Слабый шорох вдоль стен, мягкий бархатный стук, ваша поступь легка, шаг — с мыска на каблук, и подёрнуты страстью зрачки, словно пленкой мазутной. Любопытство и робость, истома и страх, сладко кружится пропасть и стон на устах — подойдите, вас манит витрина, где выставлен труп мой… Я изрядный танцор: прикоснитесь желаньем — я выйду. Обратите внимание: щеголь, красавец и фат. Лишь слегка потускнел мой камзол, изукрашенный пылью, да в разомкнутой коже, оскалены, кости блестят… [68]

…А однажды осенью на берегу озера обнаружился человек. Седой, небольшого роста мужчина с осанкой юноши, в строгом деловом костюме. Когда Пинна добралась до конца тропинки, он стоял у самой кромки и пускал камешки по воде. Галька на берегу была не совсем подходящая, слишком круглая, но у него, наверное, был хороший глазомер — камешки прыгали по поверхности долго. Когда один едва не добрался до середины озерца, человек рассмеялся. Смех у него был замечательный — теплый, собственный, по-настоящему веселый — и без всякого оттенка приглашения. Он не заметил её. Он для себя кидал камешки и смеялся для себя. Смех решил дело. Этот человек, с его чиновничьей прической и бледностью потомственного горожанина, мог быть тут. Он не нарушал.

Когда Пинна поднялась в «стекляшку» выпить обычную чашечку капуччино, её ждал ещё один сюрприз — не за её любимым столиком, за соседним, сидел ещё один незнакомец — на этот раз лет тридцати, в совершенно не осеннем светло-сером костюме и больших очках. Он пил чай — кто пьёт здешний чай? — и смотрел на озеро. Или на седого.

Через два дня, проходя по тропинке, она подняла голову и увидела за гнутым стеклом, справа, светлое пятно. А седой был уже внизу. Сидел на поваленном дереве и смотрел на воду. Она как-то сразу поняла, что он знает о её присутствии, хотя шла она, по обыкновению, тихо. Но он не обратился к ней. Не мешал. Уже уходя, она вдруг поймала себя на мысли, что его присутствие не только не отнимало покоя у озера, но добавляло к нему.

Она как-то очень быстро привыкла проверять «стекляшку» перед спуском. Человек в очках был верной приметой. И только через какое-то время — может быть через неделю — или через две? — Пинна вдруг подумала, что для мужчины у озера постоянное присутствие наблюдателя в кафе может означать и что-то нехорошее. Метатель камешков настолько стал для нее частью пейзажа, что ей трудно было вписать его обратно в человеческое общество. Но вот, вписав, она забеспокоилась. И в тот же день подошла к нему.

Почему-то она решила обойтись без слов. Подошла, тронула за плечо, направила к краю тропинки — показала подбородком на светлое пятно наверху.

Седой улыбнулся и кивнул. В этот день человек в очках ушел из стекляшки раньше. По дороге обратно, проходя по мостику, она увидела их обоих. Седой стоял к ней спиной и что-то говорил. Она была слишком высоко, ветер относил слова. Человек в очках смотрел на собеседника без всякого выражения — так же, как смотрел из окна.

Два дня их не было. А на третий она снова увидела за стеклом светлое пятно. И пошла наверх.

Заказала чёрный кофе без молока, и, не спросив разрешения, подошла к уже занятому столику. Человек в очках встал, отодвинул стул, помог ей сесть. Глаза за стеклами оказались светло-карими, почти желтыми.

— Добрый день, Инна Сергеевна. Габриэлян, Вадим Арович. Чем могу быть полезен?

Конечно, он должен знать, как её зовут. Она не удивилась бы, если бы он назвал её Пинной.

— Вы здесь не одни, — сказала она.

— C моей стороны было бы как минимум безответственно сидеть здесь, — он коротко повел ладонью в сторону стеклянной стены, отделяющей внутренность кафе от балкона, — если бы я был один. Я не один. Но этих людей все равно что нет. Они не видят вас, поверьте. Фиксируют, но не видят. Не беспокойтесь, Инна Сергеевна, здесь ничего не произойдет. Вообще ничего не произойдет. Ни с вами, ни с озером, ни с утками.

— А с ним? — неожиданно для себя спросила она.

— А с ним произойдет, — спокойно ответил желтоглазый. — Но не при моей жизни. И не при вашей, наверное.

Пинна смотрела на озеро, на мелкую чугунную рябь, на человека на берегу.

— Сейчас день, — сказала она. — Вчера вообще было тепло и солнечно.

— Ему четыреста сорок лет, — ответил телохранитель, или кем он там был. — Светобоязнь у них — болезнь роста. С возрастом она проходит.

На стене молоток — бейте прямо в стекло, и осколков поток хлынет больно и зло. Вы падете без вывертов: ярко, но просто, поверьте. Дребезг треснувшей жизни, хрустальный трезвон, тризна в горней отчизне, трезво взрезан виссон — я пред вами, а вы предо мной — киска, зубки ощерьте. И оркестр из шести богомолов ударит в литавры. Я сожму вашу талию в тонких костлявых руках. Первый танец — кадриль на широких лопатках кентавра: сорок бешеных па по-над бездной, чье детище — прах…

«Инна Сергеевна Козырева, 37 лет, инженер-мостостроитель. А-индекс — 89. В 22-летнем возрасте едва не стала жертвой нелицензированной охоты. С тех пор панически боится и очень не любит высоких господ. Носитель иммунитета (компенсация). Пинной её называют друзья и домашние. Прозвище появилось в 7 лет, когда она отстаивала право в частной школе носить брюки (нарушение формы), утверждая, что Инна — мужское имя».

— З-за… — рука сама потянулась к горлу. — Зачем вы мне сказали?

— А вы предпочли бы не знать?

— Он мне… почти понравился.

— Если вам мешает, скажите. Вас больше не обеспокоят.

Губы Пинны чуть дрогнули. «Да, мешает!» — хотела было крикнуть она, но что-то не пустило. Наверное, понимание того, какая редкая птица этот высокий господин, если готов уйти только потому, что мешает человеку…

— И что, он в самом деле уйдет и больше не появится?

Человек в очках держал руку вдоль края чашки — то ли грел, то ли просто задумался о чём-то и остановился в движении. Как он пьёт этот чай…

— Не знаю, уйдет ли он совсем. Ему здесь нравится. Но, по крайней мере, постарается не сталкиваться с вами.

— Вот как. С моими интересами считается высокий господин… Чем же я заслужила такую честь?

Человек пожал плечами.

— Это ваше озеро.

— Вы пытаетесь сказать мне, что среди них есть… хорошие люди?

— Нет, — решительно покачал головой телохранитель. — Хороших людей среди старших нет. Это физически невозможно. Функционально. Порядочных довольно много.

— Странно. Я думала, это одно и тоже. Точнее… что хороший человек не может быть непорядочным. Порядочность — это… есть такое латинское выражение, я его забыла…

— Conditio sine qua non, — кивнул телохранитель.

Да, конечно, их там, где-то «у них», там, за пленкой поверхностного натяжения, естественно учат латыни. И, может быть, искусству аранжировки букетов.

