Книга – самый терпеливый учитель

Перед человечеством сегодня стоят три глобальные задачи: это – защита мира, защита духовности и защита природы. Все они – главные условия нашего дальнейшего существования. Каждая из них неполна одна без другой. От этих трех начал зависит обеспечение грядущего не только Казахстана, но и всего мира.

Гамлетовский вопрос «быть или не быть» относительно к завтрашнему человечеству будет стоять перед нами вечно, если мы не прислушаемся к голосу благоразумия. Техническое развитие в мире шагнуло далеко вперед, благодаря чему человек стал расточителен в использовании природных ресурсов, созидательная энергия человека растрачивается попусту, и он утрачивает способность содержать богатейший океан культуры и мысли, накопленный предыдущими поколениями.К сожалению, мы далеко не в полной мере осознаем это. Интеллектуальный и идеологический вакуум уводит людей в сторону от восприятия реальности, низвергает его в пучину разложения – морального, нравственного, духовного.Третье тысячелетие требует от нас утверждения гармонии в нашем общем доме – ЗЕМЛЯ.

Книга – в своем первозданном, высоком и единственном, священном и одухотворенном, значении – является всесильным оружием человека в защите культуры и духовности. Книга несет человечеству знания и просвещенность.Книга хранит в себе тайны бытия рода человеческого.Книга – плод человеческой мысли, наделенный дыханием времени и пространства.Книге человечество доверило свои священные прозрения, откровения души. Только книга может научить, как двигаться вперед, как избежать катаклизмов и как взбираться на вершины человечности.Книга – самый терпеливый учитель.И только книга может научить нас безошибочно распознавать добро и зло, истину и ложь.Для человека мыслящего нет ничего дороже книги!

200-томная Библиотека журнала «AMANAT» Международного клуба Абая посвящена 10-летию независимого Казахстана. Мы оставляем будущему своей страны – молодежи – единственное и наиболее полное завещание – Книгу.

Поддерживаю благородный поступок Клуба Абая. Я искренне рад начинанию видного писателя Роллана Сейсенбаева в создании журнала «AMANAT» и 200-томной Библиотеки журнала.Уверен, что истинные патриоты страны поддержат и помогут его стремлениям служить культуре и духовности Отчизны.

Желаю новому изданию внимательного и благодарного читателя. Поздравляю казахстанцев с выходом первых томов Библиотеки журнала «AMANAT» – литература, искусство, история и философия, образование и религии народов мира.Любите, берегите и будьте преданы книге.

Нурсултан Назарбаев Президент Республики Казахстан 14 марта 2001 г. Астана

19. VІ. 93. Уж стал я было скисать в своем размышлении о «Книге слов» Абая, как подвернувшийся в это время роман Роллана Сейсенбаева «Мертвые бродят в песках» поддал мне жару: предоставил то необходимое контрастное (Абаю) поле, ту разность потенциалов, которая и нужна, чтобы ток мышления мог состояться.

Уже читая филиппики Абая против своего народа – хоть и любящие по интенции и интонации, но все же монотонные, – исполнялся я желанием вопросить его: хорошо – допустим, все станет по твоему: оставят казахи свой кочевой быт со стадами, вблизи животных обитая, примут цивилизацию с Севера, из России, каково то им будет, как пойдет дело дальше? И вот роман «Мертвые бродят в песках» предоставил мне эту возможность:

И в самом деле, как раз век прошел с Абаевых времен:

– пусть и животных, и темных, но своих, присущих Казахству? И, можно сказать, по программе Абая пошла история: мощное влияние и срастание с Севером: надвинулся он на Казахстан и пришил к своей судьбе и понятиям в единой державе России-империи, а потом в Советском Союзе зажили казахи. И вот диагноз: каково им стало, можно прочитать, взяв в руки роман Сейсенбаева, кстати, потомка Абая, из его же рода, потомственного казахского интеллигента.

Свершилось оседание казахского народа: вместо мерного и мирного кочевья по заведенным извека для каждого рода и клана маршрутам – прикрепились к земле, вросли в место («мещане», горожане стали), так что судьба их уже сопряжена с судьбой места, как это свойственно земледельцам и горожанам, прикованным, как цепями, к тому или иному месту и исполняющимися тяги Земли. Люди теперь ею увесисты: становятся навинченными на радиус, на шампур его нанизанными – и уже не в силах сдвинуться с насиженного места, как заколдованного и их околдовавшего.

Перед нами казахи, осевшие на берегах Аральского моря и ставшие из кочевников рыбаками, сменивши, так сказать, мясо на рыбу – и соответственно в казнь за предательство своего принципа стали они «ни рыба, ни мясо», того и сего лишилися. Ибо кочевье, что они умели и что им было заповедано от Бытия, оставили, а рыбаками на зыбком, кочующем «море» Арала – не надежно им стать, Это тебе не Атлантика и не Балтика или, на худой конец, Средиземное море, что вечны, океанны, но – старица того моря, что некогда протягивалась от Каспия до Балхаша. Оно стало мелеть само собой, от Природы, еще до вторжения советской власти с русского Севера в сторону южную, где Средняя Азия и Казахстан лежат.

«Природа не делает ошибок», – верно говорит у Сейсенбаева русский ученый Славиков, доброхот казахов и защитник их интересов, восставший против плана строить Каракумский канал, который призван отобрать воду у двух Дарий – Сыр и Аму – на орошение полей риса и хлопка, а Арал, который будет от этого погибать, наполнить через поворот северных рек (Обь, Иртыш…) на юг. Так воедино сплелись и сплавились судьбы России и Казахстана, их тела, их природы. А раз планы, то есть из ума разума и воли человека пошло дело истории, то тут уж на природу неча пенять, коли что не так, но на себя лишь, на свой ум разум. Ибо именно он дан человеку, чтобы согласовывать свою жизнь и хозяйствование с условиями, предоставляемыми природой, и предвидеть будущее на основе анализа прошлого.

Но тут словно лишение своего разума совершилось у казахов. Вот и мечется страстный и динамичный ум Сейсенбаева в поисках причин, объяснений и кого винить судить в том, что жизнь его народа пошла как то наперекосяк: и быт, и природа гибнет, и нравы… Легче всего в отроческом рессантимане (горечи досаде) винить ум и волю Севера: из России ведь пришли и принцип оседлости, и земледелие, и власть железная, лишившая воли и простора, и все эти планы переделки природы: пастбища – в пашню, скотоводства – в рисоводство и хлопководство (для пороха и войны, а не столько для одежды: не одевать, но убивать раздевать людей, а если и одевать – то в саван…).

И разница очевидна: Абай причину полагает в самих казахах. Обличая их в национальной самокритике, он все же полагает их субъектами своей жизни и истории. Сейсенбаев же видит казахов объектами чужого манипулирования, жертвами, в отчаянии мечущимися в западне социума и природы. Причины бед – вне их. И во многом это действительно так: сбит с панталыку народ, поскольку его вожди, гуманисты и просветители, как Абай, возжелали ему чужого каравая – жребия. А недаром сказано: «На чужой каравай рот не разевай» не желай себе чужой дхармы, как сказали бы другие, более мудрые соседи Казахства – философические индийцы с Юга: «Лучше дурно выполненная своя дхарма (принцип жизни, путь, долг. – Г.Г.), нежели хорошо исполненная чужая. Чужая дхарма опасна». (Это я формулы Бхагавадгиты привожу). И верно, приняли дхарму русского земледельчества и принципы советской власти, ее Логос плана и срока: скорей! Давай давай!

При таком подстегивании у казаха, как у иноходца, сбивался его мерный ритм, шаг и ход. Ведь казахская жизнь натуральная – медлительна, как жуют травы овцы и кони, так и аксакалы, не торопясь, обмысляют бытие: есть время думать, качаясь в седле, обдумывать основательно. А тут вдруг нахлынул истерический (для Казахстана) темпоритм города, машинной цивилизации и заставил соображать быстро быстро, что не возможно и не присуще ни им, ни, кстати, и земледельцам российским, мужикам. И дело пошло в стране в XX веке поперед разума: делание, обгоняя разумение. Об этом точно один из персонажей Андрея Платонова говорит: руки у нас поперед разума действовать, торопятся, оттого и все беды…, Да, такое ощущение от этого и от других произведений Сейсенбаева – что загнаны казахи, как подопытные кролики, в клетки чужой игры и эксперимента, и вот мечутся и расшибаются о прутья, задыхаются, сходят с ума, и верно: в такой фазе своего развития они оказались в стадии страдания от необходимой прививки (может, и не необходимой, но уже случившейся, и обратного хода нет: не переиграть свою историю) стиля жизни земледельческогородской цивилизации, агентом проводником чего явилась Россия, после чего наступить должна (и, кажется, ныне и наступает) новая фаза – прихода в себя, синтеза и своего прошлого, и совершившегося в XX веке, и на этой основе уже образование присущего себе, Казахству, и в то же время современного типа цивилизации.

Так что четыре фазы бытия Казахства видятся мне через сюжет Абай – Сейсенбай. Первая – это кочевой, родовой быт, отстоявшийся веками и тысячелетиями, культура Поля. Она остается за скобками, ее не ценит Абай, вырываясь из нее на путь свободной личности, так что она лишь в минусе представлена в его «Книге слов». Вторая стадия – это Абай и простодушный поворот Казахства к Северу за умом разумом и цивилизацией. И вот ЭТО произошло: нахлынул Север со своими принципами – и все перемешал, переместил, изувечил естественное, натуральное тут, и культуру Поля. В этом состоянии мира (третья фаза) родился и вырос Сейсенбаев. Он уже не ведал кочевья, культура. Поля для него лишь эстетический идеал, «преданья старины глубокой». Сам он уже горожанин, привыкший к удобствам городской цивилизации, к жизни интеллектуала и чабаном в кошаре не станет: не в юрте, а в международных отелях настропалился жить, отделясь от быта и судьбы своего народа. Но совесть-то у писателя скребет, и, свою вину чуя (правда, без вины виноватость то в нем: просто иной стиль эпохи, куда попал занесен), оправдывает свою «растлень» изображением ужасов жизни своего народа еще в более черных тонах и красках, нежели на самом-то деле. Книги Сейсенбаева – это черная мелодрама: и «Трон сатаны», и «Отчаяние» – одни названия чего стоят! – и об этом векторе интенции ужасания, паники говорят. А подзаголовок «Отчаяния» или «Мертвые бродят в песках», прямо готический (то бишь тюркский) «роман ужасов», и они нагнетаются тут – многие гибели, панорама глупости и злодеяний с народом и человеком: что сделали с нами ОНИ, какие-то трудно исповедимые глупые и злые силы Бытия!

По Абаю, они, эти силы, – в нас. По чувству его наследника – вне нас. Оба правы: они и там, и сям. Просто в разные фазы бытия акцент то на одной, то на другой стороне «дела». Да, надвинулись Пространство и Время – чужие. Такое метафизическое событие произошло в XX веке с Казахством, Оно – испытание, что выпадает всем народам и человекам. Но испытание и нужно: оно есть вызов призыв – свои силы и ум пробудить и стать самостью в истории, а не иждивенцами Бытия, каковы люди и народы в патриархальном, инфантильном состоянии родового быта природового, с нею слитого и от нее, природы, зависящего, у Бога за пазухой, нахлебниками Бога-Отца и Природы-Матери.

Следующая фаза – «грехопадение» во зло, а не просто искушение страданием (как в прежней фазе). Тут субъект испытания (народ, человек) становится сам виноват. Человек и народ переходят из состояния «нахлебника» у Бога-Природы в состояние наемника – у чужого дяди, у Социума (ад и трон Сатаны там), пока не заработает себе срединное состояние «чистилища» как бы, в кое и пришли ныне жить цивилизованные народы – разных причем цивилизаций: и Китая, и Америки, и Европы, и Индии, и Ислама… Казахство находится накануне перехода в эту фазу, но пока ему еще кровоточит описанная Сейсенбаевым стадия Блудного сына (в сравнении с сыном Послушным, что всегда при Отце), который сдвинулся в существование на свой страх и риск, стал экзистенциален. И вот для умного образования присущей Казахству цивилизации в своем Пространстве и Времени и полезны, и актуальны те самоанализы Казахства, что даны и в «Книге слов» Абая, и в романах Сейсенбаева.

Вопервых, очевидно становится задним числом (как и в математике при «доказательстве от противного», тут на собственном горьком опыте, что казахам учила История), что кочевье есть мудрое установление. Тут ведь – свобода от тяги Земли, непривязанность к месту, к его воле и полю силовому, что приконопачивает к вертикали радиуса Земля – Небо. Можно сняться всем народом с места, коли там кончилась трава или рыба (как вот в высыхающем Аральском море), и спокойно переселиться на другое место. Благо культура Поля не опредмечивает себя в сооружения на земле – там города и обстановка статуарная, – но у них все съемно, легко подъемно: и жилище юрта, и ее скарб минимальный, нехитрый, в мудром минимуме потребностей, в их ограничении. Кочевник – как мудрец, философ, принцип которого «все мое ношу с собой» – и не завишу, значит, от окружающих условий. И души казахов относились легко к местам и землям, пока обитали внутри ритма кочевья. И, кстати, недаром такой стиль культуры возник в пространстве Поля – степей маловодных, пустынь: там даже сама вода кочует, как реки, что меняют русла и усыхают (река Узбой, к примеру), да и как само старинное великое море от Каспия до Балхаша кочевало. Тут надо уметь сообразовываться с этим кочующим стилем жизни поверх смерти (воды поверх песков или под ними, где колодцы). А вот перестали, забыли, поддавшись чужой дхарме земледелов и мегцан (горожан) с Севера, себя по глупости разумея глупыми. И в этом – глупость мудреца Абая («на всякого мудреца довольно простоты»!): не усматривал ценности и культуры в быту народа и мечтал переделать его на оседлый лад. Не мог он, конечно, предвидеть того ужаса, что проистечет от этих перемен и что описан уже его потомком:

Но ведь в трагедии Арала – в плане естественной на поверхности Земли смены климатов, периодов воды и суши, оледенений – ничего тут особенного не произошло! Пересыхание же происходило, шло своим чередом на этом пространстве. А проекты и действия человека, предложенные его частичным разумением планы каналов и переброски рек тут на правах сил Природы и ее агентов выступают.

Причем Казахству как раз «с руки» такая оптика – многотысячелетний контекст, в каком ощущать-понимать эпизод своего существования. Ведь рядом древнейшие цивилизации, которые в своем распространении захватывали и Казахстан. И в романе Сейсенбаева множество исторических реминисценции: и о персидском царе Дарий, и о Тигре и Евфрате, как вавилонских двух Дарьях, как наши Аму и Сыр, и о подземных водах, как их использовали в той цивилизации. И о Римской империи. Подобный широкий кругозор и у поэта Олжаса Сулейменова: в его историко-культурном труде «АЗиЯ». Культура Поля исследована в контексте древних цивилизаций той Азии, что южнее Средней: Шумер, Вавилон, Иран, Туран…. Понятно, что сама ориентировка такая: перемена вектора интереса с Севера на Юг показалась раздражающей в период всепоглощающего влияния и давления России в составе советской цивилизации. И тем более – оттуда, с Юга, суметь прояснить темные места в «Слове о полку Игореве», в сей словесной святыне северян!..

И в романе Сейсенбаева этот исторический фон древности бросает успокоительный, укрощающий свет на ужасы и истерики современной текучки. Имея в виду такой широкий философский контекст, можно перейти и к более подробному рассмотрению того, что происходит в романе. А происходит – жизнь: в любых условиях, благоприятных или нет, а совершается у человека его единственная жизнь, и в ней он получает сполна, что ему положено: и радости, и страдания, любовь и красоту. Окружение и обстоятельства могут быть разными, но живут же люди везде – и в раю, и в полярном краю. Те же радости, страсти и горести имеют. И потому эта жизнь любима. Любима она и такая – в отчаянии и бесперспективности быта некогдашних кочевников, потом рыбаков, а теперь растерянных и никчемных, населяющих убегающие берега Аральского моря. И как: в этих, уже ггротивожизненных условиях, а все же жив человек! – особый интерес повествования Сейсенбаева.

Но ужасов пересыхающего Арала ему мало: давай еще взрывы атомной бомбы – ее испытания на поли гоне Семипалатинска. Да еще Байконур тут. Куча мала этих испытаний его народу. Они – как Немеиский лев, Лернейская гидра, Минотавр и пр. для Геракла и Тесея, для подвигов этих героев, расчистивших поприще для культуры и цивилизации Эллады. Это и Казахству предстоит. А уж работа эпоса, романа эти условия и чудищ воспеть. Что и делается: эти страшные сказки сказываются в книгах Сейсенбаева. Что там Хичкок и триллеры, где искусственно выдумываются ужасы! Тут – жути естества, в которые попадает искусство человека. Вон смерч, в который ввинчивается вертолет: «Вертолет не падал, а совершенно без определенного направления носился в воздухе, как пустой спичечный коробок по ветру, Этим же чудовищным порывом ветра с земли, с клочка ее поверхности, составлявшей в диаметре километров восемьдесять, внезапно слизнуло и лошадей, и сайгаков, и волков, и лисиц, и редкие деревья, что еще оставались понад бывшим руслом Сырдарьи, Слизнуло, но тут же скопом ударило все это скопище живых тварей оземь – и снова подняло, и завертело вместе с вертолетом будто бы в одном котле. И живые еще! – и мертвые твари теперь носились в воздухе, сталкиваясь друг с другом, шкрябая по обшивке вертолета безвольными копытами…»

Да, соизмеримы эти стадии – кануны обеих цивилизаций: совершившейся уже цивилизации Эллады и вот предстоящей к образованию (так полагаю) собственной цивилизации Казахстана. Ибо до сего можно было говорить о «культуре Поля», о «Казахстве» – как целостности быта и духа на основе этноса, народа. А «Казахстан» – это уже СТАН стояние, привязка к месту. И это устанавливается долго, и ныне – в процессе образования.

20. VІ.93. Вот уже превращается милая заброшенная деревенька моя Новоселки в садово-дачный поселок, где дети пенсионеров крутят во всю транзисторы, и рев рока вместо щебета птиц вторгается в слух. Что делать? Подойти ли к дому, где на всю катушку ревет звук, и попросить умалить – или потерпеть, – тем более что днем уеду сегодня, а на следующей неделе, может, и не будет такого? Ведь подойти значит вступить в общение, принять чужой образ и тон в себя, и даже если умалит звук, стану прислушиваться: достаточно ли приглушил? А если нет – снова идти, давить? В итоге себе же хуже: как раз привязан станешь к процессу освобождения от неприятности рабом неприятности этой станешь, тогда как коли сам научусь не обращать внимания (ну, уши заткни ватой) – просто аннигилирую присутствие сего мучения в моей жизни.

Кстати, такова всякая борьба за свободу: то препятствие, которое хотят одолеть (монархия, буржуй, бюрократ, женщина, своя слабость какая или недуг…), как только нацеливаешься на него, разрастается в объеме и важности в твоей жизни и из цели становится целым Бытия. Так что для освобождения (как процесса) эффективнее обратная установка: занять сознание иным и отодвинуть это на периферию. Вот и сделал так, включив у себя на крыльце радио «Орфей» с классической музыкой: это ближе мне и оттесняет тот крик.

Задумался сегодня: а как с Эросом, с сексом у кочевников, у казахов? О, тут, наверное, стремительный точечный натиск – СТРЕМГЛАВ! – как и у животных их в случке: жеребец на кобылу набрасывается (или бык на корову) уже полный страсти, и ему незачем разогреваться в процессе долгом, и он рвется скорее освободиться, излиться. В кочевье соитие – орган Рода, а не наслаждение Личности. Главное – не сам процесс соития и его сласть, но результат: рождение детей (умножение стада), и прежде всего сына мечтают иметь от жены. И в романе Сейсенбаева лекарь Откельды несколько раз женится, пока нежная Марзия не родит ему трех сыновей.

Вообще все любовно семейные истории в романе – как вставные легенды, инкрустации в социально-хозяйственный и экологический сюжет, и они выдержаны в эстетике фольклорной: умыкание, стихи песнилюбовные и воспоминание об умершей жене. Так что, строго говоря, перед нами еще не роман, а просто длинное повествование, где можно нанизывать персонажи на персонажи и встречи разговоры на разговоры. И плюсовать беду за бедой: высыхание Арала отравлению детей и рыбы водами, выпущенными химкомбинатом в Сырдарью, одичание собак и волков – к ядерным испытаниям в Семипалатинске, рождение там детей дебилов – к выветриванию почв от распахивания пастбищ, адвективный туман – к кислотному дождю, смерч – к пожару и т. д. Как семь печатей снимаются с Бытия в Апокалипсисе (вот модель книги Сейсенбаева). И насчет всего этого разговоры, встречи: бьется джигит батыр социальный Кахарман, защитник народа, пишет письма в Москву, встречается с учеными, с секретарем обкома, даже Горбачеву передает письмо. Тут канва – путешествия, как в античном и авантюрно бытовом романе, канва обзора панорамы. Экстенсивность: развитие во вне, захватывая все новые пространства, а не интенсивно, когда идет погружение внутрь души, рефлексия, как это уже в собственно романе нового времени, где не герой для обзора объективного состояния дел и описаний, а внешнее вверчивается во внутренний мир персонажа и там субъективно переживается и передумывается. Так это у Руссо уже («Новая Элоиза», «Эмиль»), кто аналогичен Канту, который не Пространство, а Время определил как главное поприще «я», внутренней жизни личности. И не надо объективной действительности быть такой сильной, как тут: смерч, буран, ураган! Они своим масштабом забивают интересность «я», внутренней жизни души. В казахском «романе» не усложняется внутренняя жизнь героя (тут Кахармана, да и то условно: просто о нем больше…), но набор одних и тех же ситуаций: мезальянсная влюбленность, противление родителей, умыкание невесты, недолгая счастливая жизнь, гибель возлюбленной – и долгая память о ней в песнях стихотворца-жырау Акбалака. Или верная жена, многотерпеливая подвижница сопутница в бедствиях персонажа. И такое же самое прокручивается просто еще на одном герое. Но в этом – не индивидуальная «слабость» Сейсенбаева-романиста, а стадиально историческая в нем черта: его народ еще близок к родовому быту и ценностям, и мало развита личность – так это в эпосе, в книге Сейсенбаева поэтика – переходная от Запада к Востоку. Она близка к восточному типу «романа»-эпопеи, чья структура – плюсование односторонних персонажей и эпизодов. А по ходу – много умных бесед, мыслей, афоризмов и красивых стихов. Сейсенбаев применяет прием монтажа, умело сплачивая сюжетные ситуации, газетные вырезки, легенды.

Но я ушел от рассмотрения казахской специфики. А я ее вижу в характере образов символов, играющих тут роль моделей. Например, несколько раз, как образец жертвы за друга, проходит легенда об Иманбеке,

21. V1. 93. Задумался: вот в «Книге слов» Абая всеобщие нравственные правила на все времена: не стяжай, учись, не предавай и т. п. – и никакой картины реальности. У Сейсенбаева пульсирует жизнь наша, материал действительности насыщенный; жизнь рыбаков, молитва муллы и легенды певцов, поход школьников, заседание обкома, полемика ученых…. И все те же вечные игры коварства и любви, волков и овец. Но тут и волки – в роли овец: сильные джигиты казахи вовлечены невидимыми силами механической власти в неестественную им реальность, где теряют ум и гибнут в пустых схватках.

Как бы в отношении дополнительности эти два типа употребления слов и письмен: Мысль и Жизнь, Правила – и к чему их применять. Накат волн действительности на душу и ум человеческий, что теряется в многообразии сил, мотивов, аргументов и вроде бы обоснованных понятий и планов. Ведь и те, кто хотели, вынашивали планы переброски северных рек, и кто воды рек на поля хлопка устремлял, и кто ядерный полигон построил, желали блага стране, людям, тем же казахам. И как же из этих частных благих идей и дел возникает, как их сумма и интеграл, – погибель и ужас?.. И, может быть, нечего особо и ужасаться, ведь не всеобщая то погибель, но частичная, как частичным было добро – так и зло. Ну гибнет Арал и никчемны теперь рыбаки там, не убравшиеся оттуда вовремя, Но это ж – в порядке функционирования природы и труда: меняется климат, кончается жила угля – и не нужен здесь труд более. Переселяться надо, и добродетель кочевья как раз в этом: непривязанность к земле, но большая приверженность надземью, воздуху и ветру, Легкосъемные былинки, птички – вот кочевники. Не обременены лишним материальным, но избыток сил влагают в слова, в айтыс-спор поэтов, в песнь, в интриги и дипломатию и политику межлюдских, межклановых отношений – там страсти, хитрости, замыслы… Это же – как изделия в мире Психеи. Если земледелец или горожанин излишек ума и рук тратит на изготовление предметов – дом, домна, театр, – то кочевник более свободен от вещности, и время у него есть на думу в седле, на песнь, слушать долгие сказы, на хищность и похищения невест, стад, джигитовку, игру….

В романе Сейсенбаева счет к Северу и России: послушались мы вас и, предав свои принципы кочевья, перешли к оседлости – и что же? Пропадаем теперь! Зачем стали вкладывать в нас свой ум, а мы поверили? А им русские и советские могут ответить: а зачем слушались? Сами ведь поверили – вот и ваш Абай к нам вас звал!

Так что трагедия легковерия запечатлена в книге Сейсенбаева. А теперь обратно – подозрительность ко всему чужому у казахов:

Но ведь новую радость жизни вкусили казахи-горожане – тот же Роллан Сейсенбаев и его сверстники: студенты, ученые, писатели. И не загонишь назад в седло. На лайнере реактивном привыкших летать….

Что же в них от Казахства осталось? Кроме этноса (физики, крови) еще и Память. Вон как модели прошлого обитают в сознании современных казахов.

«Звонок сокурсника и друга он (Кахарман. – Г.Г.) принял как добрый знак – голос Султана вселил в него надежду. Сейчас ему помощь друзей нужна, как воздух. Не зря, наверное, существует эта старинная легенда про молодого, отважного воина Иманбека, который, чтобы вызволить друга из плена, согласился на то, чтобы ему выкололи глаза. Рассказывают, что в роде Иманбека оказалось потом много ясновидящих, много искусных целителей и вдохновенных домбристов. Иманбек, оставшись без глаз, говорят, взял в руки домбру и очень скоро прославился. Все лучшие походные кюи, говорят, придуманы им. То было время, когда люди ценили дружбу и, даже враждуя, не роняли человеческого достоинства.

И снова Кахарман возвратился своими мыслями к сегодняшнему заседанию бюро».

Тут – инкрустация легенды, приносимой памятью, в сегодняшнюю будничную жизнь: «сокурсник», «заседание бюро» – вот новый быт и его приметы. Но критерии то ценностей – контактные: дружба, достоинство и при вражде, как необходимом для игры Бытия разделении людей на группы, кланы, роды. Потому относительно легко переходят казахи от одного единодушия к другому, от верности одному клану и роду и баю – к другому, без особых личностных мучений совести. «Кахарман оглядел членов бюро. Дрожат, как ягнята, каждый боится за свой партийный билет и должностной стул». Овца, волк, лошадь – основные животные модели, с животным сверяет себя казах в Логосе национальном.

Но вот еще важное: Иманбеку выкололи глаза, а в роде его стало много ясновидящих. То есть субъектом является не индивид и его судьба, но род как коллектив в пространстве и времени. Так что тут не христианская концепция единождной личности и судьбы, и не метемпсихоз, переселение одной души в последовательность существ (человека, слона, шудру, брахмана…), как в индуизме, но «род Иманбека», где один, родоначальник, его как бы хан и начаток, и идея, дает имя и сюжет существования всем членам клана; все перешли от грубой джигитовки, когда они были с глазами, от тупого батырства к духовной деятельности – певцы, гадатели, целители….

Так что и текущий в Казахстве ужас может обернуться переселением в новые ареалы быта и новые поприща деятельности, как и у Иманбека после выкалывания глаз проснулся талант певца.

Но сама легенда интересна в своих подробностях. Она рассказана в другом месте романа, еще раньше: Море Арала рассказывает эту легенду Насыру – аксакалу и мудрецу здешних мест:

«Персы завоевали мой народ, чтобы превратить его в рабов, угнали скот, пересекли Дарью и уже приближались к белоглавой горе, когда на моем берегу раненый, истекающий кровью джигит добрался до моей воды, омыл ею раны, надел на голову шлем, сел на огненного жеребца и поскакал вслед за вражеским войском…. Он нагнал врагов и сказал им, что желает говорить с персидским царем… «Хорош жеребец! – воскликнул царь. – Не хочешь ли ты подарить его мне?.. Говори свое желание – оно будет исполнено!» – приказал царь. «У тебя в плену оказался мой лучший друг. Оставь ему жизнь, а в замен возьми у меня все, что пожелаешь…» – «Все, что пожелаю? – усмехнулся царь. – А если я пожелаю взять у тебя глаза?» Воин, никогда не отступавший от своих слов, отвечал: «Я согласен, царь!» Царь отпустил на волю пленного джигита, а смелому воину выкололи глаза. Два воина, поддерживая друг друга, с трудом добрались до меня, вновь омыли свои раны. Огненногривый тоже не дался врагу – через несколько дней он вернулся к морю. И не один, а привел с собой целый табун лошадей. Обнял верного коня храбрый воин и спросил друга: целы ли у огненного глаза? «Целы», – ответил друг, «Если у вас обоих целы глаза, мне не о чем печалиться, друзья мои! – ответил храбрый воин. – Живите, будьте счастливы!» (с. 109–110). Здесь жеребец – брат. А глаз – субститут коня: вместо него – в жертву. И – взаимозаменимость существований, не исключительность «я», личности.

24. IX.93. Вчера дочитал книгу Сейсенбаева «Отчаяние» и могу оценить, какая это крупная вещь. Народный эпос. Сначала меня раздражала его куча мала: вали и то, и се – и разные места Казахстана: Арал, Алма-Ата, Балхаш, Семипалатинск; еще и Москва, а через газеты – и весь мир: и Америка, и Индия, и Румыния… Еще и эпохи разные – через стили повествования: нынешние рассудочные споры ученых и предания прежних времен, выдержки из газет – и стихи… Пестрота персонажей и профессий: рыбак, мулла, поэт, секретарь обкома, ученый, наркоман, пьяница, безумная пророчица, жена-хозяйка, а главное – стихии природы: пески, песчаные бури, ливень и засуха, капризы небес, ледников, рек, птиц, рыб – их, мирных, хищное остервенение, когда в бешенство от безводья и солончаков приходят (как души людей в невыносимых условиях…).

О, это универсум – этот роман. Еще и политика, и разные ее контрадикторные устремления, и ее буффонные персонажи лицедеи на арене массмедиа. Роман панорама Бытия. И главный персонаж тут не личность, а народ в лицах разнообразных – в теснине между Природой и Историей, между этими Симплегадами: как между Сциллой и Харибдой пройти каравану народа и не быть размолоту и проглочену? Ибо стал безумен и шизофреничен гут человек, не в силах совладать и ориентироваться в навалившейся со всех сторон и так сразу требующей реакции многослойной действительности, в которой одно противоречит другому, и как согласовать все? У всех вроде своя частичная правота; и в аргументах «партии и правительства» орошать земли, и в установке экологов: не трожь Природу, она само регулирующаяся система и мстит за некомпетентное вторжение, что и случилось как раз на территории Казахстана: его народ стал жертвой рассудочных экспериментов – и политиков (построить социализм-коммунизм), и ученых (преодолеть природу!), и т. п.

И возникает, естественно, ностальгия по прежнему, отлаженному кругу жизни в ладу с природой, приноравливаясь к ней, а не насилуя. Тогда и человек был гармоничен: джигит, певец жырау, аксакал… Да и теперь самые хорошие люди – те, что из прошлого, с закваской оттуда: Насыр, мудрец-мулла, Откельды, народный врачеватель, Акбалак, поэт, и милые плавные женщины: поэтическая Карашаш и мудрая Корлан, но их сын (Насыра и Корлан) Кахарман родился уже в чумное время, ошалевшее среди вихря взаимоисключающих ценностей. Он ищет правды и блага, желает служить народу и жить по совести – и непрерывно наталкивается на путаницу мира сего, барахтается в его сетях, запутывается еще более в попытках вырваться сразу и добиться… – устает, пьет, впадает в отчаяние – и кончает с собой, как перед этим символически и прообразно – выбрасываются на берег от невыносимости сверхсоленой (переогненной) воды Арала его священные рыбы: Белуга и Сом. Так и Кахарман: удушив растленного анашиста, изнасиловавшего женщину самосжигается.

Да, опасный путь и «выход». Отчаяние – великий грех и приводит к самоубийству, а это деяние греховнее убийства даже, в котором человек еще имеет шанс покаяться…. Усталость и безразличие – предтечи отчаяния. Вон как размышляет Кахарман, везя тело матери в цинковом гробу: «Что за время такое теперь наступило? Два самых глубоких таинства – рождение и смерть – потеряли ореол святости, мы смотрим теперь на них обыденно, даже если они имеют отношение к людям очень нам близким. «Это следствие твоей усталости, – спрашивал себя Кахарман, – или причина? Впрочем, не все ли равно? Следствие это или причина – в первую очередь это факт. Что нам смерть близкого человека? Что вообще нам умирание, смерть как таковые? Словно все мы давным давно превратились в маленьких дьяволов – совершенно равнодушно смотрим на то, как мрут наши ближние, как умирают моря вокруг нас, природа…».

Перипетии бытия вгоняют его в Мысль – единственное пространство простора и свободы, что человеку осталось, но и тут он упирается в ограниченность смертного ума: «Кахарман сидел в купе и тупо смотрел перед собой. Зло ухмыльнулся: «Все размышляешь, раб божий Кахарман. И не надоело тебе? Вот задумался ты сейчас о жизни и смерти. Конечно, это два разных понятия. Пока ты живешь – ты мыслишь. А вот ответь: что случится с твоими мыслями, когда не станет и тебя? Уйдут с тобой в сырую землю или полетят в небо вместе с душой? Нет, не ответить тебе, человечишко, на этот вечный вопрос. Не дано. Потому что не умеешь ты мыслить, а умеешь только разрушать, осквернять. Сказано: есть предел человеческому уму, а вот глупость его безбрежна… – Так что сиди, молчи в тряпочку, мыслитель…».

И Кахарману – по доброй традиции умников европейской и русской литературы, кому черт является (Фаусту, Ивану Карамазову, Адриану Леверкюну…) – является свой национальный дьявол, джинн – мелкий бес, с забавными восточными приметами и колоритом Плагиат? Нет, цитированье и парафраза, вариация на вечный сюжет, что постоянно во всех литературах (вспомним использование античных мифов, сюжетов и персонажей). И вот как оригинально подан взгляд джинна на человеческий род, на ад и их там, бесов, в службу:

«По мне, я бы весь этот мерзопакостный род человеческий подпалил на адовом огне – слегка, для порядка, чтобы напомнить: вот вам цветочки, подождите – будут ягодки…. Вы уничтожили на земле все, что можно было уничтожить. Когда Бог всех вас за грех изгонит в ад, он прикажет нам, бесам, сойти на землю. Он прикажет: оживите на земле все ручьи и речушки, все озера и моря, которые погубил идиот-человек! Оживите зверей и всех остальных тварей, которыми когда-то наполнил я землю! Из-за вас придется нам впрягаться в это ярмо! Думаешь, легко это будет? Да мы захлебнемся в крови, задохнемся, когда будем разгребать после вас горы дерьма! Так вот, дружок: люди – это звери, не даст им Бог милости, так и знай…».

Такой сюжет – экологический – неведомо было поднимать ни Гете, ни Достоевскому, ни Томасу Манну… Но тут эта трагедия – природу и истории – еще и трагедией ума усилена: невозможность разуму разобраться что к чему, найти правильный путь и мысль; все предательски подводят и оборачиваются ложью и злом (как вон вроде бы идеально-прекрасные принципы «свободы, равенства и братства», или идеал коммунизма как счастья для всех… Стадия «несчастного сознания», как обозначил Гегель таковую в «Феноменологии духа». И она прейдет, но вынести ее человеку, на кого она пришлась, эта фаза в развитии его народа, неимоверно тяжко, и вот наш казах сокрушен….

Однако выход, и благой, намечается. Кахарман перед своим концом напрягает ум, чтобы передать сыну Беришу, к чему пришел:

«Что ж, надо проститься, надо сказать последние слова, пока есть время. Сколько у него минуты: три? – Сынок! Хочу тебе сказать об одном: не смей уставать! Не будет пути – иди по бездорожью! Из последних сил – но иди!»

Что ж, это тоже «конечный вывод мудрости земной», как и в «Фаусте» Гете, достойный его вариант. И тоже – неустанность завещается человечеству:

Еще и национальный акцент расслышиваю, процитировав: у германца, земледельца и горожанина, акцент на Времени («каждый день»), тогда как у казаха-кочевника – на Пространстве («путь», «дорога», «бездорожье», «иди»). И там вертикаль Бытия подчеркну erobern, что переведено у нас как «иди на бой», буквально, значит: «превысить», усвоить себе то, что НАД – Оbег. А казахский Логос ориентирован на горизонталь мира, как и естественно быть в космосе кочевника.

Важно и продсужение последних слов Кахармана:

«– Мы рабы с самого рождения, и таким наше поколение останется до конца. Но вы то! Вы то будьте людьми – слышишь, сынок!»

Таков Логос Рода и преемственности поколений: следующее поколение да выполнит то, чего не смогло предыдущее. Это – Логос жирный, стада и приплода. Логос Судьбы. Трудно тут родиться Логосу Свободы, Личности, что так мощно развился в Европе и России. А почему? Благодаря христианству, а в нем – принципу ПОКАЯНИЯ, в силу которого и великий грешник, разбойник, блудница могут вмиг переродиться, стать на новый путь самосозидания, ломая Предопределение.

В романе Сейсенбаева персонажи все более обращаются от гнусной и нелепой жизни сей к сверхценностям: предания, легенды, песни, что из народной сокровищницы фольклора и из древности протягиваются, но и еще выше – тянутся к Богу, Аллаху, Корану. И цитируются из этой книги прекраснейшие стихи – о сотворении благого мира и дивной природы. Более того, принимается интернационализм в религиях: Библия тоже читается. Правда, оттуда берется, из Нового Завета, самая «языческая» его книга – Откровение Иоанна, или Апокалипсис, где чуть ли не адекватно описывается то, что совершается вокруг Кахармана.

И все же тот предел в Духе: послушание Корану, заветам отцов. Ну а если я такой блудный, сорвался уж с путей, как вон джигит Кахарман и многие персонажи Сейсенбаева из его поколения, – им то как быть? Нет в них той закваски и мерного ритма, что в их отцов вложены патриархальным бытом. Они уж расшатаны изначально – и как собраться в целость, Личность? Или так и оставаться ареной противоборствующих импульсов и понятий, в шизофренической ситуации распада, раздвоения и разумножения личности, как наш Кахарман, с умом, не развитым культурой, но с сильной натурой, рвущейся действовать? Самочинно взятый им на себя долг вершить правду-справедливость приводит его к убийству, а совесть – к самосуду самоубийству. А улучшение рода, породы и развитие в личность предоставляет сыну, МИНУЯ СТАДИЮ ПОКАЯНИЯ. Но как же сыну улучшиться, коли он снова по тому же кругу будет идти и не получил в отце опыта-примера: осилить отчаяние, переступить преступление даже свое с помощью раскаяния – и так выйти на второе дыхание, на следующие ступени восхождения в Личность? Ведь и наш добрый Кахарман в общем пребывает в убеждении, что этот мир – зол, а сам он хорош, и если стал дерьмом, то это от условий мира, а не от себя. И в этом плане высший (даже по сравнению с Кораном) казахам уровень подан Абаем, к кому в книге Сейсенбаева не раз обращаются. Абай ведь устремлял вектор казаха внутрь себя: как вылечить свое зло и пороки.

Вслушаемся в контекст, в котором появляется образ Абая. В районе Синеморья (их Арал) седьмой день бушуют соляные ураганы. «Ураган часто меняет направление и способен уничтожить весь урожай в целинных областях, не пощадив и хлопок Узбекистана. Тогда и над Иртышом пройдут соляные дожди…

«Значит, беды наших родных краев могут сказаться и за тысячи километров?» – простодушно удивлялась Айтуган (жена Кахармана. – Г.Г.).

«Да, недуг, который случается в одном конце Земли, обязательно даст знать о себе совсем в другом. Таковы закономерности природы. Вот бы так было и в человеческом обществе! Увы, нет этого»…

«Ты все о том же печалишься, Кахарман, – мягко ответила Айтуган. – Раньше я не понимала строчек Абая: «Не будь сыном своего отца, а будь сыном своего народа», – думала: как же такое может быть? А теперь знаю: есть такие люди на земле, и один из них…» – Она не закончила, отвернулась, зарделась…»

…Мчатся годы, все чаще и чаще человек задумывается о своем предназначении, и если ты мыслящий человек, тебе невозможно пройти мимо великого Абая. Кахарман издавна не расставался с книгой Абая. Он страдал над ее страницами. Ибо была она и правдива, и горька. Но и черпал в ней силы, оттачивал ум…. Он понял, что Абай – разный. И еще – что у каждого свой Абай».

Вот это, личность Абая в каждом, – уже переход от Судьбы к Свободе, от Рода – к Личности. (Не могу еще добавить: от фатализма ислама, с его акцентом на Предопределении и судьбе, – к христианскому творчеству личности в свободе…).

А ведь загадочно звучат эти строки Абая, как коан дзенбуддийский. «Не будь сыном своего отца» это прерыв цепи Рода и его рока (подобно и у Христа: да оставит человек отца и мать и пойдет за Мной…) и означать может свободу выбора человеком своего пути и возрастания в Личность, становясь членом более широкой общности – народа. Но тут подстерегает еще большая взаимозаменимость индивидов, джигитов, как особей природных. Так что как «сын своего отца» – более в этом может быть индивидуальности и ближе переход к Личности.

Григорий Гачев

Здесь, у самого аула Караой, Сырдарья начинает шириться, бурно шуметь, вскипать желтоватой пеной у берегов. Всяк стоящий на берегу поймет ее радость. Словно бы она, тащась день изо дня по горячим пескам, уже теряла надежду добраться до моря, уже задыхалась, а здесь, у самого аула Караой, ударил вдруг ей навстречу гул долгожданного моря и она вся встрепенулась, расправилась, весело затрубила – и понеслась, мчится к нему, верная и преданная, вот уже тысячи лет, вот уже тысячи лет…

Всяк стоящий на ее берегу, впрочем, не может не заметить и другое. Он обнаружит, что река с годами медленно, но верно мелеет, берега осыпаются. Он подумает об этом, и станет на сердце у него сумрачно. Так отвечает человеческая душа на любое исчезновение, на любую смерть. Среди окружающих ли ее людей или среди природы. Ибо исчезновение, ибо уход в небытие того, что когда-то было рядом и, быть может, казалось вечным, – это лишнее напоминание человеку о его бренности…

Молодой учитель географии стоял на берегу и с жалостью смотрел на реку. Да, она мелела. Там по всему верховью, из нее жадно сосут воду промышленные предприятия, воздвигнутые на берегах за последние годы. Вода ее уходила в песок, бесхозно выплескиваясь на огромные плантации хлопка и риса, разбросанные вдоль обоих ее берегов… Если так будет дальше, то скоро Сырдарья окажется испитой до дна. Однажды она не принесет свою воду морю – она умрет. Если умрет река, умрет и море. Если умрет море, умрут и рыбаки, и землепашцы, и животноводы, населяющие ее берега. Вымрут и аулы, разбросанные по всему побережью. И дальше – смерть потянется к городам…

Трудно все это было представить учителю Жалелхану, но такое вполне могло случиться. Он уже третий год учительствовал в Караое; приехал сюда сразу после института, по направлению. За это время сколотил из увлекающихся ребят небольшой географический кружок. Видя, что они любознательны, учитель выводил их в походы. За разговорами, за увиденным, за услышанным ребята лучше узнавали родной край; да и самому ему было интересно. Прошлым летом они прошли вверх по Амударье, а в этом решили совершить путешествие по Сырдарье…

Они шли весь день, только к вечеру учитель дал команду. «Ребята, привал!» И вот уже потянулся дымок костра, туристы принялись готовить ужин, но прежде всего конечно же бросились купаться. После ужина все, как это водится в походах, потянулись к костру, зазвучала гитара, некоторые, впрочем, отправились спать, утомленные дальней дорогой. Учитель, помешивая палкой в костре, спросил школьников:

– А знаете ли вы, что в истории практически нет властителя, который не побывал бы на берегах Сырдарьи?

