу, как подобало поэту при посещении важного покровителя искусств.

Когда все взяли чаши и обменялись репликами о погоде – помнит ли кто-нибудь такой жаркий август? – хозяин поднялся и встал перед предметом, на который пригласил взглянуть гостей. В самом центре сада, с амфитеатром Флавиев в качестве фона, установили новую статую, до поры прикрытую холстиной.

– Прежде всего, – начал Эпафродит, – позвольте заметить, что раздобыть ее было нелегко. Объявили, что новый амфитеатр наполнится лучшими работами всех ваятелей от Геркулесовых столпов до озера Маотис. Пересчитайте ниши и арочные проходы в фасаде и представьте, что везде стоят статуи, – наберется несметное количество. Но эту я захотел и получил. Не скажу, сколько заплатил, но, когда вы увидите ее, наверняка согласитесь, что она того стоит. Возможно, даже и больше.

– Прошу, не томи! – рассмеялся Марциал. – Покажи быстрее свой мраморный шедевр.

Эпафродит кивнул двум рабам, ожидавшим рядом. Они встряхнули холстину, поднявшуюся волной, и сдернули ее со статуи.

– Потрясающе! – прошептал Эпиктет.

– Великолепно! – подхватил Марциал.

– Узнаете? – спросил Эпафродит.

– Меланком, разумеется, – сказал Дион. – При жизни сделано?

– Да. Меланком позировал скульптору те несколько месяцев, что оставались ему до смерти. Оригинал, не копия. Руки, трудившиеся над этим мрамором, направлялись глазами, которые видели Меланкома во плоти. Статуя и великий боец находились в одном помещении в одно и то же время. Роспись тоже прижизненная, тонкие оттенки кожи и волоски достоверны, насколько возможно. Перед вами, наверное, самое точное изображение Меланкома из всех существующих. Сами понимаете, почему я так желал приобрести изваяние.

За свою короткую, но замечательную карьеру греческий кулачный боец Меланком стал самым известным в мире атлетом. Статуя, изготовленная в натуральную величину, являла обнаженного юношу, который, расправив широкие плечи и выпятив мускулистую грудь, твердо выставил одну могучую ногу перед другой. Волнистые белокурые локоны обрамляли прекрасное лицо, выражающее безмятежную погруженность в дело, которым занимался атлет: он повязывал на одну из кистей рук кожаный ремень. Статуя была раскрашена настолько правдоподобно, что, казалось, почти дышала. Эпафродит установил ее не на пьедестал, а на пол, чтобы Меланком не возвышался над зрителями, а словно находился рядом с ними. Эффект был достигнут поразительный.

Меланком прославился уникальной техникой боя: он почти не касался противника и несколько раз выиграл схватку, не нанеся ни одного удара. Проявляя замечательные выдержку и сноровку, он уворачивался от выпадов противника и кружил вокруг него, пока тот не падал от изнеможения. Его бои обросли легендами. Посмотреть на него приезжали из дальнего далека. Мир еще не знал такого бойца.

Не меньшую славу снискал он и красотой. Говорили, что в том и заключалась причина, по которой Меланкома почти не били в лицо: при виде такого совершенства никто не отваживался его сокрушить. Пять лет тому назад Тит, тогда тридцатитрехлетний, руководил проходившими в Неаполе Августовскими играми и взял Меланкома в любовники. Когда кулачный боец внезапно и неожиданно для всех скончался, скорбели и Тит, и многие другие.

– Ведь ты, Дион, написал Меланкому элегию? – спросил Эпафродит.

Софиста не пришлось просить дважды. Он поднялся со стула и встал перед статуей.

– Когда Меланком обнажался, никто не смотрел на других; его совершенство манило взоры людские, как природный магнит притягивает к себе железо. Пытаясь счесть многих его почитателей и памятуя о том, что знаменитым прекрасным мужам несть числа, но ни один не прославился так красотою своею, мы понимаем, что Меланком был благословлен прелестью, которую мы с полнейшим правом сочтем божественной. – Дион склонил голову, и его наградили аплодисментами. – Я видел Меланкома несколько раз, – продолжил он. – Поистине, изваяние отдает ему должное. Какой бесподобной тенью прошлого он был, каким великолепным анахронизмом!

– Почему ты так говоришь? – удивился Луций.

– Потому что сейчас и не разберешься, каков идеал мужской красоты. Я обвиняю в этом персов и их влияние. Как с астрологией, которую они подарили миру и которая проникла во все закутки нашей культуры, ровно так же получилось и с их представлениями о мужской красоте, идеал которой весьма отличен от завещанного нам предками. Меланком – воплощение старого идеала. Пока есть юноши, подобные ему, мы помним о совершенстве, которое греки былого буквально возвели на пьедестал, запечатлев его в камне для мира и потомков, дабы смотрели и восхищались. Они считали, что на свете нет ничего прекраснее физического великолепия мужского тела, наиболее точно воплощенного в юных атлетах; ноги и ягодицы бегуна; руки, поистине созданные для метания диска; стройный и ладный торс; лицо, которое излучает холодный рассудок и обещает мудрость. Вот образец, к которому до́лжно стремиться другим юношам; достойный протеже для людей в годах, ибо весьма обнадеживает их насчет будущего. А персы предложили совершенно другой идеал. Они считают, будто женщины красивее мужчин, а потому полагают самыми прекрасными тех юношей, что похожи на девушек. Они обретают красоту в изнеженных евнухах и отроках с тонкими конечностями и пухлыми задами. И мы наблюдаем, как греки и римляне проникаются подобным ложным тяготением к женственной красоте. В итоге все меньше и меньше юношей стремится к старому идеалу; вместо того чтобы укреплять гимнастикой мышцы, они красятся и выщипывают брови. Поэтому и выделяются такие особи, как Меланком – юнец, величие которого сопоставимо с прославленными древними статуями. Он исключение, подтверждающее правило: увы, современный римский стандарт мужской красоты родом из Персии.

– А Тит, между прочим, его и правда поимел, – проворчал Марциал, взирая на статую поверх своей чаши. – Неудивительно, что мой дорогой покровитель так убивался, когда юный боец умер. Откровенно говоря, меня устроит мальчик и с десятой частью красоты Меланкома – пусть хоть покажется!

– Тебя облапошил очередной юнец, Марций? – улыбнулся Луций неизменному нытью поэта.

– Да, опять! А ведь подавал такие надежды! Его звали Лигд. Он выбрал место, назначил время… и не пришел. Я оказался брошенным, не будучи совращенным, – в который раз утешился левой рукой.

Все рассмеялись. Какие бы глубокомысленные и тонкие аргументы ни выдвигали философы, Марциал всегда возвращал беседу с небес на землю.

– Но может ли юноша быть слишком красивым? – спросил Дион. – Способна ли внешность создать угрозу для ее носителя, особенно персидская ее разновидность?

– Угрозу какого рода? – осведомился Марциал.

– Я собираюсь написать об этом трактат, взяв для примера евнуха, на котором женился Нерон. Его звали Спор. Меня захватила его история. Ты же знал Спора, Эпафродит?

– Да, – тихо ответил тот. – Как и Луций. Эпиктет тоже ее знал.

Все трое многозначительно переглянулись.

– Отлично. Возможно, вы поделитесь подробностями, чтобы развить мои доводы. Всем известно, что Нерон оскопил юнца и взял в жены исключительно в силу сходства с прекрасной Поппеей. Нерон нарядил Спора в одежды покойной супруги, уложил ему волосы по тогдашней моде и окружил служанками, как женщину. Отон прикипел к Спору по той же причине, благодаря сходству с Поппеей. А потом пришел Вителлий, который довел несчастного евнуха до самоубийства, вознамерившись позабавиться красотой юноши на свой развращенный манер. Какой причудливый и трагичный поворот судьбы, и все из-за сходства с прекрасной женщиной! Будь он зауряден или обладай красотой Меланкома, его жизнь могла бы сложиться совершенно иначе.

Луций взглянул на Эпиктета: что скажет? Стоик, казалось, сосредоточил внимание на каком-то предмете в дальнем углу сада. Когда Эпиктет повернулся к друзьям, его лицо оказалось бесстрастным.

Марциал рассмеялся:

– Спор был прекрасен, а кончил безобразно. Вителлий был безобразен, а кончил еще хуже! Пожалуй, Дион, тебе стоит написать сравнительный трактат об этой паре.

Дион покачал головой:

– Я, как правило, стараюсь не обсуждать жития наших императоров, особенно тех, кого ждал печальный конец. Я вывожу мораль, а о политике не рассуждаю.

– Но неужели ты не слышал? Наш просвещенный новый император объявил всеобщую свободу слова. Запретных тем больше нет, даже по отношению к самому Титу. Позволь процитировать моего покровителя: «Оскорбить меня или обидеть не может никто и ничто, ибо я не совершаю ничего, что заслуживает порицания, наветы же оставляю без внимания. А уже умершие императоры обрели на том свете силу полубогов и вполне способны сами за себя постоять».

– Это ты написал ему речь? – спросил Луций.

– Ни в коем случае, – отрекся Марциал. – Тит и сам мастак сочинять речи. И говорит то, что думает. Тем, кто доносит на соседей, якобы ведущих крамольные разговоры, больше не будут платить, как бывало при его отце. Все мы знаем, что Веспасиан держал армию платных осведомителей, а в императорской библиотеке целые залы набиты материалами, компрометировавшими совершенно безобидных граждан. Подозреваю, что там есть дела на каждого из нас. Но Тит пообещал сжечь клеветнические документы и уволить осведомителей. А самых рьяных даже решил наказать – тех, кто умышленно оболгал невинных людей.

– Вот, наконец заговорили и о политике! – вздохнул Луций.

– Я думал, она тебе наскучила, – сказал Марциал.

– Верно, но есть лишь одна тема, которая утомляет меня сильнее, – смазливые мальчики. – (Все рассмеялись.) – Нет, выслушай меня, – потребовал Луций. – Мы все здесь холостяки, это так, но не все любим мальчиков. Наверное, я страдаю синдромом императора Клавдия. Мой отец, знакомый с ним очень близко, говорил, что Клавдия привлекали только девушки и женщины, его не интересовали ни мальчики, ни мужчины. Он остался бы равнодушен к красоте Меланкома. А обсуждение мужской внешности, пусть даже ослепительной, довело бы его до слез.

– Как и т-т-тебя, Луций? – распотешился Марциал. – Думаю, твой родич Клавдий попросту не н-н-нашел подходящего отрока!

– Наш правящий император уж точно не страдает синдромом Клавдия, – заметил Дион. – Тит похоронил первую жену, развелся со второй и, хоть якобы ухаживает за иудейской царицей и сошелся с могучим Меланкомом, предпочитает всем евнухов. Правда ли, Марциал, что во дворце у Тита целый табун смазливых евнухов?

– Правда. Один краше другого.

– Еще одно доказательство моего тезиса о триумфе персидских стандартов, – сказал Дион. – Все ожидали, что император начнет искать нового Меланкома. Вместо этого он окружил себя мальчиками-кастратами.

Луций со смехом воздел руки:

– Только поглядите! Беседа ненадолго обратилась к политике и снова перешла точнехонько к половым отношениям.

– Мы говорим о евнухах, у которых нет пола, – возразил Марциал.

– Хватит! – призвал хозяин. – Чтобы угодить Луцию Пинарию, поговорим о чем-нибудь другом. Должна же найтись в столь огромном мире хоть одна достойная тема.

– Можно и о самом мире, – предложил Луций. – Известно ли вам об открытии полководца Агриколы? Оказывается, Британия – это остров. Сущая правда. Вопреки ожиданиям, тамошняя суша не бесконечно уходит на север. Она обрывается, сменяясь холодным и неспокойным морем.

Дион рассмеялся:

– Твои сведения могли бы представить некоторый интерес, будь у кого-нибудь повод отправиться в Британию. Я предпочитаю юг. Эпиктет, ты и слова не произнес. Ты ведь только что из Кампании?

– Да. Я совершил короткое путешествие в Геркуланум и Помпеи, а дальше – через залив в Байи. Похоже, я подыскал весьма перспективное место в доме очень богатого кулинара, знатного мастера готовить гарум. Его вилла находится прямо у фабрики, и там воняет тухлой рыбой, зато из дома открывается восхитительный вид на залив, а щенок, которого я буду учить, не полный варвар.

– Но как же ты стерпишь разлуку с городом? – спросил Марциал.

– Кампания, конечно, не Рим, – ответил Эпиктет, – но каждый, кто имеет в Риме какой-то вес, держит на заливе второй дом, а потому интересные люди найдутся всегда. Общество такое же, как в столице, но, кроме обедов, устраиваются еще лодочные прогулки и пирушки на берегу. Иные живут там круглый год, как твой друг Плиний.

– Ты послушал меня и навестил его? – оживился Марциал. – Милый старина Плиний! Немного занудлив, но у него всегда найдутся глоток вина и постель.

– Он вовсе не показался мне занудой. Если на то пошло, он сообщил мне о довольно странных вещах, которые там творятся.

– Что такое? – спросил Луций.

– Диковинные явления, – ответил Эпиктет.

– О, Плиний любит такое! – кивнул Марциал. – Собирает странности по всему миру и заносит в книгу.

– Его изрядно встревожило тамошнее землетрясение.

– Если переедешь в Кампанию, к землетрясениям придется привыкнуть, – заметил Эпафродит. – При Нероне там произошла пара довольно крупных. Ты должен помнить, Эпиктет; мы с тобой оба были в Неаполе, когда Нерон впервые выступил перед публикой. Землетрясение поразило театр на середине его песни – земля закачалась, как штормовое море, но Нерон продолжил петь. Никто не посмел встать с места! Потом он сказал мне, что счел землетрясение добрым знамением: будто бы боги аплодировали ему, сотрясая почву. Едва он завершил выступление, все бросились к выходам. И здание рухнуло лишь тогда, когда полностью опустело! А что сделал Нерон? Сочинил новую песнь – благодарственную оду богам, ибо они сочли правильным отложить катастрофу до конца его выступления, и ни один человек не пострадал. Ах, Нерон! – смахнул слезу Эпафродит.

Эпиктет отреагировал на рассказ секретаря кривой ухмылочкой. Он стал вольноотпущенником и мог не притворяться, будто разделяет любовь бывшего хозяина к Нерону, но остался достаточно скрытным, чтобы держать мнение о покойном императоре при себе.

– Да, – сказал он, – в Кампании часто бывают землетрясения, однако в последнее время область трясло по два-три раза на дню. Это, доложу я вам, весьма угнетающе. А в начале месяца пересохло великое множество родников и колодцев, тогда как раньше они исправно поставляли воду. Плиний уверен, что в недрах происходят тайные изменения. Люди напуганы. Ходят слухи… – Эпиктет понизил голос. – Говорят, будто ночью по городу расхаживают гигантские существа, обычно скрывающиеся в лесах. И даже летают по воздуху.

– Гиганты? – уточнил Луций.

– Очевидно, титаны. Боги Олимпа победили их бесконечно давно и заперли в Тартаре, в самых глубинных пещерах подземного мира. Жители Кампании боятся, что титаны освободились и выбрались на поверхность. Вот почему дрожит земля и отклоняется ток подземных вод. Замечено, что титаны всегда приходят от горы Везувий.

– А разве на вершине Везувия нет пещер? – спросил Луций. – Я знаю, что наверху есть кольцевое плато с крутыми стенами. Там стоял лагерем мятежник Спартак со своей армией гладиаторов.

Эпафродит склонил голову:

– Ты читал Тита Ливия.

– Я часто погружался в отцовские свитки, – кивнул Луций.

– Везувий радует местных виноградниками и садами на склонах, – продолжил Эпиктет. – Там на редкость плодородная почва. Но да, Спартак укрыл там армию в самом начале великого восстания рабов. Гора внушительная, ее видно за много миль и с моря, но склон пологий, и взобраться на него нетрудно. На вершине имеется впадина – пустынный плоский участок, окруженный отвесными скалами: идеальное место для лагеря Спартака, благо оно скрыто из виду и окружено своего рода естественным заграждением. Мне кажется, вершина Везувия не сильно отличается от здешнего нового амфитеатра, если представить амфитеатр на пике огромной горы, склоны которой восходят к его верхнему краю, хотя кратер Везувия, конечно, намного шире. В скалах имеются разломы, видимо некогда проделанные огнем во время извержения. Подобное все еще можно наблюдать по всей Кампании, но Везувий давным-давно выгорел, и трещины закрылись.

– Пока не откроются снова под напором титанов, – вставил Марций.

Эпафродит покачал головой:

– Я бы не слишком доверял свидетельствам о появлении титанов. По моему мнению, с которым, подозреваю, согласится Плиний, титанов больше нет. Конечно, они когда-то существовали: бывает, что при рытье котлованов или каналов находят кости до того огромные, что они могли принадлежать только титанам. Однако сам факт, что обнаруживаются лишь кости, говорит о том, что легендарные существа вымерли.

– Тем неприятнее, по-моему, их нынешнее появление, – заметил Луций. – Сказал же Эпиктет, что великанов видели везде – в городах, лесах, даже в небе. И колебания почвы могут оказаться предвестниками какого-то ужасного события.

Эпафродит бросил на него насмешливый взгляд. Луций прочел его мысли. Недавно он отрицал какой бы то ни было интерес к авгурству, но только что выразил веру в пророчества. Сам не осознавая того, он сунул руку под тогу и коснулся родового фасинума. Он часто надевал талисман, хотя никогда не выставлял напоказ.

Налетел резкий порыв ветра – не ласковый западный ветерок, приносивший некоторое облегчение от зноя, но мощный и жаркий воздушный поток с юга. Изменилось и освещение. Хотя на небе не было ни облачка, солнце вдруг потускнело, затем вокруг стало еще темнее. Небо омрачилось. Пятеро друзей умолкли и недоуменно переглянулись.

Воцарилась жуткая тишина. В амфитеатре прекратились строительные работы. Весь город неожиданно онемел.

Эпафродит закашлялся, как и остальные. Луций хотел прикрыть рот и уставился на тыльную поверхность кистей. Кожу покрывал мельчайший белый порошок, похожий на мраморную пыль. Он посмотрел наверх и заморгал: та же белая пудра забила ресницы. Скривившись, Пинарий сплюнул, во рту остался привкус пепла. Бледная пыль сыпалась с неба не порциями, а ровно и упорно, сразу отовсюду, подобно снегу в горах.

Ни слова не говоря, все встали и направились в портик, который ограничивал сад с трех сторон. Пыль продолжала сыпаться. Солнечный свет умалился до слабого мерцания. Пыль падала так густо, что амфитеатр пропал из виду.

– Что это? – прошептал Луций.

– Понятия не имею, – ответил Эпафродит. – В жизни не видел ничего подобного.

– Похоже на страшный сон, – произнес Дион.

Откуда-то из-за садовых стен донеслось:

– Конец света!

Панический возглас воспламенил других. Вся округа наполнилась тревожными криками, странно глухими и далекими.

Пепел повалил так обильно, что друзья уже не могли разглядеть что-либо за пределами сада. Казалось, весь окружающий мир исчез. Посреди сада статуя Меланкома вся покрылась слоем пепла: шапкой собрался он на волнистых волосах изваяния, покрыл инеем его уши и спрятал мощные плечи и руки под толстой белой накидкой.

80 год от Р. Х.

– Что за год, что за ужасный, кошмарный год! – произнес Эпафродит. – Сначала извержение Везувия и полное уничтожение Помпеев и Геркуланума – погребены целые города, будто их и не было.

Ровно через год после того, как Рим укутал пепел, Эпафродит вновь принимал в саду Луция и остальную компанию.

– А дальше – вспышка чумы уже здесь, в Риме, унесшая твою мать, Луций. Хризанта была такой милой! Безвременная кончина…

Луций кивнул, принимая соболезнования друга. Мать умерла быстро, но не без боли. Хризанта глубоко страдала, терзаясь лихорадкой и харкая кровью. Луций оставался с нею до конца, как и ее дочери. Он не был близок с сестрами. За много лет они впервые собрались все вместе.

– Все думают, – продолжил Эпафродит, – что мор вызван тем странным пеплом, что пал на нас после извержения Везувия. Должно быть, в нем содержался какой-то яд. Вспомните, что пару дней, пока не пришло известие о бедствии в Помпеях, мы все знать не знали, что это за пыль, откуда она взялась. Люди решили, будто осыпается самый небесный свод, возвещая конец вселенной. Кто мог подумать, что вулкан способен извергнуть столько сора? Говорят, пепел выпал в Африке, Египте и даже Сирии. А после – новая беда. Пока император занимался в Кампании спасением выживших, здесь, в Риме, вспыхнул страшный пожар – три дня и три ночи бушевала огненная стихия, и казалось, она поразила сугубо те места, которые пощадил Большой пожар, случившийся при Нероне. Опустошению подверглась местность от храма Юпитера на Капитолийском холме – только-только отстроенного после поджога Вителлием! – до самого Театра Помпея на Марсовом поле и сгоревшего дотла Пантеона, любимого храма Агриппы.

Луций Пинарий сумрачно кивнул:

– Погибли города, Рим охватили чума и пожар – поистине год был страшный. И все-таки вот мы, все пятеро, целы и невредимы.

– Шестеро, считая Меланкома. – Дион признательно взглянул на статую.

– Меланком простоит здесь еще долго после того, как не станет нас, – отозвался Эпафродит.

– Ужасные бедствия, – признал Марциал, – но императора упрекнуть не в чем. Тит быстро возместил гражданам Кампании ущерб и начал перестраивать на заливе уцелевшие города; затем взялся за выгоревшие районы Рима – заметьте, не повышая налогов и не взывая к богачам. Он все сделал сам и, как истинный отец Римского государства, даже пожертвовал орнаменты из собственных владений на украшение храмов и общественных зданий. В борьбе с чумой Тит сделал все возможное, советуясь со жрецами и принося подобающие жертвы богам.

– Роль императора в преодолении кризиса невозможно переоценить, – согласился Эпафродит. – И все-таки люди потрясены и боятся будущего.

– Вот почему открытие амфитеатра как нельзя кстати, – подхватил Марциал.

Друзья обратили взоры к массивному сооружению по другую сторону дороги. Последние леса уже убрали. Закругляющиеся травертиновые стены сияли на утреннем солнце; ниши, образованные многочисленными арками, были украшены ярко расписанными статуями богов и героев. На закрепленных по окружности шестах реяли цветастые стяги. По случаю праздника на открытом участке между амфитеатром и новыми термами собрался народ. Сегодня воплощалась в жизнь великая мечта Веспасиана: распахивал свои двери амфитеатр Флавиев.

– Мы готовы идти? – спросил Луций.

– Пожалуй, да, – ответил Эпафродит. – Раба брать?

– Конечно, – кивнул Марциал. – Мы там пробудем весь день. Раб принесет поесть. Какая жалость, что он не сходит за нас и в уборную! Но некоторые дела все же нельзя возложить на прислугу.

– И где же мы его разместим? – осведомился Эпафродит.

– Думаю, там, как в театре, – сказал Марциал, – в задней части ярусов наверняка предусмотрены места для рабов.

– Жетоны у тебя?

Марциал показал три крохотные глиняные таблички с оттиснутыми на них номерами и буквами.

– Сугубо для вас от поэта, обремененного присутствием на инаугурационных играх и сочинением официального панегирика в стихах, – три отличных места в нижнем ярусе. Мы сидим возле самой императорской ложи, сразу за весталками. Береги билет. Сохранишь на память.

– Только три? – спросил Луций.

– Я не иду, – подал голос Эпиктет.

– Я тоже, – сказал Дион.

– Но почему же?

– Луций, я не ходил на гладиаторские бои с тех пор, как обрел свободу, – ответил Эпиктет. – Я не собираюсь посещать и нынешние лишь потому, что они обещают быть небывало грандиозными и кровавыми.

– А ты, Дион?

– Возможно, ты не замечал, Луций, но философы обычно избегают гладиаторских боев – разве что вознамерятся обратиться к толпе с речью о пагубности подобных зрелищ. Я думаю, даже нашему свободолюбивому императору не понравится такое вмешательство.

– Но гладиаторы выйдут намного позже, – сказал Марциал. – Сначала целая программа других зрелищ…

– Я отлично знаю, как развлекают публику на подобных мероприятиях, – перебил его Дион. – Демонстрируют публичное наказание преступников всякими замысловатыми способами – якобы в назидание толпе. Но посмотри на лица зрителей: чем они взволнованы – уроком нравственности или унижением и гибелью других смертных? Еще там, несомненно, покажут животных, тоже якобы в просветительских целях, ибо мы можем взглянуть на диковинных существ из дальних стран. Но животных водят не просто так, их заставляют драться между собой или травят с оружием в руках. Да-да, Луций, я знаю, ты сам охотник и ценишь меткую стрельбу. Но опять же: чему аплодируют зрители – охотничьему искусству или виду раненого и забиваемого животного? И кровопролитие служит лишь прелюдией к гладиаторским боям, где людей заставляют развлекать незнакомцев сражением не на жизнь, а на смерть. Как минимум со времен Цицерона среди нас находятся те, кто выступает против подобных зрелищ, скорее развращающих, чем возвышающих публику. И даже невиданный доселе размах игрищ может порадовать разве что поэта, но не философа.

– Но неужели ты не хочешь осмотреть здание? – не унимался Луций.

– Ты сам назвал его уродством.

– Я, как и Эпафродит, от него не восторге. На мой вкус, сооружение слишком большое и броское. Но ничего подобного раньше не строили, а нынче день открытия. Там соберется весь Рим.

– Тем больше причин для философа держаться подальше, – заметил Дион. – Одно дело, когда город проводит гладиаторские бои в каком-нибудь захолустье за воротами, в естественной среде, где никто не питает иллюзий насчет происходящего, – люди сидят в грязи и смотрят, как другие бьются насмерть. Но перенести кровавые состязания в роскошную обстановку и окружить статуями и шедеврами архитектуры, как будто убийство – всего лишь очередной художественный изыск для утонченной публики, уже само по себе возмутительно. Ни один человек, считающий себя философом, не почтит своим присутствием подобное действо. Мы с Эпиктетом найдем занятие получше. Будем рады, Луций, если и ты присоединишься к нам.

– Ха! – Марциал отмахнулся от философов и приобнял Луция за плечи. – Вам не удастся отвратить Пинария от самого волнующего события года ради того, чтобы сидеть на холме под нудное ворчание о мозолях, которыми боги вас испытывают! – Он с силой вложил в руку Луция жетон. – Бери, мой друг, держи крепко и не давай никаким философам тебя уболтать. Идемте же все, кто идет.

Компания разделилась на улице перед домом. Луций проводил взглядом философов, направившихся на холм. Эпиктет помогал себе костылем. Дион, подстраиваясь под спутника, шел медленно и мелкими шажками. Луций почувствовал желание пойти с ними, но Марциал схватил его за тогу и утянул в противоположную сторону.

Открытый участок вокруг амфитеатра Флавиев был забит людьми. Небольшая толпа наблюдала за выступлением труппы мимов, разыгрывающих комическую сценку: могучий гладиатор и сенаторская жена, удовлетворяющая с этим красавцем свою похоть за спиной у мужа. В толпе сновали уличные торговцы, предлагавшие амулеты на счастье, свежеприготовленное мясо и рыбу на вертелах, маленькие глиняные лампы с изображениями гладиаторов и билеты на лучшие места, изго товленные так топорно, что они не могли не быть подделками.

У арок начали выстраиваться длинные очереди, лучами расходившиеся от амфитеатра, но у ворот, к которым направился Марциал, царил порядок. Нарядно одетые мужчины и женщины, следующие через них, явно превосходили классом горожан в заношенных туниках, что томились перед другими входами.

Пройдя внутрь, они попали в красиво обставленное помещение с мраморным полом и изысканной мебелью. Перила украшала слоновая кость, а стены были расписаны изображениями богов и героев.

– Напоминает Золотой дом, – отметил Эпафродит. – Видите мозаику с Дианой перед лестницей? Я почти уверен, что ее разобрали и по камню перенесли из прихожей в опочивальне Нерона.

– Вполне понятно, что Флавии разорили Золотой дом, дабы украсить свой амфитеатр, – сказал Луций. – Но сооружение в целом, конечно, не везде отделано столь замысловато.

– Разумеется, нет, – кивнул Марциал. – Здесь места для важных персон: магистратов, сановников из жречества, весталок-девственниц и друзей императора, то есть вас. Для моих спутников только лучшее! И посмотрите – как я и обещал, нас ждет великолепный стол прямо здесь, у арены, а также бесплатное вино. Хороша жизнь поэта!

Они ненадолго задержались подле угощения, выпивая и закусывая, пока не пропел рожок и вошедший глашатай не призвал всех занять свои места. Мужчины в тогах и женщины в элегантных столах потянулись к мраморной лестнице, которая вела наверх, под ясное небо. Луций с друзьями последовали за толпой.

Эпафродит заранее подробно описал величину амфитеатра и его планировку; Эпиктет сравнил здание с ныне исчезнувшей кольцевой площадкой на вершине Везувия. Но никакие слова не могли подготовить Луция к тому, что он узрел наверху. На миг рассудок отказался вместить увиденное; как говор пятидесяти тысяч человек слился в единый глухой рев, так и вид такого количества людей, собравшихся в одном месте, предстал однородным гигантским пятном, напоминая людскую кашу, в которой неразличимы отдельные лица. Но вскоре, стоя на трибуне, Луций мало-помалу начал приходить в себя, а мозг – воспринимать близкое и далекое.

Луций ни разу не испытывал ничего похожего на первые минуты в амфитеатре Флавиев. Его приход уже окупился этим мигом: до жути дезориентирующим, но в то же время захватывающим и неповторимым. Он счел Диона и Эпиктета глупцами, лишившими себя такого зрелища, которому, конечно, на свете не было равных.

Луций осознал, что стоит не на солнцепеке, а в тени, хотя и на ярком свете, и, посмотрев вверх, увидел похожие на паруса навесы, натянутые по всей окружности здания и закрепленные на верхнем парапете. Прищурившись, он различил впереди людей, которые занимались сложной системой такелажа и выверяли угол наклона, чтобы навес не пропускал солнечный свет.

Марциал дернул его за тогу:

– Хватит глазеть, как мужлан. Идем, ты задерживаешь толпу.

Они нашли свои места. Огромная чаша амфитеатра приняла в себя новых зрителей. Внизу, на арене, уже находились жонглеры и акробаты обоих полов, наряженные скудно, но пестро. Некоторые были так близко, что Луций различал лица. Другие стояли далеко и казались совсем маленькими. Он запутался в расстояниях. Где-то рядом лилась бодрая мелодия гидравлоса, водяного органа.

– Мы пропустили начало?

– О, это еще не само представление, – ответил Марциал. – Небольшое развлечение для толпы, пока все рассаживаются. Нумины яйца! Смотри, как высоко натянули канат? Представляешь, каково ходить по нему с кем-нибудь на плечах? Меня озноб пробирает, когда акробаты выступают без сетки.

– А почему перед нами пусто?

– Потому что весталки еще не пришли. Они часто опаздывают на публичные зрелища и появляются, бывает, даже после императора. Ага, вот и он!

В императорскую ложу вошел Тит, за ним потянулась свита. Императору было сорок, но он выглядел моложе благодаря добродушному выражению лица и густой шевелюре, еще не тронутой сединой. Он рано женился и овдовел, затем вступил в новый брак и почти сразу развелся со второй супругой, родня которой оказалась слишком тесно связана с заговором Пизония против Нерона. Больше Тит не женился. Из дам по бокам от него находились взрослая дочь Юлия и младшая сестра императора Флавия Домицилла. Его сопровождали и не сколь ко любимых евнухов, миловидных и пышно разодетых существ, чей пол на глазок было не определить, – настоящие образчики того, что Дион назвал персидским идеалом красоты.

Последними из правящей семьи в ложу вошли младший брат императора Домициан и его жена с семилетним сыном. В свои двадцать восемь Домициан выглядел почти ровесником Тита: лицо неизменно сохраняло кислое выражение, а волосы большей частью повыпадали; не стало великолепной каштановой гривы, которой он так выделялся среди Флавиев в последние дни Вителлия. Если Тит улыбался и воодушевленно махал толпе, Домициан держался в тени и вид имел мрачный. Братья славились раздорами. После смерти Веспасиана Домициан публично заявил, будто в завещании отца им особо предписывалось править совместно, но документ умышленно исказили, из чего следовало, что тут замешан сам Тит. Кое-кто поверил Домициану, но большинство сочло его лжецом. Во-первых, Веспасиан всегда благоволил к старшему сыну; во-вторых, он выражал мнение, что одной из причин скверного конца Калигулы и Нерона стал слишком юный их возраст в момент возвышения. Домициан был на двенадцать лет младше Тита, и ему явно недоставало опыта брата.

Никто не знал толком, как вести себя в новом амфитеатре. Поскольку император продолжал махать толпе, многие встали и принялись махать в ответ. Некоторые слали ему приветственные возгласы и аплодировали. Эпафродит был среди тех, кто поднялся с места и бил в ладоши.

– Теперь вам видна голова императора, – заметил он спутникам. В недоумении те уставились на него. – Разве я не рассказывал об Агриппине и физиономисте?

– Смутно припоминаю, – сказал Марциал. – Какая-то гадкая история.

– Ничего подобного. Давным-давно, когда Нерон был мал, а мать мечтала сделать его преемником Клавдия, Агриппина пригласила физиономиста-египтянина, чтобы тот осмотрел голову Британника – сына Клавдия. Знаешь, Луций, а ведь предложил это, если я не путаю, твой отец.

– Впервые слышу, – пожал плечами Луций.

– Наверное, потому что результат оказался слишком скандальным. Египтянин не пришел ни к какому выводу по изучении головы Британника, но, поскольку рядом оказался постоянный спутник юного наследника, физиономист осмотрел и его, а был это не кто иной, как сын Веспасиана Тит. Физиономист заявил, что в жизни не видел черепа, более подходящего для высокого правления. О том случае надолго забыли, но сами видите, насколько египтянин оказался прав.

– А где был во время осмотра Домициан? – спросил Луций.

– О, еще в колыбели. Он только-только родился на свет.

– Проще всего гадать по голове младенца, у которого нет волос, – изрек Марциал. – Впрочем, тогда шевелюра у Домициана могла быть и погуще, чем сейчас!

Между тем публика вокруг оживилась: прибыли весталки и начали рассаживаться в первом ряду. Никто не знал, надо ли вставать при виде императора, но в отношении весталок сомнений не было. Они шли так величественно, что их льняные покрывала будто плыли над головами.

Когда шестерка женщин проходила мимо, Луций взглянул на их лица. Он уже видел весталок на публичных мероприятиях, но ему никогда не удавалось рассмотреть их так близко. Символом служения являлась витта – красно-белая лента на лбу. Коротко остриженные волосы скрывались под особым платком – суффибулом, а льняные одежды скрадывали очертания тела, и виднелось только ненакрашенное лицо. Женщины были разного возраста: одни уже старые и в морщинах, другие – совсем еще девочки. Весталки начинали положенное тридцатилетнее служение в шесть-десять лет и в большинстве своем оставались жрицами до самой смерти. Луцию показалось, что они нарочно смотрят перед собой, стараясь ни с кем не встречаться взглядами, – пока одна не повернула голову и не впе рилась взором прямо в него.

Весталка была прекрасна. Поскольку все тело скрывала ткань, лицо казалось еще красивее. Из-под тонких русых бровей сверкнули зеленые глаза. Полные губы дрогнули в слабой улыбке. Луций ощутил легкий озноб, словно по спине побежала струйка теплой воды.

– Ее зовут Корнелия Косса, – шепнул ему на ухо Эпафродит.

– Сколько ей лет?

– Дай подумать. Когда ее посвятили на восьмом году правления Нерона, ей исполнилось шесть; значит, сейчас – двадцать четыре.

– Она красива.

– Все так говорят.

Акробаты и жонглеры разбежались. Начались официальные церемонии в сочетании с религиозными обрядами. Состоялось авгурство, и ауспиции объявили чрезвычайно благоприятными. Вокруг арены с песнопениями и курениями прошли парадом жрецы Марса. В центре установили алтарь. Жрецы принесли в жертву богу войны овцу и посвятили ему амфитеатр. Кровью животного окропили песчаный пол.

Вслух прочли императорское воззвание, в котором он почтил отца, чьи военные успехи, архитектурный гений и любовь к городу послужили к рождению амфитеатра; строение, в котором собрались присутствующие, объявили посмертным даром Божественного Веспасиана народу Рима. В память о великой победе, которая принесла мир восточным провинциям и обеспечила империю сокровищами для оплаты амфитеатра, новых терм и многих других городских новшеств, вооруженные легионеры мечами прогнали по арене иудейских воинов – обнаженных, грязных и закованных в цепи. Веспасиан присоединился к богам, но его наследие, сложенное в камне, – амфитеатр Флавиев – сохранится вовеки.

Чтение затянулось. Мысли Луция начали блуждать. Он заметил, что Марциал извлек восковую табличку и что-то выводит стилом. Луций подумал, что друг записывает воззвание, но подсмотренные строки не имели ничего общего с речью на арене. Марциал перехватил взгляд приятеля.

– Разрозненные впечатления, – шепнул поэт. – Никогда не знаешь, из чего родится стихотворение. Посмотри на публику. Как по-твоему, сколько здесь представлено рас и народностей?

– Понятия не имею, – сказал, оглядевшись, Луций.

– Я тоже, но мне сдается, что перед нами микрокосмос, в котором отразился весь мир. Взгляни вон на тех чернокожих эфиопов. Или на ту компанию – что там за люди со светлыми волосами, собранными в пучок?

– По-моему, их называют сикамбрами. Германское племя, живущее в устье Рейна.

– А перед тем как занять место, я видел людей в аравийских платках и сабеев с Красного моря, которые с головы до ног кутаются в черное. И киликийцев учуял.

– Учуял?

– В Киликии женщины, мальчики и даже зрелые мужи пользуются особенными духами с запахом цветка, который растет только на высочайших пиках Таврских гор. Ты бы знал, Пинарий, если б хоть раз сошелся с киликийским мальчиком…

На него шикнули. Одна из весталок повернулась и уставилась на болтунов. Старая и морщинистая, она даже Марциала напугала свирепым выражением лица. Весталка, сидевшая с нею рядом, тоже обернулась. Это была Корнелия Косса. Ее спокойная улыбка и ослепительная красота явили такой контраст с древней жрицей, что Луций громко рассмеялся и тут же пожалел о бестактности, опасаясь оскорбить старуху. Однако улыбка Корнелии стала только шире, а в глазах сверкнули искорки, прежде чем она отвернулась и вновь обратила свое внимание на читающего воззвание глашатая.

– Видел? – прошептал Марциал. – Она смотрела на тебя в упор.

– Ну и что? – пожал плечами Луций.

– Как женщина на мужчину.

– Ты неисправим, Марциал! Нюхай своих киликийских мальчиков.

Наконец воззвания и заклинания кончились. Амфитеатр Флавиев открылся официально. Представление началось.

Первым номером шло бичевание осведомителей. Тит пообещал собрать самых злостных лжецов и негодяев, которые кормились за государственный счет, обвиняя честных людей в заговоре против императора и обмане чиновников. Такие мер завцы вредили всем правителям, начиная с Августа. Сколь ра зумен и уверен ни был император в начале царствования, с каждым годом и он, и его присные все более прислушивались к беспочвенным наветам и все сильнее боялись воображаемых врагов. Здравомыслящий Веспасиан тоже не устоял перед ядом злословия. К концу его правления многие пали жертвами необоснованных подозрений, обогатив прорву бесстыдных доносчиков. Тит вознамерился навсегда покончить с прошлым.

Толпа зарокотала в предвкушении, когда на арену вывели большую группу мужчин, подгоняя их копьями. Большинство были в тогах и выглядели почтенными дельцами и обладателями собственности. Сперва с них сорвали тоги, а затем и туники, оставив, точно рабов, в одних набедренных повязках, хотя таких дородных рабов не вдруг найдешь. Разбив приговоренных на группы по десять человек, им приставили к шеям рогатины, вынуждая стоять смирно, пока их хлещут бичами и прутьями. Наказание отличалось суровостью: песок обагрился кровью и был усеян ошметками плоти. Бичуемые падали на колени, но при помощи рогатин их все равно заставляли держать головы высоко.

– Видишь, кто исполняет наказание? – произнес Марциал. – Тит выбрал отряд легионеров, целиком состоящий из североафриканских гетулов-кочевников.

– Почему именно гетулы? – спросил Луций.

– Хотя бы потому, что они чужаки и ничем не связаны ни с жертвами, ни с прочими горожанами. А главное, они известны своей жестокостью.

У Луция не возникло сомнений, что гетулы трудятся с удовольствием. Радовалась и публика. Многие жертвы, скорее привыкшие сами стегать рабов, истошно вопили и стенали. Чем позорнее они себя вели, тем живее реагировала толпа. Гетулы же не только не устали, а, напротив, разъярились, подстегиваемые возгласами зрителей. Последних бичуемых истязали с большей ожесточенностью, и, дабы уравнять наказание, первых, к восторгу толпы, начали пороть заново.

Многие доносчики либо лишились чувств, либо не сумели подняться и их с арены выволокли. Несколько скончалось («Не от побоев, а от стыда!» – шепнул Марциал, не переставая писать). Выжившим предстояло отправиться до конца своих дней в ссылку на далекие острова или в худшем случае быть проданными в рабство на открытом аукционе.

Наказание продолжалось. Привели осужденных преступников, виновных в серьезных злодеяниях – убийствах, поджогах и ограблении храмов.

Устроители игрищ превзошли себя в создании живописных сцен, организуя по несколько расправ зараз, благодаря чему на арене постоянно разворачивалось драматичное или тревожное действо, и зрительское внимание не ослабевало. Наказания опирались на мифы и легенды, а жертвы, подобно актерам, играли роли. Они страдали и умирали не понарошку, благодаря чему еще сильнее заводили аудиторию.

Так, одну обнаженную жертву приковали к сложной декорации, изображающей крутую скалу. Глашатай объявил, что публика видит перед собой отцеубийцу. Зрители взорвались улюлюканьем и бранью. Преступник оказался крепким человеком средних лет с многодневной щетиной: подходящий кандидат на роль Прометея – титана, который бросил вызов Юпитеру и подарил человечеству огонь. Дабы напомнить публике сюжет, одетые в звериные шкуры танцоры окружили закованного в цепи титана, размахивая факелами и распевая первобытную благодарственную песнь. Последняя вдруг заглушилась громовым раскатом из устройства, спрятанного в скале. Поклонники Прометея в панике разбежались, устрашенные гневом Юпитера. Как только они исчезли, с цепи спустили двух медведей. Звери устремились к Прометею, который закричал и отчаянно забился в оковах.

– Медведи? – поморщился Эпафродит. – Всем известно, что Прометея мучили стервятники. Они ежедневно выклевывали у него внутренности, и каждую ночь он чудодейственно исцелялся, дабы наказание длилось вечно.

Марциал рассмеялся:

– Тот дрессировщик, что научит стервятников нападать по требованию, вправе заломить любую цену! Подозреваю, сегодня мы еще не раз увидим медведей. Императорский дрессировщик говорит, что в деле растерзания человека равных им нет. Собаки слишком заурядны, слоны – привередливы, львы и тигры – непредсказуемы. Медведи же, напротив, не только страшны, но и весьма надежны. Эти прибыли из Каледонии, самой северной окраины Британии.

Медведи, набросившиеся на беспомощного Прометея, оправдали надежды дрессировщика. Они сосредоточили свою ярость на животе жертвы и вырвали потроха тем же образом, как поступали, согласно древнему преданию, стервятники. Мар циал выразил мнение, что зверей специально натаскали атаковать нужную часть тела; Эпафродит предположил, что живот смазали медом. Жертва кричала так, что кровь стыла в жилах.

Наконец появился дрессировщик, отогнавший зверей. Декорацию прокатили по кругу, чтобы все насладились зрелищем окровавленного нутра выпотрошенного Прометея. Затем вернулись танцоры, которые принялись выделывать пируэты и стенать перед Прометеем, размахивая факелами, чтобы напустить побольше дыма. Только когда они убежали, Луций сообразил, что танец был призван отвлечь публику от кое-каких манипуляций, произведенных над жертвой. Внутренности, как по волшебству, вернули обратно, живот зашили. Даже вытерли с ног кровь. Мужчина был бел как полотно, но явно в сознании: у него шевелились губы и подрагивали веки. Поскольку наказание легендарного Прометея было бесконечным, и нынешнюю жертву подготовили к очередному нападению медведей. Те вновь устремились к человеку. Мужчина открыл рот, чтобы крикнуть, но не издал ни звука. Он не пытался вырваться из цепей и только дергался и корчился, пока медведи приближались, чтобы выпотрошить его вновь. В конце концов он замер без движения.

Вернулись танцоры. Они швырнули факелы в декорацию. Бутафорская скала занялась пламенем, поглотив тело жертвы. Танцоры двинулись хороводом вокруг костра с победной песнью, прославляя мудрость и справедливость Юпитера.

Луций поймал себя на вопросе: что сказали бы Эпиктет и Дион? Преступник был не просто душегубом, но худшей его разновидностью – отцеубийцей. Он безусловно заслужил кару, и почему бы не использовать казнь в назидание публике? Зрелище преподнесло двойной урок. Во-первых, хоть бунтарю Прометею можно и посочувствовать, необходимо уважать авторитет царя богов и, шире, императора, которые всегда торжествуют в конце. Во-вторых, если копнуть глубже, никто не смеет посягать на родного отца; в противном случае ему грозит такая же ужасная участь. Впрочем, Луций подозревал, что доводы рассудка не тронут друзей-философов. Он и сам испытывал скорее тошноту, нежели благоговение.

Похожих зрелищ было представлено великое множество. В большинстве, как и предсказывал Марциал, главенствовали медведи. Разорителя храмов заставили сыграть роль разбойника Лавреола, которого прославили античные пьесы Энния и Невия; его пригвоздили к кресту и отдали на растерзание медведям. Вольноотпущенника, прикончившего бывшего хозяина, принудили надеть греческую хламиду и блуждать, подобно Орфею, по бутафорскому лесу, населенному резвыми сатирами и нимфами; по резкому сигналу свирели одного из сатиров деревья расступились, и преступник был атакован медведями. Поджигателя превратили в Дедала: привязали ему крылья, приказали подняться на высокую платформу и спрыгнуть; крылья и правда какое-то время несли его – волшебное зрелище! – пока он не рухнул в медвежий загон, где его разорвали в клочья.

– Согласись, повторы с медведями слегка утомляют, – произнес Эпафродит.

– Да, но тут уже луканийские медведи, а не каледонские, – отозвался Марциал. – Славные итальянские зверюги вместо заморской невидали. Видишь, как народ их подбадривает? У несчастного Дедала ни малейшей надежды.

За наказаниями последовал антракт. На песчаную арену снова выбежали акробаты. Луций с друзьями отправились осве житься, а потом облегчились в ближайшей уборной, где обилие бронзы и мрамора превосходило убранство любого памятного Луцию общественного заведения. Марциал пошутил, что чувствует себя недостойным справлять нужду среди такого великолепия.

Друзья задержались, а Луций вернулся на свое место. С арены уносили безжизненное тело акробата.

– Что случилось? – удивился он вслух.

– Бедняга шел по канату, потерял равновесие и упал.

Слова донеслись спереди. На антракт удалились все весталки, кроме одной. Она повернулась и в упор взглянула на Луция.

Тот ответил Корнелии немым взором. Он не знал, что сказать.

Весталка наконец нарушила молчание:

– Он был еще почти дитя. Разве страховка не предусмотрена?

– Думаю, тренируются они с сетками, – ответил Луций. – Но никогда не выступают с ними. Иначе зрелище лишится остроты.

– Но мастерство-то никуда не денется. Я, например, не желаю видеть, как погибает канатоходец. К чему жестокость? Подобная смерть – просто несчастный случай, а не кара и не исход ритуального поединка. Они акробаты, а не убийцы или гладиаторы. Как тебя зовут?

От неожиданности Луций молча уставился на нее.

– Вопрос ничуть не трудный, – рассмеялась Корнелия. В ее смехе не было ни тени ехидства, и звучал он приятно.