— И вы немного неправы. Хороший человек может быть непорядочным — если у него нет порядка в голове или в сфере психики. Это случается, и сам человек тут по большей части не виноват, потому что это задается воспитанием. Часто бывает и так, что хороший, но непорядочный человек со временем становится плохим. Как вы сами понимаете, непорядочность в отношениях с людьми приводит к тому, что люди начинают такого человека избегать, и тогда он либо наводит в себе порядок, либо ожесточается. А вот что непорядочный старший становится плохим старшим — это правило без исключений. Человеку в такой ситуации позволяет сохраниться собственная слабость. Собственная смертность. А у них более чем достаточно времени для того, чтобы пройти всю дорожку, до самого низа.

Ей показалось, что она поняла.

— Примеряете на себя?

— Нет, — покачал головой человек. — Мне и пробовать смысла нет.

— Мне интересно, — уголки губ Пинны поехали в стороны, — что означает слово «порядочность» в применении к индивидууму, который живет за счет тех, чьи жизни отбирает.

Ей вдруг стало холодно. Она сидит в кафе с телохранителем людоеда — и обсуждает…

— Любая элита существует за счет жизней. Это, пожалуй, единственное, где воскрешенцы не врут. Мы пока не научились устраиваться по-другому. Вопрос в том, что идет обратно, и стоит ли оно цены.

— И вы мне, конечно, будете доказывать, что стоит…

— Далеко не всегда. Причем для обеих сторон.

— Тогда почему вы… с ним? И, кстати, кто он?

— Потому что это именно тот случай. А он — Волков Аркадий Петрович. Советник при правительстве Европейской России.

«Какая… честь».

Кто сказал: «Казанова не знает любви», тот не понял вопроса. Мной изведан безумный полет на хвосте перетертого троса. Ржавый скрежет лебедок и блоков. Мелодия бреда. Казанова, прогнувшись касаткой, ныряет в поклон менуэта…

— И вы… довольны собой? своим положением?

Человек весело посмотрел на нее

— Своим положением — чрезвычайно. Собой — большей частью нет, но это не имеет отношения к выбору профессии.

— А что так? Хлебное место? — Пинна тоже развеселилась. — Ведь опасность — это, как вы сказали, conditio sine qua non?

— В основном, интересное. Во всех смыслах.

Пинна подыскивала ещё один язвительный вопрос — как вдруг сбоку от нее возник…

— Вадим Арович, простите, что прерываю беседу, но нам пора. Кстати, представьте меня даме.

— Инна Сергеевна Козырева — Аркадий Петрович Волков.

Она кивнула как марионетка. Последние пять минут телохранитель даже не пытался смотреть вниз — только на нее — и она забыла, начисто, совсем забыла…

— Очень приятно, — Волков улыбнулся. — Это не формальность: действительно очень приятно. Мы вас не слишком обеспокоили? Вы придете завтра?

— Ещё не знаю.

— Будет очень жаль, если вы не придете. Вы… подходите к этому месту. Вы молчаливы, сосредоточенны. Я даже удивился — сейчас таких людей мало. Довольно трудно уйти в себя, если никого нет дома.

Пинна поклялась себе не приходить — но на следующий день зачем-то пришла.

В «стекляшке» сидел не телохранитель, а сам Волков.

— Здесь отвратительно заваривают чай — вы не находите? До сегодняшнего дня я считал, что хороший цейлонский лист нельзя испортить.

Она кивнула.

В таком городе, как Москва, невозможно совсем избежать общества высоких господ. Они напоминали Пинне змей — блестящие, чешуйчатые — и пока они здесь, невозможно смотреть на что-то другое. А от Волкова почему-то можно было отвернуться. Он не занимал пространства. И не излучал спокойствия. Пинна всегда чувствовала, когда на нее давят — с того дня. А тут просто можно было повернуть голову к стеклу. Посмотреть на верхушки деревьев. Наверное, она потому и забыла вчера, что он внизу.

— Есть две возможности поправить дело, — улыбнулся Волков. — Первая — пить кофе. Впрочем, он здесь тоже неважный. Вторая — отправиться туда, где чай умеют готовить. Я совершенно случайно знаю человека, который восхитительно готовит чай.

Она вдохнула, надеясь про себя, что сделала это коротко и незаметно, и посмотрела на людоеда прямо:

— Зачем я вам?

Тот прикрыл глаза.

— Мне нравится это озеро. И больше всего мне нравится в нем ваше присутствие. Вы сюда вросли. Без вас изменится пейзаж. Заставить вас приходить сюда я даже не то что не хочу. Это бесполезно. Мы ведь видим не только глазами. Сейчас вы… Я хочу, чтобы вы перестали меня бояться. Чтобы относились ко мне, ну хотя бы как ящерице на камнях.

— Ваш… человек так быстро меня отрекомендовал вчера. Не сомневаюсь, что вам известно обо мне все. В том числе и — почему мне сложно к вам так относиться.

— Не так уж и сложно, — как-то совершенно незаметно они уже спускались по лестнице. — Вы говорите это больше в силу привычки. Пока вы не знали, кто я, — вы не боялись. Если вам удастся развлечься — вы снова перестанете бояться. Ведь из сложившегося образа я, согласитесь, выпадаю.

— Я не знаю, каким должен быть ваш образ. Тот, что пытался меня, — она тщательно выговорила это, — загрызть… тоже, наверное, выглядел прилично.

Она не понимала, почему она не кричит. Почему не бежит вниз по лестнице, забыв обо всем, кроме животного ужаса. Страх был, но его удерживало в рамках… всего лишь желание избежать неловкости.

— Вы ошибаетесь, Инна Сергеевна, — сказал спокойный вежливый голос из пустоты слева. Отчество он произнес, проглотив двойное «е»: «Сергевна».

— Вас не пытался загрызть зверь. Вас ударила шестерней разладившаяся машина.

— Можно подумать, что я не попала бы под ту же машину, если бы она не разладилась. Я же знаю. Такие, как я… таких, как вы… интересуют в первую очередь.

Спускающийся рядом с ней людоед кивнул.

— Часто. Я, к сожалению, не могу вам показать — я могу проецировать только эмоции, а с видением это пока не получается, во всяком случае, с посторонними людьми, показать, какой это белый огонь. Желание вобрать, присвоить очень сильно, а сдерживающих механизмов у большинства из нас нет. Особенно поначалу. Слишком короткая дистанция между желанием и действием.

Она споткнулась, Волков не попытался её поддержать, просто стоял и ждал, пока она выровняется и сделает следующий шаг.

За ключицу держитесь — безудержный пляс. Не глядите в замочные скважины глаз: там, под крышкою черепа, пыль и сушеные мухи. Я рукой в три кольца обовью ваш каркас, а потом куртуазно отщелкаю вальс кастаньетами желтых зубов возле вашего нежного уха. Нет дороги назад, перекрыта и взорвана трасса. И не рвитесь из рук — время криво и вряд ли право. Серный дым заклубился — скользим по кускам обгорелого мяса вдоль багряных чертогов властителя века сего…

— И вы сейчас…

— Я любуюсь. Озером. Травой и деревьями. Вами. Это большая роскошь — возможность полюбоваться, я редко могу себе её позволить. Умеете «печь блины»?

— Никогда не пробовала.

— Это легко. Хотите, я вас научу?

День был немного ветреный, и поверхность озера зябко дрожала. По словам Аркадия Петровича, хорошему броску это не могло повредить.