Ребята, приготовившись слушать, молчали. Красное солнце уже скрылось за песчаными холмами, было сумрачно. В степи за спинами ребят юркали суслики, пробегали вслед за ними лисы…

– Лет триста или двести назад еще до нашей эры эти степи населяли воинственные саки. Персидский царь Кир надумал однажды их покорить. Но дорожили саки своей землей. Они разбили персидское войско, а самого Кира взяли в плен…

Мягкий голос учителя завораживал. И не только ребят. Совсем молоденькая его коллега Жадыра, только только после института, слушала его с той девичьей задумчивостью и смущенностью, которые ясно выдавали ее нарождающееся чувство.

– Саки были не совсем обычным племенем. Дело в том, что во всем у них главенствовали женщины. Мужчины подчинялись им, поклонялись их духам. После пленения Кир царица саков Томирис приказала воинам отсечь Киру голову и бросить ее в бурдюк, наполненный кровью. «Ты жаждал крови, Кир? Так насыться же ею!» – сказала она при этом. Воины крепко завязали бурдюк и кинули его в Сырдарью. Почитайте девятитомник Геродота – там есть эта историческая легенда.

– После Кира на престол заступил Дарий. Скоро он собрал огромное войско и решил уничтожить скифов. Скифы отступили, но, отступая, сжигали за собой все, уничтожали колодцы. Тогда Дарий вызвал их на открытый бой. Царь скифов Иданфис вместо ответа прислал персам подарки: быстрокрылую птицу, мышь, лягушку и пять стрел. «Значит скифы запросили пощады!», – обрадовался Дарий. Но мудрый его полководец Гарил объяснил: «О всемогущий Дарий! Это не так. Этим они хотят сказать: персы, летите птицами, бегите мышами, скачите лягушками через наши болота – но прочь с нашей земли! Иначе ждет вас смерть от скифских стрел!» Дарий тут же покинул земли скифов. В том походе он выколол глаза храброму скифскому воину Иманбеку, который просил царя высвободить из плена его друга. Он выколол глаза Иманбеку, но за это отпустил на волю его друга. И понял, что такие люди, что такое племя не склонит своей головы ни перед кем. Иманбек жил на берегу Сырдарьи. Он стал музыкантом, целителем, пророком и поэтом…

Один из учеников, семиклассник Омаш, воскликнул:

– Мне дедушка говорил, что могила святого Иманбека сохранилась!

– Да, она сохранилась. Раньше люди специально приходили, приезжали поклониться духу святого Иманбека – это исцеляло людей от болезней. Теперь она осталась на территории Байконура, туда не попасть…

– А где Алтын тюбе?

– Алтын тюбе в Туркмении, Бесшатыр на Или… Красивые мавзолеи на могилах святых видны издалека. А если присмотреться к их камням, то и в рисунке, и в орнаменте, и в самой архитектуре можно найти доказательства того, что культуры – Казахстана, Средней Азии и Египта, Ближнего Востока очень похожи…

Омаш посмотрел в ту сторону, где по его предположениям должен находиться Байконур, и задумался. Полоса багрового заката окрашивала далекие барханы, и воображению подростка на миг предстало персидское войско в железных шлемах. Оно двигалось зловеще колыхаясь, над ним стоял гул человеческих голосов, слышался лязг мечей, звон копий…

– Позже, в третьем-четвертом веке, этими землями владели тюркские каганаты…

– Учитель! – вспомнил Омаш. – Вы обещали почитать нам стихи…

– Тюркских воинов? Потом как-нибудь… – Он помолчал – Омаш, ты можешь объяснить, что такое человек?

– Я? – растерялся школьник и ляпнул первое, что пришло ему в голову: – «Человек – звучит гордо!»

Вокруг засмеялись.

– Это, конечно, да. Ну а если самому подумать?

Омаш молчал, не находя нужных слов.

– Человек – это начало разумной жизни. Только ему дан разум. В то же время человек таит в себе множество опасностей. Его знания могут превратиться в огромную разрушающую силу, – сказал Жалелхан.

– Почему? – Ребята, затаив дыхание, ближе подвинулись к нему.

Учитель помолчал и вздохнул:

– Иногда мне кажется, что человек – это грандиозная ошибка природы…

Ребята переглянулись, ничего не понимая.

– Потому что человек восстал против матери, которая его породила – против природы.

Жадыра вскинула голову и сказала с какой то дерзостью, искренним ее убеждением:

– Подчинить природу себе, заставить ее служить человеку – разве это не главная наша цель?

Грустно улыбнулся Жалелхан:

– Нет, Жадыра, не главная. Природу нужно любить, но не надо ее покорять и подчинять. Это невозможно. Природа жестоко мстит человеку за вмешательство.

Жадыра смотрела на него с непониманием.

– Впрочем, это тема для очень серьезного разговора, мы об этом еще поговорим. Эти мысли пришли ко мне не просто: я заметил, что камыш на реке поредел, сама река обмелела… Ну что, спать?

– А стихи? – загалдели ребята.

– Учитель, а почему наши войска вошли в Чехословакию? – спросил вдруг Омаш.

– Потому что чехи хотели свергнуть социализм! – закричали все.

– Омаш, а ты сам как к этому относишься? – Жалелхан с любопытством посмотрел на ученика, который нравился ему больше других своей откровенностью, какой-то недетской сообразительностью.

– Я не люблю насилия, – тихо ответил Омаш.

– И я не люблю…

Возникла пауза: неловкая, необъяснимая и странная.

– Давай больше не будем говорить об этом, идет? Думаю, что руководители двух государств урегулируют эту проблему.

– Жалелхан, а все-таки почитайте нам стихи, – попросила Жадыра.

Он улыбнулся ей за то, что она сознательно или нет? – сгладила неловкость.

– Ну что ж, уговорили.

Долго лежал Омаш с открытыми глазами. Как много звезд на небе! Какие они крупные! Кажется, крикни – и все посрываются и полетят на землю серебряным дождем…

Он смотрел на звезды и слышал плеск Сырдарьи. Потом подумал про Байконур, про могилу святого Иманбека. Вот бы стать таким же смелым! Стать таким же прекрасным поэтом, как Иманбек! С тем он и уснул.

Собака сумасшедшей Кызбалы села посреди двора, задрала вверх морду и завыла. Жуткий это был вой, словно она предчувствовала не одного покойника, а целых десять. В Караое другие псы, обычно отзывавшиеся на любой звук, теперь молчали, напуганные, словно бы собака сумасшедшей Кызбалы этим воем хоронила не только людей, но и вообще всякую живую тварь в ауле и вокруг; их в том числе.

На песчаный взгорок у моря взбежал матерый волк – вожак стаи. Он тоже задрал морду и завыл. К нему присоединилась волчица с волчатами. Но недолго они выли. Сбежали с пригорка и торопливо затрусили в сторону Балхаша… Мимо Караоя тем временем стали пробегать стада сайгаков, Один… два…три… они мчались стремительно, не оглядываясь – уходили отсюда и тоже к Балхашу. Люди в ауле спали и не знали, что в степи началось лихорадочное волнение, что все там пришло в движение. Собаки наконец учуяли живые запахи всколыхнувшейся степи. Одна за другой они принюхивались, прислушивались, вот начали взлаивать… одна, вторая… лай их ширился и вскоре соединился в одно жуткое целое. Люди стали просыпаться, выскакивать во двор, и вскоре весь Караой был на ногах. Старый рыбак Насыр вышел на улицу, накинув легкий чапан. Увидел пробегающих за кузницей сайгаков и подумал: «Что их вспугнуло?» Нехорошее предчувствие тронуло его сердце: как бы не случилось чего с Омашем. Учитель-то, конечно, учитель, этот Жалелхан, но ведь тоже человек молодой, неопытный. Ишь, чего надумали: пешком по Сырдарье, до самого Ташкента…

Омаш проснулся от сильной тошноты. Попытался подняться, чтобы отойти в сторону и, там облегчиться, – но не смог этого сделать. Только он привстал, как тут же упал навзничь и потерял сознание…

Жалелхана бил озноб. Он тихо постанывал от жуткой головной боли, ему казалось, что боль сейчас разорвет череп на части. Он тоже порывался встать, но тело было как ватное. С трудом перевернулся на бок – его вырвало. Стало легче. Он сел, огляделся. Ребята были на месте, не было среди них только Омаша. Уже светало. Потянулся к чайнику, чтобы глотнуть воды, но его снова стало рвать. Тут он увидел Омаша, который лежал в стороне, лицом вниз. Жалелхан приподнял голову мальчика. Омаш был без сознания. Жалелхан бросился будить ребят. Ни одного из них не удалось поднять на ноги. Ребята постанывали, делали попытки встать, но тут же падали, как подкошенные. Жадыра открыла глаза. Жалелхан сказал ей: «Кажется, мы все отравились…» Учительница слабо, согласно кивнула. Превозмогая дикую головную боль, сильно шатаясь, спотыкаясь, Жалелхан направился к чабанскому домику, который был за пригорком в полукилометре от них. Там должны быть люди, люди помогут им, только бы дойти, только бы дать знать… Вдруг он увидел змей. Их было много, их было очень много. Все вокруг него колыхалось, блестело в лучах восходящего солнца живым, серебристым ковром. Но не было им дела до человека, который брел, еле передвигая ноги. Их живая, шипящая лавина передвигалась от берегов реки к пескам. Они уходили в пески… Жалелхан приближался к дому чабана. Лошади, чуя змей, в страхе ржали и бились. Жеребец, привязанный к столбу посредине двора, кружил вокруг столба хрипя, вставая на дыбы. Сколько он ни стучался в дверь, ему не открыли. «Неужели чабан тоже отравился! – осенило Жалелхана. – Значит… значит, это речная вода… вода Сырдарьи…» Подошел к жеребцу. Но его снова скрутило и стало рвать. Лошадь шарахнулась от резкого, неестественного запаха, которым понесло на нее от учителя. Он протягивал руку к уздечке, но лошадь не подпускала человека к себе… С великим трудом он взобрался на лошадь. «Сообщить… только бы успеть сообщить…» лихорадочно думал Жалелхан. Поскакал в сторону шоссе. Змеи под копытами коня разлетались, шипя и извиваясь.

Директор здешнего рыбопромысла Кахарман Насыров в то утро был на ногах раньше обычного. В эти минуты он мчался в область на бюро обкома. – Что это? – испуганно вскрикнул шофер, резко тормозя. Змеи, двигаясь широкой лентой, пересекали шоссе. – Пусть пройдут, – ответил Кахарман с легкой досадой. Он посмотрел на часы. – Сколько их, Кахарман ага, смотрите! Это на целый день…

– Что же сорвало их с места? – удивился Кахарман.

– Скачет кто-то. – Шофер показал рукой. Всадник махал им и что-то кричал, но они не могли разобрать его слов.

– Это же наш учитель! – узнал шофер. – Жалелхан!

– Дети!.. – закричал Жалелхан, приближаясь. – Дети отравились… Дети…

Кахарман выскочил из машины, снял учителя с коня, втащил в машину.

– В область! – на ходу крикнул он шоферу. – В область сообщи!

А сам поскакал в сторону реки.

Омаш бредил. Время от времени сознание возвращалось к нему. Он открывал глаза, видел проползающих совсем рядом змей и снова терял сознание – теперь уже от ужаса, отвращения. Рядом – кто корчась от боли, кто тихо постанывая, пытались встать – рядом с ним было еще семнадцать ребят и совсем молоденькая учительница Жадыра. Змеи не нападали на людей, они торопливо уползали в пески – быть может, понимая, что не от этих жалких, корчащихся двуногих существ следует сейчас ожидать опасности… Нет, не от них.

– Омаш!..

– Отец… – прошептал Омаш, слабо улыбаясь. – Я… Я не хочу умирать…

– Ты не умрешь, сынок… Не умрешь…

Кахарман поднял сына на руки. Он стоял с сыном на руках – мимо них ползли и ползли змеи. И показалось ему вдруг, что река в ту минуту вышла из берегов, вся превратилась в этих черных, гнусных тварей и пошла войной на род человеческий.

Но все было проще. О, все было совсем просто. Но Кахарман пока этого не знал. Он не знал, что накануне химкомбинат в верховьях Сырдарьи спустил в реку особо ядовитый японский дефолиант. Семнадцать детей и два учителя из Караоя, чабан и его семья стали первыми жертвами зарождающейся катастрофы Синеморья.

Кахарман стоял с мертвым сыном на руках и пока еще не знал ничего этого.

Как, впрочем, и то, что к обоим берегам уже стало прибивать мертвую рыбу, что она уже начала разлагаться, что первый смрад, первое зловоние уже поднималось от воды, повергая всякого стоящего на ее берегу в пучину отчаяния…

I

Не спалось старому рыбаку Насыру, долго и беспокойно ворочался он в куцей, жесткой постели, все вздыхал и бормотал что-то неразборчивое. Плохо и мало спится человеку на старости лет; беспокоят воспоминания. Приходят из прожитой жизни и ворошат память тяжелые, трудные годы. А то вдруг лезут в голову всякие мелкие, забавные истории, вроде бы давно забытые. И кто разберет, почему так причудливо устроена человеческая память. Разве что сам Аллах…

Но ошибся бы тот, кто подумал, что Насыра мучают по ночам присущие его возрасту старческие хвори. Насыр был сильный, жилистый старик – в сущности, был он стариком без возраста. Только скуластое, смуглое лицо с печатью глубоких морщин говорило о том, что он уже долго живет на свете. Такие крепкие, будто бы полагающиеся только на свое натруженное тело и руки, старики узнаются сразу. Живые глаза Насыра смотрели на окружающий мир, на людей открыто и независимо. Насыр был скуп на слова, замкнут и сосредоточен, как, впрочем, многие в здешних местах. Но если кому удавалось разговорить Насыра, он вдруг оказывался чудесным рассказчиком. Особенно хорошо Насыр пересказывал легенды и предания. Неожиданно в голосе его, в интонациях появлялась мудрость, величавость. Старинные, давно вышедшие из употребления слова звучали загадочно, с тем оттенком превосходства над нынешними словами, который в точности определял меру неприязни старика к ним. Ибо «нынешние» казались ему и суетными, и легкомысленными, и слишком уж обиходными, что, пожалуй, тоже было причиной его неразговорчивости в обычной жизни. Никто его в такие минуты не перебивал, верно угадывая, что это было бы бестактно. Слушали молча, а внук Бериш глядел на деда открыв рот.

Сразу после войны в Коктенизе – Синеморье заново зажил рыбацкий колхоз. Председателем своим рыбаки выбрали Насыра. Война тоже оставила на нем свои рубцы, но смело выводил он рыбаков в море.

Эхе-хе, какие это были рыбаки… Калеки, потихоньку возвращающиеся с фронта, вдовые женщины да сироты – малолетки. Насыр вел горькую, шутливую арифметику. Вдова – полмужика, малолетки – четвертинки. Четвертинку к половинке, половинку к культяпке, культяпку к огрызку – вот и получался какой-никакой мужской отряд.

И добром отвечало море людям Насыра: хорошая шла рыба в старые, латаные сети колхозников. И хоть трудная была тогда жизнь, но не отчаивались люди; знали: от беды до радости – рукой подать, сегодня калечит, а завтра лечит…

А что же теперь? Словно бы разминулись счастье и несчастье. Словно бы решило теперь море помучать старика Насыра на закате его жизни, словно бы решило оно не дать спокойно умереть именно тому, кто всех больше, кто всю жизнь любил его верно и преданно: ему, именно ему в первую очередь отомстить за все людские прегрешения. Умирало море. Слишком много несчастья принес ему человек, – умирало и не сулило спокойной, честной смерти старику Насыру.

Не был силен старик в книжных премудростях, не больно-то умел выразить свои мысли, да и не было в нем каких-то особенных мыслей в те годы, когда все было хорошо. Несчастье заставляет человека рьяно думать. В последнее время мысли старого рыбака роились в замкнутом кругу. И сейчас – дремля, и просыпаясь, и вновь смежая веки, и снова просыпаясь, – думал он все о том же. Когда беда обрушивается на природу, она вступает в ответную борьбу. Сколько же гор исчезло с лица земли и народилось вновь со дня творения? Сколько морей? Что уж говорить про реки и речушки? А сколько людских жилищ было погребено под пеплом – и сколько возникло вновь? Все это было нужно самой природе – она сама и только сама знает, что творит.

Ну и глупый же человек произошел от Адама и Евы! Глупый и самоуверенный. С давних пор перестал почитать ее за мать: он стал ее покорять, множество раз непоправимо ошибаясь, со все большей и большей жестокостью. И как она ни была терпелива и доброжелательна, как всякая мать к своему неразумному дитяти, но теперь она начала противиться и все чаще мстить-его помыслам, его жестоким делам. Да и то ведь сказать: сам Бог благословил человека на мирную, разумную жизнь. Создав людей подобными себе, разве не сказал он им: живите, род ваш распространится по всей земле. Да будет все вашим – рыба в реке, птицы в небесах, обильные плоды, рожденные щедрой землей! Обладайте всеми богатствами земными! Однако… однако ж, странной оказалась эта щедрость. Бог, не поскупившись для человеческого чрева, мало дал ему разума. И если вчитаться в слова Корана, то не противоречит ли закону равновесия природы власть одного над другим? Не значит ли это, что со временем нарушится естественная последовательность природы? Не превратится ли это противоречие в непосильную ношу для нее? Не готовит ли она себе кончину, допустив такое: день за днем, год за годом?

Вот такой или примерно такой смутный, темный круг вопросов мешал старому рыбаку Насыру уснуть, хотя высокая яркая луна тем временем уже клонилась к горизонту. Да только ли сегодня, только ли этой ночью? Уже много лет не дают ему покоя эти невеселые думы. Догадки и новые сомнения держат его в неуверенности. Он молчит на людях, боясь высказать вслух свои мысли. Может, они неверны, непоследовательны, хотя, с другой стороны посмотреть, чего тут стесняться, – он же не мальчик, сорок лет его рыбацкой жизни отданы Синеморью все без остатка. А если он не обрел мудрости, не приблизился к истине – он ли виноват в этом? Кто ее вообще знает, эту самую истину? Не покидала, впрочем, надежда старого рыбака. Верил он, что человек не может оставить иссыхающее море в беде: не по-человечески это. Если человек принес морю беду, если он истощил его, то человек же должен и спасти его.

Ведь посмотреть, только посмотреть вокруг…

Песчаные склоны у берегов моря и желтая степь – ширь, которую не окинуть взглядом, – исхудали, иссохли; за последние несколько лет здесь не упало и капли дождя. Злой, что ли, чей-то умысел: едва повеет в воздухе весенним теплом, как налетает жгучий ветер, и зной без остатка сжирает только что появившуюся нынче пыльную голую пустыню. Само небо как будто бы отвернулось от человека за то, что он истязает землю: вгоняя в нее миллиарды тонн бетона, потроша леса, содрогая и поверхность, и глубины ее атомными взрывами. Знает ли человек, что, оскверняя землю, он растлевает и самого себя? Вряд ли! Правы были старики – уж они-то познали жизнь, – когда говорили, что, уничтожая природу, человек сам себя приговаривает к смерти. Знали они, знали… Сколько веков прожил казах, беспечно кочуя по степи, – и всегда был с матерью-природой одно целое, кровью и плотью был он един с нею. А сегодня он слишком далеко от нее оторвался. Эх ты, непутевый сын природы – человечишко! Не будет жалости тебе от матери, отомстит она тебе – так и знай! Хищник ты, предатель – вот ты кто! В зверя ты превратишься, в одинокого зверя. Да и то сказать – уже стали вы непримиримыми врагами. Уже давно в этих краях нет между вами мира, нет постоянства и прочности – жизнь в этих краях уже давно похожа на тот зыбкий, плавучий песок, что лежит на прибрежных просторах, песок, который оставляет после себя уходящее море.

«Да-да, и природа и человек лишились здравого рассудка, – подумал вконец утомленный Насыр; не найдя ответа ни на один из мучающих его вопросов, он вздохнул и заключил: – Все в воле Аллаха!»

Сон его был короток, словно сон птицы. Обычно он поднимался с постели, когда были еще видны последние звезды. Да и какой сон в низеньком глинобитном жилище. Духота невыносимая, хотя круглое лето окна были открыты настежь днем и ночью. Насыр, обычно спавший не укрываясь, скоро проснулся озябший, стал сонно шарить руками, чтобы накинуть на себя чего-нибудь. В этом, однако, не было необходимости. На него повеяло бодрящей свежестью; тогда он проснулся совсем. Великое чудо – в узкое оконце дул прохладный ветер! Мулла Насыр накинул на плечи легкий чапан, вышел за порог, и ветер, словно приветствуя его, словно играя с ним, сорвал с него чапан и бросил наземь. Старик нагнулся, чтобы поднять, но ветер понес чапан дальше. Тогда старик махнул рукой и повернулся к северному ветру всей грудью. Так стоял он некоторое время, вдыхая свежесть. Затем торопливо, по-стариковски пригибаясь, в одном исподнем, с непокрытой головой побежал в сторону моря! Он не слышал, как призывно ржала, била копытами об ограду сивая кобыла с жеребенком на привязи. Впервые за несколько лет он видел небо в этих краях в плену тяжелых туч. Вокруг все потемнело, и небо сурово, низко нависло над землей. Северный ветер крепчал, набирал силу. Пробежав сотню метров, старик понял, что пешком он не доберется до берега. Он повернул обратно: сутулясь, спотыкаясь, падая и поднимаясь, он побежал к деннику. Быстро взнуздал кобылу, но вскочить на нее, неоседланную, ему не удалось. Тогда он ступил неверной ногой на колесо арбы, взобрался на кобылу и поскакал к морю. В открытую калитку с жалобным ржанием выбежал жеребенок и побежал за маткой. Та приостановилась, резко повернула голову на зов, и мулла Насыр чуть было не свалился с лошади. Он сердито выругался, широкой мозолистой ладонью, привыкшей к веслу, шлепнул кобылу по крупу. Надо было запереть жеребенка, но он не стал возвращаться.

Ветер пригоршнями швырял в лицо солончаковую землю, мулла Насыр не мог открыть глаз. Прикрыв ладонью лицо, он скакал, не сомневаясь в том, что лошадь поймет хозяина, не сомневаясь, что она мчит его именно к морю. У него сейчас было одно желание – немедленно оказаться на берегу. И одному ему было известно, зачем он так спешит туда.

Вот и берег! Море, многие годы мелевшее от недостатка проточной воды, море, измученное соленой водой и высыхающее день за днем, сейчас тяжко вздыхало, ветер вздымал его воды и гулко разбивал волны о берег. На них высоко и беспорядочно плясали рыбацкие лодки; десятка два из них уже далеко отнесло от берега. Мулла Насыр попытался спешиться, но сильный рывок ветра сбил его, и он, скользнув по крупу, ничком упал на песок. Падая, почувствовал, как что-то хрустнуло в ноге у щиколотки, однако было ему не до этого. Торопливо шевеля губами и старательно выговаривая слова, начал он длинную молитву.

От грохота грома, небо как будто бы опрокинулось; в нависшей черноте полыхнула молния. Сильный ветер теперь превратился в страшную бурю. Старик стал жаться к земле, но дважды его перевернуло. Тяжело, сплошной завесой упал ему на плечи ливень. Ливень…

Неужто в эти края возвращается жизнь? Неужто природа, словно сердобольная мать, протянула руку человеку для мирной жизни?

Согнувшись, припав к земле – издали могло показаться, что это не человек, а черная перевернутая лодка, – старик молился. Пятки его были вывернуты, а сам он мгновенно промок до нитки. То выпрямляясь, то касаясь лбом земли, он молился и все глубже увязал коленями в быстро размякшей солончаковой почве. Глина прилипала к его лицу, но щедрый поток ливня тут же смывал ее напрочь. Когда он выпрямлялся, исподнее на его груди то вдруг ржавело ею, то снова становилось серым. Ничего этого не замечал старый Насыр. Сейчас он вел откровенный разговор с самим Богом.

О всемогущий Аллах! Щедрой и безграничной была твоя милость к нам! Но однажды ты отвернулся от нас. Сколько раз обращался я к тебе, какие горькие рассказы ты выслушивал от меня, про какие бедствия моего народа узнал ты! Ты почему-то медлил: что ж, воля твоя. Но вот наконец сжалился ты над нами, послал нам этот благодатный дождь! Аминь! Скажи мне, Аллах: неужто вспомнил ты, что эта местность когда-то была богата, была кормилицей народа? Вспомнил?..

Тут Насыр замешкался, рассудив, что, каким бы обильным ни был этот дождь, ему все равно не насытить Синеморье. Сам Насыр сейчас согласился бы даже на наводнение: пусть затопит все, все, лишь бы наполнить море. Но и за эту малую милость надо быть благодарным Богу. Он прервал молитву и только тут почувствовал, что ему щиплет глаза. Поморгал, провел ладонями по лицу. Облизал губы, они были соленые. Старик рассудил: этот соленый привкус – от солончаковой земли. Он не подозревал одного, он не подозревал самого скверного: это был соляной дождь. Скоро и ему, и людям этого края, хлопкоробам и рисоводам Казахстана, Узбекистана, и Каракалпакии и даже далеким отсюда жителям Алтайских и Тарбагатайских гор предстояло познать новую беду и ужаснуться.

Но Насыр не ведал этого, он продолжал молиться.

О Аллах! Многое помнят люди нашего края: помнят голод и разруху, помнят лихие тридцатые годы, горе военных и послевоенных лет, но не припомнит никто, чтобы люди так бедствовали, как бедствуют они сейчас. Благополучие и счастье покинули Синеморье и его людей. А ведь было море для них отрадой. Украшением этих краев было наше море, расписной чашей посреди степи. Не постесняюсь сказать тебе и такое, Аллах: душой и телом оно было, честью и совестью народа нашего. Кто же знал, что иссохнет, истощится море, глядя на чистые, прохладные воды его? Не было такого, чтобы сети рыбацкие оказались пустыми; весело лодки скользили по его глади. Теперь в тех местах, где были островки, – соляные колдобины. Мерзко бродить по ним: летит из-под ног белая едкая пыль. Не несут теперь морю свои воды две сестры, две Дарьи – Аму и Сыр: сохнет оно, сжимается, уходит от старых берегов все дальше и дальше, оставляя за собой мертвый солончак. Что и говорить, не так-то просто расставаться древнему Синеморью с жизнью, да только в одиночестве борется оно со смертью. Благодарение тебе, Аллах, что увидел ты его муки: знать, вспомнил, что если есть сокровище в этих краях, достойное жизни, даже когда придет конец всему, – это Синеморье. Вложивший в уста святого Мухаммеда слова Корана, великий Аллах, не раз обращался я к тебе с мольбой – наконец-то ты услышал меня. Прими благодарение мое! Если бы не этот спасительный дождь! Я-то ведь думал, что до конца света осталось совсем немного дней! Прости мне это святотатство, великий аллах: видишь сам, не всуе употребил я эти страшные слова, не всуе. Преклоняюсь перед могуществом твоим!

Насыр еще раз припал лицом к мокрой земле.

Ливню, казалось, не будет конца. Напротив, он усиливался. Не оставлял своих молитв и Насыр. Увязая коленями в мокром песке, теперь молился он о том, чтобы дождь не прекращался. «А вдруг Аллах уже не слышит меня, вдруг небо уже проясняется?» – с испугом подумал мулла Насыр. Он задрал голову, потом стал оглядываться вокруг: яростно хлеставший дождь мешал видеть ему и небо, и море. Да нет же! Это был настоящий ливень, прояснения не ожидалось.

В конце тридцатых годов было что-то похожее. Дождь лил не переставая неделю. Вода в море сильно поднялась. Покрывая своей гладью островки и мелкие бухты, она вышла из привычных берегов и затопила рыбацкие домики. Пришлось строить камышовые шалаши – в них рыбаки жили все лето. А на зиму перебрались в землянки. Две Дарьи – разбухшие, полноводные – много тогда принесли воды из высокогорных ущелий Памира и Тянь-Шаня. Люди, оставшиеся без крова, не особенно сердились на стихию, не бедствовали: рыбы в море в те годы было много.

Если этот ливень продержится хотя бы три дня, две взбешенные Дарьи снесут барьеры, построенные человеческими руками, вольются в море, и измученная соленой водой рыба ринется к пресным потокам. И останутся тогда рыбаки без улова.

Страх старого рыбака Насыра не был пустым. В самом деле, рыба в море сбивалась в плотные косяки и жадно поднималась на поверхность. Ее ходу не могли помешать сети: бушующая вода давно их скрутила в плотные жгуты. Ну да ладно. Море зато как преобразилось, как ожило! Какая полноводная волна со стоном бьется о берег! А небо, скованное черными тучами, льет и льет свои дожди на снежные вершины Памира и Тянь-Шаня! И уже тают многолетние снега, и бежит их пресная вода в две Дарьи: тем древним путем, который был предначертан Богом! И вот уже рушатся каменные преграды, возведенные людьми для удобного отвода воды на рисовые и хлопковые поля, и час за часом полнится море свежей водой.

Первая волна коснулась согнутых колен Насыра. Он оторопел; он замер: и страх, и надежда мешались в его душе. А когда набежала вторая волна, зачерпнул мозолистыми ладонями и стал жадно, большими глотками пить воду. Солью обожгло язык и гортань, но он, не обращая внимания, зачерпнул еще и снова стал пить.

Случалось, что на возвращающихся с моря лодках уже не было пресной воды. Стоило в те годы копнуть влажный песок на берегу – и можно было пить прямо из лунки. Прошло то время. С южной стороны моря теперь расстояние между берегом и водой – сорок, а то и все пятьдесят километров. Эх, вода… Помнишь ты, конечно, свои старые берега, помнишь: рвешься сейчас к ним. Да только силы у тебя совсем мало. Вот Аллах прибавит тебе сильным ливнем: потерпи немного, день, два, три… Придут к тебе на помощь две Дарьи, обязательно придут. Да и он, Насыр, усердно молится за тебя. Уже много лет молится, Правда, не было толку от его заклинаний; за последние несколько лет твои травянистые, цветущие берега превратились в солончак… Видя такое, сильно тогда отчаялся Насыр. Как-то в разговоре сказал он, что сможет молитвами спасти море. Открыто и зло посмеялись над ним в ауле, а молодежь посчитала его просто сумасшедшим. И шутки у молодежи соответствующие: чем, мол, не пара безумной старухе Кызбале, что живет на окраине аула. Мулла Насыр терпеливо сносил насмешки все эти годы. Зато сейчас, сегодня, ранним утром, один на пустом берегу, он был самым счастливым человеком. Он обещал вызвать ливень над морем, обещал спасти Синеморье, пусть теперь всё смотрят и видят. Аллах не оставил Насыра, Аллах услышал его слова, благословил его. Жаль, что ничего не знают про этот ливень многие из тех, кто смеялся и злословил насчет его рассудка: они постепенно покидали Синеморье, переселялись в другие места.

Насыр запрокинул голову, подставляя лицо колючим струям. «Смотрите и рассудите, кто из нас оказался сумасшедшим», – подумал он и горько вздохнул.

До того как люди заставили его стать муллой, много пожил старый Насыр и много поработал. Не последним он был человеком в Синеморье. Люди знали Насыра как хорошего рыбака; потом он стал председателем колхоза, был сильным палуаном – борцом. С почетом его проводили на пенсию. Только не сидится старому рыбаку без дела: он и сейчас выходит в море, прихватив с собой внука Бериша. Не то море стало, нет, не то. Рыбы мало, остались лишь стойкие к соленой воде сом и щука. Мертвым можно теперь назвать море, воистину мертвым. Глаза видят, как гибнет море, а душа не верит. Не может забыть душа, что с давних пор был этот край многолюдным. А когда несчастье обрушилось на море, люди стали покидать эту землю, стали переселяться к берегам Шардары и Каспия, а некоторые вообще решили оставить рыбацкое дело – подались в места и вовсе далекие от Синеморья. Плавучие заводы-корабли застряли в песках. Целые аулы, целые колхозы снимались с мест, пустыми после них оставались добротные дома с пристройками. Разве что случайные сайгаки теперь забредают в них – прячутся от обжигающего летнего зноя. Огромная пустыня, образовавшаяся между Синеморьем и Балхашом, полна одичавших псов. Брошенные хозяевами, они собираются стаями, нападают на оленей и сайгаков – совсем как волки. И волков в этой пустыне становится год от году больше. В прошлую зиму охотники отстреливали их с вертолетов. Много было отстрелено и собак – поди, там сверху разбери, где волк, а где собака. Мулла Насыр сам не раз видел пристреленных собак на песчаных холмах, покрытых снегом. Охотнику Мусе это было подмогой. Ставил капканы у собачьих трупов – неплохо шел голодный волк к пище. Самолеты рыскали над побережьем целую неделю. А когда их рокот смолк, голодные, злые волки, перехитрившие пули, стали выходить из укрытий. Голод гнал их по пустыне. Их пищей были одичавшие собаки. И снова стали тогда собираться псы в стаи. Так было легче отбиваться от волков, зато труднее стало прокормиться.

Вместе с теми, кто покинул родные места, оставил свой аул человек, уважаемый в этих краях, известный, – мулла Беркимбай. Только как же без муллы в ауле – как же, к примеру, хоронить без него? Место муллы занял молодой, оборотистый Кайыр. Про таких говорят – способен пролезть в любую щель. Говорили также, что где-то он учился: то ли в Казани, то ли в Ленинграде. Только недоучился, вернулся в аул, быстро завоевал расположение Беркимбая. Он это умел: не отлучался от своего учителя ни на шаг, не пропустил ни одной молитвы, ни одного отпевания. И хоть был он молод, показал себя человеком глубоко набожным, верно чтившим слово божье. Беркимбай говорил людям, что Кайыр учился в Казани в школе духовенства и хорошо владеет арабским языком.

«Он же в морское училище поступал, – возражали в ауле. – Да не учился толком в училище этом. Не выгнали ли его оттуда?»

Другие добавляли, качая головами: «Знали мы его отца – редкий болтун был и проходимец. Недалеко сыночек от отца ушел: в школе-то как он учился, припомните, люди добрые. Не похоже, чтоб имел он способности к арабскому, очень непохоже…»

Но мулла Беркимбай положил однажды конец пересудам: – Большой грех для мусульманина судить о том, чего он не видел, чего он не знает. Навлечете на себя кару божью. Знайте же! Он был изгнан из училища за то, что одновременно посещал духовную школу. И самоотверженность молодого человека на пути служения Аллаху достойна только похвалы.

Так сказал однажды Беркимбай; суровыми глазами из-под тяжелых бровей оглядел он окружающих.

Не было в округе человека, который когда-либо мог бы возразить мулле Беркимбаю. Старики при этих словах муллы низко опустили головы – боязно им было впасть в божью «немилость». Насыр тоже уважал Беркимбая: мулла свободно владел арабским языком, мог легко и доходчиво объяснить каноны Корана. И все ж таки оставил аул Беркимбай навсегда. На его место стал метить Кайыр. Люди говорят: «Когда появляется шакал – ворон дохнет с голоду». В год, когда Кайыр стал муллой, было много похорон. Умирали и стар, и млад. Видать, было угодно Богу оставить их навсегда лежать в родной земле, чем быть погребенными на чужбине. Новоиспеченный мулла Кайыр, конечно, не сидел без работы. За ним приходило много людей, часто приезжали на легковых автомобилях. Кайыр усердно отпевал усопших, а наградой не гнушался никакой: брал деньгами, скотом. Разбогател он, конечно, быстро. Старики стали настаивать на том, чтобы он женился, нехорошо мулле жить холостяком.

Тогда Кайыр сосватал себе в Бишкеке молоденькую красавицу, справил скромную свадьбу. Ни с кем не сошлась в ауле его молодая жена. Да и как ей можно было завести с кем-нибудь дружбу, когда она выросла в городе, была, конечно, избалована родителями, даже родного языка не знала, чтобы расположить к себе людей. До женитьбы Кайыр жил вместе с братом в родительском доме, после свадьбы отделился, перебрался в один из брошенных добротных домов в центре аула.

Однажды, помнится, сильно занемог старик жырау Акбалак из аула Шумген. Дочь Акбалака пригласила к больному отцу лекаря Откельды. Были они с лекарем давние друзья. Вместе с лекарем явился и мулла Кайыр. Акбалак без особого восторга встретил смуглого горбоносого молодого человека. «Разве не своего старого друга Откельды позвал я к себе? – воскликнул он. – Что ты здесь делаешь, черный ворон? Иди-ка ты своей дорогой, мил человек!»

С такими словами прогнал Акбалак молодого муллу. А когда тот скрылся за дверью, заявил: «Это не мулла, это – хищник! Назло ему не стану помирать!»

С удовольствием люди передавали друг другу слова Акбалака.

Родственники Кайыра между тем стали один за другим покидать аул. Кайыр тоже собрался вместе с ними на Зайсан. Перед отъездом он зашел к Насыру, как к старейшине аула. Он сказал, прощаясь: «Уезжаю вслед за своими родными, уважаемый Насыр аксакал. В дальней дороге людям трудно будет обойтись без муллы». После его отъезда люди стали смелее говорить о нем нелицеприятные вещи. Стали говорить, например, что в благодарность за опеку он подарил кажи Беркимбаю кобылу с жеребенком и бычка. Насыр, наученный самим же Беркинбаем, неохотно верил в то, чего не видел своими глазами. И все-таки закралась в его душу какая-то неприязнь к Беркимбаю. Непросто было ему слушать такие сплетни про человека, которого он когда-то уважал.

В детстве Насыр немного учился у муллы, бегло читал Коран – хорошо толковал сложные суры, вообще в душе был он набожным человеком. Не забывали об этом в ауле, стали люди уговаривать Насыра стать муллой: в море не ходишь, времени свободного много. Не стал Насыр обижать людей отказом. Достал спрятанный на дне старого сундука Коран и стал с того самого дня муллой – последним муллой Синеморья.

Насыр прислушался. Буря стала вроде бы утихать, но море по-прежнему несло к берегу высокие волны. Они ударялись о песок, будто бы задыхаясь в нем, стихали; но вслед летели новые волны, их гулкий шум мешался с громким шорохом дождя; по-прежнему было тревожно на песчаном побережье. Мулла Насыр не уходил. По-прежнему стоял на коленях, хотя давным-давно промок весь до нитки. Левая его нога затекла, ему хотелось вытянуть ее, но малейшая попытка отдавала болью в щиколотке. Он продолжал свою молитву. Не самое, конечно, удобное время вспоминать в эти минуты сына, но думал он о сыне Кахармане всегда, особенно когда молился.

Кахарман, Кахарман… Единственный был у Насыра сын, хотя не обидел его Аллах детьми: было их у Насыра пятеро – еще четыре дочери, кроме сына.Тоже в чужие края подался Кахарман. Быстро, за один день, погрузился всей семьей, оставил море навсегда. А был ведь Кахарман директором Коктенизрыбпрома. Вдруг стал неугоден областному начальству. Хорошие были у него подчиненные на работе, хорошие были у него друзья. Глядя на директора, они тоже стали один за другим оставлять родной аул. Некоторые подались на Каспий, а другие и вовсе за пределы Казахстана – в Сибирь, Прибалтику. Простые люди последовали примеру образованных – то же снялись с места. Заброшенные рыбацкие траулеры, корабли, шхуны, лодки теперь лежали на берегу: давно их поела ржавчина, давно их разбило сильными ветрами – даже смотреть не хочется на эту рухлядь. Лишь сайгаки порой прячутся в их тени, да только гонит и их прочь близость раскаленного железа, запахи ржавчины.Раньше видел старый Насыр сына часто, а теперь осталось ему лишь думать о нем каждый день. Никак не может он понять, почему Кахарман стал неугоден местным властям. Большой грех это – изгнать человека, который далеко впереди других: по уму и способностям, по образованности. Разве не такие перспективные молодые люди должны быть на руководящих должностях? У них ясный ум, они хотят быть полезными людям.Пять секретарей обкома сменилось в этой области за последние двадцать лет. Каждый из них начинал свое новое дело так: хуля, перечеркивая дела предыдущего. Ох и накуролесили же они все вместе! Один решил превратить эти края в хлебную житницу. Мол, если было сказано, что Казахстан – республика хлебная и другие области рьяно бросились доказывать это Алма-Ате, то можем ли мы отставать от всех?! Нельзя, товарищи, никак нельзя! Мы тоже должны дать стране как можно больше хлеба. Под таким кличем были распаханы и без того скудные покосные земли Синеморья.Следующий секретарь начал с того, что все вернул на свои старые места: песчаные, знойные места разве могут уродить много хлеба? И благо бы сам секретарь сообразил своей головой: нет, пришло указание из Алма-Аты. Третий секретарь взялся за орошение побережья Синеморья – думал превратить его с ходу в рай. Эх, не мозги подвели прохиндея – всего-то лишь сама Сырдарья, мало в ней оказалось воды для его гигантского замысла. Замысел замыслом, а работали эти секретари тихонько, в свое лишь удовольствие. Теперь на берегах Синеморья нет и клочка покосных или посевных земель. Чтобы дать пищу зимой небольшому поголовью каракулевых овец, приходится возить сено из других областей.И не понять Насыру вот чего. Почему не нашлось в этих краях человека, который бы указал на ошибки этих бывших секретарей? Бывшие-то они, конечно, бывшие, а беда в Сине-морье долго еще будет настоящей. Где же, правда? До каких пор будем считать: если говорят сверху – значит, сам пророк молвит их устами. Не рабы ведь люди… или рабы все-таки? Что стало с Кахарманом, который говорил правду в глаза? Выжили его, пришлось оставить ему родное Синеморье. Вот что случается с людьми, которые за дело болеют душой.

А этим секретарям – зачем им надо было тратить нервы, думая о больном море? Себе дороже. И конечно, не нравилось им, что Кахарман часто бывал и в Алма-Ате, и в Москве: рассказывал о гибельном положении, просил, умолял, но так ничего и не добился. Был в Москве профессор Славиков Матвей Пантелеевич – казахи называли его Мустафой – всей душой страдал он, зная о судьбе моря. Но Славиков – ученый с мировым именем – ничем не мог помочь Кахарману, не пользовался он авторитетом у чиновников. Покойный Мустафа еще в пятидесятые годы говорил, что морю и всему этому краю неминуемо грозит гибель, если не научиться правильно, использовать воды двух рек. Сколько раз предупреждал он об этом! Море уже начало задыхаться без пресной воды. Сколько он написал бумаг в высшие инстанции! Ничего не добился, хотя с мнением Славикова в руководящих органах вроде бы считались. Стала исчезать рыба. В последние годы для того, чтобы выполнить план заготовки, рыбаки от ранней весны до поздней осени пропадали на Балхаше и Каспии. В это бедственное время для рыбаков Синеморья Кахарман открыл в аулах ремонтные мастерские, а чтобы занять женщин, организовал маленькие трикотажные предприятия. И вообще, каких только новшеств не напридумывал Кахарман, заботясь о людях, заботясь о том, чтобы была у них всегда работа, – насущный, стало быть, хлеб. И все-таки оказался неугоден. Сняли с работы за то, что не выполнил план по заготовке рыбы. Он был возмущен несправедливостью, потрясен до глубины души. Мрачнее тучи вернулся он с бюро обкома. Пробыл в доме родителей лишь день, назавтра его в ауле уже не было – уехал с семьей в чужие края. Ни Корлан, ни Насыр не стали противиться намерениям Кахармана: знали, что характер у него решительный, своенравный. Единственное, о чем они просили, – оставить на лето им внука Бериша. Бериш с первых своих дней воспитывался у стариков, родителей своих называл дядей и тетей, – он вдруг не захотел ехать в чужие края. Трудно сказать, был ли он уже в том возрасте, когда человек осознает свою сильную привязанность к родным местам, – но решение его было твердым.

