Он проснулся в одиннадцать. В квартире было тихо. Странное ощущение, уже непривычное. Начиная со второго курса, он все чаще ночевал в общежитии — а там стены, конечно, не бумажные, но близки к тому. А на третьем курсе появился Король, который как раз общежитие терпеть не мог и при первой возможности начал застревать в городе, а ночевал, естественно, здесь. А где-то через год после выпуска как-то само собой оказалось, что в квартире живут трое.
Меньше всего произошедшему удивился Габриэлян. Что фамильное гнездо у них с причудами, он знал с детства. Началось это, кажется, в 1941, когда очередной предок вернулся в Москву из мест, откуда в те времена было дурным тоном возвращаться — и получил ордер на собственное прежнее жильё. Он тогда не придал этому значения. Вернее, не придал значения именно этому обстоятельству — все прочие события тех месяцев и сами проходили по классу чуда. Не заподозрили дурного и сыновья-художники двадцать лет спустя, когда им — вопреки всем законам имперского тяготения — предоставили соседнюю квартиру под мастерскую и разрешили прорезать дверь в стене. Решили, что вопрос рассматривал кто-то из старых знакомых отца. А вот внук, специалист по слуху у птиц, вернувшийся в конце девятьсот девяностых из своего Бостона возрождать родной институт, уже ничего и не подозревал. Просто знал. Приехал, поинтересовался жильем — и тут же услышал, что продаётся квартира, большая, в замечательном месте. И сравнительно недорого. Только по заключении договора, расчувствовавшийся агент признался, что в квартире… нехорошо. Пошаливают. Ну ещё бы. Ей, наверное, было грустно с чужими людьми.
И действительно, первые несколько недель кашляли краны, скрипели половицы, на привезенных из Бостона книгах оседала мелкая рыжая пыль, но потом всё наладилось. Даже Полночь и Поворот пережили здесь — разве что стекла пару раз меняли, да был год, когда воду приходилось ведрами таскать. Зато никто не погиб.
Эту историю несколько раз и в подробностях рассказывал дядя — и Габриэлян знал, что в нескольких пунктах она отклоняется от истины. Но у квартиры действительно были свои прихоти, свои предпочтения, своё представление о должном. В ней приживались — или не приживались — вещи, время от времени сами собой заводились домашние животные и иногда — люди. Кессель, обнаружив, что уже третий месяц подряд ночует у Габриэляна, огляделся с легким недоумением, пожал плечами и перевёз из Цитадели свое хозяйство, резонно решив, что если бы владелец квартиры возражал против присутствия в доме лишнего Суслика, он сказал бы об этом раньше. Король предпринял несколько попыток зажить своим домом — и сдался, кажется, на седьмой. А владелец радовался — в квартире стало существенно уютнее, да и система безопасности требовалась всего одна.
Сейчас квартира была пуста: Кессель и Король дежурили в ночь, а Габриэлян долёживал последние сутки отпуска по здоровью. Долёживал не с такой приятностью, как вчера, зато с большей пользой.
Отсутствие необходимости нестись куда-то тоже было непривычным. Дел-то накопилось довольно много, но вот разбираться с ними можно было со вкусом, не торопясь. В любой последовательности.
Он взял с прикроватного столика очки, надел. Мир вокруг совершил краткое движение всеми своими частями и стал чуть более четким. Забавно — его давно уже никто не спрашивал, почему он не делает операцию. Все считали, что знают, почему.
А во сне он видел так же, как без очков. Те самые минус два. Хотя в три с половиной никакой близорукости у него еще не было, она развилась годам к шести.
Сны он видел довольно часто, но не старался запоминать — и, пробудившись, как правило, не помнил. Иногда сон оставлял после себя настроение — как вино оставляет послевкусие — тогда он из любопытства пытался вспомнить, чем мозг развлекался в отсутствие хозяина. Но так бывало редко. И не в этот раз.
А этот сон он видел неоднократно и помнил до мельчайших деталей. Собственно, и сном это не было. Это было заново переживаемым во сне далеким прошлым.
— И мы едем незнамо куда, все мы едем и едем куда-то, — пропел, закашлялся. Нет, в таком виде никуда ехать нельзя. Это не тональность, это стиральная доска времен колчаковских и покоренья Крыма. А ехали они тогда на Яблоновый перевал к отцовскому приятелю. И собирались быть там к утру.
Была самая середина лета, венец. Днём купались в мелкой, но быстрой и холодной речке. Близкие горы были расчерчены аккуратными квадратиками полей. Ночью звезд высыпало столько, что Вадик не мог уснуть: над головой в заднем окне машины словно проплывал далекий большой город, раскинувшийся в небе…
Когда его выбросили из машины, он не испугался. Его взрослые никогда и ничего не делали зря. И если они его не предупредили, значит, у них есть причины — или это опять игра. Он любил играть.