— Сначала нужно выбрать камешек, — он присел, перебирая гальку. Конечно, это озерцо, питаемое несколькими родниками, не могло обеспечить любителей романтики галькой в потребном количестве — её завезли с морского берега. Аркадий Петрович перебирал крупные, похожие на индюшиные яйца или на гигантские фасолины, камни, пока не нашел несколько достаточно плоских и небольших камешков.

— На первых порах лучше использовать почти идеально плоский и круглый камень. Потом можно будет брать в каком-то приближении, но поначалу чем больше это похоже на блин — тем лучше. Камень, — он поднялся на ноги, — мы держим вот так. Он свободно лежит на согнутом среднем пальце, его по окружности обнимает указательный и слегка прижимает сверху большой. Мы бросаем его параллельно земле, от бедра, с захлестом, как можно резче. Вот так, — из всех камней он выбрал наименее плоский, выставил левую ногу вперед, и, ещё не опустив её на землю, бросил камешек, не только рукой, а как бы всем телом, сначала закрутив себя, как пружину, вправо, а потом раскрутив влево.

«Раз», — безотчетно сосчитала Пинна. — «Два… три… четыре…»

Камень булькнул лишь на шестнадцатом прыжке.

— Попробуйте вы, — Волков протянул ей гальку на раскрытой ладони, как пугливой лошади протягивают сахар.

Она сняла камень с ладони — осторожно, щепотью, чтобы даже случайно не прикоснуться. Плоский окатыш был теплым и неожиданно легким. Пинна взяла его, как показывали, — Волков сделал знак, чтобы она расслабила запястье — размахнулась, бросила. Раз! Камень прыгнул по воде, но на втором скачке легонько булькнул и ушел на дно.

— Отлично, — кивнул Волков. — На первый раз — просто отлично. Особенно для женщины.

Он засмеялся, увидев выражение лица Пинны.

— У меня нет предубеждений насчёт женского ума и способностей, с возрастом они все выветрились. Просто большинство женщин бросает камень из-за головы. Уж я не знаю, почему. Попробуйте ещё раз.

Он протянул вторую гальку, но Пинна нагнулась и выбрала камешек сама. На этот раз блинов было два.

— Великолепно, — сказал Волков с иронией, но без тени насмешки. — Скоро я вызову вас на состязание.

— Если с каждым броском у меня будет получаться вдвое лучше, вы проиграете.

— Вам — с удовольствием, — он вынул из кармана наручный комм, который не издал ни звука — видимо, просто завибрировал. — Да, через пятнадцать минут я буду там. Ждите, — спрятал обратно в карман. — Увы, мне придется оставить вас упражняться в одиночестве. До свидания.

Кто сказал — Казанова чарует лишь с целью маневра? Мне причастен пикантный полет на хвосте перетертого нерва. Мой напор сокрушит Гималаи и гордые Анды в монотонной свирепости черной и злой сарабанды…

Он не пришел в следующую субботу. И в воскресенье тоже. Все было хорошо. Как раньше. Как до того. А в пятницу днем, в обеденный перерыв она решила всё-таки выпить кофе в парке — и на подходе увидела блик на стеклянной стене. И вдруг удивилась себе, ощутив непонятное облегчение. Глупо и смешно. Смешно и глупо.

Она спустилась к озеру, подобрала гальку. Почти на ходу, резко, с захлестом бросила камешек от бедра.

Шлеп… шлеп… шлеп… шесть раз. Круги на воде — как на мишени.

В двадцати шагах от нее из ольховых зарослей выстрелил другой камешек. Шлеп-шлеп-шлеп-шлеп… Одиннадцать.

Не буду. Незачем. Все я знаю про их координацию движений. И читала. И видела.

Плоская шершавая поверхность. Камень слегка скошен вправо, повернуть. Не то. Семь.

Новый выстрел из соседних кустов. Девять кругов-мишеней… Сложная вязь переплетающихся окружностей… Небрежен? Поддается? Смешно.

Девять. Если сейчас и у него…

Двенадцать.

— Не отчаивайтесь, — прозвучало оттуда. — Поверьте, значение имеют только опыт и удача. А опыта у меня не так много, как вам кажется — я не практиковался около четырех веков.

— Вы смотрите на меня как на предмет.

— Стараюсь, Инна Сергеевна, — он оказался рядом (не шелохнулся ни один лист в кустах) — и посмотрел на нее.

— Мой… симбионт понимает, как можно хотеть красивую вещь. Присвоить, хранить… Пока я вижу вас так, он тоже видит вас так — они ведь неразумны в нашем смысле слова. Или сверхразумны, что, с моей точки зрения — одно и то же.

— Что значит — симбионт?

— Некая сущность, неразрывно связанная со мной и делающая меня тем, кто я есть. Она хочет быть моим хозяином, но пока что хозяин я. Ей приходится довольствоваться контрибуцией — дважды или трижды в год.

— Я… считала, что это требуется чаще.

— Молодые чувствуют жажду больше. И плохо умеют ей противостоять. И обычно не понимают, зачем.

Пинна подобрала гальку. Бросила. Пять.

— И как вы выбираете этих двоих-троих? С некоторых пор я пытаюсь понять, как можно оставаться порядочным людоедом.

— Это либо мои враги, либо приговоренные к смерти преступники, либо люди, готовые отдать мне жизнь добровольно.

— «Лотерея»?

— Личное соглашение. Мы встречаемся, я присматриваюсь к человеку. Если он кажется мне подходящим — нет семьи, нет близких друзей, его смерть не причинит никому боли — мы знакомимся. Он узнает меня поближе, если хочет. Если нет — мы больше не видимся с ним. Я говорю ему правду о своих — точнее, моего симбионта — намерениях. Если он говорит «нет», значит, нет. У меня достаточно неприятелей, а на выбор среди приговоренных у меня безусловный приоритет.

— Но вы предпочитаете личные соглашения…

— Да. Действует дольше.

— Ваш…

— Референт.

— Референт сказал, что вам почти пятьсот лет.

— Меньше. Я родился через 20 лет после основания Петербурга.

— И вы всегда…

— Врагов хватало всегда. Я ведь пошел на инициацию ради мести. Мне было 17 лет, я мало о чём думал, кроме этого. Это было на Камчатке, где я отбывал ссылку.

— В 17 лет?

— Я попал в Охотск в 11, вместе с родителями. Отец угодил в опалу в последние месяцы правления Петра Второго — он так и не узнал, почему. Да и я потом не узнал. Там тогда все тряслось — кто-то что-то кому-то сказал, кто-то что-то перепутал… — Волков нашел, наконец, подходящую галечку, бросил. Девятнадцать. За середину ушло. — Мы жили в Охотске почти свободно. Я даже в море ходил. В Охотске тогда строили порт, вернее, притворялись, что строили. Когда вернулась экспедиция Беринга, им просто некуда было деваться. Я был молодой, сильный. Считать хорошо умел. Чертить отец научил. А люди Беринга были в таком фаворе — что им дела предыдущего царствования. Все уже сладилось почти. Я не знал тогда, да и никто у нас не знал, что летом 37 Миних взял Очаков, и кто-то в Петербурге решил, что он стал весить слишком много. Отец во время оно знал его довольно коротко. И по нашу душу приехали. А начать решили с меня. Думали, что проще развязать язык мальчишке.