«Моя судьба, – сказал в тот вечер Кахарман, – давно переплелась с судьбою этого края, но жить здесь и каждый день видеть, как умирает море, – это все равно, что медленно и мучительно умирать самому. Работу я себе найду, Айтуган тоже чего-нибудь найдется. За нас не волнуйтесь – не пропадем. А вы решили окончательно: остаться? Не передумаете?»

Насыр после длительной паузы поднял голову и посмотрел сыну в глаза: «Пусть будет удачным твой путь. А нам ехать в чужие края ни к чему. Или ты думаешь, там не хватает своих стариков? Видно, придется нам умирать вместе с морем…» Корлан, весь вечер хлопотавшая у дастархана, часто вздыхала и горестно охала. Была она крупная, белолицая байбише, голос у нее был приятный, мягкий. Сказала она в тот вечер вот что: «Кахарман, сынок мой. Я тебя из всех моих детей люблю поособому. Может быть, потому, что дочерей у меня много, а сын один. Но не только потому. Я всегда видела больше этого. Не как мать, а как посторонний человек, я замечала, что ты был лучшим среди сверстников. Теперь ты вырос достойным человеком, до сегодняшнего дня руководил людьми. Если пришлые начальники ценили превыше всего личный покой, собственное благополучие, ты был не таким. Мне дорого то, что ты сумел стать совестью и честью нашего Синеморья. Люди любят тебя, волнуются за тебя, желают тебе только добра. Ты уехал на бюро обкома, а в доме нашем не закрываются двери. Идут и идут люди, чтобы услышать новости о тебе. Они говорят, если Кахармана снимут с работы, – уволимся все. Пусть первый секретарь обкома закатывает рукава и ловит рыбу, пусть они узнают, что такое наша работа. Сынок, разве это не подтверждение высокого уважения, высокой любви, которыми ты пользуешься среди людей?»

И словно в доказательство слов Корлан, в это время в сенях послышались громкие голоса, вошли несколько человек. Это были рыбаки, близкие друзья Кахармана. Каждый из них поздоровался с ним за руку, молча сели.

Кахарман продолжал прерванный разговор:

«Снимут меня, поставят другого, стоит ли размышлять об этом… Лучше скажите мне, – теперь он больше обращался к матери и Беришу, хотя и с некоторой шутливостью, – поедете со мной или останетесь с отцом?»

«Дороже всего на свете для меня твой отец и наше Синеморье. А вам дай Бог счастья и благополучия. Вот и все, чего я хочу в этой жизни», – ответила мать решительно и спокойно.

«Значит, правда, что вас сняли?» – прямодушно спросил молодой парень Есен, сын старухи Жаныл.

«Правда, Есен, чистейшая, правда», – ответил Кахарман. В его облике не было усталого уныния, напротив, он был собран, энергичен. Люди оживились, чтобы вступить в разговор, но Есен опять опередил других: «Кахарман ага, зачем вы тогда посылаете меня на годичные курсы мотористов? Если будет другой начальник над нами, я не поеду на эти курсы!» Есен был решителен и взволнован.

«Ты думаешь, если сняли Кахармана с работы, так и жизнь вокруг остановилась? Всем нам дорого Синеморье, Есен. Долг каждого из нас – отдать морю все доброе, что имеем. Учеба и знание еще никому не вредили. Ты, Есен, конечно, умеешь ловить рыбу, но теперь, кроме этого, еще и технику освоишь. Иначе как ты думаешь прокормить свою мать? Ты должен ехать учиться. А обо мне не беспокойтесь, я найду себе место. А вот морю… морю, наверно, трудно будет без меня. Еще труднее».

Сказав так, Кахарман задумался.

Пришло время прощания. Корлан отвела сына в сторону и спросила тихо: «Наверно, в области тебя упрекнули тем, что твой отец стал муллой?»

«Нет, разговора такого не было», – уклонился Кахарман от ответа, тайно удивляясь прозорливому, чуткому уму матери.

Неистово хлеставшие косые струи дождя, вдруг стали слабеть, вскоре дождь прекратился совсем. Однако небо все еще было в черных тучах, хотя свинцовые прежде волны стали уже кое-где светлеть. Желтый песок разбух, до пределов напоенный влагой. В ауле, не дождавшись, когда прекратятся ливень и буря, бросились к морю: кто пешком, кто на лошадях. Люди были возбуждены, их голоса в предутренних сумерках далеко разносились по побережью. Насыр, все еще молясь, обернулся и увидел подбежавшую сумасшедшую старуху Кызбалу. Она, как и Насыр, была насквозь промокшая, седые редкие волосы, выбившиеся из-под платка, лезли ей в глаза, но старуха пристально и выжидающе глядела в море.

Единственную радость, единственного сына отняло море у Кызбалы. Но если недолгим было ее материнское счастье, то женского счастья она отведала лишь крохотный глоточек. Всего год прожила она с мужем: ушел на фронт и не вернулся. Нурдаулет был парень хоть куда. Имел богатырское телосложение, веселый и добрый нрав, слыл в ауле хорошим рыбаком. На груди его было вытатуировано слово «Синеморье». Какой землей засыпало это слово в годы войны – белорусской, прибалтийской, немецкой? Только Бог знает это. Точно такая же татуировка была и на груди Даулета, его сына. Даулет в тот день вышел в море вместе с Насыром. Поднялась буря, нелепая смерть настигла его – лодку, в которой был сын Кызбалы, перевернуло и Даулет утонул. Находились в лодке он и Кайыргали, сын лекаря Откельды. Они раньше Насыра управились с сетями, направились к берегу. Отплывая, Даулет крикнул: «Дядя Насыр, мы проложим дорогу к берегу! Легче вам будет идти!» Насыр, выбирая сети из воды, в ответ только махнул рукой. Лодка молодых ребят была уже далеко, когда Насыр с помощниками Карибжаном и Корланом тоже взяли курс к дому. В ясном голубом небе вдруг появился клок черной тучи и, словно нагоняя людей, стал приближаться. Карибжан воскликнул: «Ау, смотри, Насыр, как летит она – прямо как щука за добычей!» Насыр посмотрел в небо, нехорошо дрогнуло его сердце. В детстве он много слышал от старых рыбаков о морских смерчах, которые появлялись внезапно черной тучей, и сильный круговой вихрь вздымал морскую воду столбом. Многие рыбаки погибали, попадая на путь смерча. Но Насыру на своем веку не приходилось видеть смертоносный смерч.Вокруг все потемнело. Однако еще несколько минут небо оставалось ясным над лодкой Даулета и Кайыргали, пока туча не нагнала их. И в то самое мгновенье, когда ее зловещая тень упала на лодку молодых ребят, случилось самое страшное. С левого борта их лодки вода поднялась вдруг столбом, будто была намагничена тучей. На море началось что-то невероятное: оно просто взбесилось. Лодка Насыра не подчинялась ему, и спасти их могла только воля Аллаха. «Ойбай, – в ужасе вдруг крикнул Карибжан, – ту лодку подняло в небо!»Насыр оглянулся, но успел увидеть только мелькнувшую корму. Лодка Даулета и Кайыргали в мгновение ока стремительно исчезла в круговерти морской – столбе смерча.На берегу их встречала Кызбала. Сердце матери почуяло беду, подумал Насыр. Она, истошно вопя, схватила Насыра за грудки: «Где мой Даулет? Где мой сынок?»Что мог ответить ей Насыр?Да, годы не пощадили ее. Тогда была она молодой статной женщиной. Одевалась всегда опрятно. Длинные толстые косы украшали ее голову. После похоронки на мужа с ней стало твориться что-то непонятное. Кызбала часто теряла сознание, заговаривалась, а в тот год долго болела: слегла ранней весной, почувствовала себя лучше только осенью. Но была в ней сила духа, понимала Кызбала, что надо ей поставить на ноги сына. Стала растить его, превозмогая хвори и трудности. Вились, конечно, вокруг красивой вдовы мужики, любители легких успехов, но никого не подпускала к себе вдова. Были и серьезные женихи – как правило, фронтовики. Присылали к ней сватов, но решительно отвергала Кызбала предложения. Видать, была она из тех женщин, которые верно хранят первую любовь. Близкие, тетушки и кумушки, пытались уговорить ее: «Теперь Нурдаулета не вернуть, Кызбала. Много лет после его смерти ты была верна ему, не дала даже малейшего повода для людских толков. Родственники довольны тобой; довольна тобой, должно быть, и душа Нурдаулета. Но подумай о себе, Кызбала: ты еще молода. Если надумаешь соединить жизнь свою с кем-нибудь, мы не будем противиться». Так говорили родственники, но тверда была в своем решении вдова. Она ответила: «Ни вам, ни Богу не поверю, что Нурдаулет мертв. Не хочу я в это верить. Не говорите мне больше о замужестве, не жалейте меня. Аллах меня пожалеет. Он лишил меня Нура, но оставил Даулета, – или вы забыли о нем? И передайте мои слова всем родным и близким».И чего уж говорить: кого-то огорчила такая ее решительность, кто-то обрадовался, а самые сердобольные заплакали от этих слов.Она продолжала жить своей вдовьей, тихой жизнью. И каждую, весну чувствовала себя нездоровой. Не хотела до конца оставлять ее странная болезнь. Как правило, это недомогание длилось несколько дней: кружилась голова, были обмороки, и она снова начинала заговариваться.Многочисленные родственники помогали достойной женщине. Вырос Даулет, даже не почувствовав на себе всех тягот сиротства. Он успешно закончил школу, но в город учиться не поехал.Не хотелось ему оставлять мать одну. Напросился рыбаком к Насыру. Не раз Насыр заглядывался на молодого парня, во всем тот напоминал Нурдаулета: был трудолюбив, общителен, улыбчив. Кахарману тоже понравился способный парень: школу-то он закончил с золотой медалью. И убедил Кахарман Даулета в том, что ему надо учиться дальше: настоял на том, чтобы Даулет поступил в институт заочно. «Не хочешь оставлять мать – это я понимаю. Лови рыбу, но учись обязательно», – посоветовал ему Кахарман. Даулет свозил мать к хорошим врачам в Алма-Ату. Лечение пошло на пользу: Кызбала окончательно выздоровела. На ее прежде бледном лице снова появился румянец, живо заблестели черные глаза. Она подумывала вновь пойти учительствовать в школу, к детям…

…Насыр стоял истуканом, не было у него сил отстраниться от рыдающей Кызбалы. Только что он смотрел в глаза смерти, видел, что не всякому доведется увидеть на своем веку: тот страшный смерч, который может поднять в воздух лодку с рыбаками и навсегда погрузить ее в пучину моря или, как гласят легенды, унести ее вместе с людьми в небо… «Вернется твой сын, Кызбала, не плачь, не накликай раньше времени беду», – успокаивала ее Корлан, но материнским сердцем она угадала: нет больше в живых Даулета. Кызбала, рыдая, бросилась к морю. Насыр очнулся. Ему тоже не верилось, что Даулет и Кайыргали не вернутся. Он присел на днище перевернутой лодки и все-таки с надеждой стал смотреть в море. Море! Величественная красота, но и слепая сила. Насыр не мог представить себе жизни без моря. Да, бывает – море буйствует. Старики, что прожили жизнь, много такого помнят: все у них перед глазами, как будто бы случилось только вчера. Для людей этого края море – это и горе, и счастье, и жизнь, и смерть. Потому что море – это вечная тайна, которую вряд ли удастся разгадать людям, хоть по сто лет каждый из них живи на его берегу! Почти каждый из них отдал морю отца или брата, мужа или сына. Только изможденные старцы и младенцы, да еще женщины, обретают покой в земле Синеморья. А для мужчины, для рыбака во все времена могилой было море. За последние годы море отошло от берегов на тридцать – сорок километров, но Насыру никогда еще не приходилось встречать на бывшем дне человеческих костей. Куда же тогда царь морей Сулейман уносит полученные дары, – еще дальше? Еще глубже? А какие песни пелись у Синеморья!

О черноглазая моя!

мне давший счастье друг,

Сама не спящая ночей

от горестных разлук.

Не мог похитить я тебя,

умчать на скакуне.

И душу отдал я свою

во власть тяжелых мук.

Чудесные казахские песни звучали на древних берегах. Они передавались детям от отцов, передавались из аула в аул! Они создавались народом, народ берег их. Люди, жизнь которых связана с воздухом, водой и огнем, отличаются от других людей особенной влюбленностью в жизнь. Они и поют свои песни по-другому, и к своим домашним и близким тоже относятся по-другому. Наверное, воздух, вода и огонь, – ежедневное сосуществование с ними, – вырабатывают в человеке другое отношение к жизни и смерти. Ведь их жизнь находится почти что в роковой зависимости от малейшей ошибки или от злых природных сил, почти всегда неожиданных. Каждая минута, каждая секунда могут оказаться последними мгновениями жизни; наверно, поэтому в их песнях одновременно слышатся и радость, и печаль, и счастье, и тоска.Да, ведь были же, были эти чудесные вечера, когда звучали дорогие сердцу муллы Насыра песни, были минуты предвечерья, когда нетерпеливо ждал он их. Неоткуда теперь взяться им. Покинуло море свои берега. Где те молодые, задорные ребята, которые завели бы песню? Где они, люди, которые когда-то смеялись на этих берегах, работали, радовались жизни? Время унесло их голоса… Огромные, величиной с юрту лодки на желтом песке, дома, похожие, в свою очередь, на эти шхуны, безлюдны, мертвы. Безлюдно все песчаное побережье – все кругом мертво, мертво…Из тех, кто первым устремился к морю, был старый жырау Акбалак. Он прискакал на верблюдице. Верблюдицу пугало белое солончаковое месиво, она боялась опуститься на колени: мотала головой, утробно ревела – и все попытки старика заставить ее сделать это были тщетными. Молча стоявшая Кызбала подошла, быстро схватила за недоуздок верблюдицу и хрипло, но властно приказала: «Шок, проклятая, шок!» Верблюдица, яростно мотая головой, не переставая жевать жвачку, качнулась грузным туловищем и покорно опустилась.Акбалак этому аулу приходился зятем, здесь жила его дочь, которая была замужем за местным рыбаком; нынче он приехал проведать внучат. Когда кончился ливень и люди бросились к морю, жырау тоже не усидел дома. Не мешая молитве Насыра, он ждал, когда тот кончит намаз и с ним можно будет поздороваться.В прошлые времена жырау Акбалак тоже был рыбаком, неутомимым, удачливым.И такими красивыми были его песни! Едва лодка отчаливала от берега, он запевал своим удивительным голосом. «Пай, пай, что за голос!» – восхищались люди. А рыбаки между собой шутили, и не без резона: «Ладно бы людей, но ведь и рыб завораживает Акбалак из Шумгена своим пением. Выйдет в море, поет с утра до полудня, возвращается – а лодка полна! И посмотрите, чем полна, люди добрые! Вот это улов! Ни одной мелкой рыбешки!»Был Акбалак, кроме того, смелым и свободолюбивым, ведь он свою жену некогда выкрал из аула Насыра, не убоявшись ничьего гнева.Однажды вечером, как всегда, рыбаки расставили сети и разошлись по домам, не спеша, поужинали и вскоре весь аул заснул глубоким сном. Вот тогда-то и увез Акбалак с собой дочь самого знатного и зажиточного в Караое рыбака Мергенбая – красавицу Карашаш. Ночью вышла в море их лодка, и отправились они на самые дальние острова Синеморья. Конечно, беглецу надо было быть круглым дураком, чтобы появиться с невестой в родном Шумгене, всего в двух шагах от Караоя. Несколько месяцев прожили они на тех далеких островах. Мергенбай снарядил пятерых своих сыновей на розыски, пристало к ним и несколько местных джигитов. Той же ночью они были в Шумгене. Разгневанный Мергенбай намеревался разгромить весь аул. Но не оказалось, естественно, в Шумгене Акбалака, а джигиты не стали учинять расправу над невинными людьми. Упрямый и несговорчивый Мергенбай был непреклонен. К аксакалам Шумгена он обратился с требованием: доставить к нему Акбалака и пусть тот падет ему в ноги. Иначе смерть всему Шумгену! Далеко в море был уже Акбалак, слишком поздно хватились люди Мергенбая. Да и у кого достало бы решимости броситься догонять лодку Акбалака – ведь была она самая быстрая в Синеморье? Много еще дней не мог успокоиться Мергенбай – ходил мрачный, злой. И наконец сказал людям: прощаю беглянке обиду. Ничего не поделать, если выбрала она себе в мужья этого никчемного жырау – такая, значит, у нее судьба и, значит, бессилен я, не в моей это оказалось власти. И все-таки пусть не показываются они мне на глаза, пусть живут в своем Шумгене. А вы, люди, если знаете, что она жива, – передайте ей мои слова. Долгое время никто и ничего не знал про влюбленных. Все решили, что они утонули. Но однажды тихим вечером их лодка пристала к берегу. Вот было радости в Шумгене! И не только в Шумгене. Все Синеморье собралось на их свадьбу – сыграли ее достойно. Только не было на свадьбе Мергенбая с сыновьями. Собрались тогда аксакалы и пошли к Мергенбаю: пали ему в ноги, просили прощения. Но крутой Мергенбай, даже простив, и капли радости не смог найти в своем сердце. Не растопили его ледяное сердце и слезы жены. Пять лет прожила со своим бесценным Акбалаком красавица Карашаш. Угробил-таки ее Мергенбай своим отношением, пусть через несколько лет, но угробил – бросилась Карашаш в море. Безутешно было горе Акбалака; всю оставшуюся жизнь провел он в одиночестве. Был у них сын, да погиб в войну. А дочь – ныне солидная байбише в Караое…Вот, наверно, что припомнил жырау Акбалак, когда слез с верблюдицы и стал смотреть в море, дожидаясь, когда кончит свои молитвы Насыр. Тем временем практически все население аула уже потянулось к берегу.Вдруг сумасшедшая Кызбала, следившая за все еще вздымающимися волнами, стала бормотать что-то невнятное, а потом вдруг закричала страшным голосом и стала показывать пальцем в море. Мулла Насыр не оставлял молитву, бил поклоны, а Акбалак живо встрепенулся, прищурил глаза, напрягая зрение, – и в большом удивлении замер. К берегу направлялась рыбацкая лодка со сломанной мачтой: то скрываясь наполовину в волнах, то выныривая из них вновь. Люди на берегу ахнули. Кызбала металась, никто не мог понять, что именно означали слова, которые она выкрикивала кратко, надрывно и хрипло. Безумная, видимо, вспомнила сына. Она тормошила людей, указывая на лодку, перебегала от одного к другому, словно заведенная. Вместе с ней метались, не отставая от нее, черная дворняжка со светлой метой на шее и коза с беленьким козленочком. Никто не мог взять в толк, чего хочет Кызбала. Тогда она бросилась к тяжелой старой лодке, брошенной на берегу, Лишь трем крепким джигитам была под силу эта тяжесть, но старуха напряглась и перевернула лодку, сделала несколько безуспешных рывков, чтобы столкнуть ее в воду. К ней бросилось несколько парней, они оттащили ее от лодки. Если бы безумная пустилась сейчас в море, она бы, безусловно, утонула. Кызбала поняла – лодки ей не видать. Она истошно завопила, стала кусать руки, дворняжка хватала парней за ноги. Тогда парни отпустили Кызбалу. Сумасшедшая снова бросилась в море, и когда вода была ей уже до колен, огромная волна накрыла ее и легко, словно песчинку, выбросила старуху на берег. Кызбала бессильно заколотила руками по песку, заплакала…– Несчастная… – вздыхали в толпе.– Остаться одной-одинешенькой на всем белом свете…– Конечно, она помнит сына. Да и как можно забыть его, единственного…Кызбала ничего не слышала, а если бы и услышала эти слова, полные жалости и сочувствия, то смысл их не дошел бы до нее. Эта одинокая лодка в нестихающем море действительно напомнила ей все-все про погибшего сына. Она помутненным разумом верила в его возвращение: даже по ночам она иногда бродила у моря, ждала, надеялась.– Вон сын мой возвращается! – внятно выкрикнула наконец старуха и упала, потеряв сознание. Дворняжка-белошейка лизнула хозяйке руку, а коза с козленочком отпрыгнули в сторону, испугавшись людей, которые вновь бросились к безумной.– Гневается море, – говорили между тем в толпе, – много обид оно накопило за эти годы…– Давненько не бушевало, мы и нрав-то его стали уже забывать…Говорили и другое:– Пропали наши сети…– Мать твою, вместе с сетями! – ругнулся кто-то в ответ. – Что толку от твоих сетей, рыба-то ушла вся! – Стало ясно, что это бранится однорукий Кадыргали, бывший председатель колхоза. Руку ему некогда откусил огромный сом. Люди уважали Кадыргали за прямоту, справедливость, да и за крепкое словцо тоже: всегда оно было кстати. Вот и сейчас кто-то из толпы охотно поддержал его:– Кадыргали-бескарма, как же ему без такого крохоборства казахом остаться?Между тем все опять вспомнили про лодку.– Апырай, кто же это такой смелый: вышел в море в такую погоду?– Может, это посланец царя Сулеймана? – пошутил кто-то.Все покосились на Насыра. Лицо его было сураво, он по-прежнему сосредоточенно молился. Все разом замолчали.Лодка медленно приближалась к берегу. Люди на берегу замерли: они молчали, им было тревожно. Жырау Акбалак, хоть и знал, что голос его не будет услышан смельчаками, все-таки закричал:– Прыгайте в воду! Эй вы, растяпы, – прыгайте!– Если лодку выкинет на берег, их в щепки разнесет, – беспокоились люди.В лодке было двое: Есен и Бериш.Этой ночью Есен вышел в море, чтобы проверить сети. С ним напросился Бериш. Они встретились в условленное время: Есен прокричал совой, Бериш бесшумно натянул на себя брюки и рубаху, осторожно вылез в окно.Они спустили лодку на воду; лишь молодой месяц подглядывал за ними, крупные звезды блестели на черной воде. Они гребли быстро и бесшумно, наслаждаясь ночным, покойным морем. Разве могли они предположить, что вскоре разыграется стихия и польет такой ливень, который им запомнится на всю жизнь?Теперь Есен был рад, что все завершается как будто бы благополучно, хотя впереди у них была самая главная трудность – выбраться на берег.– В лодке двое! – догадались на берегу.– Крикните им: пусть прыгают в воду!– Эге, ребята, да это же Есен! – обрадовались молодые рыбаки. – Он парень смышленый, сам должен догадаться, что делать.В это самое время сильная, высокая волна подняла их на свой гребень, лодку перевернуло, и ребят вытряхнуло в воду. Есен успел крикнуть Беришу:– Держись! Плывем к берегу!Бериш наглотался соленой воды, но, усиленно двигая руками и ногами, вынырнул. Следующая волна снова накрыла его. Есен повернул назад, нырнул, вытащил слабеющего Бериша и, поддерживая его левой рукой, поплыл к берегу. Несколько молодых парней с берега бросились им на помощь. За ними прыгнула в воду и девушка Айгуль, которая училась с Беришем в одном классе.Ветер снова стал крепчать, пошел дождь. Лодку Есена выкинуло на берег. Она уткнулась тяжелым мотором в песок, затрещала и развалилась. И тут же набежавшей волной подхватило доски, понесло обратно в море; тяжелый лодочный мотор, волна за волной, тоже стал скрываться в пучине.Изможденные, счастливые – спаслись! – глядели на обступивших людей Есен и Бериш; они улыбались. Кызбала бросилась к Есену, обняла его и снова заплакала. Она гладила его по голове, ощупывала лицо, плечи, руки. Потом поняла, что это не Даулет, – смолкла и отошла, что-то бормоча.Бериш вышел из круга обступивших людей и подошел к деду.– Ата, давай я тебе помогу встать. Нам пора домой…– Видно, не терпится тебе умереть, – сурово ответил ему старик. Но в глубине души Насыр был доволен внуком: смелым показал себя Бериш и решительным. «Моя кровь, так оно и должно быть», – подумал он удовлетворенно.И Насыр попытался подняться. Однако острая боль в щиколотке помешала ему это сделать.Кажется, ногу подвернул… Посмотри, где кобыла… да приведи…Бериш и Есен помогли старику Насыру влезть на лошадь. Дождь лил с новой силой, все вокруг опять потемнело. Люди потянулись в аул. Насыр прокричал внуку, ведущему кобылу за узду:– Я им говорил, что молитвы мои спасут море! Они смеялись надо мной. Пусть теперь посмеются!Бериш промолчал: то ли не расслышал он слов Насыра сквозь ливень, то ли заложило ему уши, пока плыл к берегу. Сейчас он думал об Айгуль. «Смелая все же!» – мелькнуло у него. Ему хотелось, чтобы Айгуль шла сейчас рядом с ним. Но Айгуль с сестрами оказалась уже далеко впереди.И на берегу осталась лишь безумная Кызбала. А рядом с нею – дворняжка с белой отметиной да коза с козленочком.

Между Синеморьем и озером Балхаш лежит сейчас бесконечная степь. Это песчаное безводье – редко на таком огромном пространстве встречается зеленый цвет: небольшие островки травы с куцыми деревцами. В этих песках обитает много сайгаков, косуль, и летчики поговаривают, что видели недавно в этих местах тигрицу с тигренком. Удивительно – ведь уже много лет никому не встречался этот зверь, хотя некогда на южных берегах озера Караой шумели камышовые заросли и были эти камыши толщиной в человеческую руку и водились в этих камышах тигры. Было такое. В ауле у многих в домах по сей день лежат на полу полосатые шкуры. К примеру, у известного охотника Мусы: у него целых две таких шкуры. Хорошо сохраняется тигровый мех – не меняется в цвете, не лезет с годами шерсть. Тигры тиграми, а вот одичавших лошадей в этой степи много. Они не подпускают к себе людей, держатся настороженно. Их можно видеть на песчаных курганах сбившимися в табуны. У них длинные, отросшие хвосты и гривы, и выглядят они поэтому как бы крупнее обычных лошадей. Нередко они появляются вблизи аулов рыбаков, по крайней мере вблизи Караоя их видели не раз. Много в этих табунах молодых кобыл. Призывным ржанием они зовут к себе домашних жеребцов, подбегая к самой окраине аулов. В эту дождливую ночь они опять появились за Караоем и увели за собой жеребца-иноходца охотника Мусы. Муса, как только обнаружил пропажу, вскочил на лошадь и умчался в степь на поиски. Но дикий табун был уже далеко – слишком поздно хватился охотник. Всю жизнь держал Муса охотничьих птиц, собак и быстроногих лошадей. Можно представить, как он переживал эту утрату, – даже занемог от огорчения. Переживал не только Муса, огорчились в ауле все: не раз жеребец Мусы брал первенство на районных и областных скачках. Старики решили: это еще одна божья кара, павшая на аул.– Давно надо было его кастрировать… – все вздыхала его старуха. Наконец Мусе это надоело, и он вспылил:– Думай, что говоришь, старая!Он резко отодвинул от себя пиалу с чаем и снова лег в постель, накрывшись шубой.Сколько еще табунов пролетит по окраине Караоя – быстрых, словно вихрь, крадущих душу, словно неостановимое время? Не вы ли, дикие лошади, унесли с собой былую красу Караоя? Былую радость жизни?Дождь лил не переставая две недели. Временами стихал, но, будто вспомнив про молитвы Насыра, снова набирал силу. Не ослабевал холодный резкий ветер, не рассеивались черные низкие тучи в небе, не стихало две недели море. И лишь на душе у муллы Насыра было покойно, тихо; особенным радостным светом все эти две недели было озарено его лицо.

II

Оказалось, что мулла Насыр ногу подвернул очень сильно. Он даже побаивался – не треснула ли в щиколотке кость. Целыми днями лежал он теперь у низенькой печи, стараясь не ворочаться. Известный в этих краях врачеватель Откельды давно умер, и теперь люди обращались за помощью к местному врачу. Молодой доктор без особого труда, но довольно-таки небрежно, устранял вывихи, а больных с переломами или трещинами отправлял на рентген в областной центр. Не очень охотно ходили люди к «молодому специалисту», вздыхая, вспоминая лекаря Откельды.

Покойный лекарь долго и бережно втирал в поврежденные места растопленный курдючий жир. Делал он это неторопливо, под неспешный рассказ о последней рыбалке, о последних похоронах или еще о чем-нибудь в том же духе; и за разговором, как-то незаметно, исправлял вывих совершенно без боли. Близкие родственники Откельды все были уважаемыми лекарями: правили кости, снимали боль в пояснице, умели заговаривать болезни.

Не одна была дочь у Откельды, а вот насчет сына ему не повезло, хотя очень ему хотелось иметь наследника, именно ему передать свое полезное ремесло. В сорок лет он женился вторично: жену выбрал намного моложе себя.

Предки лекаря Откельды и охотника Мусы попали в эти края в давние времена из Сары-Арки. После великого джута в срединных землях степи, казахи подались к морю. Не всех, однако, казахов устраивала рыбная пища после мяса, хотя рыба была в те годы крупная, жирная. Да и к песку было трудно привыкнуть. Многие двигались дальше и гибли в песках от голода, от жажды. Поморы уговаривали их остаться, объясняли, сколь коварны, жестоки могут быть пески – особенно к неумелым людям, – но переселенцы отмахивались от советов, они жили мечтой о просторных пастбищах и лугах.

Отец Откельды был человеком рассудительным, слыл провидцем. В тот день, когда переселенцы достигли берегов моря, скончался дед мальчика – уважаемый людьми лекарь Кабыш. Со всеми подобающими почестями похоронили старика переселенцы на песчаном холме. Однако же и удивились странностям поморов: «Почему же у них нет кладбища?» На что старик из Караоя, будто задетый за живое, не без высокомерия ответил: «Мы, поморы, почти никогда не хороним на суше: море – оно и кладбище наше, и начало жизни нашей».

«Прости, аксакал, если сказал что-то не так», – покраснел казах из Арки. Отец Откельды был задет за живое высокомерием помора и ответил так: «Не презирай наш обычай, аксакал. Нет разницы, где схоронить достойного человека. Если б дала судьба моему отцу умереть на родине – люди не забыли бы его могилу, поверь: он достоин того». Отец Откельды сказал это решительно: для себя он уже понял – останется здесь.

Неудачной оказалась вторая женитьба Откельды, не обернулась она рождением мальчика. Еще двух молодых жен взял он себе: одну за другой. И хоть трудно было кормить многочисленное семейство, Откельды не унывал, все трудности должны были окупиться. Само время торопило его: с его смертью род его закончится, дело его умрет, если не будет у него сына, если не встретит он женщину, способную родить ему наследника.

Но и эти две молодые жены не оправдали его надежд.

Отчаявшись, он отстранился от всех домашних дел, передал дом в руки старшей жены, а сам стал проводить дни лежа в юрте, устремив горестный взор в неведомое. Да, жестоко посмеялась над ним судьба, жестоко…

Между тем жизнь вокруг не затихала. Из аулов присылали за ним гонцов, он молча седлал лошадь и отправлялся к пострадавшим. Он не спешил домой, лечил людей, заодно и жил у них: благо, пострадавшие всегда были рады этому. Не ждали его дома, не влекли молодые жены, как прежде, – надежда умерла, и он постепенно отстранился от них. К этому времени Откельды шел уже шестой десяток: был он поджарый, глядел на мир суровым смелым ястребом – на это сравнение отчасти наталкивало его узкое лицо с горбатым носом.

Больная нога Насыра когда-то побывала в мягких, заботливых руках Откельды. Тогдашнюю трещину в щиколотке, а была она повыше новой – Откельды залечил надежно. Насыр усмехнулся: где угодно треснет, но только не в этом месте, которое выхожено Откельды.

Что уж говорить. Живший у залива Мойынды кожа Даусеит, помнится, некогда упал с коня и сломал себе позвоночник. Полгода не отходил от него Откельды. Тогда на побережье росло много всяких лечебных трав, и все лето старый Откельды собирал их. Взрослая дочь Даусеита Марзия тоже полюбила это занятие – вместе с Откельды собирали они травы, и она узнала, какой в них толк. Правда, очень боялась Марзия змей. Бесстрашный Откельды ловко отлавливал их, выдавливал из их гибких, тонких языков яд. В такие минуты Марзия боялась подходить к старику близко. Ни косой взгляд, ни злое словцо не были брошены в спину шестидесятилетнего старика и совсем юной девушки. Только ли потому, что их в походах по побережью неотлучно сопровождал младший брат девушки? Как знать, как знать…

Когда Даусеит поправился, когда уже самостоятельно садился на коня, Откельды стал собираться домой. Однако перед тем у них с Даусеитом состоялся разговор с глазу на глаз. Откельды благодарил его за гостеприимство, говорил, что полгода он прожил в этом ауле и ни разу не почувствовал себя чужаком; в любом доме, даже самом бедном, его встречали как встречают самого дорогого гостя. И теперь Откельды просил позволения вернуться к себе домой.

Растроганный Даусеит отвечал вот что: «Всю жизнь я буду в долгу перед тобой, дорогой Откельды. Я много слышал о тебе раньше, а теперь я имел возможность узнать силу твоего волшебного знахарства на себе. Ты дал мне заново жизнь, Откельды. Скажи, что бы ты хотел получить в дар от меня? Ни в чем тебе не будет отказа».

Откельды долго молчал, потупив взор. Странно было видеть старца, потупившего глаза, словно мальчишка. А может, думалось ему, что слишком был прозорлив Даусеит, чтобы не увидеть сейчас в глазах Откельды Марзию, легко ступающую мягкими сапожками по песку, в длинном шелковом платье, которое облегало ее худенькую фигурку? Или подумалось старому Откельды, что бестактно прозвучал бы вопрос Даусеита о причине слез, навернувшихся ему на глаза, когда представил он топающих за Марзией двух малышей-мальчиков: смешных, переваливающихся с ноги на ногу, словно щенки?

Откельды проглотил подступивший к горлу ком, но лица не поднимал.

«Уж не Марзию ли ты просишь у меня?» – оторопело спросил вдруг Даусеит. Волнуясь, он беспорядочно перебирал пальцами четки.

«Ты угадал, Даусеит!» – резко ответил Откельды. В отчаянном его голосе была какая-то юношеская звонкость, как будто бы Откельды хотел воскликнуть: «Не принимай меня за старика, Даусеит! Я еще воспряну, если рядом со мной в жизни будет Марзия!»

«Послушаем, что нам скажет сама Марзия», – вздохнул Даусеит и послал за дочерью.

Напряжение не оставляло Откельды. Он сидел прямо, глаза его были устремлены в одну точку на узорах сырмака. Потом пригладил седеющие усы и выжидательно глянул на Даусеита. Уединение мужчин насторожило байбише. А когда приглашенная дочь скрылась за пологом юрты, ее и вовсе одолела тревога. Байбише вошла следом. Марзия опустилась на колено, приветствуя отца. Даусеит при появлении жены нахмурился; недовольно кивком головы указал место, где ей следует сесть. Растерянная байбише присела. Откельды быстро взглянул на девушку. Марзия была взволнована: припущенные ресницы ее вздрагивали. В свою очередь Марзия украдкой тоже бросила взор на Откельды. Он сидел чуть наклонив в сторону Даусеита свое ястребиное лицо, его жилистые, сильные руки лежали на коленях. Марзия хорошо знала ловкость этих рук: ни одной ядовитой змее не посчастливилось ускользнуть из них. Нет, не казался ей Откельды старым и немощным…

Даусеит ясно, в немногих словах изложил просьбу Откельды. Грузная байбише, узнав, в чем суть дела, горестно охнула и упала в обморок. Тут же прибежала прислуга, стала брызгать ей в лицо холодной водой. Когда байбише привели в себя, Даусеит дал знак, чтобы ее отвели в другую юрту. Байбише хотелось рыдать в голос, но, зная крутой нрав мужа, она лишь всхлипывала, прикладывая к мокрым глазам кончик кимешек; тяжело ступая, она покинула юрту, поддерживаемая прислугой.

«И что же ты ответишь нам, Марзия?» – спросил Даусеит и был удивлен, когда услышал ее простые слова. «Если Откельды просит моей руки, – благослови нас, отец», – сказала Марзия.

Услышав эти слова, Откельды радостно вскочил, приблизился к девушке и опустился перед ней на колени.

«Благодарю тебя, Марзия-жан! – сказал он. – Будь мне женой, будь мне молодым другом на всю жизнь! – Он повернулся к Даусеиту, который был расстроен и потому собирался выйти из юрты. – Клянусь тебе, Даусеит, покуда жив – буду беречь твою дочь до последнего! Поверь, не постыдное желание многоженства толкает меня на этот шаг. Дочерей у меня много, а сына – ни одного. Всемогущий Аллах наградил наш род даром исцелять людей. Нас было четверо братьев, но жить остался я один – они погибли в голодные годы от чумы. Самое заветное мое желание теперь – иметь сына. И кажется мне, что Марзия принесет мне его». Даусеит лишь махнул рукой и поспешно покинул юрту.

Откельды привез в аул молодую жену и отделился от других жен. Они, завидуя умной и красивой Марзие, бойко злословили на их счет. Тогда Откельды послал к рыбаку Насыру верного человека: тот подробно изложил Насыру печали Откельды, и Насыр на другой же день перевез лекаря и Марзию в Караой, освободил для них свою избушку, а сам с женой и детьми перебрался в землянку.

Насыр по сей день помнит, как тогда сокрушался Откельды: «Эх, Насыр, смеется народ надо мной. Как же, совсем, мол, старик спятил. Ты один понимаешь меня: бесконечно я тебе благодарен за это. Невдомек им, что не о собственном я пекусь благополучии. Не могут они понять, что, если не будет у меня сына, – некому будет лечить их. Они одно видят, об одном талдычат: взял, мол, в жены девушку, которая моложе его дочери».

Трех сыновей родила Марзия на радость Откельды. Три небывалых тоя совершили Синеморцы. Трижды на скачках стремительный вороной Мусы брал призы. Да, предсказания Откельды о том, что родит ему Марзия сыновей, сбылись: вновь он обрел былое уважение. Марзия, пока подрастали сыновья, постепенно приобрела, навыки врачевания травами и тоже стала лечить людей от недугов. Откельды не чаял души в молодой жене. «Песня моя», – так он ласково называл Марзию. Но былые людские насмешки помнил: не прошла у Откельды обида на них, навсегда его душа отвернулась от людей. Единственным человеком, которого он уважал, с кем советовался и которому мог рассказать все самое сокровенное, остался Насыр. Мог быть этим человеком еще и Муса, но большую часть своей жизни проводил он на охоте. Когда б ни справлялись о Мусе, его жена, занимаясь привычным вереентом, односложно отвечала: «Он на охоте. Где же ему еще быть?»

Старший из сыновей Откельды закончил медицинский институт в Алма-Ате, два месяца отрабатывал на практике у Синеморья. Как-то Кахарман вышел в море, чтобы определить направление косяков рыб, и столкнулся с лодкой. В результате перелом руки. Кайыргали быстро, умело вправил кости, наложил поверх повязки с четырех сторон ветки таволги и туго перевязал. Очень был удивлен Насыр расторопностью, уверенностью парня. «Кайыргали у меня далеко пойдет», – говорил тогда Откельды – не без гордости за сына, конечно. Кайыргали утонул в море вместе с сыном Кызбалы как раз в то лето, когда вернулся в родной аул с дипломом.

Сильно ударила по Откельды эта смерть; да и выглядел он в последние годы утомленным жизнью. Смерть сына сломила его ясный дух: за короткое время после смерти Кайыргали он превратился в немощного старика; глубокие, страдальческие морщины резко вдруг обозначились на его лице. И как ни заботилась о нем верная Марзия, как ни отвлекала от горьких раздумий, не сумел Откельды побороть тоску по сыну: неумолимо вела она его в объятия смерти. Среди немногочисленных захоронений Караоя могила Откельды – самая высокая. А высокий мавзолей из красного жженого кирпича был воздвигнут не без помощи Кахармана.

Неспокойно стало жить Марзие с сыновьями после смерти Откельды. Осмелевшие жены и дочери Откельды снова принялись злословить, наговаривать. Тогда она покинула Караой, переехала к родственникам на Зайсан. С тех пор ничего о ней не слышали в этих местах. Насыра всегда волновал вопрос: передался ли сыновьям чудный дар отца? Наверно. Разве дети хорошего, толкового отца могут вырасти оболтусами да неумехами? Так обычно говорила Корлан, когда они вспоминали Откельды.

– Аллах не допустит, – говорила Корлан, – чтобы хороший человек не смог повториться в детях… Да и Марзия, она ведь тоже умна, она знает всю науку Откельды…

Как-то назойливо стал замечать в последнее время Насыр сказались годы на внешности Корлан. Она стала грузной, нередко ее беспокоило высокое давление, головные боли, покалывало сердце, беспокоила одышка. Но характер она сохранила прежний: открытый, прямой, бесхитростный. Теперь она не торопилась в своих домашних делах – к смерти, что ли, торопиться? – да и дом покидала редко. Недавно, правда, ездила в город к дочери, полечиться. На днях дочь привезла старую Корлан обратно. И хоть нехитрое было хозяйство у Корлан с Насыром, а без женских рук все пришло в доме в запустение. Много работы переделала дочь, пока привела дом в порядок. Корлан по мере сил помогала ей. А сегодня старые кости Корлан снова дали знать о себе: она с трудом поднялась с постели. Дав старику и внуку поесть, она, утомленная, прилегла на мягкой подстилке у печи. Дождь не унимался: то, притихая, моросил монотонно, то вдруг набирал силу снова; временами гремел гром, сверкали молнии.

– Седьмые сутки льет, – вздохнула Корлан, поудобнее устраиваясь, – и конца ему не видать… Крыша бы наша не потекла, а, Насыр? Пусть льет! Столько лет ждали такого дождя…

– И то правда: пусть насытится море… Что-то Бериш задерживается… – Она помолчала, потом неспешно поднялась и стала подбрасывать в печь кизяк.

– Не Бериш, наверно, виноват, он-то парень скорый. Акбалак медлит: пока соберется да оденется… Не простое это дело – подняться старому человеку в дорогу… Рыба у тебя что – сварилась?

– До Акбалака сварится, долго ли… А ведь Акбалак приходится зятем нашему Караою. Он уже давненько гостит у дочери, а мы с тобой так и не удосужились пригласить его к себе. Или ждали, когда ты ногу сломаешь? – насмешливо спросила Корлан.

– Ах ты горе мое! – развеселился Насыр. – А я-то все думаю, чем я Аллаха прогневил? А это Корлан захотелось пригласить Акбалака, да ничего умнее она не нашла, как пожелать муженьку вывихнуть ногу…

Насыр туго затянул повязкой распухшую щиколотку, поднялся и стал молиться. К тому времени, когда Бериш с Акбалаком появились на пороге и Корлан, приохивая, принялась хлопотать вокруг них, он, умиротворенный молитвой, сидел, прислонясь спиной к теплой печи.