– Луций Пинарий, – сказал юноша. – Моим отцом был Тит Пинарий.

– Ах да, имя мне знакомо, хотя сейчас оно не на слуху.

– В свое время Пинарии гремели, – ответил Луций. – И далеко не единственная Пинария служила весталкой. Одна даже весьма знаменита, но это дела седой старины.

Корнелия кивнула:

– Верно, весталка Пинария оказалась среди тех, кто угодил в капкан на Капитолийском холме, когда город заняли галлы. Мы до сих пор ее вспоминаем и рассказываем о ней новым сестрам. Вот почему мне так знакомо твое имя. – Она смерила его взглядом. – Сенаторской тоги нет. Значит, не политик. Думаю, и не военный. Как ты попал на такое роскошное место в день открытия?

– Ты отличаешься удивительным прямодушием, – заметил Луций.

– Весталке незачем ходить вокруг да около. Я говорю открыто и так же задаю вопросы, если хочу что-нибудь узнать. Наверное, другие женщины поступают иначе.

– Я не великий знаток женщин, – признался он.

– Ну и кто из нас прямодушен?

– Вот идут мои друзья, – сказал Луций. – Один из них поэт. Императору нравятся его труды, поэтому и места у нас хорошие. Марциал напишет стихи в честь инаугурационных игр.

– А я-то все думала, что там за малый трещит без умолку и царапает на восковой табличке.

– Я вас познакомлю, если хочешь. – Луций встал, давая Марциалу пройти. Когда он снова взглянул вперед, Корнелия уже отвернулась. Весталки расселись по своим местам.

Программу продолжил показ животных. Первым выступал пышно наряженный слон с дрессировщиком на спине; гигант взошел по пандусу на платформу и двинулся по канату. Потрясенные зрители еще галдели, когда слон неторопливо направился к императорской ложе, издал победный трубный звук, подогнул передние ноги и отвесил императору исполненный достоинства поклон. Публика взорвалась первой за день овацией.

Затем начались представления охотников. На арену выпустили, а после затравили и забили всевозможное зверье – веп рей, газелей, антилоп, страусов, огромных диких быков из Гер мании, звавшихся зубрами, и даже длинноногих и длинношеих животных из самых дальних пределов Африки – каме-леопардов, названных так за верблюжьи морды и пятнистую, как у леопарда, шкуру. Охотники действовали верхом и в пешем порядке, применяя самое разное оружие – луки и стрелы, копья, ножи, сети и даже арканы. Луций, любивший охотиться в своих угодьях на вепря и оленя, наблюдал за выступлением с интересом и толикой зависти, особенно когда травили редких или опасных животных, поскольку ему самому вряд ли представилась бы возможность забить камелеопарда или зубра. Пока шла бойня, помощники с тачками и граблями засыпали лужи крови свежим песком.

Состоялись и демонстрации, в ходе которых животных стравливали друг с другом. Публика содрогнулась, когда леопард завалил камелеопарда, прыгнув на его длинную шею.

– Как осадную башню ударили из катапульты, – пробормотал Марциал, подбирая метафору.

Тигрице, преследовавшей страуса, повезло меньше. Нелепый вид птицы, неспособной летать, не вызывал сомнений, но создание на удивление быстро бегало. В конце концов тигрица отказалась от погони и, задыхаясь, припала к песку. Зрители гоготали и презрительно потешались над кошкой, неспособной поймать бескрылую птицу. Но когда спустили тигра-самца, та же публика умолкла и принялась завороженно следить за двумя хищниками, которые объединились в охоте. Страус по мере приближения тигров метался из стороны в сторону.

– Мой старый друг Плиний незадолго до гибели в ядовитых испарениях Везувия написал, что страус, когда на него нападают, прячет голову в куст и считает, будто скрылся целиком, – сообщил Марциал. – Видите, как по арене распределили кустарник? Пусть птица покажет, насколько глупа!

Но страус не стал прятать голову. В отчаянии он наконец воспользовался длинными мощными ногами и с силой пнул ближайшего тигра, получив короткую передышку. Однако птица стремительно уставала, а тигры, казалось, обрели второе дыхание. В итоге страус прибегнул к последнему средству: лег на арену и прижался к песку длинной шеей и головой. В дрожащем облаке восходящего теплого воздуха птица выглядела безжизненным земляным холмиком, и кошки ненадолго растерялись. Рыча и принюхиваясь, они принялись кружить вокруг распростертой в недвижности добычи. Наконец тигрица тронула страуса лапой, и тот дрогнул; тогда она прыгнула и сомкнула мощные челюсти на длинной шее. Затем кошки, шипя друг на дружку, какое-то время развлекали публику дракой за тушу; потом успокоились и разделили трапезу. Когда хищники покончили с обедом, помощники повыдергивали из останков птицы огромные перья и раздали на память ближайшим зрителям, которые украсили ими наряд или использовали в качестве опахала.

Травля зверей в исполнении человека или другого животного возбудила публику, но куда более волнующими оказались схватки двух страшных тварей, выступающих на равных. Император придумал для инаугурационных игр прежде невиданные пары. Первым выпустили дикого зубра. Гигантский бык с огромными рогами обладал свирепым нравом, что продемонстрировали дрессировщики, дразня зверя и швыряя в загон красные мячи. Зубр бросался на тряпичные шары и в итоге су мел поддеть один из них правым рогом. Тот прочно засел на острие и еще сильнее разъярил животное. Зубр всхрапывал и бешено тряс головой, пока не послал мяч в публику. Зрители повскакивали с мест, толкаясь и борясь за трофей.

Следующим на арену выпустили и вовсе диковинного зверя. Это был носорог – тварь, чья стального оттенка шкура напоминала пластинчатую броню, а огромная морда заканчивалась парой грозных рогов, большим и маленьким. Сколь грозно ни выглядели зубры, они явно были родней домашних быков, знакомых даже горожанам, и отличались грацией и красотой, однако носорог не походил ни на кого: экзотическое существо с края света.

Дразня животных мячами, стрекалами и факелами, сводя их все ближе и ближе, дрессировщики в конце концов понудили их к бою. Звери действовали настолько похоже, что казались искаженными отражениями друг друга. Они постояли на месте, топоча ногами и подрагивая крупами; затем пригнули головы и ринулись в атаку. При первом заходе они лишь соприкоснулись, будто испытывая противника. Разбежавшись, чудовища скрестили взгляды и снова сошлись. На сей раз зубр нанес носорогу скользящий удар, и тот всхрапнул от боли. Настроение на платформах резко изменилось, и ставить начали на зубра, хотя поначалу оценивали его шансы невы соко.

В третьем заходе носорог показал свою грубую силу и необузданную мощь грозного оружия. Он нанес зубру сокрушительный удар в голову. Бык растерялся. Пока он шатался и спотыкался, носорог отступил ровно настолько, чтобы изготовиться к новой атаке, после чего ударил зубра с такой силой, что тот взмыл в воздух. Грохнувшись на бок, бык принялся сучить копытами, но встать не сумел. Противник наскочил снова, погрузил рог в беззащитную плоть зубра и подбросил его вторично. Зубр страдальчески замычал. Грянувшись оземь, он дернул конечностями, потом запрокинул голову и испустил дух.

Носорог какое-то время бодал тушу, пока не осознал, что соперник больше не опасен. Он бросился на одного из служителей, который нырнул за деревянный загон. Носорог ударил в стену с такой силой, что рог застрял в дереве.

Публика разразилась хохотом, но дрессировщикам было не до смеха. Как освободить носорога? Животное разъярилось, и никто не осмеливался к нему подойти. Наконец решили выйти из положения путем импровизации и устроить еще один бой. На носорога спустили медведя.

Возбужденная публика дружно вскочила с мест. Никто не знал, во что выльется незапланированная беспрецедентная схватка. Если носорогу не удастся высвободиться, он полностью окажется во власти медведя, и защитить его от острых когтей сможет только бронированная шкура.

Медведь несколько раз до крови полоснул носорога по крупу, но лишь подстегнул противника к новым попыткам выдернуть рог. Дерево затрещало, и копытное наконец освободилось.

Как только носорог обрел подвижность, участь медведя решилась. Он взлетел в воздух, как прежде зубр, и приземлился с зияющей раной в брюхе, после чего уже не встал.

Дрессировщики погнали носорога в стойло; тот, истратив весь запас ярости, сделался на диво послушным. Зрители остались стоять и бурно славили зверя, который победил не в одном, а в двух смертельных поединках и даже не взял передышки. Один акробат подбежал и прикоснулся на счастье к рогу. Испуганное животное мотнуло головой и точным, но сильным движением уложило его на лопатки. Публика ахнула, а потом взорвалась оглушительным хохотом, когда акробат вскочил на ноги и расцветил свой уход задними кульбитами и «колесом».

Навстречу акробату, обойдя его, двигался человек с горой мышц, одетый в скромнейшую набедренную повязку и плащ с капюшоном, сделанный из львиной шкуры. Зрители безошибочно опознали Геракла, готовящегося совершить один из своих знаменитых подвигов.

На арену выпустили быка, на сей раз критского, как явствовало из желтых, голубых и красных лент на рогах, – того самого, что подарил царице Пасифае чудовищного Минотавра.

Человек, изображающий Геракла, рисовался перед толпой и выглядел чрезвычайно уверенно, тогда как бык фыркал и рыл землю копытом. Когда животное ринулось в нападение, боец схватил его за рога и оседлал. Припав к спине быка, Геракл сумел удержаться, хотя животное скакало и отчаянно взбрыкивало задними ногами. Когда зверь начал выдыхаться, человек спрыгнул. Выказывая недюжинную силу, он снова взялся за рога и принялся вращать бычью голову, пока не поверг животное на колени.

Хватало уже того, что человек победил быка голыми руками, но зрителей ждала новая сцена. Обездвижив животное в самом центре арены, Геракл замер; к нему подбежали люди и надели на быка уздечку. С небес спустилась веревка. Она появилась словно ниоткуда, хотя в действительности следовала через систему лебедок и тросов, которая охватывала амфитеатр и проходила через его наивысшую точку от края до края поверх полотняных навесов. Механизм привели в действие, пока все взоры были прикованы к боровшемуся с быком Гераклу.

Веревку прицепили к уздечке. Геракл взгромоздился верхом, канат натянулся, и бык поплыл вверх. Когда копыта оторвались от земли, он пришел в панику и начал неистово брыкаться, вращаясь в воздухе. Наездник вцепился в канат одной рукой и балансировал другой. Запрокинув голову, Геракл издал победный крик.

Бык поднимался все выше. Зрителей, следующих взглядом за его вознесением, ослепило солнце. Бык с наездником превратились в силуэты, а тонкий трос как бы исчез. Казалось, бык мчится сквозь пространство в полете без крыльев.

Тут на публику излился дождь мелких разноцветных предметов. Квадратики пергамента порхали и мельтешили, как бабочки. Ослепленные солнцем зрители не понимали, откуда взялись талоны, а те сыпались тысячами. По мере их приземления в толпе зазвучали радостные и возбужденные крики:

– Каравай хлеба! У меня талон на дармовой каравай хлеба!

– Ха! Мой куда лучше! Я получу серебряный браслет!

– А я – корзину колбасы и сыра. Семье на месяц хватит!

Люди начали сражаться за клочки пергамента, подпрыгивая и ловя падающие, ползая по полу в поисках осевших. Поднялась веселая суматоха.

– Тит манипулирует людьми, точно малыми детьми, – вздохнул Эпафродит, рассматривая свой талон, который сулил ему кувшин гарума.

– Ты что-то загрустил, – заметил Луций.

– Вспоминаю старые времена. Чего достиг бы Нерон, построй он не Золотой дом, а вот такой амфитеатр в угоду толпе? Людям не нужен император в роли Эдипа. Им нужен бык, парящий в небесах!

– Кстати, о быке… куда он делся? – спросил Марциал.

Щурясь на солнце, Луций посмотрел вверх. Ни быка, ни наездника не было видно – как и вознесшей их штуковины. Пока зрители отвлеклись на талоны, бык, седок и веревка волшебным образом исчезли, создав иллюзию, будто Минотавр увлек Геракла на Олимп, и оба растворились в эфире. По мере того как публика осознавала случившееся, по амфитеатру покатилась новая волна восторженных возгласов.

Среди общего ликования объявили второй антракт.

Когда Луций и его товарищи встали, потягиваясь и разминая члены, явился хорошо одетый посыльный и что-то шепнул Марциалу на ухо.

Тот округлил глаза:

– Всех троих?

Посыльный молча кивнул.

Марциал обратился к друзьям:

– Сбылась мечта ничтожного поэта! Идите оба за мной. – Не дожидаясь спутников, он спешно двинулся вперед.

– Куда он нас ведет? – спросил Луций.

– Полагаю, какой-то его покровитель устраивает в перерыве частную пирушку, – сказал Эпафродит. – Снова вино и яства, но побогаче.

Луций оглянулся. Корнелия беседовала с сестрой-весталкой и как раз обратила лицо в его сторону. Он хотел задержаться в надежде обменяться прощальными взглядами, но Эпафродит взял друга за руку и увлек за собой.

Они последовали за Марциалом и курьером через вестибул, затем миновали кордон преторианцев и вступили в роскошно обставленный коридор, который заканчивался пролетом ступеней из порфира – пурпурного с алыми прожилками мрамора, сияющего под рассеянным солнцем.

Марциал запрыгал вслед за курьером по лестнице. Оглянувшись, он увидел, что друзья замешкались.

– Эй, не стойте столбами! Идите же!

Луций с колотящимся сердцем взошел по мраморным ступеням в императорскую ложу. Ища поддержки, он глянул на Эпафродита, но старший товарищ, обычно невозмутимый и сдержанный, разволновался не меньше.

Что теперь чувствовал бывший советник? Когда-то он жил среди властных фигур, но уже больше десяти лет назад покинул императорскую службу и вел скромное, неприметное существование, порой ностальгируя по славным временам Нерона, но чаще довольствуясь садом и беседами с Дионом и Эпиктетом о литературе и философии. Нерон давно почил. Золотой дом разорен и разрушен. Эпафродит выжил, но канул в забвение при новых порядках Флавиев.

Троицу поставили перед императором, который остался сидеть рядом с сестрой и дочерью. Поодаль находился его брат. Курьер представил Марциала и Эпафродита, а затем Луций услышал собственное имя и рискнул шагнуть вперед. Император удостоил всех любезным кивком.

У Тита раскраснелись щеки и лоб. Глаза возбужденно блестели.

– Итак, Марциал, это и есть члены твоего кружка, доброжелательные критики, которые обладают привилегией слушать новые стихи даже раньше меня?

– Да, Цезарь. И это хорошо, иначе слух Цезаря будет оскорблен очень скверной поэзией.

– А тот, другой, с которым ты водишься, – он еще написал ту славную элегию о Меланкоме…

– Дион Прусийский?

– Да, он самый. Дион не с тобой?

– Увы, Цезарь, ему нездоровится.

– Какой же ты лжец, Марциал! Знаю я его философию. Признай, что его здесь нет, поскольку он в принципе настроен против подобных увеселений.

– Возможно, я и слышал, как он бурчал нечто вздорное в таком роде.

Тит кивнул:

– Что ж, мир лишится впечатлений Диона от нынешних зрелищ, но мне не терпится прочесть о твоих. Ты вдохновился увиденным?

– Премного, Цезарь. Войти в амфитеатр Флавиев – перенестись в мир высшей справедливости, где среди нас блуждают боги. Отчаянно не хочется уходить.

Тит рассмеялся:

– Посмотрим, не изменится ли настрой в следующие часы. У меня лучшее место, а задница уже онемела. О нет, я не жалуюсь. Травля была восхитительная, поистине первоклассная, хотя в такой погожий день я, вероятно, поехал бы на охоту сам. А ты, Луций Пинарий? Мне говорили, что ты отменный стрелок.

Луция осведомленность императора в таких мелочах застигла врасплох. Не почерпнул ли Тит сведения из старых Веспасиановых досье?

– Да, Цезарь, я люблю охоту. Но в моих угодьях нет ни зубров, ни камелеопардов.

– Нет? Обязательно заведи. А номер с быком – согласись, это нечто! Мастера заверили меня, что поднимут его, но я, признаться, закусил ненадолго губу. А ну как веревка оборвалась бы! Но я даже не сомневался в моих верных работниках. Как говорил мой отец, достаточно дать им лебедку и веревку да самому убраться с дороги. Если им под силу метнуть снаряд через стены Иерусалима и поразить в лоб иудейского священника на храмовом куполе, то почему бы не заставить летать быка? Однако, боюсь, самое интересное уже позади – по крайней мере, для меня. Будь моя воля, прямо сейчас пошел бы домой. Остались только бестиарии и гладиаторы. В том числе Карпофор – лучший загонщик зверей на свете, способный, если придется, голыми руками убить любое чудище. Взглянуть забавно, но ничего нового не увидишь. А дальше выйдут гладиаторы. Кому охота смотреть, как толпа тучных потных мужчин пускает друг другу кровь? Я на всю жизнь навидался такого в Иерусалиме, но римским бездельникам зрелище, наверное, в диковину, ибо они не высовывают нос дальше Аппиевых ворот. Конечно, брату моему такое нравится – верно, Домициан? Готов день напролет любоваться, как гладиаторы ходят гоголем и режут друг дружку. Хороший бой возбуждает его неописуемо. А ведь Нерон скучал на гладиаторских поединках – я прав, Эпафродит?

Эпафродит моргнул:

– Полагаю, что да, Цезарь.

Домициан с недовольным лицом скрестил руки и шагнул вперед. Его маленький сын, внимательно наблюдавший за отцом, тоже скрестил руки и насупился.

– Только полагаешь? – спросил бывшего секретаря Домициан. – По-моему, ты неплохо знал Нерона. Ведь ты был с ним до самого печального конца?

Тит вел с себя с гостями, по примеру отца, как истинный благой император; его брат говорил так агрессивно, что даже родным стало не по себе.

– Эпафродит находится здесь не для допроса, – заметила Домицилла. У нее, как и у братьев, было широкое лицо с типичным для Флавиев крупным носом, однако нравом она больше походила на дружелюбного Тита, чем на сурового Домициана.

Эпафродит откашлялся:

– Пожалуй, я знал Нерона не хуже других, особенно в последние дни. Цезарь абсолютно прав: Нерон не особенно увлекался кровавыми состязаниями.

– То есть предпочитал пьесы, стихи и тому подобное? – помог ему Тит. – А вот мой многогранный брат любит и гладиаторов, и поэзию – скажи, Домициан! Он и сам вполне себе поэт. Написал довольно приличную вещь о сражении на Капитолийском холме, где изверг Вителлий поджег храм Юпитера. Домициан видел все воочию и сложил столь живописные вирши, что я будто сам там побывал – чуял дым и слышал крики. Именно такого я жду и от тебя, Марциал, посвященного сегодняшним играм.

– Мои стихи, Цезарь, не понадобятся никому из зрителей, ведь люди вовек не забудут увиденного, – ответил Марциал. – Но тем немногим несчастным, кто пропускает грандиозное событие, я постараюсь хотя бы слабо намекнуть на блистательные виды и звуки, которым я стал свидетелем, каким бы бедным ни оказался мой словарь.

Домициан фыркнул:

– «Немногим несчастным», которых здесь нет, – включая твоего друга Диона. Кто они такие, эти философы, чтобы считать себя лучше других? Наш отец мечтал узреть открытие амфитеатра Флавиев. Он умер раньше, но мы продолжили его дело. Тит вложил в игры много труда, как и мы все, стараясь усерднее, чем мыслимо твоему другу-бездельнику Диону, однако философ полагает, будто он слишком хорош, чтобы принять щедрый дар гражданам Рима.

– Бывают люди просто чувствительные, – снисходительно молвил Тит. – Цицерону не хватало мужества смотреть гладиаторские бои. Как и Сенеке.

– Но тем не менее они являлись, – возразил Домициан. – Сегодняшние игры, брат мой, не только торжество, но и повод исполнить священный долг. И пропустившие их – демонстративно, заметь, – оскорбили память нашего отца.

– Не горячись, брат. Но ты высказал отличную мысль. Гладиаторские бои возникли как способ почтить умерших. Наши предки заставляли узников сражаться насмерть на поминальных играх в честь великих мужей. С тех пор мы прошли долгий путь, как видно по новому амфитеатру: куда там Ромулу с его крытой соломой хижиной. И все же современные бои восходят к тем давним, первым, ибо чтят упокоение великих людей, в том числе нашего отца. Сегодня каждая капля крови будет пролита в его честь.

– Как и каждая капля выпитого вина, – подхватил Марциал. Он рискнул нарушить серьезный тон, на который настроился император, но его дерзость окупилась. Тит улыбнулся тому, как поэт переиначил фразу, и воздел чашу:

– Так выпьем за Божественного Веспасиана!

Гостям налили вина. Подняв свой сосуд, Луций вдруг осознал исключительность момента. Он стоит в императорской ложе на расстоянии вытянутой руки от всех троих детей Божественного Веспасиана, пьет вино с самим Цезарем – и все благодаря дружбе с поэтом!

* * *

Луций и его спутники вернулись на прежние места.

Игры возобновились как серия состязаний между людьми и животными. Кульминацией стало появление прославленного Карпофора, который находился в отличной форме, был поразительно ловок для человека столь мощного сложения и явно умел читать мысли зверей, предвосхищая любое их движение.

Убаюканный дневной жарой и излишком вина, Луций, покуда длилось долгое выступление загонщика-бестиария, дремал, периодически просыпаясь, чтобы увидеть, как тот с кинжалом атакует медведя, затем идет с дубиной на льва и бросается с голыми руками не на одного, а сразу на двух бизонов. Убив очередного зверя, Карпофор неизменно поднимал тушу на могучие плечи и гордо шествовал по арене. Пробуждаясь, засыпая и снова открывая глаза, перед которыми опять оказывался сражающийся Карпофор, Луций будто застрял в бесконечно повторяющемся сне о бойне.

Наконец он окончательно встрепенулся под действием громовой овации: последняя схватка завершилась и зрители встали, аплодируя бестиарию.

Луций поднялся вместе со всеми. Он моргал, зевал и тер глаза.

– Сколько животных он убил? – спросил он у Марциала.

– Как! Ты разве не считал со всеми вместе?

– Я задремал.

– На пару с императором, наверное. Карпофор забил двадцать животных, одно за другим. Бесспорный рекорд. А сам не получил и царапины. Он неуязвим. Если искать ему ровню, то придется привезти гидру или, может быть, огнедышащего быка из тех, что встретились Ясону в Колхиде.

Начались гладиаторские бои. Луций порадовался отсутствию Диона и Эпиктета, ибо не помнил столь кровавых поединков, бесконечно тянущихся час за часом. Задолго до последнего боя двух самых прославленных гладиаторов, Приска и Вера, Луций решил, что впору пресытиться даже самому заядлому любителю подобных зрелищ. Но когда Приск и Вер вступили в схватку, Луций взглянул на императорскую ложу и обнаружил, что Домициан, стоявший на парапете, вцепился в перила так, что побелели костяшки, и отзывается на происходящее всем телом: дергается, хмурится, всхрюкивает, стискивает зубы и беззвучно восклицает. Его мальчонка стоял рядом и повторял каждое движение отца. Император же равнодушно взирал на поединок, время от времени бросая сардонический взгляд на возбужденных брата и племянника.

Приск носил доспехи фракийского образца: широкополый шлем, оснащенный решеткой для защиты лица и украшенный орнаментом с грифонами; поножи прикрывали нижние конечности до бедер, он был вооружен кривым мечом и маленьким круглым щитом. Вер выступал как мурмиллон, традиционный противник фракийцев; название происходило от слова «мормилос», которое обозначало рыбу, украшающую шлем; на правой ноге располагалась прочная поножа; вооружение, как и у римских легионеров, состояло из короткого меча и длинного прямоугольного щита.

Силы были безусловно равны, и казалось, что ни один из них не пустит противнику кровь, но поразительная грация и ярость внезапных атак завораживали настолько, что состязание выглядело самым захватывающим на дню. Даже Тит перестал болтать с сестрой и дочерью и подался вперед, а его брат пришел в совершенное неистовство. Предпочтения Домициана были очевидны; он неустанно выкрикивал имя Вера, а когда сидевший по соседству сенатор принялся воодушевлять криками фракийца, Домициан запустил в него чашей и велел заткнуться.

Тит закатил глаза при виде братниной вспышки ярости, но обратил инцидент в шутку:

– Пожалуй, мурмиллону нужно вооружиться еще и чашей. Мой брат щедрее Вера отворяет противнику кровь.

Пострадавший сенатор, утирая тогой кровоточащий порез на лбу, криво улыбнулся, признав остроумие императора.

Поединок изобиловал острыми моментами, порождая в утомленной, разморенной на солнце толпе ахи, крики и даже рыдания. Наконец Тит решил, что с него довольно. Он встал и подал знак распорядителю игр остановить бой. Приск и Вер сняли шлемы. С потными лицами, тяжело дыша, они подняли взгляды на императора в ожидании суда.

Тит держал деревянный меч, традиционный дар тому гладиатору, который заслужил волю. Кому же он достанется после боя на равных без явного победителя?

Болельщики принялись скандировать: «Приск! Приск!» и «Вер, Вер!». Сторонники обоих распределились по трибунам так ровно, что имена слились в одно двусложное.

Император внезапно пропал из виду. Толпа растерялась, речитатив постепенно заглох, но вот под ложей распахнулись ворота и Тит вышел на арену. Его появление на пропитанном кровью песке потрясло публику, которая оглушительно взревела, когда правитель направился к гладиаторам, держа перед собой деревянный меч.

Луций видел императора только со спины и поймал себя на сожалении о том, что выражение лица императора ему не разглядеть. Достигнув бойцов, Тит выдержал паузу. Вместо того чтобы вручить деревянный меч, он поднял левую руку и показал, что принес и второй. Шагнув вперед, он преподнес мечи обоим гладиаторам. Вера и Приска объявили равноправными победителями, обоим даровали свободу. Такого прежде не бывало.

Когда улыбающиеся бойцы воздели деревянные мечи, зрители в последний раз вскочили и устроили самую оглушительную за день овацию. Сначала они выкрикивали имена гладиаторов, но смешанный рев постепенно перешел к другому, единственному имени, которое без устали повторялось:

– Цезарь! Цезарь! Цезарь!

Луций окинул взором огромную чашу амфитеатра. Ему еще не случалось видеть ни стольких людей зараз, ни такого накала страстей. И в центре стоял император.

Тит был еще молод. При везении он мог царствовать долгие годы, пока не состарится сам Луций. И начало правления, безусловно, вышло удачным. Все испытания и бедствия минувшего года – разрушение Помпеев, чума в Риме, опустошительный пожар – затмил головокружительный успех инаугурационных игр. Тит не просто отвлек горожан, он воодушевил их чувством единства и возрожденной уверенности. Грядут и другие пиры, спектакли и зрелища по всему городу, но трудно было представить нечто сопоставимое с открытием амфитеатра Флавиев.

Гладиаторы удалились. Тит послал народу последний приветственный жест и покинул арену. Императорская ложа обезлюдела. Опустела и арена – ни акробатов, ни поединков, ни прочих зрелищ.

Глядя на тысячи собравшихся горожан, Луций подумал, что подлинным зрелищем стала сегодня сама толпа. Размещенные по кругу, так что всем видно всех, зрители друг на друга глазели не меньше, чем на арену. Шум, будь то гул или рев, опьянял; акустика позволяла различить и шепот, и смех на другой стороне амфитеатра, а общий рев достигал сверхчеловеческой силы. Огромное сооружение Флавиев зажило своей жизнью: начиная с нынешнего дня оно послужит местом сбора для всего Рима – богатых и бедных, больших и малых, являясь живым воплощением духа города и воли его жителей. Мир за пределами амфитеатра грозил неподвластными человеку опасностями – чумой, землетрясением, пожаром, наводнением, ужа сами войны, – но в закрытой раковине образовался микрокосмос, где население Рима уподоблялось богам, которые взирают с высот на арену со смертными и зверьем, живущими и умирающими по их капризу.

Пожалуй, Диону и Эпиктету все-таки стоило прийти, подумал Луций, ибо как иначе поймешь коллективное величие, пережитое зрителями? И кто, как не друзья-философы, помогут ему осмыслить странную отрешенность, которая охладила восторг финального момента, обесценила блеск игр и заменила пышность опустошением? Средь мельтешения тысяч лиц и приглушенного пульсирующего гула голосов Луций внезапно почувствовал себя как никогда одиноким.

Но одинок он не был. Из сонма глаз на него смотрели два. Ему улыбалась Корнелия, окруженная весталками и стоявшая так близко, что можно было коснуться рукой, если бы он дерзнул. Она ничего не сказала – но слова и не требовались. Луций знал, что они еще встретятся.

84 год от Р. Х.

Надев не тогу, а ношеную бурую тунику, позаимствованную у раба-домочадца, Луций приготовился к выходу из своего дома на Палатине. Ни одна матрона в Риме, будучи замужем за состоятельным человеком, не разрешила бы супругу покинуть дом в столь непритязательном виде, но Луций в свои тридцать семь все еще не был женат и не испытывал желания вступить в брак. Он приходил и уходил когда вздумается, не связанный ни семьей, ни большинством общественных обязанностей, обычных для людей его возраста и положения.

Сердце зашлось, когда он скользнул за дверь. Какая нелепость, подумал он, что человек его лет испытывает отроческое волнение перед соитием с женщиной, которая уже три года является его любовницей. Но трепет, возникающий при встрече с нею, не убывал, а только усиливался. Может быть, его возбуждает опасность? Или редкость свиданий, сообщавшая им особую остроту?

Он посмотрел на безоблачное небо. Хорошо бы укрыться под капюшоном, но жарким летним днем такой наряд скорее привлечет внимание, чем оградит от него. Он немного прошел по безлюдной улице, затем оглянулся на свой дом. Смехотворно! Такая громадина, а живет один человек. Огромный штат рабов требовался лишь для содержания резиденции. Иногда ему чудилось, что рабы и есть настоящие хозяева, а он только пришелец.

И до чего же лучше домик на Эсквилине, куда он направлялся, – укромное место, приобретенное сугубо для встреч с возлюбленной!

Сойдя с Палатина, Луций пересек городской центр, миновал Триумфальную арку Тита с амфитеатром Флавиев и поднял взгляд на Колосса Сола. Прошел через многолюдную Субуру, едва замечая гвалт и смрад. Взобрался по крутой извивистой тропке на отрог Эсквилинского холма и остановился передохнуть у небольшого водоема, который называли Орфеевым озером за бьющий в центре фонтан, украшенный пленительной статуей певца с лирой в окружении внимающих зверей. Рядом находился дом Эпафродита, но Луций свернул в другую сторону.

Наконец он прибыл на место: маленький невзрачный домик, ничем не выделяющийся; на двери из некрашеного дерева нет даже кольца. Луций извлек из туники ключ и вошел. Привратника тоже не было, как и вообще прислуги. Уже одно это делало их убежище особенным местом. Где еще в Риме искать полного уединения?

Она ждала его на ложе в крошечном садике посреди дома. Должно быть, только что прибыла, так как еще не сняла плаща с капюшоном, в котором пересекала город. В отличие от Луция, ей даже в такую жару нельзя было выйти на люди с открытым лицом.

Он сел рядом, ни слова не говоря. Сбросил капюшон. Вид коротких светлых волос возлюбленной взволновал его. Они придавали ей забавный мальчишеский вид и отличали от других женщин. Такой, без покрывала, ее видели только весталки и служанки; созерцать же короткую стрижку, как и нагое тело, дозволялось ему одному: священная и в то же время нечестивая привилегия, которой не наслаждался более никто. Он провел пальцами по волосам любимой, опьяненный правом обладать ею.

Он приник губами к ее рту и ощутил ее сладостное дыхание. Скользнул руками под плащ, прикоснулся к теплой и гладкой плоти. Под плащом не оказалось вообще ничего – ни ночной рубашки, ни простой туники. Она так и шла через город в домашних туфлях и плаще на голове тело.

– Безумие! – шепнул Луций.

Отведя плащ, он зарылся лицом ей в шею. Она тихо рассмеялась, прикладываясь губами к изгибам ушной раковины и нежно покусывая за мочку. А потом распахнула и сбросила плащ, вдруг оказавшись в его объятиях обнаженной.

Сорвав с себя тунику, он предался любви неистово и спешно, как мальчишка. Эгоистичный поступок, ибо он знал, что она предпочитает куда более медленный ритм. Но она простила его и как будто получала удовольствие от его дрожи и неукротимого возбуждения. Когда он достиг пика, все его чувства излились потоком. Он расплакался и тем сильнее распалил ее; как будто желая исторгнуть новые слезы, она впилась ему в спи ну ногтями и, обхватив ногами, как виноградные усики оплетают камень, прижала к себе с силой, которая не переставала его удивлять.

Ему не понадобилось трудиться, чтобы достичь кульминации: она явилась непрошеной, как всепожирающий пожар, который поглотил и ее, ибо он почувствовал взмокшим телом, как она содрогнулась и стиснула в себе его плоть. Она исторгла вопль столь протяжный и громкий, что наверняка его слышали в соседних домах. «Ну и пусть», – подумал он. Там поймут, что кричит от экстаза женщина, но нипочем не узнают, что она весталка.

* * *

Когда все кончилось, они лежали рядом, соприкасаясь обнаженными телами, не говоря ни слова и наслаждаясь отголосками удовольствия.

При первой встрече Луция мгновенно сразила красота ее лица, но он и представить не мог, насколько прекрасно тело. У него пресеклось дыхание, когда он впервые увидел ее без одежд, и до сих пор каждый раз захватывало дух. На протяжении многих лет он довольствовался платными услугами самых очаровательных и просвещенных куртизанок, но в жизни не видел женщины с такой прекрасной грудью и такими чуткими губами, как у Корнелии; пленительные изгибы фигуры и безупречная мраморная бледность кожи побуждали его вручную исследовать самые потайные и чувствительные области ее тела. У нее были груди и бедра как у Венеры, зрелые и женственные, стройные икры, маленькие кисти, а изгиб шеи и ямочки на горле – гладкие и нежные, как у ребенка.

Она была прекрасна. Но ее отличала еще и страстная натура. Даже опытнейшие куртизанки не отзывались на его прикосновения с таким пылом и не дотрагивались до него самого столь распутно и бесстыдно. Иногда он казался себе стороной подчиненной, трепещущим рабом для услад, который отдан на милость совершенно необузданной любовнице, способной даровать или придерживать экстаз то легчайшим касанием пальцев, то слабым дыханием.

Прекрасная, страстная – и опасная. Его общение с Корнелией было не только недозволенным и непочтительным, но и противозаконным. Их любовные игры являлись преступлением не менее серьезным, чем убийство. Однако его либо вовсе не смущали запреты, либо он внушал себе, что не получает от этого извращенного удовольствия. И все-таки почему он выбрал из всех именно Корнелию? В глубине души Луций чувствовал, что потаенность их связи отчасти способствует возбуждению, однако, подобно листу, несомому течением, не задавался вопросом, как он оказался в таком положении, и не пытался противиться влекущей его стихии. Он просто смирился с тем, что отдан на откуп высшей силе, и покорился ей.

Корнелия дарила ему небывалое телесное наслаждение, но привораживала и в других смыслах, не имеющих отношения к телесности. Он в жизни не встречал такой сведущей женщины; она была образованна, как Эпиктет; остроумна, как Марциал; рациональна и опытна, как Дион. В качестве весталки она знала каждую важную персону и в силу своего положения следила за всеми значимыми городскими событиями. Она намного глубже Луция погружалась в общественную жизнь и политику; она распахнула в эти миры окно, откуда он мог смотреть с безопасного расстояния, сохраняя привычную обособленность. Она превосходила всех не только в постели, но оказалась еще и интереснейшей собеседницей. Он мог заговорить о чем угодно и всегда получал толковый ответ.

Когда остыли и пыл, и пот, тела постепенно разделились, и дальше возлюбленные лежали рядом, глядя в потолок, лишь слегка соприкасаясь бедрами и плечами.

– Что ты придумала на этот раз? – спросил Луций.

– В качестве повода ускользнуть из Дома весталок? Я взяла на себя бремя ответственности за лотосовое дерево в священной роще при храме Люцины здесь, на Эсквилине.

– И много ухода требует лотосовое дерево?

– Здешнему пятьсот лет. Мы холим его и лелеем.

– А чем оно так важно весталкам?

– Все лотосовые деревья священны. В роще у Дома весталок тоже растет одно. Когда девочку посвящают в служение, ей впервые обрезают волосы, а локоны вешают на дерево в качестве жертвы богине. Красивый обряд.

– Не сомневаюсь.

– Тебя что-то гложет. В чем дело, Луций?

Он вздохнул:

– Вчера ко мне пришел посыльный. Принес письмо от Диона Прусийского.

– От твоего верного друга, изгнанного императором. И где сейчас знаменитый софист?

– В Дакии, если поверить, что письма с Дуная могут дойти до Рима.

– Говорят, Дакия – одна из немногих цивилизованных стран, еще не захваченных римлянами.

– Ты хочешь сказать, одна из немногих богатых стран, еще не ограбленных нами.

– Какой же ты циник, Луций! Неужели ты не согласен, что боги отвели нам особую роль: нести миру, в провинцию за провинцией, римскую веру и римское право?

Он никогда не знал наверное, насколько серьезно следует воспринимать патриотический пафос Корнелии. Пусть и поправ обет целомудрия, она считала себя в первую очередь преданной жрицей государственной религии.

– Говорят, что даки пересекали Дунай и вторгались на римскую территорию, порабощая в приграничных районах фермеров, грабя селения, насилуя женщин и мальчиков. Как будто царь Децебал нарочно провоцирует Домициана дать сдачи.

– Или, по крайней мере, так нам внушает император. Извечное римское коварство: притвориться, будто враг повинен в войне, которой отчаянно жаждем мы сами. Тит истратил последние сокровища, отобранные у иудеев его отцом, и Домициану нужны деньги. Если он хочет прибрать к рукам золото царя Децебала, то война в отмщение за насилие над римскими гражданами придется как нельзя кстати.

Корнелия пренебрежительно отмахнулась:

– Хватит! Я не хочу тратить наше время на обсуждение даков. Ты говорил о своем друге Дионе. Он сильно подавлен?

– Отнюдь нет. Письмо вполне жизнерадостное. И все-таки мне тягостна его ссылка.

Весталка вздохнула:

– Даже безобидному софисту опасно перечить Домициану.

– Но философы вовсе не безобидны, – во всяком случае, так говорит Дион. Он считает, что слова и идеи сильны не меньше, чем армии. Очевидно, того же мнения придерживается и Домициан. Какой разительный контраст с его братом, который заявлял, что не боится слов, и позволял людям говорить свободно. Правление Тита начинает казаться золотым веком.

– Забавно, как короток бывает золотой век, – сказала Корнелия. – Хотелось бы знать, не потому ли правление Тита выглядит безоблачным, что длилось оно всего несколько лет. «Он не казнил ни одного сенатора», – говорят люди. Возможно, он просто мало прожил. Когда он умер от той неожиданной хвори – никто и не заподозрил недоброе, – Домициан принял власть без всякого кровопролития. Он сразу изгнал самых ярых сторонников Тита, ибо не мог на них положиться. Но брат сменил брата, и что стало по-другому? Очень немногое. И все-таки народ моментально затосковал по Титу, ведь тот умер молодым, красивым и любимым, а потому Домициан оказался в невыгодном положении. Он не похож на брата и никогда не отличался дружелюбием и уравновешенностью…

– Это еще слабо сказано! Ты сама видела, как вел себя Домициан в амфитеатре, – его чуть удар не хватил во время гладиаторских боев. А как он орет, подбадривая одного бойца, и угрожает всем, кто болеет за другого! Он задает дурной тон публике. Зрители подражают ему. Возникают драки. Порой на трибунах льется больше крови, чем на арене.

– Луций, ты преувеличиваешь. Я и сама хочу, чтобы в амфитеатре воцарились приличия, ибо он посвящен Марсу, а зрелища равны религиозным обрядам, но вид столь обильного кровопролития высвобождает сильные чувства, причем не только у зрителей, но и у Цезаря. Меня сильнее беспокоят интриги при императорском дворе. Наверное, ничье правление не обходится без раздоров: рано или поздно образуются фракции, появляются соперники, строятся козни. Однако все обострилось после смерти Домицианова сына.

– Он так любил малыша! Тот был копией отца, всегда ходил с ним на игры и повторял каждый жест.

– Мальчонка являлся не просто обожаемым чадом, – возразила Корнелия. – Для императора наследник – гарантия, так как само наличие сына отваживает претендентов. Когда мальчик умер, Домициан не только предался скорби, но и стал крайне подозрительным к окружающим. Придворные ответили ему тем же. В такой атмосфере даже самый малый поступок императора приводит людей в трепет.

– Если сошлют, то изгнание вряд ли покажется «малым поступком».

– Это верно, – согласилась она.

– И если лишишься головы.

– Ты намекаешь на Флавия Сабина, мужа племянницы Домициана. Случай печальный и почти наверняка беспричинный. Мои друзья при дворе говорят, что у Домициана не было никаких серьезных оснований верить в заговор Флавия. Того тем не менее арестовали и обезглавили. К сожалению, твоего Диона часто видели в обществе Флавия Сабина.

– Разве это преступление?

– Наверное, нет, но, обвини Домициан Диона как участника заговора, твой друг лишился бы головы заодно с Флавием. Вместо этого Домициан его выслал. Диону повезло остаться живым.

– Живым, но вдали от Италии, и ему запретили возвращаться в родную Вифинию. Чрезмерная цена за теплый прием в доме дочери и зятя Тита. Ты знаешь, что в первую очередь сделал Дион, покинув Рим? Отправился в Грецию совещаться с дельфийским оракулом. Тот славится двусмысленными советами, но на сей раз вышло иначе. Диону было сказано: «Оденься в рубище и уходи как можно дальше от империи». Вот он и забрался за Дунай.

– Такому любознательному человеку, как Дион, – ответила Корнелия, – дальнее странствие должно казаться отличным способом познать мир. Представь, сколько скрытых метафор и тайных аллюзий он вставит в свои ученые трактаты.

Луций улыбнулся:

– Он уже использовал подобный прием в письме, рассказывая о погребальных обрядах скифов. «Вместе с умершим царем варвары хоронят виночерпиев, поваров и наложниц в точности так же, как принято в Риме карать ни за что друзей, родных и советчиков казненного праведника».

Корнелия охнула.

– Ты сжег письмо?

– Конечно – после того как прочел его Эпафродиту и Эпиктету.

– Еще кому-нибудь показывал?

– Ты имеешь в виду Марциала? Вот бы ему понравилось! Но нет, я не делился с ним. Милый Марциал! Вчера – поэт, воспевающий Тита; сегодня – комнатная собачонка Домициана. Когда Тит умер, бедолага все еще трудился над стихами об инаугурационных играх. И как же поступить с виршами, написанными в поте лица? Разумеется, переделать под нового императора. Книга только-только вышла. Домициан явно доволен, и Марциал рад, потому что из нового императора, по его словам, критик намного вдумчивее, чем из старшего брата. Но Марциал по-другому и не скажет. Поэту нужно есть.

– Тогда как философы голодают? – Корнелия закинула руки за голову и потянулась. Их тела соприкоснулись, и Луций почувствовал, что вновь возбуждается.

– Дион не голодает, – возразил он. – Он пишет, что дакийцы вполне цивилизованны, хотя поклоняются лишь одному богу. Храмы и библиотеки их столицы Сармизегетузы бедны по сравнению с римскими, но царь Децебал славится золотым запасом, одним из крупнейших в мире. Среди такого изобилия прославленному римскому философу не приходится голодать. Всегда найдется знатный человек, готовый накормить мудреца, способного подать к столу толику остроумия и просвещенности. – Луций перекатился на бок лицом к Корнелии. Провел рукой по изгибу талии, погладил пальцами треугольник, образованный бедрами. – Он прислал весьма обнадеживающее письмо. Ничто не омрачает его духа, он исправно выискивает хорошее в дурном. По мнению Диона, несмотря на все трудности, ссылка может быть благословением. Так учат стоики. Все людские невзгоды – нищета, болезнь, разбитое сердце, старость, изгнание – суть очередная возможность усвоить урок.

– И ты ему веришь, Луций?

– Не знаю. Я слушаю друзей-философов и стараюсь понять. Эпиктет утверждает, что нас печалит не событие, а наше отношение к нему. Изначально добра и зла нет, они создаются нашим мышлением. Следовательно, надо думать хорошее и довольствоваться мгновением.

– Даже когда болеешь, голоден, страдаешь или находишься вдали от дома?

– Эпиктет ответил бы, что даже телесный вред наподобие болезни или пытки есть событие внешнее, не связанное с нашими истинными «я». Личность – не тело, а разум, обитающий в нем. И только личность никто не тронет, лишь ею мы по-настоящему обладаем. Наша воля – единственная вещь во вселенной, над которой мы властны. Тот, кто усваивает и принимает такой подход, доволен независимо от физических условий, а человек, воображающий, будто способен править миром, неизбежно теряется и ожесточается. Поэтому есть люди, отя гощенные худшими невзгодами и тем не менее счастливые, и есть такие, кто купается в роскоши и располагает рабами, которые выполняют любой их каприз, но все равно несчастен.

– Но как быть, если человека угнетают другие? Если его свободная воля ограничена чужой грубой силой?

– Эпиктет ответил бы, что подобное невозможно. Посторонние властны над телом и имуществом человека, но не над его волей. «Я» всегда свободно, если это осознать.

– А как насчет любви и прочих плотских удовольствий?

– Эпиктет не жалует того, что именует аппетитом, – тягу к удовлетворению телесных позывов. Слишком часто оказывается, что аппетит управляет человеком, а не наоборот.

– Но аппетит безусловно оправдан, коль скоро у нас есть тело и наше существование зависит от удовлетворения его потребностей. Человек должен есть, так почему бы не получать удовольствие от еды? А то, Луций, чем занимаемся мы с тобой, – разве ты не наслаждаешься?

– Возможно, чересчур. Бывают минуты, когда рядом с тобой я забываю, где я и даже кто я. Растворяюсь в мгновении.

– Но это же восхитительно, – улыбнулась она.

– Эпиктет сказал бы, что опасно. Экстаз с потерей собственного «я» – западня, торжество тела над волей, капитуляция перед аппетитом, путь к разбитому сердцу и разочарованию, ибо мы не властны над страстями и аппетитами другого. Сегодня нас любят, завтра – забудут. Наслаждение грозит обернуться мукой. Но я считаю, что человеку необходим контакт, прикосновения, союз с другим существом, а время от времени необходимо чувствовать себя всего лишь животным, с телом и вожделениями. С тобой, Корнелия, я испытываю именно такие ощущения. Я ни за что не откажусь от опыта, который мы с тобой делим.

– Так стоик ты, Луций, или нет?

– Я во многом согласен со стоиками, но у меня есть сомнения. Много ли мудрости в том, чтобы смириться с судьбой и признать себя бессильными? Если телесные страдания и радости обособлены от личности, а жизнь ничем не предваряется и не продолжается, то к чему жить вообще? Только посмот ри: философствую перед весталкой! Не потешаются ли над нами боги, Корнелия? Не презирают ли нас?

– Будь Веста недовольна мною, она показала бы мне свой гнев.

Луций покачал головой:

– Порой мне не верится, что ты так рискуешь ради встреч со мною. – Он провел пальцем по ее груди, следя, как набухает сосок. – Порой не верится, что и сам так рискую.

Оба знали закон. Весталок, обвиненных в нарушении обета целомудрия, хоронили заживо. Любовников распинали и забивали насмерть.

Корнелия пожала плечами:

– По крайней мере, со времен Нерона – за всю мою бытность весталкой – нас ни разу не принуждали к целомудрию. Одни весталки остаются девственницами, другие – нет. Мы не выставляем свою жизнь напоказ, а жрецы государственной религии не сильно в нее вторгаются. Они берут пример с великих понтификов, которые также являются императорами. Веспасиану не было дела до наших деяний. Тит тоже смотрел на них сквозь пальцы. Пока мы поддерживаем огонь Весты и отправляем ритуалы, Рим остается под покровительством богини.