Пинна вдруг почувствовала, как откуда-то изнутри накатывает тяжелая, медленная ярость — ей потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что это не её ярость. Просто Волков, видимо, забыл блокировать волну.

— Я молчал довольно долго. Я не знаю, смог бы я продержаться сам, или нет. Наверное, нет. Они хорошо знали свое дело и им был очень нужен результат. И тут мне повезло. Или не повезло. Предыдущий губернатор зря забыл про порт и зря заелся с Берингом. Его посадили. И назначили нового, из ссыльных, кто под рукой. Бывшего петербургского полицмейстера, графа Девиера. То есть тогда не графа. Уже. Или ещё. Это замечательная должность была — генерал-полицмейстер при Петре.

Пинна кивнула. 18 век её не очень интересовал, но она запоминала почти все, что читала — а читала много. С книгами, особенно с научной литературой, было спокойно. Она вдруг подумала, что Волков даже не спросил её, знает ли она, кто такой Петр Второй или Беринг. Ах да, конечно. Если бы она не понимала, он бы заметил.

— Но отца уже успели. Он увидел меня — и не выдержал, оболгал себя, мать, родных, друзей… А дальше Охотска ссылать вроде некуда. Все пошли под топор — я один торчал у них как гвоздь в сапоге.

Ярость угасла. Заблокировал? Успокоился?

— Только горе в том, — продолжал Волков, — что Антон Мануйлович некогда сам попал в похожий переплет. Вернее, он в них несколько раз попадал, но это уже было несмертельно, а вот первый раз… Он уже по одному этому мне помог бы. Но я ему ещё и подошел. Вытащить меня у канцелярии он не мог. Побег устроить — тоже. Да я и умирал уже. Вот он и пришел ко мне как-то вечером и предложил. Он был старшим, Антон Мануйлович. С того самого первого раза. Сказал он мне, что я выживу. Что переживу даже собственную казнь. Ну и объяснил, во что это обойдется. Я согласился, сразу. Мне было все равно, что будет, лишь бы у этих ничего не вышло. Вот со всеми у них выходило, а со мной не выйдет.

— И не вышло, — сказала Пинна.

— Да. Признание ведь царица доказательств. И умирать я не спешил, хотя было очень похоже — кома после инициации, слышали? И мне… помогли. Придушили ночью в камере. В общую могилу швырнули и землей забросали. А в полнолуние я из комы вышел… Плохо себя помню в эту ночь. Это, как я потом узнал, характерно. Очнулся уже в доме Антона Мануйловича — он знал, куда я пойду. К кому. Столичные-то дознаватели уехали, а местные… специалисты… остались. Это в тридцать девятом было. Я нашел всех. Потом. Не сразу. Месть — блюдо, которое подают холодным, и кое-кто из них успел удрать и умереть своей смертью, но даже эти до конца своих дней боялись меня и помнили обо мне. Видите ли, — он хохотнул, — тогда очень серьезно верили в призраков. А в сорок втором Елизавета Петровна Девиера из ссылки вернула. Петербург увидел — не узнал. И я, когда высылали, маленький был, и город вырос.

— Но вы там не живете?

— Не смог его полюбить. Какой-то слишком… подходящий для старшего. Нарочитая декорация. Я предпочитал юг — и тогда, и позже. Мы очень удачно воевали с турками, так что я заодно и решал свои задачи.

— Вы служили в армии?

— Сначала светобоязнь мешала. А потом да. Естественная карьера. Очень портила жизнь необходимость время от времени менять личность. Но Россия почти всегда с кем-то воевала, кто-то погибал, от него оставались документы… Не без курьезов обходилось — я дважды был комендантом крепости Грозная, к примеру, и на второй раз — уже в 70-е годы — попал на старичка, который сидел там с 20-х и помнил меня прежнего… Надо же, говорит старичок, вылитый наш командир… Пришлось сказаться собственным правнуком. А самое тяжелое время было, представьте, в двадцатом веке, в начале. После революции. До того мне приходилось притворяться человеком. Что не так уж сложно — я ведь им был раньше. А как притворяться простолюдином, если никогда им не был?

Что вы вздрогнули, детка, — не Армагеддон. Это яростный рев похотливых валторн в честь одной безвозвратно погибшей, хоть юной, особы. И не вздумайте дёрнуть крест-накрест рукой, вам же нравится пропасть — так рвитесь за мной. Будет бал в любострастии ложа из приторной сдобы. Плошки с беличьим жиром во мраке призывно мерцают — канделябры свихнувшейся, пряной, развратной любви. Шаг с карниза, рывок на асфальт, где червем отмокает прах решенья бороться с вакхическим пульсом в крови.

— Но вы же… ходили на лов, чертили… — Пинна с трудом отдала себе отчет в том, что этот человек… то есть, нечеловек… по-настоящему интересен ей.

— Понимаете, Инна Сергеевна, дело не в привычке к ручному труду — она-то как раз у меня была. Дело в языке, культуре, в манере двигаться, наконец. Вы этого не застали, это кончилось задолго до Поворота, но реформы Петра разрезали страну надвое. Мне легче было бы стать своим среди эскимосов, чем, скажем, среди уроженцев какого-нибудь московского посада или рабочего пригорода — а уж про деревню лучше и не вспоминать.

— Но вы как-то смогли… приспособиться? Не уехали за границу, не…

— Страна всё-таки очень большая. И потом, старшего после 100–120 лет достаточно трудно убить. Меня несколько раз расстреливали. — Волков фыркнул, — разумнее было позволить им это сделать, чем дать им понять, что я такое. Это были люди без предрассудков, они бы с удовольствием меня использовали. Да, лет 20 было очень плохо, а потом началась очередная мировая война, после нее уже стало легче.

Он поднял на Пинну свои круглые глаза и странно моргнул.

— Уж не жалеете ли вы меня часом, Инна Сергевна? Не надо. У меня был выход. Для меня отвратительный, но верный: или гарантированная смерть, или превращение обратно в человека, а потом — всё-таки гарантированная смерть, ибо люди смертны. Я кровопийца не в силу превозмогших меня обстоятельств, а по своему выбору. И сейчас я на охоте.

— Почему он для вас отвратителен?

Волков снова запустил камешком в озеро — и, к огромному удивлению Пинны, промазал: с резким всплеском и похожим на лезвие фонтанчиком брызг камень ушел в воду, как пуля.

— Во-первых, он требует от меня поклониться существу, которое прошло мимо меня, когда даже упырь задержался и помог. В качестве оправдания мне говорят, что это существо прошло так же мимо собственного Сына — но это их дела. Я знаю, что оно есть, и что оно могущественно, но отказываюсь признать его добрым, и уж тем более отказываю ему в праве судить, а значит, и прощать, меня. Если их доктрина верна и этот великий Никто осудит меня на вечные муки — так тому и быть. Он будет не первым, кто пытался меня порвать на части из соображений высшего блага. И пусть мне уже никто не поможет; но никто и не помешает относиться к тому, кто все это устроил, с чем-либо кроме презрения. Это во-первых. Во-вторых, я не хочу быть человеком. Слишком много я этой породы насмотрелся, во всех видах. Мы не зря называем себя старшими, Инна Сергевна, потому что люди, в большинстве своем, дети. У них мелкие, детские интересы и мелкие, детские свары. Когда нас арестовали, наше немудрящее добро растащили соседи: все знали, что из тайной канцелярии живыми не выходят, чего добру пропадать? Я даже не был в обиде, когда узнал: разве можно обижаться на ребенка, который тащит у тебя табакерку, думая, что это игрушка?