– Акбалак сбросил с себя дождевик, скинул сапоги – саптама – и после обычного приветствия прошел на почетное место.

Вчера накоротке, под проливным дождем, Насыр не успел разглядеть старого жырау, хотя и показалось ему, что тот заметно сдал. Сейчас Насыр, вглядевшись в его лицо, понял, что мимолетное ощущение не обмануло его. Щеки Акбалака были впавшими, не было в глазах жырау прежней живости, и весь он, некогда стройный, теперь выглядел явно уставшим от бремени жизни. Однако бодрость не покидала Акбалака.

– Хорошо быть муллой, – пошутил он, – да только кости становятся хрупкими как мел.

Попросил Бериша принести теплой воды и полотенце. Дважды, очень тщательно, намылил руки, смыл пену, насухо вытер и долго смазывал их курдючным жиром.

Всю предыдущую ночь боль в ноге сильно мучила Насыра. Тогда-то и вспомнил он про Акбалака, про то, что тот тоже умеет лечить.

Наутро он послал Бериша за старым жырау. Акбалак тем временем подсел к Насыру.

– Я уже оседлал верблюдицу, собираясь в дорогу, как прибежал твой внук. Пришлось отложить отъезд. – Он стал осторожно ощупывать щиколотку. – А надо бы мне поспешить.

Дождю не видно конца. Я уж думаю, не смыло ли водой мой дом?

Акбалак неспешно стал втирать жир, поглаживая вывихнутый сустав. Насыр, следя за его действиями, сказал:

– Бог отблагодарит тебя за твою доброту…

– О каком ты Боге говоришь? – отозвался Акбалак. – Если о том самом, которого мне довелось узнать в жизни, то от этого ничего не дождешься. – Акбалак хмыкнул.

– Ака, ты до сих пор не перестаешь дерзить ему, – заметила Корлан, поворачиваясь к жырау, – а ведь стоишь одной ногой в могиле…

– Э, дорогая Корлан. По крайней мере, я искренен. Если бы что-то хорошее перепало мне от него за мои прожитые восемьдесят восемь лет – стал бы я это отрицать? Грешно в мои-то годы лгать, а тем более сидя за дастарханом моего уважаемого брата Насыра.

– Благодаря моим молитвам, – сказал Насыр, – уже неделю подряд идет этот спасительный дождь. Совсем уже скоро он растопит снега на вершинах Пушты, а Дарья принесет эту воду в море. На северных берегах моря есть подводные родники, дождевая вода обязательно размоет солончаки, и пресная вода родников хлынет в море. Помнишь, что говорил ученый человек Славиков? Только благодаря этим родникам и горной воде, которую несли впадающие реки, море всегда было полноводным, славилось красой и богатством на всю казахскую степь! Мулла Насыр произнес все это с нескрываемой горечью. С другой стороны, ему было досадно, что мало кто верит, что именно он, Насыр, своими неустанными молитвами выпросил у Бога этот сильный, небывалый дождь.

– Как ты думаешь, – обратился он к Акбалаку, – если бы не мои молитвы – откуда бы взяться такому дождю?

Акбалак горячо возразил:

– И думаешь, что он, в самом деле, существует этот твой Бог? Объясни-ка мне тогда: зачем ему было надо до такой степени иссушить море? Если б был у него ум – он давно бы дал второе рождение нашему Синеморью!

– Я молился! – упрямо возразил Насыр. – Вот и услышал он мои молитвы…

– Твои молитвы! – замахал на него жырау руками. – Если он есть, то почему он так не по-божески поступает с нами? Ты сам помнишь время: были эти берега многолюдными, богатыми.

Теперь люди покинули насиженные, родные места. Что осталось от нашего Синеморья – ты видишь сам. Остались песчаные горы да голая степь, тощая рыба солонее соли да нищий народ… А ведь было время: люди с песнями катались на лодках, переезжая из аула в аул в праздники! Теперь они разбежались по всему Казахстану. И Бог твой не видит этого? Или не своими руками он вершит это?

Больно было старцу говорить такое: он высказал все, о чем он долгие годы думал. И слова жырау той же болью отзывались в сердце Насыра.

– Клянусь тебе, – воскликнул Насыр, – буду молиться день и ночь, и даст Аллах второе рождение Синеморью!

– Хорошо бы так случилось. Мне-то не придется увидеть этого счастья – пусть хоть наши внуки доживут до этих дней.

Спорили Акбалак с Насыром на эту тему давно, теперь Акбалаку не хотелось раздражать Насыра. Поэтому так примирительно прозвучали его последние слова.

Тут загрохотал гром, яркая молния высветила жилье Насыра. Утихший было к полудню дождь припустил вновь.

– Такая молния может что угодно расщепить… – задумчиво проговорил Насыр.

– Лишь бы человека не задела… – Акбалак продолжал за разговором втирать жир. Он массировал ногу Насыра легкими нажимами на опухоль. – Эй, Бериш, найди-ка в моем хорджуне две дощечки да принеси их сюда… А ты, мулла, потерпи еще чуть-чуть: что уж делать, кости-то немолодые…

Действительно, Насыру стало больно. Он, морщась, попросил Акбалака:

– Да не жалей ты жира, втирай еще…

– Э, Насыр! Теперь нас хоть купай в этом жиру, а легче уже не будет. Придется терпеть. – В голосе Акбалака была строгость.

– В потемках лет не разобрать, мои ли кости постарели или твои пальцы задеревенели, – пошутил Насыр, но тут же вскрикнул от острой неожиданной боли – даже слезы навернулись ему на глаза. – Ака, кажется мне, что кость встала на место…

Акбалак еще раз прошелся пальцами по щиколотке, кивнул:

– Ты угадал, кость на месте.

Он взял дощечки, которые держал перед ним Бериш, приложил их с обеих сторон к щиколотке и туго скрепил чистой тряпкой.

– Через недельку будешь скакать как молодой…

Смыл с рук жир, тщательно, не спеша промыл нож и сунул его в чехол на поясе.

День прошел в разговорах, а когда сели ужинать, Акбалак спросил о Кахармане.

– Пока живет в Семипалатинске, – торопливо ответила Корлан, опережая мужа.

– Да, – кивнул Насыр, – пока еще в тех краях.

– Руководит чем-нибудь?

– Нет, в начальники его что-то не тянет, – опять ответила Корлан, со значением глянув на Насыра.

– Работает капитаном теплохода, водит баржи по Иртышу…

Акбалак вздохнул:

– Что и говорить, люди добрые. Хороший он человек, Кахарман. У нас в Шумгене не забывают его добрых дел. А сколько он сделал для меня! Ни одной моей просьбы не оставил без внимания. Да только твой бог всегда был против хороших людей…

И Акбалак стал дуть на пышущую паром рыбу, потом порезал ее тонкими ломтями.

Насыру помнилась его поездка к давнишнему другу узбеку Фузули, который жил на берегу Дарьи.

Когда реки, впадающие в Синеморье, перегородили во многих местах плотинами, водохранилищами, отводящими воду для риса и хлопка, и когда в море начала исчезать промысловая рыба, Кахарман сказал отцу с горечью: «Вот теперь началось для нас настоящее бедствие». Впервые Насыр видел сына таким подавленным, Кахарман пояснил: – «Начали строить большую дамбу у устья рек». – «Для чего она нужна?» – удивился Насыр. «Для того чтобы убить море!» зло ответил Кахарман. – «Зачем же его убивать? – Это не помещалось в голове у Насыра. – А как же рыба?» – «Рыба, отец, задохнется в соленой воде и погибнет». – «А как же люди, как же народ, который живет у моря?!» – воскликнул Насыр. – «Народ распрощается с родными местами, люди разъедутся, кто куда», – ответил сын дрожащим от негодования голосом. И тут только он увидел, как сильно напугал, ошеломил отца. Поэтому добавил: – «Не пугайся, отец. Это дело не одного дня. У нас еще есть возможность и время побороться. Но все больше и больше расходимся мы в мнениях с руководством страны. Мне предстоит ехать в Алма-Ату. Если не добьюсь там ничего – полечу в Москву, к Славикову. В любом случае я не буду бездействовать». – «А мне что делать, сынок? – спросил Насыр. – Тебе одному против всех будет трудно…» Никак не могло это уложиться в голове старика. Море, родное море встало перед его глазами. Словно бы оно говорило ему: «Сражайся, борись за меня, Насыр! Если построят еще одну плотину, – я задохнусь. Они готовят мне медленную, мучительную смерть. Этим они, наверно, решили отплатить мне за все то добро, которое получили от меня люди. Насыр, ты еще увидишь, как рыба, задыхаясь, будет отчаянно выпрыгивать из воды, будет отчаянно бросаться на человека!»Голос Кахармана прервал глубокую задумчивость Насыра. «Отец, вы поезжайте к Фузули; поговорите в тех местах с людьми, послушайте, что там говорят об этой опасности».Насыр на следующий день не вышел в море. Временно назначил бригадиром надежного Тошемиша и отправился в дальнюю дорогу, к узбекским хлопкоробам.Фузули, по своей давнишней привычке передвигая постоянно тюбетейку со лба на затылок, встретил его радостно. Он шутливо отстранил жену от огня:– Милая, сегодня, когда ко мне приехал мой давний друг, позволь мне собственноручно приготовить для него плов.Они вышли во двор и стали вместе крошить свежую, пышущую паром баранину. Насыру не терпелось поделиться с другом своей тревогой. Поэтому он начал разговор не дожидаясь плова. Он рассказал Фузули, что море высохнет, если построят очередную плотину на Сырдарье: ключевые источники забьются солончаком, закупорятся; рассказал о том, как туго приходится Кахарману, о том, что будет с людьми, если море умрет…Фузули слушал Насыра не перебивая. Затем позвал жену и велел принести свежую газету. Когда газета была у Насыра в руках, пояснил: «На второй странице «круглый стол» как раз по этой теме, читай». Насыр уткнулся в газету, а Фузули, возясь с пловом, проговорил: «Собрались московские, таджикские, узбекские ученые – разработали план, как задушить Синеморье. Были там и казахские ученые. Был там и наш с тобой тамыр Жагор».Жагором Фузули и Насыр называли профессора Егора Шараева. Но Насыр сначала не мог вспомнить: «Кто это? Как ты сказал?»«Жагор, – напомнил Фузули. – Твой давнишний друг, профессор. Они приезжали вместе со Славиковым к тебе, а ты привозил его ко мне на плов… В общем, читай, а потом поговорим».В газетном материале, занимавшем всю полосу, группа ученых вела разговор о судьбе моря, они поддерживали друг друга, соглашались друг с другом во всем. Шараев горячо настаивал на строительстве плотины. Его поддерживали узбекские, таджикские ученые, и специалисты мелиораторы Москвы. «А как же мнение простых людей? – подумал Насыр. – Значит, нет никому дела до наших чаяний? И что за чушь плетет Жагор? Он толкует, что исчезновение Синеморья не принесет никакого вреда окружающей среде. Никакого вреда?! Да разве это ученые?! Неужели не понимают они, что вода, отведенная для риса и хлопка из русел Амударьи и Сырдарьи, разольется понапрасну, затопит долину – и здесь образуются болота и топи?!»Эх, Жагор, Жагор… Насыр был в растерянности: от кого-нибудь другого он был готов услышать эти речи, но не от Шараева.«Прочитал, Насыр?» – спросил между тем Фузули.«Да, все понял, – ответил Насыр, складывая газету. – Эти люди не желают нам добра…»«Насыр, я понимаю твои переживания. Мы с тобой друзья на всю жизнь – надеюсь, ты в этом не сомневаешься? Ты теперь, наверно, догадался, почему я не мог ответить сразу на твои вопросы. Боюсь, что это проблема не для наших с тобой зубов. Мы с тобой вместе сделали много всяких дел – мы с тобой никогда не сомневались в наших с тобой возможностях. Теперь я сомневаюсь. Слишком мелкие мы с тобой люди, рыбак да хлебороб. А это вопрос государственного масштаба. Боюсь я, Насыр, и другого: как бы не испортились отношения двух наших народов. Вы рыбаки, мы хлеборобы. Есть у нас с вами одна общая поговорка: «Воля литейщика, – в каком месте сделать ручки у казана». Было время, когда государству была нужна Синеморская рыба…»Он не успел закончить, как Насыр вскинулся на него: «Да, теперь государству нужнее хлопок и рис! А истощенное самим же государством море пусть провалится в тартарары вместе со своей подыхающей рыбой?!»Но тут же он устыдился своей горячности: сник, отвел в сторону глаза. Не раз он призывал Кахармана к хладнокровию, когда тот горячился в спорах о Синеморье. Теперь вот сорвался сам, да еще в гостях. Совсем, скажут, старик выжил из ума. «Прости, что вскинулся на тебя, Фузули», – пробормотал Насыр. Он отодвинулся от стола и стал вытирать руки полотенцем, которое подал ему друг. Фузули его успокоил: «Ничего, Насыр, я не обижаюсь. Понимаю: горит у тебя душа. Было бы грешно не высказать слова, которые сам Аллах велит высказать». – «Хлопок и рис, значит, нужны, а море, а жизнь нашего края не интересует никого. – Насыр все не мог взять этого в толк. – Это-то и бесит меня».Поздно вечером, когда Насыр остался один, долго просматривал ворох газет за последние дни. Утешительного в них для него было мало, напротив, сомнения и тревоги старого рыбака усилились… Ему казалось, что обезумел весь мир. Иначе как было уразуметь то, что творится на земле.

...

С тяжелым сердцем Насыр отправился в обратную дорогу. Ничем Фузули не мог утешить друга, что мог предпринять он – обычный человек? Он, стоя у калитки, долго смотрел отъезжающему Насыру вслед.

«Куда ты там пропал? – позвала его жена. – Чего ты там делаешь?»

«Чего я делаю? – взорвался вдруг Фузули. – А ты там без меня что – умираешь?»

Через полмесяца вернулся Кахарман, был он в Алма-Ате и в Москве. Вернулся он оттуда недовольный, злой. И хоть не особенно рассказывал он про поездку, но Насыр все понял и так. Кахарман сокрушался: «Если все это будет продолжаться, наши траулеры скоро сядут на мель: просто останутся на песках». – «Люди видят: твоей вины в этом нет, сынок», – как мог успокаивал его Насыр. – «Что моя вина, отец, – я про море говорю!» – «Государство видит все, оно не даст погибнуть морю…» – «Я много раз говорил в Москве и Алма-Ате со всякими чиновниками – лбом об стенку…» Отчаяние сына передалось отцу: – «Так что же – прощай, море?» И Кахарман после долгого молчания задумчиво покачал головой: – «Как знать, отец, как знать…»

Акбалак подслеповато вглядывался в лицо Корлан. И когда та, охая и вздыхая, грузно села за стол и стала поливать горячим бульоном нарезанную рыбу, он спросил: – Не могу разглядеть, невестушка, не хвораешь ли ты?– В затылке все тянет и тянет, – пожаловалась Корлан. – Не дают покоя мысли о детях. Разъехались кто куда…– Не зря говорят, думы могут и воскресить, и погубить человеческую душу. Что тебя, Корлан, терзает? Вырастила такого сына, как Кахарман! Обидно только, что не нашлось ему дел в своем краю, помыслить даже трудно!Так говорил Акбалак и тяжело вздыхал.IIIВозвращаясь от Фузули, Насыр не стал заезжать к тем родственникам и знакомым, которые знали, что ездил он к Фузули держать с ним совет. Все, конечно, обидятся. Это тревожило Насыра, и он досадовал на себя: «Старый дурак! Кто тебя тянул за язык? Держать совет – это ж надо придумать такое, прямо как Наполеон… Теперь стыдно им в глаза смотреть».В общем, нерадостно было у него на душе. Знакомые места, по которым он ехал, стали склонять Насыра к думам о времени, которое он прожил на этой земле. Справа тянулся остров Жасылбел – теперь бывший, теперь вокруг него не было воды. Вскоре он стал подъезжать к Казанколю, но и здесь была безрадостная картина, ушла вода, остался лишь толстый слой солончака. Да, знакомые это были места Насыру. Некогда были разбросаны в этих местах аулы, не раз приходилось бывать в этих аулах ему. И хоть крепко сбивали в этих местах дома, а стены их размыло дождем, время подернуло бурьяном дворы и подворья – и пусто кругом. За следующим перевалом белело солью дно Шумгена. По его берегам были некогда густые, высокие заросли камыша. Не то, что пешему было трудно пройти – всаднику не проехать. Много здесь птиц пело по утрам – самых причудливых, на самые разные голоса. Потому, может, были люди Шумгена особенно жизнерадостными, много звучало песен в их аулах, много слагалось стихов.То было время самой славы шумгенского жырау – певца и акына Акбалака. Какие это были песни! Часто они пели вместе с Карашаш – у нее тоже был неповторимый голос. Разве могло кого-нибудь оставить равнодушным их пение: плакали люди, слушая их печальные песни, просветлялись лица у людей, когда слушали они их веселые песни. Подражая Карашаш, женщины, выходившие в море, тоже пели. Может быть, пением этим они чуть скрашивали тяжелую свою долю – рыбацкий труд, упавший на их плечи. Ведь мужья их были на фронте. Карашаш часто говорила людям, что семь лет, которые она прожила с дорогим Акбалаком, она не променяла бы и на семьдесят лет другого счастья – вот как любили друг друга Акбалак и Карашаш. Но месть безжалостного ее отца оборвала это счастье.В те дни Акбалак был в Алма-Ате, на празднике народных акынов. Мергенбай подобрал четырых ловких джигитов и отправил их в Шумген – они должны были выкрасть Карашаш. Когда джигиты везли ее в лодке, один из них стал бесстыже распускать свои руки – может быть, это-то обстоятельство и подвигнуло Карашаш на последний, отчаянный шаг. Она выбросилась из лодки, увлекая за собой того, кто задел ее женскую честь. Узнав о гибели красавицы Карашаш, аул погрузился в горестное молчание. Не было, наверно, в ауле человека, который бы не проклял Мергенбая. Немедленно была отправлена телеграмма Акбалаку.Старейшины Шумгена тем временем собрались на совет. Вот что они сказали: «Немало горя и бед причинил нам Мергенбай, а теперь по его вине свершилось такое несчастье. Разве он не злодей? Разве этот поступок его не зверский? Собственными руками он погубил родное дитя. Пусть кто-нибудь отправится к Мергенбаю и передаст наши слова: он должен немедленно покинуть эти места. Жить с ним на одном берегу, мы не желаем!»Решили старейшины отправить к Мергенбаю молчаливого, но смелого, решительного джигита Насыра. Вечером, когда садилось солнце, Насыр сел на коня. Мергенбая он застал у дома: тот, не стесняясь в выражениях, поносил трех наемников из Каракалпакии. В лице Мергенбая был только гнев – ни тени горя.«Мергенбай ага, люди требуют, чтобы вы немедленно покинули эти места», – холодно сообщил Насыр, не слезая с коня.«Люди?! – Мергенбай вскинулся и осмотрел Насыра злым взглядом. – Эти провонявшие рыбаки называются людьми? И давно? Я из Караоя не уеду никуда, так и передай им. А тебе тоже несдобровать! Ты ведь один из дружков этого вонючего пса Акбалака? Пошел пока вон!»Насыр с трудом сдерживался.«Просили передать: если к завтрашнему утру вас застанут здесь – пеняйте на себя…» – Насыр повернул коня.«Эй, – крикнул ему в ответ беснующийся Мергенбай. – Передай своим аксакалам и карасакалам, что, если кто-нибудь из них хотя бы пальцем тронет моих близких, весь аул перестреляю! Так и передай! А теперь убирайся!» Насыр ничего не стал отвечать.Глаза Мергенбая налились кровью. Он не тронулся с места. Утром, разгневанные люди со всего аула сошлись во дворе его дома. Обнаружилось вот что. Кулия – жена Мергенбая, оказывается, не приходила в себя со вчерашнего дня: лишилась чувств с той самой минуты, когда узнала о смерти единственной дочери. Пятеро взрослых сыновей Мергенбая бестолково метались по двору в поисках Мергенбая.Стали обыскивать дом, обыскали двор, потом весь аул – Мергенбая не было нигде. Несколько джигитов, вскочив на коней, бросились в пески. Но Мергенбая и след простыл.

Подъезжая к Шумгену, Насыр остановил коня. Все ж таки хотелось ему заехать в Шумген: хотя бы напиться воды. Но у кого остановиться? Сердце, конечно же, ему подсказывало – у Акбалака. После смерти Карашаш Акбалак не женился, остался бобылем, иногда наезжал к дочери в Караой. Щепетильный Акбалак решил, что ему трудно будет найти женщину равной Карашаш. Он решил провести оставшуюся жизнь в одиночестве. Конь Насыра топтался на месте Насыру не хотелось причинять Акбалаку хлопоты своим приездом. Потому он все никак не мог решиться; то трогал коня, то поворачивал его обратно. Но один довод был сильнее других: проехать мимо дома Акбалака – значит смертельно обидеть уважаемого человека. И потому Насыр, в конце концов, направил коня к низенькому домику жырау. У входа его встретил огромный волкодав. Испуганная лошадь отпрянула в сторону, в раздражении Насыр стегнул собаку толстой плеткой. Пес вышел из себя: казалось теперь, что он готов был прыгнуть не только на лошадь, но и на всадника. На лай вышел Акбалак, прикрикнул на пса. Голос его все еще был сильным, звучным. Пес нехотя отступил, приглядываясь к всаднику из глубины двора.«Давно никто не останавливал коня у моего дома. Узнаю тебя, Насыр, брат мой!» – Акбалак улыбался, приглаживая ладонью белую бороду.«Кому же, как не мне, проведать старшего брата, покинутого всеми», – отозвался Насыр.«Впервые за десять лет вижу твоего коня у моего дома», – сказал Акбалак, и в голосе его Насыр различил обиду и упрек.Когда вошли в дом, Акбалак преподнес Насыру чашу с шубатом – напиток из верблюжьего молока.Выпив шубат, Насыр поставил, пустую чашу на стол. «Дорога, конечно, тебя утомила. Посиди, отдохни – жара-то какая стоит… Я пойду, похлопочу насчет дастархана, – сказал Акбалак, намереваясь встать. – Нога, видишь, подводить стала… Старость – не радость, правду говорят».Получилось так, как Насыр и предполагал. Тогда он воздел руки и стал уговаривать старика: «Ака, ради всего святого, не беспокойся. Я не задержусь у тебя – мне надо спешить. Завернул к тебе, только чтобы повидаться, – иначе ты бы обиделся… Не последний день живем, Ака, еще увидимся, поговорим не спеша… А сейчас мне надо ехать, пока не стемнело».«Смешно, Насыр. Неужели ты думаешь, что Акбалак так просто отпустит тебя. Иди-ка лучше расседлай коня да заведи его во двор».Ничего другого не оставалось Насыру, как подчиниться. Акбалак же между тем говорил:«Ты знаешь сам, Шумген далек теперь от моря, чтобы к ужину была нам рыба. Да и осталась ли в море рыба, которую можно было поесть с удовольствием, как раньше? Сомневаюсь. Будем довольствоваться тем, что Бог пошлет».Он вышел во двор, окликнул молодого джигита-соседа, которому велел привести и заколоть барана. Джигит и его жена принялись хлопотать об ужине для гостя, а Акбалак, подсев к Насыру, стал нюхать крепкий, душистый табак, готовясь к неторопливой беседе.Он решил хорошо угостить и проводить со всеми подобающими почестями давнишнего друга. Год за годом старел – стал отходить от всех дел, любил теперь жить уединенно. Желанного гостя всех торжеств и веселий, певца и неунывающего человека, Акбалака, постепенно одолевало старческое безразличие к суете жизни. Давно он не брал в руки домбру.Акбалак заговорил:«Издалека едешь, вижу. Откуда, если не секрет?»«Был у Фузули», – коротко ответил Насыр. Ему не хотелось рассказывать про те печальные картины, которые видел, подъезжая к Шумгену, чтобы не бередить душу жырау.«Как поживает Фузули?»«Неплохо ему живется. Мы стареем, а он как будто бы помолодел. И года не прошло, как умерла жена, а уже женился – на молоденькой. – Насыр улыбнулся. – Он всегда был парень не промах. Наверно, решил: если жениться – жениться на молодой. С молодой женой вроде и сам молодеешь».«Вот как? А не напрасно он женился на молодой? Из хорошего рода-племени человек, как бы не умер раньше времени».Акбалак взял в руки домбру. Задумчиво пробежали его пальцы по струнам:«Проехал, говоришь, по старым местам, и веселый едешь обратно?»До веселья ли здесь, подумал Насыр, но с ответом медлил. Наконец решил, что Акбалак видит и понимает не меньше его – он ведь тоже давно переживает за судьбу Синеморья. С нескрываемой горечью Насыр произнес: «Почтенный Ака, не принесла радости мне эта поездка: еще больше разбередила душу».«Как считает Кахарман, ответь мне: найдут выход из положения или море погибнет?»Акбалак отставил домбру и повернул к Насыру левое ухо.«Что Кахарман? В Москве большие начальники убеждают друг друга, что исчезновение моря не принесет никому никакого вреда. В газете читал. Глазам своим не поверил. Они и нас хотят убедить в этом. Я так думаю – она просто безмозглая, эта власть советская! Они забыли добрые слова Ленина о нашем Синеморье – он еще в начале революции говорил… Помнишь, как отправляли рыбу из этих мест голодающим России? Я-то был совсем мальчишкой, а ты, Ака, должен помнить…»«Конечно, помню! Такое не забывается! – Жырау встрепенулся. Напоминание о молодости навеяло на него светлую грусть. – Тогда я был совсем юнцом. Отец брал меня вместе с собой грузить рыбу в вагоны…»«Семьдесят лет прошло с тех пор. Теперь море сохнет, гибнет у всех на глазах. Ни одного человека не нашлось, кто бы хотел помочь ему. И это гнетет меня больше всего».«Матвей не раз говорил – надо спасать, пока не поздно. Иначе море погибнет. Вот и сбываются его слова. Ученый он человек, знающий…»«Матвей не жалел сил – да только кто прислушался к его словам? Очень, видимо, опасными были эти слова – угодил в свое время в тюрьму. Да с каких пор повелось такое – чем умнее человек, тем яростнее хотят от него избавиться?! – Насыр вздохнул. – К сегодняшнему дню третья часть моря уже превратилась в сушу. Только что это за суша – белая мертвая пыль. Первая солончаковая пустыня страны».«Аллах не посылает мне смерти. Только и осталось на мою долю: скрипеть старыми костями. Не пойму, в чем дело: вроде бы не грешил я перед ним. А послал вот наказание – старость, выжившую из ума. – Акбалак помолчал, потом спросил: – Наверно, от Кахармана требуют план?»«Про план они не забывают… А какой улов, когда не стало в море рыбы? Эх, Ака, ни одной поймы не осталось, ни одного залива или крохотной бухточки, где было бы рыбы как прежде! Сам хорошо знаешь эти места – сколько ее было!.. – Тут Насыр вспомнил про Кахармана. – Трудно приходится сыну. Со всеми начальниками переругался: и с местными, и с областными. Теперь вот в Алма-Ате был – и там не встретил поддержки…»«Слышал, будут закрывать рыбный завод. А как Кахар-ман к этому относится? Говорят, что один из траулеров уже сидит на мели…»«Если не будет моря – зачем нужны заводы? А про траулер не врут люди – он на мели. Стоит теперь в песках: жутко смотреть на него. Вода далеко отошла от него: его что – на канатах за водой тянуть? И это только начало всех бед, Ака…»Акбалак ничего не сказал, только хмурил лохматые брови, затем он поднялся, вышел во двор; там властным голосом он отдал несколько распоряжений джигиту и его жене. Вернувшись в дом, он заговорил с порога:«Худо было бы людям без работы, когда бы Кахарман не организовал здесь скотоводческие фермы, не открыл мастерские для женщин. Слышал я, что недавно был он у нас, проверял эти фермы. А ко мне не заглянул. Передай, что старый жырау обижается».«Передам, Ака, передам. Ты тоже пойми его. Думаешь, не хотелось ему повидаться с тобой? У него не бывает свободного времени: всё дела, всё люди вокруг него…».«Конечно, пока человек жив да хорошо выкладывается на работе – времени у него на остальное не остается. Дай Бог, чтобы времени Кахарману хватало на все: даже на разговоры с аксакалами. Передай ему людскую благодарность. Особенно желают ему здоровья женщины: очень им было далеко за водой ходить, а он велел вырыть два колодца прямо посередине аула», – продолжал Акбалак.Не хотелось в эту минуту Акбалаку говорить плохое про своих аульчан: он умолчал о том, что они стали покидать родные места. Впрочем, Насыр уже слышал об этом.«Хорошо, что у вас своя питьевая вода, – сказал Насыр. – У Бекназара в Каракалпакии оба внука подхватили желтуху, один умер, чуть ли не на следующий день. Говорят, Дарья теперь вся испоганена «хемией»: эта хемия несет много болезней людям».«Несчастные дети! И у нас в прошлом году было такое же – не слышал ли ты, Насыр? Эта самая хемия попала в колодец: яд, которым посыпают рисовые поля. Весь аул, кроме стариков и старух, которые держат ораза, чуть не погиб. Хорошо, успели вызвать врачей из города… А что дальше будет? Ничего я не могу понять, Насыр!..»Насыр не отвечал. После долгого молчания Акбалак взял в руки домбру и запел дрожащим голосом одну из своих песен:

Снова в море закинул я сеть,

Море рыбы своей не дает.

Боже мой, нету силы терпеть,

Что в груди твоей: сердце иль лед?

Обезлюдел мой род, приуныл,

Поплелись мы, лишенные сил,

От родимой земли и могил…

Море рыбы своей не дает!

И меня захлестнула нужда,

И пошел я, не зная куда,

Но везде нас встречает беда,

Море рыбы своей не дает.

Насыр понял: это песня-плач старого жырау, выстраданная им в последние годы. Да, давно не слышал Насыр пение Акбалака. Какая удивительная сила, и какая тоска в мелодии, какая безысходность и горечь в словах этой песни…

Путь тяжелый и длинный у нас.

Ни зерна, ни скотины у нас.

Есть ли выход, мужчины, у нас?

Море рыбы своей не дает,

Но, увы, нас окутал туман,

Правят миром лишь зло и обман,

Злой богач и блудливый хитрец,

Им и счастье, и мясо, и мед.

Ну а мы – простота, беднота,

Дверь удачи для нас заперта,

Бьет Аллах нас, и лжет нам мечта,

Море рыбы своей не дает.

Акбалак был обязан Насыру жизнью. Если б не Насыр, гнить бы его костям в морских владениях царя Сулеймана. Один Насыр-палуан осмелился выйти тем вечером в бушующее море на поиски Акбалака и Карашаш. Хоть и не те сейчас у Насыра мускулы, что были в молодости, но все в его внешности напоминает о недюжинной былой силе: грудь все такая же широкая и крепкая, все так же дышащая свободно, легко, мозолистые ладони, тяжелые кулаки, хваткие пальцы. В молодые годы Насыр на спор с заезжими русскими купцами одной рукой согнул подкову. Сейчас Насыру не вспомнить, по какой надобности он оказался тогда в Шумгене, может быть, как раз приехал навестить Акбалака.…Когда Акбалак собрался в море, чтобы проверить расставленные ночью сети, Карашаш напросилась с ним. Было раннее утро, над водой еще стелился туман. Но вскоре он рассеялся, и они увидели небо: чистое, бирюзовое. Под стать ему была и вода: мягкая, спокойная. Карашаш можно было понять. Совсем недавно она бросила кормить грудью и теперь себя чувствовала немного свободнее, радовалась этой свободе и не знала, на что ее употребить. Все это время лицу ее явно не хватало солнечных лучей – оно было бледное. В лодке Карашаш с удовольствием откинулась на руки, открыто подставляя солнцу лицо. Его лучи были еще не горячими. Акбалак невольно залюбовался молодой красивой женой. Отплыв от берега, они запели. Как правило, они пели дуэтом только тогда, когда оставались вдвоем наедине. Петь дуэтом на людях строгая мать Акбалака хотя и не запрещала, но почему-то и не одобряла. Сообразительная Карашаш давно поняла это и не шла против желания свекрови. Здесь, на морском просторе, им никто не мешал, никто их не мог смутить – и они, красивые, полные жизненных сил, пели свободно, легко. Плеск синих чистых волн ласково сопровождал их голоса…Разные песни поются на море. В них первые, неясные чувства молодых влюбленных; в них жалобы на тяжкие, безрадостные дни поживших рыбаков. А когда поют песни старые рыбаки, то обязательно их песни окрашены предстоящим прощанием с жизнью и с морем.И по-разному звучат песни на море. Громко звучат они, когда Синеморье гневается на людей и подбрасывает их лодки на сердитых волнах, словно щепки. «Мы не боимся тебя, буря! – поют рыбаки. – Твоей слепой ярости, – поют рыбаки, – мы противопоставим холодный ум, смекалку и сноровку. Ты не покоришь нас, буря, – нет!» В дни же, когда тихая волна ласково бьется о борта лодки, другая песня рождается в сердце рыбаков. Они рассказывают в песне огромному морю, какое оно широкое, как оно радует человеческий глаз, как счастливы люди, живущие на его берегах. «Море, – поют рыбаки, – пусть дружба между нами не кончится никогда. Люби нас, море, – поют рыбаки, – и будем мы любить тебя до скончания наших дней…»Наверно, в душе Акбалака и Карашаш было больше песен о любви друг к другу и к морю. В самом деле, оно еще ни разу не гневалось на них: откуда же в их сердцах взяться другим? Оно осторожно несло на своих волнах их лодку, когда они сбежали от Мергенбая. Оно прятало их на одном из своих островов, оно давало им пищу; оно покровительствовало им, когда они возвращались в Шумген…Видно, обо всем этом подумалось Карашаш ранним утром, ибо она прильнула к груди мужа и сказала: «Море снова благоприятствует нашей лодке. Дорогой мой, давай съездим на наш остров…»Неожиданная просьба жены застала Акбалака врасплох.«До Корыма ведь очень далеко», – ответил он, привлекая к себе жену и целуя ее.«Ну и что ж? Мне так хочется снова увидеть Корым, полежать на его солнечных песках, посмотреть на нашу лачугу…»Карашаш умоляюще посмотрела Акбалаку в лицо. Акбалак, обнимая ее и целуя, выпустил из рук весла, и волны довольно-таки быстро понесли лодку.«Вот видишь, – засмеялась Карашаш, – сама судьба несет нас туда!»«А как быть с рыбой?»«Кто тронет наши сети? Заберем завтра, на обратном пути».«Тогда едем!» – счастливо улыбнулся Акбалак. Сильными руками он взялся за весла и стал поворачивать лодку в нужном направлении.Остров Корым, который тогда дал прибежище молодым беглецам, был уютным, цветущим. Редко здесь встречавшие людей куланы, кийки, сайгаки удивленно и без робости рассматривали джигита и его девушку. И все-таки первую ночь они провели в лодке. Карашаш боялась ночевать на острове. Была безлунная, звездная ночь. Лодка мерно покачивалась на воде. Много нежности в эту ночь подарила Карашаш Акбалаку. Утомленные, они уснули обнявшись. Их крепкий, счастливый сон не нарушил даже легкий дождь: капли его, впрочем, скоро высохли на лицах влюбленных. Много нежности дарила Карашаш Акбалаку и в другие ночи: она умела любить страстно, каждое ее объятие было беззаветно, словно она видится с Акбала-ком в последний раз. Что ж, целых три месяца они были детьми природы, а Корым был ласковой колыбелью их любви. Они сплели лачугу из камышей, к этой лачуге повадился ходить детеныш лани. Видно было, что он отбился от матери; могло быть и другое: ее задрали волки. Однажды ночью поднялась песчаная буря и ягненок, дрожа от страха, вбежал в лачугу и замер у ног Карашаш. Вскоре стало ясно, от кого сейчас спасался несмышленыш: совсем рядом послышался волчий вой. Акбалак вышел из лачуги, долго приглядывался, наконец, выстрелил на звук – и попал. Волк отчаянно взвизгнул и затих.Теперь ягненок неотступно ходил за Карашаш. Наступили минуты прощания с островом. Ягненок бегал по берегу и жалобно блеял. «Ака, – сказала Карашаш, – посмотри, как жалобно плачет наш несмышленыш». – «Ты и сама плачешь, душа моя…» – ответил Акбалак. У него тоже было неспокойно на сердце. Их будущее было тревожно и неизвестно, как и судьба этого детеныша. Тревожно и неизвестно, хотя джигиты Шумгена, разыскавшие-таки влюбленных на Корыме, уговорили их возвратиться: клялись, что не дадут их в обиду, клялись, что, и волосок не упадет с головы Карашаш. «Мы возьмем его с собой!» – решил Акбалак, утирая слезы Карашаш. «Подарим его охотнику Мусе», – обрадовалась Карашаш. Акбалак перелез через борт и пошел к берегу. Ягненок поплыл навстречу человеку, а в лодке прижался к ногам Карашаш. Возвратившись в Шум ген, они передали его Мусе. У Мусы обычно жило много всяких зверьков. Подлечив, поставив на ноги, он отпускал их на волю. Ягненок вскоре подрос, но так и остался жить во дворе охотника.До острова они добрались ближе к ночи. Покинув лодку, Карашаш с интересом оглядывалась вокруг. Акбалак быстро собрал охапку сухого хвороста, разжег огонь, чтобы вскипятить чайник. Чайник был старый, закопченный, но в лодке каждого рыбака он есть, как первая необходимая утварь. Их лачуга была развалена, но хорошо сохранились плетеные подстилки. Одну из них Акбалак прихватил к костру, Карашаш опустилась на нее и прижалась к плечу мужа. Было тихо, слышался только треск полыхающего хвороста.Утром Карашаш проснулась первой. Она тут же разбудила Акбалака: «Ака, вставай, нам надо в обратный путь!» – «Чудесно, что мы снова побывали здесь!»Акбалак привлек к себе Карашаш и поцеловал.После легкого завтрака они сели в лодку, Акбалак взял в руки весла. Они недалеко отплыли от острова, когда заметили, что небо меняется. Быстрые тучи бежали по нему и вскоре как бы сомкнулись в одну – пошел сильный дождь. С севера потянуло холодным, пронизывающим ветром. Добравшись до сетей, они с трудом загрузили тяжелый улов. Сеть теперь прочнее держалась на плаву, но тяжелее стало лодкой управлять.Между тем волны готовы были перевернуть ее. Никогда Акбалак не боялся смерти. Слишком часто бывал он на волоске от гибели, и чувство страха давно притупилось в нем.Северный ветер стал крепчать. Мачта затрещала и рухнула, Акбалак окончательно потерял власть над лодкой. Их понесло в открытое море. Но судьба перед тем еще раз решила проверить людей на страх. Их повернуло вдруг в сторону острой каменистой гряды, которая была справа. Лодка стремительно приближалась к камням.«Ака, надо выбросить рыбу!» – крикнула Карашаш, и голос ее утонул в реве ветра и воды. Акбалак согласно кивнул ей, Карашаш стала выбрасывать рыбу за борт. Акбалак сделал еще одну попытку подчинить себе лодку. Его приободрило бесстрашие жены. Если они не спасутся – не будет у них ребенка. Он не успел больше о чем-либо подумать. Налетевшая огромная волна приподняла лодку и швырнула ее на камни. Акбалак и Карашаш оказались в воде: теперь им надо было ухватиться за большой обломок разбитой лодки – только это могло спасти их.Насыр вернулся с моря одним из последних. Ему сказали, что Акбалак и Карашаш ушли в море вчерашним утром – до сих пор их нет. Насыр не раздумывая, тут же спустил лодку на воду. По неспокойным волнам к ночи добрался до острова Корым. Чуяло его сердце, что он найдет их здесь.Его стало уносить в море примерно в том же месте, где потерял управление лодкой Акбалак. И хоть изможден был Насыр, но сумел собрать остатки сил: благополучно провел свою лодку между выступающими камнями. Он громко звал все это время: «Акбалак! Карашаш! Эй! Эй!» К утру, совсем осип, но и море постепенно успокоилось. И только тогда ему удалось отыскать Акбалака и Карашаш – они еле держались на воде.Ужин подходил к концу. Акбалак велел постелить Насыру в задней комнате. Здесь было чисто и прохладно. Насыр лег, с удовольствием вытянул усталые ноги, но уснуть ему так и не пришлось. У него не шла из головы поездка к Бекназару.Тяжело переживал смерть любимого внука Бекназар. Небритое, щетинистое лицо осунулось – казалось, он резко постарел. После похорон все поехали к Бекназару в дом: после поминального обеда стали расходиться.Насыр и Бекназар, оставшись одни. Бекназар был молчалив; лишь изредка вздрагивал, когда слышал доходившие из дальних комнат громкие рыдания невестки.«Из внуков Айдара я любил больше всего, – вздохнул Бекназар и упрямо повторил: – Больше всех».«В недобрый час привело меня к вам», – тихо промолвил Насыр.«Да нет, Насыр-ага, – ответил Бекназар. – Не дано человеку предугадать помыслы Аллаха… Однако, Насыр-ага, не праздное любопытство позвало тебя к нам, не так ли? Догадываюсь: хочешь посмотреть своими глазами на те преграды, которые перекрыли Дарью. Также тебе интересно выслушать мнение людей, не так ли?»Насыр согласно кивнул.«Помнишь ли время, когда окунали новорожденных в Сырдарью? В этом был смысл: всем хотелось, чтобы жизнь их потом была широкой и свободной, как эта река… Прошло то время…» Бекназар смолк, упустив мысль. Думы о смерти мальчика не оставляли его.«Ничто на свете не может противостоять времени, ты прав, Бекназар. Но человеку разве не на то дан разум, чтобы понять, что действуя в благих намерениях он губит природу!»«Еще вчера утром мы сидели с ним вот на этом месте и играли в шашки…» Ком застрял у Бекназара в горле, и он снова смолк.«Сколько лет ему было?»«Этой осенью должен был пойти в школу. Я ему задолго до этого покупал учебники, учил его читать… Недавно ездили с ним в Нукус. Зашли в универмаг, он выбрал себе портфель…Утром ушел с ребятами к реке. В полдень они привезли его на раме велосипеда. Он был без сознания… Та дрянь, которой обрабатывают хлопок и рис, попала в реку. Никто этого не знал. Выше, в Узбекистане, химзавод выбросил в реку неочищенные отходы. Внутри у мальчика все горело – мы ему непрерывно давали пить холодной воды… Через три часа умер. Ничего не мог поделать местный наш врач. Да и врачи в тот день были нарасхват – в каждом доме отравленные дети. Многое я в жизни видел, но такого видеть еще не приходилось…»Нет, Бекназар до сих пор не мог прийти в себя. Поэтому так трудно шел с ним разговор.«Да, Бекназар, много ты повидал на своем веку смертей. А помнишь, как в тридцатые голодные годы я спас тебя от верной гибели?»«Голодные годы, Насыр-ага, это другое… Но сейчас-то за что страдают наши дети? Разве только каракалпакские аулы постигла эта беда? Уверен – и ниже, и выше по Дарье есть травятся люди! Почему так происходит, Насыр-ага? Мы что враги самим себе и нашим детям?»«Что тебе ответить? Чем лучше вроде бы мы живем – тем хуже! Больше добываем нефти – больше разливаем. Больше строим заводов – больше отходов. Больше добываем риса и хлопка – больше и больше кормим поля этой химией. Тогда спрашивается: а зачем, собственно, нам это надо – больше? К чему эта гонка? И все включены в эту гонку – никто не думает о ближнем, никто не думает о завтрашнем дне: давай план! давай план! План, и все: а там хоть сам расшибись, хоть природу всю угробь! хоть ближних! Варвары мы все, Бекназар, просто варвары!За что боролись – на то и напоролись. Все чаще я слышу эти слова. Много труда пришлось вложить нашим отцам ради того, чтобы мы сыто жили, чтобы в изобилии всего было у нас. На это и напоролись… А я даже так думаю, Бекназар: а зачем человеку изобилие? Если он сытый – разве можно воспитать его душу? Голод, холод, разруха вложили в души наших отцов не злобу, не отчаянье, не ненависть к ближнему – а наоборот: доброту, сердечность, жалостливость. Если ты не ухватишь куска – другой ухватит за тебя!Что говорили наши отцы? Не бери чужого. Поделись с путником последним куском хлеба – может быть, ты его видишь в последний раз. Чти отца: без него дом – это дом без благословения. Чти мать: без нее дом – дом без тепла. Много было у них мудрых заповедей… Умерли наши отцы, Бекназар; вымираем и мы… А после нас уже некому будет говорить эти заповеди: нарождается племя варваров, Бекназар!»Из дома вышел молодой парень и пригласил их к вечернему чаю. Насыр отказался было, ему не хотелось прерывать серьезный разговор, но Бекназар настоял и повел его в дом.Ранним утром они пошли на хлопковое поле. Бекназар стал рассказывать:«Нехитрая у меня жизнь. Я, как ты знаешь, поливальщик. Государство мне платит деньги за то, что я пускаю воду вот на это самое поле. Чем больше воды я выпущу – тем выше мой заработок. Возможно, от избытка воды хлопок погниет или от избытка воды в песках образуется болото. Поливальщику нет до этого никакого дела. Чем больше воды выльешь – тем больше денег вольется в твой карман. Понимаешь, как это устроено?»«Чего уж не понимать? Двумя извилинами думал человек, который придумал это».«Никого не интересует, доходит ли вода Дарьи до моря. Их дело – оставлять как можно больше воды на хлопковых полях. – Бекназар помолчал, оглядывая поле, лежавшее перед ними, и оживленно продолжил: – А я вот о чем думаю, Насыр-ага. Надо воду продавать. Пускать ее только в определенные дни. Если будет вода на вес золота – разве стану я ее лить зря? Нет – я буду экономить. – Он стал развивать свою мысль дальше: – Если бы воду пускали по строго определенным дням, воды в Дарье хватило бы и на рисовые, и на хлопковые поля на всем ее протяжении – причем, без особого ущерба для Синеморья. По крайней мере, оно бы не пересыхало.