– Ты правда веруешь в Весту и ее защиту?

– Разумеется. Не говори мне, Луций, что ты безбожник. Ты же не перешел в иудаизм?

– Ты знаешь, что крайняя плоть у меня на месте.

– А может быть, все еще хуже и ты стал последователем Христа, ненавистника человечества и богов?

– Нет. Я не иудей и не христианин. Но…

– Что?

Луций замялся. Он никогда не заговаривал о своей тайне.

– Христианином был мой дядя Кезон.

– Неужели?

– Да. Нерон сжег его заживо вместе с другими христианами, которых обвинили в устроении Большого пожара.

Корнелия поджала губы:

– Ужасно для тебя.

– Ужасно для него. Я его не знал. Отец держал меня подальше.

– Да, ужасно для него… – Корнелия не договорила, но он прочел ее мысли: если человек – христианин и поджигатель, то он заслужил кару. – Ведь тебе его не дядя дал? – Она показала на амулет, висевший у него на шее.

– Почему ты спрашиваешь? – Луций ни разу не надевал фасинум перед свиданием и сегодня впервые забыл оставить его дома.

– Я заметила, что ты прикасаешься к нему, когда говоришь о дяде. Немного похоже на крест. Христиане похваляются тем, что их бог умер на кресте, будто это повод для гордости!

– Видишь ли, дядя Кезон действительно носил амулет всю жизнь и умер с ним. Так мне сказал отец. Но сходство с крестом – случайность. Это фасинум, родовой талисман.

– На фасинум не похож.

– Потому что он очень старый и стерся от времени. Если взглянуть под определенным углом, можно различить прежние очертания. Видишь? Вот фаллос, а вот крылышки.

– Да, вижу.

– Ты одна из немногих, кому он попался на глаза. Обычно я прячу его под одеждой.

– А в термах?

– Оставляю дома, боюсь потерять.

– Тогда я и правда привилегированная особа: любуюсь обнаженным Луцием Пинарием с родовым талисманом на шее.

Луций потупился:

– Я и о дяде раньше никогда не говорил. Никому.

– Значит, это тайна?

– Думаю, кое-кто в курсе; Эпафродит – наверняка, потому что был близко знаком с отцом, но судьба дяди ни разу не обсуждалась.

– Понимаю. В любой семье есть вещи, о которых не говорят, и родственники, которых не упоминают.

Луций осознал, что теребит фасинум двумя пальцами, поворачивая его так и сяк. Секунду он смотрел на талисман, затем отпустил и буркнул:

– Как, во имя Аида, мы дошли до разговоров о дяде Кезоне?

– Мы обсуждали Весту, священный огонь и безбожников-христиан, которые не верят в богов.

– Я сам не знаю, что думать о богах. Недавно читал Эвгемера. Знаешь его?

– Нет.

– Эвгемер служил при дворе Кассандра, царя Македонии после Александра. Он считал наши сказания о богах всего лишь историями о смертных, которые жили давным-давно, а после их подвиги раздули, а им самим приписали сверхъестественные способности.

– В таком случае твой Эвгемер – откровенный атеист.

– Я изучал и труды Эпикура. Он признавал существование богов, но полагал, что они покинули наш мир и настолько отдалились от человечества, что лишь слабейшим образом, едва ощутимо влияют на смертных; их воздействие подобно тени от слабой лампы.

– Уверяю тебя, что свет огня Весты ничуть не ослаб, – возразила Корнелия. – Богиня пребывает со мной ежедневно. Я служу ей радостно и с благодарностью. Однако расхожее мнение, будто она требует от жриц девственности и карает за бесчестие бедствиями, которые насылает на город, есть заблуждение, ошибочное представление, как было неоднократно доказано. Я точно знаю: многие весталки вели себя разнузданно, однако их действия не привели ни к каким последствиям. В противном случае с тех пор, как я стала весталкой, Рим поистине ежегодно страдал бы от многочисленных невзгод.

– Мы потеряли Помпеи…

– Это случилось вдали от Рима.

– Был страшный пожар…

– Не затронувший храм Весты и Дом весталок.

– А чума…

– Ни одна весталка мало что не умерла – даже не заболела. Ты всегда такой упрямый, когда говоришь о бедствиях?

– Только с тобой.

Они вновь предались любви. Ни одна встреча не проходила без такого повтора, – возможно, тем возмещалась редкость свиданий. Луцию второй раз всегда нравился больше первого: меньше спешки, больше неги, сильнее чувство единения, исчерпывающий оргазм. Самодостаточным был каждый миг.

Он крепко сжал Корнелию в объятиях, едва она достигла пика. Никогда они не были так близки. Но после она выскользнула из его рук и повернулась спиной.

– Теперь мы долго не увидимся, – сказала Корнелия. – По меньшей мере месяцы.

– Почему?

– Я уезжаю и не вернусь до весны.

– Зима без тебя будет долгой. Куда ты едешь?

– В Дом весталок в Альба-Лонге. До города день пути по Аппиевой дороге, он расположен в холмистой местности с милыми старыми деревушками, роскошными виллами и охотничьими угодьями.

– Всего несколько часов от Рима. Я могу навестить…

– Нет. Я буду недоступна. В Альбе правила строже. Общество тамошних весталок – самое древнее, возникшее еще до основания Рима.

– Я думал, что почитание Весты в Риме и зародилось.

Она печально улыбнулась и покачала головой:

– И это говоришь ты, патриций, чей род восходит ко временам Геркулеса!

– Я не силен в истории.

– Ты же вроде читал Тита Ливия.

– Только части, касающиеся нашей семьи.

– Пусть так, но в Риме даже ребенок знает, что Рея Сильвия, мать Ромула и Рема, была весталкой.

– Надо же, еще одна весталка – и не девственница!

– Отцом Реи был царь Альба-Лонги Нумитор. Он пал от руки своего брата Амулия. Ее коварный дядя убоялся, что Рея родит претендента на трон, а потому принудил стать весталкой и жить в уединении. Но Рея все-таки понесла. Кое-кто считает, что ее изнасиловал Марс. Другие винят дядю Амулия. Как бы то ни было, Рея скрывала свое положение, пока не родила близнецов… – Голос Корнелии угас.

– Дальше даже я знаю, – подхватил Луций. – Мать положила младенцев в корзину, а рабыня отнесла их в горы, где и оставила умирать. Тебе не кажется, что поступок ужасный?

– Но какой у Реи Сильвии был выбор? Сейчас так делают многие женщины. Подобное в порядке вещей.

– Да какая же мать обречет детей на смерть?

– Рабыня, нищенка, изнасилованная девушка. Рее Сильвии грозила смерть, если раскроется ее преступление.

Луций покачал головой. Он не одобрял расхожего обычая бросать нежеланных младенцев, но не хотел спорить с Корнелией.

– Ладно, остальное мне известно. Юпитер устроил страшную бурю, случилось великое наводнение, и близнецов донесло до места будущего Рима, где их корзину выбросило на склон холма. Их нашла волчица и забрала в свое логово, грот Луперкаль, где и выкормила. В конце концов Ромула и Рема усыновила семья свиновода. Они выросли грозными воинами, убили коварного Амулия, спасли Рею Сильвию и основали Рим. Но зачем тебе в Альба-Лонгу, Корнелия? И почему так надолго?

– Решение не мое. Приказ вирго максима. Мой долг – подчиниться. – По тону было ясно, что Корнелия недоговаривает, но Луций понял, что допытываться бессмысленно.

– Я буду скучать по тебе. Вот по этому. – Он привлек ее к себе. – Но даже сильнее буду тосковать по часам после любви. По шуткам. Подтруниванию. Серьезным беседам. Ты заведешь там нового любовника?

– Нет, – ответила она, не колеблясь.

– Тогда я тоже.

– Не глупи. Ты мужчина.

– А ты – женщина: единственная, которую я хочу. К кому мне еще податься? К скучающей жене какого-нибудь знакомого, мечтающей часок поразвлечься? К рабыне, которая будет считать трещины на потолке, пока я тружусь? К шлюхе, что только и косится на мой кошелек? Или прикажешь поискать на рынке невест свежую девочку с оленьими глазами, отец которой согласится на жениха с затасканным патрицианским именем, репутацией товарища изгнанных философов и родовым имуществом, слегка запятнанным дружбой с Нероном? С такими не побеседуешь о философии и религии.

– Возможны неожиданности.

– Скорее всего, я последую примеру Марциала – прибегну к левой руке, как поступает он, когда его обманет очередной мальчик. Или, быть может, сойдусь с другой весталкой…

– Не посмеешь!

– Варронилла недурна собой и даже моложе тебя – пожалуй, слишком юна для меня. Как насчет сестер Окулат? Когда-то меня баловали вниманием две сестрички – а многие ли способны заарканить не просто сестер, а и весталок? Сама новизна…

– Не вздумай! – Корнелия ущипнула его – шутливо, но достаточно больно, чтобы он взвыл. – Мы соблюдаем осторожность, Луций. Мы скрываемся. Встречаясь на людях – на Форуме, в амфитеатре Флавиев, – обмениваемся лаконичными приветствиями, что совершенно естественно и приемлемо, а после расходимся. Мы не даем ни малейших поводов к подозрению. Но если ты прославишься целенаправленным интересом к обществу весталок, если выяснится, что ты чересчур хорошо знаком с нашим распорядком…

– Я пошутил, Корнелия. Дразнил тебя, как дразнит мужчина женщину, которую любит и которая сию минуту сообщила, что он много месяцев не сможет ни поговорить с ней, ни прикоснуться, ни сделать вот так…

Его страсть воспламенила ее. Их соитие было неистовее всех прежних, подогретое знанием о скорой разлуке.

85 год от Р. Х.

– И все это время ты хранил ей верность, Луций? Хотя уже больше года не был с нею наедине? – поразился Марциал.

Они находились в саду Эпафродита вместе с хозяином и Эпиктетом.

– Как и поклялся, – кивнул Луций.

– Дай убедиться, что я правильно понимаю. Эта женщина исчезла на несколько месяцев, потом наконец вернулась и теперь отказывается встречаться с тобой, делая исключение лишь для общественных мест и улицы. Но ты все равно хранишь целомудрие и не спишь ни с женщинами, ни с мальчиками?

– Все правильно.

– Но это безумие, Луций! Если женщина утратила к тебе плотский интерес – живи дальше! О да, я знаю, конец интрижки сопровождается сердечными муками, тоской и временной скорбью. Но покуда ты ждешь, когда морок пройдет, надо прислушиваться к телесным потребностям. Если еще не готов насладиться другой – найди мальчика, поскольку отроки тебя не особенно привлекают. Так ты получишь физическое нас лаждение, ни капли не сожалея о том, что предал подружку, – хотя мне решительно непонятно, как можно предать ту, которая бросила тебя.

– Именно так, Марциал, ты просто не понимаешь. Она не предала меня. Она не менее благочестива, чем я.

– Да неужели? И ты ей веришь? Конечно, раз даже не говоришь нам, кто она – замужняя женщина, вдова, рабыня или обычная шлюха из Субуры.

«Никто из перечисленного», – мысленно ответил Луций, но так и не придумал, как объясниться, не выдавая Корнелию.

– Лично я, – вступил Эпиктет, – считаю, что если тело и разум пребывают в гармонии, то в целомудрии нет ничего извращенного, или неестественного, или даже необычного. Остервенелый раж, с которым мужчина дефлорирует дев, приходует каждую встречную проститутку и заводит недозволенные шашни с чужими женами, одновременно и равно уделяя внимание услужливым мальчикам и покладистым евнухам – модная ныне тема в поэзии, – лишь погружает его в состояние непрерывного возбуждения и неудовлетворенности. Подобное бессилие перед похотью весьма безрадостно в отдаленной перспективе.

– Да, но и чревато многими наслаждениями в ближайшей, – парировал Марциал. – Хотя, поверь мне на слово, дело весьма утомительное. Наш император – настоящий богатырь в таких вопросах. Говорят, в юности, когда его отец еще не воссел на трон, Домициан знал в Риме каждую проститутку и обнаженным купался в Тибре при лунном свете в окружении целой компании чаровниц. Был он мастер соблазнять и почтенных матрон. Он называл свои развлечения «постельной борьбой». Мне нравится, а вам? По определению видно, что в младые годы наш император не слишком серьезно относился к любовным играм. Всего лишь еще один способ подтянуть форму и попотеть, вроде езды верхом или упражнений в гимнастическом зале. Конечно, когда император женился – по истинной любви! – столь верного мужа и отца мир еще не видывал. Ах, какой удар нанесла смерть драгоценного малыша! И сразу новое горе: связь жены с тем актером, Парисом; безрассудный поступок скорбящей матери. Наш император поступил как любой уважающий себя римлянин: развелся с женой, а Париса как раз убили ночью на улице. Но Домициан столь предан супруге, что простил ее, вернул, и теперь их счастливый брак продолжается. Мое заветное желание – чтобы скоро родился новый наследник. Для такого случая у меня уже есть стихи: «Истинный отпрыск богов, мальчик великий, родись! Чтобы маститый отец бразды тебе вечные вверил для управленья вдвоем миром до старости лет…»

– Но так ли счастлив Домициан? – возразил Эпиктет. – И был ли счастлив хоть когда-нибудь, даже в юности, блистая в пресловутой постельной борьбе? Нет. У него неизменно кислое, точно при запоре, лицо, как и у отца. Но посмотрите на нашего друга Луция: видали вы человека довольнее? Однако у Луция всего одна возлюбленная, не требующая от него вообще ничего. Он помнит все пережитые с ней наслаждения, которые в ретроспекции совершенны и неоспоримы, и лицезреет ее издали не без известного страдания, но и с горькой радостью, поскольку и подруга по нему тоскует. Понятно, что связь их опасна или неподобающа – для нее или для него, иначе Луций, полагаю, назвал бы нам имя, – но толика риска лишь добавляет томлению остроты. Он любит эту женщину так, как некоторые мужи любили богинь: издалека, с несокрушимой преданностью и на свой страх и риск. Смотрите, какой у него довольный вид: глаза блестят, и он выглядит человеком, пребывающим в мире со всеми и с самим собой. Я думаю, наш друг Луций открыл для себя тайное счастье, о коем мы можем только догадываться.

– Об имени возлюбленной мы и правда можем лишь гадать, – сказал Марциал.

Луций улыбнулся:

– Странно, но эта связь, пускай и нерегулярная, каким-то образом заполнила брешь в моей жизни. Как ни признателен я за дар вашей дружбы, внутри меня зияла пустота, которую твое остроумие, Марциал, не умаляло; не насыщала твоя философия, Эпиктет; не успокаивала твоя отеческая забота, Эпафродит. Ее заполнила она.

– Значит, поэзия, философия и дружба не могут тягаться с безответной любовью? – спросил Марциал.

– Не безответной, но невоплощенной – и то до поры.

Эпиктет кивнул:

– Если ты извлек удовольствие из целомудренной любовной связи, поддерживай отношения в прежнем виде. Радость от телесного слияния мимолетна.

– Любое счастье мимолетно, – пожал плечами Марциал. – Жизнь ненадежна. Все меняется. Взгляни на нашу четверку: мы год за годом стареем.

– Однако сумели воздержаться от брака, – усмехнулся Эпафродит.

– Не меняется только он, – кивнул Эпиктет на статую Меланкома. – Молодой боец безупречен, как в день, когда Эпафродит снял с него покрывало.

– И так же лишен желаний! – хохотнул Марциал. – Пожалуй, нам следует позавидовать Меланкому. Вокруг него происходят перемены, а он не стареет, его не терзают ни голод, ни печаль, ни тоска. Возможно, Медуза была не таким уж чудовищем, когда обращала людей в камни. А если она оказывала им услугу, освобождая от страдания и тлена? С другой стороны, Пигмалион воспылал похотью к статуе, оживил ее, и все кончилось весьма неплохо; согласно Овидию, они зажили счастливо. А потому перед нами загадка: что лучше – обратить человека в камень или камень оживить?

– По-моему, ты нашел тему, достойную поэмы, – заметил Эпафродит.

– Нет, слишком уж тонкий парадокс для моих слушателей. Богатые покровители хотят быстрой завязки, пары толковых намеков, желательно непристойных, и ударной концовки. Нет, сюжет «Медуза против Пигмалиона» скорее уместен в ученом трактате нашего друга Диона. Представьте, какие мудреные аргументы он завернет, применив всевозможные метафоры и завуалированные отсылки к истории. А кстати, что о нем слышно?

– Я только вчера получил новый трактат… – начал Эпафродит и умолк.

– Как! И до сих пор молчал? Давай же, прочти! – потребовал Марциал.

– Я успел только наскоро просмотреть его. И не уверен…

– Не говори, что он плох. Неужто несчастный изгнанник лишился мозгов, застряв в Сармизегетузе?

– Нет, дело не в этом. Честно говоря, мне страшновато держать у себя его работу. Она, возможно… крамольна.

– Тогда читай скорее, а после сожжем! – рассмеялся Марциал.

Эпафродит натянуто улыбнулся. Луций угадал его мысли: поэту больше не доверяли из-за близости к императору. Марциал вроде был не из тех, кто предает старых друзей, но годы научили Эпафродита соблюдать осторожность. Одно дело – болтать о любовных похождениях императора, о которых судачили все, от продавцов соли до сенаторов, и несколько другое – устроить чтение труда высланного философа.

– Я не хочу сказать, что трактат откровенно бунтарский, – уточнил Эпафродит. – Дион слишком тонок для подобного. Однако новое сочинение можно счесть… издевкой над императором.

– Ты распалил мое любопытство, – сказал Марциал. – И какая тема?

– Волосы.

– Что?

– Волосы. Научный трактат о волосах и их роли в истории и литературе.

Все расхохотались. Домициан заметно переживал из-за преждевременного облысения. В юности он славился гривой каштановых волос, а однажды даже сочинил в подарок другу монографию о секретах ухода за шевелюрой. Когда Домициан пришел к власти, труд размножили за одну ночь; его прочли все грамотные жители Рима, но никто не осмеливался заговорить о нем в присутствии автора. Не насмешка ли Дионов панегирик волосам над изгнавшим его лысеющим императором?

– Время даже правителей не щадит, – заметил Марциал, поднялся и обошел вокруг статуи. – И только наш друг Меланком никогда не облысеет, не разжиреет и не обзаведется морщинами, а если цвет его роскошных волос поблекнет, их всегда можно подкрасить. Как я завидую его неизменному совершенству! Ну что же, если наш хозяин не желает поделиться новым трактатом Диона, то я пойду. Мне еще надо поработать до захода солнца. Может быть, я все же как-нибудь разовью тему Пигмалиона и Медузы. Или напишу Диону и подарю ему идею.

– Я с тобой. – Эпиктет потянулся за костылем и с некоторым трудом встал. – Сегодня я обедаю у многообещающего нового покровителя. Он хочет встретиться в термах Тита, и мне пора идти. Ты с нами, Пинарий?

Тот начал было подниматься, но Эпафродит тронул его за руку:

– Нет, Луций, задержись ненадолго.

Когда они остались одни, Луций выжидающе взглянул на хозяина:

– Ты чем-то встревожен, Эпафродит.

– Так и есть, – вздохнул старший товарищ. – Во имя всех богов, Луций, что ты делаешь?

– О чем ты, Эпафродит?

– Мне известно, кто твоя загадочная подруга.

– Откуда?

– Луций, Луций! Я знаю тебя с малых лет. Когда тебе удавалось что-нибудь от меня утаить?

«Только роль Спора в гибели Нерона», – подумал Луций, но промолчал и предоставил Эпафродиту продолжить.

– Я понял все еще до того, как ты заговорил о ее целомудрии. Я видел вас на людях – чопорное приветствие, отведенные взоры, подчеркнутая дистанция. И ненароком узнал, что ее не было в Риме в период, о котором ты говорил. Должен признать, что нахожу забавным, что она нарушил обет, данный ею богине, но сохраняет верность человеку. Я не назову ее вслух – чего рабы не услышат, того и не повторят, – но ты знаешь, кого я имею в виду. Я прав?

Луций уставился на окруженный строительными лесами и подъемниками амфитеатр Флавиев – там возводили новый ярус, чтобы принимать еще больше зрителей.

– Да, ты прав.

Эпафродит покачал головой:

– Луций, Луций! Какой чудовищный риск! Когда я думаю про данное твоему отцу обещание присматривать за тобой…

– Я уже взрослый, Эпафродит, и отвечаю за себя сам. Ты давно освободился от обещания.

– Тем не менее опасность…

– Мы неизменно осторожны и скрытны. А теперь даже не видимся. Любим друг друга на расстоянии.

Закрыв глаза, Эпафродит глубоко вздохнул:

– Ты не осознаешь серьезности положения. Грядут события, которые затронут нас всех.

– События?

– Я не хотел говорить об этом… при других.

– То есть при Марциале?

– И при Эпиктете. И даже при тебе, если на то пошло. – Эпафродит помолчал, собираясь с мыслями. Он неожиданно показался Луцию глубоким стариком, который отягощен заботами больше, чем когда-либо на протяжении многих лет. – Ты знаешь, у меня, несмотря на перемены и годы, еще остались друзья в императорском доме. Иногда я слышу разговоры о том, что еще только готовится. Мои источники требуют полной секретности, а потому обычно я держу свои знания при себе. Да, я скрываю их даже от тебя, Луций. Но сейчас не время молчать, ибо ты в опасности. Домициан собирается восстановить институт цензоров, а сам хочет стать магистратом, причем навсегда.

– Разве его отец не сделал того же?

– Да, ненадолго и с конкретной целью, когда проводил перепись населения. Это одно из традиционных занятий цензоров, но не оно интересует Домициана.

– Не понимаю. Чем еще занимается цензор?

– Луций, Луций! Неужели ты за время обучения ничего не усвоил из истории? Ведь отец обеспечил тебе лучших наставников!

Луций пожал плечами:

– Зачем забивать голову институтами давно почившей республики, если сегодня вся власть сосредоточена в руках одного человека, а прочие не в счет?

Эпафродит обуздал свое негодование.

– Давным-давно, когда Римом правил сенат, цензор обладал огромной властью – в каких-то смыслах он был самым могущественным лицом в республике, так как отвечал за официальную перепись граждан, а магистратов выбирали именно они. Люди голосовали не по отдельности, а группами, которые определялись благосостоянием и другими показателями общественного статуса. Цензор устанавливал, кому в какой категории голосовать, и это имело огромное значение, так как мнение элитных групп перевешивало выбор черни. И цензор мог вообще вычеркнуть человека из списков и тем самым лишить гражданина права голоса.

– А за что?

– За преступление, например. Или, что актуальнее, за оскорбление общественной нравственности.

– И кто же оценивал чистоту кандидата?

– Разумеется, цензор. А потому обязанность вести списки избирателей повлекла за собой другую: моральный контроль. Если человека объявляли виновным в безнравственности, тот иногда лишался не только избирательного, но и других прав, его могли даже вышвырнуть из сената. Цензорство, служившее сперва высокой цели, быстро превратилось в политическое орудие, способ наказывать врагов и рушить карьеры.

– Я все равно не понимаю, – покачал головой Луций. – Домициан способен ввести или вывести из сената любого, кого заблагорассудится. Да и кто такие сенаторы? Они не обладают подлинной властью. Недавний нелепый закон, по которому высокопоставленным чиновникам запрещается приговаривать к смерти лиц своего круга, даже не стоит упоминания. Понятие об императоре как о первом среди равных – фантазия, а надежда ограничить его власть законом – бесплодная мечта. Так почему же Домициан хочет стать пожизненным цензором?

– Пост вооружит его новым и очень действенным инструментом. Подумай сам: если император желает наказать врага или соперника исключительно ради защиты собственной власти, то он тиран. Он может поступить иначе и обвинить недруга в реальном преступлении: растрате, например, или убийстве, но такое утверждение потребует доказательств. Однако в качестве цензора Домициан вправе назначить себя блюстителем общественной нравственности, пекущимся об общем благе.

– И что сочтут за аморальный акт?

– Перечень составляется прямо сейчас, пока мы беседуем. Я видел первый черновик. Туда включено прелюбодеяние, которое определяется как любая внебрачная интимная связь.

– Но это абсурд! Домициан в молодости сам спал с замужними женщинами! И одна из них – императрица, которая вышла за него, предварительно разведясь с мужем.

– Домициан восстановит и старый Скантиниев закон.

– Освежи мою память.

– Он запрещает интимные связи между мужчинами, если пассивной стороной становится свободнорожденный.

– Да половина императорского двора спит с евнухами!

– Разумеется, но именно евнухи пассивны, и это совершенно законно, так как они либо рабы, либо вольноотпущенники. Наказан будет римский гражданин, играющий подчиненную роль.

Луций нахмурился:

– Неужели Домициан всерьез намеревается следить за личной жизнью всех римских граждан?

– У Августа была такая склонность. Он становился абсолютно беспощадным, когда в семействе заходила речь о каре за безнравственный, по его мнению, поступок, особенно совершенный женщиной. Конечно, если дело касалось моральных предписаний для граждан, Август, как правило, предпочитал подкупать, а не наказывать: вводил налоговые послаб ления женатым мужчинам с детьми и так далее. Но я боюсь, что Домициан, вооруженный властью цензора, причинит неимоверные страдания.

Луция доводы не убедили.

– Возможно, твои страхи преувеличены. Если Домициан пожелает в качестве примера наказать нескольких особенно распутных людей…

– Да неужели тебе не понятно, Луций? В начале подобных репрессий так думают все: пострадают другие, «распутные», но только не я. Пустая надежда! Домициану всюду мерещатся враги. И коль скоро сенат утвердил закон, запрещающий казнить сенаторов, мысли императора о заговоре лишь укрепятся.

– Значит, Домициан планирует карать врагов не за мятеж, а за порочность?

– Именно так. На всех важных персон заведут дела – а кто в сенате добродетелен настолько, чтобы не бояться цензора?

– Какие еще грехи упомянуты в списке?

– Кровосмешение, включая связь дядюшек и тетушек с племянниками и племянницами, – так называемое преступление Клавдия. А также интимные отношения между свободной женщиной и чужим рабом…

– Но не с ее собственным рабом? Или между мужчиной и чужим рабом?

– В том черновике о подобном не говорилось.

– Как насчет блуда с девственницей-весталкой?

Эпафродит даже побледнел.

– Его незачем особо оговаривать. Преступление и без того тяжкое.

Луций принялся расхаживать туда-сюда.

– Но как узнать, чем занимаются люди при закрытых дверях?

– Цензор получит право вмешиваться в чужую личную жизнь. Помнишь изгнание доносчиков при Тите? Те дни миновали. При цензоре преуспеют торговцы чужими тайнами – даже рабы, предающие господ. Граждан, задержанных за попрание нравственности, будут допрашивать по указанию цензора, а их рабов подвергнут пытке. Виновных призовут выдать остальных.

– И единственный мотив Домициана – стремление получить орудие тотального террора?

– Кто знает, что на уме у императора? Возможно, он искренне верит в необходимость следить за нравственностью подданных и хочет взять этот труд на себя.

– Ханжа!

– Да, у него была бурная молодость, но распущенные юнцы сплошь и рядом превращаются в суровых моралистов, подобно гибкому тростнику, который становится ломким. Император – жестокий, озлобленный человек. Его брата все восхваляли, Домициана никто не любит. Обожаемый наследник умер. Жена наставила ему рога с актером.

– Выходит, весь Рим должен пострадать из-за личных невзгод одного человека?

Эпафродит вздохнул:

– Справедливости ради скажу, что не все законодательные моральные новшества сводятся к наказаниям. Домициан задумал искоренить по всей империи кастрацию и детскую проституцию. Не знаю, каким образом удастся соблюсти такие законы, но намерению аплодирую. Жесток обычай покупать мальчиков, превращать самых смазливых из них в евнухов и продавать для услад. Похоже, Домициан испытывает к подобной практике искреннее отвращение, благодаря чему многие молодые рабы сохранят свое мужское достоинство.

Луций продолжал расхаживать по саду.

– Спасибо за предупреждение, Эпафродит, но уверяю тебя, что обо мне и… женщине, которую я люблю, никто не знает. Кроме тебя. А ты никому не скажешь.

– Разговорить можно любого свидетеля, Луций, разве что у него окажется слабое сердце и он умрет раньше.

Кровь отхлынула от лица Луция. Промямлив пару слов на прощание, он оставил Эпафродита.

Луций шагал незнамо куда, мысли у него путались. Солнце начало садиться. Тени удлинились. Он обнаружил, что находится посреди Форума и идет мимо круглого храма Весты. Двери были открыты. Свет вечного огня падал на мраморный интерьер, сообщая ему теплый оранжевый блеск. Мелькнула тень: какая-то весталка поддерживала пламя. Корнелия? Луцию отчаянно захотелось взбежать по ступеням и заглянуть внутрь – короткий взгляд в лицо любимой унял бы бешеное сердцебиение, – но он заставил себя отвернуться и продолжить путь.

* * *

– Луций, подбрось в жаровню поленьев. – Дрожа в тяжелом плаще, Корнелия плотнее запахнула его на шее.

За много месяцев домик на Эсквилине не изменился. Луций подумывал продать его или сдать, но не хватило духу. Он оставил убежище пустовать, и оно предстало точно таким же, как в дни их регулярных свиданий. Время от времени приходил раб, который ухаживал за растениями и сметал паутину; наведывался и Луций – пройтись по саду и комнатам, вспомнить часы, проведенные здесь с Корнелией.

Ему с трудом верилось, что она снова рядом.

Зимний день выдался ветреным и пасмурным. Внутри даже средь бела дня стоял сумрак. Луций принес поленья. Дрожа, они с Корнелией сели в кресла лицом к лицу. Он не помнил случая, чтобы они, придя сюда, не разделись в считаные минуты и не предались страсти. Но сегодня любовники сошлись не для утех. Холод соответствовал настроению.

То, чего они боялись больше всего, произошло – и, однако, оба еще оставались в живых. Корнелия связалась с ним первой, настояв на свидании вопреки опасности. Луций не сумел отказать.

В предвкушении встречи он провел бессонную ночь, рисуя себе воссоединение. Его сердце забьется при виде любимой; они обнимутся; Корнелия зарыдает и расскажет, как страдала; он будет слушать и делиться ужасом собственного существования. Они вновь обретут покой в телах друг друга.

Но вышло иначе. Когда он вошел и обнаружил, что она уже ждет его, а помещение обогревается лишь слабым огнем жаровни, они сохранили дистанцию. Между ними возник невидимый барьер, который не только разделил их физически, но и притупил чувства. Они не стали чужими – это было немыслимо, – но не походили и на влюбленных. Они совместно выжили в катастрофе и онемели от потрясения. Недавний кошмар затмил страсть, которая объединяла их раньше.

Казалось, они не в силах коснуться друг друга, как и обсуждать повод к встрече – по крайней мере, не сразу. Оба осторожно уклонялись от главной темы. Беседовали, как дальние знакомые, о свежих новостях; реплики звучали негромко и ровно. Все новости, разумеется, касались императора и его планов.

– Помнишь, что сказал Тит о бессилии слов перед могущественными мира сего? «Оскорбить меня или обидеть не может никто и ничто». – Не прекращая говорить, Луций подкладывал на жаровню чурки, старательно располагая их так, чтобы занялись быстро и поменьше дымили. Нехитрое занятие успокаивало его. – Домициан составил список запрещенных отныне пьес, которые либо унижают достоинство императора, либо подрывают общественную нравственность. А новые произведения цензор прочтет и оценит лично. Нами правит император, который вникает в комедии столь придирчиво, как будто перед ним антигосударственные воззвания.

– Ему, конечно, читают вслух, – сказала Корнелия почти обычным, только слегка напряженным тоном. Она смотрела не на Луция, а на огонь. – У Домициана есть целый штат подручных, обязанных прочесывать любые пьесы, поэмы и трактаты, произведенные на улице Писцов, но окончательный суд он вершит сам. Он, знаешь ли, воображает себя писателем. Яко бы только ему под силу оценить крамольные побуждения других авторов. Он развернул и кампанию против очернительства. Очевидно, по рукам ходит слишком много непристойных пасквилей. Я говорю не о песенках, где оскорбляют императора, – среди поэтов таких безумцев нынче нет, – а о стихах, что читаются на попойках: нескладных и безобидных виршах, высмеивающих хозяев или глумящихся над женщинами, которые кладут на лицо чересчур много краски. «Нельзя посягать на достоинство почтенных лиц», – заявляет цензор. И вот поэтов бичуют, а после бросают на корабли, отплывающие в Дальнюю Фулу – на край света.

– А знать не должна себя компрометировать, – подхватила Корнелия. – Только вчера Домициан выставил одного из сената. Тот появился в спектакле на каком-то празднике и сплясал перед публикой.

– Подумать только, когда-то у нас был император, который просто жаждал сцены. – Луций попробовал улыбнуться, но сам не понял, какую мину скроил. Корнелия лишь глянула на него и отвернулась, будто ей было больно смотреть.

– Еще он составил список «женщин с дурной репутацией» – предполагаемых охотниц на богатых стариков, – сказала она. – Им не только запрещено вступать в наследство, но и нельзя проехать по городу в носилках. Цензор говорит так: «Если им приходится соблазнять и грабить стариков, вместо того чтобы жить по средствам, пусть отправляются на свой бесстыдный промысел пешком». Оказалось, что некоторых я знаю. Они не гарпии и не сирены. Одна – вдова благородного происхождения, чьи братья умерли, а муж оставил без средств. Если некий сенатор готов оплатить ее жилье и помянуть в завещании, в том нет преступления.

– Скоро мужчине не позволят и серьги возлюбленной подарить, – кивнул Луций. – Что станет с вековой римской традицией заводить любовниц? Как прожить бедным женщинам? И как богатым старикам скрасить свои последние дни?

– Ты говоришь, как твой друг Марциал. – Корнелия выдавила подобие улыбки. В доме становилось теплее. Она распахнула на горле плащ и вздохнула.

– Вообще-то, я говорю совсем не как Марциал, и это прискорбно, – ответил Луций. – Он изменился.

– В чем?

– Мы видим его реже, чем раньше. Он вечно занят при дворе или строчит стихи в своей конурке. Время от времени он навещает Эпафродита, но очень осторожен в высказываниях – как и мы. Марциал привык подшучивать над «постельной борьбой» императора, его кислой физиономией и даже лысиной, но не больше. Нынче он стал императорским фаворитом – мечта любого поэта, – но обнаружил, что подобная роль требует почти невозможной эквилибристики. Марциал должен развлекать своего покровителя, льстить ему и создавать толковейшие произведения на любую тему, какую выберет Домициан, однако не вправе оскорбить цензора каламбуром, метафорой или гиперболой.

– Очень жаль, что Марциалу заткнули рот, – сказала Корнелия. – Нам пригодился бы зубастый поэт, способный отразить нынешние нелепости. Ты слышал о гражданине, которого вычеркнули из судейской коллегии? Он обвинил жену в измене и развелся, но потом принял ее назад – в точности, как поступил сам Домициан. Цензор заявил, что человек, который не в состоянии разобраться с собственной женой, не имеет права судить собратьев-мужчин. И вот перед нами император, который развелся с женой и пустил ее обратно, и он же утверждает, будто человеку, выгнавшему жену и принявшему ее обратно, негоже судить других мужей. – Корнелия рассмеялась, но смех застрял у нее в горле. Она уставилась на пламя, что было для нее привычным занятием.

– Вспоминаешь вечный огонь Весты? – тихо спросил Луций.

– Да.

– Как насчет твоей веры, Корнелия?

Она долго молчала, затем ответила:

– Я по-прежнему тверда в служении Весте, несмотря на случившееся.

Они наконец коснулись предмета, о котором намеревались поговорить. Луций перебрался поближе к ней и тоже вперил взгляд в огонь.

– Произошедшее с Варрониллой и сестрами Окулат чудовищно, – произнес он.

Корнелия глубоко вздохнула:

– Люди говорят, Домициан проявил милость. Наказать могли хуже. Намного, намного страшнее. – Казалось, глухой бесцветный голос принадлежит незнакомке.

Луций опустился на колени и взял ее за руку. У нее были ледяные пальцы.

– Корнелия, нам не обязательно это обсуждать.

– Нет, я хочу. Мне хочется рассказать тебе все. Ох, Луций, как я мечтала поговорить с тобой, пока длилось разбирательство, но именно с тобой мне и нельзя видеться. – Голос наконец стал обычным, исполненным боли и скорби; у Луция чуть не разорвалось сердце. Он впервые почувствовал, что перед ним Корнелия – его Корнелия, которую он так давно и безнадежно любит.

Она разрыдалась. Луций обнял ее, и она утерла слезы.

– Все произошло совершенно неожиданно. Посреди ночи у входа в Дом весталок появились вооруженные люди. Они перекрыли выходы, будто мы преступницы и собираемся бежать. Ими командовал человек по имени Катулл, один из старейших друзей императора. Запомни его имя, Луций! Высокий, тощий, кожа в пятнах, вытянутое лицо. Весь холодный как лед – кроме глаз. Он так на меня посмотрел, что мне почудилось, будто я чучело из соломы и сейчас он испепелит меня взглядом. – Корнелия содрогнулась. Луций молча обнял ее, не подгоняя с рассказом. – Они похватали рабов прямо в ночной одежде и увели в тюрьму. Не знаю точно куда, но мы впоследствии узнали, что их подвергли пытке – всех, от мала до велика; от счетовода, который составлял документы для вир го максима, до выносившего горшки дурачка. «Нельзя предсказать, кто из рабов предоставит самые убийственные улики» – так заявил Катулл в суде. А по закону во время разбирательств всех рабов подвергают пыткам, включая даже тех, что служат жречеству. Некоторые умерли, они были слишком стары, чтобы вынести мучения. Другие остались калеками.

Четверых из нас обвинили в нарушении обета целомудрия: Варрониллу, обеих Окулат и меня. Не знаю, чем я провинилась. Как выяснилось, против меня улик не было, но тогда я ничего не понимала. Ломала голову, гадая, что и откуда им известно. Мы с тобой ведь соблюдали такую осторожность! Или против меня попросту что-то состряпали и собираются воспользоваться фальшивыми уликами, перед которыми я беззащитна? Нас отвели в Регию, старинный дом великого понтифика, и заперли в тесной комнате. Я не осмелилась говорить с другими, боясь, что Катулл или его присные подслушивают из укрытия.

Суд состоялся в Регии. Председательствовал Домициан – не как цензор, а как великий понтифик. Там собрались все весталки и множество жрецов. Катулл представил доказательства. Несчастная Верронилла! Она была крайне беспечна, доверилась рабыне и даже назвала ей имя любовника. Сестры Окулат проявили еще бо́льшую неосторожность. У них оказался один любовник на двоих, и вдобавок их видели в его доме. Любовники Веррониллы и обеих Окулат уже сознались, но их заставили предстать перед судом и повторить показания.

Прежде чем Домициан объявил приговор, вирго максима обратилась к нему с мольбой проявить снисходительность. Он заявил, что ей, превратившей Дом весталок в бордель, впору стыдиться. Но пошел на условную милость: если подсудимые весталки признают свою вину, он откажется от традиционного наказания – погребения заживо – и разрешит им самостоятельно выбрать способ умереть. Верронилла и Окулаты согласились. Они предстали перед судом, отвечая на вопросы Катулла. Он заставил их не только назвать любовников, но и перечислить все нарушения обета, а также досконально описать свои предосудительные действия, сколь бы интимными и постыдными они ни были, – где их трогали, куда вторгались, в каких позах и как они ублажали любовников.

Выведав у Варрониллы и Окулат все унизительные подробности, Катулл отпустил их. Между тем меня никто не допрашивал и даже имени не упоминал, разве что при первоначальном чтении обвинений. Я уж почти уверилась, что обо мне забыли, но меня оставили напоследок.

Свидетелей против меня не оказалось. Да и откуда им взяться, если ни одна рабыня из Дома весталок не знала о нашей связи и ни один твой раб не видел нас здесь? Катулл призвал меня назвать любовника и повиниться. Тогда, пообещал он, меня тоже избавят от погребения заживо и разрешат выбрать способ казни.

Я ответила, что мне нечего сказать. Домициан поднялся с места и подошел ко мне: «Если признаешься сейчас, сию секунду, тебе не назначат традиционного наказания. Но это последняя возможность. Если далее представят весомые улики твоей вины, будешь похоронена заживо. Что скажешь, весталка?»

Но я все равно молчала. Однако подумала: «Видимо, они захватили Луция и держат в соседнем помещении. Если я не признаюсь, то Катулл его выведет пред мои очи, возлюбленный все выложит, а меня заживо закопают». Как же близка я была к признанию! Меня охватил ужас. Неизвестность мучила нестерпимо. Достаточно было сказать Домициану то, что он хотел услышать. Всего несколько слов, и конец страданиям.

Но я совладала с собой и промолчала. Катулл отвел Домициана в сторону и что-то шепнул на ухо. Император объявил, что меня отправят в укромное помещение, где разденут и выяснят, девственница я или нет. Он, будучи великим понтификом, проведет расследование сам, в присутствии вирго максима в качестве свидетеля.

Луций представил ужасную картину, и ему стало физически дурно. Его передернуло.

– Нет, Луций, ничего не случилось. Вирго максима воспротивилась. Она сказала, что Весту оскорбит подобная процедура по отношению к служительнице, которая хранила невинность и против которой нет улик. Жрицы согласились. Пусть и робко, но почти единодушно они выступили вперед с возражениями. Даже Домициан понял, что зашел слишком далеко. Он отступил. Но был в бешенстве, как и Катулл. При каждом его взгляде я чувствовала себя голой.

Домициан снял с меня обвинения. Вирго максима расценила его уступку как победу, хоть и скромную. Я до сих пор не знаю, почему меня обвинили, поскольку никаких доказательств не было. Наверное, кто-то донес анонимно – тот, кто заподозрил меня, но знал слишком мало. Возможно, они надеялись заставить меня сознаться просто от страха. Так едва и не случилось.

Луций задумчиво кивнул:

– По-моему, обвинителем был Катулл. Ты видела его раньше?

– Наверняка встречала в императорской свите. Но никогда не обращала на него внимания.

– А вот он, держу пари, тебя заметил. Такой человек, возжелавший недоступную женщину, применит все возможное влияние, чтобы обрести над нею власть.

– Он чуть не обрек меня на гибель.

– Ты же весталка, Корнелия. Прекрасная, целомудренная, недосягаемая. Найдутся мужчины, которые получат извращенное удовольствие от возможности растоптать такую женщину. Похоже, Катулл того и добивался: хотел увидеть тебя нагой и униженной.

– Значит, не удалось. Но он уничтожил Варрониллу и сестер Окулат. Их вернули в камеру. Вирго максима раздобыла для них быстродействующий яд. Они умерли еще до рассвета.

– А их любовники?

– Поскольку они добровольно сознались, Домициан явил милосердие. Их, вместо того чтобы распять и забить палками, лишили имущества и гражданства, а затем отправили в ссылку – наказание не строже обычной кары для клеветников и прелюбодеев. Но каково пришлось тебе, Луций? Ты не мог не ужаснуться, услышав о задержаниях.

– Мои страдания – ничто по сравнению с твоими, Корнелия.

– Все равно…

– Не стоит и обсуждать.

На самом деле дни и ночи, последовавшие за известием об обвинении весталок, оказались в жизни Пинария длиннейшими. Он ждал, что в дверь вот-вот постучат. Кара за совращение весталки преследовала его в кошмарных видениях; Луций лишился сна. Он подумывал укрыться в одном из загородных имений, а то и сесть на судно, выходящее из Остии, и податься к Черному морю, в страну даков, к Диону, но тщетность затеи остановила его: если Домициан пожелает ареста, он его добьется, а внезапное бегство приравняют к признанию. Не мог также Луций бросить Корнелию. И он пообещал себе в случае ареста молчать даже под пыткой. Даже если его казнят – он умрет с мыслью, что не предал Корнелию.

Об арестах и скором суде он не заговаривал ни с кем, даже с Эпафродитом. Если за ним следят, под подозрение попадает каждый его товарищ.

День суда над весталками наступил, а Луций все еще оставался на свободе. Весь день он ждал прихода солдат. По заведенному обычаю, он послал вольноотпущенника Иллариона на Форум за новостями. И вот наконец тот вернулся. Назвал последние расценки на александрийское зерно. Сообщил, что цензорский список пополнился новой пьесой, хотя название он забыл.

– Так, что же еще? – протянул Илларион, почесывая в затылке. – Ах да, великий понтифик вынес решение по делу весталок.

– Какое же? – Луций постарался не выдать себя дрожью в голосе.

– Виновными признали всех, кроме одной.

– Точно? – Луций едва дышал. – Какой именно?

Илларион немного помедлил.

– Ее имя Корнелия Косса. Она оправдана.

Луций с трудом поверил ушам. Новость поразила его не меньше, чем если бы Корнелию сочли виновной. Он почти лишился чувств. Верный вольноотпущенник забеспокоился, не дурно ли хозяину.

– Глоток вина не помешает. Будь добр, Илларион, принеси сам.

Как только тот вышел, Луций разразился слезами.

Ему страстно хотелось связаться с любимой, но он не смел. И вот однажды пришло письмо, написанное на клочке пергамента и доставленное уличным оборванцем: «Жди меня завтра». Больше там не было ни слова, но Луций понял, от кого послание и что означает. Так они встретились вновь после многомесячной разлуки.

Луций покачал головой:

– Будь арест делом рук Катулла, он бы не сдался. Наблюдал бы и ждал нового случая тебя погубить. Возможно, он даже сейчас следит за тобой. И мог видеть, как ты сюда пришла. Мы безумцы, что встретились.

– Я должна была повидать тебя, Луций.

Он дотронулся до ее лица. И поцеловал.

Оба пришли сюда в настроении целомудренном, намереваясь поговорить и поделиться наболевшим, признать серьезность угрозы, которой они избежали, и сказать последнее «прости». Однако напряжение от выпавшего на их долю испытания вылилось в физическое желание, затмившее все пережитое раньше. Их соитие превосходило простое слияние тел; оно подтвердило, что оба все еще живы. Луций был потрясен до глубины души. Он испытал блаженную разрядку небывалой силы. И знал, что они видятся не в последний раз.

Намного позже, когда он в одиночестве шел домой, а морок вожделения, не позволявший мыслить ясно, постепенно рассеивался, ирония произошедшего так поразила Луция, что он расхохотался. Безжалостная борьба Домициана за общественную нравственность вернула Пинария в объятия девственницы-весталки.

88 год от Р. Х.

Шел юний, до ид осталось пять дней, и наступила двадцатая годовщина смерти Тита Пинария.

Как ежегодно в этот день, Луций совершил нехитрый памятный обряд перед отцовской восковой эффигией, которая размещалась в нише вестибула его дома на Палатине. Прислуживал только вольноотпущенник Илларион – любимец отца, свято чтивший память прежнего хозяина. За годы вольной жизни Илларион обзавелся семьей и во многом стал добропорядочным римлянином куда более Луция, справляя все праздники и положенные обряды во благо своих детей. Луций же, поскольку мало интересовался религией и не завел семьи, редко присутствовал на торжественных церемониях, хотя никогда не забывал отметить день кончины отца.

И сегодня, как опять-таки ежегодно, он ощутил слабый укол совести. В сорок лет у Луция не имелось наследника; кто будет чтить память отца и остальных предков, когда он умрет? У трех его сестер дети были, но не Пинарии.

Наступила и двадцатая годовщина смерти Нерона.

Эта дата была не очень важна для Луция, разве что благодаря прямой связи со смертью отца, зато она много значила для Эпафродита. По этому случаю он попросил Луция посетить вместе с ним усыпальницу Нерона на Садовом холме.

День был теплый и ясный. Луций решил пренебречь паланкином и пойти пешком. Позволив Иллариону при желании провести день с семьей, он вышел из дома один.