— А ваши старшие лучше?

— В основном — хуже. Там, где большинство людей попросту не может, они обычно не хотят.

Пинна промолчала. Ей не хотелось говорить, не хотелось кидать камни — все было как-то… безнадежно.

— Вы любите подранков?

— Если вы сейчас, — Пинну опять обдало — в этот раз скорее эхом — чужого раздражения, чужой ярости, чужой жизни или не-жизни, — пошлете меня в преисподнюю и решите жить… ну, хотя бы этим озером, я буду чрезвычайно рад.

— Убирайтесь к дьяволу! — крикнула Пинна, развернулась и побежала прочь.

Она не ходила на озеро ещё две недели, но каждую ночь ей снилось, что она гуляет рука об руку с четырехсотлетним седым юношей.

Дни были однообразны. Работа, книги, иногда видео, редко — Сеть. В Сети она искала информацию о действиях и перемещениях советника при правительстве Европейской России. И — странное дело — застарелая фобия оставила её. В полнолуние она уснула без снотворного. Эти больше не имели права даже на её сны — в них вошел Волков.

Она начала искать материалы. Снова обратилась к врачу. Для человека с её историей это было вполне естественно. Нет, сказали ей. Невозможно. Это легенда — также как и способность превращаться в животных или истаивать туманом. Старшие — эмпаты. Иногда способны к телепатии. Гипноз, эндокринное воздействие — так называемый «поцелуй» — это тоже возможно, но вы совершенно чисты.

Она знала, что врачи ошибаются. Потому что мир был ярким и отчетливым. Потому что она видела каждый листочек на тополе через дорогу. Потому что однажды утром она, проснувшись, первым делом попыталась записать услышанную во сне мелодию.

И чувствовала себя двумерным предметом в трехмерном пространстве.

И ещё она знала, что Волков — когда дела не требуют его присутствия в дальних палестинах, — приходит на озеро каждый день.

А ей не нужно было озеро — ей теперь хватало цвета неба, шороха проехавшей автомашины, улыбки случайного прохожего. Потому что существо, которое всерьез рассматривало возможность её съесть, сейчас держало её голову над водой. В качестве извинения. Или просто из симпатии.

Но главное — главное — ушел страх. Как будто отпустил старый нервный спазм, исчезла привычная зубная боль. И когда он ушел, Пинна поняла, что боялась не старших. Боялась людей.

Людей, окружающего мира, движений, решений… Да, с той ночи. Когда улица, на которой она жила, вдруг вывернулась наизнанку и захотела проглотить её. С тех самых пор. Потому что предать могло что угодно. А сейчас она — странное дело — уже не чувствовала, а знала, что предательства можно ждать отовсюду, но жила с этим спокойно. От людей действительно нельзя требовать слишком многого. Они — дети. Они гоняются за дорогими и блестящими игрушками: квартира, машина, мебель, мультиканальный терминал… Ей вспоминался весенний танец бабочек над водой — и невеселый смысл этого танца: спариться, отложить яички и умереть. У некоторых бабочек даже нет пищеварительной системы. Но все же их танец легок и прекрасен. Но все же человеческая жизнь хороша сама по себе, пусть она и уходит на ерунду.

Пинна вернулась на озеро. Три дня Волкова не было — и она знала, почему: он ездил с президентом на какие-то переговоры в Брюссель. Без него на озере было… не так.

На четвертый день, в обед, он появился.

Нет. Не будет камешков.

— Зачем вы это сделали?

— Я ровным счетом ничего не сделал. Слово чести. Это вы сами.

— Я… — Пинна вдруг поняла, что сказать «не верю» она не может.

— Я «подтолкнул» вас там в кафе, в самый первый раз. Убрал панику. Вы могли просто задохнуться. И все.

— Но теперь… мне… интересно только с вами.

— Очень жаль, Инна Сергеевна. Потому что вы мне можете быть интересны только в одном качестве. И разве вы не заметили мира вокруг?

— Я… я заметила. Этого недостаточно.

— Почему? Ну вот объясните мне, почему. Он ведь хорош. Для меня, — он посмотрел на Пинну в упор, и её опять обдало эхом, только в этот раз она не поняла, каким. Просто сильная эмоция и все. — Он настолько хорош, что я стал тем, чем стал, чтобы жить в нем на своих условиях. Вы можете — я это просто вижу. Почему вы не хотите?

— Потому что я… не могу на ваших условиях… так, чтобы сделать их своими. И на своих — не могу. Вы же не повернете так, чтобы вас не было. Вы отпустите меня — и возьмете кого-то ещё. Зачем мне…?

— Таких людей, как вы, я не беру против их воли. А тех, кого беру, не будет жалко даже вам. И если вас не устраивает положение вещей — отчего не попробовать изменить его? В подполье живут не очень долго, но живут.

— Я… не умею драться. И не хочу прятаться.

— А научиться? Измениться. Стать. Захотеть.

— Мне тридцать семь лет, Аркадий Петрович. Я боялась мужчин, боялась детей… поэтому я одинока. Я… нравлюсь себе такой, какая есть. Я не хочу учиться причинять боль. Не хочу менять это в себе. А научусь прятаться — снова стану бояться. Зачем?

— В жизни есть множество вещей, кроме страха.

— Это не страх. Мне хорошо с вами.

Треск разорванной ткани, бесстыдная мгла. В обнаженной нирване схлестнулись тела. Шорох кожистых крыл — нас баюкают ангелы ночи. Диким хмелем обвейся и стыло смотри, как звезда эдельвейса раскрылась внутри, как вибрирует в плеске соития мой позвоночник. Хрип дыхания слушай, забудь про шаги на дороге. Там пришли за тобой — только это до времени ждет. Ты нагая взойдешь на разбитые черные дроги, и безумный возница оскалит ликующий рот…

Он, видимо, заметил, что его слышно, и остановился. Теперь перед ней снова было пустое место, словно в картине вырезали силуэт — ни деревья, ни вода не ощущались сквозь него.

— Вы сказали, — заторопилась Пинна, — что я интересна вам только в одном качестве. Ну что же, пускай. Но хоть как-нибудь. Я хочу быть вам интересной. Вы подарили мне жизнь. Какой она должна быть. Но без вас — я не хочу.

— Это все говорят. Я тоже говорил. — Волков улыбнулся. — Я влюбился в первый раз уже после того как. Но трагической истории не вышло — к счастью, Антон Мануйлович успел перехватить меня раньше. И очень доходчиво объяснить мне, что я собираюсь сделать.

— Я не понимаю, чего вы хотите. Вы говорите, что берете только тех, кто пришел к вам добровольно. Вот я. Я люблю вас. Знаю, что у нас ничего не получится. И хочу отдать вам только то одно, что вам от меня нужно. Почему вы не берете?

«Не получается. Не идет. Не умею. Вот этим, в частности, — подумал Волков, — я и отличаюсь от Него. Мы с Ним как люди и старшие. Я не могу, а Он, большей частью, не хочет».