Еще хочу сказать и о нашем руководстве, Насыр-ага. Если бы руководители Средней Азии и Казахстана сели за один стол, потолковали бы по уму – они бы нашли общее решение, они бы могли спасти море. А как сейчас? Все по старинке, как во времена ханов – каждая республика распоряжается богатствами земли как своей собственностью. И вот она, их близорукость, – Дарья пересохла, море задыхается. Мы не думаем о наших детях, не думаем о завтрашнем дне – все сегодня, все сейчас… И как можно больше золотых побрякушек на грудь!»

Насыр припомнил слова мудрого Нысана, которые повторяла Корлан, сердясь на что-то:

Победы в будущем нет —

Как воин тогда проживет?

Коль нет опоры ни в ком —

Как проживет народ?..

Можно ли усомниться хоть на миг в том, что мудрый старец не предвидел сегодняшнего дня? Не о нашей ли горькой судьбе сокрушался он? Его слова сейчас как нельзя кстати. Насыру надо было трогаться обратно. «Ну что ж, Бекназар, будь здоров, – стал он прощаться с другом. – Поеду, пока жара не разыгралась».«Я провожу тебя до Курентала, – предложил Бекназар – Лошадь готова еще с вечера».«Что ж, – не стал отказываться Насыр, – если есть у тебя часок свободного времени, поехали…»Курентал – одинокое дерево в песках. Под этим деревом обычно вырыт колодец, у которого останавливаются утомленные путники, чтобы передохнуть или провести ночь в бекете не большой избушке, которая строится рядом с колодцем именно с этой целью. С Куренталом у Насыра и Бекназара были связаны свои воспоминания: у Курентала в начале тридцатых годов впервые встретились молодой Насыр и босоногий, раздетый мальчуган Бекназар.В годы великой конфискации казахи, лишенные единственного своего богатства – скота, переживали страшный голод. Бесконечные вереницы обескровленных, обездоленных людей шли в те дни по берегам Синеморья – они покидали родные места, они тянулись в города. Казалось им, что город спасет их от голодной смерти. Многие из них не дошли до города: умерли в песках от жажды, истощенные скудным питанием. У отца Насыра Бельгибая был единственный родной брат Сансызбай, живший в Каракалпакии. Все чаще и чаще Бельгибай тревожился в те дни о брате. «Давно нет вестей от Сансызбая. Нет, не то сейчас время, когда, заимев несколько десятков овец и лошадей, можно было возгордиться и отвернуться, как это было с ним в прошлые годы – не потому он не дает о себе знать… Чует мое сердце, Насыр, – беда у Сансызбая. Поезжай к нему, узнай, как он там. Да на обратном пути, если встретишь переселенцев – веди их к морю, не дай им умереть».Насыр отправился в путь на верблюдице Ойсылкаре – крепкой, выносливой. Небо над пустыней было черно от вороньих стай. Они кружились над человеческими трупами. По склонам песчаных холмов, воровато оглядываясь, пробегали шустрые лисы и барсуки. Да, у хищников пустыни был пир. Ойсыл-кара, вздрагивая, пугливо обходила или переступала через трупы. Вскоре и она привыкла к трупному смраду. На другой день Насыр добрался до аула, где жил Сансызбай. Трудно это было теперь назвать аулом – кругом было запустение, разруха, лишь в нескольких юртах еще теплилась какая-то жизнь. Не было ни шумной детворы, ни женщин у очагов, ни мелкой скотины на окраинах. Сердце Насыра дрогнуло, когда он увидел эту щемящую душу картину. Он подъезжал с подветренной стороны, сильно несло трупным смрадом. Ойсылкара все чаще шарахалась, наконец, встала как вкопанная на окраине аула. Тогда Насыр спешился, привязал ее к кусту, а сам направился к юртам. В руке он сжимал толстую отцовскую камчу. Подойдя ближе к юртам, он увидел вздутые трупы. Из одной юрты, озираясь, выбежали две лисы. Сели на задние лапы, метрах в тридцати от Насыра, и стали наблюдать за ним. Вскоре Насыр был у юрты Сансызбая. Прикрывая рот и нос ладонью от смрада, он вошел в жилище и отпрянул. Сансызбай был мертв, тело его уже разлагалось. Насыр вскрикнул. Рядом с Сансызбаем лежала его мертвая жена. Он пулей выскочил из юрты. Встревоженное воронье взлетело, было над крышей, но опустилось снова, видя, что угроза миновала. Потрясенный Насыр прибежал к верблюдице. Тут же его вырвало. Он сел на верблюдицу, обхватил ее горб руками и горько расплакался. Ойсылкара торопливо пошла прочь от аула. Вслед Насыру торжествующе каркало воронье; оглядываясь, спешили на очередной пир лисы и шакалы.Утром Насыр добрался до Курентала. Он решил набрать воды и немедленно отправиться дальше. Ему было больно, оттого что он не смог предать земле тело дяди и его жены, – что же было делать, если не нашел в себе сил даже подойти к ним близко?Он набрал в торсык воды, умылся, напоил верблюдицу. Ему показалось, что печь в избушке топится. Мелькнула мысль: может, заглянуть? Но, вспомнив слова отца быть осторожным в пустыне, тут же отказался от своего намерения. Как только отъехал от колодца, дверь лачуги распахнулась, и оттуда выбежал голый мальчишка лет пяти. Он с криком бросился вслед Насыру. Однако до Насыра он не добежал. Споткнулся о кучу золы, упал и больше не вставал: у него совсем не было сил подняться. Изможденная, страшная женщина выскочила вслед за ним. В руке у нее был нож. Насыр резко повернул верблюдицу назад, крепче сжал в руке камчу и с громким криком направил Ойсылкару ей наперерез. Женщина остановилась на полпути, довольно-таки проворно юркнула в избушку. Насыр ринулся за ней и тоже вбежал. Мужчина средних лет – худой, всклокоченный – держал между коленями ребенка лет одиннадцати. Он норовил его полоснуть ножом по горлу; окровавленный ребенок рвался из его рук. Рядом с мужчиной валялась отрубленная детская голова – в котле, по всей видимости, варилось мясо. Только сейчас Насыр обратил внимание: здесь стоял густой запах варящегося мяса. Насыр вскрикнул страшным голосом и изо всех сил ударил мужчину плеткой. Ребенок, вырвавшись, бросился к Насыру: это был русский рыжеволосый мальчик.«Не убивай нас!» – стала кричать и причитать женщина слабым, жалким голосом. Она прижалась к мужчине. Однако она причитала скорее по привычке: глаза ее были совершенно пусты – может быть, она уже была безумна. Насыр был потрясен, глядя на этих несчастных людей. Вместе с уцелевшим мальчишкой они быстро вышли из лачуги. Мальчика, которого минуту назад преследовала женщина с ножом, уже не было: он уходил в пески. Насыр окликнул его, ребенок оглянулся и побежал прочь. Совсем скоро он упал без сил. Насыр принес его к колодцу на руках, потом смыл кровь с пораненного мальчишки, обоих завернул в свой чапан, посадил на верблюдицу, и медленно они стали удаляться от этого страшного места.Одним из этих спасенных детей был Бекназар. Второго – русского мальчика – усыновил Муса, назвал его Жарасбаем. Муса поставил его на ноги, Жарасбаи женился, вскоре после этого уехал в город, теперь он там в большой должности. Бекназар же рос у Насыра. Уже после войны его разыскали родственники, и он уехал с ними. Теперь, столько лет спустя, Насыр и Бекназар остановили своих коней у Курентала, напились из колодца. От бывшего бекета – лачуги – давным-давно не осталось и следа.«Здесь я и попрощаюсь с вами, Насыр-ага», – сказал грустно Бекназар.Насыр не стал его задерживать. «Будь здоров, брат мой, – ответил Насыр. – Будем живы – встретимся. Не забывай Караой – что-то ты в последнее время совсем не показываешься у нас. Дела, конечно, делами – да все-таки выбирай время…» – «Верный упрек, Насыр-ага. Все думал: повзрослеют дети – забот убавится… Да не выходит так…»С тем они и расстались.К утру, мулла Насыр таки задремал. Но зыбкий сон его был нарушен отчаянным лаем собаки. В другой комнате Акбалак испуганно вскрикнул: «Насыр, что-то случилось там!» Насыр выглянул в окно. Пес Акбалака сражался с волками. Один из них, бросившись на него сзади, схватил волкодава за ногу и повалил.– Да это же дикие собаки! – догадался Акбалак и в исподнем бросился во двор. За ним поспешил и Насыр. Пока они, спотыкаясь в темноте, выбрались во двор, одичавшие собаки разнесли волкодава в клочья. Мимо калитки пронеслась стая, громко лая. Собаки, разодравшие акбалаковского волкодава, поспешили за стаей. Акбалак и Насыр бросились, было за ним, но одна из собак – огромная, с телка – вдруг остановилась и скалясь сделала шаг в их сторону. Старики застыли на месте. Пораженные увиденным, они смотрели вслед удаляющейся стае.– Ты заметил, – наконец сказал Акбалак, – они, кажется, увели с собой нескольких собак из аула?– Я заметил другое, – ответил Насыр, – в их стае было несколько волков. Печальные наступают времена, Акбалак: наши собаки, наши друзья превращаются в волков, в наших врагов…– Ойбой! – схватился вдруг за голову Акбалак. – А не задрали они твою кобылу? Беги-ка в сарай, Насыр!Насыр бросился в сарай. Кобыла была цела, но испуганно всхрапывала и металась на привязи. Насыр похлопал ее по крупу, она стала успокаиваться.Выйдя из сарая, он поспешил к Акбалаку.Акбалак, стоя на коленях, горбился над парящим телом разодранного пса. Окрашивая край горизонта алым, над пустыней забрезжил рассвет.

IV

Тесный дом Насыра был переполнен. Кахарман, прощаясь, сказал как будто бы все – но рыбаки молча ждали. Каждый из них в душе был встревожен, каждый думал, что если уезжает и Кахарман – значит, беда недалеко, значит, ничего уже невозможно сделать.

Безусловно, они считали Кахармана своей опорой, своей надеждой – и теперь эта надежда покидала их.

– Вот так, земляки, – проговорил еще раз Кахарман. – Сказать мне больше нечего. Да и сколько можно об одном и том же…

Теперь он даже пожалел, что так долго рассказывал им о своих бесплодных скитаниях в Алма-Ате и Москве. В самом деле, он отнял у людей последнюю надежду – зачем? Если его личная вера рухнула – имеет ли он право отнимать ее у людей?

Рыбаки потихоньку один за другим стали выходить из дома. Кахарман сидел, низко опустив голову. Насыру очень хотелось спросить, куда намерен держать путь сын, но, чувствуя, что Кахарман ничего определенного не скажет, – молчал. Всему свое время, решил он, когда найдет нужным – сам даст весточку.

Кахарман встал, Насыр и Корлан поднялись тоже. Он порывисто обнял старых родителей, потом подошел к Беришу:

– Храни их, Бериш! Парень ты у меня совсем взрослый… Бериш кивнул и отвернулся – скрывая слезы.

– Ну-ну… – шепнул ему Кахарман. – Оставь сантименты… Бериш снова кивнул.

К Айтуган с детьми посадили жену Саята – так захотел Кахарман, полагая, что жена Саята скрасит тоску Айтуган. Сам же сел в машину Саята. Все остальные погрузились в старенький автобус и тронулись. Аул остался позади, им никто не мешал, но Кахарман не был расположен к разговору – молчал; казалось, даже задремал. Миновали пески и скоро выехали на накатанную дорогу. За правым стеклом потянулись горбатые песчаные склоны Караадыра.

– Саят, – попросил Кахарман, – пошли кого-нибудь, пусть вернут машину с Айтуган…

Саят остановил последние «Жигули», поманил Есена.

– Догоните Айтуган, пусть поворачивает назад. Мы будем ждать их здесь. – Дальше он перешел на шепот: – Как только будете на вокзале, закажите стол. Подойди к начальнику вокзала и скажи: едет Кахарман. Он знает, что делать…

Есен полез с расспросами:

– Саят-ага, куда все-таки переселяется Каха? На Каспий или Жайик?

– Узнаешь потом, – одернул его Саят. – Хорошо, что ты с собой келин взял, пусть поможет ребятам.

– Ваша келин так и норовит показать, что она чистейшей воды горожанка – забавно! – сказал Есен. И снова вернулся к разговору: – Если Каха решил на Каспий, то и мы за ним последуем. Это ведь недалеко…

Саят пряча улыбку в усах, подтолкнул Есена к машине:

– Поживем – увидим, а пока – вперед!

Через полчаса пути они были высоко на Караадыре. С его вершин побережье было как на ладони, хотя сумерки над песками скрывали от глаз само море, его теперешнюю линию, которая была далеко, словно то счастливое прошлое, которое теперь кануло в Лету. Когда Кахарман и Саят были мальчишками, море плескалось у подножия Караадыра и весело было на его берегу: ребята постарше состязались в «кокпаре», а мальчишки помладше проносились на лошадях мимо Караадыра.

Столько лет прошло, а Кахарман будто бы только вчера на скачках, припадая к гриве вороного, летел словно ветер, выкрикивая имена предков. Этого чудо-вороного только ему доверял Муса. Сам он выныривал из ущелья Караадыра, когда Кахарман начинал приближаться к финишу, и скакал на кобыле рядом, подбадривая возгласами. Ну и заводился вороной! Летел как на крыльях к финишу, к людям в ярких одеждах, и, чуть кося глазом, словно бы все спрашивал Кахармана: «Держишься? Держись крепче, малыш, не вылетай из седла!» Много потом Кахарман в своей жизни перевидал скакунов, но такого жеребца, который преображался на финише, больше не приходилось видеть. Такие скакуны могли водиться только у Мусы, которых он выхаживал исключительно для состязаний и которых потом дарил своим соседям – узбекам, туркменам, казахам с Мангыстау и Арки. Этого вороного он не дарил никому – держал для себя, для скачек.

«Опять вороной Мусы идет первым! – между тем кричали на финише. – Это старинная порода! Аргамак – оно и видно. Пай, пай! Как ногами играет – совсем не устал!» Потом все взоры обращались к Мусе, который после финиша отводил вороного в сторону, чтобы дать тому остыть. Поправляя попону, шитую серебром, он обычно усмехался: «Предлагал же отдать ему первенство без скачек».

Люди с любовью, уважительно поглядывали на Мусу, хотя он и Откельды были на побережье, пожалуй, единственными людьми, которых нельзя было назвать рыбаками. Когда рыбаки выходили в море, Муса садился на лошадь и отправлялся на охоту, а Откельды с Марзией уходили собирать травы. Что ж, наверное, и в этом имелся свой вековой смысл: и охотник, и врачеватель нужны были побережью, нужны были рыбакам.

Обступив Мусу, расхваливая на все лады его коня, люди всем миром шли к охотнику в гости. Ну а какой казах не рад гостям?

После самой первой победы Кахармана – а было это в сорок седьмом году, в Первомай, – после скачек к нему подъехал отец на буланом жеребце. Ребята, окружавшие Кахармана, притихли, а Насыр громогласно, всем его друзьям на зависть, похвалил мальчика: «Вот и стал ты у меня джигитом, сынок!» Он сильными руками оторвал Кахармана от земли, посадил сзади, и они поскакали к Мусе. Кахарман, счастливый от похвалы, припал лицом к отцовскому чапану, пахнущему морем и песком.

Море, которое в дни его детства плескалось у самого аула, теперь даже от Караадыра удалилось на расстояние кочевья. Тогда, в те годы, вот тут спускали лодки на воду – теперь здесь воздух неподвижен и горяч; настоянный на запахах солонца, перемешанный с едкой солончаковой пылью, он теперь обжигает легкие – трудно дышать. Да, в те времена отсюда можно было добраться на лодке до самого острова Акеспе – в те годы там была лаборатория профессора Славикова. Профессор тогда проводил здесь каждое лето. Общительный, удивительно тактичный даже в отношениях с подростками и детьми, профессор быстро сдружился с рыбаками побережья. Профессор по приезде первым делом отправлялся к Насыру. Ученый и простой рыбак беседовали увлеченно, обстоятельно; к ним присоединялись Откельды и Муса; частенько Насыр посылал и за Акбалаком в Шумген. Славиков великолепно знал татарский и казахский: в свое время он жил в Оренбурге, потом учился в Казанском университете. Кахарман в те годы был безмерно влюблен в ученого – казалось, не было на свете вещей, которых бы не знал профессор. При всем том профессор не забывал об обиходном: всех одаривал по приезде подарками и сладостями, что всегда крайне смущало стариков. «Оу, Матвей, к чему такие траты?» – обычно возражал Акбалак, хотя в глубине души всегда был тронут вниманием ученого… Насыр и Муса тоже были изрядно смущены, сконфуженно бормотали: «В самом деле, Матвей, к чему?» Славиков шутил: «Ничего, друзья, от меня не убудет. – И добавлял: – Ну а теперь я жду положенного подарка от вас» Это означало – Акбалак должен петь. Песни его профессор слушал проникновенно, затаив дыхание. Часто он после пения Акбалака брал в руки его домбру, выточенную из цельного тополя, и любовно оглаживал:

– Акбалак-ага, дорогой! Песни ваши я нередко вспоминаю в Москве. Поверите ли – становлюсь спокойнее, работаю легче. Иногда и сам принимаюсь напевать. С другой стороны, и для Игоря небесполезна казахская речь – пусть привыкает; глядишь, и научится… Кобыз, который вырезали вы мне, висит на почетном месте – жалко, что мне уже не научиться играть. Эх, будь я помоложе…

Последние слова, сопровождаемые лукавой улыбкой, обычно адресовались Игорю, который, как правило, заметно смущался при этом и негромко отвечал:

– Я обязательно научусь играть на кобызе…

Насыр уже в те годы удивлялся – мальчик довольно сносно говорил на казахском, хотя профессор судил о познаниях сына весьма строго, без снисходительности:

– Чтобы хорошенько узнать чужой язык, чтобы по-настоящему научиться говорить – надо пожить в этой среде. Трех летних месяцев, к сожалению, маловато… хотел бы я как-нибудь взять на лето в Москву Кахармана и Саята: пусть ребята пообщаются теснее. Не возражаете, Насыр-ага?

Тогда и Кахарман, и Саят, и Игорь очень радовались задумке профессора – они давно мечтали провести лето вместе, но не знали, как к этому отнесутся их родители.

– Конечно, не против, – легко согласился отец. – Пусть ребята развеются, а заодно пусть поучатся у Игоря русскому…

Кахарман отошел от «Жигулей». Саят, открыв капот, в тусклом свете маленькой лампочки склонился над масляным фильтром – он не хотел мешать другу побыть вэту прощальную минуту одному.

Вокруг было тихо. Скрылись и огни прибрежных аулов – и без того жиденькие, редкие, не то что в прошлые годы. Дома в прибрежных аулах ныне зияли пустыми проемами окон и дверей: много рыбаков уехало – на Каспий, на Чардару. Поняли, что ничего уже не принесут две изможденные Дарьи иссыхающему морю…

Машины, в которой он отправил жену, еще не было видно – неторопливые мысли Кахармана продолжали ворошить прошлое. Летом пятьдесят шестого года, Славиков привез с собой из Москвы молодого ученого, предварительно дав телеграмму Насыру. Никто в ауле не сомневался, что гостя следует встретить как подобает. «Иначе зачем телеграмма?» – рассудил Насыр, и все нашли его довод резонным. То было тяжелое время – послевоенное, люди еще не оправились полностью от нужды, но в ауле сделали все для того, чтобы не ударить лицом в грязь. Насыр и Камбар должны были позаботиться о хорошей рыбе. Мусу и Акбалака отправили за сайгаками. Откельды взялся доставить лучшие арбузы, дыни, а председатель колхоза Жарасбай – молодой покладистый парень – отправился в Алма-Ату за мукой. Муса и Насыр встречали скорый поезд Москва – Алма-Ата на маленькой, затерянной в песках станции Сарышыганак. Чемоданы гостей погрузили на телегу, а самих – профессора, Игоря, заметно вымахавшего, и молодого ученого Шараева – посадили верхом на лошадей и двинулись к Караою. Откельды, Акбалак и сноровистый в те годы Камбар ждали их в Караое – рассчитав по времени, они принялись накрывать дастархан. Вечерело, когда гости добрались до Караоя. Взобрались на ближние холмы, увидели юрты, живительную зелень вокруг них – и заметно повеселели; на путников дохнуло свежестью. Славиков воскликнул: «Друзья, ей-богу, всю зиму скучал по вашим юртам! А вот Егор Михайлович, самый перспективный из «племени младого и незнакомого», еще не знает этого счастья – после московской толчеи увидеть юрты! Ничего – это счастье у него еще впереди, я даже завидую ему. Познакомится с людьми, увидит здешнюю жизнь и – надеюсь – полюбит как я!» Шараев, никогда прежде не ездивший верхом, был крайне утомлен и промолчал. Лишь слабо улыбнулся. А Славиков не унимался – ему хотелось сразу же отправиться к морю. Его поддержал Насыр:

– Матвей прав. Усталость снимет как рукой, если искупаться.

Вскоре они были на берегу. Насыр пригласил Славикова и Шараева в свою лодку, взял в руки весла. Когда они были достаточно далеко от берега, Славиков сбросил одежду и прыгнул. Вынырнул он далеко от лодки и, отфыркиваясь, крикнул:

– Егор Михайлович, жду тебя! Вода – чудо! Такой воды нигде не встретишь! – Он перевернулся на спину и поплыл, широко взмахивая руками.

– Ныряйте, – улыбнулся Насыр Шараеву. Не пожалеете…

– А вы?

– Куда ж я денусь! – рассмеялся Насыр, они стали раздеваться. Кахарман и Игорь тоже прыгнули – с другой лодки. И поплыли – играясь друг с другом, беспричинно хохоча, – друзья не виделись целый год. Лишь Откельды остался в лодке – притянул к себе пустые лодки и улыбаясь смотрел на купающихся.

– Ну что я говорил! – воскликнул Славиков, Шараев молча закивал в ответ. – Эта вода исцеляет раненые, заблудшие души городских людей. Правильно я говорю, Насыр?

– Ты прав, Мустафа, как всегда!

– Казахи зовут меня Мустафой! – рассмеялся Славиков – Так что не удивляйся. Им так легче.

– А меня вы как будете называть? – спросил Шараев у Насыра.

– Все будет зависеть от тебя самого. Если ты не откажешься от своей идеи перегородить Дарью плотиной, они назовут тебя Егинбаем, – сказал Славиков.

– Как растолковать это имя – Егинбай?

– Скажи – ты не отказываешься от своих идей: от плотины и Каракумского канала? Попрежнему мечтаешь направить в пески воду, чтобы там выращивался хлопок и рис?

– Не отказываюсь.

– Значит, они тебя отныне будут звать Егинбаем-сеятелем? Чем Егор лучше Егинбая? – Славиков лукаво улыбнулся и нырнул. Скоро лучи вечернего солнца окрасили воду красным, пора было возвращаться. Шараев действительно после купания чувствовал себя преотлично. В лодке он завел разговор с Насыром, спросил:

– Если отвести часть воды Дарьи в каналы, – каким образом, по вашему мнению, это скажется на море?

Насыр посмотрел на Шараева как на сумасшедшего:

– Как можно преграждать путь воде, пущенной самим Аллахом? Я уже не впервые слышу об этом – море просто-напросто высохнет, вот и все!

Насыр повернулся к Славикову, как бы приглашая выступить его судьей в совершенно очевидном вопросе, но Славиков сидел спиной к ним и не оборачивался.

– Судя по тому, как часто упоминаете Бога, вы, наверно, не коммунист?

– Почему же, коммунист я. В сорок втором на фронте был кандидатом, а после ранения попал в списки погибших. Меня однополчане приняли в партию посмертно. С тех пор я голосую и за партию, и за Бога, – пошутил Насыр.

– Я к чему это спросил? – объяснился Шараев. – Сейчас, когда партия нацеливает нас на новые послевоенные задачи, нам надо учиться смотреть на вещи широко, масштабно. В вашем краю есть вода – это хорошо. Но в туркменских пустынях ее нет. Мы не можем с этим мириться – пустыня должна давать Родине хлопок и рис. Благосостояние родины должно крепнуть – иначе американцы задавят нас, как мух! – Он со снисходительной улыбкой посмотрел на Насыра. – Советскому человеку нельзя жить одним днем. Мы, коммунисты, должны думать о будущем!

– Все это, конечно, так, – возразил Насыр, задетый за живое. – Но если обложить Дарью каналами – море наше скоро высохнет. И не будет благополучия ни у туркменов в пустыне, ни здесь. – Он с сомнением посмотрел на Шараева – Вот вы сказали, что американцы задавят нас, как мух. В войну мне не раз приходилось встречаться с американскими солдатами – есть, как говорится, из одной консервной банки. Это вполне дружелюбные люди – у них хватает своих богатств. Но если будет перекрыта Дарья – нас не американцы задавят! Мы сами себя задавим – высыхающее море будет мстить: и природе, и людям, живущим здесь. – Шараев по-прежнему улыбался снисходительно, и это снова задело Насыра за живое: – Мне трудно хвастаться тем, что я мыслю широко и масштабно. Я всего лишь обычный рыбак. В лодке воцарилось неловкое молчание, и, может быть, для того, чтобы сгладить его, Насыр полуречитативом начал петь.

Славиков живо откликнулся и стал негромко переводить. В другой лодке речитатив Насыра подхватил Акбалак:

Шараев удивленно переводил глаза с одного на другого.

– Для них привычное вам слово «коммунист» ничего не значит, Егор Михайлович. Они черпают мудрость и разум, положим, из этого эпоса, а не из краткого курса ВКП(б), как мы…

Лодка Игоря и Кахармана давно была на берегу. Ребята разложили костер, сготовили ужин и теперь ждали старших. Когда старшие прибыли, они принялись расторопно угощать их осетриной. Насыр и Славиков с заметным одобрением поглядывали на своих детей.

Разговоры за осетром велись прежние: о канале, о плотине. Но теперь в основном говорили профессор, Шараев и Болат – студент Славикова, который специально приехал в Акеспе, чтобы увидеть профессора, по которому уже соскучился. Насыр наконец понял, почему Славиков привез с собой Шараева – ему надо было показать рыбакам хотя бы одного из своих противников, чтобы они убедились, как серьезна проблема Синеморья, как упрямы в своих доводах оппоненты.

Профессор в начале разговора, представляя Болата, добавил:

– Этот парень оказался не только самым толковым моим студентом, но еще и земляком: он тоже из Оренбурга родом; русский, стало быть, казах…

– Было время, когда Оренбург считался казахской, землей, – включился в разговор Насыр. – До сих пор там живет много казахов; у меня там немало родственников.

– Ты прав, Насыр. Территории тогдашних кочевых племен были размыты – они свободно перемещались от Иртыша до Волги. Только в восемнадцатом веке они осели – тогда-то и удалось русским ученым занести в карты Синеморье.

Болат заметил:

– Но море впервые было отмечено еще во втором веке до нашей эры – в записках китайских ученых; как «Северное море». А в картах арабских ученых указаны точные его очертания и размеры…

– Мустафа, ну и хороший у тебя ученик! – воскликнул Акбалак. – Желаю ему одного: чтобы и человеком стал хорошим!

Славиков похлопал Болата по плечу:

– Станет, я не сомневаюсь! Еще будете гордиться им! А в отношении моря – действительно: оно из древнейших на земле! Когда-то Синеморье, Каспий и Балхаш были единой водой, единым огромным морем посреди степи…

Между тем Шараев сказал:

– Матвей Пантелеевич, мы увлеклись историей – давайте поговорим о дне сегодняшнем.

– Сегодняшний день Синеморья тревожен – нельзя говорить о нем, не имея в виду будущего, которое его ожидает.

– Наше будущее – в мелиорации! – нетерпеливо вставил Шараев. – Это докажет Каракумский канал. Вода Дарьи принесет в пески жизнь, изменит быт людей. В песках, где сейчас не растет ничего, будут цвести сады! А что такое деревья для песков? Даже школьнику не надо объяснять, что лесопосадки – это единственное средство остановить движущийся песок!

– Напрасно, Егор Михайлович, вы упрощаете понятие мелиорации. Это не только орошение пустынь или осущение болот. Это целый комплекс вопросов побочного характера. Это и борьба с эрозией, и освобождение солончаков от соли, и борьба с ветрами, и сдабривание химикатами земель, лишенных гумуса, и прочее. Вы же, Егор Михайлович, по сути дела твердите одно – оросить и получить урожай! Это банально – не нужно быть ученым для этого! Мозги нам, в конце концов, даны для того, чтобы думать – а что будет завтра? Вы рисуете масштабные картины – поля, сады, но напрочь забываете о так называемых побочных эффектах. Я же утверждаю, что именно они в скором времени катастрофически дадут знать о себе – эти мелочи обретут такой масштаб, что не нужны нам будут эти сады, эти поля! Природа – не мальчик на побегушках, шутить с ней опасно. Вы же пытаетесь закидать эти проблемы шапками – вы ни разу не усомнились в своей правоте!

– Матвей Пантелеевич! – вскричал Шараев. – Вы забываете, что нам необходимо резко увеличить производство хлопка и риса! Этого от нас требует партия – и не выполнить ее приказа нам нельзя!

– Я не утверждаю, что нам не следует орошать засушливые места! Я говорю, что нам следует жить и действовать в согласии с природой, а не ей вопреки. В Средней Азии и Казахстане издревле существуют методы мелиорации – они прошли испытание не одной сотней лет. Ни один из них не противоречит природе, а напротив – сливается с ней. Вы с академиком Крымаревым спроектировали Каракумский канал. Вы хотите, в сущности, разбазарить воду двух рек! Канал станет несчастьем для здешнего народа! Да-да, ибо вы не можете аргументировать, что этот канал не будет способствовать увеличению заболоченных мест! – Последние свои слова Славиков сказал громко, распалясь не на шутку.

Молодежь, сидевшая отдельно от стариков – поодаль, повернула головы в их сторону. Игорь быстро встал, подошел к отцу и сел рядом. – Шараев был в неловком положении, он сказал, оглядывая присутствующих:

– Не обращайте на нас внимания. Мы с Матвеем Пантелеевичем часто расходимся во взглядах в последнее время. Что ж, столкновение мнений в науке – дело естественное…

– Это давно похоже на бесцельную перебранку! – махнул рукой Славиков. – Оставим высокий штиль…

– Вы совершенно правы, Матвей Пантелеевич! – Шараев улыбнулся. – Хорошо бы наши доводы проверить в деле…

– О каком деле можно говорить, Егор Михайлович! По вашему, природа должна превратиться в полигоны наших непродуманных идей?! Учтено ли, к примеру, что будет с теми людьми, которые останутся жить на берегу высыхающего моря? Можете представить, что с ними произойдет? Хотя бы раз Крымарев задумывался об этом?

– Работы хватит всем, Матвей Пантелеевич! Вы забываете, что со временем Казахстан должен превратиться в огромную созидательную площадку. По предложениям академика Лысенко нам предстоит распахать в Казахстане миллион гектаров целинных и залежных земель…

– Ты прекрасно знаешь, – холодно парировал Славиков, – как я лично отношусь к замыслам академика Лысенко. Но я не о нем… Жаден стал человек, тороплив – и чем дальше, тем больше. У человека в руках теперь техника – он стал похож на дикаря, которому дали в руки динамит. И никто не хочет понять очевидного: завтра покоренная, с позволения сказать, природа начнет мстить человеку, и эта месть будет равносильна адову огню!

При упоминании адова огня Откельды провел ладонями по лицу. «Иа, Алла, сохрани нас», – прошептал он.

Конечно, эти простые люди были наивны: вряд ли они сейчас могли себе представить, какое несчастье ожидает их завтра. Это не укладывалось в их сознании. Перед ними по-прежнему плескалось море, полное чистой воды и крупной рыбы; над морем голубым бесконечным шатром раскинулось небо – какая такая могла найтись в мире сила, способная погубить это плодородное побережье, это золотое солнце, щедро светившее над ними из года в год, из века в век – тысячи и тысячи дней подряд! И только через много лет, после этого чудного вечера с костром на морском берегу, с жирной осетриной на вертеле Насыр будет вынужден сделать горький вывод: «Нет на свете существа более жестокого, более безжалостного, чем человек!»

– Это не преувеличение, Егор Михайлович, не метафора, – продолжал профессор. – Спроси-ка у Насыра, он многое повидал в жизни. Самым страшным днем он считает день, когда увидел, что такое наши «катюши». Что в сравнении с теми невинными «катюшами» нынешняя техника! Пожалуй, только Хиросима и Нагасаки дают приблизительно представление о ее разрушительной мощи. Если мы гуманны, если мы зовемся на земле людьми, мы должны беречь равновесие в природе по мере того, как возрастает наша мощь. Взял у природы – позаботься вернуть. Все остальное равносильно самоубийству. И мы, ученые, лучше всех должны это понимать.

– Каракумский канал спроектирован бездумно – лишь бы отрапортовать: построили! Лишь бы отрапортовать – есть хлопок и рис, есть миллион тонн! А тебе, кстати говоря, известно бедственное положение многих рек и озер в США, коли уж нравится тебе в своих аргументах ссылаться на Америку? Сейчас они делают все возможное, чтобы исправить свои ошибки. Это им удастся. А нам? Сомневаюсь – слишком мы слабы, слишком ленивы и бездумны.

– Как вы такое говорите! – почти что шепотом воскликнул Шараев, инстинктивно оглядываясь.

– Здесь нет людей, которые бы занимались доносительством! И вообще, мне нечего бояться. Пора освобождаться от страха – мы не рабы… Не спорю – стране нужны и хлеб, и хлопок, и рис. Но прежде чем вырастить хлеб, рис, хлопок – надо вырастить ученых и хозяйственников, ответственных за ту землю, на которой они хотят вырастить это. Вот за что болит моя душа! Если не мы, то кто должен предвидеть будущее? Какие же мы ученые, если у нас есть одна извилина, чтобы думать о приросте хлопка и риса, а второй извилины – подумать о сотнях, тысячах людей, которыми жертвуем мы ради этого самого прироста, – нету! Ведь мы всех этих людей практически превратим в беженцев. Не нужна нам такая мелиорация – и социализм, в конечном итоге, такой не нужен! Наука должна быть гуманной, в первую очередь ей следует думать о человеке. И грош ей цена, если она забывает о нем. Сейчас же она – в подчинении у ведомств…

– Риск, говорят, благородное дело, – возразил Шараев, пропустив мимо ушей слово «социализм», но Славиков его тут же перебил:

– Оставим этот разговор, Егор Михайлович. Я уже сказал – это не полемика, а никчемные препирательства. Ты не хочешь спорить по существу. – Он оживился, взглянув на Акбалака. – Давайте лучше послушаем жырау. Акбалак-ага, спойте нам, пожалуйста… – И он улыбнулся столь приветливо, что Акбалак без слов взял в руки домбру. Было ему тогда уже за пятьдесят, но это ничуть не отражалось на его голосе. Он ударил по струнам, и стало ясно, что жырау будет играть «Бурю».

Сначала домбра спокойными, размеренными звуками повествовала о солнечных бликах, поигрывающих на покойной, ласковой воде. Но недолго море оставалось тихим. Звуки домбры становились тревожнее, громче – это приближалась буря. Еще два-три промежуточных аккорда – и вдруг все взрывается. Скрытые туманом стонут волны – их бьет о каменные скалы, но они не теряют своей ярости – снова несутся, вздыбившись белыми, острыми хребтами, угрожая раздавить всякого, кто попадется им в пути. Лишь Ата-балык и его верная подруга Рыба-мать не боятся этих волн – их бросает вместе с волнами вверх и вниз: так резвились они, полные сил, не опечаленные завтрашним днем. Даже бурый сом не осмеливался в эту бурю выходить в море – он пережидал ее в относительной тиши, в тени большого торчащего камня, который отчасти служил для него волнорезом. А вся остальная рыба, которая помельче, ушла на дно, зарылась в ил, песок. Долго бесновалось море, пела домбра, словно решило оно вдруг выплеснуться из берегов, обрести неведомую доселе свободу – и звуки домбры в этом месте тоже ширились, далеко разлетались от берегов, которые держали в плену могучую воду. Но не только про это хотел рассказать в своем известном кюе Акбалак – ничего бы не стоила домбра Акбалака, если бы не было в ее звуках сердца человека. А сердце человека в этом кюе билось восторженно, в унисон могучему разбушевавшемуся морю, рвущемуся к свободе, – разве не таков и сам человек? Разве и он не мечтает о такой свободе? И разве не так же прекрасен он, когда борется за нее? Шараев и видел и слышал домбру впервые и был поражен тем, как много может рассказать этот незатейливый инструмент в руках настоящего домбриста. Невольно он воскликнул, склонившись к уху Славикова: «Это же просто изумительно, Матвей Пантелеевич! Какая сильная, звучная пьеса! Теперь-то я нисколько не сомневаюсь, что не зря поехал с вами». Профессор молча кивнул. Акбалак, закончив кюй, неспешно отложил домбру и вытер пот со лба; потом обратился к Шараеву с вопросом: откуда он родом?

– Я москвич.

– Я спрашиваю: где твои корни? Из каких мест твои предки?

– Мои родители тоже были москвичами, – ответил Шараев.

Акбалак вздохнул:

– Невесело, наверно, жить в каменном городе, Екор? Ну а песни ты знаешь какие-нибудь?

– Лучше наших народных, русских песен мне ничего еще не приходилось слышать. Но я хочу сказать как человек с некоторым музыкальным образованием, что ваша домбра – это чудеснейший, оказывается, инструмент…

– Я рад, что тебе понравился мой кюй, – оживленно ответил Акбалак. – Но хотелось бы услышать, как ты поешь. Давайте забудем спор, а ты, Екор, спой нам…

Работая над проектом, Шараев много поездил по Средней Азии, но не сходился близко с местными жителями. Среди казахов в таком теплом дружеском кругу он был впервые, и сейчас, пожалуй, жалел, что этого не случилось прежде. Ему нравились и Насыр, и Акбалак, и все время молчащий Откельды – могучий, бритоголовый.

– Мустафа, давай-ка нашу любимую, – промолвил Насыр и, откашлявшись, протяжно запел:

Голос у Насыра был сильный, глубокий. «Ну, чем не русский человек! – вдруг подумал Шараев против своей воли, и теплое, близкое чувство шевельнулось в нем и стало расти к этому крепкому, невысокого роста казаху. – Ведь и эти люди, простые казахи, такие же широкие души, как мы, русские…»

Насыру стал подпевать Славиков, скоро и домбра Акбалака включилась в песню.

Потом и Акбалак стал подпевать. Сильный, звучный, почти что профессиональный голос жырау окрасил песню величавостью, плавностью. «Да ведь они все здесь чертовски талантливы! – продолжал размышлять Шараев. – Вот что значит жизнь у моря: на воле, рядом со стихией». И он тоже стал подтягивать:

– Не хочешь, а заставят петь, правда? – Славиков похлопал Шараева по плечу и довольно рассмеялся.

Печальная, раздумчивая песня летела по темному небу, над тишью пустыни, над волнами – спокойными, серебристыми от света луны, давно взошедшей, над перевернутыми лодками. Время от времени слышался храп привязанных лошадей, лай собак из аула, мелкие звуки плещущейся рыбы.

Привлеченная красивой, протяжной песней к берегу двигалась Ана-балык. Она двигалась небыстро. Вот нашла узкую полоску песка и, высунув голову, стала слушать. Не вовсе безопасным это было удивление. Как-то у Акеспе она вот так же безмятежно заслушалась – и чуть было не пришлось вступить в схватку с бурым сомом. Хорошо, с берега закричал мальчик, увидев сома. Ана-балык вздохнула и поплыла в море.

Тем временем с берега уже полилась другая песня – ровная, бархатная. Ее пели Акбалак, Насыр и Откельды. А огромный бурый сом как раз в это время приближался к берегу – его влекла сумасшедшая Кызбала, которая бродила по берегу со своим старым, уже немощным псом. Ничего не знала она о приезде гостей, не было ей дела до них даже сейчас – до костра, до песен. Она жила своей особой жизнью, ничто не касалось ее темного сознания. Впрочем, иногда она подсаживалась к женщинам, собравшимся посудачить, но никто из них никогда с ней не заговаривал – молча она пила чай и уходила не попрощавшись, так же как и появлялась – никого не приветствуя. Целые дни Кызбала проводила на морском берегу – в горькой печали, в ожидании утонувшего сына.

Сейчас она как обычно шла по берегу. Собака невдалеке бежала за ней. Вдруг собака жалобно заскулила. Кызбала обернулась. Сом, открыв огромную пасть, вместе со струей воздуха всасывал бедную тварь, которая упиралась всеми четырьмя лапами в песок. Произошло это почти мгновенно – собака исчезла в рыбьей пасти. Кызбала сердито замахала руками, закричала:

– У, проклятый! Подкараулил, да? Чтоб ты сдох, слышишь? Чтоб ты сдох! – И она пошла дальше.