Шагнув за порог, Луций поднял взгляд на массивные пристройки, которыми недавно прирос императорский дворец. Домициан расширил комплекс так, что теперь тот не только занимал всю южную часть Палатина, но и в значительной мере распространился на остальной холм. Император дал резиденции и новое название: если Нерон именовал свой дворец Золотым домом, то Домициан – Домом Флавиев. Говорили, что тамошние залы с высоченными сводчатыми потолками необъятны, однако собственно императорские сады и покои на удивление малы и находятся в глубине дворца, и попасть туда можно только потайными ходами.

Луций спустился по Какусовым ступеням, пересек рынок и Форум. Затем зашагал мимо огромной огороженной зоны, где углубляли участок земли, соединяющий Квиринальский и Капитолийский холмы: там собирались разбить новую просторную площадь, которая облегчила бы проход от городского центра к Марсову полю. Из седловины изъяли колоссальный объем почвы; здания, предназначенные заполнить пространство, планировались поистине монументальными. Сей новый форум являлся, без сомнения, самым амбициозным градостроительным проектом императора, но в ряду многих других. Строительство велось по всему городу, и старые дома, пострадавшие от пожаров при Нероне и Тите, в конечном счете восстановили. Куда бы ни направлялся в Риме Луций, он всюду видел подъемники и леса, слышал орущих на работяг десятников. Непрерывный грохот молотков разносился по всей округе.

И всюду встречал он изображения императора. Внушительные статуи Домициана установили на главных перекрестках и на каждой площади. Бронзовые, отделанные золотом и серебром, они неизменно представляли правителя в узорных доспехах победоносного полководца. Идя по городу, путник неизбежно натыкался взглядом на одну из статуй; кое-где вдали виднелись целых два изваяния, а то и три. Римскому гражданину было негде спрятаться от сурового взгляда Домициана.

Помимо собственных изваяний, Домициан понастроил по всему городу мемориальные арки, малые подобия огромной арки Тита на Форуме, украшенные с той же, что у прототипа, чрезмерной пышностью. На многих из них безвестные отважные остряки нацарапали одно-единственное слово: «ARCI» – произнесенное вслух, оно обозначало либо «арки» на латыни, либо греческое слово «arkei» – «довольно».

Не реже арок и статуй встречались и воздвигнутые Домицианом алтари Вулкана. Инициатором его почитания выступал еще Нерон: будучи великим понтификом, он посулил, что умиротворение бога огня убережет город от нового Большого пожара. Но затем Нерон бросил все силы на строительство Золотого дома, а планы возведения святилищ затерялись в неразберихе, последовавшей за смертью императора. Веспасиан не пожелал возродить начинание, и многие считали, что беспечность аукнулась при Тите обширным пожаром, который нанес городу – особенно Марсову полю – серьезный ущерб. Тит снова дал обет возвести алтари, но умер до начала работ. Теперь за дело взялся Домициан. Алтари получились огромные, вырезанные из цельных блоков травертина, больше двадцати футов в ширину. Когда Вулкану приносили в жертву животных, чудовищные клубы дыма так и реяли над городом – жрецы взывали к богам, моля не допустить нового воспламенения.

Беда, постигшая Марсово поле, развязала Домициану руки и позволила восстанавливать территорию по своему усмотрению. Пересекая пустующий пока участок, Луций заметил на горизонте новые храмы, большой стадион для состязаний атлетов и впечатляющий театр под названием «Одеон», предназначенный не для пьес, а для концертов. Спектакли Домициан запретил вовсе.

Поднимаясь на Садовый холм, Луций увидел, что много народу идет в ту же сторону. Он замечал все больше и больше людей, стекающихся к улице перед родовым кладбищем Нерона, окруженным каменной стеной. Многие в толпе надели черное, как при трауре. Кое-кто принес венки.

Большинство собравшихся были ровесниками Луция или старше – то есть помнили времена Нерона. Бездетный Луций порой забывал, что успело вырасти целое поколение, знающее только род Флавиев. Однако преобладание людей в возрасте за сорок особенно подчеркивалось присутствием юных лиц. Немолодые имели вид серьезный и мрачный, тогда как юнцы находились в жизнерадостном и праздничном настроении.

Заметив, что Луций озадачен, улыбчивая девушка с ярко-рыжими волосами поймала его за руку. Она была в заношенной одежде, но лучилась чистотой, будто только что явилась из терм. Девушка принесла венок из нарциссов, фиалок и маков.

– Улыбнись же, друг! – призвала она. – Или не слышал добрые новости?

– Что за новости?

– Он возвращается!

– Кто?

– Божественный Нерон, конечно!

Луций склонил голову набок:

– Не припомню, чтобы сенат проголосовал за почитание этого императора как божества.

– Какая разница, за что голосует кучка старых дураков? Никакой сенат не изменит истину: Нерон – живой бог!

– Ты хочешь сказать, был живым богом?

– Нет же! – рассмеялась она и закатила глаза. – Неужели ты меня не расслышал? Он возвращается с Востока, где все это время жил. Он может явиться в любой день и предъявить свое право на власть. Он восстановит Золотой дом и положит начало новому золотому веку.

Луций с подозрением уставился на девушку. Хорошенькая, даже если совсем спятила.

Она со смехом покачала головой:

– Вижу, ты маловер. Ничего страшного. Положи это к памятнику. – Она выдернула из венка нарцисс и вручила его Луцию. – Когда Нерон вернется, он узнает о твоем подношении и порадуется.

Луций взял у девушки цветок, вяло улыбнулся и углубился в толпу. Одни стояли без дела с венками и ждали, когда гробницу откроют для посещения. Другие, самые нетерпеливые, протискивались ближе и возлагали венки к высокой каменной стене вокруг усыпальницы. Толкаемый отовсюду, Луций огляделся в надежде выискать Эпафродита. Тут в стене со скрипом отворилась калитка, и знакомый голос окликнул его по имени. Эпафродит поманил его войти в узкий дверной проем. Луций шагнул туда, и друг закрыл за ним калитку.

– Ну и толпа! – воскликнул Луций, радуясь, что его не раздавили. – И так каждый год?

– И да и нет, – ответил Эпафродит. – Люди ежегодно приходят сюда с венками и проводят памятные церемонии, но впервые их так много. Думаю, дело в круглой дате: все-таки двадцатая годовщина.

Они были одни в каменном склепе. Здесь покоился не только Нерон, но и его предки по отцовской линии, хотя их могилы выглядели намного скромнее. Резная гробница с прахом императора была сооружена из редкого белого порфира. Перед ней стоял алтарь из лунного мрамора. Изысканно высеченные со всех четырех сторон кони приходились кстати вдвойне, ибо Нерон любил верховую езду, а лошади с древнейших времен выступали погребальным символом. На алтаре лежали цветы, их слабый запах перебивался приторным ароматом фимиама.

– Вижу, ты уже почтил усопшего, – заметил Луций.

– Прости, что не дождался тебя. У меня есть ключ, вот я и вошел. Я не знал, когда ты придешь, и хотел помолиться до открытия. Скоро сюда пустят народ, почитателям разрешат пройти мимо саркофага и возложить венки.

– Там сотни людей.

Эпафродит покачал головой:

– Как большинство, они ухитряются верить во взаимоисключающие вещи. Радостно провозглашают, будто Нерон не умер, и стекаются сюда отметить венками годовщину его смерти. Нерон мертв, но Нерон жив.

– И сей же час направляется в Рим. Мне посоветовали приготовиться к его прибытию.

– Кто? Такая рыжая юница?

– Да, очень хорошенькая и с венком.

– Она и со мной говорила. Мне не хватило духу признаться, что я присутствовал при смерти Нерона, а уж тем паче поведать, что он пал от моей руки. – Эпафродит сдвинул брови. – Забавно: мои осведомители в императорском доме сообщают, что где-то в Сирии и правда есть самозванец, выдающий себя за Нерона. Он не первый, но этот претендент пользуется серьезной поддержкой парфян, которые действительно могут оказать ему военную помощь и вторгнуться в наши земли. Домициан опасается, что в этом случае самозванец устроит немалые волнения в восточных провинциях. Очень многие, особенно в Иудее, по-прежнему ненавидят Флавиев – те, кого не сумели ни убить, ни поработить Веспасиан и Тит. А тамошние жители постоянно твердят об оживших покойниках.

– Кто же этот мошенник?

– Понятия не имею. Видевшие его утверждают, что он поет, как соловей, и очень похож на Нерона.

– А они не помнят, что императору перевалило бы сейчас за пятьдесят?

– Полагаю, он был бы весьма тучен и лыс, – горько усмехнулся Эпафродит.

– Как же можно так истово верить подобным байкам?

– Все это потому, Луций, что их мышление не вымуштровано философией и эти люди могут и будут верить чему угодно, в любую чушь. Поистине, чем диковиннее идея, тем она привлекательнее. Народ устал от Домициана и с удовольствием фантазирует о возвращении Нерона.

– И с ним – золотого века?

– Почему бы и нет? Старшее поколение и правда помнит правление Нерона. Тебе поведают, как замечательно при нем жилось, хотя, сдается мне, дело в ностальгии не столько по Нерону, сколько по собственной ушедшей молодости. Юнцам же свойственна естественная, присущая молодежи вера в существование некоего золотого века – скорее всего, когда-то до их рождения. Так почему бы не при Нероне?

– Хочешь сказать, следующее поколение будет тосковать по так называемому золотому веку Домициана?

– Трудно представить!

– Я бы не был столь категоричен, – возразил Луций. – По пути сюда я всюду видел деяния императора. Его статуи, храмы, алтари и арки…

– Arkei! – уточнил Эпафродит. – Людям надоело дрожать под зорким оком Домициана.

– Думаешь? Он весьма порадовал народ надстройкой яруса к амфитеатру Флавиев. Ты и прежде восхищался этим уродством, Эпафродит, а теперь оно стало еще огромнее. Ни один римлянин не останется без места.

– Но император запретил публичное исполнение пьес, – напомнил Эпафродит.

– Грех Париса лежит на всех актерах! Но огорчен ли народ? По-моему, нет. Зачем ему нудные старые драмы и избитые комедии, если Домициан заменяет их играми, да не простыми, а по-настоящему зрелищными? Его затеи затмевают даже празднества старшего брата. Он заполняет амфитеатр водой и разыгрывает полномасштабные морские сражения, где рабы и преступники бьются за жизнь и тонут у всех на глазах. Какая пьеса сравнится с подобным представлением? Он дарит причудливые развлечения: например, ночные гладиаторские бои при свете факелов, где обнаженные женщины сражаются с карликами. Какая комедия вызовет смех и вполовину столь бурный? А с неба на публику сыплются фиги, изюм и финики. Зрителям кажется, будто они умерли и очнулись в Элизии.

– А император между тем сидит в своей ложе в обществе того существа с крохотной головой, – поддакнул Эпафродит. – Кто он – ребенок? карлик? Да человек ли он вообще? Оба шепчутся и хихикают. – Ученый содрогнулся. – Нерон любил красоту и совершенство, у него был безукоризненный вкус. Домициану нравятся излишества – избыток декораций и украшений, – и он окружает себя несуразными созданиями. На играх он ведет себя ужасно. Помнишь, как почернело небо и разразилась страшная буря? Ветер и ливень обрушились с такой силой, что навесы не помогли и люди начали покидать амфитеатр. Домициан приказал солдатам перекрыть выходы. Не разрешалось даже спрятаться в коридорах и лестничных пролетах. Всему Риму пришлось терпеть потоп. А когда амфитеатр наполнился недовольным ревом, император гневно потребовал тишины – и получил ее, когда достаточное количество буянов сбросили на арену к преступникам, которых собиралось выпотрошить стадо разъяренных зубров.

Луций кивнул:

– Было донельзя странно сидеть под проливным дождем среди пятидесяти тысяч зрителей: никто не молвит ни слова, а гром грохочет, молнии рассекают небо, на арене – крики и смерть. Думай что хочешь, но впечатление незабываемое. Небывалый день – именно то, чего жаждут люди, отправляясь в амфитеатр. Современные игры популярны, как никогда.

– Потому что Домициан низвел римский народ до уровня собак. Псы остаются преданными, пока хозяин их кормит, даже если бьет.

– Ему верны и легионы, – заметил Луций, – а это и есть настоящая власть. Нерон пал, едва легионы вышли из повиновения. Нерон, в отличие от Домициана, никогда не водил войска в бой. И сегодня легионы преданы императору, как прежде его брату и отцу. Он хорошо платит солдатам, а ветеранов осво бождает от налогов.

– Но войны в Германии и Дакии закончились в лучшем случае тупиком. Смерть полководца Фуска и захват даками штандарта с орлом стали катастрофой.

– Которую Домициан обратил к своей пользе, – возразил Луций. – Как только германская угроза приелась, новым врагом стали дакийцы – ведь нужно же римлянам кого-то бояться и презирать. И, несмотря на сомнительный успех кампаний, Домициан все же устроил себе триумф, проехав по Форуму победителем.

– Хотя не совсем понятно, кого он победил. Ты слышал о якобы пленных германцах, которых провели в цепях на триумфе по случаю их поражения? Осведомитель из императорских домочадцев сказал мне, что в действительности самых рослых и крепких рабов из дворца попросту переодели в кожаные портки и белокурые парики, чтобы походили на германцев.

– Согласись, тут и беда Домициана, – сказал Луций. – Неизвестно, что реально, а что нет. Весь город – сцена. Вокруг сплошное зрелище, поставленное императором. Интересно, по нимает ли он сам, где действительность и где вымысел.

– Теперь он подписывается в официальных письмах «господином» и «богом», – отозвался Эпафродит. – Стал первым после Калигулы, кто требует величать себя господином народа и считается живым божеством. Переименовывает месяцы в свою честь. Мы отмечаем его рождение не в октобере, а в домициане, которому предшествует не септембер, а германик – в честь германских побед. Его всюду сопровождает огромная свита телохранителей из ликторов, а для официальных мероприятий он одевается победоносным полководцем – даже когда обращается к сенату и обязан надевать тогу как первый среди равных. А лысину он прячет под лавровым венком.

– Но как он может позволить себе столько расходов – зрелища, щедрое солдатское жалованье, грандиозные стройки?

– Тут и кроется загадка, – признал Эпафродит. – Мои люди говорят, он лично охраняет казну и как одержимый учитывает даже мизерные траты; без одобрения Домициана не купишь и гвоздя. Сам понимаешь, счетоводы и казначеи боятся его до смерти. В таком подходе есть плюс: Домициан покончил с коррупцией и стяжательством, которые расцвели пышным цветом в изобильные бесшабашные времена его отца. Но мои старые друзья в казначействе считают, что государство катится к банкротству, и, когда случится катастрофа, император их же и обвинит. Они словно ждут смертного приговора и наблюдают, как убывают песчинки в часах, но только здесь вместо песка сестерции, которые утекают меж императорских пальцев. Все надеялись, что Фуск и правда захватит Дакию вместе с казной царя Децебала, но сейчас шансы невелики.

– Домициан может сколько угодно называть себя господином и богом, но боится своих приближенных не меньше, чем они его, – заключил Луций. – Ему повсюду мерещатся заговоры. Сенаторов казнят за случайные замечания, которые только безумец сочтет подозрительными. Домициан стал глубоко суеверным: стережется не только яда и кинжала, но и колдовства. Ты слышал о женщине, которую казнили за раздевание перед статуей императора? Якобы она пыталась заворожить его посредством сексуальной магии.

Эпафродит возложил ладони на саркофаг Нерона, напитываясь холодом полированного камня. Фимиам догорел и обратился в пепел, но аромат еще плавал в воздухе.

– Забавно, – произнес ученый. – У Домициана нашлось кое-что общее с Нероном, чего никто не ожидал: он сошелся с евнухом.

– Не может быть!

– Поверь мне. Помнишь его презрение к брату за любовь к евнухам? А похвальное достижение в борьбе за нравственность – запрет кастрации? Теперь Домициан сам совершенно открыто вступил в связь с евнухом. Отрока зовут Эарин, он из Пергама. Работорговец оскопил его здесь, в Италии, в очень юном возрасте. Применил горячую воду.

– Это как?

– Мальчик сидит в чане с горячей водой, которая размягчает мошонку; затем ему сжимают яички, пока не раздавят. Шрамов не остается, и это многим нравится. Детей берут самых юных, и в дальнейшем у них развивается меньше мужских признаков, чем у тех, кого кастрируют позже; некоторые владельцы тоже находят такое приятным. Несколько лет назад Эарина купили в императорский дом, где в итоге оказываются все самые красивые евнухи. Лицом он подобен Купидону. Волосы очень светлые, точно белое золото. Он еще и поет. Луций покачал головой:

– Говорят, все императорские евнухи славятся каким-нибудь даром, помимо того, ради которого их оскопили.

– В этом случае отрок и правда настоящий талант. Едва он спел Домициану, тот сразу влюбился. Он бесстыдно обхаживает Эарина, осыпает его подарками, одевает в баснословно дорогие платья, умащивает редчайшими духами. На семнадцатилетие дал ему вольную, присовокупив весьма щедрое пожертвование. В честь такого события Эарин отправил в пергамский храм локон белокурых волос. По греческому обычаю все отроки по достижении зрелости даруют локон храму в родном городе. Ты, может быть, помнишь, что нечто подобное сделал и Нерон, пожертвовав храму Юпитера на Капитолийском холме прядь своей первой бороды. Когда Эарин послал локон, придворные поэты принялись взахлеб сочинять стихи по случаю. Наш дорогой Марциал сравнил Домициана с Юпитером, а Эарина – с Ганимедом, однако соперник Марциала Стаций из чистого раболепия превзошел самого себя. Его стихи – поистине «Энеида» во славу евнуха. Послушай сам. – Откашлявшись, Эпафродит продекламировал:

Сонмы любимцев былых и преданных слуг отступают, Если сей новый подносит властителю славному Кубок тяжелый из хрусталя и агата И услащает вино касанием пальцев мягчайших. Мальчик, любимец богов, первым вкусивший от зрелости, Длани касаясь могучей, по власти которой даки томятся давно…

Прервавшись, Эпафродит издал звук, будто сейчас его вырвет.

– Даже Марциал ни разу не унизился до подобного кошмара, хотя опасно близок к тому.

– Удивительно, – сказал Луций, – что столь злонравный человек, как Домициан, воспылал страстью к безобидному калеке-отроку. Эарин для него вроде домашней собачонки.

– «Эарин» по-гречески означает «весенняя пора». Домициану почти сорок. Стаций утверждает, что евнух возвращает императору молодость, хотя, по мне, лишь напоминает о ней. Но обрати внимание, Луций: говорят, императрица отлично знает о страсти Домициана и тоже без ума от Эарина. Почему бы и нет? Ей же лучше, если Домициан увивается за евнухом, а не за женой какого-нибудь сенатора или, еще того хуже, незамужней девицей детородного возраста, которая склонит его к разводу. Супруга должна быть в состоянии родить Домициану нового наследника взамен умершего, но, пока император рас ходует семя на евнуха, она в безопасности. В продлении динас тии мальчик ей не соперник. Эарин не собачонка, как ты выра зился; он больше: очаровательное существо, и чета наслаждается его обществом.

– Как же понимать Домициана? – недоуменно произнес Луций. – С одной стороны, он одержим бюрократическими дрязгами, а с другой – смертельным страхом заговоров и колдовства. Когда-то распутничал вовсю, а теперь сошелся с евнухом, но полон решимости карать других за «постельную борьбу». И такой правитель определяет все грани нашей жизни. Он – самый воздух, которым мы дышим.

– Довольно об императоре, – вздохнул Эпафродит. – Как поживаешь ты, Луций?

– В моем мирке ничего не меняется, – пожал плечами тот.

– То есть ты продолжаешь с встречаться с ней?

Луций улыбнулся:

– Мы уподобились старой чете, если можно представить супругов, которые поженились тайно и видятся несколько раз в году. Страсть сохранилась, но кипит ровнее, на малом огне.

– Как пламя Весты?

– Если угодно. Теперь, когда она стала вирго максима, у нее еще меньше времени для свиданий.

– В столь юном возрасте! Сколько ей?

– Тридцать два. И она прекраснее прежнего.

– Женатый такого не скажет, – рассмеялся Эпафродит. – Ты изъясняешься, как влюбленный.

– Мне очень повезло узнать столь прекрасную женщину. Да не смотри на меня так, Эпафродит! Не надо снова поучать меня и твердить о риске. Когда Фортуна свела меня с нею, я был благословлен, а не проклят. Такой любви я не обрел бы нигде.

– Воистину речи влюбленного. Чем ты занимаешься в оставшееся время?

– Если не охочусь в своих угодьях, наслаждаясь свежим воздухом и трепетом погони, то обращаюсь к делам финансовым. Почтенному патрицию не подобает опускаться до мелкого землевладения и торговли: тучное хозяйство или государственная служба подошли бы лучше, но ты и сам знаешь, что я никогда не искал должностей. Главную часть работы выполняет Илларион. Ему очень нравится переносить цифры из столбика в столбик, диктовать письма купцам и давать указания законникам.

– Значит, ты по-прежнему чураешься политики и государственной службы?

– Разумеется! Я больше, чем когда-либо, уверен, что для римского гражданина разумнее всего не привлекать к себе внимания. До сих пор мне удавалось держаться вне поля зрения императора. Я намерен и впредь действовать так же. – Едва договорив, Луций понял, что испытывает Фатум. Он сунул руку за пазуху и тронул фасинум.

Эпафродит открыл было рот, чтобы ответить, но передумал.

– Что такое? – спросил Луций.

– Интересно, слышал ли ты о Катулле.

Луций протяжно выдохнул:

– Об императорском прихвостне, расследовавшем дело весталок?

– И многие другие вопросы в последние годы. Похоже, у него особый дар: умение вызнать любое тайное деяние или неосторожное слово и погубить любого смертного. До чего же его ценил Домициан! Однако недавно Катулла постигла напасть. Он тяжело заболел и чуть не умер от лихорадки. И хоть выздоровел и встал на ноги, но полностью ослеп.

Луций вспомнил слова Корнелии: «Весь холодный как лед – кроме глаз. Мне почудилось, будто он испепелит меня взглядом».

– Отличная новость! – заметил он, хотя лицом остался мрачен. – Катулл – и вдруг слеп! Что ж ты сразу не сказал?

Эпафродит поджал губы.

– Эпиктет говорит, что радоваться чужому горю – не меньший грех, чем высокомерие, и навлекает гнев богов.

– В самом деле? Весь Рим глазеет и аплодирует, когда люди тысячами гибнут на арене или когда пленных душат по завершении триумфа, и боги, похоже, все это одобряют. Почему бы и мне не испытать толику удовлетворения от краха чудовища вроде Катулла?

– Вряд ли слепота его обезвредит. Домициан по-прежнему числит Катулла среди ближайших советников. Говорят, вследствие недуга он стал еще опаснее.

Луций вновь испытал суеверный озноб. Он уже потянулся к фасинуму, когда в замке лязгнул ключ. Калитка отворилась, и в склеп заглянул служитель.

– Через минуту запущу народ, – сообщил он. – Воздайте последние почести.

Друзья вернулись к саркофагу. Пока Эпафродит безмолвствовал со сложенными ладонями и потупленным взором, Луций возжег фимиам и положил на алтарь цветок, который дала ему девушка. Молясь, он думал не о Нероне, а о своем отце и Споре.

Затем оба направились к калитке. Служитель прикрикнул на толпу, чтобы расступилась. Когда Луций начал протискивать ся через толпу, окруженный благоуханием цветов, его схватили за руку.

Это оказалась рыжеволосая девушка.

– Не забудь! – выкрикнула она. – Нерон идет и явится со дня на день. О да, теперь уже со дня на день!

91 год от Р. Х.

– Хорошо отдохнули на природе?

– Неплохо, Илларион.

– Охота удалась?

– Как обычно в такое время года. Много не настреляешь, только олени да кролики. Но все равно красота.

– А нынешним сном допоздна доволен?

– Премного. За городом я исправно вставал на заре, но обратный путь меня утомил. Славно, что в городе можно без потерь проспать до полудня.

– А как сходил в бани?

– Замечательно. Днем там приятнее, чем утром, особенно в термах Тита. Народу меньше, покоя больше. На галерее я битый час играл с незнакомцем в какую-то дурацкую настольную игру, а напоследок окунулся в горячую воду. Я свеж, чист и полон сил для дневных забот.

– Увы, дня-то осталось мало. Солнце садится рано. Впрочем, в кабинете еще можно урвать часок света. Я рассчитывал, что мы вместе изучим отчеты с зернохранилищ за пределами Александрии. Хочу обратить твое внимание на кое-какие неувязки…

– Не сейчас, Илларион.

– Много времени не потребуется.

– Я ухожу.

– Можно узнать куда?

– Нельзя.

– Тогда посидим вечером, с лампой? – Вольноотпущенник уныло помахал свитком.

– Вряд ли, Илларион. Я могу вернуться очень поздно.

– Понимаю.

Илларион оглядел наряд Луция. Вместо тоги хозяин сегодня надел достаточно короткую яркую тунику, открывающую крепкие ноги, и подпоясался кожаным ремнем с серебряными вставками. В свои сорок четыре Луций был по-прежнему подтянут благодаря недавнему отдыху, когда он дни напролет ездил верхом и охотился, питаясь лишь тем, что удавалось добыть. Илларион покачал головой. Ясно, что хозяин собрался на встречу с ней – женщиной, существования которой Луций ни разу не признал и чью личность мудрый прислужник не пытался установить. Порой Иллариону бывало жаль сына старого хозяина. Сам он лишь вольноотпущенник, однако нашел подходящую пару и обзавелся замечательными детьми.

Готовясь покинуть дом – без сопровождения, как обычно, отправляясь на встречу с тайной возлюбленной, – Луций насвистывал старинную охотничью песню. Илларион поспешил прочь по своим делам.

Стоял прохладный осенний день. Луций пошел кружным путем, периодически оглядываясь и петляя. Такую привычку он завел давно, дабы исключить слежку и беспрепятственно добраться до домика на Эсквилине.

Как и всегда по возвращении в Рим после долгого пребывания в имении, он счел город отвратительно грязным, шумным и смрадным, полным несчастных и опасных людей, но такое впечатление преследовало Луция только на Форуме. Войдя же в Субуру, он, напротив, почувствовал себя легче, ибо, невзирая на тесные многолюдные улицы и грязных прохожих, там было меньше статуй Домициана. В первую пару дней, проведенных в Риме, вездесущность Домициана, господина и бога, постоянно следящего за ним, ощущалась настоящей напастью.

Но сегодня даже неизбежное многоликое присутствие императора не омрачило настроения Луция. Возможно, он вдвое помолодел от легкого дыхания осени в стылом воздухе. Или все дело было в том, что он уже очень долго не видел Корнелию – больше двух месяцев. И наконец они таки выкроили время для свидания. Днем, будучи в термах, он получил от любимой зашифрованное послание, которое, как обычно, доставил выбранный наугад уличный оборванец, не знавший ни женщины, его нанявшей, ни смысла переданных слов: «Сегодня. За час до заката».

Лавки в лучших районах города позакрывались, однако в Субуре многие торговали до темноты, а Луций давно обнаружил, что продукты там зачастую не хуже, чем на Авентине, а стоят вчетверо или впятеро дешевле. Он купил лепешек с толстой корочкой, твердый прокопченный сыр, кувшинчик любимого гарума и кое-что еще. В домишке на Эсквилине есть вино и оливки, но нет свежей еды, а опыт подсказывал, что после любви у обоих проснется волчий аппетит. Он оставил позади Субуру и взошел на холм, неся с собой холщовый мешок с провизией и насвистывая развеселую мелодию.

При виде преторианцев, которые отирались у небольшого Орфеева озера, он смолк. Солдаты были вооружены и в форме, но выглядели праздно. Один устроился в фонтане меж бронзовых статуй и привалился к зачарованному оленю, который навострил уши, внимая лире Орфея.

Что нужно преторианцам в преимущественно жилом районе, где смешались дома изысканные, как у Эпафродита, и более скромные, но все-таки приличные, вроде убежища Луция? Вид вооруженных людей подействовал на него угнетающе. Луций чуть было не повернул назад, но подумал о терпеливо ждущей его Корнелии. Он двинулся по узкой извилистой улочке и за крутым поворотом увидел свой дом.

Дверь была распахнута настежь.

Он обернулся. Солдаты, которых он встретил у Орфеева озера, следовали за ним. Самый первый смотрел ему прямо в глаза бесстрастно, но решительно. Кивнув и чуть поведя рукой, преторианец дал понять, что ему следует войти в дом.

Луций прошел через вестибул и шагнул в комнату. На ложе, где он ожидал увидеть Корнелию, кто-то сидел. Внутри было темно, и глазам понадобилась пара секунд, чтобы привыкнуть. Мужчина на кушетке был одет по-придворному: роскошно расшитый наряд с длинными рукавами, ожерелье из крупного сердолика и перстень с тем же красным камнем. Он повернулся к Луцию, но глаза его поражали неприятной пустотой и ни на чем не задерживались. Худое бледное лицо испещряли пятна.

– Ты Луций Пинарий? – спросил мужчина.

– Верно.

– Я тоже Луций. Луций Валерий Катулл Мессалин. Возможно, ты обо мне слышал.

– Возможно.

– Никак у тебя дрогнул голос, Луций Пинарий?

Кроме них, в комнате не было никого. По тени на стене Луций понял, что один из преторианцев последовал за ним в дом и стоит в вестибуле.

– Твой визит для меня честь, Катулл.

– Как ты учтив, Пинарий! – рассмеялся гость. – Я похвалил бы убранство твоего дома, но, увы, лишен зрения. Однако прочие мои чувства весьма остры. Правда ли, что здесь немного пахнет женскими духами? Или мне чудится?

– Здесь нет женщины, Катулл.

– Да? И тем не менее я почти улавливаю ее присутствие.

В наступившей тишине послышался шорох: продукты в мешке чуть сместились.

– Что это там у тебя? – осведомился Катулл.

– Всего-навсего немного еды. Не угодно ли угоститься, Катулл?

– Ну нет! – хохотнул тот. – Я ем только блюда, которые готовит мой личный или императорский повар и предварительно пробует раб. Подобные предосторожности – одна из огорчительных сторон моего положения. Так или иначе, я и те бе не советую сейчас есть.

– Почему?

– Зачем портить аппетит, если скоро ты отобедаешь в Доме Флавиев?

– Я? – Голос у Луция надломился, как у мальчишки.

– За этим я и пожаловал, Луций Пинарий. Доставить приглашение от нашего господина и бога. Ты зван к нему на обед. Паланкин ждет.

Луций сглотнул:

– Я неподобающе одет. Мне надо зайти домой и переодеться в лучшую тогу…

– Не беспокойся. Император выдаст тебе одежду.

– Выдаст одежду?

– Обед намечается особый, требующий особого наряда. Тебе ничего не понадобится. Готов отправиться?

Луций окинул взглядом комнату. Где Корнелия? Может, явилась раньше его, увидела преторианцев и ушла? Или не приходила вовсе? Или – думать об этом было невыносимо – находилась здесь, когда прибыл Катулл?

Ступив за порог, Катулл кликнул преторианца-поводыря. Луций притворил дверь и вынул ключ.

– Что ты делаешь? – спросил Катулл.

– Дверь запираю.

– Как угодно, – пожал плечами тот.

Смысл сказанного показался Луцию очевидным: зачем запирать дом, в который не вернешься.

Его понесли по улицам в паланкине, где он пребывал в одиночестве. Он не пытался заговорить с Катуллом, у которого был отдельный паланкин, порой двигавшийся вровень, а иногда обгонявший его – в зависимости от ширины улицы. Луций поймал себя на том, что вспоминает все слышанные ранее истории о жестоких забавах Домициана с жертвами: сперва он усыплял их бдительность, осыпая дарами и знаками дружбы, а после подвергал чудовищным пыткам. Излюбленным методом допроса служило прижигание гениталий, а наказанием, помимо смертной казни, – отрубание кистей.

Кратчайший путь к дворцу пролегал мимо амфитеатра Флавиев и Колосса. Паланкины, однако, направились через Форум мимо Дома весталок и храма Весты. Нарочно, чтобы Луций извелся? Не иначе, потому что, когда процессия наконец поднялась на Палатин, носильщики прошли аккурат мимо его дома. Катулл явно точно знал, где они находятся: когда поравнялись с жилищем Пинария, паланкин советника императора пристроился рядом, а сам Катулл повернулся невидящим лицом к Луцию и улыбнулся, словно дразня его последним взглядом на родной очаг.

Паланкины доставили обоих к одному из входов в императорский дворец. Приемная с высоченным потолком, куда проводили гостей, превзошла все ожидания Луция. Даже прекраснейшие храмы не могли состязаться с ней роскошью, пожалуй особенно наглядной в вечерний час. Последние лучи заходящего солнца, проникая сквозь высокие окна, еще достигали дальних углов, высвечивая обширность площади и поразитель ное внимание к мелочам, тогда как множество недавно зажженных ламп сообщали матовый блеск мрамору и бронзе, а монументальную статую Домициана, стоявшую в центре и покрытую золотом и серебром, заставляли сверкать мириадом жарких огоньков.

Из приемной их повели по таким же шикарным, но все же меньшего размера покоям; анфилады тянулись бесконечно, пока Луций не обнаружил, что идет рядом с Катуллом в сопровождении преторианца на шаг позади через узкий коридор, сплошь выложенный зеленым мрамором, включая даже низкий потолок. Если и не померк еще дневной свет, он не проник бы сюда; путь освещался только слабыми лампами, что горели по стенам далеко одна от другой. Луцию показалось, что процессия спустилась под землю, хотя по пути не было лестниц. Он словно вступал в гробницу некоего царя древних времен. Воздух стал затхлым и спертым, дышать сделалось трудно.

Луция завели в боковую каморку, также сплошь выложенную зеленым мрамором и освещенную единственной лампой, где оставили одного, чтобы переоделся. Ему приготовили просторное одеяние с длинными рукавами, похожее на Катуллово, но только черное; черным было даже шитье на кромках. Луций нехотя снял и отложил свою яркую тунику, взялся за платье. Потом вздрогнул и сдавленно вскрикнул.

Из ниоткуда возник мальчик. Он был в черном, с черными волосами, и кожу тоже покрывала черная краска. В темноте Луций не замечал его, пока тот вдруг не шагнул вперед, словно воплотившийся ночной кошмар.

– Господин, сегодня я буду твоим виночерпием, – произнес мальчик, забирая у Луция одеяние. – Позволь мне помочь тебе одеться, господин.

Ошеломленный Луций разрешил облачить себя в черное платье. Затем мальчик взял его за руку и подтолкнул к мраморной стене. Невидимая дверь отворилась, как по волшебству, и провожатый увлек его за порог.

Луций очутился в помещении без единого проблеска цвета. Все было черным. Пол и стены – из цельного черного мрамора. Расставленные всюду столики – из темного металла, как и едва мерцающие светильники. Четыре обеденных ложа, составленных в квадрат, – из черного дерева и с черными подушками. Одна кушетка была больше и роскошнее остальных.

Краем глаза Луций уловил движение. Ему показалось, что в черной мраморной стене отворилась дверь, но, поскольку в проем не проникло ни лучика света, он сомневался, пока не разглядел человека, также одетого в черное и ведомого черным мальчиком. Это был Катулл. Ни слова не говоря, он остановился перед обеденным ложем напротив наибольшего. Жестом приказал Луцию подойти к другому ложу, стоящему справа.

В дверях появилась новая фигура, сопровождаемая очередным отроком. Луций ахнул, и в тесном пространстве звук вышел резким.

Корнелия.

Она была одета в полотняное платье и суффибул, очень похожие на ее обычное облачение, но только угольно-черные.

Их взгляды встретились. Страх на лице возлюбленной зеркально отразил чувства Луция. Она потянулась к нему, пальцы у нее дрожали. Жест выразил мольбу о помощи. Никто из них не заговорил, сознавая присутствие слепого Катулла, который кивком велел Корнелии встать у левого ложа.

Луций различил в полумраке каменную мемориальную дос ку, прислоненную к стене за ложем Корнелии. Там были выбиты буквы, но он не сумел прочесть. Оглянувшись, он обнаружил такую же доску позади своей кушетки. По форме и узорной резьбе плита напоминала надгробную. В камне было вырезано его имя.

Все поплыло перед глазами у Луция. Зал заходил ходуном. Он решил, что сейчас упадет, и огляделся в поисках опоры. Виночерпий почувствовал его состояние и взял за руку. Луций привалился к мальчику, испытывая головокружение и слабость.

Он пребывал в таком отчаянии, что даже не заметил, как вошел Домициан, пока не увидел императора полулежащим на почетном месте. На первый взгляд казалось, что тот, как и все, одет в черное, но, присмотревшись, Луций открыл, что облачение императора имеет пурпурный цвет – настолько темный, что он почти сливался с черным, и вышивка тоже была густейшего кровавого оттенка. На голове красовался черный лавровый венок. Лампы отбрасывали свет под таким углом, что глаза Домициана скрывались в густой тени.

Ему прислуживало то самое существо с маленькой головой, что сопровождало правителя на играх. Создание отличалось причудливым сморщенным лицом. Даже при близком рассмотрении Луций не смог определить, дитя перед ним или карлик. Как и другие виночерпии, существо было в черном.

Луций осознал, что и Катулл, и Корнелия уже полулежат и все присутствующие смотрят на него. Не лишился ли он на миг сознания? Виночерпий Луция шикнул на него и дернул за руку, понуждая сесть.

Луций опустился на ложе. Виночерпий устроил целое представление, взбивая подушки и укладывая их поудобнее. Подали первое блюдо: черные оливки с черными хлебцами, усыпанными черными маковыми зернами. Луцию налили вина. В чаше оно выглядело тоже непроглядно темным.

По ходу трапезы на площадке между четырьмя ложами выступили юные танцоры, почти обнаженные и раскрашенные в черный цвет, как и отроки-слуги. Звучала похоронная музыка – трещотки и пронзительные свирели. Луций не понимал, где играют: музыкантов не было видно.

Танец казался нескончаемым. Луций видел, как ест Катулл, но ему самому кусок в горло не лез, Корнелия тоже есть не могла. Лицо весталки реяло бледным пятном в окружении сплошной черноты. Не ел и Домициан. Он наблюдал за танцорами.

Наконец, под дикие трели дудок и заключительный взрывной треск трещоток представление завершилось и танцоры исчезли, будто растворясь в стенах.

– Известен занятный факт о похоронах, – произнес Домициан, глядя прямо перед собой. – В старые времена всех покойников, даже великих, хоронили ночью. Сейчас так поступают лишь с бедняками, которые не могут позволить себе погребальное шествие. На мой взгляд, подобные процессии переоценивают хотя бы потому, что все они одинаковы. Сначала идут музыканты, которые привлекают внимание к предстоящему событию; за ними – плакальщицы, обычно наемные; потом появляются актеры и шуты, изображающие сцены из жизни усопшего. Следом шагают рабы, которых тот освободил, – они выражают благодарность слезами и причитаниями по упокоившемуся хозяину; дальше идут люди в восковых масках его предков, как будто мертвые ожили, дабы приветствовать примкнувшего к ним потомка. А в завершение появляется сам покойник, которого несут ближайшие родственники, чтобы собравшиеся могли в последний раз посмотреть на него, перед тем как он возляжет на костер и сгорит. В огонь бросают все подряд: одежду покойного, его любимую еду и книги. Кто-нибудь произносит речь. Когда все заканчивается, пепел собирают и помещают в каменный саркофаг.

Другой интересный факт: наше предки не сжигали тела умерших, а хоронили как есть. Мне говорили, что христиане поступают так даже сейчас; они в какой-то мере ценят сам труп в надежде, что он оживет. Но кому захочется ожить, когда плоть уже загниет, а тем более обнаружить себя запертым в каменном коробе или зарытым в землю? Как и большинство надуманных христианских идей, эта кажется довольно убогой. Мы, римляне, больше не прибегаем к захоронению – за исключением особых случаев, когда весталка повинна в несоблюдении обета целомудрия. Но тогда погребают не труп, а тело, которое еще дышит.

– Такое наказание практиковали в древности, – кивнул Катулл. – Но я помню, как несколько лет назад Цезарь пошел в своей мудрости на менее суровую кару в отношении осужденных сестер Окулат и Варрониллы.

– Решение далось мне нелегко, – сказал Домициан. – Неразумно отрекаться от мудрости предков. Весталки появились в Риме по воле царя Нумы, преемника Ромула. Негодных жриц он повелел побивать камнями.

– Неужели? – Катулл разжевал оливку и сплюнул косточку в заранее подставленную горсть виночерпия. – Я не знал.

– Казнь через погребение учредил другой царь, Тарквиний Приск. Он опирался на религиозные соображения. «Да не убьет жрицу Весты смертный, – заявил он. – Пусть решение остается за Вестой». Поэтому, когда весталку помещают в тесный подземный склеп, она жива, а склеп запечатывают и вход засыпают землей. Жрицу никто не убивает, и у нее нет возможности покончить с собой. Она переходит во власть времени и суда Весты. И я думал тогда, что Тарквиний Приск проявил даже бо́льшую мудрость, чем Нума.

Подали очередное блюдо: грибы – тоже черные благодаря соусу. И снова наличие аппетита продемонстрировал один Катулл. Он ел жадно, обсасывая пальцы.

– Насколько я помню, – сказал советник, – Цезарь проявил великую милость и при осуждении мужчин, которые надругались над Варрониллой и Окулатами.

– Да, я сохранил им жизнь. Однако дальновидность своего решения тоже теперь пересмотрел. Мудрее было бы, по-моему, наложить традиционное наказание, предусмотренное за соблазнение весталки, – в назидание другим, искусись они повторить подобное преступление. Как великий понтифик, я обязан всячески оберегать святость тех, кто хранит огонь Весты. Ты не согласна со мной, вирго максима? – Домициан впервые обозначил присутствие Корнелии.

Та еле слышно ответила:

– Да, господин.

– Сегодня называй меня великим понтификом.

– Да, великий понтифик.

– Уже лучше. Разве ты не согласна, вирго максима, с тем, что традиционное наказание является сильнейшим средством устрашения? С прелюбодея срывают одежду, его распинают на кресте и прилюдно бьют палками, а поруганные весталки взирают на его мучения, пока он не умрет. Мне говорили, что процесс может длиться весьма долго, в зависимости от общего здоровья казнимого. Люди со слабым сердцем испускают дух после первого же удара. Другие живут часами. Избиение постепенно надоедает исполнителю, не говоря уже о физической усталости. Бывает, ликторы так выдыхаются, что приходится звать новых.

Луцию померещилось, что в тарелку с яствами, которую держит перед ним виночерпий, положены не грибы, а кишки и внутренние органы, плавающие в мерзкой жиже. Его затошнило.

Следом подали черные фиги – всем, кроме Домициана. Императору принесли только яблоко и серебряный ножик. Домициан принялся очень медленно и вдумчиво срезать кожуру. Очистки он передавал прислужнику с крохотной головой, который заглатывал их, как пес ловит объедки с хозяйского стола. Когда Домициан надкусил яблоко, раздался резкий звук, словно хрустнули кости.

В глазах у Луция снова заплясали мушки. Он услышал, как Домициан шепнул что-то микроцефалу, который ответил тоже шепотом. Оба рассмеялись.

– Мы дивились, Катулл, откуда у слепца берется похоть, – пояснил император. – Страсть возбуждается красотой, но как воспринять внешность, не имея зрения?

Катулл повернул лицо к Корнелии:

– Слепец может хранить память о красоте. У него есть воображение.

– Да, но красота увядает, Катулл; она столь же недолговечна, сколь опьянение. Безусловно, твои воспоминания устарели. – Домициан уставился на Корнелию, и та потупилась. – Красота существует лишь в данный миг. Вот почему я попросил Эарина развлечь нас нынче: хоть ты и не увидишь его, Катулл, я уверяю тебя, что он прекрасен.

Вошел одетый в черное евнух. Он был невысок, строен и двигался очень грациозно, словно плыл по воздуху. Светлые волосы, воспетые поэтами, казались удивительно яркими в темноте и будто сами по себе светились. Кожа отличалась молочной белизной.

В полумраке Эарин напоминал эфирное создание из царства снов. Остановившись посреди зала, он запел. Рулады, чистые и сладкозвучные, тем не менее тревожили слух, ибо голос обладал сверхъестественным тембром, который невозможно было отнести ни к одной категории. Песня же, как и сам исполнитель, как будто явилась из неких потусторонних сфер.

Что тебя, смертный, гнетет и тревожит безмерно печалью Горькою? Что изнываешь и плачешь при мысли о смерти? Ведь коль минувшая жизнь пошла тебе впрок перед этим И не напрасно прошли и исчезли все ее блага, Будто в пробитый сосуд налитые, утекши бесследно, Что ж не уходишь, как гость, пресыщенный пиршеством жизни, И не вкушаешь, глупец, равнодушно покой безмятежный? Если же все достоянье твое растеклось и погибло, В тягость вся жизнь тебе стала, – к чему же ты ищешь прибавки, Раз она так же опять пропадет и задаром исчезнет, А не положишь конца этой жизни и всем ее мукам? Нет у меня ничего, что тебе смастерить и придумать Я бы в утеху могла: остается извечно все то же [29] .

Когда отзвучала последняя нота, воцарилась долгая тишина. Слушая евнуха и рассматривая его, Луций думал о Споре. По щеке сбежала слеза. Не успев ее смахнуть, он осознал, что Домициан встал и неторопливо идет к нему.

Глаза императора сверкали во тьме отраженным светом ламп. Немигающий взор был прикован к Луцию. Тот, являясь охотником, не раз поражался манере некоторой живности – кроликов, например, – не спасаться бегством, а застывать под взглядом хищника. Теперь он понял состояние добычи. Он ощущал себя кроликом, не имея сил шевельнуться и отчаянно мечтая раствориться в окружающем мраке. Он словно обратился в камень. Казалось, даже сердце остановилось.

Домициан приблизился почти вплотную. Он пристально смотрел на Луция, сжав тонкие губы и придав лицу непроницаемое выражение. Остановившись прямо перед ложем, простер руку. Несмотря на оцепенение, Луций испугался, что вскрикнет, если Домициан коснется его лица. Он напрягся, чтобы не дрогнуть, и только сдавленный вздох сорвался с уст.

Кончиком пальца Домициан стер влагу с его щеки. Сведя брови, он уставился на палец; затем повернулся и очень нежно провел им по разомкнутым губам Эарина.

– Чувствуешь соль? – шепнул он.

Эарин тронул губы языком.

– Да, господин.

– Слеза! – сказал Домициан. – Что так растрогало тебя, Луций Пинарий, – поэт Лукреций?

Луций открыл рот, боясь, что утратил дар речи, но затем обрел голос:

– Я не уверен, что слышал слова, господин. Я знаю только, что внимал пению Эарина и прослезился.

Домициан задумчиво кивнул:

– Я тоже плакал, когда впервые услышал, как он поет. – Он долго рассматривал Луция, затем повернулся к Катуллу. – Обед окончен.

Ни слова больше не говоря, император удалился. За ним последовали Эарин и существо с крохотной головой.

Луций встал. Взглянув на Корнелию, он ощутил порыв броситься к ней. Весталка подняла руку, остерегая его. И пока они смотрели друг другу в глаза, Луций всеми силами старался выразить, сколько она для него значит. Он никогда еще не любил ее сильнее.

Мальчик-слуга взял Корнелию за руку, бережно помог встать и вывел из помещения.

Стало еще темнее. Оглядевшись, Луций обнаружил, что погасли все светильники, кроме одного. Катулл исчез. Не считая виночерпия, Пинарий остался один.

Мальчик проводил его за порог. Луций едва понимал, где находится, хотя чувствовал, что с каждым поворотом выходит во все более просторные и светлые коридоры. Наконец они достигли огромной приемной со статуей императора. Скульптору удалось передать ужасающую властность Домицианова взора. Луций закрыл глаза и потянулся к виночерпию – пусть ведет его, как слепца.

Он снова распахнул веки, только ощутив на лице дуновение ветра и сообразив, что они вышли на воздух, под темное безлунное небо. Луций сошел по ступеням к тому же паланкину, что доставил его во дворец. Мальчик помог ему забраться внутрь, и носильщики подняли паланкин. Рядом на сиденье лежала ранее снятая одежда.