— Потому что это я могу найти где угодно. А вы красивы, Инна Сергеевна. Вы красивы и я хочу — вы спрашиваете меня, чего я хочу? — я хочу, чтобы вы жили. Без кокона.

— Сколько? — улыбнулась Пинна. — Тридцать, сорок… пятьдесят лет? Да, чувствовать воздух, солнце, траву — и одновременно… выгорать? Становиться брюзгой, переживать друзей… и знать, что где-то кто-то достался кому-то, не желающему себя сдерживать? И что есть вы — умеющий и желающий? Вы очень красивы, Аркадий Петрович. И я хочу, чтобы вы жили.

— Становиться брюзгой, накапливать желчь, переживать друзей, знать, что люди есть люди, и все равно. Это работа на всю жизнь. А вы просто слишком долго болели.

— Да. И я не хочу снова. Без общения с вами я вернусь туда, в кокон. Слишком хорошо. Слишком много.

— Вкусих мало меда, и се аз умираю, — пробормотал Волков.

— Да.

— Хорошо, — неожиданно легко сказал он. — Через три дня. Вечером, здесь же.

Леденяще и скупо ударит луна, содрогнется над крупом возницы спина, завизжат на дорожных камнях проступившие лица. В тусклых митрах тумана под крыльями сна расплетут пентаграмму нетопырь и желна и совьют на воздусях пылающий бред багряницы. Но не помни об этом в упругом пьянящем экстазе. Выпестовывай сладость мучительной влажной волны. Звезды рушатся вбок — лик ощерен и зверообразен. Время взорвано зверем и взрезало кровлю спины…

Через три дня. Она механически посмотрела на небо, но сейчас-то было светло… Ну конечно же. Он надеется, он уверен, что она не сможет — в полнолуние. Что застарелый страх — вот он, зашевелился уже — просто не выпустит её из дома.

Пинна вдруг подумала, что ни разу не ходила на озеро ночью — и что ночью это озеро должно быть необыкновенно красиво.

Полнолуние не обмануло. Озеро под луной было полынно-серебристым. «Почему серебро причиняет им такой вред?»

Страх не помешал ей. С ним оказалось легко справиться. Легко и… приятно. Но это от того, что Пинна знала — в последний раз. Больше ничего не будет. На всю жизнь её не хватило бы.

— Вы всё-таки пришли, — от тени дерева отделилась ещё одна тень. Волков был уже не в деловом чиновничьем костюме, а в джинсах, тонком белом свитере и в чем-то вроде камзола без рукавов. Проследив её взгляд, он сказал:

— Да. Это ещё одна из легенд: тень мы отбрасываем и в зеркале отражаемся. Просто, достигнув определенного возраста, мы обретаем умение создавать собственные фантомы. Проецировать их на сознание человека. В старину говорили проще — отводить глаза. Отсюда и легенды о тенях и отражениях.

Он подошел вплотную, коснулся щеки Пинны.

— Я надеялся, что вы не придете, Инна Сергеевна.

— Если бы вы могли себя видеть, — Пинна улыбнулась, взяла его за запястье, — вы бы поняли, что надеялись зря.

— А если бы вы видели себя…

— Расскажите мне…

— Нужно быть стихотворцем. И хорошим. Потому что слов нет. Я лучше попробую вот так.

В этот раз её не затопило, просто она вдруг почувствовала, что где-то рядом горит огонь. Легкое светлое пламя. Что оно отражается от предметов, не заполняя собой, а только сдвигая, меняя оттенки, меняя сам воздух. Оно должно было остаться. И его не должно было быть. А ещё оно в любую минуту могло стать пожаром, поглощающим все.

Какое там полнолуние… вода озера тянулась сейчас — и всегда, когда она приходила сюда — не к спутнику земли, а к ней.

— Вам понравилось? — она вдруг поняла, что сидит на траве, в объятиях, которых так недавно и так сильно боялась.

— Все правильно. Вы не смогли бы долго быть со мной рядом. И я с вами. Только так.

— Вы согласны?

— Конечно.

— Больно не будет. Наоборот, очень хорошо. Я — знаю.

И озеро дрогнуло и стало серебряным. Конечно, конечно, они боятся серебра. Подобное ранят подобным.

Кто сказал — Казанова расчетлив — тот врет неумело. Я люблю безоглядно врастать в прежде чуждое тело. Полночь, руки внутри — скоро сердце под пальцами брызнет. Я пленен сладострастьем полета на осколке взорвавшейся жизни…

Пустая оболочка человека лежала в его руках. Волков аккуратно опустил ее на траву, выпрямился, чувствуя себя помолодевшим, вдыхая ночной ветер, озеро и травы. Внутри у него ещё пульсировали последние переживания женщины — и какое-то время он смотрел на мир её глазами. Смотрел и смотрел, вбирал в себя мгновения, пока они не иссякли и краски ночи не растворились в его собственных вечных сумерках. Спустился к воде, наугад взял камень, запустил «блин».

Восемь.

Развернулся. Возле покинутой куколки уже стоял Габриэлян, вертя в руках карточку. Прекрасная льняная бумага, от руки выполненная надпись. Эту моду ввел Волков. То есть, не думал её вводить — просто не признавал штамповки, а все остальные пошли обезьянничать.

Аркадий Петрович кивнул. Габриэлян вложил карточку в ладонь мертвой.

Утром этот мешок неживой плоти найдут смотрители парка или патрульные милиционеры. Позвонят по номеру на карточке — и дневной референт советника Волкова предоставит им все необходимые объяснения и даже записи бесед в кафе и на берегу. Аккуратно возбужденное дело (сам Волков очень настаивал на том, чтобы дела по факту потребления возбуждались всегда) будет закрыто за отсутствием состава преступления: хотя у жертвы был иммунитет, её поступок являлся актом добровольного дарения жизни, о чём свидетельствуют видеограммы. Родственники получат все необходимые компенсации и льготы. А симбионт Аркадия Петровича (наедине с собой он предпочитал старомодное и ненаучное слово «бес») успокоится на три-пять месяцев.

В отличие от многих других членов «аахенского клуба» Волков относился к «королевской охоте» не как к спорту, а как к утомительной обязанности. Он не собирал изображений жертв, не запоминал их имен, не устраивал частных музеев их памяти и не гонялся за знаменитостями. Но отказаться от «королевской охоты» совсем и перейти на приговоренных и недругов, он не мог. Был минимум условностей, диктуемых crХme de la crХme сообщества высоких господ. Пока — был. Потому что когда условия станет диктовать Волков, эта ситуация изменится.

Но сейчас — бесполезное остывшее тело на траве у озера покрывалось росой. Команда техобеспечения убирала камеры и отзывала снитчи: привычки шефа всем были известны, и любой поспорил бы на что угодно: пейзажи этого парка больше не интересуют господина советника. Ни в каком виде.

Иллюстрация. «Меморандум Ростбифа»

Отрывок из документа, известного в подполье и в СБ как «Меморандум Ростбифа». Документ представляет собой расшифровку лекции, прочитанной руководителям боевых групп.