Назавтра московских гостей ожидало увлекательнейшее зрелище – состязание скакунов. По получении телеграммы Насыр и другие аксакалы решили отложить это празднество до приезда гостей. Ранним утром молодые джигиты тихим ходом отправились к кону – оттуда они должны были промчаться во весь опор до подножия Караадыр. Тем временем же в Караое началось веселье, шумной толпой люди стали стекаться к месту, где начались конные игры: байга, кокпар, тенге алу. Чуть поодаль крепкая молодежь начала состязаться в силе, на солнце мелькали потные, смуглые спины. Шараев, Славиков и Насыр снова слушали Акбалака.

Когда он пел свою очередную песню, его стали обступать девушки в длинных платьях с пышными оборками понизу и джигиты в праздничных одеждах.

– А молодежь слушает песни Акбалака? – поинтересовался Шараев. – Или они поют лучше?

«В самом деле – поют они песни Акбалака или нет? Или у них свои песни, соответствующие времени?» – подумал Славиков. Сколько он ни приезжал сюда, ему как-то не доводилось слушать, как поет молодежь – Неужто и здесь те же проблемы: у старших своя жизнь, а на подрастающее поколение, увы, не хватает времени? А ведь есть казахам, что передать своим детям, есть! К примеру, знаменитое казахское гостеприимство, которое глубоко запало в душу профессору. Любую твою просьбу казах исполнит с охотой, как будто у него совершенно нет никаких своих дел. Хорошо у них и с почитанием старших: младшие не смеют ослушаться людей поживших, людей с большим жизненным опытом. Да, казахам необходимо осознать особенность своего духовного, морального уклада и ни в коем случае не терять ее, а приумножать, беречь – тогда они могут быть спокойны за свое будущее. Самосохранение нации – это ведь реальная проблема, а не досужий вымысел в наше беспокойное время, когда одна за другой нации, втянутые в процессы урбанизации, в гонку научно-технического прогресса, превращаются из наций в омассовленные общества…

Вот какие размышления повлек за собой вопрос Шараева. Акбалак, выходя из круга молодежи, тронул задумавшегося профессора за рукав. Славиков поднял голову и приветливо улыбнулся. Между тем джигиты и девушки запели – Славиков и Шараев стали слушать.

– Вот тебе и ответ на твой вопрос! – воскликнул, наконец, Славиков. – Ты слышал, сколько в их песнях задора и нормальной беспечности!

– А в песнях Акбалака больше печали и дерзости… – промолвил Шараев после молчания. – Не буду скрывать – они мне нравятся больше, хотя я человек еще не старый вроде.

– Но не это главное! – воскликнул профессор. – Главное, что казахи – это великолепный народ! Тихие, трудолюбивые, бескорыстные – всегда делятся последним с тем, кто нуждается. Умеют они и веселиться – крепко, от души! Что мы сейчас и наблюдаем.

А посмотреть было на что.

В байге, тенге алу и куресе джигиты из близлежащих скотоводческих аулов опередили рыбаков. Рыбаки поначалу не очень огорчились. Но когда и в кыз куу они проиграли, то веселья в них поубавилось. Тогда они принялись ждать главного состязания – скачек. Славиков не без иронии заметил:

– Насыр-курдас, что же произошло с рыбаками? Все призы достались соседям: палуаны у них, стало быть, ловчее?

– Е, Мустафа, ты ведь знаешь, как бывает, капризна удача. – Вдруг печаль нашла на его лицо. – Самых храбрых наших джигитов сожрала война…

Профессору стало неловко: не обидел ли он друга неуместной шуткой?

– Подожди огорчаться, Насыр. Главный приз будет у нас – вороной Мусы в наилучшей форме.

Насыр вмиг повеселел, словно ребенок:

– Е, так оно и будет!

Тем временем шумные толпы людей повалили к Караадыру. Вдалеке показались скачущие лошади. Пыль, поднимаясь из под их копыт, зависала в воздухе не рассеиваясь. Пока люди взбирались и удобно располагались на холме, всадники стали приближаться к кону. Впереди летел вороной Мусы. Стрелой он пересек межу кона; к своему любимцу уже бежал Муса.

– Вороной первый! Вороной первый! – зашумели на холме рыбаки и потянулись к Мусе, который, время от времени трогая свою соломенную шляпу кнутом, гордо поглядывал на людей. Потом подошел к седоку и одобрительно похлопал того по плечу:

– Как жеребец?

Подоспели и Славиков с Шараевым:

– Муса, ей-богу, ты просто непобедим!

– Это еще не скачки! – громко ответил Муса, искоса поглядывая на Шараева. – Вот, помню, в прошлом году республиканские. Там трудно нам пришлось, это точно. И все равно – первый!

Народ потянулся к морю – приспело время лодочных состязаний. Эти увлекательные гонки тянули к себе всех – и старых, и молодых рыбаков. А придуманы они были сразу после войны рыбаком Камбаром с Жайика.

– Егор Михайлович, не хочешь попробовать? – предложил Славиков Шараеву. – Ты да Болат – вот тебе и сборная московских ученых. – Славиков рассмеялся. – А приз пополам, а!

– Идет! – легко согласился Шараев. – Уважаю активный отдых!

Они с Болатом разделись, остались в одних плавках.

– Подожди, – вспомнил профессор про Болата. – У тебя же спортивный разряд? Боюсь, что это будет несправедливо.

– Ну и пусть, вмешался Игорь. – Тут разрядом вряд ли возьмешь, тут нужно другое…

Славиков махнул рукой:

– В самом деле, разряд тут ни при чем… Только поторопитесь – вам надо выбрать лодку полегче.

Слышавший весь этот разговор молодой рыбак из Караоя Жарасбай поспешил к Насыру:

– Насыр-ага, нам надо быть осторожнее… У этого Болата, оказывается, разряд!

Насыр озорно прищурился:

– Чего ты испугался? Он привык к легким лодчонкам, к небольшим расстояниям, к гладкой, стоячей городской воде. А тут, во-первых, лодки во много раз тяжелее, во-вторых, расстояние три километра и, самое главное, – морская вода очень, между прочим, коварная. Так что не суетись попусту – у нас много преимуществ.

– Они, наверно, сразу вперед рванут, – стал гадать Жарасбай.

Насыр удивился его наивности:

– С чего ты взял? Настоящий спортсмен сначала будет приглядываться к сопернику – это первейшая тактика. Я вот что предлагаю. Минут через десять после начала, когда им покажется, что они уже изучили нас, вам с Бекназаром надо резко, с ходу вырваться вперед. Они бросятся вас догонять, ваша задача – измотать их. Чередуйтесь с Бекназаром – сначала один жмет, другой отдыхает, потом – наоборот. Ясна задача?

– Хитрая ваша тактика, Насыр-ага: мне бы это ни за что в голову не пришло! Не рыбаком бы вам быть Насыр-ага, а тренером! Жили бы сейчас в городе, в благоустроенной квартире…

– Жизнь тренера тоже не сахар, не думай. А что касается призвания… Нет, Жарасбай, я родился и умру рыбаком; ни за что я море не променяю на город.

К месту старта лодки двигались размеренно, спокойно. Шараев и Болат шли бок о бок. Болат сказал негромко:

– Егор Михайлович, нам надо вместе держаться. Постарайтесь не отставать от меня.

– Хорошо задумано.

– Они будут навязывать нам свой темп. Нам надо как ни в чем не бывало этот темп выдержать. А на самом финише мы сделаем мощный рывок…

– И дело в шляпе? – засмеялся Шараев. – Хоть и тяжелые у них лодки, но даже женщины на воде управляют ими легко, ловно игрушечными. Трудно поверить, что слабый пол на такое способен…

Подплыли к назначенному месту. Насыр громко гикнул, и гонки начались. Сначала шли кучно, потом лодки стали растягиваться. Насыр оказался прав: гости не рвались вперед, а приглядывались, осторожничали – шли в середине. Тогда Жарасбай, призывно крикнув, энергично налег на весла. Его длинноносая лодка заскользила по воде легко, как скорлупа. Он быстро удалялся от соревнующихся. Невдалеке пронзительно засвистал Бекназар. Он бросился догонять Жарасбая – казалось, что между ними завязалась борьба.

– Нажмем? – предложил Шараев. – Уйдут.

Болат согласно кивнул и быстрее заработал веслами.

– Хорошо гребет! – восхитился Насыр Болатом. – Бекназар, догоняй Жарасбая – чаще меняйтесь, и им не будет передыху!

В несколько широких, глубоких взмахов Бекназар нагнал Жарасбая – Жарасбай уступил.

– Интересно, кто придет первым? – спросил Игорь, обернувшись к Саяту и Кахарману.

– Может, пари? – Славиков оживился.

– Не стоит, – под дружный смех сказал Кахарман. – Первым все равно придет отец…

Откельды и Муса были того же мнения:

– Одолеть Насыра невозможно.

– Его жизненной хватке может любой позавидовать. Помню, в годы войны он вернулся с фронта – живой урод! Комиссовали – плечо безнадежно было повреждено – не боец! Как он взялся за себя, видели бы! Год тренировал руку, плечо и добился своего – снова взяли на фронт.

– Я ничего не знаю об этой истории, – удивился Славиков. – Завидной скромности человек, молчит о своей жизни героической, словно партизан на допросе.

– Много чего он повидал, – покачал головой Акбалак. – Мы даже похоронку на него получили. Но даже мертвый он, видимо, взялся за себя. – Акбалак лукаво улыбнулся. – Вернулся живой. А с плечом ему тогда здорово помог Откельды.

– Не знаю, кто больше помог ему, я или его сильная воля, – сказал Откельды.

– Да, – откликнулся Славиков. – Говорю же, завидной скромности наш Насыр, совершенно ведь не любит говорить о себе… Ползуясь случаем, друзья, хочу поблагодарить вас всех и за это празднество, и за приятный вчерашний вечер – огромное спасибо!

– О чем ты говоришь, Мустафа! Это мы тебя должны благодарить: когда б нам еще удалось оторваться от дел, немножко развеяться? Скажи лучше вот что – кто этот Екор? Он твой начальник?

Профессор понимающе улыбнулся:

– Его ученая степень ниже моей. Но в его руках власть – то есть от него многое зависит. Вообще человек он неплохой… Но об этом поговорим после. Я хочу задать Откельды вопрос. Скажи нам – куда движется наше общество? Что предсказывают звезды?

– Мустафа, ты ведь сам ученый! Это мы должны спрашивать тебя!

– Я – это я, а скажи, что ты думаешь.

– Говори, Откельды, не бойся, – подбодрил друга Акбалак и пояснил: – Мустафа, ты его должен понять. Не так давно приезжали из области люди. Запретили ему лечить людей и предсказывать. Заставили заплатить штраф пятьсот рублей, угрожали тюрьмой – если не прекратит…

Славиков опешил:

– Тупицы! – Он дружески посмотрел на знахаря: – Нельзя вам терять этот божественный дар, аксакал, его обязательно надо передать детям. Вот она, жизнь в стране дураков: и сами не умеем, и другим лечить не даем – лучше в тюрьму посадим, а не дадим!

– Вот и ответил ты на свой вопрос, – промолвил Откель– ды. – Какие люди – такое и общество. А куда оно катится, сообрази теперь сам.

…Состязания были в самом разгаре. Стоило Болату или Шараеву сравняться с лодкой Жарасбая, как их с гиком нагонял Бекназар и мгновенно вырывался вперед. Гости снова налегли на весла. Как только они настигали Бекназара, вперед вырывался Жарасбай. Вскоре силы гостей были на пределе, гости уже сами были не рады, что принялись состязаться: и лодка, и весла казались им теперь неподъемными. Было ясно, что рыбаки победят их. Но самое неожиданное произошло на финише. Когда лодки все разом рванули вперед, первым вдруг оказался Насыр. Он греб быстро, легко и первым спрыгнул на прибрежный песок. И уже за ним были Жарасбай и Бекназар. Болат и Шараев вышли на берег одними из последних. Насыр подошел к ним и стал утешать:

– Все это не в счет, джигиты: у нас, рыбаков, оказались свои хитрости. Но вы тоже молодцы: не сошли с пути, держались до конца…

К вечеру гости стали разъезжаться по своим аулам на лошадях, на лодках – всех ждали заботы завтрашнего дня. Ученым тоже было пора, и Славиков обратился к Насыру с такими словами:

– Спасибо тебе еще раз за праздник; особенно он запомнится Егору Михайловичу – в первый раз он видел все это…

Шараев кивнул, молча протянул руку Насыру и улыбнулся.

Двадцать дней колесили они по побережью, встав на завтра заутро и отправившись в путь. Игорь, Кахарман и Саят путешествовали вместе с ними, охотно исполняли поручения ученых – и вообще оказались толковыми, расторопными помощниками. Дальше Шараев планировал отправиться в Туркмению, к академику Бараеву, но случилось непредвиденное – за пару дней до этого перевернулся катер и ученому раздробило голень. На ночь глядя не было смысла, да и невозможно было, везти его в областной центр. Зато ночью на остров привезли Откельды, однако Шараев наотрез отказался от помощи лекаря. Шараев настаивал на том, чтобы его отвезли в город сделать рентгеновский снимок. Наутро небо вновь посуровело, море неистовствовало – надежды на благополучный путь не было никакой. Ночь Шараев провел в муках, день тоже, погода не налаживалась, и лишь тогда он согласился принять помощь Откельды.

Ощупав голень, лекарь сказал:

– Нужно вправить немедленно, промедление обернется тем, что парень всю жизнь потом хромать будет.

Шараев решился. Мягко, едва касаясь пальцами выбитой кости, лекарь вправил ее и наложил тугую повязку. Ночь Шараев спал хорошо. Утром Славиков столкнулся с Откельды у палатки больного.

– Как он?

Откельды отвел профессора в сторону.

– Не будем мешать его сну. Пошло неплохо. Дней через десять будет скакать как молодой козлик.

– Да ну! – не поверил Славиков.

– Если будет исполнять все то, что я говорю ему, – усмехнувшись, ответил лекарь.

К обеду Шараев проснулся. Боли в ноге практически не было, но он боялся в это поверить. К нему вошел Откельды.

– Ну как, Екор?

– Совсем неплохо.

– Будет еще лучше, если будешь меня слушаться.

– Буду, а то как же! – заверил его Шараев. Теперь он знал, чувствовал, что Откельды поднимет его на ноги. – Об одном жалею: придется отложить поездку в Америку…

– В Америку? А что тебе там делать, Екор?

– В Америке-то? Да все то же. Там у них появилось два обезвоженных озера. Они пригласили и наших советских ученых… Ответь мне, Откельды: когда я начну ходить? – Он тоскливо смотрел на лекаря. – Только два месяца есть у меня в запасе.

– Два месяца?! Екор, тогда не беспокойся за Америку. Поедешь.

Ровно через десять дней Шараев уже садился в самолет, присланный туркменской Академией наук. Прощаясь, Славиков спросил коллегу:

– Ну как тебе все эти так называемые простые люди?

– Это чудесные люди, Матвей Пантелеевич, вы оказались совершенно правы, – ответил Шараев. И замолчал.

Вскоре Славиков получил от него телеграмму: «Завтра лечу, Нью-Йорк настроение бодрое нога порядке даже танцую поклон степному кудеснику Шараев».

– Ах, Егор Михайлович, Егор Михайлович, – невесело вздохнул Славиков, и рука его невольно опустилась, он забарабанил пальцами.

После отъезда Шараева жизнь на острове, где была расположена лаборатория, потекла своим чередом – Славиков вновь увлекся работой, и ребята помогали ему.

Однажды они на своем быстром катере нагнали возвращавшуюся бригаду Насыра.

– Насыр, ребята соскучились по домашней еде, жди нас сегодня в гости! – крикнул профессор. Сам он был, загорел, бодр, и мальчики выглядели заметно подтянувшимися за лето.

– Заодно и одежку сменят! – обрадовался Насыр. – Тогда, Мустафа, езжайте вперед – у вас катер ого-го! Скажите Корлан – пусть готовит ужин!

Так они и сделали. Когда Насыр вошел в дом, все уже было готово. Отужинали, неторопливо пили чай, и Славиков обратился к хозяйке:

– Хороший у тебя сын, Корлан. Понятливый, сообразительный – ему прямая дорога в унверситет. Задумал я воспитать из него хорошего ученого – чем он не пара моему Игорю? Так что пусть поступает. И Саята хотел бы я видеть студентом – может, тоже придет?

– Хорошо бы, – вздохнула Корлан.

– Значит, следующим летом тебя, Мустафа, не ждать? – спросил Насыр.

– Почему же? – удивился профессор. – Ты думаешь, я буду за них хлопотать? Уволь. Они сами, как говорится, с усами.

– Да мы сами поступим! – слегка покраснел Кахарман.

– Конечно, своими силами, – включился в разговор Игорь. – Только Кахарману с Саятом незачем поступать в университет. Они Одессу выбрали – будут учиться на морских инженеров. А вот если бы… – Игорь запнулся и посмотрел на Насыра. – Если бы так сделать – пусть Кахарман сразу после школьных экзаменов приезжает ко мне в Москву. Вместе будем готовиться…

– Как же можно готовиться к экзаменам в Москве! – возразил Славиков. – Лучше ты приезжай сюда на лето – здесь воздух, здесь море – это куда лучше, чем торчать в душной Москве.

Так и порешили. А когда Славиков с Насыром остались наедине, профессор сказал, радуясь за ребят:

– Хорошие у нас с тобой дети, Насыр. Самостоятельные, волевые – это незаменимые качества.

Насыр скрутил цигарку и обратился к профессору с вопросом:

– Мустафа, ты – большой ученый: много знаешь, пишешь книги. Ты единственный профессор, которого я видел за всю свою жизнь. Но меня удивило вот что – твои отношения с Екором какие-то осторожные, непонятные…

Славиков понимающе кивнул головой:

– Удивило, говоришь… А причина вот какая, Насыр. Таких людей, как Шараев, нужно больше – как можно больше – подвергать хорошему влиянию. Надо стараться разбудить в них человеческое, все то хорошее, что может быть заключено в них, понимаешь? Егор – единственный ребенок в семье высокопоставленных родителей. Высокопоставленных! И – единственный! То есть ты понимаешь, какое существо могло бы сформироваться в такой семье?! Но, слава Богу, это оказалось не совсем так. Егор далеко не глуп, рассудительный – он может взять на себя ответственность. Это все, что необходимо ученому. Собственно, тот факт, что он работает в лаборатории знаменитого Крымарева, говорит о многом, хотя, конечно, Крымарев вряд ли взял его к себе, будь он, например, ну… моим сыном. Он – один из авторов проекта Каракумского канала, который строится сейчас согласно декрету об орошении голодной степи. Задача ставится такая: возвести плотины на двух Дарьях и напоить этой водой хлопковые и рисовые поля Узбекистана. По варварству, по бесчеловечности это самый позорный, глупый и вредный план социалистического планирования, я так считаю.

– Да! Ведь море останется без пресной воды, – воскликнул Насыр. – Вся рыба задохнется: неужели никто этого не понимает?

– Потому я и пригласил Шараева сюда. Пусть своими глазами видит все, пусть запомнит и поймет здешних людей. Поймет, что для них значит море, что для них значит рыба! Может быть, задумается тогда о том, что они там у себя делают…

– Ты так полагаешь?

– Как знать, Насыр, как знать… Во всяком случае, это хоть какая-то попытка с моей стороны вразумить парня. Кстати, поблагодари Откельды от имени Шараева и от моего имени – скажи, что Шараев дал телеграмму, с ногой все в порядке… Что касается Каракумского канала, то я, может быть, непротив строительства в принципе – скажем, в идеале. Но я просто знаю, чем эта идея обернется в реальности: вода будет бесхозная, очень скоро вокруг канала образуются болота, солончаки. Чтобы вытравить солончаки, нужно будет множество пресной речной воды, нужно будет долго промывать их…

– Откуда же возьмутся солончаки? – не понял Насыр.

– Откуда? Весной талая вода начнет разливаться, заталивать степь, а это в свою очередь будет способствовать поднятию уровня грунтовых вод.

– Значит, земля находится между двумя водами? Значит, правда получается, что земля держится на трех китах? – спросила Корлан.

– Да, примерно так, приблизительно, конечно. – Профессор сел поудобнее, заговорил обстоятельно. – В давние времена, этак две с половиной тысячи лет до нашей эры, шумеры, древний народ, населявший Евфрат и Тигр, придумали свои способы использования подземных вод – они поливали подземными водами поля, они первыми использовали их в лечебных целях. В городе, который назывался Вавилоном, четыре тысячи лет назад была написана книга «Сотворение мира». В этой книге раньше, чем в нашей Библии и в вашем Коране, Насыр, было написано о конце света, о всемирном потопе, о богах водного царства. То есть я к тому это говорю, что люди издревле представляли себе наличие на земле не только зримой воды, но и той, что была скрыта от глаза.

После античных ученых много трудов о подземных водах было написано учеными Востока. До нас хоть и с большим опозданием, но дошли работы хорезмского ученого Бируни и персидского Каради. В свою очередь их открытия использовал в своих трудах Ломоносов. А один французский аббат даже написал книгу о том, как следует отыскивать подземные воды. Это была великолепная книга! Многие колодцы того времени были вырыты людьми, которые руководствовались именно этой книгой.

– Да-да! – воскликнул Насыр. – Умение отыскать в пустыне воду считается большим искусством. В наших краях имелось немало людей, которые были знамениты тем, что ведали, где есть вода, а где ее нету. Отца нашего Мусы и узбеки, и каракалпаки, и туркмены выпрашивали у нас на долгие месяцы для того, чтобы тот указал, в каких местах надо рыть колодцы. Причем рыли другие, он только лишь определял место…

– Точно, – поддержала Насыра Корлан. – Хороший он был человек. А уж чистоплотный – лучше всякой женщины. Вот, помню, чапан у него всегда белый был как снег…

Насыр не стал слушать Корлан дальше:

– В общем, он был геологом, если говорить по нынешнему.

– Бедный, – стала вздыхать Корлан. – Смерть у него оказалась нелепая. Нечаянно свалился в колодец…

– Погиб в колодце? – переспросил Славиков и задумался. Насыр тоже замолчал, вспомнив Тектыгула, отца Мусы. Потом взял домбру и принялся негромко наигрывать его кюй. Этот кюй назывался «Искатель». Умело, легко картины, воображаемые Насыром, стали обретать в музыке домбры ту выразительность, которая не могла не передаться профессору.

Тяжелы шаги одинокого путника в барханах: солнце не знает к нему пощады. Никого и ничего не щадит оно в барханах. Живая утренняя зелень на холмах теперь сникла, пожелтела. С тихим шелестом сыплется песок. Безрадостно смотрит на него путник. Вдруг до его слуха доходит слабое журчание ручейка. Вода! Вода! Здравствуй, ласковая, прохладная вода! В ушах путника даже слабая родниковая капель звучит как мощный гул моря – так ты желанна в пустыне, вода!

Так, собственно, и был задуман этот кюй – как гимн воде, который слагает ей истомленный зноем пустынный путник. Гимн мощный – соответствующий горным, блистающим водопадам, и гимн тихий, почти что интимный – тонкому извилистому ручейку, возможно, одному из тех, что часто сочатся по стенам прохладных колодцев.

– Я не слышал этого кюя, – сказал Славиков, когда Насыр оставил домбру.

– Разве? – удивился Насыр. – Его не раз играл Акбалак. Кюй Тектыгула отличаются тем, что в любом из них слышишь воду. Это может быть вода и нашего моря, это может быть какой-нибудь безвестный ручеек в горах, к которому он наклонился однажды, чтобы утолить жажду…

– Да, – согласился Славиков. – Это – о жизни и море. Я даже могу сказать, какого цвета этот кюй…

– Какого же? – полюбопытствовал Насыр.

– Голубого с серебристым… Как вода…

– Похоже. Очень похоже, – подумав, согласился Насыр.

– Тектыгул прожил жизнь бобылем, – продолжала вспоминать Корлан. – Всю жизнь искал воду – прошел пешком от Памира до самого Алатау. А вот добра не накопил…

– Как же он оказался отцом Мусы, если никогда не был женат?

– Муса – сын старшей сестры Тектыгула, – ответил Насыр. – Тектыгул взял его на воспитание к себе, вырастил джигитом. Но по стопам отца Муса не пошел. Он умеет, конечно, искать воду, но всю свою жизнь он отдал скакунам и охоте. – Насыр лукаво улыбнулся. – Сам уже, считай, превратился в скакуна: где только не побывал, отыскивая породистых лошадей!

– Только в последние годы довелось Тектыгулу пожить оседло. Остановился он здесь, в Караое, когда состарился, когда ноги ослабли… Ну что, будем укладываться спать? – Корлан поднялась и стала убирать со стола.

– Да, пожалуй, – согласился профессор.

Насыр провожал ребят и профессора к катеру. Мысли о давешнем разговоре, видимо, обоим им не давали покоя. Поэтому как бы в продолжение Славиков снова заговорил о том же:

– Неправильно пользоваться водными ресурсами – это просто преступление! Человек ведь в таком случае в первую очередь вредит даже не природе, а себе самому! Есть у Ленина примерно такие слова: социалистическое хозяйствование – это помощь в развитии человека. Если человек не становится красивее, мудрее, гениальнее, не стоит браться за строительство социализма. Понимаешь, Насыр, еще Ленин предупреждал нас, что социализм – не только экономика! А мы забываем его слова. Мы любим его цитировать, и к месту, и не к месту. Но урывками – каждый для своей пользы. Да ведь мы зачастую просто спекулируем его словами, разве не так? И этим губим людские души. Нет, не доросли мы еще до Ленина – не то что до его заветов, даже до полного, смелого цитирования не доросли! Мы выиграли войну, но боюсь, что проиграем битву за человека. Завтра спохватимся, когда все загубим, да поздно будет…

– Папа, оставь это, – Игорь придержал отца за рукав. – Мама же просила тебя выбирать выражения.

– Здесь нет доносчиков, не волнуйся. – Славиков кривоулыбнулся. – Да и чего мне теперь бояться? Я так долго сидел, что, наверное, надоел своим тюремщикам хуже горькой редьки. – Он снова вернулся к своей мысли: – Было время, когда Ленин телеграфировал рыбакам Синеморья: помогите Поволжью. И я боюсь, что очень скоро здесь будет хуже, чем тогда в Поволжье. А самое главное – неоткуда будет ждать помощи! Никого не волнует его судьба!

– Эх, Мустафа… Слушаю я тебя и думаю: зачем таких умных людей не отправляют за границу, чтоб они правду про нас сказали? Лучше бы ты поехал вместо Екора…

– Да уж нет! – раздраженно ответил Славиков. – Американцы – люди неглупые, сами разберутся, что к чему. Там слова о руководящей роли партии в деле мелиорации вряд ли будут к месту. А вот здесь болтуны и демагоги изрядно могут напортачить – так что я нужнее здесь. Да и нельзя мне ни в какую Америку, уважаемый Насыр. У таких, как Егор, анкеты правильные, чистые, это и есть их правда! А в моей жизнь знаешь сколько раз корявой рукой расписалась?..

Проводив гостей, Насыр сидел на берегу, погрузившись в глубокую задумчивость. Он почувствовал дыхание приближающейся беды сразу же после отъезда Шараева. Была она еще не близко, эта беда, как бывает поначалу далек клочок сизого облака над морем, когда приближается буря. Но проходит час, другой, и вот уже все небо Коктениза – Синеморья – затянуто черным. И до того страшного мгновения, когда с неба хлынет шквал воды, когда взметнется гигантская волна, когда закрутит воду смерч, сплетая ее в огромные канаты, – остаются всего лишь секунды… томительные… долгие… секунды.

И вздрогнул Насыр от скверного предчувствия.

– А вон и машина показалась! – Саят хлопнул крышкой капота и негромко окликнул друга: – Кахарман, слышишь? Не защищая лица от сухого, обжигающего ветра, Кахарман стоял на вершине Караадыра. Машина, в которую он посадил Айтуган, была уже близко.– Саят, – сказал Кахарман, – мы с тобой понимаем друг друга без слов. Я уезжаю, ничего не утаив от тебя. Все остальное ты поймешь сам…– Да, – отозвался Саят.«Жигули» остановились, и Айтуган с детьми поднялись к Кахарману. Кахарман обнял ее, обнял сыновей и, повернувшись в сторону моря, сказал:– Дети, там – земля наших предков, там – наша родина, там – Синеморье. И куда бы вас потом ни занесла судьба, не забывайте о родной земле. Ибо родиной жив человек… – Он сглотнул комок в горле. – Возьмите по горсточке этой земли, пусть она всегда будет с вами…Айтуган и дети развернули платочки, каждый взял немного сухого, горячего песка. Родная земля!Никому Кахарман не сказал, куда он едет. Оставив провожающих у накрытого дастархана, он сходил в кассу, купил билеты и возвратился к столу, так ничего и не объяснив.Поезд тронулся, Кахарман переоделся в спортивные брюки и вышел из купе. За ним, уложив детей, вышла Айтуган. За окном было темно, за окном были безмолвные пески.– Ты знаешь, куда мы едем? – спросил Кахарман.– Какая разница, – вздохнула Айтуган. – Никогда я не противилась твоей воле. Мне нужно одно – чтобы ты был жив и здоров… Она положила голову ему на плечо. – Ты все решаешь сам, а я с детьми следую за тобой по жизни. Я верю тебе.– Я знал, что ты поймешь меня. – Он погладил ее плечи. – Мы едем в Алма-Ату. Вы там поживете какое-то время, а я поезжу, поищу работу. Сейчас для меня главное – подальше уехать отсюда. Это тоже тяжело, но это легче, чем видеть, как умирает море, чем слышать его предсмертные стоны… Я… – Задыхаясь от нахлынувших чувств, он расстегнул ворот рубахи. – Я не могу… Ступай, тебе пора отдохнуть. Я побуду один…Айтуган молча кивнула и ушла в купе. И только здесь она дала волю своим чувствам – уткнулась лицом в подушку и разрыдалась.Позади оставалась родина.Впереди их ждала неизвестность…VБольше месяца непрерывно лил ливень, не прекращаясь ни на один день. Казалось, растаяли снега Памира и Тянь-Шаня, как молил о том Аллаха Насыр. Растаяли и понесли свои бурные воды к морю, сметая на своем пути бетонные плотины. Пять раз в день садился Насыр на коня и отправлялся к берегу, чтобы там вознести благодарение смилостивившимся небесам. Впрочем, теперь до моря можно было дойти и пешком даже самому престарелому аксакалу. Обширное побережье, рельефы бывших заливов и впадины небольших озер – все это пространство теперь было полно воды. Плескались, шумели рядом с Караоем волны, играла, резвилась в них рыба: крупные белуги, сомы и даже осетры – откуда что взялось? В радость теперь было молиться Насыру – что и говорить.А ведь поначалу, когда его выбрали муллой, с тяжелым сердцем приступил он к своим новым обязанностям, хотя и понимал, что не может быть жизни в ауле без муллы. Жизнь текла своим чередом: рождались дети, умирали старцы, случались и свадьбы. Поначалу не знал он ни одной молитвы наизусть, в которой Аллах благословлял бы людей на земные дела. Корлан, которая была очень набожной, взялась за Насыра не на шутку, хотя и усмехалась нередко, особенно в первые дни: грубые ладони, прямая спина Насыра не очень-то располагали думать, что он может быть истинным муллой. Много времени проводили они с Корлан над молитвенником, над мудреными страницами Корана, чтобы понять и запомнить то, что требуется в служебном обиходе священнослужителю. Кроме того, Корлан стала неукоснительно требовать от Насыра: «Не пропускай время молитв – тебе это теперь нельзя. Если люди забывают Аллаха, то мулла должен помнить о нем ежеминутно!» Первое время Насыра сильно сердила назойливость байбише: «Отцепись, какой из меня мулла? Я пошел навстречу людям только потому, что надо было кому-то обряжать усопших. Но я не обещал никому молиться по пять раз на день. Молишься сама – вот и молись!»«Да как же ты можешь так отвечать! – сердилась Корлан. – Вот услышит тебя Аллах – накажет!»И добилась-таки своего Корлан. Хоть и не носил Насыр чалмы, а молиться стал, как то было положено. После отъезда Кахармана это стало его потребностью – частенько он разговаривал с Всвышним о сыне, частенько находил утешение в этих разговорах.И вот теперь он своими молитвами добился небывалого. Милостью Аллаха озарилось побережье! Уже через полмесяца непрерывного ливня море разлилось, размахнулось щедрыми крыльями по всему побережью: вновь стали полниться тяжестью рыбацкие сети. А Насыр радостный ходил по Караою и каждому встречному говорил: «Вот она, сила молитвы! Перед вами снова море как много лет назад – выйдешь из дома, и оно плещется совсем рядом…» – «Благослови тебя Аллах, – отвечали ему люди. – Дай Бог, Насыр, счастья твоим детям». Вскоре старики зарезали барана и снова стали благодарить и Аллаха, и Насыра, к скорби которого Бог обратил свои всевидящие очи. К вечеру того же дня к дому потянулись люди с подношениями: кто вел овцу и привязывал ее к насыровскому забору, кто нес полтуши сайгака. А кто и драгоценности – золотые, серебряные кольца, браслеты, серьги. Во дворе расстелили белый платок – и все это складывалось прямо туда. Прибили и шест к крыше его дома – на шест повязали белую тряпицу. Это означало, по старому казахскому обычаю, что в доме живет святой человек. Насыр и Корлан в это время были заняты вечерней молитвой. Бериш, заметив суету за окном, вышел во двор и опешил, увидев оказавшегося совсем рядом Есена: «Ничего не пойму! Что здесь происходит?» Есен рассмеялся, хлопнув друга по плечу: «Ну, теперь-то вы заживете. Обычай! Видишь, как твой дед разбогател?» – «Что ты за глупости городишь!» – оборвала шутки Есена его мать. Вечерело… Вскоре во дворе остались одни лишь старцы. Один из них обратился к Беришу: «А где дед? Зови его сюда!» – «Он сейчас молится», – ответил Бериш. «Иа, Алла, тогда не беспокой его». «Сам скоро выйдет» – рассудили аксакалы. Бериш поторопился в дом. Насыр, натягивая на ноги легкие чирики, был в недоумении: «Что там у нас во дворе творится? Зачем собрались люди?» – «Они вас дожидаются, дедушка…» – «И чего им нужно от меня?» – не понимал Насыр. Он переступил порог и ахнул, увидев и скот, привязанный к забору, и кучу добра посередине двора. «Ей, добрые люди, что здесь за базар? На какие еще страдания хотите вы обречь меня, когда я уже собрался в могилу?» – гневно выкрикнул он. Люди почтительно отвечали Насыру: «Это подношения, которые необходимо делать всякому мулле. Грех тебе отказываться от них…» Насыр вновь вскричал: «А я считаю, что больше греха возьму на душу, если не откажусь от них! Немедленно все забирайте назад! Вы подумали, как я после этого буду смотреть вам в глаза, глупые люди? – Он прошел в глубину двора, взял весла и приказал внуку: – Бериш, ну-ка давай сюда Есена, да выйдем в море, пока не стемнело». Старцы почтительно расступились перед ним, и они с Беришем покинули двор. Аксакалы после слов Насыра долго качали головами, поставленные в двусмысленное положение. С одной стороны, им было ясно, что этих подношений Насыр совершенно точно не примет. С другой стороны, было как-то неловко и им самим возвращаться назад с отвергнутыми дарами. Но и печалиться они особо не могли, каждый внутренне радовался за Насыра, одобряя его твердость и бессребренничество. Поэтому они неспешно, но с готовностью стали отвязывать скот, разбирать золото и серебро. Расходились не оскорбленные, а скорее просветленные, с легким сердцем.Есен, оттолкнув лодку от берега, пошутил, кивнув на дом Насыра: «Насыр-ага, а ведь не слишком-то наши люди опечалились вашему гордому отказу. Сдается мне – наоборот». Есен любил острое словцо, любил анекдоты, шутки – можно было представить, как его позабавила увиденная картина. «И хорошо, – ответил Насыр. – Еще меньше печалюсь о том я. К чему мне богатеть за счет односельчан?» – «А Беришу? Может, ему денежки пригодятся?» И Есен лукаво подмигнул дружку. «Сам заработает», – коротко ответил Насыр и положил руку на плечо внука, как бы спрашивая тем самым: «Не так ли?» Есен продолжал безобидно дурачиться: «А вот Беркайыр мулла, когда покидал Караой, до последней минуты бегал в мыле: все ему казалось, что не хватит грузовика для его скота…» – «Смотри, – вдруг рассмеялся Насыр, – у моего забора осталась одна единственная телка, а ведь она твоя, Есен!» Есен тоже рассмеялся: «Ох, и зоркий у вас глаз, Насыр-ага! Мать настояла: все повели, а мы что с тобой, хуже других?» – «Эх, Жаныл, порой женская гордыня граничит с глупостью. Ведь последняя она у вас! Чем думали дальше жить?» – «Не пропадем, – серьезно ответил Есен. – Это не главное». Насыр покачал головой: «Такой же добряк, как и твоя матушка, – до безрассудства… Поучился бы у отца: он был трудяга, но и скуповат был, в меру, конечно». – «Смотрите!» – крикнул вдруг Бериш, показывая рукой в сторону берега. По берегу мчался табун кобылиц. За ними стремительно летел огненно-рыжий жеребец – длинногривый, длиннохвостый! Казалось, что рыжая спина жеребца огнем пылает в багровых лучах заката. «Красавец, ух и красавец! – воскликнул Есен. – Давненько они не показывались, Насыр-ага: с тех самых пор, как увели у Мусы вороного!» Бериш привстал, бросив весла: «А я вижу его, вороного! Вон же он – смотрите!» Но Насыр занялся сетями. Бериш и Есен молча наблюдали за лошадьми, и Бериш вдруг снова воскликнул: «Дедушка, кажется, нашу сивую уводит». – «Где? Где?» – встрепенулся Насыр и тоже стал всматриваться, оставив сеть. В это самое мгновение раздался выстрел, к табуну поскакал какой-то всадник. «Это же Муса!» – «Точно! – пробормотал Насыр и закричал, хотя Муса вряд ли мог услышать его на таком большом расстоянии: – Муса, напрямки! Отгоняй сивую в сторону! В сторону!» Огненный, заметив всадника, изменил направление, табун последовал за вожаком. Сивая стала отставать. Огненный, поняв, что у него отбивают желанную добычу, остановился, ударил копытами, призывно заржал и, угрожающе фыркая, стал приближаться к разлучнику. Снова грохнул выстрел из двустволки Мусы. Огненный поднялся на дыбы, постоял так и повернул назад, в сторону заходящего солнца, – увлекая за собой табун. «Молдэке, могу поздравить вас, – обрадованно сказал Есен, – Муса-ага доблестно отбил вашу сивую». Насыр тут же стал наставлять внука: «С этим строптивым огненным шутки плохи. Нельзя выпускать кобылу со двора, и калитку надо запирать крепче». – «Говорят, что он увел кобылу прямо на глазах у Акбалака. Как же такое случилось?» – спросил Есен. Насыр усмехнулся: «Акбалак сам так рассказывал. Говорит, что все видел из окна. Кобыла была в путах, так огненный легко их сбил копытом. В жизни, говорит, он не встречал жеребца красивее и нахальнее. Я говорю Акбалаку: что же ты смотрел да смотрел – вышел бы да прогнал жеребца! Тот несколько раз прикусил ей холку, и та, как зачарованная, пошла за ним. Зрелище для Акбалака было волшебное! Его можно понять: только поэт может пожертвовать целую кобылу за несколько мгновений красоты ее похищения. Разве такое может случиться с простым человеком?»Есен только покачал головой. В ответ поставив сети, рыбаки стали возвращаться к берегу. Когда они вытаскивали лодку, мимо них прошла Кызбала, за ней шествовала коза с козленочком. Как правило, безумная всматривалась в лица возвращающихся рыбаков и при этом всегда что-то невнятно бормотала. Но сегодня она не обратила на них особого внимания. Светлое бумазейное платье сидело на ней аккуратнее привычного, волосы были взяты в тугой узел на затылке. «Даже Кызбала изменилась в эти радостные дни!» – воскликнул Насыр. «Между прочим, – заметил Есен, – дикие лошади от людей шарахаются, а вот Кызбалы они почему-то не боятся». – «Что ты такое говоришь!» – почему-то испугался Насыр этого обстоятельства, показавшегося ему весьма странным. «Стану я врать! – живо принялся доказывать Есен. – Муса это тоже знает, да и многие видели». – «Ладно, – сказал Насыр, – ступайте домой, а я посижу на берегу».Ребята уже подходили к аулу, когда увидели бегущую им навстречу Жаныл. Она бежала, путаясь в подоле длинного платья. «Что-то с матерью случилось», – пробормотал Есен. Бериш взял у него весла, и Есен поспешил навстречу. «Апа! – крикнул он. – Что стряслось?» Жаныл ничего не ответила. Обняла сына, посмотрела ему в лицо, и вместе они торопливо направились к дому.Во дворе Бериш встретил Мусу – он о чем-то оживленно говорил с Корлан. «Где дед?» – спросила Корлан. «Остался на берегу». – «Беги скорее за ним, у нас тут чуть беда не стряслась!» – «Не надо», – остановил его Муса и сам отправился к Насыру. Скоро Корлан успокоилась и принялась хлопотать вокруг внука: «Выпьешь шубата, ягненочек? Или проголодался? Ну, тогда пойдем в дом, сейчас тебя покормлю…»Бериш сел за стол, с жадностью принялся есть все, что старая Корлан выставляла перед ним. Наконец она села напротив, подперла ладонями щеки и вздохнула: «Соскучился, наверно, по родителям?» – «По братишкам тоже», – добавил Бериш. «Теперь уж только к школе поедешь домой». – «Бабушка, а я узнал, что вы родом из Семипалатинска». Бериш прожевал и с интересом ждал, что ответит Корлан. «Да, из Семипалатинска. Только откуда же ты это знаешь?» – «Дедушка рассказывал». – «Вот уедешь ты осенью, а мы останемся довольны, если у вас там все будет хорошо. Помогай отцу – ты у нас совсем большой теперь. Тяжело ему там будет, в чужом-то краю. Чужие – они и есть чужие, сыночек. Жалко, никого не осталось из моих родных там – все ж была бы помощь. Умерли все в голодный год. Одна я выжила…» – «Расскажите, бабушка!» – «Меня спас твой дед и его мать – пусть земля будет ей пухом…» – «Бабушка, а откуда он взялся, этот голод?» – «Откуда? – задумалась Корлан, поправляя платок на голове. – А откуда берутся все беды, как ты думаешь? Сам себе их создает человек. Казахи Сары-Арки в те времена не занимались земледелием, жили тем, что растили скот. Пришла беда, которая называлась конфискацией. У народа весь этот скот забрали. Хлеба не было, скотины не стало – чем должны были люди жить? Стали они тогда подаваться в города – а в городах было не лучше. Много тогда людей не дошло до города, погибли в пути. Степь была полна мертвецов, страшный стоял смрад, что и говорить… – Корлан смотрела вдаль, перестав замечать Бериша, потом очнулась. – Да куда же наш дед запропастился? Куда его унесло?» Она встала, Бериш увязался за ней. Телка Есена все еще была привязана к насыровскому забору. «Что же Есен ее не заберет? Ведь дедушка сказал ему…» – удивился Бериш. «Отвяжи животину да отведи к ним. Жаныл сейчас не до нее, наверно. Эта городская сноха бросила их и укатила обратно. Говорят, навсегда. Ох и бесстыжая! Да и на жениха ее нового любопытно посмотреть бы! Тоже, наверно, фрукт!» – «Это Сауле уехала?» – удивился Бериш. «Так ее звали Сауле? Значит, она. Дура, ой дура – да за Есеном жила бы как за каменной стеной! Совсем не те пошли нынче женщины: все жаловалась – воду ей, видите ли, тяжело коромыслом носить. Тоже мне, ханша! – Помогая отвязывать телку, бабушка стала наказывать Беришу: – Пусть Жаныл плюнет на все да не убивается – скажи, Корлан зовет ее, почаевничаем. А сам побудь с Есеном – парню нелегко, наверно».Есена Бериш застал сидящим на пороге. Бериш отвязал веревку, отвел корову в сарай, а сам подсел к другу:– Где мать?– Зачем она тебе?– Бабушка зовет ее пить чай…– Хорошие у тебя дед с бабкой, сердечные… Апа! – крикнул он в открытые двери. – Корлан-апа зовет тебя на чай…Жаныл не ответила. Послышался детский плач, следом голос Жаныл: «Спи, маленький, спи…»– И ребенка оставила? – опешил Бериш.– А, ты уже в курсе, – проговорил Есен. – Телефонизирован наш аул что надо, беспроволочный телефон в действии… Жаныл вышла из дому с ребенком на руках:– Ну и дрянь! Хоть бы от груди оторвала – потом уж! Нет – бросила, и все!– Ничего, мать, мы его на верблюжьем молоке вскормим: богатырь у нас вырастет! – Он тронул сынишку за носик, мальчик запищал опять. Жаныл, укачав младенца, проговорила:– Тебя-то я не верблюжьим молоком вскармливала… В самом деле, пойду схожу к Корлан…Она ушла, а Есен подошел к валявшейся штанге, которая представляла из себя два тракторных колеса, приваренных к концам толстого лома, и рывком поднял ее. Подержал сто килограммов над собой, с размаху бросил на землю и воскликнул:– Пропади все пропадом! – Он вмиг помрачнел – Скверно будет ему без материнского молока!– Почему она сбежала?– А ты думаешь, нормальному человеку здесь можно жить? Она городская – вода в квартире, сортир в квартире – чем не жизнь? В конце концов, я не корю ее, но уж очень это жестоко: бросить грудного. Впрочем, на что я надеялся: она уже не казашка, она – девушка без национальности, без души, без мозгов. Что оставалось ей: выбрать между теплым клозетом и ребенком – разумеется, клозет. И все они, наверно, такие…Бериш вспомнил Айгуль – сердце его трепетно екнуло. Он не был согласен с Есеном даже сейчас, когда тому было тяжело, но молчал…– А черт его знает вообще-то! – сказал вдруг Есен. – Может, и к лучшему, что бросила. Говорят, что у наших женщин теперь и молоко отравлено…– Быть не может! – воскликнул Бериш.– Ты просто не знаешь фактов. В Шумгене умирает много грудных детей, врачи запрещают кормить малюток грудью. До чего мы здесь дожили, а? Матери – убийцы собственных детей! Да было такое когда-нибудь? Матушка моя носила малыша к соседке, но Куралай тоже отказалась кормить мальчика – у нее ведь недавно скончался, годовалый сын. Она говорит: отравился ее молоком…– А твой мальчик будет жить?– Не знаю, Бериш… Если откровенно – не знаю…– А как же спасти его? – Бериш, весь подался к другу.Есен молчал: ответа не было. Заговорил репродуктор в центре аула. Передавали последние известия.