Путь до дома оказался недолог. Луций вышел из паланкина. Носильщики развернулись и, не сказав ни слова, исчезли.

Луций постучал в дверь. Открыл ему Илларион. При виде лица хозяина его понимающая улыбка испарилась.

– Что ты видишь, Илларион? Нет, не говори. Ты лицезреешь мертвеца.

* * *

В последующие дни Луций ждал, что за ним вот-вот явятся преторианцы. Он приводил в порядок дела, то заполошно суетясь, то впадая в оцепенение. Фасинум он всегда держал при себе на случай ареста.

Перед лицом забвения он тщетно пытался размышлять о богах, предках и прочих вещах, которые приходят на ум на пороге смерти. Быть может, он вообще ни во что не верит? Это открытие явилось самым мучительным испытанием. Он покинул Дом Флавиев в потрясении, неизвестности, ужасе, которые испытал бы и любой другой человек, но к ним добавилось чувство абсолютной незначимости всего сущего. В том черном зале он расстался с последними иллюзиями. Человек ничем не отличается от кролика: лишь проблеск сознания в круговращении жизни и смерти без начала и конца, разрешения и смысла.

В таком состоянии рассудка он получил известие об аресте Корнелии. Затем узнал, что взяли не только вирго максима, но и ее мнимых любовников. Луций не сомневался в их невиновности, уверенный, что лишь его она одаривала любовью; несчастные просто не поладили с императором, и он расправился с ними таким способом. Никто не признался, хотя их пытали. Не дали показаний и рабыни Корнелии из Дома весталок. Вердикт Корнелии и ее предполагаемым любовникам был вынесен не в Риме, а в императорской резиденции в Альба-Лонге. Корнелия даже не присутствовала на пародийном суде. Приговор вынесли без нее.

Предполагалось, что виновных мужчин отправят в ссылку, как после прошлого судилища над весталками. Но поскольку они не сотрудничали с судом – иначе говоря, не сознались, – было объявлено, что прелюбодеев подвергнут традиционному наказанию. На Форуме, на глазах у всех, их раздели, привязали к крестам и забили насмерть, а Корнелию заставили смотреть. Луций остался дома. Он не знал, что хуже: видеть казнь невинных или Корнелию, которую вынудили стать ее свидетельницей.

Он не хотел смотреть и на расправу над ней, но в назначенный день, широко возвещенный глашатаями и афишами, не нашел в себе сил остаться в стороне.

К Дому весталок еще до рассвета потянулись тысячи людей. Никто прежде не видывал традиционного наказания весталки. Те же зрители, что стекались в амфитеатр Флавиев, пришли поглазеть и на новое зрелище. Они облачились в подобающие траурные одежды. Толпа на Форуме колыхалась черным морем.

Луций остался в задних рядах; ему не удалось бы протолкнуться вперед даже при желании. Впрочем, поначалу смотреть было не на что. Церемония началась в закрытом порядке, в Доме весталок. Именно там должны были снять с Корнелии суффибул и витту, раздеть донага и избить палками под наблюдением великого понтифика, других весталок и собрания жрецов государственной религии. Затем жертву полагалось одеть как покойницу и запереть в черных носилках, связав по рукам и ногам и заткнув рот; носилки собирались пронести по городу, как похоронные дроги.

Томясь в ожидании, толпа разволновалась. Некоторые женщины начали причитать и рвать на себе волосы. Кое-кто из мужчин проклинал падшую весталку. Другие непристойно шутили, ухмылялись и хохотали. Мало кто осмелился заявить, что, вопреки мнению великого понтифика, весталка может быть невиновна, ибо на суде она держалась чрезвычайно достойно и ни один из осужденных мужчин не дал против нее показаний.

Наконец появились дроги; перед ними шли музыканты со свирелями и трещотками. За черными шторками ничего не было видно, но народ содрогался и ахал, зная, что там находится живая женщина – сама вирго максима, знакомая каждому по религиозным обрядам и появлениям в амфитеатре.

Процессия горделиво пересекла Форум, вступила в Субуру и направилась к Коллинским воротам. Тем же путем, подумалось Луцию, следовали и отец с Нероном при их последнем исходе из Рима.

Процессия медленно двигалась по узкой улице. Теснимый толпой, Луций сошел с маршрута и обогнал шествие окольным путем, вынырнув аккурат у старой Сервиевой стены. Народ там еще только собирался, и Луций сумел пробраться поближе. Смотреть было особо не на что: лишь лестница торчала из ямы возле кучи недавно выкопанной земли. Это был ход, обычно засыпанный, в подземный склеп времен Тарквиния Приска, где на протяжении столетий оставляли умирать падших весталок.

Насколько велика камера и на какой она глубине? Этого не знал никто, кроме очень немногих служителей государственной религии. Говорили, что там есть топчан, лампа с толикой масла, чуть-чуть еды и кувшин с водой на донышке – жестокий жест гостеприимства по отношению к жертве, обреченной скончаться во мраке от голода. По всей вероятности, камера была очень мала, но Луций знал только одно: она прямо под ногами. Он, возможно, стоит на том самом месте, где Корнелия испустит последний вздох.

Что стало с предыдущими весталками, умершими здесь? Изъяли их останки или так и бросили в зловещее назидание будущим жертвам? В таком случае там покоятся все ранее казненные весталки. Корнелии придется узреть воочию свой жребий, созерцать общество, к которому она присоединится, и сознавать, что ее собственный прах предстанет перед следующей осужденной. Луций в деталях представлял ужасную картину, не находя в себе сил думать о чем-то другом.

Наконец он услышал звуки свирелей и трещоток вкупе с криками и скорбными стонами. Процессия приближалась.

Толпа сдавила его, но Луций остался на месте, решив держаться как можно ближе к Корнелии.

И вот похоронные дроги прибыли, окруженные великим множеством ликторов, которые оттесняли толпу и поддерживали порядок; за ними следовали весталки и куча жрецов. Среди них был и Домициан в тоге великого понтифика, собранной в многочисленные складки выше талии; лицо оставалось в тени широкого капюшона. Рядом с ним шагал Катулл, одетый в черное и ведомый за руку мальчиком-поводырем.

Паланкин водрузили на помост возле ямы. Носильщики отступили. Жрецы отодвинули шторки, развязали Корнелию и вынули кляп. Затем грубо вытащили из носилок и поставили на ноги.

Корнелия предстала перед толпой не в привычном полотняном одеянии, а в простой столе из черной шерсти. Вид весталки без головного убора поражал, даже потрясал. Все дивились на ее необычно короткие волосы, которые больше не скрывал суффибул. У Луция запылало лицо, оттого что он видит ее такой на публике, когда все взоры прикованы к ней. Он один имел право любоваться ее непокрытой головой; теперь ее увидел весь Рим. Невыносимый позор, как если бы Корнелию раздели донага. В толпе нашлись наглецы, дерзнувшие освистать весталку. В отсутствие традиционного облачения она из жрицы превратилась в обычную женщину, к тому же падшую, проклятое создание, заслуживающее страшной смерти.

Домициан положил конец глумлению. Вооруженные палками ликторы вторглись в толпу, лупцуя всех, кто не соблюдал приличия.

Корнелии предстояло самой пройти короткий путь от носилок до ямы. Она двинулась заплетающимся шагом. Держалась Корнелия скованно, словно испытывала сильную боль. Луций знал, что ее били, – какие же раны скрываются под черной столой?

Дойдя до ямы, она взглянула на лестницу, уходящую в склеп. Пошатнулась и дрогнула, как тростник на ветру. А затем обратила взор к небу и воздела руки.

– Веста! – вскричала она. – Ты знаешь, что я не предала тебя! Пока я служила в храме, не угасал твой священный огонь!

– Молчать! – гаркнул Домициан.

Корнелия опустила глаза и посмотрела в толпу, переводя взгляд с одного лица на другое.

– Цезарь говорит, я повинна в нечестии, но я всегда безукоризненно выполняла обряды Весты. И каждая победа правителя, каждый его триумф свидетельствуют о благосклонности богини.

Домициан подал знак ликтору, и тот направился к Корнелии. Если она не сойдет по лестнице добровольно, то ее принудят силой. Когда ликтор уже собрался схватить ее за руку, она повела плечом. Движение было легчайшим, но он отпрянул, как от удара.

– Корнелия не прикоснулась к палачу! – крикнула из толпы какая-то женщина. – Его отшвырнула рука богини!

– Посмотрите, как она спокойна, как достойно держится, – сказал другой человек.

С колотящимся сердцем Луций осмелился возвысить голос:

– Быть может, она невиновна, раз Веста не позволяет мужчине дотронуться до нее!

Заступничество не помогло. Толпа не вняла разрозненным протестам.

Корнелия ступила на лестницу и ухватилась за нее дрожащими руками. Сделала шаг, потом другой, и вот уже скрылась наполовину. Луцию понадобились все силы, чтобы не окликнуть ее. Она же, несмотря на его молчание, будто ощутила присутствие любимого. Остановившись, она повернула голову и посмотрела прямо на него.

И шевельнула губами, беззвучно произнеся слова, предназначенные только ему: «Прости меня».

Корнелия сошла ниже и вскоре скрылась из виду. Толпа издала дружный стон. Мужчины покачали головами и содрогнулись. Женщины пали на колени и заголосили.

Корнелия продолжала спускаться, что было видно по слабым колебаниям лестницы. Потом движение прекратилось. Ликторы шагнули вперед и вынули лестницу из ямы. Она оказалась длинной: видимо, склеп находился на глубине многих футов. Яму завалили большим плоским камнем. Сверху разбросали землю и принялись утрамбовывать ее колотушками, пока не выровняли так, что от ямы не осталось следа.

На место погребения вышла новая вирго максима и дрожащим голосом воззвала к Весте, прося богиню простить народ Рима за столь вопиющее поругание благочестия и вновь излить свою милость на город. Великий понтифик и его свита собрались в обратный путь. Катулл, ведомый мальчиком, ушел последним. Луцию померещилась улыбка на костистом лице советника.

Толпа постепенно разошлась, и вот остался только Луций. Он не отрывал взгляда от места, где прежде находилась яма. Смотреть было не на что, из недр не доносилось ни звука. Земля поглотила Корнелю. Однако он чувствовал, что она еще жива, еще дышит.

А почему жив он сам?

Ответ был ему известен. Луций спасся по капризу судьбы. Тот бог и господин мира, что всюду видел врагов и без причины казнил людей, без жалости наблюдая, как они тысячами гибнут на арене, поддался сентиментальному порыву. Эарин был единственным, к кому Домициан испытывал некое подобие любви, а Луций расплакался, когда евнух пел в черном зале. И только потому Домициан его пощадил.

Луция спасла слеза. Абсурдность ситуации только усугубила его отчаяние.

Он подумал о последних словах Корнелии: «Прости меня». Он цел и невредим, остался на воле. Связь с Корнелией не повлекла за собой никаких неприятных последствий для него лично. За что ее прощать? В реплике Корнелии не было смысла, однако он не сомневался, что все понял правильно: «Прости меня».

Что означали ее слова?

93 год от Р. Х.

Полулежа в тени своего сада жарким августовским днем, Луций размышлял о неожиданном повороте в собственной судьбе, которая за последние два года совершенно переменилась.

Наказание Корнелии обозначило нижнюю точку его существования. Жизнь утратила всякий смысл, вкус к ней улетучился. Ничто не радовало Пинария. Страдал ли он? Если да, то боль была не острой – напоминающей о том, что он еще жив, – а тупой, вкупе с опустошенностью складывающейся в подобие предвкушения смерти. Он напрочь лишился эмоций. Он не питал ненависти ни к миру, ни к его обитателям – он не чувствовал ничего.

Но все изменилось. Глубокое отчаяние осталось в прошлом. Он снова стал восприимчив к нехитрым радостям – ярким краскам и сладкому аромату садовых цветов, веселому пению птиц, жужжанию пчел, солнечному теплу на лице, прохладе в подставленных ветерку пальцах. Он снова жил, дышал полной грудью и не просто существовал, а переживал каждый миг во всей полноте. Он сознавал себя и принимал окружающее. Он достиг состояния такого умиротворения, о котором не мог и мечтать.

Новообретенным покоем он был обязан одному человеку: Учителю.

Как он жил до встречи с Учителем? Луций вспомнил частые многолетние визиты в жилище Эпафродита. Их основная причина заключалась в дружеских узах, связавших их маленькую компанию, но он искал и мудрости. Однако после смерти Корнелии остро ты Марциала перестали его забавлять, а преданность поэта императору стала для Луция невыносимой. Философия Эпиктета теперь казалась пресной и шаткой. Не грели его и письма Диона. Луций все реже приходил к Эпафродиту. Послания товарищей, на которые он не ответил, пылились кипой на кабинетном столе.

И все-таки Луций искал утешения и просветления даже на пике отчаяния. Отвернувшись от дружеского кружка, какое-то время он вникал в учения более эзотерического толка из тех, что доступны в Риме любознательному человеку. Их было великое множество; любой бытующий в империи культ в итоге обретал прозелитов в Риме. Сказал же как-то Эпафродит, что люди способны поверить в любую глупость, и тезис подтверждался поразительным обилием вероучений. Луций изучил даже презренный культ христиан, к которым примкнул его дядя Кезон, но не нашел его более интересным, чем остальные.

Он занимался и астрологией, поскольку очень многие возлагали на нее большие надежды, однако фатализм учения поверг его в еще пущее уныние. Астрологи утверждали, что все аспекты человеческой жизни предопределены силами, которые неизмеримо превосходят людские, и в колее предрешенной судьбы почти не остается свободы маневра. Какой смысл знать, что некий день обернется невзгодами, если ход событий не поколебать? Можно задобрить своенравное божество, но нельзя изменить влияние звезд – если оно действительно существует. И хотя мужи, много мудрее Луция, считали астрологию истинной наукой и постигали ее с великим усердием, он остался равнодушен к составленным по древним текстам картам и бесконечным таблицам, изобилующим эзотерическими символами. Он тяготился ощущением, что астрология – полное надувательство. Ее адепты, конечно, досконально изучили небеса и навострились весьма точно предсказывать перемещения небесных тел, но в остальном так называемая наука, уверенно определяющая влияние звезд на человеческое бытие, казалась Луцию чистой выдумкой, сводом вздорных идей, который составили люди, не больше других понимающие тайную механику вселенной.

Философия, экзотические религии, астрология – Луций был открыт всему, но так и не обрел ни смысла, ни просветления. Ничто не могло заполнить пустоту в сердцевине его существа.

Потом он встретился с Учителем, и все изменилось.

* * *

Это случилось в первую годовщину того дня, когда Корнелию похоронили заживо.

Луций давно страшился этого дня, который неизбежно приближался и занимал все его мысли. В то утро он рано встал. Аппетита не было. Надев простую тунику, он вышел из дома и часами бесцельно слонялся по городу, погруженный в воспоминания и ничего не видя вокруг. В конце концов он обнаружил, что стоит перед домом на Эсквилине, где столько раз за минувшие годы встречался с Корнелией. Через несколько дней после ее казни он продал дом быстро и почти за бесценок, решив, что ноги его там больше не будет. Теперь Луций стоял перед их с Корнелией убежищем, томясь желанием войти и вспомнить ее лицо, еще раз ощутить благоухание жасмина в том самом садике, где они предавались любви.

Дверь была открыта. Вышла мать с маленькой дочкой в сопровождении раба, державшего корзину для покупок. Чары рассеялись, и Луций побрел прочь.

Он неизбежно очутился у Коллинских ворот на том самом месте, с которого видел ее в последний раз, у входа в запечатанное подземелье. В руке у Луция была роза: символ не только любви, но и тайны. Он не помнил, откуда взялся цветок, – верно, купил по пути. Он столь неосмотрительно сжимал стебель, что шип вонзился в ладонь; Луций не чувствовал боли, но заметил кровь, стекающую с пальцев.

Окружающее казалось нереальным, как во сне. Луций обнаружил, что стоит на коленях точно там, где камень присыпали грунтом. Он положил розу на утрамбованную землю, как венок на могилу. Кровь все текла.

На него пала тень. Луций решил, что какой-нибудь недоброжелательный магистрат заметил его и прислал ликтора. Но силуэт был не солдатский. Подняв взгляд, Луций увидел невысокого человека с длинной белой бородой. Солнце светило незнакомцу в затылок, превращая непокорную шевелюру в по лупрозрачный нимб. Лицо выглядело странно юным для белоснежных седин и дочерна загорелым, как у странника или бездомного нищего. Ярко-голубые глаза словно искрились, хотя впоследствии Луций часто думал, что подобное невозможно, ибо солнце светило незнакомцу в спину и лицо оставалось в тени. Откуда же взялся свет, лившийся из очей? Но в тот момент он стал для Луция первым признаком незаурядности того, кто предстал перед ним.

– Ты страдаешь, мой друг, – произнес человек.

– Да. – Луций не видел смысла отрицать очевидное.

– Такое страдание подобно распустившемуся цветку. Оно раскрывается целиком и захватывает все чувства, но вскоре увянет и опадет. Оно запомнится, но исчезнет. Поверь, мой друг, горе твое очень скоро засохнет и облетит.

– Кто ты? – нахмурился Луций.

Любой случайный прохожий решил бы, что он преклонил колени с целью почтить стоявшего перед ним человека, хотя тот был бос и одет в ветхую нищенскую тунику. Странно, но эта мысль не огорчила Луция. Он не поднялся с колен.

– Меня зовут Аполлоний. Я пришел из Тианы. Знаешь, где это?

– Полагаю, в Каппадокии.

– Правильно. Слышал обо мне?

– Нет.

– Хорошо. Те, кто слышал об Аполлонии Тианском, часто имеют предвзятое мнение обо мне, которое я не стремлюсь оправдывать. Как твое имя, друг?

– Луций Пинарий. Ты какой-то мудрец? – Каппадокия с ее причудливыми пустынными городами, высеченными в скалах, славилась отшельниками и провидцами.

Его собеседник рассмеялся благозвучнейшим смехом.

– Я тот, кем назовут меня люди. Когда мы познакомимся поближе, Луций Пинарий, ты сам решишь, кто я таков.

– Почему ты со мной разговариваешь?

– Страдают все, но никому не следует горевать втайне, как поступаешь ты.

– Что ты знаешь о моем горе?

– Ты любил женщину, любить которую тебе запрещали религия и закон, и разлука с ней принесла тебе много боли.

– Как ты узнал? – задохнулся Луций.

Старец улыбнулся. В его улыбке не было насмешки, только доброта.

– Я мог бы напустить тумана и притвориться, будто обо мне рассказывают сущую правду, – дескать, я читаю мысли и получаю знания мистическим способом, – но истина намного проще. В Риме я гость. До сегодняшнего утра я ни разу не бывал в здешних местах, но старожилы готовы немедленно поведать любому чужаку о том, что тут произошло год назад. Увидев человека с розой, уставившегося в землю, я понял, что тебя что-то связывало с погребенной весталкой. Когда ты преклонил колени и так бережно возложил розу, не обращая внимания на собственную кровоточащую рану, я понял, что ты любил погибшую. Тут догадался бы любой, у кого есть глаза, но в таком людном месте, где все спешат по делам, твое страдание заметил только я.

– Так кто же ты? – произнес Луций.

– Ты уже спрашивал. Я Аполлоний Тианский.

– Нет, я имею в виду…

– Послушай, друг мой, почему бы тебе не встать? – Аполлоний подал руку. – Давай пройдемся.

Луций говорил мало. Он внимал рассказу спутника об удивительных странствиях. Аполлоний говорил о них небрежно, как будто человеку совершенно естественно отправиться в Египет, чтобы тамошние жрецы объяснили ему иероглифы на древних гробницах, или в Эфиопию для знакомства с живущими при истоках Нила нагими волхвами, и даже в Индию ради бесед с прославленными мудрецами Ганга.

Заморосил дождь. Они взошли на Квиринальский холм, где раскинулся благополучный район. Луций высматривал таверну или харчевню, в которой можно было укрыться, когда Аполлоний заметил, что дверь ближайшего дома открыта.

– Ты слышишь? – спросил он.

– Нет, – ответил Луций.

– Нет? Я отчетливо различаю плач. – Аполлоний направился к входу.

– Что ты делаешь?

– Вхожу. Если плачут, надо утешить.

– Ты знаешь жильцов?

– Я впервые на этой улице. Но все улицы и люди одинаковы. Если это понять, нигде не окажешься чужаком.

Аполлоний вошел в дом. Луций, вопреки доводам рассудка, последовал за ним.

За вестибулом, в атриуме, капли моросящего дождя падали в неглубокий пруд. Рядом лежало тело молодой женщины в белом свадебном наряде с пурпурным кушаком. Вокруг столпились ошеломленные женщины, тоже приодетые к свадь бе. Некоторые тихо плакали. Поодаль беспомощно стояла груп па растерянных мужчин.

Как Аполлоний уловил плач, в то время как Луций ничего не услышал? Острый же слух у старика, подумал Пинарий.

Аполлоний взглянул на тело.

– У нее нынче свадьба? – спросил он.

Одна из коленопреклоненных женщин подняла взгляд. На лице читалось потрясение.

– Да. Сегодня моя дочь собиралась замуж – и боги сочли уместным ее поразить!

– Что случилось?

Женщина покачала головой:

– Мы готовились выступить в дом жениха. Я была в комнате дочери, завязывала кушак, и она пожаловалась, что слишком туго. Мол, не вздохнуть. Но пояс держался свободно, я подсунула под него палец и показала ей. Однако дочь продолжала задыхаться. Говорила, что лицо горит. Слуга сообщил, что начался дождь, и она, ни слова больше не говоря, бросилась к пруду. Я решила, что она хочет остудить кожу. Крикнула, что платье промокнет, а потом… дочь рухнула. И осталась лежать, как упала.

– Возможно, она просто спит.

– У нее сердце не бьется! Она не дышит!

– Увы, – прошептал Аполлоний.

Он пристально посмотрел на девушку, затем – на убитых горем женщин. Взмахнул перед собой руками – желая привлечь внимание, решил Луций, но старик продолжил делать пассы, чертя в воздухе знаки. Все, включая стоявших в сторонке мужчин, уставились на него. Те женщины, что рыдали, притихли.

– Отойдите, – велел Аполлоний.

Женщины беспрекословно подчинились. Старец обошел пруд и опустился на колени подле девушки. Положив ей на лоб ладонь, другой он провел над телом, не прикасаясь к нему. Затем прошептал что-то неразборчивое.

И наконец щелкнул пальцами: словно веточка хрустнула в тишине, нарушавшейся только плеском воды. Аполлоний помедлил, затем повторил свои манипуляции еще два раза.

Девушка вздрогнула, глубоко вдохнула и выдохнула. Открыла глаза.

– Где я? – спросила она.

Мать вскрикнула. Женщины ахнули, благодарно запричитали и расплакались от облегчения.

Прослезились и некоторые мужчины. Один шагнул вперед, распираемый радостью:

– Ты оживил мою дочь, незнакомец!

– Твоя дочь и правда жива, но я не незнакомец. Я Аполлоний Тианский.

– Как ты сотворил такое чудо? Какого бога призвал?

Аполлоний пожал плечами:

– Я просто обратился к твоей дочери. Сказал ей: «Очнись, юница! Дождь скоро перестанет, и ты опоздаешь на брачную церемонию. Вздохни глубоко и очнись!» А дальше, как ты видел, она пришла в себя. Какая девушка захочет опоздать на собственную свадьбу?

– Но как мне тебя отблагодарить? Вот, возьми! – Отец схватил пару чаш. – Чистое серебро, инкрустированное лазуритом. И не каким-нибудь, а особым, с примесью золота, он поступает только из Бактрии.

– Прихотливая выделка, – оценил Аполлоний.

– Они предназначались в подарок моей дочери и ее мужу. Но теперь я хочу отдать их тебе.

– На что мне чаши, если я не пью вина? – рассмеялся старец.

– Тогда пей воду! – улыбнулся отец невесты. – Или продай. Купи себе тунику без дыр!

Аполлоний снова пожал плечами:

– Еще пара прорех в одежке, и я замечательно уподоблюсь нагим эфиопским волхвам.

Отец был озадачен, но от счастья не мог сдержать радостный смех.

– Я вижу, что дочь твоя встала, – сказал Аполлоний. – Ступай к ней. Она недолго останется твоей. Цени каждый драгоценный момент.

– Воистину драгоценный! – ответил отец. – И до нынешнего дня мне было неведомо, насколько он важен. Благодарю тебя, Аполлоний Тианский! Да благословят тебя боги! – Он присоединился к жене, которая кудахтала над дочерью.

В общей суматохе Аполлоний незаметно ретировался. Луций последовал за ним. На выходе они прошли мимо юной вес талки, которая только собиралась занять свое место в процессии. При виде знакомого одеяния Луция пробрал озноб. На улице ему пришлось помедлить, чтобы взять себя в руки. Аполлоний остановился рядом, взирая на спутника с сочувственной улыбкой.

– Не понимаю, что там случилось, – наконец признался Луций. – Умерла эта девушка или нет?

– Ах, свадьбы! Сколь бурные чувства они пробуждают в людях!

– Ты хочешь сказать, гостям попросту показалось, что невеста мертва?

– Я подозреваю, они не столь наблюдательны, как следовало бы. Такова людская природа. Ты заметил, например, как женщины выдыхали средь мороси легчайший, но все-таки видимый пар?

– Значит, ты видел, что из ноздрей девушки идет пар?

– Я видел то, что было видно. Мои глаза зорки не больше и не меньше, чем у других.

Луций поднял бровь:

– Но ты что-то делал руками. И все смотрели на тебя. Ты напустил чары на гостей?

– Я заставил их обратить на меня внимание, и они отошли, когда я попросил. Где же тут колдовство?

Луций скрестил на груди руки и заметил:

– Те чаши поистине прекрасны. И стоят, полагаю, немало.

– Мне они не нужны.

– Чушь! Отец же предложил их продать. На вырученные деньги ты мог бы три месяца нежиться в отличных покоях на Авентине.

– Но я никогда не плачу за жилье.

– Как это?

– Останавливаюсь у друзей.

– И у кого же сейчас?

– У тебя, разумеется! – рассмеялся Аполлоний.

Смех его был заразителен. Все подозрения Луция как рукой сняло. Он тоже расхохотался и тут же осознал, что уже больше года не делал этого.

* * *

Так он сошелся с Учителем.

Аполлоний не требовал так его называть, то был выбор Луция. Как сказал Аполлоний при первой встрече: «Я тот, кем назовут меня люди… ты сам решишь, кто я таков».

Он не был учителем в общепринятом смысле. Он не цитировал великих и не обращался к их сочинениям, как делали наставники юного Луция. Он не выстраивал, как Эпиктет, сис тему логических доводов, завершающихся рациональным умо заключением. Не изъяснялся притчами, подразумевающими некие нравственные или теологические постулаты, как поступал христианский богочеловек. Он не составлял чертежей и карт и не писал пространных трактатов, как было заведено у астрологов. И уж ни в коей мере не притязал ни на особый статус, ни на общение с богами – в отличие от жрецов государственной религии. Каждое утро Аполлоний просто вставал с постели и предавался дневным делам, навещал старых друзей и заводил новых. Он личным примером показывал, что человек способен обойтись без тщеславия и страха; никогда не гневался, не отчаивался, не завидовал и ничего не желал.

Будучи спрошен, Аполлоний излагал свои взгляды, однако не подкреплял их пространными рассуждениями и не настаивал, чтобы слушатели согласились. Он утверждал, что верит в богов, но считает их лишь смутными проявлениями высшего всеохватного принципа. Старец отрицал всякую собственную связь с этим принципом, помимо той, что присуща всем живым существам, в равной степени являющимся частью божественного единства и обладающим одинаковым доступом к блаженствам, которые изливаются на всех, подобно солнечным лучам. «К сему божеству я нахожусь в таком же отношении, что и к солнцу, и то же верно для вас, – говорил он. – Я не ближе к нему, чем вы; оно греет меня не больше, чем вас; оно дарует мне ровно столько же света. Оно есть благо для всех, равное и неисчерпаемое».

Луцию поведение Аполлония часто казалось противоречащим тому, что остальные называют здравым смыслом. Когда он спрашивал о причине мнимых сумасбродств старца, Аполлоний терпеливо объяснял, но Луций не всегда понимал Учителя. Однако не переставал удивляться неизменному хладнокровию Аполлония и постепенно доверился ему полностью. Даже когда Луцию не удавалось уловить ход мысли, он просто всячески подражал Учителю и надеялся когда-нибудь прийти к большему пониманию.

Вина Аполлоний не пил. По его словам, опьянение не приб лижает к божественному, а создает иллюзорную завесу. Луций последовал его примеру.

Также Аполлоний не ел мяса, говоря, что священна всякая жизнь, включая животных. Он не носил и одежд животного происхождения – ни кожаных ремней, ни костяных изделий. Луций и здесь его копировал, осознав вслед за Учителем, что умерщвление животных ничем не отличается от убийства людей. Люди не охотятся друг на друга ради еды или шкуры – не следует истреблять и зверье. И как просвещенные люди давно отказались от человеческих жертвоприношений, настало время покончить с жертвами из животного мира; убийство зверя угодно богам не больше гибели ребенка. Что до травли на арене потехи ради, то она является жестокостью даже худшей, чем такое же убийство людей, ибо животные не владеют речью и не попросят пощады. Луций, великий любитель охоты, отказался и от нее.

Аполлоний избегал интимной близости, называя ее иллюзией и ловушкой, поскольку мимолетные наслаждения ведут лишь к постоянному возбуждению и страданию. Луций спросил, нет ли в соитии добродетели, коль скоро оно необходимо для продолжения рода. Аполлоний, веривший в переселение душ, ответил: «Где добродетель в порождении новых людей и умножении страдания, ибо они тоже смертны? Не множься люди – никого бы и не осталось, чем плохо? Коль скоро у нас есть душа, она продолжит существовать, но избавится от тягостного перемещения из тела в тело, которые изнашиваются и неизменно страдают от боли по мере распада. Божественное единство сохранится в первозданном виде с человечеством или без. Сентиментальное пристрастие к бесконечному самовоспроизводству – очередная иллюзия, еще одна западня. Размножение только увековечивает цикл мучений. В том нет добродетели. Это порок».

Прежде Луций не знал среди философов и служителей культов мудреца, который объявил бы добродетелью тотальное целомудрие. Сначала он сомневался, идти ли этой стезей, однако по сути уже ее принял. После смерти Корнелии он отказался искать утех с другими женщинами. Луцию не составило никакого труда уподобиться Аполлонию, и, приняв сознательное решение следовать за Учителем, он ощутил небывалые свободу и облегчение.

Аполлоний не выделял сильных мира сего и не боялся их. В свое первое посещение Рима еще при Нероне он привлек внимание императорского прихвостня, префекта преторианцев Тигеллина, который установил за ним слежку. Аполлоний не давал осведомителям повода к аресту, пока случайно не услышал в обычной таверне Нероново пение. Император находился там инкогнито, в маске, но узнавался безошибочно. Был с ним и Тигеллин, тоже тайно, в плаще с капюшоном и с повязкой на глазу. После выступления Нерона префект поинтересовался мнением Аполлония:

– Согласись, это было достойно богов!

– Если богам такое нравится, то надо постараться не разочароваться в них, – ответил Аполлоний.

Тигеллин пришел в ярость:

– Ты понимаешь, кто перед тобой? Ты слушал Цезаря, который исполнил свое сочинение! По-твоему, оно не божественно?

– Теперь, когда все закончилось, я и правда чувствую, что стал ближе к богам.

– Прекрати говорить загадками и ответь прямо! Я утверждаю, что пение было прекрасно. А ты что скажешь?

– Скажу, что придерживаюсь лучшего мнения об императоре, нежели ты.

– Как это?

– Ты считаешь прекрасным его пение. А я нахожу прекрасным его молчание.

Тигеллин обвинил Аполлония в оскорблении императорского достоинства и взял под стражу. Когда подошло время суда, он понял, что должен представить улики более веские, чем двусмысленные высказывания Аполлония, и поручил доносчику составить перечень обвинений, которые заверил так, чтобы в суде они выглядели свидетельством других лиц. Аполлонию приписали всевозможные мятежные речи, которых хватило бы для смертного приговора.

Аполлоний предстал перед Нероном и магистратами. Тигеллин извлек запечатанный свиток с обвинениями и потряс им, как мечом. Но стоило ему развернуть пергамент, как челюсть у префекта отвисла и он онемел.

Нерон пожелал взглянуть лично.

– Это шутка? – осведомился он у Тигеллина.

Пергамент был девственно-чист. Нерон приказал освободить Аполлония с условием, что тот немедленно покинет Италию.

– Нерон принял меня за колдуна, – пояснил Аполлоний Луцию, – и опасался, что я призову к отмщению сверхъестественные силы, если он заточит меня в темницу или казнит.

– Но, Учитель, как же так вышло, – спросил Луций, – что свиток, развернутый Тигеллином, оказался чист? Подменили оригинал? Писцу дали особые исчезающие чернила? Или ты действительно призвал сверхъестественные силы, чтобы исчезла записанная там ложь?

– Я вижу иную возможность, – возразил Аполлоний. – Что, если заглянувшие в свиток просто не увидели написанного?

– Но как же так, Учитель?

– Непостижимость очень часто объясняется способностью видеть или не видеть. Как можно открыть человеку глаза на то, что находится перед ним, просто направив его внимание, так существуют и способы сделать его слепым к очевидному. – Объяснение отличалось той же простотой, как и все откровения Аполлония.

Встречался старец и с Веспасианом – при Вителлии. Легионы Веспасиана наступали на Рим, но сам полководец находился в Александрии. Не будучи уверен в будущем и жадно ища совета, Веспасиан собрал в славном своей ученостью городе совет, в который вошли виднейшие астрологи и философы. При первой встрече с Веспасианом Аполлоний описал видение о последних днях Вителлия, включая сожжение храма Юпитера и чудесное спасение Домициана. Веспасиан ему не поверил, но в тот же день гонец доставил в Александрию известие об указанных событиях. На Веспасиана предсказание произвело сильнейшее впечатление. «Либо этот малый и впрямь умеет прозревать на расстоянии, – заметил он, – либо имеет возможность добывать сведения, которая превосходит мою собственную. Так или иначе, мне нужен его совет!»

– Я воспользовался случаем и поддержал Веспасиана в его честолюбивых замыслах, – поделился Аполлоний с Луцием. – Я видел, что человек он уравновешенный и является самым вероятным кандидатом в миротворцы, который упорядочит царивший в империи хаос. Но позднее, когда он начал слать мне письма, умоляя явиться в Рим и стать его советником, я отказался.

– Почему, Учитель?

– Из-за его обращения с греками. У Нерона было много недостатков, но он любил Грецию и ее культуру; он пожаловал греческим городам много привилегий, даровав такие свободы, каких не предоставлял ни один император. Однако Веспасиан счел уместным лишить греков всего, умышленно и последовательно вернув их в подчиненное состояние. Он стал для меня великим разочарованием. На каждое его письмо я отвечал своим, обличающим.

– Не может быть!

– Еще как может.

– Что же ты писал?

– Последнее послание было такое: «Аполлоний – императору Веспасиану. Человек скверный оправдался освобождением греков. Человек хороший опозорился порабощением их. Зачем искать общества советника, которого не будешь слушать? Прощай».

Имея рекомендательное письмо от Веспасиана, Аполлоний встретился и с Титом. Их знакомство произошло в Тарсусе, после того как Веспасиан вернулся в Рим в качестве императора, а дела восточные возложил на сына.

– Мне нравился Тит, – сказал Аполлоний. – Он был удивительно скромен и обладал замечательным чувством юмора. А в тридцать лет, когда многие крепкие мужи опускаются, поддерживал себя в отличной форме. Тит отличался очень мощной шеей, как у атлета. Однажды я прихватил его за загривок и спросил: «Кто впряжет в ярмо такую могучую бычью выю?» А Тит со смехом ответил: «Только тот, кто вырастил меня из теленка!» Он бесконечно почитал отца, но показал себя лучшим правителем. Увы, отец правил десять лет, а сын – всего два.

– Правда ли, что ты предсказал раннюю смерть Тита? – спросил Луций.

Аполлоний улыбнулся:

– Я знаю, что иногда изъясняюсь почти загадками. Но сейчас отвечу по возможности ясно. Представь, что ты входишь в темную пещеру. Высекаешь искру и лишь на мгновение видишь окружающее. Мелочи различимы плохо, а пещера огромна, но ты сразу же постигаешь, велика она или мала. Такое порой происходит при моем знакомстве с человеком. Я моментально вижу, короток или долог будет его земной путь. С пер вой же встречи я понял, что Тит не проживет столько же, сколько его отец. Он был подобен светильнику, который горит ярче других, но недолго.

– А его брат?

– Я не встречался с Домицианом. Но мне сдается, он вообще не похож на светильник. Домициан гаситель светильников. Он несет тьму, а не свет.

– Хотелось бы мне знать, сколько продлится правление тьмы.

– Ему всего сорок два, – пожал плечами Аполлоний.

– Тит умер именно в таком возрасте.

– Да, но Веспасиан прожил до шестидесяти двух.

– Еще двадцать лет Домициана! – воскликнул Луций.

– Возможно, – сказал Аполлоний. – Или нет.

* * *

Закрыв глаза, Луций вытянулся на ложе в саду, вдыхал аромат цветов и думал о том, как изменилась его жизнь с тех пор, как он встретил Учителя.

Босые ноги грело солнце. Аполлоний приучил его ходить босиком. Зачем человеку обувь в собственном доме? Случалось, что Луций являлся босым и на Форум. На него смотрели, как на помешанного.

– Грезишь? – осведомился Аполлоний. Он отлучался по малой нужде в небольшую уборную за пределами сада. Телом Учитель ничем не отличался от других и испытывал такие же потребности поглощать и выделять – в согласии с бесконечно повторяющимися циклами смертной плоти.

– Скоро придут остальные, – произнес Луций, втайне досадуя. Он очень любил оставаться с Учителем наедине, слушать его истории, задавать вопросы, просто наслаждаться его умиротворяющим присутствием. Но у Аполлония было много друзей, и Луцию иногда выпадало играть роль хозяина.

Ожидалось около пятидесяти мужчин и женщин. Придут люди из всех слоев общества – от вольноотпущенников до таких же патрициев, как сам Пинарий. Наверное, явится несколько сенаторов, но также лавочники, ремесленники и каменщики. Никому из желающих послушать Аполлония никогда не отказывали.

Луций с улыбкой взглянул на Учителя. Небрежному наблюдателю Аполлоний показался бы всего-навсего дряхлым старцем. Но такова иллюзорность материального мира: внешнее не имеет значения. Подражая Аполлонию, Луций начал избегать услуг цирюльника. Прежде он никогда не носил такие длинные волосы и не отпускал бороду. В его сорок шесть седина только начала появляться, но Луций надеялся, что когда-нибудь его борода станет такой же белоснежной, как у Учителя.

– О чем ты сегодня расскажешь собранию? – спросил Луций.

– Пожалуй, поведаю о моей жизни в Эфиопии.

Луций кивнул. Рассказы Учителя об Эфиопии были в числе его любимых.

– Я решил, что можно, в частности, осветить мою встречу с сатиром, ибо в наши дни большинство людей никогда не видели подобных существ и питают разнообразные заблуждения насчет них.

Луций сел:

– Ты встретил в Эфиопии сатира? Я ни разу об этом не слышал.

– Неужели я не рассказывал?

– Никогда! Я бы наверняка запомнил.

– Ну что же. Дело было во время моего странствия к большому озеру, откуда берет начало Нил. На берегах водоема находится колония нагих мудрецов, которые мудрее греческих философов, но несколько уступают индийским, своим сородичам. Они тепло меня встретили, но я заметил, что они чем-то угнетены, и спросил о причине.

Оказалось, по ночам их донимало посещениями дикое существо, ниже пояса подобное козлу, с мохнатыми ногами и копытами, а выше пояса напоминающее человека, но с козлиными рогами и заостренными ушами. Из их описания я сделал вывод, что речь о сатире – создании, ранее неизвестном в тех краях. Незваный гость нарушал ночной покой мудрецов, топоча меж хижин и блея посреди ночи. Когда они вышли к сатиру с увещеваниями, тот издал непристойные звуки и сделал того же рода жесты. Его попытались изловить, однако он оказался проворнее самых прытких и выставил их на посмешище, скача, уворачиваясь и вынуждая преследователей натыкаться друг на дружку.

Мудрецы отвели меня в ближайшее селение, где старейшины сообщили, что тамошние бесчинства сатира намного серьезнее. По меньшей мере раз в месяц он нападал на самых миловидных и зрелых женщин: нашептывал им в уши заклинания, пока они спали, околдовывал и умыкал в лес. Несколько женщин очнулись от чар и дерзнули оказать сопротивление – тогда создание атаковало оных физически, удушая их и топча копытами. Две погибли, а прочие сильно покалечились. Жители селения боялись сатира.

– Как же ты помог им, Учитель?

– Я восстановил в памяти редкую книгу, оставленную нам царем Мидасом, в жилах которого текла толика крови сатира, что определялось по форме ушей. Дикие сородичи порой злоупотребляли царским гостеприимством и своим поведением приводили в хаос весь двор. Но в детстве мать рассказала Мидасу, как усмирять козлоногих, и он решил попробовать. Вино оказывает на них особое действие. Если сатир напивается, он отравляется, как и люди, и в конце концов быстро засыпает и громко, как человек же, храпит. Но когда он пробуждается от пьяного сна, животная природа отделяется и он становится безобидным, как дитя. Такого ручного козлоногого можно научить говорить и даже рассуждать. Широкое перевоспитание сатиров, безусловно, одна из причин, по которой сегодня они встречаются крайне редко, ибо такие сатиры боятся людей больше, чем те их.

Но дикий сатир испытывает сильнейшее отвращение к вину, а потому нелегко заставить его пить. У селян имелось основание думать, что по ночам их обидчик утоляет жажду из одной и той же поилки для скота. У старосты нашелся кувшин египетского вина, сохранившийся с недавнего праздника. По моему указанию весь напиток до капли вылили в поилку. Утром стало очевидно, что значительная часть смеси воды и вина выпита.

Сатир, несомненно, спал в своем логове – но как его найти? Я прочесал всю местность вокруг деревни, навостряя уши и прислушиваясь, не доносится ли откуда храп. Наконец я уловил слабый звук. Я проследил его до места, которое селяне прозвали Гротом нимф. Там, на замшелом камне среди водорослей, лежал, храпел и вонял вином мертвецки пьяный козлоног.

Селянам не терпелось его разбудить, но я решил, что пусть он лучше сам в положенное время придет в чувство. Через час он резко перестал храпеть, протер глаза и встал. Жители собирались забить его камнями и даже начали искать подходящие, но я заслонил создание собственным телом и запретил его трогать, ибо оно перевоспиталось и оставило все непотребства позади. Той же ночью на благословенно трезвом празднике – поскольку вина не осталось – нагие мудрецы танцевали для селян, и с ними скакал и кувыркался сатир.

Луций улыбнулся. Запах жасмина под жарким солнцем опьянял.

– Услышь я такую сказку от любого другого, ни на секунду не поверил бы, – проговорил Пинарий. – Но от тебя, Учитель…

В сад влетел Илларион. Судя по встревоженному виду, он прибыл не для того, чтобы доложить о приходе гостей.

– Преторианские гвардейцы! – выдохнул он. – Они отказались подождать в вестибуле…

В сад вступили вооруженные люди.

– Ты, должно быть, Аполлоний Тианский, – сказал трибун, их старший. – А второго волосатого малого я принял бы за твоего сына, не знай я, кто он такой. – Он ухмыльнулся Луцию. – Думаю, знатный патриций мог бы найти пример для подражания и получше, хотя бы по части ухоженности. Но не волнуйся, скоро мы вас обоих избавим от нелепых бород.

Гвардейцы схватили Луция с Аполлонием и выволокли из дома. Обоих босыми погнали по улицам к императорскому дворцу на глазах у привлеченных шумом жителей округи. Некоторые горожане растерялись, но другие, похоже, исполнились спесивого удовольствия. Презрение Луция к общественной жизни, эксцентричный новый облик и сомнительные гости породили злословие среди влиятельных соседей Пинария на Палатине.

Они приблизились к тому же входу, что и в прошлый раз, когда Луция доставили на обед в черном зале. Он испытал приступ паники и глянул на Аполлония, ища совета. Казалось, Учителя не впечатлил величественный вход, равно как не пугали и всевозможные последующие события.

– Учитель, ты понимаешь, что происходит?

– Думаю, да. Я наконец-то встречусь с императором.

– Прости меня, Учитель. Будь я начеку, предупреди нас толком Илларион…

– И что тогда? Ты полагаешь, я уклонился бы от возможности познакомиться с Домицианом? Для того я и прибыл в Рим.

– Но, Учитель…

– Давай радоваться тому, что преторианцы явились именно сейчас. Приди они позднее – могли бы арестовать твоих гостей, что вышло бы весьма неудобно для всех участников. Представь такую толпу в Доме Флавиев. А теперь мы можем надеяться на нераздельное внимание императора.

Их провели сквозь лабиринт коридоров, доставив наконец в маленькую, но роскошную приемную. На возвышении в парадном кресле сидел Домициан. Подперев подбородок рукой, он имел вид скучающий. Евнух-секретарь читал императору из свитка. Когда вошел Аполлоний, Домициан взмахом руки отогнал секретаря, и тот, положив свиток, взял восковую табличку и стило.

– Я слушал выдвинутые против тебя обвинения, чародей, – объявил Домициан.

Аполлоний безучастно смотрел на него.

– Нечего сказать?

– Ты обращаешься ко мне? – отозвался Аполлоний. – А я решил, что к некоему чародею, хотя не вижу подобного среди нас.

– Ты отрицаешь, Аполлоний Тианский, что занимаешься колдовством?

– Существует ли колдовство? Наши предки почитали два способа добиться расположения высших сил. Первый – умаслить, когда смертный жертвует животное и молит богов о благословении. Второй – путем колдовства, когда смертный произносит заклинание и тем самым заставляет богов исполнить его желание. Традиционный метод умиротворения бесспорно ошибочен: вряд ли боги придут в восторг от уничтожения существа, которое сами наделили жизнью. Что касается колдовства, то разве можно заставить высшие силы действовать против их воли? Такое событие нарушит природный порядок.

– Именно поэтому мы зовем деяние колдовством и считаем преступлением, – подхватил Домициан.

Аполлоний пожал плечами:

– Я уже сказал, что не вижу здесь чародеев.

– Тогда кем ты называешь себя? Ты одеваешься как нищий. Глядишь свысока и носишь длинные волосы и бороду подобно философу.

– Я называю себя Аполлонием Тианским по имени, полученному при рождении.

– А ты, Луций Пинарий? Давно быть бы тебе мертвецом, коли не моя милость. Чем оправдаешься за сношения с колдуном?

Луций собрался с духом:

– Не вижу никакого колдуна, господин.

Домициан помрачнел:

– А я вижу чародея, который превратил тебя в свою куклу. Он наложил на тебя чары, или ты глуп настолько, что следуешь за ним по собственному выбору? Ладно, пустое. Сбрейте им бороды.

Преторианцы набросились на пленников с ножницами и лезвиями. Аполлоний не сопротивлялся. Луций поступил так же. Им грубо обкорнали волосы и срезали бороды. Затем сорвали туники, но разрешили оставить набедренные повязки. На шее у Луция на тонкой цепочке висел фасинум. Пинарий сжимал талисман, когда гвардеец схватил его за руки и вытянул их вперед. Запястья оказались в оковах столь тяжелых, что Луций едва мог поднять руки. Сковали ему и лодыжки. Луций увидел, что так же поступили с Аполлонием, который без одежды выглядел очень тонким и хрупким.

– Вот же странно, – сказал Аполлоний. – Если ты считаешь меня чародеем, то как надеешься сковать? А если можешь сковать, то почему думаешь, что я занимаюсь колдовством?