Он почти не ушибся — длинные, полувысохшие уже стебли были с него ростом, а кое-где и повыше. Они здорово пружинили — и запах был не такой, как дома. Даже не такой, как на прошлой стоянке.
Встал, выпрямился, отцепил от штанины репей, посмотрел на руки. Большая светлая тарелка висела так низко, что можно было разглядеть даже пятна на ладонях. И пусть не ругаются, что порезался. Нечего было кидаться.
В траве что-то шуршало. Тут много кто живёт. А вот гул машины еле слышен — ушел далеко вперед. И света фар не видно — успели отъехать. И топота копыт, и рёва мотоциклов не слышно тоже.
Зато где прошла машина, было видно очень хорошо. Точно, игра.
Идти оказалось неудобно — отец зачем-то свернул и поехал прямо через холмы, по… бездорожью. Хорошее, длинное слово. Как поезд. Только значит наоборот. Машина траву примяла, но не везде. И вообще трава эта торчала во все стороны и норовила выскользнуть из под ног. Бежать он не пробовал после того, как ему первый раз подвернулся камень.
Потом дорогу перебежал заяц. Или кролик. Большой. Кажется. Выскочил с одной стороны и нырнул в траву на другой. Шшшурх — и как не было, только тени качаются. Это они всегда такие тихие, или он всех распугал? Очень хотелось рвануть за кроликом, но родители ждали. Он уже понял, где они — правый холм впереди немножко двоился, как будто его обвели светом. И не лунным, белым, а жёлтым. Там ниже по склону должна была стоять машина с зажжёнными фарами — иначе никак не получалось.
Она там и была — стояла с распахнутыми дверцами и вывороченным верхним люком, а вокруг носились с гиканьем — те самые, кого он увидел в заднее стекло, когда машина свернула с проселка.
Лечь, — сказал в голове папин голос. Лечь и лежать. Здесь большие зайцы. Или кролики. Маленькому мальчику легко среди них потеряться.
Нет, никакой мистики — он это понял впоследствии, просто подсознание было умнее сознания — что там соображает четырёхлетка. Подсознание отдало команду папиным голосом, и четырёхлетка послушался. А иначе любопытство одолело бы — и он непременно скатился бы туда, вниз, к хороводу всадников на железных и обычных конях.
…А потом он долго, очень долго спускался с холма. И думал — можно ли нажать кнопку тревоги, ну там, в куртке, где остался комм с детской сигналкой? Кто услышит раньше — милиция или те, кто отъехал?
Подошёл к машине. Она была тёплой, много теплее воздуха. Просто излучала тепло. Постоял какое-то время, привыкая к свету. И понял, что тревогу можно не поднимать. Потому что утром их, наверное, и так найдут.
Папа и мама лежали рядом с машиной. С мамой ничего не было, только длинный порез на шее и два на руках у локтей, и небольшие синяки — один раз он разрезал себе руку, чтобы вынуть осиное жало, начал сосать разрез и насосал такой же синяк. За разрез и синяк потом ругал дедушка. А еще у мамы было страшное лицо. У папы наоборот — порвана вся одежда и… всё остальное. Но лицо — очень спокойное, будто папа смотрит на машину и думает о чем-то. Он вообще был спокойным человеком. На груди папы лежал его пистолет — а выстрелов не было, Вадик не слышал их, пока шел. Наверное, достать успел, а выстрелить — уже нет. И тут Вадик понял, что папа и мама на самом деле не здесь. Здесь — только то, что осталось. Как перегоревшая лампочка.
Если бы Габриэлян кому-то рассказывал этот сон, то самым жутким, наверное, слушатель нашел бы тот факт, что кошмаром сон не был. Ни тогда, пережив это наяву, ни теперь он не испытывал страха и тоски. Настоящие кошмары Габриэляну снились раза два, и были совершенно неописуемы, ибо описать что-то можно только разумом, а кошмар в том и состоял, что разум исчезал начисто. О кошмарах Габриэлян не говорил совсем никому, а вот сном поделился с психологом училища. Габриэляну было любопытно, почему он переживал это иначе, нежели все прочие люди. Ну и на легенду этот разговор ложился очень неплохо.
Психолог долго объяснял, что это очень характерный случай посттравматического расстройства, что раньше ощущение было болезненным, но вытеснилось, и теперь стучится обратно через сны. В рамках теории все действительно сходилось — а вот с личным опытом не срасталось никак. Габриэлян помнил себя с трёх лет, помнил всё, отчетливо и подробно, и та ночь на общем фоне не выделялась ничем.
— Конь горяч и пролетка крылата… — получилось. Все получается, если предварительно принять душ и почистить зубы — это дядя ему объяснял. А он потом дразнил соучеников этой нехитрой мантрой.