...

Не просто так остался Насыр на берегу моря. Обновленное, полноводное, оно призывало его к откровенному сердечному разговору. Насыр оглянулся, бросил взор на вечернее. И хоть недолог век скудных, прибрежных цветов, но и их не будет суждено увидеть Насыру.

Между тем потянул бодрящий северный ветер – море пошло рябью.

Завтра он снова возьмет с собой ребят и потянут они сеть – полную рыбы.

«Что задумался, Насыр? Не печаль ли терзает тебя?» – спросило негромко море.

«Нет печали в моем сердце. Оно не уставало радоваться все эти дни, радуется и сейчас. Решил отдохнуть на твоем берегу: только что с ребятами поставили сети…»

«Будут они полны, Насыр, не беспокойся. Уж тебя-то одарю я щедро. Ты вернул мне жизнь, вымолил у Аллаха. Мне того вовек не забыть. Хоть сейчас тащи и – они уже полны».

«Знаю о твоей щедрости, спасибо. Мы всю жизнь прожили на твоем берегу – никогда нам не забыть о твоей доброте; никогда мы не бросим тебя по своей воле. Как бы далеко ни унесло человека от тебя, все свои помыслы он направляет на то, чтобы вернуться. Я расскажу тебе одну древнюю историю, да ты и сам ведь помнишь времена гуннов…».

Море перебило Насыра: «А многие говорят, что это всего лишь легенда. Ты, я вижу, веришь в нее. Могу тебе поклясться – в этой легенде нет ни слова выдумки. Она вся – чистейшая правда! И я тому свидетель… Слушай!..

Персы завоевали мой народ, чтобы превратить его в рабов; угнали скот, пересекли Дарью и уже приближались к белоглавой горе, когда на моем берегу раненый, истекающий кровью джигит добрался до моей воды, омыл ею раны, надел на голову шлем, сел на огненного жеребца и поскакал вслед за вражеским войском. Знаешь ли, в том табуне диких лошадей, что прибегали сегодня ко мне, есть огненный жеребец с белой отметиной на лбу. Это знак особой древней породы. Таких огнегривых жеребцов нет нигде больше в целом мире.

Так вот, Насыр, именно на такого жеребца сел молодой джигит и поскакал вслед за вражеским войском. Он нагнал врагов и сказал им, что желает говорить с персидским царем. Царю было забавно посмотреть на воина, который сам явился в ставку стотысячного войска. «Приведите его ко мне!» – приказал царь. И предстал перед ним красавец воин с орлиным лицом, крепкой грудью. И заговорил он с царем не подобострастно, а как равный с равным. Вот что сказал джигит: «Царь, ты вероломно напал на миролюбивый народ, забрал сынов его в рабство. Что ж ты победитель. У меня к тебе единственная просьба будь великодушен, как подобает победителю». Но не очень слушал сейчас воина царь, а с изумлением смотрел на огненного жеребца с белой отметиной на лбу. Тот нетерпеливо бил копытами, вставал на дыбы, но воин ловко держался на нем. «Хорош жеребец! – воскликнул царь. – Не хочешь ли ты подарить его мне?» Воин слез с коня, люди бросились к огненному и подвели его к царю. «Говори свое желание – оно будет исполнено!» – приказал царь. «У тебя в плену оказался мой лучший друг. Оставь ему жизнь, а взамен возьми у меня все, что пожелаешь…» – «Все, что пожелаю? – усмехнулся царь. – А если я пожелаю взять у тебя глаза?» Воин, никогда не отступавший от своих слов, отвечал: «Я согласен, царь!» Царь отпустил на волю пленного джигита, а смелому воину выкололи глаза. Два воина, поддерживая друг друга, с трудом добрались до меня, вновь омыли свои раны. Огненногривый тоже не дался врагу – через несколько дней он вернулся к морю. И не один, а привел с собой целый табун лошадей. Обнял верного коня храбрый воин и спросил друга: целы ли у огненного глаза? «Целы», – ответил друг. «Если у вас обоих целы глаза, мне не о чем печалиться, друзья мои! – отвечал храбрый воин. – Живите, будьте счастливы!» Море помолчало и добавило: – Много историй можно рассказать, много удивительного случилось на моих берегах, много…»

«Мы тоже часто вспоминаем эту легенду, – ответил На-сыр. – Потому и не хотим бросать тебя, даже оказавшись в беде. Ты дорого для нас, как мать, море! И ты вправе сейчас требовать помощи от нас, людей…» «Я знаю, Насыр, знаю: то, что случилось со мной, не от Бога – оно от человека. Потому и жалуюсь тебе как человеку…» «Понимаю тебя… Да и как не понять: столько пережито на твоих берегах! Помнишь ли годы войны, море? Не осталось мужчин в нашем Караое, заменили их женщины и дети – слабые у них были руки, слишком нежные были у них спины, слишком узкие плечи для рыбацкого труда. Но и в эти трудные годы ты одаривало их, словно бы по доброй памяти о наших рыбаках, ушедших на фронт».«Немного их вернулось, Насыр, что и говорить. Невесело было мне в те годы без ваших сильных рук, без зычных ваших голосов… И то, правда, что смилостивилось я над женщинами вашими, над детьми вашими – владыка вод Сулеймен приказал мне не брать на дно женщин и детей в те годы… А уж сколько рыбы было, а, Насыр?!»«Любимая Акбалака Карашаш лежит на твоем дне…» – скорбно сказал Насыр.«Вины моей в том нет, Насыр. Она сама решилась избрать смерть. Мой народ – гордый народ!»«Да, я знаю об этом…»Так закончил свой разговор с морем Насыр. Темнота между тем совсем окутала берег, и старик отправился домой. Дома он скинул резиновые сапоги, умылся и сел к столу. Пришел Муса, сказал с порога:– Хотел, было найти тебя на берегу, да вовремя сообразил – не стоит мешать твоей беседе… – Он сел за стол. – Ничего ты не знаешь: еле отстоял твою сивую. Опять появился огненный в наших краях, снова уводит кобылиц…– Все видел с берега. За сивую – спасибо. А вороного своего так и не удается тебе отбить?– Прямо наваждение! Огненный заворожил его, словно ребенка: ни на шаг вороной не отстает от него! Услышит мой голос, вроде навострит уши, но друг его тут как тут: прижмется боком – и забывает вороной про меня. А смелый какой, отчаянный! Сегодня даже на меня пошел. Собака бросилась защищать – убил одним ударом копыта: вот какой! Пристрелить бы его, да не могу грех на душу брать. Впервые я повстречал его года три назад на западном побережье – тогда с ним была одна единственная кобылица, а сейчас – целый гарем! – Муса, теребя в руках тюбетейку, говорил сердито, сильно размахивал руками.– Да, дела, – протянул Насыр. После ужина его сморило. С беспокойством он думал о том, что пора бы заканчивать разговор и отправляться спать – завтра вставать ни свет ни заря. Будить ребят и отправляться в море…– Кажется мне, – продолжал Муса сердито, – что не будет нам покоя, пока огненный не уведет твою сивку. Она, между прочим, тоже к нему неравнодушна. Сам сегодня видел: как только заржал он, она вся пошла мелкой дрожью…– Иа, Алла! – включилась в разговор молчавшая Корлан. – Придется держать ее взаперти. Черт, навязался на нашу голову!– Держи, не держи, а бес этот не успокоится до тех пор, пока не уведет вашу кобылу. Клянусь!– А вот возьму да прирежу ее! – рассердился Насыр. – Вот тогда посмотрим, кого он уведет!Муса махнул рукой:– Да как же прирезать? А жеребенка куда?Старики задумались. Теперь рассердилась Корлан:– Нашли чем голову забивать себе, два дурака, когда с морем такое творится! Уведет – пусть уводит! Пусть даже с жеребенком – раз он бесстыжий такой!Бериш весело рассмеялся, глядя на двух озадаченных стариков и сердитую старуху:– Правильно говорит бабушка!Насыр и Муса были сконфужены.– В самом деле… – промямлил Муса. А Насыр добавил:– Старушка у нас очень решительная. Эта черта, между прочим, передалась и Кахарману…Муса, чтобы замять собственную неловкость, охотно сменил тему разговора:– Верно, Насыр, решительности Кахарману не занимать. Позавчера был в районе: люди там говорят, что Кахарман уже с Балхаша уехал. Как будто бы на Иртыш подался, в Семипалатинск… Насыр, что о нем слышно?Для Насыра и Корлан это было новостью, Корлан лишь развела руками.– Уже месяц нет от них писем, – ответил за них Бериш.– Если Кахарман не остался на Балхаше – значит, и там дела не радуют, – заключил Муса.– Куда, ты говоришь, он подался? – переспросил Насыр.– На Иртыш, говорят…– Я слышал, что наш Герой Соцтруда Оразбай тоже обосновался в тех краях. – Насыр подал жене пиалу. – Не укладывается это, в моей голове. Человек, выросший на море, разве может поменять его на речку или озерцо?– Вот и мается потому Кахарман, свет мой, солнышко мое… – Корлан вздохнула. – Хоть бы на денечек съездить к нему, да не отпустите вы меня… – Она с упреком посмотрела на мужчин.– Оразбай тоже, видать, тоскует. Помнишь районного начальника, который приезжал недавно? – Муса вопросительно посмотрел на Насыра. – Этот начальник рассказывал: Оразбай сильно жалеет, что уехал…– Он первым уехал, потому что быстро надломился. Куда они только не ездили с Кахарманом, где только не мелькала звезда Оразбая – в Москве, в Алма-Ате, в области… С кем только не говорили… Быстро он потерял надежду. Муса продолжал свою мысль:– «Лучше умереть, чем жить без моря!» – такие слова, по утверждению того начальника, сказал Оразбай…– Разбежались все, словно тараканы. – Насыр помрачнел и довольно-таки внимательно взглянул на своего друга. – Ты к чему так упорно стараешься вернуть себе обратно вороного? Тоже думешь укатить отсюда?– Как ты догадался? – Вопрос Насыра застал Мусу врасплох.– Вижу, подсобрался ты – и во дворе, и вокруг дома…– Ну и народ у нас! – рассмеялся Муса. – Еще и подумать не успеешь, а они уже все знают. А если серьезно, ответь мне вот на такой вопрос. Допустим, разъедется весь народ с побережья. Мы с тобой что, одни здесь останемся?– Я останусь, – твердо сказал Насыр. – Не знаю, как ты, а мы с Корлан останемся. А люди у нас темные, Муса. Я молитвами выпросил у Аллаха этот ливень, и Аллах дал нам надежду возродиться – что же они не лелеют эту надежду? Что ж они, словно стадо баранов, бегут и бегут прочь, даже не задумываясь: а вдруг все образуется? – Насыр помолчал и с сарказмом заключил: – Таковы уж казахи; больно мне за них. Никогда они не жили дружно друг с другом! Богатству ближнего они завидуют, нищете другого радуются, безрассудству – тоже. Но что делать? Люди есть люди. – Насыр обиженно замолчал и больше в этот вечер не проронил ни слова. А Мусу проводил до порога довольно-таки холодно, на прощание лишь сдержанно кивнул, когда тот стал прощаться.Долго он, прежде чем уснуть, думал о Кахармане. Почему сын оставил Балхаш и подался на Иртыш? Не рано ли покинул он родной край, побережье? Положим, не нашел общего языка с областным начальством, но стоило ли так быстро решаться на последний шаг? Наверное, зря они с Корлан дали свое согласие, когда Кахарман пришел просить их благословения на отъезд, зря! Ну и намучается теперь он, наплутается – дай-то Бог, чтоб разума не потерял. Тяжело ему там, конечно, – не складывается жизнь у него. Просится Корлан повидать сына – может, снарядить ее в дорогу? Может, все-таки больше прислушается сын к словам матери? Вот и отправить бы их осенью вместе с Беришем, пусть-ка образумят Кахармана…Уже утренняя звезда Шолпан скатилась с небосклона, когда Насыр прикрыл наконец глаза, отдавшись слетевшему на него сну – зыбкому, неспокойному, ибо Насыр не чувствовал удовлетворения от своего, казалось бы, твердого решения отправить Корлан вместе с Беришем по осени к Кахарману, чтобы возвратить его назад. Не очень верилось ему, что сын вернется…Недолгим оказался его сон. Кто-то требовательно застучал в окно, Насыр поспешил на стук.– Кто там?– Это я – Камбар! Невиданное дело, Насыр! В низине рыбы – тьма-тьмущая. Бектемис уже там, послал меня за людьми. Центнеров двадцать можно взять, двадцать пять! Прямо тут же будем и солить – женщины подтягиваются…Камбар побежал дальше, а Насыр стал быстро собираться.Камбар не преувеличивал – рыбы здесь действительно скопилось видимо-невидимо. Насыр попробовал воду на вкус и не удивился: вода была пресной. Вот, значит, что? Рыба ринулась к пресной воде и оказалась к безнадежном плену этих узких заводей и заливчиков.Рыбаки принялись работать с жаром. К полудню много рыбы было выловлено. Но встала другая проблема – не было больше бочек и соли. Оставшуюся рыбу стали лопатами снова забрасывать в воду. Но она начала быстро задыхаться – вскоре вся водная поверхность низины была покрыта снулой рыбой. Недолгой оказалась радость. Люди стали костерить Бектемиса, который, час назад уехав за бочками и солью, провалился как сквозь землю. «Да и чего там следовало ожидать от этого Бектемиса, – раздраженно думал Насыр. – Толковые, знающие свое дело люди давно уже в чужих краях – вот и некому руководить народом. Разве могло бы такое случиться, будь здесь Кахарман? Даже Оразбай чего-нибудь да придумал бы… Люди без толкового руководителя не могут работать – это факт».Однако, глядя на безжизненное скопище рыбы, Насыр вдруг вспомнил случай, некогда показавшийся ему странным и таинственным. Тогда он еще не представлял себе, как сильно могут влиять на рыбу даже малейшие колебания концентрации соли в морской воде, как могут эти колебания менять ее поведение – не говоря уже о том, что рыба, почувствовав пресную воду, стремится к ней, напрочь теряя чувство самосохранения.В тот год профессор Славиков впервые приехал со своей экспедицией на море. Насыр по какой-то надобности в один из осенних холодных дней греб к острову Акеспе, где была лаборатория Славикова. Вдруг прямо по левому борту рыбак заметил огромную белугу. Поведение ее было необъяснимым. Она плыла рядом с лодкой, недобро, как ему казалось, посматривая на Насыра, потом вдруг исчезла и вскоре, вынырнув справа резко пошла тараном на Насырову лодку. И так сильно её тряхнула, что Насыр от неожиданности вывалился за борт. Никогда прежде не слыхал Насыр, что рыбы нападают на лодку и на человека в ней, но здесь был именно такой случай. И если бы стокилограммовая белуга ринулась на Насыра в воде – с ним было бы плохо. Насыр был тепло одет, одежда вмиг потяжелела, его стало тянуть на дно. С великим трудом он перевалился через борт в лодку, но белуга снова таранила лодку – сильно, резко, точно. Насыр еле-еле удержал лодку в равновесии. И большая рыба не отставала от него до самого острова. Иногда она высовывала голову из воды – он видел ее злые глаза. У самого Акеспе Насыр изловчился, выждал момент и ударил ее по голове деревянной колотушкой. Рыба по инерции пролетела мимо него и отстала. Возвращаясь назад, он ожидал, что она начнет ему мстить, но ни на обратном пути, ни вообще потом он никогда больше не встречался с этой шальной белугой. Может быть, словил ее кто-нибудь, кто оказался порешительнее Насыра, или попала она в рыбацкие сети где-нибудь на западном побережье – кто ее знает?Но о случившемся он рассказал профессору. Славиков попросил одного из лаборантов записать эту историю. Тогда-то и стало ясно Насыру, что в море начинается нечто весьма скверное. «Когда падает уровень воды, – объяснил профессор, – концентрация соли в составе воды начинает увеличиваться. Некоторые рыбы улавливают малейшие изменения, происходящие с водой, – и поведение их становится необычным. Вот тебе и все объяснение. Но со временем в рыбе вырабатываются новые модели адекватности». Это означало, что по истечении какого-то времени рыба привыкает и к более соленой воде. «А чего же ей еще остается делать?» – невесело усмехнулся тогда Насыр.Чуть передохнув после полудня, Насыр с ребятами отправился к морю. Они живо столкнули лодку – всем было любопытно, что же творится с их сетями. Сети были полнехоньки! Надо было упираться ногами, надо было тащить сеть изо всех сил! Есену, который не мог расстаться со старой привычкой тянуть сеть одной рукой, Насыр весело крикнул:– Парень, привыкай к новым временам! Поработайте теперь вы – хватит мне бить лоб об землю каждый день, да попять раз кряду!– Молдеке! Рыбы-то сколько! Тут и такая, которую давненько мы с вами не едали! – отмахивался Есен.Насыр все шутил:– Никак не пойму я тебя, Есен, Никакого лова не было у нас в последний год – сиди дома да за женой ухаживай. Сидел ты вроде бы дома, а жену проворонил, а?– Рангом не вышел, молдеке! Нету у меня унитаза!..По всему побережью кипела жизнь. Рыбаки с уловом спешили к берегу, потом обратно с пустыми сетями в море – но сегодня подальше от вчерашнего места, западнее. Это присоветовал опытный Насыр. Там вечерняя тень раньше падала на море и по этой причине рыба быстрее устремлялась в сети.Сидя в лодке и утирая пот со лба, Насыр умиротворенно оглядывал оживший берег. Случайно он бросил взор на огромный траулер, застрявший много лет назад в песке. Немного до него не дошла вода – всего лишь на длину брошенного аркана. Однако это обстоятельство весьма озадачило Насыра. «Ойпырмай! – удивился он. – Целый месяц лил ливень, и все-таки вода не дошла! – Какое-то сомнение стало закрадываться в его сознание. – Неужели… – Он боялся подумать об этом. – Неужели море не вернется к прежним своим берегам? Неужели это неподвластно даже Аллаху?»Да! Так оно и было.Насыр с тоской посмотрел вокруг себя.– Дедушка, там какой-то катер! – вывел Насыра из задумчивости Бериш. – Не нас ли они разыскивают?– Вполне возможно. – Есен тоже стал наблюдать за катером.Катер, ненадолго остановившись у соседней лодки, стал круто выруливать к ним.– Что еще за начальство? – Насыр надел шапку.– Э, да это же Самат! – догадался Есен. – Начальник мелиорации. Забавный тип, доложу я вам: мясо он трескает по-казахски – вот такими ломтями, а с казахами изъясняется исключительно по-русски, только через переводчиков…Действительно, это был Самат Саматович, управляющий областным отделом мелиорации. С ним было еще несколько человек.– Здравствуйте! – крикнул им Самат Саматович и дал команду заглушить мотор.– Ассалаумалейкум, Насыр-ага! – громко приветствовал рыбаков светловолосый парень, лицо которого Насыру показалось знакомым. – Насыр-ага, я – Славиков Игорь! – Парень помахал рукой, видимо поняв, что Насыр не узнает его.Усталое лицо Насыра просветлело.– Икорь! Икорь-жан! – Насыр потянулся к Игорю. Тот перешагнул в их лодку, и они обнялись.– Как отец, Икорь-жан? Жив ли? Почему он не приехал? – Насыр крепко обнял Игоря. Отец передает всем вам огромный привет, – заговорил Игорь по-казахски. – Всем вам он кланяется.– Совсем забыли нас. – Насыр с доброй укоризной посмотрел на молодого ученого.– Вот я и приехал, Насыр-ага. Теперь будем вместе. Почему Кахарман покинул Синеморье?– Долгая история, – вздохнул Насыр, сел и дал знак рукой садиться рядом.– Игорь Матвеевич, нас поджимает время, – стал торопить Славикова Самат Саматович. – Может быть, потом, в хорошей домашней обстановке, потолкуете?– Подожди, Самат, дай поговорить с человеком! – Приезжий недовольно сдвинул светлые брови к переносице; видно было, что этот Самат Саматович был весьма неприятен ему.– Не ужился Кахарман вот с такими, – Насыр украдкой ткнул пальцем в сторону управляющего.Тот постоял, упираясь толстым животом о борт катера, потом подсел к молодым ученым, которые прибыли вместе со Славиковым.– Эта молодежь с тобой? – спросил Насыр.– Да. Рвутся в бой.– Где вы остановились?– Все на том же острове Акеспе. Мы должны очертить новые границы моря. У меня к вам просьба – поездите со мной, если, конечно, позволяет здоровье. – Насыр промолчал, а Игорь добавил: – Это даже скорее не моя просьба, а моего отца…– Ну, если сам Мустафа просил – разве могу я отказать?– Только вот что – нельзя ли обойтись без этого? – Он кивнул в сторону управляющего.– Он завтра уезжает в область…– Ну и слава Аллаху!Управляющий снова стал торопить Славикова:– Игорь Матвеевич, ну поехали, право же! У меня утром бюро обкома. У вас эта… – Он стал подбирать слово и неуклюже ввернул: – У вас эта самая летальная лаборатория, а у меня – обком, поймите меня тоже!– Что за лаборатория? – Насыра насторожило странное слово, произнесенное управляющим.Девушка, которая стояла рядом с управляющим, ответила – просто, звонко и громко:– Мы будем наблюдать за гибелью вашего моря!Славиков торопливо перелез в катер и бросил на девушку гневный взгляд. Затем повернулся к Насыру, который остался сидеть в лодке, потрясенный услышанным, и негромко проговорил:– Насыр-ага, значит, завтра я заеду за вами…Завели мотор, тут управляющий спохватился:– Кто у вас тут моторист?– Я, – ответил Есен.– Давайка с нами, моторист. Помоги ребятам запустить лабораторный движок, что-то не ладится там у них…Есен тоже перелез в катер. Легкий, блестящий, катер с места взял скорость и умчался. Насыр поднялся, долго смотрел ему вслед.– Ну что, дедушка, домой? – Насыр молча кивнул – казалось, что до сих пор он не мог обрести дар речи.Вскоре они с Беришем втащили лодку на берег. Лишь тогда заметил Насыр, что людей на берегу и в море поубавилось. Насыр посмотрел в небо. Оно темнело. Тяжелые, черные тучи снова собирались над Синеморьем. Насыр молча, отрешенно достал из внутреннего кармана белый платок, расстелил его и принялся за вечернюю молитву. Всей силой своего чувства, всей своей мыслью он был сосредоточен сейчас на боге. Много сомнений в душе Насыра породил сегодняшний день. Но он продолжал верить в Аллаха и потому все свои сомнения обратил сейчас к нему в молитве. Он шептал:«Всемилостивый, всемилосердный Аллах! Выведи народ твой от мрака к свету на путь великого Аллаха! Увещевай же людей о том дне, когда придет к ним наказание. О слышащий и знающий! Не дай нам погрязнуть в грехах наших. Прости нам наши прегрешения!..»Кончив молиться, Насыр стряхнул платок и сунул его обратно во внутренний карман. Небо над ним было уже совершенно черным. Он подошел к морю, зачерпнул ладонями воды и ополоснул лицо. Выпрямился и улыбнулся долгой улыбкой:– Я вам покажу «гибель моря»!Ударили первые крупные капли. Не прошло и минуты, как ливень вновь набрал силу и мощь: плотно, тяжело завис над берегом и морем. На Насыра нашло – он сорвал с себя одежду и крикнул:– Лей! Лей! Я им покажу «гибель моря»!Дождь, не переставая с этой минуты, лил семь дней и ночей кряду. И снова море, уставшее от соленой воды, блаженствовало – снова оно полнилось пресной водой, которую снова понесли к нему две Дарьи, снова принявшие в себя продолжающие таять снега на вершинах Тянь-Шаня и Памира. И снова не было на побережье человека, счастливее Насыра.Здравствуй же, оживающее море, здравствуй! Разве не чудо ты! Чудо ты! Ты – радость человеческая и горе человеческое! Тысячи и тысячи лет подряд склоняли перед твоим могуществом головы все далекие предки Насыра, населявшие твое побережье. И вот теперь склоняет голову он, безмолвно слушая твою музыку, читая в этой музыке древние, неразгаданные звуки твоих глубоких тайн, которые сокрыло ты в своих волнах, наблюдая жизнь людей на твоих берегах: их любовь и вражду, их счастье и горе, их жизнь и смерть!

VI

Первый секретарь областного комитета партии Кожа Алдияров пребывал в состоянии крайнего раздражения. Остыл зеленый чай в белом чайничке, который был внесен его помощником и поставлен на поблескивающий лаком стол. Алдияров сидел, откинувшись в мягком кресле, и сосредоточенно размышлял. Нельзя сказать, что способность глубоко задумываться над чемлибо была врожденным его свойством. Алдияров был партийным функционером, и следовательно, сама потребность его вообще задумываться о чем-либо была специфична и диктовалась, разумеется, чаще всего лишь чувством самосохранения, вопросом собственной безопасности.

Он велел принести себе свежезаваренного чая.

Все, решено: надо кончать с этими бесконечными поездками Насырова в Москву! Надо его заставить споткнуться на ровном месте. Щенок! Под кого он вздумал копать – под него, под Кожу Алдиярова! Ты будешь уничтожен, и это тебе говорит он, сам Кожа Алдияров!

Он вызвал по телефону Ержанова. Они вошли вместе – помощник Алдиярова с чайным подносом и председатель облисполкома Галым Ержанов. Дважды глотнув чая, Алдияров хмуро взглянул на председателя, не очень любезно пригласил его сесть. Ержанов мгновенно угадал настроение Алдиярова: «Старик гневается. Значит, снова задумал какую-то гадость. Как бы не пролететь мне с учебой в Москве. Вдруг скажет сейчас: не поедешь, я не отпускаю. Свои решения он меняет по десять раз на дню. Сегодня – да, завтра – нет».

Алдиярова в области боялись: вспыльчив был, своенравен, порой до самодурства. Либеральность и человечность его предшественника Акатова стали быстро забываться с тех пор, как назначили сюда Старика. Ержанову не раз говорили, что он отыгрывается на людях за то, что его долгие годы продержали в председателях облисполкома одной из захирелых западных областей и теперь он обижен на весь белый свет. Алдияров в военные годы закончил зооветеринарный техникум, со временем вырос до начальника отдела областного комитета партии, потом одолел зооветеринарный институт. Каким он был беспардонным и жестоким с подчиненными, таким же он становился сговорчивым, покорным с вышестоящим начальством. Он сам был неисправимым подхалимом и потому быстро приблизил к себе людей, подобных себе. Однако подхалим подхалиму рознь. Алдиярову несложно было определить, кто из них с толстым кошельком, а кто без оного. В соответствии с этим и были «проданы» все областные должности. Деловые, талантливые люди, которых с таким трудом за три года удалось Акатову объединить вокруг себя, были изгнаны. Пришел черед последнего – Кахармана.

– Ты слышал, что вытворяет Насыров в Москве? – обратился Алдияров к Ержанову.

– Нет, не слышал. – Ержанов весь собрался, готовый к любой неожиданности.

– Странно, а мне казалось, что ты общаешься с Насыровым весьма тесно. – И он со значением посмотрел на Ержанова.

Ержанов опустил глаза:

– Тесное общение порой не подразумевает откровенности в планах и замыслах. – Ответ ему показался вызывающе уклончивым, и он добавил: – Кахарман Насырович человек скрытный, а самое главное – неожиданный, Кожа Алдиярович…

И все-таки Алдиярову не понравился ответ председателя. Он заговорил достаточно резко:

– Ах, ты не знаешь! Тогда слушай. На последнем совещании в Министерстве мелиорации он настаивал на том, что нет никакой необходимости поворачивать сибирские реки к нам! Об этом я узнал сегодня – мне был звонок из ЦК. Он что – притворяется? Он не ведает, что без сибирских рек Синеморье погибнет?! Или не знает, сколько усилий в этом направлении приложило руководство республики?! И ведь это еще полбеды, настоящая беда в том, что слова Насырова дошли до самого Кунаева. Ты представляешь, что может Кунаев подумать обо мне? Первая мысль: Алдияров специально подсылает Насырова в Москву. Как я теперь объясню, что это не так?

– Да, Кунаев приложил много сил, чтобы добиться поворота рек – ситуация получается дурацкая… – Огорчение Ержанова было совершенно искренним.

«Дурацкая»! – передразнил его Алдияров. – Да это нож в спину: и Кунаеву, и мне! Необходимо завтра же созвать бюро и гнать Насырова с работы в три шеи! Он не должен ездить в Москву!

– Кожа Алдиярович! Если быть честным, то Насыров потерял покой с тех самых пор, когда Синеморье оказалось в опасности. Практически он один бился в министерствах Москвы за то, чтобы открыть на побережье ремонтные мастерские, цех по изготовлению лодок – ведь и люди остались без работы, вынуждены были скитаться в поисках рыбы и заработка по чужим краям. Нам надо учитывать деловые качества Насырова – ведь эти беды не последние. А Насыров умеет решать в Москве самые запутанные вопросы, самые сложные проблемы – заменить его пока некем, Кожа Алдиярович. И мне, и вам это хорошо известно…

– Что ты хочешь этим сказать? – нетерпеливо перебил его Алдияров, и это означало: «Нельзя ли покорче?»

– Я хочу сказать – это будет сделать непросто. Авторитет Насырова высок среди людей…

– А ты не ошибаешься? Плевать хотят люди на Насырова! Чего они ждут – так это сибирской воды! Если они узнают, что этой воды не будет, – они уедут, все до одного!

– Они уже давно уезжают.

– Уезжают пришлые: русские, немцы, украинцы. Такова действительность, как говорится, – на сегодняшний день русские превратились в кочевников. Они ищут теплые местечки, легкие деньги – это давно всем известно. А куда деваться казаху? Нет у него другой родины, кроме Казахстана, – и никуда он не поедет. Потому и нужна нам сибирская вода. Это придумали не Брежнев с Кунаевым – это объективная проблема, она проработана учеными, получила поддержку во многих министерствах. Государству необходим хлопок – возможно, и в ущерб рыболовству, не спорю. А хлопок нуждается в воде, Галым Сатаевич!

– О сибирской воде сейчас много говорят. Летом я слушал аргументы профессора Славикова – они мне показались убедительными…

– Славиков выжил из ума, а Насыров подыгрывает ему – вот что я тебе скажу!

– Он, оказывается, хорошо знает Кунаева…

– Еще бы – это великий человек; его знает весь мир. А кто, кстати говоря, знает самого Славикова? Кто с ним считается, кто прислушивается к его мнению?

Ержанов терпеливо ответил:

– Бывая в Москве, я понял, что в Институте географии и во многих министерствах его знают хорошо. Многие даже побаиваются Славикова…

– Еще бы: этого психа и надо бояться! Ведь у него в голове – бред! Бред, и больше ничего!

Ержанов понял, что возражать дальше не имеет смысла. Он поднялся. Алдияров сказал:

– Подумай о Насырове – ты понял меня?

– Что вы решили с партийностью Насырова?

– Пока что уберем с работы. Начать надо тактично, он человек гордый, все поймет и уйдет сам…

– Да, гордости ему не занимать, – согласился Ержанов, но по интонации было непонятно, одобряет он это или нет.

Вернувшись к себе, Ержанов несколько раз порывался снять трубку и набрать номер Кахармана, но так и не решился. Если Старик узнает об этом – Ержанову несдобровать. «Вот и пришел ты к тому, что всегда презирал в других: к осторожности и расчетливости», – подумал он невесело. Галым презирал себя: уважая Кахармана, он тем не менее отдавал его на расправу Алдиярову И ведь всем понятно: такие люди, как Кахарман, рождаются редко – разве он, Ержанов, не обязан его спасти? Конечно, можно красиво вздохнуть: как жаль, что он, Ержанов, едет на учебу в Москву, иначе не на шутку сразился бы с Алдияровым за Кахармана. Но… Жена давно сидит на чемоданах, не терпится ей пожить в столицах, а семейный покой… семья превыше всего.

А сразился бы? Чего уж себе-то врать. Кахарман будет изгнан, а Ержанов преспокойно поедет учиться в Академию КГБ. Будущий генерал! Такова уж психология его поколения: оно выросло в страхе, оно живет с оглядкой. На бюро ему будет суждено оказаться в числе тех, кто и слова не скажет в защиту Кахармана. Так оно и случилось. Как ни собирался он с духом, чтобы встать и высказаться в пользу Кахармана, каждый раз, когда он уже был готов это сделать, предательская дрожь в коленях, сухость в горле мешали ему и он продолжал сидеть с поникшей головой.

Причина экстренности заседания бюро обкома была вроде бы очевидной: срывался план по добыче рыбы. Заслушали отчет Насырова. Кахарман откровенно и хладнокровно аргументировал причины, по которым срывался план: положение, возникшее на Синеморье, угрожало не только рыбному хозяйству региона, но и республике в целом. Он рассказал также о том, как московские ученые относятся к проблеме гибнущего моря, о том, что специалисты министерств далеко не одного мнения по проблеме поворота сибирских рек. Сказано также было им, что многие из тех ученых, которые ранее участвовали в грандиозном проекте, теперь отказываются от своих первоначальных скороспелых убеждений. Его прервал председательствующий Алдияров:

– Товарищ Насыров, а на чьей стороне лично вы? Вы за какую группу выступаете?

– Я ни за какую группу не выступаю. Я на стороне истины, – ответил Кахарман.

– А истина ваша заключается в том, что сибирская вода Казахстану не нужна?

Кахарман невозмутимо посмотрел на Алдиярова. Секретарь обкома стукнул сухоньким кулачком по столу:

– Правильно я вас понял, товарищ Насыров?

Зал замер, затаив дыхание. Всем давно было известно, что Алдияров невзлюбил Кахармана с первого дня. Никогда он не упускал случая задеть Кахармана: по поводу и без повода. Для Алдиярова упрямство, принципиальность и честность Кахармана были причиной того, что в море не стало рыбы, что огромные корабли-заводы утопли в песках, что меньше и меньше становятся уловы в озерах и реках республики и что эти уловы не компенсируют морских потерь. Никто не мог понять, какая была личная или партийная вина Кахармана за то, что море все дальше и дальше уходило от своих старых берегов, что росли площади солончаков, что, гибла рыба от повсеместного избытка соли. И даже те, кто в чем-то сочувствовал Алдиярову – к примеру, его требовательности, – не могли не жалеть Кахармана.

И вместе с тем далеко не каждый мог это свое мнение высказать вслух. Да и сам Кахарман не заблуждался на сей счет: он был одинок. Это осознание порой придает человеку мужества и хладнокровия, хотя бы потому, что он совершенно четко знает – ему следует рассчитывать только на свои силы. Может быть, по этой причине он держался стойко – никогда не лебезил перед Алдияровым. А сейчас он вдруг подумал ни с того ни с сего: «Эх, старик, беспокойная у тебя жизнь, ей-ей. Завтра ты должен угодливо доложить Кунаеву: того идиота, который посмел возразить вам, я отстранил от работы. А ведь Кунаев наверняка знать не знает обо мне – что для него такая мелкая сошка, как я? Таких, как я, по Казахстану – тысячи. Но Алдияров все равно должен проявить бдительность, он же раб до мозга костей, он должен доложить – неугодному сурку залили нору водой…

Смешно, а морю нет никакого дела до этой возни в банке, пауков! Природа живет сама по себе – человечество само по себе. Мы бросили ее на произвол судьбы, не однажды сотворив над ней злодеяние. И наверно, только после этого заглянули в древнюю книгу, где, словно недумки, впервые прочитали вот что: не мешай ей, человек, не забывай, что ты на земле всего лишь гость. И Синеморью нет никакого дела до ничтожных препирательств, происходящих среди людей…»

– Вы меня совершенно правильно поняли, Кожа Алдиярович. Всем давно ясно, что сибирская вода нас не спасет.

– Что вы болтаете! С чьего голоса поете? Вы понимаете, Насыров, что ведете себя как самый оголтелый антисоветчик?

В зале оживились – каждый попытался выдавить на лице кривую усмешку, улыбку, как бы оценивая блеск гневной тирады Алдиярова. На самом деле всем было крайне забавно видеть, как маленький человечек поднял сухонький пальчик над большим столом и произнес голосом, полным ужаса:

– Антисоветчик! Учеными доказано, что этой сибирской воды не хватит даже для того, чтобы смочить те рукотворные русла, которые запроектированы – эта вода не дойдет до нас. Кроме того, биологический состав сибирской воды абсолютно противопоказан нашим условиям. С этой водой в Среднюю Азию придут болезни, придут беды, – хладнокровно ответил Кахарман, пропустив обвинение мимо ушей.

«Завидное самообладание, – думал между тем Алдияров. – Битый мужик, конечно, же. Не идет на мелкие склоки, отстаивает свою идею в принципе, по большому счету. Великолепно ориентируется в делах – мыслит глубоко, видит корень всякой проблемы. Жалко, что не наш человек. Жалко, что не подлежит уже воспитанию – вышел из того возраста. Значит, остается одно – вырвать с корнем, к чертовой матери! А сейчас надо уйти от принципиального разговора – здесь он забьет всех нас. Даром, что ли, столько лет оболванивали его московские ученые: все эти Славиковы, или как их там?»

– Давайте не будем уходить от предмета разговора, – произнес он. – Хватит с нас вашей демагогии. Ответьте лучше, почему срывается полугодовой план по рыбе?

– И годовой будет сорван, Кожа Алдиярович…

– Почему?

– Спросить бы у рыбы, почему она не ловится. Возможно, она окажется разговорчвее, чем я, – усмехнулся Кахарман.

В зале тоже заулыбались, но быстро нагнули головы, ибо Старик, ощущая меняющуюся атмосферу собрания, гневно оглядел зал, выискивая сочувствующих ослушнику.

Конечно, при всей своей фанаберии Алдияров, в общем-то, понимал, что план по рыбе область не выполнит никогда. Вместе с тем изложить свои соображения на республиканских совещаниях или просто вышестоящему руководству он не мог в принципе. Это означало бы осложнить жизнь: и себе, и им. Принцип осторожности и самосохранения главенствовал в его психологии много лет и никогда еще его не подводил. «Живи сам и дай жить другому» – такое правило исповедовал Алдияров. Но за план он боялся. Выполнить план во что бы то ни стало – тогда ты живешь, тогда ты на плаву! Он никогда не вникал в так называемый человеческий фактор, оставляя это обременительное занятие другим – более сентиментальным или любознательным. Все, что выходило за пределы понятия «план», для него не существовало или существовало как досадная помеха, которую следовало устранить. Таким был Алдияров, или, вернее, таким сделала его жизнь «функционера», «начальника», «погонялы» – как ни назови этот тип людей, суть остается неизменна.

На Кахармане он слегка споткнулся. Он почувствовал – и тоже своевременно! – что принципиальный и честный Насыров и сам катится в пропасть, и тянет за собой его, Алдиярова. Кто-то из них должен был устраниться, чтобы прекратить эти опасные игры: если не свернет себе шею Кахарман, то может полететь Алдияров.

Их противостояние началось с того, что план по рыбе с приходом Алдиярова в область был увеличен вдвое. И это в то самое время, когда по подсчетам стало ясно, что реальная добыча рыбы снизилась в два раза даже против прежнего плана. Он вызвал к себе Кахармана и без предисловий потребовал: «Насыров, добычу рыбы нам необходимо повысить в два раза, о том, что новый план будет выполнен, я уже доложил выше». Он не стал вникать ни в какие детали: «Выполняйте!» Через месяц Алдияров снова вызвал к себе Кахармана: «Как наше обещание?» – «Какое обещание? – сухо спросил Кахарман. – Я не давал никакого обещания. Или вы полагаете, что стоит вам в Алма-Ате доложить, что производство рыбы будет увеличено вдвое – и ее в море станет в два раза больше? Увы, это не так».