Домициан не слушал. На подлокотник села муха. Император подал знак секретарю, чтобы вручил ему стило. Опробовав инструмент на остроту, Домициан занес его над мухой, несколько секунд примеривался, затем ударил и пригвоздил добычу. Воздев проколотое насекомое, он улыбнулся:

– Еще мальчиком научился. Вместо того чтобы переписывать стилом Цицерона, я дни напролет охотился за мелкими паразитами и пронзал их. Дело требует немалого мастерства.

Аполлоний покачал головой:

– Когда я встретился в Тарсусе с твоим братом, муха села ему на палец. Знаешь, что он сделал? Сдул ее, и мы оба посмеялись. Оборвать жизнь оружием способен любой, но не каждый может сохранить ее одним дуновением. Кто могущественнее?

Домициан скрипнул зубами:

– Луций Пинарий, ты-то должен ценить мастерское владение оружием. Разве ты не охотник?

– Больше нет, господин, – ответил Луций. – Всякая жизнь священна. Я никого не убиваю без необходимости.

Домициан с отвращением покачал головой и обратился к преторианцам:

– Эй, принесите мне лук и колчан стрел. А ты ступай и встань лицом вон к той стене. Вытяни руку параллельно полу. Прижми к стене ладонь с разведенными пальцами. – Император проверил натяжение тетивы, вложил стрелу. – Вот еще одно мастерство, которое я освоил. Следи, охотник. Я пущу четыре стрелы. Смотри на промежутки между пальцами.

Домициан прицелился. Луций заметил, что ни преторианцам, ни секретарю ничуть не боязно. Видимо, император выполнял трюк не в первый раз.

Во внезапно наступившей тишине Луций различил слабое бормотание. Он не разобрал слов и не понял, откуда исходит звук. Вскоре голос стих. Похоже, кроме Пинария, никто ничего слышал. Луций и сам готов был признать, что ему почудилось.

Стремительно, одну за другой, Домициан послал четыре стрелы, вылетевшие с резким звуком, будто прожужжала оса. С удовлетворенной улыбкой правитель опустил лук.

– Что скажешь? – осведомился он. – По стреле в каждом зазоре между пальцами. Тит никогда не сумел бы…

Тут раздался громкий стон: преторианец припал к стене, сполз и, скорчившись, остался лежать на полу. Секретарь взвизгнул и выронил восковую табличку.

Все четыре стрелы вонзились в спину гвардейца, образовав квадрат; они были выпущены с такой силой, что пробили доспехи. Несколько товарищей с криком бросились на помощь раненому.

– Что такое? – вскричал Домициан. Голос у него дрожал. – Твоя работа, колдун?!

– Я не пускал стрел. – Аполлоний выставил скованные руки, показывая, что они пусты.

– Убрать от меня проклятого чародея! Заприте их обоих!

– Но в чем же меня обвиняют? – поинтересовался Аполлоний.

– Секретарь записал все, что ты наплел. Тебя приговорят собственные слова. Ты оскорбил богов, высмеяв обычай жертвоприношений животных. И неоднократно оскорбил мое величие, ибо не называл господином.

– То есть нынче можно осудить человека за то, чего он не говорит, как и за то, что скажет? Твой брат не наказал за вольные слова ни единого человека; ты же накажешь человека за молчание.

Домициан с такой силой швырнул на пол лук, что тот сломался, а тетива соскочила.

Аполлоний невозмутимо продолжал:

– А в чем обвиняют Луция Пинария?

– Разве он не твой сообщник?

– Я предпочту называть его другом. У меня много друзей. Ты всех арестуешь?

– Поживем – увидим, колдун!

Аполлоний со вздохом покачал головой, преторианцы же прикрепили к кандалам пленников цепи и выволокли обоих из помещения. Тяжелые оковы впились в лодыжки и запястья Луция; босые ноги зябли на холодном мраморном полу.

* * *

Их отвели в подземную камеру, освещаемую лишь слабыми лучами сквозь зарешеченные потолочные отверстия. Каменные стены словно потели. Вместо постелей – охапки соломы. В камере стоял смрад. Для справления нужды имелось единственное ведро с веревкой, за которую его утягивали в одно из отверстий.

Они оказались не одни. Глазам пришлось долго привыкать к темноте, но постепенно Луций насчитал свыше пятидесяти узников, большинство из которых ютилось, съежившись, около стен. Время от времени слышались шорохи в соломе и писк мышей.

Луцию стало дурно. Он привалился к стене. Потрогал лоб и нашел его таким же липким, как и камни, к которым прислонился.

– Тебе нездоровится? – спросил Аполлоний.

– Это подземелье…

– Ты думаешь о ней и представляешь нору, в которую ее заключили.

– Да.

– Выкинь, Луций, из головы подобные фантазии. Думай только о настоящем моменте и месте, где находишься. Прозревай суть – не больше и не меньше.

– Здесь чудовищно!

– Уж конечно, не так уютно, как у тебя в саду. И все-таки мы дышим и передвигаемся. Нам хватает света, чтобы видеть лица, что еще важнее, мы вместе разделяем общество друг друга и новых товарищей, среди которых находимся. Полагаю, им есть что порассказать. Пока мы любознательны, скука нам не грозит.

Луций выдавил укоризненный смешок:

– Учитель, здесь тюрьма.

– Луций! Мы, смертные, пребываем в тюрьме каждую секунду нашей жизни. Душа заперта в бренном теле, порабощенном всеми жаждами человечества. Тот, кто построил первое жилище, попросту окружил себя еще одной тюрьмой и сделался ее рабом, ибо любое жилище приходится содержать – точно так же, как человеческое тело. Человек, живущий во дворце, является, на мой взгляд, в еще большей степени узником, чем люди, которых он заковывает в цепи. Что касается места, где мы находимся, следует осознать: мы не первые, кто подвергся подобному заключению. На долю многих мудрецов, презираемых чернью или ненавидимых деспотом, выпала та же участь, и лучше терпеть ее с безмятежным смирением. Давай же стремиться к спокойствию, тогда мы не посрамим тех, кто подал нам пример.

Некоторые узники, слушавшие его речь, придвинулись ближе.

– Ведь ты Аполлоний Тианский? – подал голос один.

– Он самый.

– Однажды я слышал тебя и вот узнал голос, но не прочее. Тебе обрезали и волосы, и бороду. – Человек покачал головой. – Никогда бы не подумал, что увижу твои белоснежные локоны состриженными, как руно! Кто мог подумать, что Аполлония Тианского закуют в кандалы?

– Подумал тот, кто заковал, иначе он бы не сделал этого, – сказал Аполлоний.

Неизвестный рассмеялся:

– Воистину, ты Аполлоний! Но оковы, должно быть, причиняют сильнейшую боль. Смотри, как грубое железо натирает кожу.

– Я и не заметил. Голова у меня занята более важными вещами.

– Но как можно испытывать боль и не думать о ней? Человеку подобное не под силу.

– Ошибаешься, – возразил Аполлоний. – Рассудок прислушивается к тому, что полагает важным человеческое «я». Если имеется рана, человек может сделать выбор: не чувствовать боль или приказать ей прекратиться.

Собеседник поджал губы:

– Но почему ты до сих пор здесь? Ты чародей – взял и вышел.

Аполлоний рассмеялся:

– Ты, как и тот, кто меня сюда поместил, обвиняешь меня в колдовстве. Ладно, предположим, вы оба правы. В таком случае остается одно: я нахожусь среди вас по собственному желанию.

– Да кто же пожелает тут находиться? – спросил другой человек, выступая вперед и скрещивая на груди руки.

– Возможно, я служу определенной цели. Скажем, мои слова утешат вас и придадут отваги. Как очутился здесь ты, мой друг?

– Не кривя душой? Я слишком богат.

Луций увидел, что говорящий одет в тунику и плащ – дорогие, но грязные от долгого заточения в сырой камере. Лицо осунулось, однако под челюстью собрались кожные складки, как будто узник некогда был тучен и слишком быстро отощал.

– Кто поместил тебя сюда?

– А ты как думаешь? Тот же, что и всех.

– Он домогается твоего состояния?

– Перед тем как отправить сюда, он заявил мне в лицо, что чрезмерная зажиточность опасна для простого гражданина. Деньги делают человека кичливым – так он сказал. Как будто выдуманные обвинения, заточение в темницу и вымогательство служат для моего же блага!

– Он предложил тебе выход?

– Меня освободят, как только я соглашусь с ложным обвинением в неуплате налогов и отдам свое состояние.

– Так почему ты еще здесь? Деньги не приносят тебе пользы. Единственная их ценность – в том, чтобы откупиться.

– Я ничего не отдам!

– Друг мой, богатство привело тебя сюда, и оно же позволит выйти на свободу. Важнее же всего, что выкуп освободит тебя и от самих денег, ибо богатство – тоже тюрьма. А человек, который его заберет, лишь упрочит собственное рабство.

– Вздор! – Человек пробурчал что-то непристойное и отвернулся.

Аполлоний тихо заметил Луцию:

– По-моему, этот малый еще не вполне готов воспринять мое послание.

– А как насчет меня? – вмешался третий мужчина, выступая вперед. Он был высок и крепко сложен, но руки у него тряслись. – Мне не помешала бы отвага. Прямо сегодня меня поведут к императору. Сдается мне, я околею от страха раньше.

– Мужайся, мой друг. Я сам только что от императора, однако полюбуйся – я цел и невредим.

– Но ты бесстрашен, это известно каждому. Как тебе удается?

– Я думал о примере, которому не стыдно последовать. Делай то же самое.

– Какой же ты отыскал пример?

– Я вспомнил про Одиссея и опасность, которой он подвергся, когда вошел в пещеру Полифема. Циклоп был огромен и так силен, что его не одолели бы и сто человек. Вид одноглазого чудовища внушал невыносимый ужас, а голос его был подобен грому. Всюду лежали человеческие кости, остатки былых трапез, ибо циклоп пожирал плоть людей. Но поддался ли Одиссей страху? Нет. Он обдумал свое положение и задался вопросом, как победить противника слишком могучего, чтобы применить к нему силу, и слишком свирепого, чтобы вразумить. Тем не менее из логова циклопа выбрался не только Одиссей, но и большинство его спутников.

Голос вновь подал узник, который говорил первым и спрашивал Аполлония про обрезанные волосы и причиненную кандалами боль:

– Ты сравниваешь нашего императора с циклопом? Намекаешь, что его надо ослепить?

Аполлоний шепнул Луцию:

– Я подозреваю, что этот тип – осведомитель. Его предыдущие слова являлись не соболезнованием, а попыткой заставить меня дурно высказаться о Домициане.

Аполлоний обратился к спросившему:

– А что, мой друг, думаешь ты о человеке, который посадил тебя к нам?

Тот пожал плечами:

– Ничего хорошего.

– До чего мягкий нрав – всем бы такой! Разве не найдется у тебя резких слов для того, кто помещает людей в столь гадкое место, обрезает им волосы, заковывает в кандалы, отбирает имущество и своей знаменитой жестокостью заставляет трястись от страха в преддверии допроса?

– Естественно, я испытываю те же чувства, что и все присутствующие.

– Какие же именно? Говори свободно! – призвал Аполлоний. – Мне ты можешь сказать что угодно, поскольку я последний человек на свете, кто донесет на другого. Молчишь? Нечего ответить? А если речь обо мне, то все, что я имею сказать императору, я ему и скажу в лицо.

– Золотые слова! – похвалил человек, боявшийся встречи с Домицианом.

Многие закивали и одобрительно загудели. Было ясно, что осведомитель уже попал под подозрение.

Аполлоний отступил, словно закончил речь, но другие узники побудили его продолжить.

– Расскажи что-нибудь! – попросил один. – Здесь самое ужасное – скука. Поведай нам о твоих странствиях. Ты ведь повидал весь мир.

Аполлоний сел на пол. Заключенные расположились вокруг. Старец описал реки, пустыни и горы, которые видел. Рассказал о людях, которых встречал, и об их диковинных обычаях. Ему внимали упоенно; кое-кто закрыл глаза, унесенный повествованием Учителя в дальние края, вызволенный из темницы образами, которые тот нарисовал в воображении. Луций тоже смежил веки и слушал вместе со всеми.

Аполлоний поведал о том, как на заснеженных хребтах Индийского Кавказа – там, куда не дерзнул пойти даже Александр Великий, – он отыскал место, где боги приковали Прометея за преступную передачу смертным огня.

– Я обнаружил те самые кандалы, что удерживали титана. Они были настолько огромны, что человек мог встать между ними, раскинув руки, и еле коснулся бы железа. Кандалы крепились по сторонам узкой теснины, благодаря чему можно представить, каким гигантом был Прометей. Сам титан давно скрылся. Местные рассказали мне, что однажды, когда в очередной раз прилетел орел Юпитера с намерением осуществить ежедневную кару и вырвать титану внутренности, на Про метея наткнулся Геркулес в одном из своих многочисленных путешествий. Он пожалел Прометея и выбил с небес орла. Внизу, в лощине, я нашел кости огромной птицы, и они были больше любых других, виденных мною. Геркулес разбил оковы и освободил Прометея. Действительно, я отметил, как покорежен металл, но странное дело: его не тронула ржавчина. Должно быть, Вулкан выковал кандалы из какого-то неизвестного смертным сплава.

Измученный событиями дня и убаюканный голосом Учителя, Луций почти задремал. А когда случайно приоткрыл глаза ровно настолько, чтобы видеть сквозь ресницы, обнаружил, что Аполлоний потирает запястья, разминает сухожилия и массирует места, разболевшиеся от оков – которых нет.

Луций распахнул глаза, издав потрясенный возглас. Остальные, в большинстве своем тоже сомлевшие, встрепе нулись и проследили за его взглядом.

– Оковы! – воскликнул один. – Он снял кандалы!

– Неужели? – Аполлоний рассеянно огляделся, словно что-то потерял. – Так и есть. Вот только негоже гвардейцам застать меня в таком виде. Они ужасно расстроятся.

Он ненадолго повернулся спиной и выполнил ряд странных движений, ссутуливаясь и наклоняясь то в одну, то в другую сторону. Когда он вновь обратился к людям лицом, кандалы оказались на месте.

– Вот так-то лучше, – сказал Аполлоний и потряс оковами так, что металл глухо звякнул.

И старец завел новый рассказ, на сей раз о своих молодых деньках в Вавилоне, где он познакомился с парфянским царем Варданом и его астрологами-халдеями.

Луций взглянул на свои кандалы. Он принялся вертеть кистями так и сяк, но не увидел никакого способа освободиться. Однако Учитель, казалось, и не заметил, что сбросил оковы, будто слишком большие туфли. Может, Аполлоний лишь соз дал иллюзию? Или вообще не был закован изначально?

* * *

Друзья провели в камере много дней. Условия были гнусными, пища – жалкой, но режим не отличался суровостью: им не причиняли физического ущерба и не заставляли работать. Луция навестил Илларион, который заверил, что без хозяина все идет гладко. Луцию не в первый раз пришло в голову, что сам он лишь случайный попутчик собственных домочадцев, которые запросто без него обойдутся.

Аполлоний тоже принимал посетителей, включая делегацию важных особ во главе с почтенным Марком Нервой, сенатором. Нерва имел соответствующую наружность: узкое аскетичное лицо, высокий и широкий лоб, аккуратно уложенные седые волосы. Луций знал, что сенатор – друг и корреспондент Диона Прусийского.

Нерва справился о самочувствии узника; Аполлоний в ответ осведомился о здоровье сенатора, поскольку Нерва выглядел куда немощнее Учителя. По непринужденному общению Луций счел их давними знакомыми. Луций не переставал удивляться количеству и разнообразию людей, которых знал Аполлоний. Казалось, еще пара-тройка шагов, и он будет знаком со всеми на свете.

Нерва и Аполлоний потолковали о разных не связанных между собой материях: тюремном питании, погоде и о том, у кого волосы белее. Аполлоний спросил Нерву о его родном городке Нарния, который считали самым центром Италии, – одно из немногих мест, где старец не побывал; Нерва заверил, что город очарователен. Луций решил, что Аполлоний успел подать Нерве знак, предупреждающий о присутствии доносчика. Или они изъяснялись шифром?

Когда посетители отбыли, Луций выразил удивление, что Нерва и его сопровождающие отважились навестить Аполлония. Домициан постоянно выискивал среди сенаторов заговорщиков. Разве не рискуют посетители навлечь на себя подозрения визитом к человеку, арестованному за неуважение к императору?

– Вовсе нет, – ответил Аполлоний. – Явившись ко мне столь открыто, они защитились от подозрений. Будь я и правда изменником, а им понадобилось бы со мною сговориться, пришли бы они поболтать о погоде? Они прибыли как римские государственные мужи нанести визит вежливости бывшему советнику Божественного Веспасиана и Божественного Тита. Заговорщики вообще не явились бы ко мне, они бы затаились в тени. Так своей храбростью они рассеяли страхи Домициана.

– Понимаю. Хотя Нерва не показался мне человеком столь изощренного ума.

– Не обманывайся его поведением. Нерва очень смышлен. Я возлагаю на него большие надежды.

– Большие надежды на дряхлого старого сенатора?

– Если судить по внешности, то не было человека крепче Тита, однако надежды уповавших на него рухнули. Так почему бы не ждать светлого завтра от дряхлого старика?

* * *

День сменялся днем, пока однажды утром не явился преторианец с объявлением, что их отведут к императору, ибо тот готов рассмотреть их дело и вынести приговор.

Луций постарался подготовиться к этому, всячески подражая Учителю в хладнокровии, и все-таки испытал приступ паники.

– Учитель, что с нами будет?

– Луций, ну чего ты боишься? Пыток и смерти? Все живое обречено умереть, и есть вещи намного худшие, чем страдание от физической боли. Насколько ужаснее повести себя позорно и потерять достоинство – тогда мы и правда стали бы калеками, сами себе причинив вред.

Луций глубоко вздохнул:

– Я положусь на тебя, Учитель. Буду следовать твоему примеру.

– А я приложу все усилия, Луций, чтобы пример оказался хорош. Я буду чувствовать на себе твой взгляд, и он придаст мне сил.

Сперва их отвели в переднюю, примыкавшую к приемной. С пленников сняли кандалы. Явились рабы, которым велели придать обвиняемым приличествующий суду вид. Принесли воду, отмыли им руки и лица, переодели в свежие туники. Обоим также выдали обувь, но та оказалась кожаной, и Аполлоний отказался ее надеть. Луций последовал примеру Учителя и остался босым.

Когда слуги закончили мыть их, чистить и одевать, обоих снова заковали в кандалы.

Появился человек в роскошных одеждах. К удивлению Луция, им оказался его старый друг и покровитель Эпафродит. После смерти Корнелии они почти не виделись. Прежний товарищ сильно сдал.

– Прости, что не посетил тебя в тюрьме, Луций, – произнес Эпафродит. Он сохранял дистанцию и величавую позу, но голос его звенел от чувств. – В моей нынешней должности подобное невозможно. Видеть тебя таким, в кандалах…

– Теперь ты служишь Домициану?

Эпафродит криво усмехнулся:

– Император призвал меня из былого уединения. Он настойчиво утверждал, что государство нуждается в моих услугах. Я не нашел возможности отказаться.

– Полагаю, ты должен быть польщен, – сказал Луций. – Императору пригодится помощь человека, который управлял Золотым домом.

Очевидно, Домициан, отказавшийся допустить ко двору приближенных отца и брата, а затем в приступах подозрительности устранивший многих своих придворных, теперь был вынужден вернуться к временам Нерона и отыскивать людей, имеющих достаточный опыт в управлении государством.

– Я бы и рад остаться, как раньше, сторонним наблюдателем на покое, – ответил Эпафродит. – И все-таки в новом положении есть преимущества. Например, я сумел убедить императора поручить именно мне подготовить к суду тебя и твоего друга. – Эпафродит повернулся к Аполлонию. – Ты знаешь правила процедуры? Суд состоится перед избранной аудиторией из сенаторов, магистратов и имперских сановников. Тебе прочтут обвинения и дадут возможность на них ответить. Затем Цезарь свершит правосудие.

– Цезарь будет судить меня? – произнес Аполлоний.

– Да.

– Но кто будет судить Цезаря?

Эпафродит поднял бровь:

– Цезарь неподсуден.

– Разве? По-моему, он совершил множество преступлений по отношению к философским учениям.

– Цезарю нет дела до философии, – вздохнул Эпафродит.

– Зато философии есть дело до Цезаря, поскольку он должен править как человек мудрый.

Эпафродит снова вздохнул и переглянулся с Аполлонием, отчего Луций пришел в недоумение. Он предполагал, что они незнакомы – или все-таки знают друг друга?

Эпафродит продолжил:

– Вам дадут лишь немного времени на ответы. Следите за водяными часами. Когда уровень воды упадет, а рычаг поднимется, значит время на исходе. Заканчивайте свою речь. Вам не дадут говорить дольше, чем позволяют часы.

– Тогда я надеюсь, что водяные часы соединены с Тибром, поскольку мне понадобятся все его воды до капли, чтобы высказать императору все накопившееся.

– Боюсь, времени у тебя будет значительно меньше, – отозвался Эпафродит. – Кроме того, нельзя вносить в помещение предметы для чтения или сотворения заклинания. А значит, ни свитков, ни обрывков пергамента, ни вообще чего-либо с написанным текстом, и никаких амулетов или других колдовских предметов.

– Думаю, здесь сложностей не возникнет, после того как слуги самого императора раздели нас донага, а после одели, – заметил Аполлоний.

– Тем не менее я обязан убедиться, что у вас ничего не припрятано в туниках. Поднимите руки как можно выше.

Эпафродит ощупал сперва Аполлония, затем Луция.

Луций оцепенел, сообразив, что под тонкой туникой спрятан фасинум. Он подавил острое желание дотронуться до амулета. Эпафродит провел ладонями по груди Луция. Он не мог не почувствовать талисман, однако ничего не сказал и отступил.

Наконец Эпафродит отвел их в судебный зал – мрачное, но величественное помещение, украшенное черным мрамором и кроваво-красными занавесями. Перед высокой статуей Минервы восседал Домициан. За ним на подиуме разместился, скрестив ноги, его спутник с крошечной головой. Эпафродит присоединился к группе придворных, стоявших с краю. Рядом с ним находились упомянутые водяные часы. Механизм скрывался в бронзовом корпусе с узором в виде солнца, луны и звезд.

Среди сенаторов Луций обнаружил седовласого Нерву и еще нескольких человек, навещавших Аполлония. Нашлись и знакомые лица с собраний последователей старца: магистраты и даже придворные, дерзнувшие посещать частные дома, где выступал Учитель. Луций воодушевился, хотя никто из прежних соратников не смел ни посмотреть ему в глаза, ни выказать сочувствие.

Вперед выступил обвинитель. У Луция душа ушла в пятки: Катулл. Слепец опирался на посох, ему помогал секретарь, то и дело шептавший что-то на ухо.

– Господин! Чародей Аполлоний и его сообщник Луций Пинарий вступили в твое божественное присутствие, – объявил Катулл. – Настало время им предстать перед твоим судом. Первым допросят чародея. Выйди вперед, Аполлоний Тианский. Смотри на нашего властелина и бога, именуй его господином и моли о справедливости и милосердии.

Аполлоний шагнул вперед, но не взглянул на Домициана. Казалось, он готов смотреть куда угодно, только не на судью. Вот он уставился на императорского микроцефала и состроил рожицу, как ребенку, отчего существо вроде бы испугалось и отшатнулось. С любопытством оглядел стоящие подле Эпафродита водяные часы. Посмотрел на зрителей и улыбнулся.

Помощник Катулла яростно зашептал слепцу в ухо. Катулл ударил посохом в мраморный пол.

– Чародей! Смотри на нашего властелина и бога, обращайся к нему!

– Ладно, – пожал плечами Аполлоний. Он поднял голову, возвел очи горе и сколько мог высоко воздел скованные руки. – Божественная Сингулярность, эманация совершенства, которую римляне называют Юпитером, величайший из богов! – возопил он. – Яви нам твою мудрость! Сверши свой суд. Дай нам знать твою волю. Скажи молящим тебя, кто не угоден тебе больше – тот, кто произносит кощунственную лесть, или тот, кто ее принимает?

По рядам присутствующих прокатился испуганный вздох.

Катулл вторично ударил посохом в мраморный пол, требуя тишины.

– Мы можем обойтись без формального отклика на первое обвинение против тебя, чародей, благо своими действиями ты дал ответ в исчерпывающем виде.

– А в чем меня обвиняли?

– В отказе выразить должное уважение Цезарю и называть его господином.

– Ты велел мне посмотреть на нашего властелина и бога, что я и сделал. Я обратил взор к Божественной Сингулярности.

– Не морочь нам голову притворным благочестием, чародей. Разве не верно, что ты считаешь себя богом? Что люди называли тебя богом, а ты без возражений принимал их поклонение?

– Обвинитель, я впечатлен, – ответил Аполлоний. – Ты основательно углубился в исследование. Должно быть, ты говоришь о моем пребывании в Индии, где я набирался мудрости у мудрецов Ганга. Они называют себя богами. Когда я спросил почему, они ответили: «Потому что мы хорошие люди». Все существа, независимо от бренной формы, обладают божественностью, и быть поистине хорошим означает быть божественным. Перед тем как я их покинул, индийские мудрецы назвали меня богом и воздали почести.

– Значит, человек может стать богом, просто будучи хорошим?

– Быть хорошим не так легко, как ты, похоже, считаешь.

– Но если ты встречаешь хорошего человека, то охотно называешь его богом?

– Именно. Если тот, кого я, по твоему требованию, должен назвать богом, хорош, то я с удовольствием так и сделаю.

Зрители снова заахали. Катулл в очередной раз ударил посохом в пол.

Тут пискнуло существо с маленькой головой:

– Он даже без обуви!

– Что такое? – спросил Аполлоний. – Говори яснее, кроха.

Существо зашипело, как злобный кот.

– Ты явился сюда босой! – выкрикнуло оно. – Чем выказываешь презрение к Цезарю!

– Если бы я надел предложенную мне обувь, то выказал бы презрение к несчастному животному, с которого сняли шкуру. Корову, божественное существо, я убью и выпотрошу ради обувки не скорее, чем убью и выпотрошу тебя, дружок, чтобы сделать из твоей кожи пару сандалий. Плодородная почва рождает всю одежду и пищу, какие мне нужны. Если мне надо прикрыть ноги, я надеваю обувь из материи и коры. Мне незачем прибегать к убийству живых, как и я, существ.

Микроцефал прижался к ноге Домициана и спрятал лицо.

Катулл усмехнулся:

– Правда ли, чародей, что в юности ты принял обет молчания и не говорил пять лет?

– Правда. Молчание есть внутренняя речь. Можно многому научиться, если не говорить вслух.

– Однако, похоже, с той поры ты не закрываешь рта. Ты пожалеешь, чародей, что не смолчал сегодня. Слова, которые ты сейчас произнес, плавно подводят ко второму обвинению: ты богохульствовал и подверг государство опасности тем, что выступал против института жертвоприношений животных. Будешь отрицать?

Катулл подал знак Эпафродиту, и тот тронул затвор водяных часов. Вода с бульканьем перелилась из одной емкости в другую, и отсчитывающий время рычаг пришел в движение.

Аполлоний откашлялся:

– Сказал ли я, что не нужно приносить животных в жертву? Да. Оскорбил ли я этим богов и создал ли опасность для государства? Нет. Для выражения подобающего почтения к Божественной Сингулярности нам вовсе не нужны жертвы, костры, курения, обеты, побрякушки, амулеты и вообще какие-либо материальные предметы. Ибо если существует бог, который превыше всего и так совершенен, что является уникальным и отличным от любой другой сущности, то какая ему польза от наших жалких подношений? Вещественные дары не напитают его – они лишь замарают его чистоту. И как мы смеем торговаться с Божественной Сингулярностью, давая ей обещания и обращаясь с мольбами? Мы обязаны приближаться к ней лишь с помощью нашей высшей способности – разума. Мыслью, и только мыслью возможно дать знать о нас Божественной Сингулярности, которая сама есть чистая мысль. Если мы желаем направить мысли к пользе других смертных, допустимо прибегнуть к красноречию, несовершенному слуге мышления. Песня или молитва, распространенные меж смертных, могут быть угодны Божественной Сингулярности, но окровавленные туши и обугленные останки лишь оскорбляют собой ее совершенство.

Рычаг водяных часов достиг высшей точки, звякнул колокольчик. Бульканье прекратилось. Аполлоний безмятежно улыбался. Он сказал что хотел и уложился в отведенное время.

Катулл изобразил отвращение.

– Нужно ли оглашать следующее обвинение, господин? Обвиняемый уже достаточно очернил себя. Разрешить ему высказываться и дальше означает подвергнуть твое величие выслушиванию новых кощунственных и мятежных речей.

Домициан, который молча наблюдал за происходящим, уставился на Аполлония, насмешливо склонив голову набок:

– Не подлежит сомнению, что подсудимый виновен и заслуживает смерти. Но третье обвинение, безусловно, самое серьезное. Его следует рассмотреть.

Катулл изложил следующий пункт:

– Утверждается, что Аполлоний Тианский занимается колдовством. Свидетели уверяют, будто он исцелял больных путем наложения чар и даже, вопреки законам природы, оживил мертвую. При помощи волшебства он прозревал далекие события, а иными способами вызнавал и чужие действия – включая даже твои, господин. Используя магию, он заглядывал в чужие умы, так что жертвы его, даже храня молчание, не могли скрыть от него свои мысли. Подобное чародейство, которое само по себе попирает законы людей и богов, представляет очевидную опасность для государства и личности Цезаря. Что ты ответишь на обвинение, Аполлоний Тианский?

И снова Эпафродит коснулся затвора водяных часов. Бульканье громом пронеслось по залу, ибо внезапно воцарилась мертвая тишина: всем не терпелось услышать, что скажет Аполлоний.

Старец повернулся к Луцию. Губы Аполлония не шевельнулись, однако Луций услышал: «При тебе ли вещь, которую дал Эпафродит? Дай ее мне».

Луций был ошеломлен. В зале ничто не изменилось, и тем не менее окружающее вдруг показалось нереальным, будто он, не засыпая, шагнул в сновидение. О чем говорит Аполлоний? Эпафродит ничего ему не давал. И все-таки он обнаружил, что сует руку под тунику и вынимает маленький стеклянный шарик. Он протянул его Аполлонию.

Тот, по-прежнему не шевеля губами, произнес: «Ты верный друг, Луций Пинарий. Мне будет тебя не хватать. Сохраняй мужество».

Аполлоний швырнул шарик на пол. Ослепительная вспышка и грохот. Клуб дыма поглотил Аполлония. Раздался громкий звон, как от упавших на пол оков. В ноздри ударил странный запах. Пол пошел ходуном, как при землетрясении. Луций решил, что только ему почудились все эти странные явления, но при взгляде на зрителей обнаружил, что и они шатаются, как от удара. Некоторые рухнули на колени. Повернувшись, Луций увидел, что Домициан привстал с кресла. Существо с крошечной головой вцепилось императору в ногу.

Слепой Катулл вертел головой.

– Что происходит? – кричал он. – Какую каверзу устроил чародей?

Дым рассеялся. Аполлония нигде не было. Пустые оковы лежали на мраморном полу.

– Где он?! – завопил Домициан. Он приказал гвардейцам обыскать все углы и убедиться, что перекрыт каждый выход. Аполлония не нашли.

Домициан свирепо уставился на Луция:

– Прежде чем исчезнуть, колдун посмотрел на тебя. Что произошло?

– Не знаю, господин.

– Куда он делся?

– Не знаю, господин.

– Раздеть его! – заорал император.

С Луция сорвали тунику.

– А это что такое? – спросил Домициан.

– Что там, что ты видишь, господин? – спросил Катулл.

– На нем какой-то талисман.

Катулл поднял брови:

– Как же так, Эпафродит? Тебе полагалось проследить, чтобы узники не имели при себе никаких волшебных пред метов.

– Я сам в недоумении, – ответил Эпафродит.

Домициан сошел с подиума и приблизился к Луцию. Тот дрогнул, но устоял на месте. Император взялся за талисман:

– Что это за штука? Участвовала ли она в исчезновении колдуна?

– Это фасинум, господин. Семейная реликвия. Я прошу у него защиты, но не знаю за ним никаких других сил.

– Похож на крест, – нахмурился Домициан.

Стуча посохом, к ним поспешил Катулл:

– Крест, господин?

Домициан положил фасинум на ладонь слепцу, и тот старательно ощупал талисман. Луций съежился от столь тесного соседства с палачом. Катулла тоже передернуло. Он с отвращением выпустил фасинум.

– Вещица почти наверняка волшебная. Я чувствую в ней колдовство! Подозреваю, христианского толка.

– Христианского? – переспросил Домициан.

– Они используют амулеты в форме креста, чтобы заворожить врагов.

– Господин, я ношу фасинум, а не распятие, – заверил Луций.

– Он лжет, – возразил Катулл. – Готовя досье на обвиняемого, я обнаружил, что его дядя был христианином – одним из тех, кого Нерон покарал за поджог. Разве может быть совпадением ношение христианского амулета?

Домициан скосил глаза на Луция:

– Он последователь Аполлония, а того можно счесть кем угодно, только не христианином.

– Не следует ждать от божьих врагов последовательности в ереси. Этот тайный христианин только что поспособствовал бегству крайне опасного чародея, а своим амулетом он, возможно, собирается навредить твоей божественной особе. Луций Пинарий злоумышлял против тебя, господин. Его надо наказать.

Домициан прищурился:

– Да, но как?

– Его дядю сожгли заживо в Ватиканском цирке.

Луций вдруг покрылся мурашками, перед глазами поплыли радужные круги. Он силился уподобиться в храбрости Аполлонию, но пошатнулся и рухнул на пол.

Домициан опустил на него взгляд:

– Ты уверен, Катулл, что это ничтожество представляет для меня угрозу?

Советник понизил голос до шепота:

– Господин, если колдун Аполлоний и правда сбежал, то пусть за него страдает приспешник. Его нужно наказать публично и в соответствии с преступлением.

– Я знаю, что с ним сделать, – кивнул Домициан.

* * *

Луция поместили не в прежнюю камеру, а отвели через узкие подземные коридоры в намного меньшую, всего на одного заключенного. Фасинум ему оставили. Из перешептываний гвардейцев Луций понял, что им велели забрать амулет, но они страшились прикоснуться к волшебной штуковине.

Камера представляла собой голую каморку без окон и с сырыми каменными стенами, одну из которых заменяла железная решетка с настолько частыми прутьями, что голову не просунуть; за нею виднелся кривой коридор, тускло освещенный непрямым солнечным светом. Где-то рядом находились дикие звери – рычали львы, фыркали страусы, лаяли собаки. Воздух густо пропитался запахами соломы, экскрементов и мочи, а также сырого мяса, которым кормили хищников.

Еще откуда-то доносились звон мечей и грубые голоса – тренировались гладиаторы. Вскоре Луций сообразил, где находится: в камерах под амфитеатром Флавиев. Если память не подводила, до очередных игр оставалось пять дней.

По чередованию света и тьмы он мог отсчитывать сутки. Ночами в коридоре становилось темно, и в камере царил кромешный мрак. Сперва темень ужасала Луция, но после он обрел в умозрении общество Аполлония и утешился. Порой ему чудилось, что Учитель и впрямь говорит с ним, но при полном отсутствии света Луций не вполне понимал, спит он или бодрствует, – даже не был уверен, жив он или мертв. «Сохраняй спокойствие, – говорил ему Аполлоний. – Хотя тело мое далеко, я рядом с тобой».

На пятый день Луций проснулся от оглушительной какофонии вблизи и вдали – рева труб, криков и смеха, лязга ворот и мерного гула огромной толпы, время от времени взрывающегося возбужденным ором. Амфитеатр над ним заполнился людьми. Начались игры.

Их традиционной частью являлось наказание преступников. Луций часто посещал подобные зрелища, пока не сделался последователем Аполлония. Порой воображая себя на месте охотника, которой травит на арене экзотическую жертву, он, однако, ни разу не примеривал роль несчастных преступников, принужденных сражаться насмерть или отданных на растерзание свирепому зверью. Но именно такая участь ему теперь суждена.

Предвидел ли Аполлоний исход суда? Почему Учитель сбежал, спасся сам, обрекая Луция на ужасную и унизительную смерть? Почему не применил волшебство, чтобы забрать его с собой?

На краткий миг Луций поддался отчаянию. Потом неожиданно воодушевился. Он ощутил легкость, словно избавясь от непосильного бремени. Легче стали даже кандалы. Он решил полностью подчиниться Учителю и поверить, что Аполлоний предвидел нынешний день и вполне подготовил Луция к тому, чтобы встретить его хладнокровно и с достоинством. Всё к лучшему.

Придя за пленным, гвардейцы подивились его выдержке. Они привыкли, что осужденные съеживаются, плачут, вырываются и умоляют о пощаде или же впадают в апатию и оцепенение, таращась в никуда. Но Луций открыто смотрел им в глаза, дружелюбно кивнул и встал, готовый следовать за ними.

С узника сняли кандалы. Руки и ноги у Луция затекли и ослабели после столь длительной обездвиженности, но он был рад избавиться от оков. Вытянув руки, он растопырил пальцы. Поработал ногами, проверяя, насколько владеет телом. Славно, что в последние минуты жизни он пусть ненадолго, но снова чувствует себя человеком.

Гвардейцы сняли с него ветхую тунику, и он остался лишь в грязной набедренной повязке. Его подпоясали кожаным ремнем с ножнами, в которых торчал нож. Луций извлек его на секунду и нашел лезвие весьма тупым. Затем ему вручили лук и одну стрелу. Лук был слабенький, с плохо натянутой тетивой, а острие стрелы оказалось не металлическим, а пробковым. Зрители издалека не поймут, что оружие бесполезно.

По мере того как гвардейцы вели Луция по коридору, рев толпы становился громче. Процессия дошла до калитки из железных прутьев. Она распахнулась. Гвардейцы опустили копья, но им не пришлось гнать пленника на арену. Босиком, щурясь на ясный день, он вышел на разогретый солнцем песок.

Огромные размеры амфитеатра он видел с трибун, но ни разу не оценивал их с арены. Многолюдие поражало воображение. Императорская ложа казалась крошечной, а люди в ней – нарисованными фигурками. Луций различил Домициана, его жену и верного спутника-микроцефала. Там же находились высочайшие особы из царственной семьи, включая прекрасную племянницу императора Флавию Домициллу с мужем и двумя юными сыновьями. Еще в ложе был Эарин, а рядом с евнухом Луций с некоторым потрясением увидел Марциала. Напишет поэму о грядущем зрелище? Среди придворных Луций обнаружил Катулла, а также Эпафродита.

Гул стих. Глашатай начал речь. Слова отдавались в ушах Луция странным эхом. Он ничего не понял, кроме собственного имени: «Луций Пинарий…»

Оно показалось ему диковинным набором звуков, не имеющих к нему никакого отношения. «Луций Пинарий, меня зовут Луций Пинарий, – произнес он про себя. – Я нахожусь в месте под названием Рим. Я скоро умру».

Он вышел на середину арены и медленно повернулся кругом, вбирая взором каждую деталь.

Луций ощутил себя в самом центре космоса: он стоял, окруженный всем населением Рима, и самим городом, и огромной империей, и дальними странами с морями и океанами. Все взгляды были обращены к нему, он словно притягивал их. И все-таки он чувствовал себя не голым и уязвимым, но странно обособленным и защищенным. Вокруг него не прекращался шум и вихрился хаос, однако там, где стоял Луций, царили тишина и покой. Он находился в зрачке ока Божественной Сингулярности. Знал ли Аполлоний, что Луция посетит такое ощущение? Не потому ли Учитель направил его именно сюда и именно в данный момент?

Он услышал лязг ворот, повернулся и увидел, что уже не один на арене. Выпустили льва. Зверь оглянулся, при нюхался, заметил человека. На миг хищник припал к песку и напрягся, затем вытянулся в прыжке и помчался прямо на жертву.

Что толку от лука со стрелой? Если Луций прицелится и выстрелит, то лишь разозлит зверя. Луций отшвырнул их.

А нож? Существовала призрачная надежда поразить льва даже тупым клинком; при чудесном стечении обстоятельств – нанести смертельную рану. Но зверь к тому времени уже разорвет его, и в лучшем случае умрут оба. Луцию не хотелось убивать льва. Он вынул нож, чем чрезвычайно распалил толпу, после чего отбросил его, вызвав насмешливые и недоуменные возгласы.

Луций взглянул на ремень. Что сказал бы Аполлоний, увидь он на последователе вещь из кожи? Луций распустил пояс и отшвырнул.

Ему вдруг стало противно от прикосновения грязной набедренной повязки. Он не хотел умереть в ней, а потому тоже снял и бросил на землю.

Луций стоял обнаженный в центре космоса, избавленный от всякого земного лукавства и не имея ничего, кроме фасинума, который поймал солнечный луч и ярко сверкнул.

Какое наитие сподвигло Пинария на следующий шаг? Старый раб, сплошь в шрамах от многих опасных схваток с дикими животными на охоте, однажды объяснил Луцию, что делать при встрече без оружия с крупным и грозным зверем: «Будь таким же свирепым и диким, как он. Нет – еще более диким и свирепым! Прыгай, маши руками, вопи и кричи как безумный!»

«Притвориться опасным?» – спросил тогда Луций. «Не притвориться, – возразил раб. – Ты должен найти в себе собственную подлинно звериную составляющую». – «А если ее нет?» – «Есть», – ответил раб.

Луций быстро забыл тот разговор, но сейчас, при виде летящего на него льва, слова всплыли в памяти.

Он услыхал вопль настолько душераздирающий, что испугался, хотя знал, что сам же его издал. Тело пришло в движение, но Луций понятия не имел, как выглядит со стороны его поведение. Возможно, комично, как ужимки мима, поскольку с трибун донесся смех. Но льва крики, прыжки и топот человека вовсе не позабавили. Зверь резко остановился и отскочил, словно испугался. Луций почувствовал, что обрел преимущество, и закрепил его. Он сделал то, на что не решился бы никто в здравом уме: бросился на льва.

Но как поступить, если лев не дрогнет? Единственный выход – схватиться с хищником. Нелепая идея, но пути назад не было.

До его слуха донеслись крики неверия и возбуждения. Лев присел, прижал уши, поднял лапу и обнажил клыки. Луций продолжал стремглав мчаться на него, вопя во всю силу легких, размахивая руками и наращивая скорость по мере приближения. И когда он уже собрался прыгнуть, зверь развернулся и побежал.

Луций погнался за львом. Рев толпы оглушал. Луций уловил широкую волну на трибунах: зрители дружно вскочили с мест.

Лев отбежал на некоторое расстояние, затем остановился и, по-прежнему с прижатыми ушами, оглянулся, готовый дать бой; потом не выдержал и снова, стелясь по песку, бросился наутек. Казалось, зверь ошеломлен собственной трусостью не меньше, чем стремительным наступлением Луция. Хищник не привык, чтобы его преследовали.

Однако Луций не мог кричать и бежать бесконечно. Заточение ослабило его. Ему удалось найти в себе неожиданный запас энергии и разрядить ее взрывным движением и воплем, но теперь он уже выдохся.

В мгновение ока силы покинули Пинария. Он прекратил бег. Замолчал. Луций задыхался. Он едва держался на ногах.

Лев достиг дальней стороны арены. Развернувшись, он уставился на Луция; затем сел на песок, точно сфинкс, и принялся выжидающе бить хвостом.

Так они и провели какое-то время, человек и лев, взирая друг на друга через арену. Наконец распахнулись ворота. Выбежали служители с длинными шестами и принялись колоть льва пиками, натравливая на Луция. Но огромный кот пошел на самих служителей, фырча и грозя им когтями. Те в конце концов отступили. Лев снова уселся на песок, задыхаясь и вывалив язык.

Не в силах больше стоять, сел и Луций. Рядом он заметил кровавое пятно. В центре валялся ошметок плоти, скорее всего человеческой, от предыдущей жертвы, но он был так изодран, что смахивал на кусок говядины из лавки мясника. Луций сморщил нос, ощутив тошноту.

Они немного посидели на песке, человек и лев, отдыхая и сохраняя дистанцию. Затем хищник ожил. Он встал и очень медленно направился к Луцию. Толпа в предвкушении загудела. На расстоянии броска камня от Луция лев остановился и снова, не сводя с человека глаз, устроился в прежней позе сфинкса.

Собрав последние силы, Луций на четвереньках двинулся к ошметку окровавленного мяса. Что подумал бы о его намерении Аполлоний? Старец считал, что люди не должны поедать животных, но Луций ни разу не слышал от него, что животные не должны поедать людей. Такова природа хищников, их невозможно разубедить.

Кривясь от отвращения, Луций схватил мясо и запустил им во льва. Зверь попятился, затем пригнул голову и принюхался. Он прыгнул на окровавленный ошметок, прижал его к песку обеими лапами и мощными челюстями впился в плоть.

Лев очевидно наслаждался трапезой. Покончив с ней, поднялся и неторопливо направился к Луцию, который остался на прежнем месте, слишком измотанный и способный только закрыть глаза. Он глубоко дышал и ждал: будь что будет. Когда лев приблизился, Луций различил его поступь по песку и уловил легкий запах крови в дыхании зверя.

Кисти Луция коснулось что-то шероховатое и влажное. Открыв глаза, он увидел, что зверь слизывает кровь с его пальцев. Лев не спешил и постарался на славу, затем устроился рядом и с довольным видом закрыл глаза.

С трибун донеслась разнородная смесь звуков: аплодисменты и хохот, но также сердитые окрики и презрительные возгласы. Одних зрителей покорила развернувшаяся внизу сцена, они восхищались отвагой Луция. Другие чувствовали себя обманутыми: они ждали, что человека разорвут на части, и теперь заподозрили надувательство.

Луций взглянул на императорскую ложу. Домициан стоял. Катулл был рядом и нашептывал ему в правое ухо. Эпафродит говорил в левое. Домициан отогнал обоих и отдал приказ придворному. Через пару минут на арену вновь вышли служители с длинными шестами. На конце одной пики болтался кусок мяса. Они заманили льва в ворота, которые с лязгом закрылись за ними.

Придворный в императорской ложе поманил Луция. Каким-то чудом тот встал и заковылял, куда ему велели. Домициан стоял у перил и смотрел на арену.

Затем император поднял руку. Зрители умолкли.

Домициан холодно улыбнулся. Благодаря замечательной акустике ему почти не пришлось повышать голос, чтобы все услышали:

– Я думаю, Луций Пинарий, ты самый везучий человек на моей памяти. Не раз я намеревался покончить с тобой. И не раз менял решение.

– Цезарь милосерден, – выдавил Луций. Горло саднило, голос осип от крика.

– Возможно. Или Цезарь принимает во внимание некое сильное волшебство, с тобою связанное. Тианский колдун научил тебя заклинать львов?

– Я всегда памятую о примере Учителя, господин. Но он не учил меня никаким заклинаниям.

– Тогда, возможно, тебя хранит амулет. Не иначе в нем скрыта великая сила.

Луций дотронулся до фасинума.

– Ты прощен и освобожден, Луций Пинарий. Сим возвращается и конфискованное у тебя имущество. Эпафродит, проследи.

– Но, господин… – запротестовал Катулл, однако Домициан оборвал его, прижав ему к губам палец.

Слуги помогли Луцию выбраться с арены. Дюжие малые подхватили его, чему Луций только порадовался. Ноги словно превратились в желе, и слуги практически вынесли Пинария из амфитеатра.

96 год от Р. Х.

Необычно ненастная погода сохранялась все лето и не улучшилась в септембере – или германике, как переименовал его Домициан. По мере того как одна буря сменяла другую, даже невнимательные отметили беспрецедентное чис ло молний. Разряд ударил в храм Юпитера на Капитолийском холме. Другой угодил в храм Флавиев, повредив в святилище статую Веспасиана. Не однажды молнии били по императорскому дворцу, по слухам вызвав даже небольшой пожар в опочивальне императора. О смысле столь многочисленных знамений судачили повсеместно.

Укутавшись в шерстяной плащ, Луций сидел на каменной скамье под грозным утренним небом в пропитавшемся влагой саду. Над головой сверкали молнии, причудливо высвечивая блестящую зелень; за разрядами следовали громовые раскаты, от которых дрожала листва. Если в буйстве стихии и содержались знамения, Луций был к ним равнодушен. В его жизни снова наступил спад – глубочайший с тех пор, как не стало Корнелии. До чего же он по ней тосковал, особенно сейчас!