…Разговор о техническом обеспечении не имеет смысла, если не говорить о человеческом факторе. Исследуя статистику провалов в разных контрсистемах «от Ромула до наших дней», я прикинул, что по известным инцидентам причиной примерно трети провалов является тщательная работа полиции и контрразведок, в 15 %-20 % случаев — это техническое обеспечение, а вот оставшиеся 50–55 % — человеческий фактор. Цифры даны в некотором приближении, но я не думаю, что отклонение превышает пять процентов в ту или в другую сторону, буду благодарен за уточнения. Ничего неожиданного для меня в этих цифрах не было. Во все времена при любом уровне технического оснащения один человек всегда мог убить другого человека, если задавался такой целью и подчинял ей всего себя. С другой стороны, пять минут паники — и гибнет прекрасно оснащенная группа, затратившая на цель много месяцев подготовки. Конечно, современные технологии — вещь для людей нашей профессии достаточно неприятная. Незамеченная видеокамера или луч считывателя, незасеченный жучок, пролетевший не ко времени беспилотник, вертолет или спутник, лишний сенсор на двери, незаметный волосок, чешуйка кожи… но на все эти чисто технологические вызовы есть и технологические ответы, тоже достаточно простые в обращении. И куда опаснее всего перечисленного — внутреннее напряжение и страх перед Аргусом Паноптом.

Меня в свое время потрясла история Георга Эльзера. Это был прекрасный, совершенно отчаянный одиночка — и у него почти все получилось. Но в нашем деле «почти получилось» — это совсем не получилось. План Эльзера не предусматривал возможности приостановки и отката назад — после того как Гитлер счастливо избежал взрыва, нельзя было застопорить «адскую машину». На определенном этапе любой план доходит до этой стадии, это не вина и не просчет Эльзера, просто случайность, которых в нашем деле более чем достаточно. Нас сейчас интересует вот что: если бы Эльзер не бросился в бега, не пытался перейти границу, а отсиделся дома — его бы никто и никогда не поймал. Гестапо действовало по стандартной схеме — они хватали всех, кого подозревали в связях с коммунистами и социалистами — или с английской разведкой, и мордовали по принципу «кто-нибудь что-нибудь да скажет». Обычно именно эта методика рано или поздно срабатывает: когда есть организация, кто-нибудь что-нибудь да знает. Кто-то делает фальшивые пропуска, кто-то передает сведения, кто-то крадет оружие и, поймав одно звено, можно вытащить всю цепочку.

Но у Эльзера цепочки не было. Он сам крал динамит в каменоломнях и сам, проводя часы на коленях, долбил под него нишу в несущей колонне. На него никак нельзя было выйти. Никто о нем не знал ничего. Если бы вместо того, чтобы соваться на границу с открытками Бюргербройкеллера в кармане и значком члена Союза красных фронтовиков за лацканом (паника гражданского, измотанного годами внутреннего противостояния, мы еще поговорим об этом) он вернулся домой и лег спать — он ушел бы у гестапо между пальцев.

И что показательно еще — Эльзера пытали несколько месяцев, надеясь выйти на «английский след», выбивая сведения об организации, которой не существовало. У этого удивительного человека хватило мужества стоять на своем. Если бы он знал, как это делается — он мог бы скормить гестаповцам порцию превосходной дезинформации, и они бы ее съели — потому что в этих организациях не верят в одиночек; в индивидуальный гений и личную волю.

С тех пор у спецслужб основательно изменились методы и структура. А вот мышление, склонное видеть за каждым человеческим действием некую систему, осталось прежним. Это и есть та сторона человеческого фактора, которую мы можем обернуть себе на пользу. Начисто ликвидировать человеческий фактор мы не можем — ибо мы люди, и с этим ничего не поделаешь. Остается только помнить, что на той стороне тоже люди, а те, кто считает себя чем-то большим, нежели человек, как правило, совершают самые грубые ошибки.

Но мы не Эльзер, не так ли? Мы организация, противостоящая организации. Мы не можем работать иначе, потому что одиночка способен изъять ключевую фигуру, но хорошо распределенная административная система ему не по зубам. Мы — организация. Однако, увы, если мы будем думать о себе так, мы обречены. Потому что именно как организация Служба Безопасности бьет нас по всем статьям. Их больше, они, в среднем, лучше обучены, за ними технический и информационный ресурс, который нам не продублировать и не превзойти. За ними опыт организационной работы, который нам неоткуда взять. За ними — сотни специалистов-внешников, не связанных рамками служебного распорядка и просто собирающих и анализирующих информацию в самых неожиданных сферах. Даже будь мы сообществом гениев — при конфликте организация на организацию порядок бьет класс.

Поэтому во время подготовки акции нужно как можно дальше уйти от организации как таковой. Автономная группа, действующая в чужом городе при минимальных контактах с местной сетью, а то и вовсе без них. При любой возможности создавать для такой группы незасвеченные источники материальных ресурсов. Связи членов группы среди полезных людей на транспорте, в прессе, в криминальной среде, в армии, где угодно — должны быть как можно более широкими, но лежать вне организации. Одним словом, «иметь систему и не иметь ее».

Я говорю это, не сомневаясь, что в СБ это услышат — и с некоторой долей злорадства. Потому что в СБ все это давно знают и тратят непропорционально много усилий на тех, кто действительно умеет применять эту максиму к жизни. Они имеют систему. Меняются технологии, растет батарея методов, но вот мышление осталось прежним. И они ничего не могут поделать с этим фактом.

Все это велосипед. Понятие «карантин» впервые ввели в конце 19 века — и я уверен, что если бы мы добрались до рабочих записей каких-нибудь коллег времен строительства кэр Энгуса, мы обнаружили бы там те же самые принципы. Но на этом велосипеде можно уехать довольно далеко. В нашем случае, это вообще единственный способ уехать. Дистанцироваться от своей системы и знать чужую. Ее должностные инструкции, границы полномочий, уровни раздражения, слепые места и типовые зоны действия человеческого фактора.

Часть этого я собрал для себя и делюсь — см. файл «Приложения». Источники открыты, любой, кому не лень, может дополнить эти сведения. Я же хочу пока сосредоточить ваше внимание на двух моментах, которые мешают нам стать успешными велосипедистами.

Первый — то, о чем я уже упоминал, ситуация «внутреннего противостояния», психологический барьер, отделяющий «наших» от чужих. Он сплошь и рядом мешает нам устанавливать среди гражданских как полезные, так и совершенно бесполезные (и потому жизненно необходимые) контакты. А ведь классик очень давно заметил, что крестьянин запомнит человека, проехавшего через деревню молча — и забудет того, кто остановился потрепаться.

Очень трудно вписываться в ожидания людей, не отслеживая этих ожиданий. Не продолжая какой-то своей частью жить, как все, и думать, как все. Не менее трудно отслеживать их, одновременно пребывая в готовности в любую минуту «перепрыгнуть через пень» и обернуться из законопослушной зверюшки волком. Но это необходимо уметь.

Второй момент, сильно осложняющий нам жизнь, — мы забываем, что «на той стороне» тоже люди. Они кажутся нам монолитной ратью, где всегда есть свежие бойцы на подмену, и проблем у этих бойцов не бывает. Мы постоянно забываем, что на самом деле это не так.