Чай. Теперь чай. Зеленый тэгуаньиньский, со вкусом «саппари». А что у нас впереди? А впереди у нас питерское и новгородское управления.
Насыпав заварки на донышко, Габриэлян строго по инструкциям Короля сначала залил её кипятком ровно настолько, чтобы покрыть водой, через минуту — долил кипятка до половины чайника, ещё через две — залил доверху и начал смотреть, как распрямляются в горячей воде туго скрученные сухие листики.
Кружка называлась «аквариумом», потому что вмещала ровно полтора литра жидкости. И меньше половины в неё никогда не наливали. Король грозился запустить туда парочку вуалехвостов, но дальше угроз не шел — прекрасно понимал, что станет с его одеждой, расписанием, личной жизнью и компьютерными программами.
Габриэлян подумал, включил терминал, но питерцев трогать не стал. Как и новгородцев. А вывел на экран совсем другую игрушку. Посложнее, поинтересней. Подороже. Он уже месяца четыре знал, что ему не мерещится. Что это система. Решения, которые шли не по тем каналам. Визы на исследования, выдаваемые, как минимум, этажом-двумя выше, чем положено по цепочке командования. Деньги — не растраченные, не пропавшие, не… — просто выныривающие в областях, не имеющих отношения к заявленному бюджету, и честно потраченные там. Частью это шло через него — как ночной референт советника он оформлял и спускал вниз целые пакеты приказов. А потому точно знал, что тех или иных совещаний — просто не было. Или на них присутствовали совершенно другие люди и старшие и обсуждались совершенно другие вопросы. Частью они с Королём восстанавливали происходящее по кадровым перемещениям и движению финансовых потоков. Частью…
Он не знал, стоит ли делиться выводами с Сусликом и Королём. И точно знал, что пока не стоит делиться этим с Волковым. Волков его в лучшем случае просто убьёт, в худшем предложит инициацию, причем не в порядке теста, а без права обжалования. Он, конечно, всё равно её предложит рано или поздно, но лучше поздно. Однако делать что-то нужно уже сейчас, потому что если отследил я — может отследить и еще кто-то. Даже не обязательно враг.
Он вспомнил «Меморандум Ростбифа». Да, самое страшное — это случайные люди, совершающие случайные поступки. Как тот чиновник, который забыл дать оповещение по львовской области. Психолог был неправ — сон стучится в черепную коробку не для того, чтобы пробудить эмоциональную реакцию. Он напоминает об этой, именно об этой полынье, в которую провалились и родители, и забывчивый львовский службист, и многие другие…
Ты можешь всё делать правильно. Ты можешь выложиться до предела и через предел — и все равно проиграть. Потому что Аннушка не только купила подсолнечное масло, но и разлила. Потому что человек в трехстах километрах от тебя получил несправедливый разнос, расстроился и не выполнил до конца предельно ясную и заученную до хруста служебную инструкцию.
Габриэлян отхлебнул чаю и пристроил в уголок схемы новые данные по институту земного магнетизма. Четвертый отдел института уже неделю возглавлял некто Руслан Шаймарданов. Руслан Тимурович начал свое земное существование три месяца назад. Зародился в электронных архивах как мышь в прелой соломе. Носитель же имени был существенно старше своих документов, до недавнего времени звался Мурадом Бокиевым и проживал в одном из пригородов Омска — а занимался тем же земным магнетизмом. А потом растаял в воздухе и материализовался уже в ЕРФ. И люди господина Сокульского, советника Сибирской Федерации, прихваченные в Тамбове, были посланы именно за ним. Тамбов был ложным следом, и этот след отменно взяли. Ох, Аркадий Петрович, да нешто вы думаете, что Сокульский, которого в Управлении между собой называют просто Хан Кучум, это дело так и оставит?
Не думаете. Полагаю, собираетесь укрыться за старой сварой, как за щитом. Поссорился Иван Иваныч с Иваном Никифорычем и с соседом его — и теперь они так и таскают друг у дружки промышленные разработки и ценных специалистов. Просто так. Из вредности.
На какое-то время это поможет. На какое?
Габриэлян посмотрел на часы. Выспался? Пожалуй, выспался. Есть чувство состоявшегося отдыха, внутренняя энергия. Спасибо Аркадию Петровичу и Майе Львовне. Воображаемый зелёный маркер отчеркнул еще одну позицию: теперь она не должна быть единственной женщиной. «Официальная» любовница мне сейчас скорее вредна.
Список вредных для здоровья вещей, однако, растет. И когда-нибудь схлопнется. Он допил чай, свернул терминал. Ненаписанные, не произнесенные вслух слова «нелегальная космическая программа» остались висеть в воздухе, потом погасли.
— А Москва высока и светла. Суматоха Охотного ряда… — уберечься невозможно. Значит, нет никаких причин не делать то, что хочешь.