Ему не хватало и Аполлония. Исчезнув из Рима, Учитель постоянно находился в пути, переходя из города в город в восточных провинциях и лишь на шаг опережая ищеек Домициана. Луций долгое время ничего не слышал о старце, но в конечном счете дом Пинария посетил сенатор Нерва, сообщив, что поддерживает с Аполлонием связь. Нерва даже организовал переписку Луция с Учителем и поделился шифром для посланий.

Письма Аполлония приободряли, но оставались краткими, почти безразличными. В типичном послании после расшифровки можно было прочесть: «Я нахожусь в приморском городке, называть который не след, среди добрых людей. Я рассказал им историю о моем римском друге, что возлежал на арене со львом. Очень жаль, что меня там не было и я этого не видел. Твоя отвага придает смелости другим. Прощай».

В ответных письмах Луций мало говорил о себе – ввиду уединенного существования рассказывать было особенно не о чем, – но сообщал о тех римских событиях, которые могли, на его взгляд, заинтересовать Учителя, хотя Нерва, скорее всего, еще раньше успевал доложить Аполлонию все важные новости.

Редкий обмен письмами не мог заменить живого присутствия Учителя. Аполлоний более не являл ежедневный пример, и Луций зачастую испытывал смятение и сознание собственной ненужности. Он не отступил от усвоенных принципов и по-прежнему воздерживался от вина, мяса и женщин, но часто ему не удавалось достичь ощущения уравновешенности и благополучия, неизменно возникавшего в обществе Учителя.

Небо снова прорезали молнии, за ними последовал долгий громовой раскат.

Учитель считал, что негоже предаваться унынию, но Луций против воли ловил себя на скорби по дорогим его сердцу людям. Самоубийство отца было чудовищным ударом, да и смерть Спора, хотя прошло много лет, по-прежнему угнетала Луция. Мать скончалась от чумы, вспыхнувшей после того, как на Рим выпал пепел от извержения Везувия. Без матушки, чье присутствие скрепляло семью, Пинарий все больше отдалялся от трех своих сестер, а появление на арене – позорная, несмотря на помилование, метка – довершило отчуждение. Он скорбел, когда Домициан изгнал Диона Прусийского; теперь император склонился избавиться и от Эпиктета, наряду с практически всеми римскими философами. А что до Марциала, то когда-то острота его ума действительно восхищала Луция, но друзей давно развела угодническая преданность поэта Домициану; для Луция Марциал словно умер. Аполлоний покинул Рим, и вряд ли стоило ждать его возвращения, а потому Луций чувствовал себя несчастным и одиноким: единственным выжившим в постоянном бедствии, каким являлась его жизнь.

Эти горькие мысли нахлынули с новой силой после ужасного известия, полученного Луцием накануне: Эпафродит мертв.

Пинарий не знал друга вернее. Эпафродит уберег его в месяцы смуты, последовавшей за смертью Нерона, ввел в круг ученых друзей, стал единственным, кому Луций открыл свою любовь к Корнелии. В дальнейшем они чуть отдалились, но лишь потому, что уныние заставило Луция искать вдохновения за пределами кружка Эпафродита.

Перед судом над Аполлонием Эпафродит вернулся в жизнь Луция столь же неожиданно, сколь и кратко. Будучи помилован Домицианом и прибыв с арены домой, Луций обнаружил письмо, доставленное посыльным – не имперским, а частным. В тексте Эпафродит выражал радость по поводу сопутствовавшей Луцию удачи, но также давал понять, что дальнейшее общение невозможно: «Мое возвращение на государственную службу и твои особые отношения с императором исключают то близкое общение между нами, что существовало ранее. С тобой опасно знаться. Как и со мной. Для общего блага давай держаться друг от друга подальше. Но знай, Луций, что я по-прежнему тебя люблю и желаю тебе добра. Надеюсь, по прочтении ты уничтожишь письмо».

С тех пор прошли годы, на протяжении которых Луций не виделся и не связывался со старым другом и наставником. И вот Эпафродит мертв.

Весть принес Илларион, накануне услышавший сплетни на Форуме. Илларион не сумел выяснить ни причину, ни точные обстоятельства смерти Эпафродита. Луций надеялся узнать больше от гостьи, прихода которой ожидал с минуты на минуту.

Пасмурное утреннее небо потемнело, как ночью. Зарядил ливень. Дрожа в шерстяном плаще, Луций перебрался из сада в библиотеку, где Илларион разжег жаровню. По крыше барабанил дождь, гремел гром, и Луций не услышал стука в дверь, зато его уловил Илларион. Вольноотпущенник проводил посетительницу в библиотеку и незаметно скрылся.

Длинный просторный плащ скрывал пол гостьи. Капюшон не позволял увидеть лицо. Надела ли она плащ из-за ненастья или стремясь остаться на Палатине неузнанной? Она чуть постояла у жаровни, грея руки, затем откинула капюшон и встряхнула головой, рассыпав по плечам роскошные черные локоны с редкими прядками седины.

Флавия Домицилла была племянницей императора, дочерью его сестры Домициллы, однако не унаследовала типичных для Флавиев черт. Ее отличали высокие скулы, маленький нос, широкий лоб, сверкающие черные глаза и чувственный рот. Контуры плаща намекали на роскошные формы, готовые смениться полнотой. Хотя жизнь Флавии едва ли напоминала существование весталки – она родила семерых детей, – что-то в облике гостьи напомнило Луцию о Корнелии. Возможно, своеволие и живость. А может быть, дело было в том, что Флавия первой после Корнелии пробудила в Луции тень вожделения. Но она явилась не с целью его соблазнить и даже не в поиске дружбы.

– Приветствую тебя, Флавия, – сказал Луций.

– Приветствую, Пинарий.

– Что ты знаешь о смерти Эпафродита?

Она вздохнула:

– Насколько я понимаю, во времена моего деда вы были близкими друзьями?

– Да. Я никогда не отрекался от дружбы Эпафродита, хотя и не видел его уже очень давно.

– Что слышал ты?

– Только сплетни, которые сумел собрать на Форуме мой вольноотпущенник, а они скудны. Значит, он и правда мертв?

– Да.

– Как это случилось?

– Домициан предъявил ему обвинение. Эпафродит покончил с собой.

– Но почему? В чем состоял иск?

– Привычное обвинение, которое дядя постоянно выдвигает врагам, настоящим и мнимым. Заговор против Цезаря.

– И обоснованно?

Флавия уставилась на огонь:

– Ты полагаешь, что я осведомлена в такого рода вещах и знаю, кто желает императору смерти?

– Пожалуй, его смерти желают многие. Но лишь единицы рискнут всем, чтобы добиться результата. Был ли среди них Эпафродит?

Флавия сжала губы. Пламя отсвечивало у нее в глазах. Красота гостьи смущала и тревожила Луция. Что сказал бы Аполлоний о ее присутствии в доме своего последователя? Учитель, конечно, с презрением отнесся бы к телесному влечению Луция, но Флавия пришла по другой причине. Она явилась, потому что они оба желали смерти Домициана. Как отнесся бы Аполлоний к такой идее? Одобрил бы убийство, пусть даже тирана?

Флавия покачала головой:

– Я часто видела Эпафродита при дворе. Он вел себя так робко и затравленно, что я сказала себе: вот идеальный подручный. Кто его заподозрит? И я сошлась с Эпафродитом – осторожно, тайно. Однако он наотрез отказался. Заявил, что насмотрелся на хаос после смерти Нерона и никогда не будет участвовать в замыслах, которые могут привести к повторению беспорядков, пусть даже с самыми благими намерениями. Его робость не была притворной, он действительно боялся. Не желал новых горестей в жизни. Бедняга! Дяде следовало оставить его в покое, а не вытаскивать из уединения. Для Эпафродита возвращение ко двору стало гибельным.

– Почему же Домициан его заподозрил?

Она вздохнула:

– История настолько душераздирающая, что мне больно говорить. Ушей Домициана достиг слух, будто Нерон, пытаясь покончить с собой, потерпел неудачу, и Эпафродит помог ему умереть. Из верности и милосердия, конечно, и все же именно рука Эпафродита нанесла последний удар. Домициан призвал Эпафродита и велел открыть правду. Тот был слишком напуган, чтобы солгать. Он признал, что прикончил Нерона. И Домициан стал одержим этой историей. Он заставлял Эпафродита повторять ее снова и снова, иногда посреди ночи, словно склоняя признаться в преступлении, выдать какую-то тайную подробность. В конце концов Домициан вбил себе в голову, что Эпафродит намеренно, по собственной воле убил Нерона. «Даже если так, что тут плохого?» – говорили придворные. Если на то пошло, то, не умри Нерон, мой дед Веспасиан никогда не стал бы императором. Но дядя уверился в опасности Эпафродита. «Убил императора один раз, убьет и другой», – говорил он. Эпафродит не участвовал ни в каких заговорах против дяди. Но он прикончил Нерона, а потому заслужил смерть.

– Абсурд! Дело было почти тридцать лет назад.

– Согласна, безумие. И дядя безумен. Вот почему я здесь. Мне нужна твоя помощь.

Ее первый визит состоялся месяцем раньше, и с тех пор она приходила дважды, сближаясь с Луцием так же осторожно, как с Эпафродитом. Луций, в отличие от робкого давнего друга, откликнулся на завуалированные призывы Флавии. И вот она вернулась.

– Могу добавить, что Эпафродит оставил завещание, – сообщила она. – Оно хранилось у весталок, сегодня утром его прочли. Ты тоже упомянут.

– Я?

– Да. Конечно, дядя признает завещание недействительным и заберет имение себе, поскольку Эпафродита заклеймили как врага государства.

Неужели она надеется настроить Пинария против Домициана тем, что император намеревается лишить его наследства? Если так, Луций был оскорблен. Им двигала не алчность. Но дальнейшие слова гостьи показали, что он ошибся в ней.

– Тебе оставлено не много. Почти все достается вольноотпущеннику, философу по имени Эпиктет, высланному из Италии. Однако с условием, что средства пойдут на основание школы. Вот слова Эпафродита: «Пусть мое состояние, какое есть, послужит изучению философии». Но тебе он завещал статую.

– Статую?

– Очевидно, из сада. Фигура атлета, если я правильно помню.

– Бойца Меланкома, – прошептал Луций, вспоминая, как впервые увидел изваяние в день, когда на Рим пал пепел Везувия.

– Да, его самого.

Когда-то Эпафродит сказал: «Меланком простоит здесь еще долго, после того как не станет нас». Статуя пережила владельца.

Луций расположился напротив Флавии по другую сторону жаровни и глядел на нее сквозь огонь. Он старался видеть в ней не красавицу, не скорбящую вдову и не племянницу императора, а возможного партнера в крайне опасном предприятии. Можно ли верить, что при необходимости она будет молчать? Достаточно ли она умна, чтобы составить успешный заговор против такого подозрительного человека, как дядя, и хва тит ли ей мужества пойти до конца?

Ее страх и ненависть к дяде были вполне объяснимы. Будучи замужем за Флавием и родив семерых детей, она давно вошла в ближний круг Домициана. После смерти императорского сына и неспособности его супруги родить нового наследника Домициан сделал претендентами на престол двоих сыновей Флавии. Будущее не только ее самой, но и всего семейства представлялось блистательным.

Луций вспомнил древнюю этрусскую пословицу: «Если сесть слишком близко к огню, плащ загорится». В одном из частых приступов подозрительности Домициан настроился против Флавии. Предлогом стало ее с супругом тайное обращение то ли в иудейскую веру, то ли в христианство: разница невелика, ибо оба культа исповедовали атеизм и неуважение к богам, что совершенно недопустимо в императорском семействе. Было ли обвинение справедливым? Луций не спрашивал, а Флавия не говорила.

Так или иначе, мужа Флавии казнили, а вдову с детьми сослали на остров Пандатерия близ западного побережья Италии. В конечном счете Домициан разрешил Флавии вернуться в Рим – по сути, заставил вернуться, – тогда как дети остались на острове для гарантии лояльности матери.

Флавия пребывала в горе и отчаянии. Ею двигала жажда мести, но также и стремление уберечь отпрысков. Каждый день жизни Домициана угрожал и ей, и детям. Неудачная попытка убийства императора на всех навлекала неизбежную смерть. Даже успешное покушение могло оказаться гибельным для них, но могло и освободить от страха, воссоединить семью.

Рассматривая гостью поверх огня, Луций решил доверять ей.

– Ты знаешь, зачем я здесь, – сказала Флавия.

– Да.

– Ты поможешь нам?

Он подумал о Корнелии. Об Эпафродите. И даже об Аполлонии, но в нынешнем случае не почерпнул вдохновения в учительских принципах. Сам Луций не был истинным философом – разве что искренним, но непоследовательным искателем. Не был он и человеком действия, однако еще мог им стать.

– Да. Я помогу. Но чем?

Домицилла триумфально улыбнулась. Выражение торжества исказило ее красоту. Луций вдруг увидел в гостье дядину племянницу, скорее похожую на родственника, чем нет: не укротимую хищницу, одержимую убийством. Она даже не упомянула опасность, которой он неминуемо подвергнется. Очевидно, ее не заботило, останется ли Луций в живых, для нее он служил лишь орудием. Однако сомнительные мотивы Флавии, вероятность гибели, риск провала – ничто уже не имело значения для Луция. Он исполнился решимости разделить ее участь.

– Очень скоро дядя пришлет за тобой, – сказала Флавия. – Возможно, сегодня. Может быть, в пределах часа.

У него засосало под ложечкой.

– Во имя всех богов, чем я теперь привлек его внимание? Что сделал?

– Речь не о том, что ты сделал, а о том, кто ты есть. Ты поймешь, когда он скажет. Он попросит тебя об услуге.

– Какой услуге?

Она покачала головой:

– Чем меньше знаешь, тем лучше. Согласись помочь ему. Исполни просьбу. Наблюдай и слушай. Через тебя может явиться шанс, который приведет нас к успеху.

– Не понимаю.

– Тебе и не нужно – пока. Просто отправляйся к нему, когда призовет.

– И больше ты ничего не скажешь?

– Еще одно. В Доме Флавиев есть человек, которому ты можешь доверять абсолютно. Если он велит тебе что-нибудь сделать или сказать – выполняй. Я говорю об управителе императорского двора по имени Стефан. Он отважен и ничем не погнушается. Когда настанет подходящий момент, мы все будем уповать именно на него.

На пороге возник взволнованный Илларион:

– Простите за вторжение…

– В чем дело, Илларион?

– В вестибуле посетитель. Придворный от императора. Он говорит, что пришел за тобой. С ним преторианцы. Они ждут снаружи.

– Не хмурься, Илларион. Лишь когда преторианцы врываются в дом, следует беспокоиться. А этого визита я ждал. – Луций посмотрел на Флавию, вопросительно подняв бровь.

– Я спрячусь, – сказала она.

Луций кивнул Иллариону, который подошел к встроенному в стену книжному шкафу и взялся за свиток, на самом деле представляющий собой рычаг. Шкаф отворился, как дверь. Илларион проводил Флавию в потайное помещение и вернул ложный шкаф на место. Луций вздохнул: в таком мире только глупец не оборудует дом хотя бы одной тайной комнатой.

* * *

Собираясь во дворец, он оделся в лучшую тогу. Дождь временно перестал. Сквозь тучи прорвался луч солнца, прятавшегося долгие дни, и под его светом засверкала мокрая булыжная мостовая.

Луция проводили в ту часть дворца, где он доселе не бывал. Судя по узости коридоров, скромному размеру помещений и менее официальному поведению придворных, здесь размещалась более приватная, не столь публичная область императорского комплекса. По мере продвижения Луция обыскивали на предмет оружия – не единожды, но трижды. Наконец, после того как он час просидел один в тесных покоях у садика, к нему при соединился Катулл.

– Приветствую тебя, Пинарий, – произнес слепец нейтральным тоном, ни намеком не указав на долгую историю их отношений.

– Приветствую тебя, Катулл. – Луций тоже постарался говорить ровно, хотя при первом же взгляде на советника у него участилось сердцебиение. Ладони так обильно вспотели, что их пришлось вытереть о тогу. К счастью, незрячий старик не мог видеть его замешательства.

– Для человека, который утверждает, будто не интересуется делами общественными, ты удивительно часто бываешь в дворцовых покоях, – заметил Катулл и улыбнулся. Пошутил, чтобы успокоить Луция? Или играл с ним?

– Я пришел, потому что меня позвали. Чего ты от меня хочешь?

Катулл принялся расхаживать по покоям. Он хорошо знал помещение. Не колеблясь и явно не думая, он доходил от стены до стены и разворачивался как раз вовремя.

– Мои последующие слова не подлежат разглашению. Ты понимаешь, Пинарий?

– Да.

– Под страхом смерти.

– Я понимаю.

– Точно? В прошлом Цезарь был к тебе исключительно милостив – неоправданно, на мой взгляд. Но если ты когда-нибудь разгласишь то, что я собираюсь сказать, я лично прослежу, чтобы тебя казнили.

– Ты выразился предельно ясно, Катулл.

– Хорошо. И гнусная же стояла у нас погода, ты не находишь?

– Ты, разумеется, вызвал меня сюда не погоду обсуждать.

– По сути говоря, как раз для этого. – Катулл остановился. – Тебе известно, что за последние месяцы в городе отмечено великое множество случаев, когда молния попадала в то или иное строение?

– Да, я слышал.

– Подобная активность не радует Цезаря. Откровенно говоря, Цезарь несколько удручен.

– Все боятся молний.

– Цезарь опасается не самих вспышек, а того, что они могут предвещать. Я объясню. Много лет назад, когда Цезарь еще был ребенком, астролог предсказал день его смерти – если говорить прямо, даже час. Он предсказал и причину гибели: от клинка. Тогда названная дата представлялась чрезвычайно далекой. Но время бежит. День быстро приближается. К тому же для мальчика гибель от клинка означала возможность пасть в бою, храбрым воином, однако сейчас, рисуя себе такую смерть, Цезарь думает об измене и покушении.

– Неужели государь верит в столь давнее предсказание?

– Такого не забудешь, как ни относись. Однажды отец Цезаря пошутил на сей счет. Божественный Веспасиан обедал с сыновьями; юный Домициан заподозрил, что ему подали ядовитый гриб, и отказался есть. Божественный Веспасиан рассмеялся: «Даже если гриб ядовит, отрава не возьмет тебя, сын мой, благо мы знаем, что день твоей смерти далек и наступит она не от грибов!»

Луций пожал плечами:

– Возможно, если назначенный день близок, Цезарю следует призвать того астролога и приказать составить новый гороскоп?

– Предсказатель давно мертв.

– Значит, его не удастся ни покарать за ложное пророчество, ни наградить за точное.

– Играешь словами, как Аполлоний Тианский! – буркнул Катулл.

– Ты мне льстишь, Катулл. Но существуют ведь и другие астрологи, пусть Цезарь обратится к ним.

– Он так и поступил. Свежий гороскоп составил Асклетарион, у которого государь ранее не справлялся. Астролог не предсказал ничего конкретного, но все равно выразился неутешительно. Из-за стояния звезд ослабевает благоприятное влияние Минервы – богини, которую Цезарь почитает превыше всех. Согласно Асклетариону, защита Минервы будет слабейшей в тот самый предсказанный день. Естественно, Цезарь встревожился. Желая успокоиться, он решил испытать мастерство астролога и спросил, может ли Асклетарион предсказать, какой смертью умрет он сам, на что тот ответил: «Да, господин, меня разорвут собаки».

Луций едва не рассмеялся:

– Может, твой Асклетарион боялся, что раздраженный император подумывает бросить его на арену собакам, и решил спастись, предсказав именно такой конец, поскольку тогда Цезарь не осмелится его казнить?

Катулл состроил мину:

– Если астролог кого и перехитрил, то только себя. Цезарь приказал удавить его на месте. Я наблюдал, как тот умирает крайне неприятной смертью, и думал: вот тебе и предвидение. Цезарь поручил мне провести погребальный обряд в тот же день, чтобы поскорее избавиться от трупа. Но вдруг разразилась буря, хотя прежде день стоял ясный. Дождь потушил огонь, не дав ему пожрать тело. Тут появилась стая бродячих собак. Не успели мы оглянуться, как они ринулись на пепелище и разорвали труп на части.

Луций покачал головой:

– Значит, Асклетарион предсказал правильно. Ради блага астрологов надеюсь, что Цезарь больше не обращался к ним за советом.

– В настоящее время его внимание сосредоточено на прорицателе из одного германского племени, человеке по имени Эбервиг. Цезарь вызвал его из самой Колонии Агриппины, понадеявшись на его славу толкователя молний. В Риме искусство чтения небесных вспышек в упадке, однако его, похоже, неплохо освоили германцы. В эту самую минуту прорицатель тщательно изучает все разряды, имевшие место в последние месяцы, и составляет карту их распределения и частоты. Сегодня Эбервиг представит Цезарю отчет.

– Твой рассказ весьма захватывает, – согласился Луций. – Но я-то тут при чем? Зачем меня звали?

– Когда Цезарь не может заснуть, он читает, а в последнее время государь вообще не спит, что означает чтение непрерывное. Сейчас он увлечен правлением Тиберия, чье возвышение находит исключительно любопытным. Всю ночь напролет Цезарь вникает в документы периода правления его предшественника. Секретарей посылают то за одним свитком, то за другим. Знакомясь с личными дневниками Тиберия, Цезарь наткнулся на упоминание твоего деда, которого тоже звали Луций Пинарий. Ты знаешь, что он был авгуром?

– Как и мой отец.

– Да. Твой отец занимался авгурством и для Божественного Клавдия, и для Нерона. Но до того Пинарий был известен и Тиберию, и Клавдию, и даже Божественному Августу.

Отец Луция мало рассказывал о собственном родителе, чью ссылку в Александрию считал печальным эпизодом семейной истории, о котором лучше забыть.

– Я знаю, что дед дружил со своим кузеном Клавдием. И не ладил с Тиберием, который изгнал моих предков из Рима. Но дело не касалось ни авгурства, ни молний. Насколько я понимаю, все дедовы беды обусловило баловство астрологией, тогда как Тиберий преследовал ее адептов.

– Да, верно. Но еще прежде, когда был жив Божественный Август, он вызвал твоего отца и поручил истолковать удар молнии, имевший место в старом императорском дворце. Дед не рассказывал тебе?

– Я не знал деда, а отец ни о чем подобном не говорил.

– Поразительно, как в семьях пренебрегают передачей самых интересных родовых историй! Однако уверяю тебя, что в личном дневнике Тиберий приводит все подробности, вплоть до мельчайших. Ударила молния. Для толкования знамения Август вызвал Луция Пинария. Тот сказал, что молния сообщает следующее: императору осталось жить ровно сто дней. И на сотый день Август умер.

– Похоже на легенду.

– Тиберий считал ее фактом, и Домициан расценивает изложенное аналогично.

– И снова спрашиваю: при чем тут я?

– Божественный Август верил, причем не напрасно, что твой дед способен истолковать удар молнии. Вот и наш Цезарь пришел к убеждению, что именно ты, внук Луция Пинария, сумеешь установить смысл нынешнего наваждения. А иначе зачем боги вдохновили Домициана сохранить тебе жизнь, когда у него были все основания ее пресечь, да не один раз, а дважды? Ныне Цезарь считает, что ты избран для толкования знамения.

Луций уже собирался отвергнуть идею как полную нелепицу, но вдруг сообразил: Флавия наверняка знала, что именно в этом и заключается причина его вызова во дворец. Катулл открывал Луцию доступ к императору и, возможно, даже предоставлял возможность заручиться его доверием. Но как подобная головоломка приведет к результату, которого жаждут они с Флавией? Луций не знал, но понял, что Флавия настраивала его на сотрудничество с Катуллом.

– Ты сознаешь, что я, в отличие от деда и отца, не авгур? – спросил он.

– Да. Но твой отец вовсю занимался наукой толкований для Нерона, пока ты рос. Ты должен был хоть что-то запо мнить, попросту наблюдая за ним.

Ровно столько, подумал Луций, сколько требуется для правдоподобного исполнения притворного авгурства.

– Да, мне много раз случалось наблюдать ритуал. Я знаю порядок.

– И отец наверняка поделился с тобой какими-нибудь тайнами ремесла, определенными уловками?

– Откровенно говоря, ты угадал. Ему нравилось рассказывать об авгурстве. Думаю, он надеялся, что я когда-нибудь последую по его стопам.

Луций вспомнил последний раз, когда видел отца. В тот день Тит Пинарий покинул дом, чтобы присоединиться к Нерону в роковом побеге, и захватил с собой запасной литуус, оставив семейную реликвию, красивый авгурский посох слоновой кости, сыну. С тех пор Луций и не взглянул на вещицу, а об искусстве предсказаний даже не помышлял. Старый литуус по-прежнему хранился у него: лежал в сундуке с памятными подарками в вестибуле, под нишей с отцовской восковой маской.

– Цезарь просит тебя получить ауспиции, – заключил Катулл. – Он желает, чтобы ты обозрел небеса на предмет молний и дал толкование не как член коллегии авгуров, но как внук и тезка Луция Пинария.

– Здесь? Сейчас?

– Почему бы и нет? День ненастный, знамений хватает.

– Совершенная нелепость. Ведь толкованием молний уже занимается германский прорицатель Цезаря?

– Государь выслушает вас обоих и сравнит мнения. Ты согласен или нет?

– А если я откажусь?

– Не такого ответа я жду.

Луций сделал глубокий вдох:

– Я сделаю то, о чем просит Цезарь.

Без поводыря, пользуясь только посохом, слепец провел Луция через маленький промокший сад и ряд коридоров. Их целью являлся гравийный дворик, окруженный низким портиком. Луций узнал Авгураторий; он видел, как отец получал здесь ауспиции. Раньше площадка находилась вне императорского дворца, но Дом Флавиев поглотил ее целиком.

Под крышей портика, укрывшись от моросящего дождя, сидел Домициан в окружении придворных. Он поднял взгляд, когда прибыли Катулл и Пинарий. Луций внезапно ощутил неуверенность. Вряд ли удастся почерпнуть вдохновение у Учителя для пародии на религиозное действо перед человеком, которому Луций желает смерти.

Чтобы выиграть время, он заявил Катуллу, что ему понадобится литуус предков.

– Но ведь любой подойдет, – возразил тот.

– Мне совершенно необходим литуус слоновой кости, который я храню вместе с отцовскими вещами. Я должен сходить домой и взять его.

– Нет, оставайся здесь. Посох принесут.

Вперед шагнул ближайший придворный, присутствовавший при разговоре, – человек средних лет с мохнатыми бровями и аккуратной бородкой.

– Я схожу, – предложил он.

– Отлично, Стефан, – кивнул Катулл. Луций, услышав имя, навострил уши. – Пинарий скажет, где он лежит, а я объясню Цезарю причину задержки.

Как только Катулл отошел подальше, Луций шепнул:

– Сегодня, до прихода сюда, я уже слышал твое имя.

Стефан кивнул.

– Через десять дней, – произнес он тихо, едва шевельнув губами.

Луций наморщил лоб. О чем он?

– Через десять дней, – повторил Стефан. – За четырнадцать дней до календ месяца домициана, в пятом часу дня. Запомнишь?

Секунду Луций непонимающе смотрел на него, потом кивнул.

– Итак, – сказал он обычным голосом. – Я храню посох в вестибуле в старинном сундуке под восковой маской отца. Ты не ошибешься – красивая древняя вещь из цельной слоновой кости. Тебе поможет мой вольноотпущенник Илларион.

– Тогда я пошел, – отозвался Стефан. – Вернусь как можно скорее.

Домициан остался недоволен проволочкой. Он забарабанил пальцами по подлокотникам кресла. Нервно притопнул ногой. Сверкнул глазами в сторону Луция. Что-то бросил Катуллу.

Тот покачал головой:

– Господин, наверняка лучше подождать, пока…

– Привести его сейчас же! – приказал Домициан. – И пусть Пинарий где-нибудь посидит, пока не будет готов к авгурству.

Когда Луция вели прочь, он разминулся с человеком вида столь нарочито чужеземного, что его обладатель казался пародией на германца: непокорная грива рыжих волос, густая рыжая борода, меховые сапоги, дубленые штаны и туго зашнурованный жилет, открывающий значительную часть широкой волосатой груди. Голые руки были украшены браслетами в виде свернувшихся драконов, испещренных рунами.

Луция препроводили в маленькую приемную и оставили одного. Высоко в стене он заметил зарешеченное оконце. Встав на стул, Луций обнаружил, что, если глядеть вбок по ходу портика, видна значительная часть императорской свиты, включая Домициана, и почти все слышно.

Катулл обратился к переводчику:

– Скажи Эбервигу, что Цезарь готов выслушать отчет.

Толмач перевел. Германец разразился пространной репликой.

Домициан нетерпеливо подался вперед:

– Что он говорит?

Переводчик замялся:

– Эбервиг спрашивает, что с ним будет, если он скажет нечто неприятное Цезарю?

– Вели ему говорить, – распорядился Домициан. – Скажет правду – получит награду, и его не тронут. Но если не заговорит тотчас, велю его удавить.

Переводчик и Эбервиг вступили в продолжительную беседу. Наконец толмач дрожащим голосом сообщил Домициану:

– Господин, прорицатель заявляет, что доскональнейшим образом изучил все свидетельства об ударах молний и убежден в правильности своего толкования. Он утверждает, что частота и места ударов предвещают скорые перемены на высочайшем уровне власти. Он говорит, что речь может идти только… о тебе.

– Выражайся яснее.

– Эбервиг полагает, что скоро в Риме будет новый император.

Домициан откинулся в кресле, нервно пощипывая кожу на лбу.

– Когда?

– Он не может сказать точно. Но очень скоро.

– Вопрос месяцев?

Переводчик задал Эбервигу уточняющий вопрос.

– Не месяцев, господин. Дней.

Сверкнула молния, грянул гром.

– Уведите его, – сказал Домициан.

Эбервиг что-то возразил. Переводчик кашлянул:

– Он спрашивает о вознаграждении.

– Если пророчество сбудется, пусть спросит с того, кто займет мое место! – отрезал Домициан. – Уведите и глаз с него не спускайте.

Наступила тягостная тишина. Наконец появился Стефан, слегка запыхавшийся от бега. Луция отвели обратно во двор. Стефан шагнул вперед и вручил ему литуус.

Больше откладывать было нельзя. Луций сделал глубокий вдох. Он посмотрел на литуус, к которому не прикасался много лет. До чего же прекрасная вещь и как замысловато вырезаны на ней звери и птицы!

Подражая отцовским действиям, которые он не раз наблюдал в детстве, Луций взглянул на небо и очертил область для авгурства. Небеса благоволили ему: темные тучи на севере почти сразу прорезала первая молния, затем вторая. Луций чуть выждал и был вознагражден третьей вспышкой – столь близкой, что весь двор осветился призрачным голубоватым светом. За нею последовал чудовищный громовой раскат, от которого подскочили все, кроме Луция, который всецело со средоточился на том, что собрался сказать.

Он повернулся к Домициану:

– Ауспиции получены, господин.

– Так быстро?

– Знамения недвусмысленны.

– И?..

– Грядут великие перемены. Настолько крупные, что затронут весь мир. Если счесть ветви всех трех молний и обратить внимание на их отношение к стволам, то можно точно исчислить дни и часы, начиная с нынешнего момента. Событие произойдет…

– Тише, глупец! – рыкнул Домициан. – Шепни на ухо.

Луций подошел к императору. Он еще никогда не оказывался так близко к нему. Настолько близко, чтобы обонять дыхание Домициана и уловить, что тот недавно отведал лука. Чтобы видеть черные волоски в ноздре и бородавку на лбу. Чтобы убить императора, будь у него оружие. Подавив отвращение, Луций произнес Домициану в ухо:

– Ровно через десять дней, в пятый час дня.

Домициан прикинул:

– За четырнадцать дней до календ, в предполуденный час. Ты уверен?

– Абсолютно.

Домициан схватил Луция за кисть и больно сжал.

– В тот день ты вернешься сюда, Луций Пинарий. Ты будешь со мной в назначенный час. Если предсказание ложно или ты затеял некое лукавство, тебя задушат у меня в ногах. Понятно?

– Понятно, господин.

– Никому не говори об открывшемся тебе.

– Конечно, господин.

Домициан отпустил его и откинулся на спинку кресла, нервно теребя бородавку. Другой рукой он коротко махнул гвардейцам, и те сопроводили Луция через двор, дворец и до самого дома. Он заметил, что один преторианец занял пост напротив его двери, на другой стороне улицы. Очевидно, за приходами и уходами обитателей дома будут пристально следить, и ни один гость не останется незамеченным. На появление Флавии Домициллы надеяться не приходится.

Ночью он составил для Аполлония шифрованное письмо, поведав о дневных событиях – вызове во дворец, нервозном поведении Домициана и обманном авгурстве, которое описал особенно подробно. Но где сейчас Аполлоний? Нерва должен знать. Закончив с шифрованием, Луций поручит Иллариону передать письмо посреднику, а тот отнесет его Нерве. Они никогда не общались напрямую.

Завершая послание традиционным «прощай», Луций почувствовал, как по телу пробежали мурашки.

* * *

Утром четырнадцатого дня перед календами домициана, бывшего октобера, в дом Луция Пинария явились преторианцы.

Он ждал их, нарядившись в лучшую тогу. Ночью Луций спал на удивление крепко. Встал на рассвете и написал прощальные письма старым друзьям – Диону и Эпиктету; оставил даже милое послание для Марциала. Илларион хлопотал рядом с хозяином, ни о чем не подозревая. Луций не сказал ему о визите во дворец; чем меньше будет знать верный помощник, тем лучше для всех. Опасайся Илларион, что Луций умрет еще до полудня, утро вышло бы нестерпимо грустным. А так вольноотпущенник был бодр и уговаривал хозяина поесть, не понимая, почему у Луция нет аппетита.

Луций прогулялся по саду. Небо было пасмурным, но не грозовым. В такое время года сад обычно наводил тоску и уныние, но сейчас зеленел вовсю благодаря недавним затяжным дождям. Посреди клумб возвышалась статуя Меланкома, унаследованная от Эпафродита. Ее привезли как раз накануне, и Луций настоял, чтобы изваяние сразу водворили на место. По примеру Эпафродита, он решил обойтись без постамента и разместить скульптуру на уровне земли. Жаль, что времени насладиться ею осталось так мало.

Когда пришли преторианцы, Илларион ударился в панику. Луций заверил его, что все обойдется, и тот как будто успокоился – пока Луций не сказал о письмах в кабинете, которые придется разнести, если он не вернется. Илларион расплакался. Хозяин обнял его и удалился с преторианцами.

Теперь Луция проводили глубже во дворец. Приемная, где ждал Домициан, примыкала к его личной опочивальне, что стало ясно после беглого взгляда в открытую дверь, за которой мелькнула неубранная кровать с богато расшитыми подушками и покрывалами. В это утро император решил не удаляться от места, где чувствовал себя в наибольшей безопасности.

Домициан восседал в кресле на возвышении в дальнем конце небольшой приемной. При нем находились только Катулл и существо с маленькой головой. Еще на том же возвышении стояли водяные часы, красивый прибор с диском для указания времени суток. Отметка вплотную приблизилась к пятому часу дня.

С балкона проникал слабый свет, небо хмурилось. Луций невольно присмотрелся к выходу на балкон, прикидывая, нельзя ли через него сбежать, но покои находились в одном из верхних этажей дворца. До сада внизу – несколько ярусов здания.

– Сними одежду, – приказал Домициан.

Луций вздохнул:

– Господин, меня уже обыскали, оружия нет. Твои гвардейцы проверили тщательно.

– Я не спросил, обыскали тебя или нет. Я велел снять одежду. Всю!

Луций повиновался. Стыда не было. Вместо смущения он ощутил ту же свободу, что в амфитеатре, когда стоял обнаженным перед императором и всем Римом.

Домициан послал микроцефала проверить тогу и белье гостя на предмет оружия, после чего резко втянул воздух, заметив фасинум на цепочке.

– Тот самый амулет! Ведь ты постоянно его носишь? И ничто тебя не берет!

– Неправда, господин. Берет. Твоими стараниями все дорогие мне люди либо мертвы, либо изгнаны.

– Но ты-то жив. Благодаря амулету? Дай его сюда! – Лицо у Домициана осунулось, расширенные глаза налились кровью. Казалось, он не спал целую вечность.

Луций снял фасинум. Микроцефал выхватил у него амулет и поспешил к подиуму. Домициан надел цепочку и тронул амулет, угнездившийся в складках пурпурного одеяния.

– Да, – прошептал он. – Я чувствую его силу. Благословенная Минерва, пусть он меня нынче убережет! И пусть меня защитит присутствие этого человека.

– Мое, господин?

– Разве ты, Луций Пинарий, не такой же чародей, как твой проклятый учитель? Ты, несомненно, окружен неким охранным волшебством. Такие вещи передаются другим, и я намерен держать тебя поблизости, пока не минует роковой час.

Луций улыбнулся идее, будто он сам по себе является неким счастливым талисманом. Вдобавок его поразило, сколь забавно изменились роли. Когда-то он стоял перед императором как обвиняемый; теперь император сидел перед ним, опасаясь собственной скорой смерти. Луций, оказавшись перед лицом почти неминуемой гибели, обрел покой, но Домициан волновался все пуще.

Существо взвизгнуло и указало на водяные часы. Диск добрался до цифры «V».

– Проверьте, вдруг дверь не заперта! – крикнул Домициан.

Катулл, способный ориентироваться в знакомом месте с легкостью зрячего, сошел с возвышения, поспешил мимо Луция и проверил запоры.

– Можно мне одеться, господин? – спросил Луций. – С балкона дует.

Домициан что-то буркнул и махнул рукой.

Время тянулось мучительно медленно. Отправляясь сюда, Луций не знал, чего ждать, но никак не рассчитывал на невыносимую скуку. Может, никто и не покусится на жизнь императора? Какая роль отведена Пинарию? Или он обречен томиться здесь, пока Домициан либо умрет, либо нет, а после убьют самого Луция? Ему понадобилась вся выдержка, чтобы просто стоять посреди приемной и не выдавать своих чувств.

Домициан вздыхал и ерзал. У него заурчало в животе.

– Слыхал, Луций Пинарий? Я ничего не ел со вчерашнего утра.

– Господин, ты боишься яда?

– Меня убьет не яд. Я боюсь зелья, которое лишит меня чувств и сделает беззащитным. Я голоден!

– Мой желудок тоже пуст, господин.

– Вот как? Вчера мне принесли яблок, чтобы поел нынче днем, если доживу, – я отложил их. Они в чаше на столике у постели. Катулл, возьми одно и дай Луцию Пинарию. Посмотрим, не занеможет ли.

Катулл принес ему яблоко. Луций с хрустом надкусил плод. У наблюдавшего за ним Домициана так обильно пошла слюна, что ему пришлось утереться. Когда Луций доел, Домициан приказал бросить огрызок в сад. Луций вышел на балкон. Швырнув огрызок, он проследил за его падением с огромной высоты. От созерцания бездны у Луция закружилась голова. Огрызок ударился о большие солнечные часы и отлетел прочь. Часы представляли собой железный треугольник, встроенный в круглый каменный пьедестал, но день был слишком пасмурный, чтобы возникла тень.

Повернувшись, Луций взглянул на водяные часы. Время почти истекло.

Домициан все ерзал. Он ощупывал подбородок и хрустел пальцами. Теребил бородавку на лбу. На пальцах вдруг показалась кровь. Император издал тревожный вопль; потом сообразил, что попросту сковырнул бородавку.

– Минерва, пусть это будет единственная кровь, что сегодня прольется!

В ответ на его крик в дверь постучал спальник императора:

– Господин, у тебя что-то стряслось?

– Пустое, Парфений, – откликнулся Домициан. – Все в порядке. Но посмотрите-ка, диск достиг шестого часа! Все кончено! Назначенное время прошло, а я цел и невредим. Катулл, открой дверь и впусти спальника.

Вошел Парфений. За ним – германский прорицатель Эбервиг, в цепях и в сопровождении солдат.

– Что ты скажешь теперь, прорицатель? – осведомился Домициан.

Эбервиг что-то промямлил, но переводчика не было. Гвардейцы повергли его на колени.

– Удавите глупца, – приказал Домициан.

Один из гвардейцев накинул на шею германца цепь и закрутил. Лицо Эбервига побагровело, глаза вылезли из орбит, язык вывалился. Домициан с улыбкой откинулся в кресле. Он получал колоссальное удовольствие от чужих смертных мук.

Наконец гвардейцы выволокли труп за порог. Парфений последовал за ними. Луций стоял там, где был, – на балконе. Последний час он сильнейшим напряжением воли сохранял хладнокровие, но теперь его тело отдалось во власть паники. Заколотилось сердце, увлажнились ладони, на лбу выступил пот.

Намерен ли Домициан умертвить его, как поступил с германским предсказателем? Император ненадолго отвлекся: он велел Катуллу принести из спальни чашу с яблоками. Когда слепой советник проходил мимо балкона, Луций даже перестал дышать, боясь привлечь его внимание. Катулл вернулся с яблоками, и Домициан принялся жадно есть, пожирая один плод за другим.

Вновь появился Парфений:

– Господин, тебя желает видеть управитель Стефан.

– Я никого не приму, – ответил Домициан. – Доем яблоки и пойду в личные термы.

– Стефан настаивает. Говорит, дело очень важное, господин. У него срочное сообщение о заговоре против тебя.

– О неудавшемся заговоре, ты хочешь сказать! Я до сих пор жив! – рассмеялся Домициан. – Но пусть войдет. Может, он знает конкретные имена. Постой! Его обыскали, оружия нет?

– Разумеется, господин. Никто не войдет к тебе без тщательного досмотра.

– Тогда ступай, веди его сюда.

Луций упал духом. Предсказанный час смерти Домициана пришел и миновал, и теперь ясно почему: Стефан их предал. Несчастная Флавия, ей конец. Оставит ли Домициан в живых ее детей? Скорее всего, нет. Луций выглянул за перила балкона, гадая, какая смерть лучше, от падения или удушения. Он испытал внезапное желание прыгнуть, но балкон был слишком высок. Вот бы исчезнуть в облаке дыма, как Аполлоний!

Тучи начали рассеиваться. Лица коснулись теплые солнечные лучи. Казалось, что само небо радуется спасению императора.

Вошел Стефан. Не успел он и слова молвить, как Домициан махнул ему: мол, обожди. Император кликнул Катулла и подтянул его ближе.

– Я чуть не забыл о Пинарии, – сказал он негромко, но Луций услышал. – Что мне с ним сделать?

– Что тебе угодно, господин, – ответил Катулл.

В ожидании вызова Стефан вышел к Луцию на балкон. В правой руке он держал свиток. Список заговорщиков, и в нем – имя Пинария? Луций заметил, что левое предплечье управителя забинтовано.

– Клыки вепря способны нанести весьма неприятную рану, – негромко пояснил Стефан. – Это случилось несколько дней назад, на охоте. Поверишь ли, гвардейцы, когда я впервые явился сюда в повязке, заставили ее размотать! Удовлетворились, только когда увидели и рассечение, и сочащуюся кровь. По-моему, их малость замутило. С тех пор всякий раз, когда я прихожу, меня обыскивают, как всех, но повязку не трогают.

Домициан закончил совещаться с Катуллом и позвал Стефана. Управитель поспешил к подиуму, Катулл отступил.

– Господин, – произнес Стефан, – едва документ попал мне в руки, я сразу отправился к тебе.

– Что там?

– Список имен, господин. Я думаю, ты будешь потрясен, когда взглянешь.

Катулл шагнул к балкону. Луций отошел подальше, насколько мог. Он снова глянул за перила. Очередной луч, пробившись сквозь тучи, упал прямо на далекие солнечные часы внизу. Что-то не так. Прищурясь, Луций всмотрелся. Судя по тени, сейчас не шестой час дня – в полдень тень пропадает, – а пятый.

Луций оглянулся на водяные часы. Они, несомненно, показывали час шестой. Неправильно идут. Их подкрутили.

Между тем Стефан протянул Домициану документ. Император развернул свиток и уставился на него. Нахмурился:

– Что такое? Я вижу только список провинциальных магистратов. При чем тут…

Стефан проворно и ловко ослабил на левом предплечье бинты и сунул под них руку. Вытянув оттуда кинжал, он бросился на императора. Домициан сидел высоко, и управителю не удалось поразить его в сердце. Клинок вонзился в пах.

Домициан взвыл от боли и ударил Стефана в лицо. Управитель отшатнулся, сжимая окровавленный кинжал. Домициан метнулся вперед, опрокинув трон. Микроцефал завизжал и бросился прочь с дороги, а Домициан и Стефан сцепились в смертельной схватке.

– Мой нож! – крикнул Домициан. – Тот, что держу под подушкой, – сюда его!

Существо пронеслось мимо Катулла, задев его локтем и оттолкнув дальше на балкон, где тот чуть не сшибся с Луцием, прежде чем вцепиться в перила. Существо вбежало в опочивальню и секундой позже выскочило с потрясенным лицом. В одной руке у него были ножны, в другой – рукоятка без лезвия. Кинжал, что хранил под подушкой Домициан, подменили фальшивым.

Вбежали еще придворные. Они навалились на Домициана, который ревел и бешено сопротивлялся, как отбивающийся от собак лев.

– Что происходит? – крикнул Катулл. – Господин, чем помочь?

Слепец вдруг осознал, что рядом стоит Луций. С животным рыком он бросился на него. Точность его ориентировки и бешенство застали Луция врасплох. Пока Домициан боролся с придворными, Луций с Катуллом сражались на балконе.

Катулл норовил впиться острыми ногтями в глаза и нос противника, укусил его в руку. Луций схватил слепца за за пястья, пытаясь обездвижить, но тот был чересчур силен: удалось лишь толкнуть его к перилам. И прежде чем Луций понял, что происходит, Катулл уже перевалился через них и с душераздирающим воплем рухнул в сад.

Услышав тошнотворный звук удара, Луций посмотрел вниз. Упав навзничь с раскинутыми руками и ногами, Катулл накололся на металлический указатель солнечных часов. Тело разошлось почти надвое. Рот был разинут, глаза блестели. Конечности жутко дернулись и обмякли.

Тут Луций осознал, что в помещении позади него воцарилась тишина, которая нарушалась лишь тяжелым дыханием. Схватка закончилась. Стефан шагнул на балкон, встал рядом и подставил лицо солнцу. Волосы у него были растрепаны, изорванная одежда – в крови.

С левого предплечья свисали остатки бинтов. Рана выглядела весьма убедительно. Управитель перехватил взгляд Луция и осклабился:

– Сам распорол руку клыком вепря. Иначе никак, такую рану ни с чем не спутаешь.

Как там сказала о Стефане Флавия? Отважен и ничем не погнушается.

С затуманенным от солнца взором Луций, моргая, оглянулся. Посреди покоев лежала окровавленная масса в императорском пурпуре. Вооруженные ножами придворные стояли кружком, задыхаясь и онемело взирая на дело своих рук. Кровью был залит весь пол.

– Он в самом деле?.. – Луций запнулся.

– Тиран мертв, – сказал Стефан. Он гордо воздел кинжал. Кровь заблестела на солнце. Затем управитель раскрыл левую ладонь – в ней лежал амулет на цепочке. – По-моему, это твое, Луций Пинарий.

Луций забрал назад окровавленный фасинум.

99 год от Р. Х.

В Рим вернулись философы.

Со смерти Домициана прошло три года. Однажды утром в начале септембера – уже не германика – Луций принял в саду двух гостей, которых в Риме не было видно уже давно.

– Позор, что никто из вас не останется в городе, – посетовал Луций, отпив из чаши воды, приправленной яблочной кожурой, корицей и гвоздикой. Гостям подали вино, но Луций, как обычно, от него воздержался.