Приведу пример из чужой области. Когда я был еще на легальном положении, на Западной Украине произошел грандиозный скандал. Смотрящий объявил несколько пограничных районов зоной свободной охоты — что само по себе чрезвычайного происшествия не образует. Но в этот раз погибли не только местные жители, но и несколько туристов. Погибли потому, что чиновник в службе связи просто забыл запустить программу, которая должна была отслеживать все неместные коммы и навигационные системы и автоматически посылать предупреждение владельцам. Не приказал. Был занят и замотался. А ведь речь шла не только о чужих жизнях, но и о его собственной. Любой из нас может навскидку вспомнить два-три таких же или похожих случая, о них регулярно сообщает в листовках и нелегальных комм-рассылках (глупейшая метода, вызывающая у гражданских только раздражение) наш информационный сектор — но большинство из нас не делают выводов, ограничиваясь эмоциональной реакцией — в то время как испытывать по этому поводу эмоции — дело гражданских, а наша задача — сделать выводы.

Сколько явок сгорело на такой дежурной процедуре, как поквартирный обход! Зачем-то начинали паниковать, убегать через задний ход, уничтожать вещественные доказательства… А ведь по ту сторону двери, как правило, находился человек, которого интересовало только одно — покончить с этой тягомотиной побыстрее и уйти домой. Ну и варк, держащийся вне поля видимости, но считывающий эмоциональный фон. В этом случае эмоция должна быть одна: законное раздражение человека, которого, например, вынули из душа.

Напомню об одном — достаточно для нас неприятном — но тем не менее существующем обстоятельстве. Обыватель, как правило, не боится властей. Он боится неприятностей, он может ожидать, что соседи написали на него заявление, потому что он крутит громкую музыку в три утра или содержит стайку волнистых попугайчиков в антисанитарных условиях, но полицейский для него это все-таки помеха, раздражитель, головная боль, а не враг. И наоборот. Полицейские не ждут от обывателей ничего, кроме обычной бестолковости, в неравных долях разведенной готовностью помочь, готовностью послать туда, куда ворон телят не заносил — и местными дрязгами.

И как же это возможно — живя все время со взведенными нервами, реагировать на ситуацию так, как реагирует на нее рядовой обыватель? Ответ: не жить со взведенными нервами. А для этого есть только один, но простой и верный способ: увидеть в противнике такого же человека, как ты.

Есть две крайности, в которые мы любим впадать: считать полицейского умнее себя и считать его глупее себя. На мой взгляд, самый верный подход — считать его равным себе и вникать в его проблемы. У него есть своя жизнь, есть девушка или жена и неизбежная теща, муж и свекровь, дети или даже внуки. Предрасположенность к язве желудка и выплаты за дом, взятый в кредит. Похмелье после вчерашнего праздника. Карточные долги. Алименты. Любимая недочитанная книга, назначенная на выходные вылазка на рыбалку. Он не может, не желает и не будет посвящать нам 24 часа в сутки. В большинстве случаев.

Бывают одержимые. Наши двойники с той стороны. Они редкость, напороться на такого большая неудача, но важно помнить, что и они неизбежно видят проблему и действуют так, как диктует им система. Они понимают, что правила сковывают их, и ищут все способы обойти правила и ускорить процесс — но, на наше счастье, таких людей очень мало, а главное — им гораздо легче попасть под удар со стороны коллег, чем получить пулю от нас. И всегда нужно помнить еще одно. В мире есть огромное количество вещей, куда более опасных для нас, чем целенаправленная деятельность СБ. Лихачи на дорогах. Сбои в расписании поездов. Местный чиновник с манией величия. Любопытная соседка. Вот эти вещи нужно принимать в расчет в первую очередь. Стань тенью для зла, бедный сын Тумы — и страшный глаз Ча не увидит тебя.

На первых порах брать их в расчет трудно. Потом это становится рефлексом. Потом переходит в ведение интуиции. Но интуиция включается тогда, когда выключается страх. Мы должны приучать себя думать о полицейском и о сотруднике СБ как о человеке в первую очередь затем, чтобы перестать его бояться. Мы должны устранять внутреннее противостояние с миром, чтобы перестать шарахаться от чиновников и любопытных соседок.

Конечно, образ жизни неизбежно и сильно влияет на образ мысли. Мы бежим от семьи, регулярной работы, постоянного места жительства — и со временем перестаем понимать людей, привязанных к родным людям и родным местам. А это понимание нужно поддерживать в себе, восстанавливать, пестовать, потому что с его утратой будет утрачена и способность мимикрировать под среду. Нужно выучить план города, расписание автобусов, поездов и прочего транспорта, не держа в голове готовящееся неизбежное бегство — а напротив, внушая себе, что это твой город — и надолго, до самой смерти.

Тем более, что это последнее может оказаться правдой.

Встраивайтесь в него, придумывайте бытовые причины своим поступкам, сделайте это привычкой. Вообще, введите жизнь в привычку — и пусть она работает на вас.

Надо упомянуть еще одного — наверное, самого страшного врага: усталость. От этой жизни неизбежно устаешь, а отпусков и санаториев для террористов не предусмотрено. От усталости начинаешь делать глупости, даже когда прекрасно знаешь, что так нельзя.

Однажды и я устану и сделаю глупость. За этим последует неизбежная расплата, и мне очень не хотелось бы, чтобы вы потом говорили — я, мол, своей смертью подтвердил несостоятельность своих принципов. Вовсе нет — исключительно собственную неспособность их придерживаться. Но я протянул с этими принципами одиннадцать лет, чего и вам желаю.

Извините за лекторский тон — это старая привычка, которую не изжить.

Отрывок из письма В.Саневича (псевдо Ростбиф) к Е.Бенуа (псевдо Алекто), личный архив Алекто

И, конечно, я не сказал этим ребятам главного. Того, что система работает так, как работает, вовсе не случайно. Наши противники могли бы обходиться с нами иначе. Это известно точно. После Бостонского восстания они провели эксперимент — зачистили север Конфедерации до грунта, а потом тщательно пропалывали. Что получилось? Одиночки. Подростковые группы. Теория неограниченного террора. Рост неорганизованной преступности. Радикализация сельской местности и этнических меньшинств — не угрожающая самому положению вещей, но все же достаточно неприятная. И, в качестве коды, события семилетней давности. На них зашла со стороны солнца по-настоящему тайная подпольная организация. Представь себе, у них посреди столицы берут штурмом, успешно берут штурмом цитадель — и делает это непонятно кто. Если бы в Новой Англии или в Канаде существовало организованное подполье, заговорщикам не удалось бы спрятаться. Кто-то что-то да засек бы. А так…

Понимаешь, я ведь был с ними знаком — по конгрессам, по конференциям, по работам. Я знал Рассела, Асахину, Логана, Гинзбург — я даже Кесселя знал. Я не берусь себе представить менее подходящий материал для успешной попытки переворота. Вот и в СБ, видимо, не могли, пока не пошла стрельба. Но постфактум они оценили масштаб ошибки. И сделали выводы. Во всяком случае, новоанглийскую модель они больше нигде внедрить не пытались.

Мы нужны им. Как вентиль, как источник информации — и да, кадров. Как санитары леса. И все, что я пока делаю — учу молодых санитаров, как выполнять свои обязанности с наименьшим ущербом для себя и для леса. А еще у меня есть основания предполагать, что как минимум два человека в штабе оценивают положение дел примерно так же, как и я — и их оно совершенно устраивает. По разным, правда, причинам…