– Нет города, равного Риму, – ответил Эпиктет, который прибыл прошлым вечером, – но жизнь моя ныне там, где я основал школу, – в Никополе. Ученикам не занимать ни рвения, ни ума. Они вдохновляют меня не меньше, чем я их. И не следует забывать, что в тех местах от рассвета до заката говорят по-гречески без единого латинского слова. Я впервые в жизни чувствую себя дома.

– А ты, Дион? Как можно покинуть Рим теперь, когда ты вернулся?

Вид софиста остро напомнил Луцию о беге времени. Диону теперь было за шестьдесят, и он выглядел намного старше, чем в их последнюю встречу. Конечно, и сам пятидесятидвухлетний Луций в глазах Диона наверняка постарел.

– Когда Нерва стал императором и отменил ссылку, я возликовал, – сказал Дион. – Я стосковался по Риму, но еще милее мне было вернуться наконец в Прусу. При столь многочисленных переменах я чувствую, что мое место – в родном краю, на службе у друзей-вифинийцев. В Прусе тихо и славно. Мне кажется, долгая разлука с Римом излечила меня от него. У тебя, Луций, очень уютно, о большем и мечтать нельзя, но как же шумно и многолюдно на римских улицах!

– И смрадно! Не забывай о запахах, – напомнил третий гость.

Приглашая старых приятелей, Луций подумал, что приход двух философов – отличный повод примириться и с Марциалом, хотя о примирении, пожалуй, тут речь не шла: они с поэтом не ссорились, а лишь отдалялись друг от друга с годами. Решив отбросить горечь, которую внушали ему отношения поэта с Домицианом, Луций позвал Марциала на встречу с общими друзьями.

– О, ну у тебя-то есть основательная причина жить в Риме, – заметил Дион. – Надо же порадоваться похвалам, которые ты получаешь после изрядно запоздавшей публикации свода твоих произведений. Наконец-то твой гений признали вне – как бы выразиться? – круга избранных, которые им наслаждались.

– Ха! – отозвался Марциал. Он тоже значительно постарел. Немного младше Диона, он выглядел старше – вероятно, в силу излишеств, которым предавался при дворе Домициана. – Похвалы? Что мне до них? Славословием не оплатишь жилье, а оно, между прочим, изрядно подорожало. Почему всякий раз при смене императора стоимость жизни растет? Как только улажу дела, сразу уеду из Рима. Почему бы и нет? Я вкусил от всех здешних мальчиков, какие стоят того, – по крайней мере, тех, что мне по средствам. Я возвращаюсь туда, где родился, в Испанию; говорят, что и мальчики, и жилье там намного дешевле.

– Наш новый правитель тоже родом из Испании, – заметил Луций. – Похоже, Траян – первый император, родившийся на чужбине.

– И что? – спросил Дион. – Повидав за последние годы и нашу империю, и дальние страны, я склонен думать, что Риму полезно обзавестись государем, появившимся на свет за пределами Италии. Хотя, признаться, меня чрезвычайно огорчила кончина Нервы. Он был хорошим человеком, искренним поклонником философии. Как я обрадовался, узнав, что он поклялся не убивать сенаторов! А еще больше – когда он заявил, что так называемый Дом Флавиев, построенный Домицианом, отныне будет зваться Домом народа. Во всяком случае, такие начинания задают тон. Конечно, Нерва был стар и слаб; видимо, ноша оказалась для него чрезмерной. Остается надеяться, что его преемник будет хотя бы наполовину так же хорош.

– Траян – человек военный, – сказал Луций. – Он много странствовал, знает Сирию, а также германское и дакийское приграничье. Нерва предложил его в угоду преторианцам, которые настояли на опытном полководце в качестве преемника. Нерва уступил и, будучи бездетным, усыновил Траяна.

– Будем надеяться, что создан прецедент, – отозвался Дион. – Династическое правление оказалось не особенно успешным. От Августа мы скатились к Нерону, от Веспасиана – к Домициану. Пожалуй, империя и все ее жители только выиграют от иного, более разумного принципа престолонаследия.

– Достаточно сделать всех императоров бездетными, – съязвил Марциал, – как старый Нерва. Или Траян, если на то пошло. Бедная Плотина! Траян так занят беготней за мальчиками, что непонятно, ложится ли он вообще со своей кобылой-женой.

– Судя по тому, что я слышал, Плотина может сама за себя постоять, – заметил Луций. – Говорят, она женщина грозная.

– Что ж, скоро мы воочию узреем императорскую чету, – заключил Марциал. Улаживая дела на германской и дакийской границах и проведя там больше года, Траян сегодня официально въезжал в Рим. – Полагаю, мы вместе со всеми пойдем на Форум смотреть на прибытие Траяна?

– Я такого не пропущу, – сказал Дион.

– Если нога позволит, – отчитался Эпиктет.

– А ты написал предвосхищающую поэму? – осведомился Луций. Он спросил из вежливости, давая Марциалу возможность почитать новое сочинение, но поэт отреагировал болезненной миной.

– Ты прав, написал и даже послал новому императору в надежде ему угодить. Но до сих пор не получил ответа.

Луций кивнул. Иначе говоря, подумал он, Марциал попытался польстить новому режиму и был отвергнут. Неудивительно, что он покидает Рим.

– Я все равно уверен, что нам понравится твой труд. Мы с удовольствием послушаем.

– Что ж, буду рад, – уступил Марциал, нуждавшийся в толике одобрения. Он встал и откашлялся.

Весть о прибытье твоем в твой город дошла уж до Рейна; Слышит и он ведь, как твой громко ликует народ: И средь сарматских племен, и на Истре, и в области гетов Всех устрашил самый крик радости новой у нас. В цирке священном тебя так восторженно все принимали, Что и забыли совсем о состязанье коней. Рим никого из вождей до тебя не любил так, о Цезарь. Да и не мог бы сильней, хоть желал бы, любить [33] .

Марциал поклонился, ему вежливо похлопали. Он вернулся на свое ложе и жадно припал к чаше.

– И вот этот день настал, – сказал он. – Интересно, какая будет у Траяна колесница. Какое-нибудь раззолоченное диво или нечто более аскетичное, боевое, подчеркивающее статус человека военного? Если он хочет выглядеть полководцем, то лучше, по-моему, ехать верхом. А может, в паланкине, который понесут милейшие мальчики, собранные в отдаленных уголках империи?

Луций вздохнул – до того пустым и докучливым показался ему Марциал. Луций чуть не пожалел, что позвал его, но Дион с Эпиктетом искренне наслаждались обществом поэта. Наверное, остроумие Марциала не оценить без глотка вина.

– Скоро, как ты выразился, мы сами узреем воочию, – сказал Луций. – Но еще рано. Илларион даст нам знать, когда будет пора.

– А Луций покамест подробнее просветит нас насчет перемен в Риме, – подхватил Дион. – После мрачных лет правления Домициана одно лишь здравомыслие Нервы должно было показаться чудом.

– Верно, – согласился Луций. – После четырнадцати долгих лет я почувствовал, что снова дышу.

– Дыши сколько влезет, если тебя устраивает здешний запах! – погрозил пальцем Марциал. – Хотя я должен признать, что после снесения всех этих триумфальных арок со статуями и расчистки улиц ходить по городу стало гораздо легче. Без позолоченного Домициана на каждом углу и правда есть где повернуться. А что вообще сделали с его изваяниями?

– Нерва расплавил их, чтобы пополнить казну и заплатить преторианцам, – ответил Луций.

– Кстати, о статуях, – подал голос Дион. – Наш старый друг выглядит столь же великолепно, как и в первую встречу. – Он указал на статую Меланкома, задающую тон всему саду. – Помните?

– День, когда нас осыпало пеплом Помпеев? – уточнил Эпиктет. – Да разве такое забудешь!

– Кажется, будто вечность прошла, – молвил Дион. – Но Меланком не стареет. Какое замечательное произведение искусства! Несравненное! Пусть Эпафродит завещал основное имущество тебе, Эпиктет, что правильно и хорошо, однако я рад, что скульптуру он оставил тебе, Луций. Меланком великолепен в твоем саду.

Луций кивнул:

– Я вспоминаю Эпафродита всякий раз, когда смотрю на статую, а смотрю я на нее ежедневно.

– За Эпафродита! – поднял чашу Марциал.

– За друга! – хором подхватили остальные.

Луций залпом допил свою приправленную воду, остальные – вино.

– Не понимаю, как ты это пьешь, – заметил Марциал. – Воздерживаешься от вина в подражание старому учителю?

– Так и есть, – кивнул Луций. – Посильно я стараюсь подражать ему во всем.

– А где сейчас Аполлоний? – спросил Дион.

– Был в родной Тиане – это последнее, что я слышал. Но он постоянно в пути. Я надеялся, что Учитель вернется в Рим по случаю кратковременного воцарения его друга Нервы, но он так и не появился.

Эпиктет улыбнулся:

– В Эфесе об Аполлонии рассказывают замечательную историю. Слыхали?

– Конечно, – сказал Дион, и Луций кивнул, но Марциал пожал плечами:

– Просвети меня, Эпиктет.

Стоик обрадовался свежему слушателю.

– В тот день, когда придворные убили Домициана, Аполлоний находился в Эфесе, за сотни миль от Рима, и выступал перед огромной толпой. Вдруг он умолк на полуслове, уставился вдаль, начал раскачиваться и хвататься за воздух. «Молодец, Стефан! – воскликнул он. – Ура Стефану! Давай! Рази кровожадное ничтожество! Вот так! Так! Дело сделано! Ты пронзил, ты ранил, ты уничтожил тирана!» Свидетелей было столько, что всякие сомнения исключены, а случилось это ровно в тот самый час, когда был убит Домициан. Тогда-то никто не понял, о чем говорит Аполлоний, но, как только пришли новости из Рима, стало ясно, что Аполлоний являлся очевидцем убийства. Поистине, он обладает удивительным даром прозревать далекие события. Теперь он, куда ни придет, привлекает больше последователей, чем когда-либо. Поверь, что в Никополе эту историю знают все.

– Ее пересказывают и в Прусе, – кивнул Дион. – После того случая Аполлоний прославился на всю империю. По-твоему, рассказ правдив, Луций?

– Думаю, да, – криво улыбнулся тот. Он вспомнил о шифрованном письме, которое написал Учителю за десять дней до покушения и считал последним. Там сообщался не только день, но и час предсказанной смерти Домициана, а также имя будущего убийцы. Его позабавило, что в тот момент, когда он боролся на балконе с Катуллом, а Стефан резал Домициана, Аполлоний ободрял их криками из Эфеса, за сотни миль.

Пришел Илларион. Настало время отправиться на Форум.

* * *

Такого ликования Луций не припоминал. Прибытие нового императора предвкушалось не один месяц. Народ распирало от волнения, и на Форум стекся весь город, включая стариков, обычно избегающих столпотворений; дети же сидели на плечах у взрослых. Крыши проседали под весом зевак. У храмов и алтарей выстроились длинные очереди желающих помолиться за здравие нового императора, воздух полнился ароматом благовоний. Настроение не было благоговейно-религиозным, как на особых праздниках; не наблюдалось и патриотического пыла триумфальных шествий, равно как и того кровожадного буйства, что возбуждалось зрелищами в амфитеатре. Общий тон был более легким, прозрачным, но проявлялся не меньшим воодушевлением. В воздухе витали радость, облегчение – и надежда, как наконец-то сформулировал Луций.

Оказалось, Марциал ошибся во всех предположениях насчет вступления Траяна в город. Новый император прибыл не в колеснице, не верхом и не в паланкине. Он явился пешком и был облачен не на манер полководца, как поступал в подобных случаях Домициан, а в тогу. Вид нового императора, входящего в город запросто, как обычный гражданин, породил шквал аплодисментов. Даже шествуя на своих двоих, Траян уга дывался издалека благодаря росту. Рядом с ним, грациозно улыбаясь, вышагивала и махала толпе его жена Плотина. В свои сорок с лишним императорская чета выглядела вполне заурядной, но физически крепкой. Непринужденные манеры супругов казались совершенно естественными.

На небольшом расстоянии за ними следовал двоюродный племянник и подопечный императора Адриан, тоже уроженец Испании. Юноша немногим старше двадцати был, как и Траян, высок и могучего сложения. Он превосходил дядю красотой, но рубцы от фурункулов портили его гладко выбритые щеки. Перед лицом ликующей толпы он держался гораздо скованнее, чем доброжелательный Траян. Говорили, что родственники очень близки; именно юный Адриан, служивший под началом Траяна на германской границе, принес дяде весть о том, что тот объявлен императором.

В центре Форума собрался группами весь сенат, приветствуя нового правителя; впереди стояли главные магистраты и старшие сенаторы. Луций же с друзьями находились в толпе поблизости. Когда Траян начал подходить к шеренге встречающих, Адриан, глянув в сторону Луция и его компании, что-то шепнул дяде на ухо. Император кивнул, повернулся и направился прямиком к ним.

Траян поднял руку в приветственном жесте:

– Дион Прусийский! Эпиктет Никопольский! Никак вы говорите «добро пожаловать в Рим» сему скромному гражданину? – У него был отчетливый провинциальный акцент.

Луций был поражен вниманием Траяна. Еще больше его изумила непринужденность, с которой реагировали друзья-философы.

– Цезарь пришел домой, и его народ счастлив, – ответил Эпиктет.

– Дом народа пустовал слишком долго, – добавил Дион. – Цезарь с супругой наполнят его светом и радостью.

Траян рассмеялся. Вблизи он оказался даже огромнее, чем думал Луций. У него было простецкое, но приятное лицо с длинным носом; густая шевелюра начинала седеть.

– Мы не встречались, и вам, видать, непонятно, как я вас узнал. Спасибо племяннику. Юный Адриан еще тот ученый – я называю его Маленьким Греком. Он слишком застенчив, чтобы подойти познакомиться, но настоял, чтобы это сделал я. Много-много ночей Адриан читал мне в палатке твои, Дион, труды. Я смеялся и даже плакал, если вы можете представить слезы у такого здоровяка. Твои рассуждения о Меланкоме восхитительны! А что до тебя, Эпиктет, то жена отзывается о тебе весьма высоко, хотя мне кажется, что ей ближе эпикурейцы, нежели вы, стоики. Я оставляю философию Плотине и верю всему, что она говорит. Так куда проще. А кто ваши спутники? – Он показал на стоявших в сторонке Луция и Марциала.

– Это наш хозяин, мы у него гостим, – ответил Дион. – Его зовут Луций Пинарий. А вот и знаменитый поэт Марциал.

Марциал, полный рвения, шагнул вперед:

– Добро пожаловать, Цезарь! Наконец-то настал день твоего прибытия. Нынче все горожане и чужеземные посланники в пышных одеждах, как один, выступают тебе навстречу и радостно восклицают: «Весть о прибытье твоем в твой город дошла уж до Рейна!» – Он слегка поклонился.

Траян какое-то время созерцал кончик своего носа. Подвигав взад-вперед мощной челюстью, он кивнул философам:

– Что ж, мне пора поздороваться с сенаторами. – Он развернулся и направился к встречающим.

– Невероятно! – произнес Луций. – Он приветствовал вас даже раньше магистратов.

– Думаю, знак добрый, – сказал Дион. – Пусть новый император и не поклонник философии, но признает заслуги ее адептов. Я возлагаю большие надежды на этого человека.

– Ты слышал его выговор? – состроил гримасу Марциал. – Чисто испанский рыбник.

– Уже почти хочется остаться в Риме и посмотреть, какие порядки заведет Траян, – признался Эпиктет.

– Только не мне! – буркнул Марциал. – Жду не дождусь, когда выберусь из этой вонючей навозной кучи.

После того как Траян поздоровался с каждым сенатором лично, а со многими обнялся и перецеловался, они с Плотиной взошли на Капитолийский холм к храму Юпитера для официальной церемонии; затем процессия вернулась на Форум и проследовала сквозь толпу к главному входу в императорский дворец. С его ступеней Траян произнес короткую речь – в основном восхвалявшую Нерву. Как и его предшественник, новый правитель поклялся не убивать сенаторов. Затем пригласил сказать несколько слов Плотину. Она изобразила удивление и будто заколебалась, на что толпа ответила шумными призывами говорить. Не слишком упорствуя, она уступила.

– Нерва назвал это место Домом народа, – сказала Плотина, – и быть посему, ибо мы таким образом будем изо дня в день вспоминать, кто привел нас сюда и кому мы служим, – я говорю о народе Рима. Не так давно люди боялись войти в этот дом, а некоторые из тех, кто вошел, сгинули навсегда. Я надеюсь, что нашими стараниями любой гражданин ощутит себя здесь желанным гостем, которому нечего страшиться. Я простая жен щина, жена солдата, дочь дома Помпеев. Жить с вашего благословения в Доме народа – величайшая честь для меня. Ваше уважение – лучшая награда, какую я в силах вообразить. Я постараюсь его заслужить и сохранить.

– Мы любим тебя, Плотина! – крикнул кто-то. – Не меняйся!

– Я и не собираюсь, – рассмеялась Плотина. – Какой я вхожу сюда – такой, надеюсь, меня и вынесут.

Ее слова вызвали овацию, и Траян с Плотиной, махнув толпе на прощание, скрылись во дворце.

– Какая очаровательная пара, – заметил Дион.

– Какая пара актеров! – возразил Марциал. – Воистину, им впору основать труппу мимов.

– Они и правда прелестны, – заметил Луций.

– Пинарий, с тобой он был откровенно груб, – заворчал Марциал. – Даже слова не сказал, когда Дион тебя представил.

– Меня такое отношение вполне устраивает. Предпочту остаться вне императорского внимания.

– Я ухожу, – заявил Марциал. – Мне надо выпить и найти компанию для попойки, а в твоем доме, Пинарий, я не найду ни того ни другого. Был рад наконец увидеть вас всех.

Попрощавшись с каждым, Марциал удалился – как и Дион, который захотел провести остаток дня в термах, где можно понежиться и записать сегодняшние впечатления. Луций пошел домой, стараясь подстраивать шаг под хромоногого Эпиктета.

Вернувшись с другом в сад, Эпиктет тоже взял себе приправленной специями воды. Он поморщился и потер ногу.

– Если это поможет, – предложил Луций, – я кликну раба, чтобы размял ее.

– Нет, прошу тебя, не хлопочи. Вообще говоря, я весь день ждал случая остаться с тобою наедине.

– Какой-то разговор? – спросил Луций. Эпиктет изначально был молчалив и угрюм. Лицо его сохраняло мрачное выражение.

– Ты знаешь, что Эпафродит завещал мне имущество.

– Да, для школы. Достойная причина.

– Его состояние нашло себе хорошее применение, но среди многого, что мне досталось, есть вещи, ценность которых не исчисляется в деньгах. В том числе это. – Эпиктет извлек ржавый железный обод диаметром с руку.

– Что за штука, ради всего святого? – воскликнул Луций.

– К нему была прикреплена записка. – Эпиктет протянул клочок пергамента.

Там значилось: «Это железо окольцевало запястье мужа из Тианы, но не сковало его. Надлежит передать тому, кто находился с ним рядом в тот день».

Луций взял обод и расхохотался, потрясенный чудом обретения столь памятного предмета.

– Это же часть оков, которые Аполлоний сбросил во время последней встречи с Домицианом! Как удивительно, что Эпафродит сумел ее припрятать! И как заботливо с его стороны передать ее мне!

Эпиктет кивнул, но без улыбки.

– Что-то еще? – осведомился Луций.

– Да. У Эпафродита, как ты и сам понимаешь, было огромное количество документов – множество капс, набитых свитками и листами пергамента; одни восходят ко временам Нерона, другие посвежее. Я постепенно разбираю их, когда есть время. Перед самым отбытием в Рим я наткнулся на документ, который будет тебе особенно любопытен.

– Какой же?

– Письмо, собственноручно написанное Эпафродитом, или черновик письма, так как текст не закончен и не содержит ни приветствия, ни подписи. Сперва я не понял, кому адресовано послание, но, когда перечитал и увидел приложенные к нему документы, понял, что оно предназначалось тебе. Не знаю, почему Эпафродит не закончил и не отослал письмо. Возможно, он хотел дождаться смерти Домициана. Или передумал рассказывать. Я и сам сомневался, отдавать ли его тебе. Похоже, Луций, ты достиг завидной умиротворенности. Зачем сообщать новости, которые нарушат твое спокойствие? Но тем не менее я отдаю тебе письмо. – Эпиктет протянул ему небольшой свиток.

Развернув его, Луций всмотрелся в знакомый почерк Эпафродита.

О двух вещах я никогда тебе не говорил.

Первая касается человека, которого ты зовешь Учителем. В тот день, подойдя к вам перед самым судом, я притворился, что не знаком с ним. Так попросил он сам. Прости меня за обман. Идеи Учителя просты и честны, но опасности мира сего порой вынуждают его быть скрытным и даже лживым. Ты, вероятно, понял, что многие его приемы, которые кое-кто приписывает колдовству, осуществляются посредством замечательного умения управлять чужим восприятием. Я подозреваю, что он достигает желаемого силой внушения, хотя понятия не имею, как у него получается; мне известно, что с одними он справляется легче и воздействует на них глубже, с другими же бывает труднее. Похоже, лично я не восприимчив к его умениям, в отличие от нашего так называемого господина, который весьма внушаем, – как и ты, мой друг. В тот день Учитель исчез отчасти благодаря устройству, которое я спрятал на тебе без твоего ведома и которое ты вручил Учителю перед самым действом. Оглянувшись на прошлое, ты, может быть, вспомнишь и другие случаи, когда видел или слышал нечто чудесное, тогда как на самом деле твои чувства воспринимали иллюзии, внедренные в твой разум Учителем. Но кто возьмется утверждать, что такая способность не есть дар Божественной Сингулярности, которым он пользовался не в злонамеренных целях, а мудро, для нашего общего блага?

Надеюсь, что знание не умалит твоего уважения ни к Учителю, ни к его принципам. И все же, поскольку я начинаю думать, что жить мне осталось мало, долг побуждает меня признаться во всем.

Вторая вещь более интимного свойства. Речь идет о женщине, которую ты так долго и тайно любил.

Незадолго до трагической кончины она попросила меня навестить ее в заточении. Она знала, что я твой друг, и хотела доверить секрет.

Она была матерью твоего ребенка.

Ты, вероятно, помнишь, что несколько месяцев ее не было в Риме. Сестры в Альба-Лонге знали о ее положении и помогли его скрыть. Именно там она родила дитя. Мальчика. Нежеланный младенец был «посеян», как называют сей древний и, увы, слишком распространенный обычай: его отнесли в безлюдное место и оставили умирать, так что спастись он мог только волей богов или состраданием прохожего смертного.

Она оставила тебя в неведении и потому чувствовала себя виноватой. Вдобавок ее глубоко потрясла мысль о том, что она умрет точно так же, как обрекла погибнуть собственное дитя, – от голода и в одиночестве. Я думаю, именно поэтому она столь хладнокровно отнеслась к своей участи. Она считала, что ее покарала Веста, а так называемый господин послужил лишь орудием.

Она предоставила мне решить, рассказать ли тебе о младенце после ее смерти. Мне не хватило мужества; не видел я и смысла. До сей поры. Ее история настолько нарушила мой душевный покой, что я предпринял шаги к установлению судьбы ее ребенка – твоего сына. Наш так называемый господин часто вершит правосудие во дворце, который находится близ Альба-Лонги, и я обязан его сопровождать. Я воспользовался своим положением для получения сведений от местных жителей и сестер, скрывших рождение ребенка.

В последние дни у меня появились основания подозревать, что «посеянного» ребенка спас – «пожал», как выражаются, – профессиональный собиратель подобных детей и что мальчик вырос рабом. (Мне сказали, что таких рабов обычно называют вскормленниками и это прибыльное дело широко распространено.) Я задался целью найти мальчика, что стало возможно по особенности, отличавшей его во младенчестве: второй и третий палец на правой ноге соединяются внешней косточкой. До сих пор я не преуспел, но надеюсь, что твой сын все-таки жив и мне удастся установить его местонахождение, хотя не знаю, что принесет тебе подобное открытие – радость или печаль.

На случай, если письмо дойдет до тебя после моей смерти, прилагаю к нему сведения, какие успел добыть.

Если что-нибудь…

Здесь письмо обрывалось.

Луций отложил свиток. Разоблачение Аполлония не смутило его; он знал, что Учитель – мастер иллюзий, и гордился возможностью услужить ему в любом качестве, со своего ведома или нет. Но известие о Корнелии и ребенке поразило его как молнией. В ретроспективе причина ее ухода в Альба-Лонгу представилась до боли очевидной. Как он не догадался о беременности? Почему Корнелия не сказала?

Он понял наконец, что означало ее беззвучное «прости меня» перед спуском в гробницу. Она говорила о ребенке.

Любовь к Корнелии – чувство, которое он так старался похоронить заодно с остальным мертвым прошлым, – вдруг всколыхнулась и затопила его целиком. Известие о сыне в мгновение ока изменило мироощущение.

Луций исполнился решимости найти ребенка, чего бы это ни стоило и сколько бы ни заняло времени.

100 год от Р. Х.

– Увидев, что казна пуста, Веспасиан разграбил Иерусалим и наполнил ее заново, – говорил Траян. – Для нас же очевидным решением является завоевание Дакии. В Сармизегетузе можно взять богатейшие трофеи. Представьте, что я построю благодаря всему этому золоту!

Император проводил домашнее совещание в приемной Дома народа из тех, что поскромнее. На подиуме он восседал один. Плотина и Адриан расположились в собственных креслах по бокам от возвышения. Женившись на внучатой племяннице Траяна Сабине, Адриан стал ему не только племянником, но и зятем, и Траян часто привлекал родича к обсуждению государственных дел. Участие же Плотины во всех важных дискуссиях подразумевалось само собой.

– О золотых копях Дакии и сокровищах царя Децебала ходят легенды, – согласился Адриан.

Он говорил медленно и вдумчиво, но не из осторожности, а стараясь избавиться от провинциального акцента, который годом раньше проявлялся у него даже сильнее, чем у Трая на. До слуха юноши не раз долетали издевки старых придворных, которые потешались над испанским выговором императо ра. Траяну не было дела до насмешников, но Адриан вознамерился овладеть латынью не хуже коренного римлянина и брал уроки.

Обсуждали казну и способы ее пополнения. Налоги не пользовались популярностью. Предпочтение отдавали захватам – на протяжении всей долгой истории Рима, как напомнила Плотина.

– Великие полководцы республики разрушили Карфаген, покорили Испанию и Грецию. Божественный Юлий завоевал Галлию; золото и рабы, которых он приобрел, сделали его богатейшим человеком в истории и помогли стать единоличным правителем империи. Божественный Август захватил Египет, изобильнейшее и старейшее в мире царство. Веспасиан опустошил Иерусалим и привез достаточно золота и рабов, чтобы построить амфитеатр. Если взглянуть на карту, – императрица простерла руку к настенному рисунку, – что в мире осталось ценного, кроме Дакии?

– Или Парфии, – заметил Траян, потирая подбородок и глядя на огромную империю, господствующую в дальней восточной части карты.

– Конечно, существует и риск, – сказал Адриан. – Поработить германцев не сумел даже Божественный Август. И никакому римлянину пока не удалось взять Парфию – она чересчур обширна и сильна. Дакия кажется подходящей, но и с нею сопряжена опасность. Домициан прикладывал все усилия к победе над царем Децебалом и всякий раз терпел поражение.

– Потому что Домициан был военным гением только в собственном воображении, – парировала Плотина.

Адриан кивнул:

– Разумеется, Цезарь куда лучший стратег, чем Домициан, но разве он не лучший и дипломат? Быть может, разумнее не нападать на царя Децебала в лоб, а перетянуть на нашу сторо ну его соседей и союзников, применив искусство управления для изоляции даков, и только потом схватиться с ними напрямую.

– Чем меньше римляне прольют крови, тем лучше, – согласилась Плотина. – Не забывайте о судьбе римских солдат, которых даки берут в плен. Их передают тамошним женщинам, и пытки, которым подвергают несчастных, совершенно кошмарны. Если даков легче покорить дипломатией, тем лучше.

– А заодно подослать людей, чтобы вмешались в их религиозные обряды, – предложил Адриан.

– Какая в том польза? – удивился Траян.

– Самая важная дакийская религиозная церемония проводится раз в пять лет. В жертву их богу Залмоксису приносят юношу.

– Впервые слышу о таком боге, – призналась Плотина.

– Как и большинство людей за пределами Дакии, – кивнул Адриан. – Залмоксис когда-то был человеком, дакийским рабом, а в дальнейшем – учеником греческого философа Пифагора. Когда Пифагор даровал ему волю, Залмоксис вернулся в Дакию, где сам стал целителем и вероучителем. Он умер, но воскрес и, перед тем как перенестись наконец в другой мир, оставил дакам учение о бессмертии души.

– А что, разве христиане не поклоняются человеку, который стал богом? – спросил Траян. – Или у них бог стал человеком?

– Между двумя религиями есть сходство, – признал Адриан, – но почитание Залмоксиса намного древнее. Важнейший обряд проводится раз в пять лет в пещере, что в священной горе Когайонон, где Залмоксис провел в отшельничестве три года. Избранного юношу бросают на острия трех копий. Его задача – умереть и доставить в мир иной просьбы даков к Залмоксису. Однако иногда юноша не умирает. В таком случае гонец признается недостойным и выбирается новый, но знамение крайне дурное.

– Когда состоится следующая церемония? – спросил Траян.

– По сообщениям наших лазутчиков, всего через несколько месяцев. Вот я и задумался, Цезарь: нельзя ли римским агентам в Дакии как-нибудь нарушить церемонию и тем посеять среди даков сомнения и разброд?

Траян от души рассмеялся и хлопнул себя по колену:

– Маленький Грек! Только ты и сумел разобраться в чужой тарабарщине, да еще и придумать, как обернуть ее к нашей выгоде! Возможно, твое бесконечное обучение окажется полезнее, чем я думал. Отличная мысль! Решительно согласен: поручи нашим людям в Дакии внести в обряд хаос.

– А если лазутчиков разоблачат? – подала голос Плотина.

– Мы отречемся от всякого участия. Децебал решит, что каверзу подстроили враги из его собственных придворных.

– А дакийские женщины между тем заездят наших несчастных посланцев, – произнесла Плотина.

– Такие люди знают, на что идут за щедрое вознаграждение, которое я им плачу, – сказал Траян. – Кстати, разговоры о Залмоксисе напомнили мне о христианах. – Он подал знак секретарю, и тот принес свиток. – Провинциальный губернатор попросил у меня официальных указаний, что делать с последователями Христа. Отказ платить дань уважения имперскому культу и вообще почитать каких бы то ни было богов превращает их в угрозу для общества.

– Но их же очень мало? – недоуменно вопросила Плотина.

– Один мой советник отводит на их долю пять процентов населения.

– Со всем почтением, Цезарь, мне кажется, что число завышено даже для городов Востока, где они живут густо, – заметил Адриан. – Однако раздражение, которое они вызывают, совершенно не пропорционально их фактическому количеству. Большинство видит в их вопиющем безбожии неприкрытую угрозу безопасности Римского государства, которое все гда зависело от расположения богов. Если благочестивый законопослушный гражданин – например, в Антиохии – обнаружит по соседству христианина, то, скорее всего, потребует от магистрата принять некие меры.

– И что происходит, если тот соглашается?

– Христиан арестовывают, сажают и предлагают выбор: признать императора и богов простым воскуриванием фимиама на алтаре или быть казненными.

– И среди них встречаются глупцы, которые и впрямь выбирают казнь?

– Эти люди – фанатики, Цезарь.

– А если магистрат бездействует?

– Тогда народ вершит правосудие сам. Дома христиан сжигают, их самих изгоняют; бывает, разгневанные соседи даже побивают их насмерть камнями. Ты сам понимаешь, что распри становятся головной болью для властей, отвечающих за порядок.

Траян задумчиво потер нос.

– Но ведь такие случаи редки? По моему опыту, большинство людей, будь то в Анциуме или Антиохии, стремятся поладить с соседями и не суются в их дела, даже если те христиане.

– А как они ведут себя в легионах? – спросил Адриан.

– Солдат-христианин, конечно, противоречив по определению, – сказала Плотина. – Мне казалось, что последователи культа провозглашают себя противниками убийства.

– Тем не менее есть донесения о наличии христиан и среди воинов Цезаря – там, где царит упадок морали. Легионер, отказывающийся принести перед сражением жертву богам, представляет собой безусловную опасность для товарищей. Никакой благочестивый римский солдат не пойдет с таким в бой.

Траян покачал головой:

– Мне кажется, официальная политика агрессивного выявления и наказания приверженцев столь крохотного культа станет пустой тратой средств, причинит несоразмерные хлопоты и без нужды взбаламутит народ. Я совершенно не хочу вознаграждать этих чествующих смерть фанатиков вниманием, которого они ищут. И не собираюсь следовать примеру Домициана, который готов был в любом признать христианина, если так говорит доносчик. Подобные обвинения превратились в легкий способ шантажировать врагов или избавляться от них, в чем и состоит одна из причин, по которой предполагаемая цифра может быть раздута, – обвиненных в христианстве больше, чем настоящих христиан!

Траян махнул рукой секретарю, который принес стило и восковую табличку. Император начал диктовать:

– Пометки касательно моего ответа на запрос провинциального губернатора в отношении христиан: людей таких не отыскивать. Если предстанут по обвинению и будут найдены виновными – наказывать. Но если такое лицо раскается и согласится почтить богов даже в последнюю минуту – прощать. Анонимные обвинения не должны учитываться ни в коем случае, подобная практика есть отвергнутый пережиток прошлого. Вкратце официальную политику в отношении христиан надлежит сформулировать так: «Не спрашивай – не скажут». – Он обратился к Адриану: – Каково твое мнение?

– Цезарь подобен отцу, который желает сохранить мир между детьми, даже худшими из них.

Траян развеселился:

– Говори свободно, Маленький Грек! Что ты думаешь на самом деле?

– Я думаю, что Цезарь слишком терпим. Но это мнение человека, который намного моложе Цезаря и не имеет его опыта.

– Вот только не надо! – рассмеялся Траян. – Наш Маленький Грек начитан, набожен и умен!

– И красив, не забудь, – с улыбкой добавила Плотина.

Адриан кивнул, признавая похвалу, но тронул пальцем рябую щеку.

– Что еще на сегодня? – осведомился Траян. Секретарь протянул ему очередной документ. – Ага, новая перепись, которую я затеял. Вам верится, что в Риме живет миллион человек? Сколько народу!

– И сколько нищеты! – подхватила Плотина. – Вчера я прошлась по Субуре. Чудовищное запустение! Полным-полно детей, все в лохмотьях и без присмотра.

– Число бедняков растет не только в Риме, но и во всех городах империи, – заметил Адриан.

– Домициан, конечно, нищими не занимался, – молвил Траян, – но Нерва ввел систему денежной поддержки для сирот и детей бедняков. Я намерен продолжить его начинание. Возможно, мы даже расширим систему, если наполним казну.

– Говорят, брошенных младенцев ныне больше, чем когда-либо раньше, – сказала Плотина. – Новорожденных теперь оставляют умирать не на дальних холмах, а прямо за городскими стенами. Практика настолько обыденная, что путники не обращают внимания на детские трупы в канавах. Откуда берутся несчастные младенцы в таком-то количестве?

– Я как раз читал сочинение Диона Прусийского на эту самую тему, – ответил Адриан. – Он пишет, что рабыни, понесшие от хозяев или других рабов, нередко вытравливают плод или скрывают беременность, а потом избавляются от младенца.

– Но бросить собственное дитя умирать – как может пойти на такое даже рабыня? – негодовала Плотина. После многих лет брака сама она оставалась бездетной.

– Дион говорит, что рабыня стремится избегнуть дополнительных обязанностей по выращиванию ребенка, который попросту превратится в очередного раба для ее хозяина.

– Вот напасть, – посетовала Плотина. – Столько тягот, столько горя…

– И как же мало мы можем сделать, – подхватил Траян.

– Тем больше причин, муж мой, делать все, что в наших силах.

Император страдальчески улыбнулся:

– Что касается Диона Прусийского, племянник, то я почти сожалею, что представился этому человеку. Он возымел вольность прислать мне пространное сочинение под названием «О царской власти». Похоже, он ждет, что я прочту сей труд и отправлю ответ. Вряд ли ему понятно, что у настоящего правителя мира нет времени разбираться в длинном своде предложений, пусть даже полезных и благонамеренных.

– А предложения-то толковые? – спросила Плотина.

– Честно говоря, я попытался просмотреть их, но там так много высокопарных фраз и темных литературных аллюзий, что я ничего не понял. Может быть, ты, племянник, прочтешь труд Диона и сделаешь для меня выборку самого важного? Тогда я дам подобающий ответ.

– Я уже прочел, – сказал Адриан.

Траян вскинул брови:

– Он прислал тебе экземпляр?

– По-моему, он рассылает их всем, кого знает. Сочинение разошлось весьма широко.

– Редкий смельчак!

– Диону хочется иметь влияние на мир. Но прежде он должен повлиять на императора. И здесь он пользуется орудием, которым владеет лучше всего: словами.

– Слова бывают весьма могущественны, – заметил Траян.

– Воистину так. Как раз поэтому Цезарю лучше дружить с философами, чем превращать их во врагов. Если вникнуть, то многие советы Диона вполне здравы. Я перечитаю его сочинение и кратко изложу основное, чтобы Цезарь прочел на досуге.

– Досуг! – рассмеялся Траян. – Его мне отчаянно не хватает. Что ж, довольно о мировых проблемах. Займемся делами ближайшими. Какие у нас нынче прошения? – Он подал знак секретарю, и тот принес перечень ждущих аудиенции граждан вкупе с изложением их просьб. Траян всмотрелся в список. – А это кто такой? Луций Пинарий: имя мне смутно знакомо. Мы встречались?

– Не думаю, – сказал Адриан. – Я уже просмотрел список и тоже обратил внимание. Пинарии – род древний, патрицианский, родственники Божественного Юлия и Божественного Августа, но нынешний представитель ничем не выделяется, он даже не сенатор, хотя располагает солидным состоянием.

Траян хмыкнул:

– Судя по пометкам, его просьба касается предмета, который мы только что обсуждали. Сей Луций Пинарий желает выкупить из рабства ребенка; он утверждает, будто мальчик его отпрыск, и просит признать его наследником по закону с восстановлением имени и гражданства. Ведь тут не то же самое, что дарование вольной? По закону получится, что мальчик родился гражданином и не был рабом, хоть и вырос та ковым.

– Подобных прецедентов множество, – ответил Адриан, – но каждый случай приходится рассматривать отдельно, ибо везде свои тонкости. Следует ли, скажем, заплатить нынешнему владельцу ребенка за его воспитание, или хозяин должен безвозмездно передать бывшего раба законному родителю?

Траян сосредоточенно кивнул:

– Сколько мальчику лет?

Секретарь сверился с записями.

– Пятнадцать, Цезарь.

– Ага! – поднял бровь Траян. – Что ж, давайте посмотрим. Введи их.

Вошел одетый в лучшую тогу Луций Пинарий. Он держался скромно, но уверенно, а покои оглядел так, словно уже бывал в них. Напротив же, мальчик, сопровождающий его, был откровенно потрясен великолепием обстановки и смотрел вокруг широко распахнутыми глазами.

Траян и Адриан обменялись короткими понимающими взглядами. Оба являлись знатоками мужской красоты, а мальчик был на редкость хорош собой. Русоволосый и зеленоглазый, он мало походил на предполагаемого отца.

Траян взял секретарские заметки, прочел их и передал Адриану. Затем взглянул на Луция Пинария:

– Твои притязания на отцовство по отношению к мальчику в лучшем случае шатки, гражданин. Прежде всего, потому что ты не раскрываешь личность матери. По какой причине?

– Моя связь с матерью мальчика была незаконной, Цезарь.

– Иными словами – поводом для скандала.

– Да, не хранись она в тайне, вышел бы скандал, – кивнул Луций. – Вот почему я не хочу раскрывать личность матери даже притом, что она уже не пребывает в числе живых. Но я клянусь богами, что она была свободнорожденной женщиной и наш ребенок, соответственно, тоже таковым является.

– Уверен ли ты, что мальчик – отпрыск именно твой, а не другого мужчины?

– Абсолютно, Цезарь.

Адриан оторвался от записей:

– Если верить написанному, мальчика бросили вскоре после рождения неподалеку от Альба-Лонги. Собиратель пожал его и продал как раба, после чего ребенок сменил нескольких хозяев и в итоге оказался у теперешнего. Ты внятно описал все шаги, предпринятые к его отысканию, но откуда тебе знать, что найден нужный ребенок?

– Из-за физической особенности.

Адриан снова заглянул в записи.

– Ах да, вижу, перепонка меж пальцев. – Он посмотрел на мальчика и улыбнулся. – Лицо у него безупречно, однако боги наградили его тайным изъяном. Просто поэма Феокрита.

Траян со смехом покачал головой:

– Маленький Грек! Да найдется ли хоть один смазливый мальчишка, который не напомнил тебе какую-нибудь поэму? Но где же нынешний хозяин мальчика? Пригласите его.

Вошедший человек носил не тогу, а яркую тунику, и его провинциальность явно подтверждал заметный греческий акцент.

– Меня зовут Акакий, Цезарь. Я живу в Неаполе. Мальчик является моей собственностью.

Траян взглянул на его ноги:

– Сандалии у тебя покрыты пылью.

– Мраморной пылью, Цезарь. Я скульптор. И приобрел этого раба, поскольку прежний владелец подметил в нем склонность к ваянию и предложил его мне. Мальчик живет со мной пять лет. У него немалый талант. Нет, не просто немалый – божий дар. Благодаря данному мной образованию он стал весьма искусным ремесленником, и мне сдается, что со временем он превратится в настоящего художника – возможно, даже великого. В этого раба, Цезарь, вложено много денег и времени, и если он одарен, как я думаю, то в будущем принесет мне солидный доход. Я не желаю его отдавать.

Траян поскреб подбородок:

– Понимаю. Выйдите все, Цезарь намерен поразмыслить.

– Но, Цезарь, – заговорил Луций, – я даже не успел сказать по существу…

– Факты записаны? Записаны. Можешь удалиться.

Когда тяжущиеся вышли, Траян приказал рабу принести вина.

– Похоже, дела не уладить без вдохновения от Бахуса, – заметил он, запрокинул голову и осушил чашу. – Ну, племянник, что скажешь? Кто есть Луций Пинарий: любящий отец, предпринявший геркулесов труд в поисках давно потерянного сына, или попросту старый похотливый козел, вознамерившийся отобрать чужого раба?

– Ты читаешь мои мысли, – откликнулся Адриан.

– Вы опять за свое! – вмешалась Плотина. – Неужто нельзя взирать на мир иначе, нежели через призму ваших наклонностей? Не каждому пятидесятилетнему мужчине охота спать с миловидными мальчиками.

Траян пригубил вторую чашу и усмехнулся:

– Дорогая Плотина, Пинарий даже ни разу не женился. И ты всерьез думаешь, что его не интересуют мальчики? – Он вдруг разразился хохотом и смеялся так звучно и долго, что пришлось утереть слезу. – Вспоминаю слова одного моего слуги. Дело происходило в годы службы отца губернатором в Сирии, я тогда был при нем трибуном. Однажды у меня выдался особенно тяжелый день, и дома слуга спросил, не подать ли чего. Я ему говорю: «Что ж, не откажусь, если подашь мне пару пятнадцатилетних сирийских мальчишек». А он мне с преданнейшим видом: «Разумеется, хозяин, но, если я не найду двух пятнадцатилетних, не привести ли одного тридцатилетне го?» Ну и остряк он был!

Прыснула даже Плотина. Она давно смирилась с наклонностями мужа и легко потешалась над ними. Ее радовало, что мужу хватает чувства юмора и он умеет посмеяться над собой. Молодой же Адриан, наоборот, относился к таким вещам чрезвычайно серьезно. Он имел обыкновение разглагольствовать о философских и мистических свойствах влечения, тогда как Траяну хотелось просто развлечься.

– Итак, – произнес Траян, – что нам известно о Луции Пинарии?

Адриан углубился в записи:

– Тут говорится, что он сразился перед Домицианом со львом. Представляете? Что стало со львом, про то ни слова, но Пинарий явно выжил.

– Домициану не угодили многие, – сказала Плотина. – На арене оказывались даже сенаторы. Приговор не чернит самого Пинария. Но раз уж он не погиб, возможно, боги к нему благосклонны.

– Его отец был близок к Нерону, – отметил Адриан. – Пинарий-старший содействовал авгурством самым постыдным замыслам императора.

– Нерона окружало много угодников, и не все они равные преступники, – парировала Плотина. – Сын не в ответе за ошибки отца.

– Но посмотрите-ка сюда! – сказал Адриан. – С этого надо было начинать, а не писать в конце. У него рекомендации от Диона Прусийского и философа Эпиктета. Оба сложили панегирики его добродетельности и честности.

– Так вот где я его видел! – воскликнул Траян, хлопнув себя по колену. – В тот день, когда мы вступили в Рим и ты послал меня здороваться с парочкой философов на Форуме. Луций Пинарий стоял с ними. Ну что же, коль скоро о нем хорошо отзываются Дион и Эпиктет, то дело, видимо, улажено. Ты согласна, Плотина?

Тяжущихся позвали обратно.

– Луций Пинарий, Акакий Неапольский, вот мое решение, – сообщил Траян. – Мальчика признают сыном Пинария. Хотя он вырос рабом, его будут считать свободнорожденным; он не вольноотпущенник, но по закону рожден и всегда являлся свободным человеком и сыном граждан. Однако с учетом неопределенностей данного случая тебя, Акакий, не в чем упрекнуть, и Луций Пинарий возместит тебе потерянные вложения суммой, равной той, которую пришлось бы выложить за такого же образованного раба.

– Цезарь, мальчик незаменим! – взвился скульптор. – Столь одаренного ученика мне уже не найти.

– Если ты считаешь талант слишком редким, то жалуйся богам, а не мне, – ответил Траян.

– Но, Цезарь…

– Решение окончательное. Ступай!

Несчастный скульптор удалился. Луций и мальчик остались стоять перед императором.

Траян с улыбкой подался вперед:

– Как тебя зовут, мальчик?

– Разные хозяева звали меня по-разному, – ответил тот, осмелившись взглянуть императору в глаза. – Акакий называл Пигмалионом.

– Неужели? И ты знаешь историю о Пигмалионе?

– Сей греческий скульптор сделал такую прекрасную статую, что влюбился в нее. Венера оживила статую, и Пигмалион на ней женился.

– Редкий случай греческой легенды со счастливым концом, – заметил Адриан.

– А как назовешь мальчика ты, Луций Пинарий? – спросил Траян. – Дашь ему свое первое имя?

– Нет. Если позволишь, Цезарь, то я нареку его Марком в твою честь.

– Моим первым именем, – расплылся в улыбке Траян. – Цезарь доволен.

Луций повернулся к мальчику:

– Итак, отныне, сын мой, ты будешь Марком Пинарием.

Впервые произнеся имя вслух, Луций едва верил в реальность происходящего. В свои пятнадцать сын не только нашелся и вернулся к отцу, но и созрел для взрослой тоги. Повинуясь порыву, Луций совершил поступок, который не смел даже помыслить возможным. На глазах самого императора он снял цепочку с талисманом и надел ее сыну на шею. Как делали до него бессчетные поколения Пинариев, Луций передал наследнику фасинум. Отец и сын обнялись.

Траян заметил золотой амулет только мельком. В недоумении он поманил пальцем Адриана и шепнул ему на ухо:

– У него там крест? Разве крест – не христианский символ?

Адриан нахмурился:

– Наши осведомители не нашли фактов, позволяющих считать Пинария христианином. Будь он таковым, изменился бы вердикт Цезаря?

Траян протянул чашу, чтобы ее наполнили заново. Он задержал взгляд на виночерпии – привлекательном, но не столь красивом, как юный Марк Пинарий.

– Угодно ли Цезарю отозвать решение и допросить Пинария насчет его убеждений? – осведомился Адриан.

– Ни в коем случае, – ответил Траян и отхлебнул из чаши. – Ты знаешь официальную политику: не спрашивай – не скажут!