С тех пор Кахармана стали заметно отстранять от дел. Перестали приглашать на некоторые собрания. Многие решения стали доводить до него в последнюю очередь – ставили его перед фактом, лишая его возможности полемизировать с Алдияровым. Зато милость Алдиярова пала на Самата Саматовича, заместителя Насырова. Большую часть своего времени Кахарман проводил в море, а в президиумах многочисленных собраний торчал теперь Самат Саматович, отмеченный Алдияровой милостью. Самат Саматович стал необычайно самодовольным, быстро располнел, отрастил приличествующее его новому положению брюшко и совершенно перестал разговаривать по-казахски: злые языки утверждали, что даже собственную жену он бранил по-русски. «И поделом тебе, – ругал себя Кахарман, глядя на обновленного Самата Саматовича. – Сам же взял его из министерства: показался он тебе честным, порядочным… Век живи – век учись…»

На очередном заседании бюро снова встал вопрос о рыбе. Алдияров обратился к Самату Саматовичу с вопросом: «Вот Насыров с пеной у рта доказывает, что у нас завышены планы. Как вы полагаете, товарищ Тузгенов, реален этот план?» Самат Саматович откликнулся с готовностью: «Вполне, Кожа Алдиярович! Для этого…» – начал было он. «Достаточно, садитесь! – перебил его Алдияров и обратился к Кахарману: – Ваш заместитель уверяет, что план выполним. Кому из вас должны верить члены бюро?» – «Странный вопрос, Кожа Алдиярович: они поверят тому, кому верите вы», – горько усмехнулся Кахарман. «Я верю Тузгенову». – «А я, простите, не верю ему!» – «Может быть, вы и мне не верите?» – Алдияров побледнел. «И вам не верю!» – ответил Кахарман. Алдияров со значением произнес: «Тогда вряд ли мы сработаемся, товарищ Насыров. Если область не может выполнить план по рыбе – зачем тогда нам вообще нужно рыболовство? Пусть рыбаки займутся другими делами: пасут скот, обрабатывают землю, если разучились ловить рыбу. Правильно я говорю, товарищи?»

– Многие из них уже не выходят в море, а многие уезжают совсем…

– Куда уезжают? – повернулся Алдияров к одному из секретарей.

– На Каспий, в Чардару, в Балхаш…

– На Каспий! – усмехнулся Алдияров. – А в области и так проблема с рабочими кадрами. Калжанов, какой дефицит сегодня у нас по кадрам?

Начальник областного комитета планирования надел очки и пошуршал бумагами:

– Около десяти тысяч…

– Десять тысяч, Галым Сатаевич! – Он снова повернулся к председателю облисполкома: – Мы распустили своих людей – и теперь разводим руками!

Кахарман взорвался от этой неприкрытой демагогии:

– Рыбаки никогда не будут ни скотоводами, ни землепашцами! Они уезжают – они едут туда, где есть вода и рыба!

Алдияров сделал вид, что это замечание Кахармана несущественно:

– Такие сейнеры, такие плавбазы остались в песках! Если наперед известно, что побережье не возродить, тогда зачем почти во всех колхозах построены школы-десятилетки, огромные ДК, ремонтные мастерские! И работники, ответственные за это, еще не наказаны должным образом! Если завтра люди разъедутся – что мы будем делать с этими школами и ДК? Получается, что пущены на ветер миллионы!

Члены бюро молчали. Во времена Акатова каждый из них на своем месте не жалел сил для того, чтобы выправить ситуацию. Теперь они молчали. Сподвижник Кахармана по старым временам Ержанов сидел низко опустив голову. Что с ним стало? Даже он испугался алдияровского гнева. Неужто он не помнит, какие они дела разворачивали при Акатове, как быстро стали расти областные показатели. Где же вы, коммунисты, подобные Акатову?!

Акатова Кахарман иногда сравнивал со своим отцом. Люди старого поколения были коммунистами по призванию, а не по должности. Двадцать лет после войны его отец проработал председателем колхоза. И все эти двадцать лет он с раннего утра до позднего вечера был занят или непосредственно работой, или заботами о людях. Да, такие, как Акатов или старший Насыров, сами были чисты и ценили людей по совестливости, деловым качествам. Куда все это кануло?

Кахарман оглядел членов бюро. Дрожат как ягнята – каждый боится за свой партийный билет и должностной стул. Кахарман давно уже понял психологию руководителя, чиновника – бывая и в республиканских, и в союзных министерствах, никто из этих людей, которых Кахарман для себя называл «прослойкой человечества», не был заинтересован в том, чтобы помочь делу. Все старались отпихнуть его от себя, но каждый старался сделать это так, чтобы потом можно было сослаться на другого, как на виноватого. Кахарману сочувствовали многие, но никто даже пальцем не пошевелил, чтобы хоть в чем-то помочь ему. Это означало бы взять на себя какую-то ответственность, какие-то хлопоты, какое-то осложнение служебной жизни, что угрожало бы в конечном итоге все тому же служебному креслу. «Вот такой мы построили социализм!» – часто думал Кахарман в бессильном отчаянии.

– Товарищи! – раздраженно промолвил Алдияров. – Расцениваю ваше молчание как поддержку волюнтаристских устремлений Насырова! Я вынужден истолковать этот факт как отступление от партийных норм и принципов. В том, что государственные миллионы летят на ветер, виноват Насыров! И это не просто слова, замечу я. По своему собственному желанию он отправляется в любой уголок нашей страны, встречается с какими-то людьми. Подсчитали сумму, которую он потратил на командировки в последнее время. Кругленькая сумма получается. Даже я таких вояжей за государственный счет не могу себе позволить! – Алдияров язвительно улыбнулся. – Наверно, потому, что калибром помельче, наверно, потому, что у меня меньше дел… Кстати, о делах. Может быть, вы, товарищ Насыров, расскажете все-таки, какие такие дела связали вас с американскими учеными в Москве? Кто вообще вам дал разрешение встречаться с ними?

– Какое разрешение требуется для этого? Я познакомился с ними у профессора Славикова…

– Славиков! Славиков! – взвинтился Алдияров. – Да кто он такой, этот Славиков? – Помолчал, пытаясь отделаться от раздражения. – Что ты делал после Москвы в Таджикистане и Туркмении? Зачем ты ездил в Узбекистан и Каракалпакию? Меня не раз предупреждали о твоем упрямом характере. Но знай – не таких еще приходилось мне обламывать…

– Пожалуйста, не тыкайте мне, Кожа Алдиярович, давайте будем уважать друг друга. Я готов отчитаться перед членами бюро. Вы спросили, кто разрешил мне встречаться с американскими учеными? Наше государство не думает враждовать с Америкой, напротив – мы ставим своей целью сблизиться с ней, чтобы постараться получше понять друг друга. Славиков – ученый с мировым именем, его трудами пользуются как у нас в стране, так и за рубежом. И это естественно. Плоды науки, культуры, литературы являются достоянием всего человечества. Лично я американским ученым не выдавал государственных тайн. Что я мог бы им рассказать? О том, что наше море погибает? У них исчезающих озер и рек не меньше, если не больше. У нас одна проблема, но я еще не готов обсуждать ее с ними. А по Средней Азии я ездил вот почему. Хотелось собственными глазами увидеть, как используется вода Аму и Сырдарьи. Я прошел и проехал по берегам этих рек от Памира до Синеморья. Пришел к выводу: вода расходуется нерационально, практически бесцельно во многих местах. Результат: тысячи квадратных километров суши превратились в болота, покрылись солончаками. Теперь, чтобы осушить эти площади, потребуются новые тысячи и тысячи тонн все той же речной, пресной воды. Практически нигде не видел я дренажей, регулирующих уровень воды. Заработная плата поливальщиков сдельная – зависит от того, сколько раз производится поливка, и от объема израсходованной воды. Чем больше израсходовано воды, тем выше заработок поливальщиков. Абсурд – вода бесхозная, ничья, никто за нее не отвечает!

Все слушали Кахармана затаив дыхание, подавленные. Не часто такое приходилось слышать! Алдияров делал какие-то пометки в своем блокноте, а Кахарман продолжал:

– Пресноводный коридор в море, по которому раньше рыба шла в устья этих двух рек, теперь практически перестал существовать. По весне, когда приходит время метать икру, она просто не доходит до устьев. Воспроизводства рыбы в море уже нет. Я написал открытое письмо в ЦК партии о своей поездке по республикам Средней Азии, о безысходном положении, в котором оказалось побережье и море, о своих встречах и разговорах с учеными…

Алдияров перебил его:

– Вырвался вперед – обставил всех! Обычная тактика выскочки! Кто тебя просил это делать?

– Моя совесть, Кожа Алдиярович!

– А мы, по-твоему, бессовестные все? Не ты, а обком должен был написать это письмо!

– Нет существенной разницы. Я сделал как быстрее…

– Это для тебя нет разницы, а для нас есть, и очень большая.

– Если уж на то пошло, то должен сказать, что с тех пор, как вы работаете в нашей области, вы не написали ни одного письма в вышестоящие инстанции, где бы говорилось о насущных нуждах народа.

– Жалобы и кляузы – не мой конек. Я привык работать. А вам, товарищ Насыров, видно, нравится писать их за меня…

– Не я пишу. Народ пишет, люди, – они отчаялись вконец. Но пока безрезультатно. Письма идут и идут, а дело продолжает на месте топтаться…

– И обком, и республика ждут сибирской воды. Без нее все меры – это лишь полумеры, не в них спасение.

– Если вы признаете, что все поставлены в ситуацию, когда требуется спасать вас и спасать море, то признайте и другое, несправедливо осуждать рыбаков за срывающиеся планы. Не они виноваты… Вот они и пишут!

Алдияров был вне себя от гнева:

– Можете писать хоть Президенту США, хоть в ООН – но мы ждем сибирскую воду, вам это ясно, Насыров! А рыбаков мы заставим заниматься своим делом!

Взгляды их встретились.

Нет, немало приходилось видеть Кахарману за свою жизнь чиновников, которым было наплевать на все, кроме своей карьеры и своего благополучия. Перед ним был один из них. И Кахарман сцепился с ним один на один.

Еще до начала бюро он понял планы Алдиярова. Мимо него прошмыгнул один из секретарей – будто не заметив. Было ясно – он избегал встречи, боясь гнева шефа. А ведь раньше этот секретарь первый здоровался с Кахарманом, приветливо улыбался. Галым Ержанов тоже лишь издали кивнул Кахарману и скрылся за дверью.

Что ж, он был один – смешно в такой ситуации бояться. Об этом и речи быть не могло, потому что Кахарман не боялся никогда, ничего и никого – можно было сказать, что трусость была противоестественна его натуре. И чем более раздражался Алдияров, тем хладнокровнее становился Кахарман. Это отметили все члены бюро.

Да, взгляды их встретились. Кахарман, глядя в глаза Алдиярова, подумал: «Два ваших предшественника, Кожа Алдиярович, сменившие Акатова один за другим, помнится, объявили кампанию «За республиканский миллиард». Вспахивался каждый клочок зелени – всюду сеяли пшеницу. Ни тому, ни другому не удалось собрать толкового урожая. И вы его не соберете, Кожа Алдиярович. Всем было известно, что в наших краях невозможно вырастить пшеницу. Все вы хотели получить по Звезде, а мы остались и без лугов, и без хлеба. Мы остались на изуродованной земле. Но вам мало, вы продолжаете ее терзать, Кожа Алдиярович, – теперь вы взялись за рис. И без того скудные воды обеих рек, которые еще не давали сдохнуть морю вконец, вы повернули на рисовые поля. Теперь там болота и солончаки: нет ни риса, ни моря».

– Хорошо, – словно бы угадав его мысли, устало проговорил Алдияров, – что ты предлагаешь?

– То, что я предлагаю, я твержу каждый день! Нужно немедленно оставить эту затею с рисом и хлопком – это единственно верное решение. По всему миру мы растрезвонили, что скоро превратим пустыню в цветущий сад – зачем там сад? зачем там рис? хлопок? Если мы не отступим от этой бессмысленной идеи – ее скоро похоронит под собой соль высохшего моря. Всю ее разнесет ветрами на многие сотни километров вокруг. Но если бы только рису и хлопку грозила эта соль! Она угрожает всей Средней Азии, Алтаю, Сибири! Мы еще не знаем всех тайн взаимосвязи природы! Зачем же мы без конца покоряем ее, воюем с ней, словно она наш самый заклятый враг. Если мы уничтожим это море – завтра миллионы тонн соли похоронят под собой жизнь без остатка на колоссальных территориях вокруг! Она непокоряема, природа, Кожа Алдиярович, – все равно последнее слово будет за ней, а не за нами! И если сегодня человек уничтожает Синеморье, завтра море убьет человека.

Но Алдияров продолжал гнуть свое. Его целью было утопить серьезный, принципиальный разговор в мелочах или частностях, чтобы ошельмовать Насырова.

– Вы можете объяснить мне, почему уехал из родных мест Герой Социалистического Труда Оразбай?

– Нет, не могу. Могу лишь предположить. Оразбая мы не раз брали с собой в Москву и Алма-Ату. Он не раз слышал разговоры ученых и работников министерства о том, что ожидает море в скором будущем. Наверно, он просто потерял надежду…

– А ведь это лично ты подтолкнул Оразбая к отъезду, – вдруг тихо, но грозно сказал Алдияров. Чего-чего, а уж такого нелепого обвинения Кахарман никак от него не ожидал.

– Я? Зачем? У него что, своей головы нет?

– Зачем? Отвечу зачем. Чтобы везде растрезвонить: смотрите, люди у Алдиярова покидают родные места – даже такие прочные люди, как Оразбай! Зачем? Отвечу. Чтобы взбаламутить всех! Неужели теперь-то вам, товарищи, не ясно, почему в Москве Насыров встречался с иностранцами?! – И он оглядел присутствующих.

– Вы совсем не уважаете себя, Кожа Алдиярович, – это же грубое, неуклюжее политическое обвинение!

И здесь Галым Ержанов не удержался от протестующей реплики:

– Кожа Алдиярович, действительно не к лицу нам придавать этим обстоятельствам политическую окраску. У нас с вами хватает недочетов и в будничной, повседневной работе. Не будем лезть в политику…

Кахарман заговорил сухо, резко:

– Если смотреть с такой точки зрения на то, что здесь у нас произошло с морем, то все мы – и вы, и Алма-Ата, и Москва, и Политбюро – являемся политическими преступниками. Оставим этот тон, Кожа Алдиярович, но уж если зашла о таком речь, если уж мните вы себя политически грамотным человеком, то объясните, пожалуйста, мне вещи сугубо элементарные. Почему, например, нам не разрешают ни говорить, ни писать о наших острейших проблемах? Наше письмо из «Правды» вернулось с коротеньким ответом – отписка! Уже год лежит письмо Славикова, направленное им в Политбюро, – чего они ждут? Русские писатели и публицисты чуть ли не в каждом номере центральных газет выступают по проблемам Байкала. А нам говорить о бедствии казахского народа нельзя? Уже целый год идет перестройка, а мы как молчали, так и молчим! Где же она, правда-то, Кожа Алдиярович? В такой ситуации вы неплохо себя чувствуете, под шумок, потихонечку избавляетесь от честных, деловых людей. Пришел мой черед – или я ошибаюсь?

– Разве это трудно сделать, если очень хочется? – усмехнулся Алдияров. – Но шутки в сторону. Лично я не сомневаюсь в ваших деловых качествах и честности, товарищ Насыров. А вот по части нашего общего, психического, так сказать, состояния я что-то стал задумываться в последнее время. Мы, коммунисты, должны заботиться о здоровье друг друга. Мне кажется, Кахарман Насырович, что вы в последнее время не совсем четко осознаете свои речи, свои поступки. Нас, членов бюро, серьезно беспокоит ваше здоровье… Где здесь Максимов? – обратился Алдияров в зал.

– Я здесь, Кожа Алдиярович! – заведующий отделом здравоохранения встал.

– Николай Валерианович, верно, я говорю? Вы согласны со мной?

Максимов покраснел и неуверенно ответил:

– Без обследования трудно сказать…

– Вот вы и пригласите к себе Кахармана Насыровича! – Алдияров это почти что приказал, раздражаясь на Максимова за то, что тот не поддержал его – Это наша общая забота – здоровье товарищей следует беречь. Отдохнете – там хороший уход, строгий режим… так ведь, Николай Валерианович? Вот видите – врачи того же мнения…

Максимов сел на место как оплеванный.

Тут задал свой глупый вопрос и Самат Саматович:

– Товарищ Насыров, не объясните ли вы вот еще такой странный факт, ваш отец – коммунист, ветеран войны, известный рыбак… Как же он стал муллой?

«Вот таких, как правило, Алдияров и собирает вокруг себя. Не волков, а шакалов!» – подумал Кахарман, скользнув взглядом по Самату Саматовичу. Кахарману стало ясно: заседание бюро практически закончено, что-либо доказывать дальше – нет никакого смысла.

И лишь вот какие слова он посчитал нужным сказать:

– Я не знаю, где вы родились, Кожа Алдиярович, а я сын этой исковерканной, многострадальной земли, этого брошенного всеми моря! Всю свою жизнь я положу на то, чтобы спасти свою землю, свое море. И бесполезно меня пугать психушкой – я не из пугливых. Пусть ваша грубость и бесцеремонность останутся на вашей совести – я не пал до этого уровня, простите, не так воспитан. Будем считать, что говорили мы с вами о работе. В служебном же порядке хочу предупредить, Насыров не из тех, кто первым бросает оружие. И еще – бедная перестройка, если вы начали ее, окружив себя этими «саматами». Толковый в нашем крае народ, ничего не скажешь, а вот в руководство, к нашему несчастью, вечно подбираются глупцы…

– Насыров, не забывай, где ты находишься! – перебил его Ержанов, скорее, впрочем, для проформы.

– И отца моего не трогайте, – продолжал Кахарман крепнущим голосом. – Помните, все мы ходим под Богом…

Вдруг он запнулся и оглядел присутствующих, как бы впервые их увидев. Потом с болью воскликнул:

– Кому я это говорю? Зачем? Вам приходилось когда-нибудь наблюдать, как мучается рыба, не находя пресной воды? Как она умирает? А ведь она тоже хочет жить, она ведь тоже божья тварь. Нет, вы не видели этого. Не глазами это надо видеть, а сердцем! – Он смолк на минуту и закончил: – Кожа Алдиярович, прошу известить меня о решении бюро в письменном виде. До свидания. – И он покинул зал заседаний, ибо решение бюро ему было известно наперед. После заседания Алдияров дружеским жестом пригласил Ержанова к себе.

– Решил стоять насмерть наш Насыров, а? Каково? Не из тех, говорит, кто складывает оружие – видал? – Было заметно, что Алдияров встревожен.

– Да, Кожа Алдиярович, в красноречии ему не откажешь. Не надо эти метафоры воспринимать слишком серьезно, – стал успокаивать встревоженного Старика Ержанов.

– Пусть идет жалуется куда хочет и кому хочет!

– Для себя лично Насыров не станет искать справедливости…

– Это было бы правильным решением. Будет дергаться, – Алдияров сказал с угрозой, резко, – запрячу к черту на кулички! Уничтожу!

– Не следует его преследовать дальше, не надо в нем пробуждать ярость – это может выйти боком… Я поговорю с ним, а вы пока ничего не предпринимайте…

Только много позже, когда Кахарман в пыльную бурю собьется с дороги, когда, измученный, будет метаться в кромешной тьме, он вспомнит это бюро, все, что происходило на этом заседании, – и с благодарностью подумает о Ержанове, ибо поймет, какой беды ему удалось избежать с помощью Галыма, который умел непостижимым образом нейтрализовать опасные порывы Алдиярова, хоть и не отличался особой принципиальностью. Только много позже – тогда, когда на руках у него будет усопшая мать.

– Поговори, поговори… – согласился Алдияров. – Ну а что твоя Москва, едешь?

– Жду вызова. Вот-вот должен быть…

– Завтра же получишь его, чует мое сердце. А партийное задание будет у меня к тебе такое: дослужиться до генерала! – Он улыбнулся. – Генерал КГБ – это не шуточки… Это – власть… – И вдруг обеспокоенно спросил: – Я так и не понял: меня Максимов поддерживал или нет?

Ержанов посмотрел в сухонькое лицо Алдиярова, на совершенно лысый его череп, заглянул в водянистые глаза, и его вдруг стало неудержимо мутить.

– Поддержал… В принципе… – с трудом выдавил он из себя и, прикрыв ладонью рот, быстро вышел вон. Туалет был налево по коридору. Он почти что побежал, рванул дверь и склонился над унитазом. Рвало его крепко – казалось, что еще секунда, и наружу полезут все его внутренности: кишки, желудок, сердце… Потом он подошел к зеркалу. На него глядел бледный, изможденный человек с красными, слезливыми глазами. Отошел и стал умываться. В лицо ему сильно ударил запах хлорки – его снова стало тошнить, но рвать было уже нечем.

Ержанов вернулся в кабинет, с порога стал извиняться – Алдияров раздраженно, нетерпеливо кивнул. Он говорил по телефону – угодливо полунаклонившись вместе с телефонной трубкой, как будто незримый собеседник сейчас стоял перед ним. Ержанов понял, кто был этим собеседником.

– Выполним, ни на минуту не сомневайтесь. Нет-нет, вам не придется повторять свой приказ. – Алдияров положил трубку, вытер взмокший лоб; было понятно, сколько душевной энергии у него отнимает разговор с вышестоящим начальством: каждая клеточка его существа в такие минуты трепетно напрягалась, каждое его слово выражало крайнюю, немыслимую степень подобострастия.

Ержанов покинул кабинет Старика с приятной мыслью о том, что тот под впечатлением телефонного звонка свыше не стал продолжать разговор о Максимове. «Слава богу», – подумал он. Максимов был хорошим приятелем Галыма и был, в сущности, порядочным человеком. «Держись ближе к людям, которые правят миром, – некстати вспомнил Ержанов чье-то изречение, – но близко к ним не подходи». К вернувшемуся с заседания бюро Кахарману поспешил начальник отдела кадров Журынбек. Под мышкой у него была папка.

– Каха, беспокоят из Москвы. Требуют срочно выслать документы тех наших пятерых ребят, которых направляем на учебу…

Журынбеку было за шестьдесят, знали они друг друга давно, но за все это время Журынбек никак не мог заставить себя обращаться к Кахарману на русский манер – Кахарман Насырович. Наверно, это обращение не очень соответствовало тому количеству душевного тепла, которое питал он к Кахарману. «Каха» – это звучало теплее, почти что по-братски; Кахарман не противился – ему вообще было несвойственно подавлять людей, тем более в их хороших, сердечных устремлениях. С войны Журынбек вернулся без руки. Кахарман уважал этого тихого, безответного человека, напрочь отметал разговоры, что инвалидде стар, что пора ему отправляться на пенсию. Кахарман обычно отвечал: «Журеке скажет сам, когда почувствует, что не тянет. Он человек совестливый – чужого места занимать не станет».

– Высылайте, Журеке, или в чем-то проблема?

– Отправить не трудно, Каха. Только берет меня сомнение. Если наши дела в плачевном состоянии, не останутся ли ребята, вернувшись сюда, без работы?

Да, Журынбек в чем-то прав, да и сам Кахарман частенько думал об этом. Казахские ребята не очень приживаются в чужих краях – Кахарман это понял еще в студенческие годы. Вдруг действительно придется им выбирать между чужбиной и родным краем, в котором не будет для них работы? И вообще, согласятся ли они сейчас ехать в Одессу, когда своими глазами видят, какие у нас тут плачевные перспективы.

– Желающие не передумали?

– Нет. Оно и понятно – прием без конкурса…

– Детей простых рыбаков много?

– Немало. Но мест всего пять. Из них три зарезервировал обком, одно – для облисполкома…

– Хороши! Грамотно поделили.

– Приказ Алдиярова, еще с прошлого года. Я возражал, но разве с обкомом поспоришь?

– Почему я ничего об этом не знал?

– Это как раз совпало с вашими поездками в Москву и на Дальний Восток, Каха. А по возвращении не стал вас беспокоить…

– «Деток» в список не включать! Пошлем только тех, кого рекомендовали мы, исключительно детей рыбаков.

Он быстро подписал документы.

– Отправляйте немедленно… Постойте, Журеке, – остановил он начальника отдела кадров, когда тот был уже в дверях. – Если будут к вам претензии, сошлитесь, естественно, на меня…

На обед Кахарман не пошел, остался в своем кабинете. Еще раз мысленно вернулся к тому, что сегодня произошло, и твердо подумал: жалеть тебе, Кахарман, не о чем. Ты поступаешь согласно своим убеждениям. Другого пути у тебя не было. Оставаться здесь дальше тоже не имеет смысла. Тебе надо уехать и бороться дальше. Жалко, что родители остаются одни. Отец не уедет, это точно. Не поедет и мать – ни за что не бросит отца.

Мысли Кахармана были прерваны телефонным звонком. Звонил Каримов Султан с Балхаша, давнишний друг Кахармана. Пять лет они вместе учились в Одессе, жили в одной комнате, вместе проходили корабельную практику – все Средиземное море обошли.

– Привет, Кахарман! Прибыли твои рыбаки – выделил им лучшие места, так что без рыбы не останетесь!

– Спасибо, Султан, ты всегда меня выручаешь! У тебя дело или просто звонишь?

– У тебя там все в порядке? Ты мне приснился сегодня ночью. Подумал: надо позвонить, узнать, как он там…

Кахарман растрогался: вот настоящий друг! А что если податься к Султану?

– Жив я, здоров! Сам-то ты как?

– Я – ничего. А вот Балхаш наш гибнет, Кахарман…

– А я надумал ехать к тебе. Насовсем…

– Хрен редьки не слаще, Кахарман. Думаешь, здесь лучше? Но все равно переезжай. Сам знаешь, всегда рад тебя видеть…

– Тогда жди. Это будет совсем скоро!

Звонок сокурсника и друга он принял как добрый знак – голос Султана вселил в него надежду. Сейчас ему помощь друзей нужна как воздух. Не зря, наверно, существует эта старинная легенда про молодого, отважного воина Иманбека, который, чтобы вызволить друга из плена, согласился на то, чтобы ему выкололи глаза. Рассказывают, что в роде Иманбека оказалось потом много ясновидящих, много искусных целителей и вдохновенных домбристов. Иманбек, оставшись без глаз, говорят, взял в руки домбру и очень скоро прославился. Все лучшие походные кюи, говорят, придуманы им. То было время, когда люди ценили дружбу и, даже враждуя, не роняли человеческого достоинства.

И снова Кахарман мысленно вернулся к сегодняшнему заседанию бюро. Представив себе поникших членов бюро, он подумал, что в другой области вряд ли коммунисты позволили бы себе Алдиярову помыкать собой – только мы могли так угодничать перед начальством! Но менее всего Кахарману было не понятно поведение Ержанова. Ему-то чего ради гнуться перед Алдияровым? Неужто и он так низко пал?

И снова – в который уже раз за сегодняшний день – он вспоминал Акатова. Вдвоем с Кахарманом они, засучив, как говорится, рукава, взялись за дело. Акатов содействовал Кахарману: они открывали в аулах пошивочные мастерские, чтобы занять работой женщин, по их настойчивым просьбам был построен консервный цех рыбзавода. В цехе консервировалась мелкая рыба, прибывающая с Дальнего Востока, поставку которой наладил Кахарман. Польза от этих небольших предприятий была, конечно, малая, но все-таки люди стали роптать меньше. Не то чтобы они повеселели, не то чтобы они поверили, что их будущее будет отныне прекрасно. Нет, просто стало намного легче переносить тяготы, не такой безрадостной стала казаться жизнь на побережье.

При открытии ремонтных мастерских в Шумгене Кахарман, когда ему Акатов дал слово, сказал людям: «Дорогие земляки! Край наш скован тяжелым недугом. Прогнозы на завтрашний день неутешительные: болезнь зашла слишком далеко. То, чем придется заняться нам с сегодняшнего дня, – дело негромкое, а иному оно покажется совершенно негероическим. Спорить не буду, земляки, но скажу одну истину, которая от повторения не стала хуже, – у нас почетен всякий труд. Тем более что вынуждены мы будем заняться ремонтом лодочных моторов и другой мелкой техники не для забавы. Нас заставляет жизнь. В свое время наше побережье славилось рыбаками. Верю, что мы не уроним своей чести, верю, скоро будут все уважительно говорить: если хочешь, чтобы тебе по совести отремонтировали мотор, – поезжай в Шумген. Мы не сомневаемся – партия и правительство найдут выход из создавшегося положения. Но придется подождать, земляки!»

Люди откликнулись на речь Кахармана и Акатова, верили им безраздельно.

Очень скоро Акатов и Кахарман стали единомышленниками во всем. Акатов стал брать Кахармана с собой в Москву. А на одно из расширенных заседаний министерств и ученых он пригласил также Насыра и Героя Соцтруда Оразбая. На том заседании Акатов изложил полную картину состояния дел в Синеморье, аргументированно и вместе с тем пристрастно. Но проблему быстро свернули на нет, посчитав, что Акатов преувеличивает. Оскорбленный за Акатова, попросил слово Оразбай. Слушали его увлеченно, поддерживали аплодисментами – он говорил смело, уверенно, пересыпая речь меткими, колкими русскими пословицами. Его выступление задело многих. Среди министерских чиновников нашлись неравнодушные, откровенные люди: стали докладывать об обострившейся экологической обстановке в Узбекистане, Каракалпакии, которой дала начало известная эпидемия шестьдесят девятого года. Насыр толкнул в бок сына и удовлетворенно шепнул: «Не зря ли ты грешил на них? Все они знают про нас – слышишь, какие речи поднимаются!» Акатов, тихо сказал: «Насыр-ага, если дадут вам слово – говорите основательно, весомо, а главное – остро. Не думайте, что проблема решена, если в огромном министерском аппарате нашлось несколько нам сочувствующих людей. Пожалуйста, не заблуждайтесь…» Тем временем слово взял профессор Славиков: «То многострадальное, иссыхающее море, о котором мы сейчас здесь говорим, на сегодняшний день фактически брошено всеми, кто ранее пользовался его благами, в том числе и Министерством рыбного хозяйства, как это ни прискорбно слушать присутствующему здесь министру. Оно брошено на произвол судьбы с тех пор, как в нем исчезла рыба. Более того, здесь же присутствующий академик Бараев в своей «известинской» статье предлагает его уничтожить вовсе, а огромную площадь распахать под посевные земли. Какая сильная, какая смелая научная мысль – вы не находите, товарищи? Не находите? Тогда позвольте высветить ее фоном прежних деяний уважаемого академика, который всю свою жизнь занимается орошением пустынь. Вы ужаснетесь, товарищи, посмотрев на сегодняшнее состояние Каракумского канала, который был построен с его легкой руки. Поезжайте в несчастную Туркмению и посмотрите на то горе, которое принес людям этот канал. Если мало этого горя, то скажу, что позиция академика Бараева напоминает мне об идеях пресловутых лысенковцев, ведь именно он голосовал за отделение Карабогаза от Каспия. Что из этого отделения получится, мы в полной мере увидим в ближайшие несколько лет. В этом свете мне совершенно непонятно, почему узбекские ученые сейчас говорят: если стране нужен хлопок – дайте нам сибирскую воду! Да не нужно стране такое количество хлопка – поймите, не нужно! Этот хлопок нужен лично Рашидову – а зачем, я думаю, вы все знаете! В своем письме лично к товарищу Рашидову я писал, что, если Узбекистан не откажется от выращивания такого количества хлопка, – этот хлопок погубит всю узбекскую землю, разорит весь узбекский народ! Прошел год – член Политбюро молчит».

Председательствующий Полат-заде поспешно оборвал ученого:

«Матвей Пантелеевич, к сожалению, регламент. Ваше время истекло».

«Мое – может быть, – мрачно отреагировал Славиков, поняв подоплеку. – Как бы не истекло другое время – в том числе и ваше: отпущенное на то, чтобы успеть исправить ошибки. Море – дар природы, и никто…»

Снова его прервал Полат-заде:

«Матвей Пантелеевич, никто здесь не возьмет на себя ответственность соглашаться с вашей односторонней точкой зрения. – Раздражение председателя стало нарастать. – Каракумский канал – гордость республики. Не трогайте его. Если Родина потребует, мы осушим и Синеморье! Это море – ошибка природы. Так я понимаю вопрос!»

«Природа не делает ошибок, Полат-заде. – Славиков брезгливо посмотрел на председательствующего. – Разве что в отношении мозгов отдельных человеческих особей».

В зале раздался смех. Полат-заде, к лицу которого будто бы только что припечатали тавро, застыл, не зная, как себя дальше вести. Профессор между тем продолжал:

«Родина – понятие не абстрактное. Родина должна уважать людей, заботиться о них. То же относится и к государству, к власти. На сегодняшний день власть и народ – стали недругами. Потому что народ – это множество людей, которые работают на земле, а власть – это кучка чиновных, аппаратных «ясновидцев», которая кормится его трудами. Судьба этого моря волнует простых людей, народ – но не власть. Ведь не они расхлебывали это горе, оно от них далеко. Вот и все, что скрывается за вашими словами, товарищ Полат-заде, – Родина, гордость…»

Зал обмер. Лишь слышался шорох шагов профессора, покидающего трибуну. Насыр первым начал хлопать, его поддержали рядом сидевшие молодые ученые. Он так был потрясен выступлением профессора, что, ни минуты не медля, резко встал и пошел к трибуне. «Кто вы такой?» – испуганно вскричал Полат-заде. «Я обычный рыбак», – ответил Насыр и начал говорить:

«Я старый человек, многое повидал на своем веку. Но такой пустой болтовни, которую довелось мне услышать за эти два дня, мне еще не приходилось встречать. – Он сердито оглянулся на Полат-заде. – Вы же забили тех нескольких умных людей, которые предлагают вам дело: спасти море, спасти людей! Вы их заболтали, заругали со всех сторон. И подумал я: сегодня мы погубим это море, пустим по миру людей, которые живут там, а ведь завтра это окажется большим грехом! Нас осудят наши дети, они уже сейчас проклинают нас. Эх, лучше бы я погиб под Москвой в сорок первом году в обнимку с винтовкой – зачем я дожил до сегодняшнего дня?! Думали – заживем после войны, строили, не жалея сил, здоровья, а тут новая война, невидимая. Не понять, кто же идет на нас: власть? Бог? сам человек? Пощадите человека: дайте ему пожить по-человечески, разве он не заслужил этого? Сколько же можно стрелять в него, морозить в лагерях, водить за нос на стройку коммунизма, а теперь истреблять, будто он самое поганое, самое последнее животное! Я помню наш край в послевоенные годы, когда в море была рыба. Кто только не жил на его берегах: русские, немцы, казахи, корейцы, эстонцы… Теперь они уехали, со своим несчастьем, лицом к лицу остались лишь казахи и каракалпаки. Тем было куда уехать! А куда деваться казаху и каракалпаку? Они умрут вместе с морем – такая, значит, у них судьба. Прав профессор Славиков – эти несчастные люди не нужны никому! Благо от узбекского хлопка получили чиновники, а все горе осталось на долю простого народа. А горе – невосполнимо, когда вымирают народы! Врачи подсчитали, что каждая сотня из тысячи новорожденных в нашем крае умирает. Откуда такая напасть? У только что родившей женщины молоко оказывается непригодным для кормления младенца! Как это объяснить? Люди, до чего мы довели землю? В кого превращаемся сами? Я теперь не верю ни одному вашему слову! И когда приеду – скажу всем, чтобы не верили вам. Ни сегодня, ни впредь!»

Так закончил Насыр и с достоинством пошел к своему месту. Зал аплодировал ему стоя. Акатов после совещания порывисто обнял Насыра: «Вы, Насыр-ага, сказали то, о чем не могли так прямо сказать мы!» Кахарман тоже восторженно смотрел на отца. Московский писатель Залыгин, сидевший неподалеку от Насыра, горячо пожал ему руку, поздравил.

«Вы убедили нас, – сказал писатель, – в том, что чувство хозяина страны еще живо и что оно присуще народу, нежели кучке карьеристов Минводхоза! Будь хозяин, он бы не позволил разорить землю. Кто хозяин этой страны? Государство? Рыбаки? Крестьяне? Нет хозяина! Вот в чем беда». К ним подошел Славиков и представил Насыру знаменитого писателя.

«А вы много читаете, Насыр-ага?» – спросил Залыгин.

«Ваших книг я, Сергей Павлович, не читал, но с тех пор, как нас постигла беда, мы много чего читаем о защите природы. Не все я понимаю, спасибо сыну – всегда объяснит. Русские писатели много делают для того, чтобы спасти землю, реки, моря…»

«Это так, – ответил Залыгин, – но вы понимаете, что это лишь начало борьбы – впереди нас ждут трудные годы…»

«Вчера слушал ваше выступление. Мы тоже считаем, что морю нашему нужна вода не сибирских рек, а своя собственная – из Амударьи и из Сырдарьи».

«Это вы так считаете. А ваше руководство другого мнения», – сказал Залыгин.

«Я хозяин только своим мыслям, своей совести. – Насыр помолчал, обдумывая то, что собирался сказать дальше. – Вы пишете и говорите о реках и озерах Сибири, но ни словом не обмолвились о нашей беде. А ведь все в природе взаимосвязано. Или вы думаете, что если высохнет наше море, то смерть его не заденет Байкала в Сибири, какого-нибудь озерца в Америке или даже в Африке?»

Залыгин согласно кивнул:

«Вы правы, Насыр-ага, мы не писали ничего о вашем море. Мы заметили его беду очень поздно…»

«А сколько раз говорил я вам! – вмешался Славиков. – Все уши прожужжал!»

«Будем возвращать долги. Обязательно начнем возвращать!»

«Друзья! – предложил Славиков. – А не поехать ли сейчас ко мне в гости? Всей нашей компанией? А, Сергей Павлович? Кстати, хочу вас познакомить с еще одним доблестным, порядочным человеком: это Акатов Рахим Акатович…»

«За знакомство спасибо, – ответил Залыгин, обмениваясь рукопожатием с Акатовым. – А вот насчет гостей… Ей-богу, хочется, но сейчас не могу… – Он стал прощаться с новыми знакомыми. – Есть у меня в перспективе один план, я этой мыслью уже делился с вами, Матвей Пантелеевич, – съездить самому на ваше море, все посмотреть своими глазами. Вот только освобожусь немного от текучки – и в путь!»

Славиков крайне ценил ум и деловитость Акатова. Не раз с начала марта и до поздней осени Акатов наезжал к профессору на один из островов, где была расположена лаборатория, – они подолгу разговаривали, не одну бумагу, не одно письмо они написали в Алма-Ату и Москву. Славиков сильно досадовал на то, что Акатова переместили в одно из захудалых министерств. Это означало, что дела в области, которую оторвали от Акатова, сильно ухудшатся. Кахарману Славиков сказал: «Нашим властям нужны сговорчивые, тихие люди. Человека, который имеет собственное мнение, а тем паче – совесть, они отодвигают от себя подальше – чтобы не кусался. Тебя, Кахарман, тоже ожидают неприятности. Думаю, что ты сам догадываешься об этом. Хочу предупредить: что бы там ни было – не отчаивайся раньше времени. Гни свою линию до конца. Это говорю тебе я, старый профессор…»

«Матвей Пантелеевич, я не забываю слова Вавилова: «Пойдем на костер, но от убеждений не отречемся».

«Да. Нам всем надо равняться на Николая Ивановича». В гости к профессору они поехали без Залыгина. За столом снова разговор зашел о Вавилове, о настоящих русских интеллигентах.

«Кто сегодня, по-вашему, Кахарман, может считаться интеллигентом? Что это за слово такое – интеллигент?»

«Наверно, это не те люди, у которых высшее образование: уж в этом-то я не сомневаюсь…»

«И вы правы, друг! Интеллигент – это человек с острым мышлением, это скромный и культурный человек. В нашей стране так называемая «интеллигентская прослойка» – это миллионы людей. Подумать только! Целая армия! Но если в стране такое количество интеллигентов – по статистике – как она могла докатиться до нынешнего состояния? Я так думаю, Кахарман Насырович: интеллигент – это, прежде всего человек совестливый, это – гражданин своей страны!»

Славикову нравились такие вечера в его доме, когда собирались за столом люди близкие ему по духу и появлялась возможность говорить открыто, от души. Рыбаков, которые в Москве бывали не так уж часто, он привечал так же радушно, как они принимали его на Синеморье. Похоронив прошлым летом жену Софью Павловну, он жил теперь с Игорем и с невесткой Наташей. Рыбаки были знакомы с ней хорошо, да и она была среди них как своя. Сейчас ждали Игоря. Он звонил из Обнинска перед выездом, должен был вот-вот появиться.

«Он будет не один, – предупредил профессор. – С ним молодой американский ученый, хороший парень… – Он сел поудобнее и заговорил: – Вот Кахарман помнит наизусть многое из Вавилова. А я начинаю подзабывать – первый признак старости… Прекрасный был человек Николай Иванович! Но в дикое время жил. Ни в одной стране мира не было уничтожено столько интеллигентов, как в нашей в те годы! Он уже вошел в науку, мы, молодые, считали его гением. Он был красив, благороден: и духом, и внешне. Помните слова Чехова: «В человеке все должно быть прекрасно – и душа, и тело…» Так вот, это было сказано, наверно, о Николае Ивановиче. С кем бы мне его сравнить, чтобы стало понятно… А! Ваш Сакен Сейфуллин тоже был замечательной личностью».

«Вам приходилось встречаться с Сакеном Сейфуллиным?» – поразился Акатов.

«Я сидел с ним в одной камере, в Алма-Ате. Казахам тогда доставалось больше, чем другим. Их обвиняли в национализме и жестоко истязали. Сакен мне говорил, что таких зверств не было даже в смертном вагоне Анненкова. Тогда он выглядел крайне разочарованным в том, чему посвятил всю свою жизнь. Однажды на рассвете его привели в камеру после ночного допроса – вернее, приволокли, он не мог стоять на ногах. Его втолкнули и бросили, он был без сознания. Мы подняли его, положили на топчан. Казахи заплакали, хотя им и самим было не сладко:

«Саке, что же они с тобой сделали?..»

Сидел с нами здоровенный мужик Мусахан – грузчик из Иртышского пароходства. Стал он от ярости пинать дверь: «Изверги! Свиньи!» На другой день его расстреляли – грузчика этого.

Только к вечеру Сакен пришел в себя. Мы обмыли ему лицо, дали напиться. Он сказал мне: «Матвей, дело наше, кажется, проиграно, за что боролись – на то и напоролись…» Это он сказал еще тогда, много-много лет назад, – теперь я понимаю, каким он был прозорливым.

И Вавилова замучили. Я знал людей, которые сидели с ним в саратовской тюрьме, – они рассказывали легенды о его благородстве. Я – ученик ученика Вавилова. Моего учителя, Нестерова, как и Вавилова, тоже расстреляли. А меня сослали в Алма-Ату. Оттуда – в лагеря. С вашим Акбалаком я встретился на Колыме…»

«Я не знал, Матвей, что ты знаком с Акбалаком так давно», – проговорил удрученный рассказом Оразбай.

«Об этом знает только Насыр».

«Да, Матвей… То, что пережил ты, – другому хватило бы на три жизни… Ты любил каторжные песни киргизского поэта Токтогула, помнишь?»

«Как же, как же не помнить?..»

Насыр настроил домбру и сильным голосом запел:

Когда в дверь позвонили, Славиков попросил Насыра: «Насыр-курдас – это Игорь с американцем. Ты уж спой им сегодня. Отец этого парня – известный американский ученый. В свое время этот достойный человек в знак протеста против сталинского режима отказался от почетного членства в советской Академии наук…»

Белокурого молодого человека гостям представил Игорь: «Знакомьтесь, это Генри Тримбл. Тебе, Генри, еще не приходилось видеть казахов, тем более слышать их песни. Сегодня, кажется, выпал такой случай…»

«О’кей! – рассмеялся американец. – Ты не совсем прав, Игорь: у меня есть друг – казахский поэт Олжас Сулейменов!»

«С таким человеком и я бы не отказался дружить! – подхватил весело Славиков. – Это один из любимых моих поэтов. Вот его стихи, я помню:

Славиков читал стихи с большим душевным волнением страстно.

– Вот какие стихи! Вот где труженик Бога! Ваш Олжас не только большой поэт, к тому же выдающаяся личность… Пой, Насыр, пришел и твой черед. Пусть Генри послушает песни Синеморья…

Насыр взял в руки домбру. Протяжный гортанный звук наполнил комнату, и все враз притихли.

Славиков с Кахарманом с особым пристрастием повторили последние слова:

Пел Насыр весь вечер, чередуя казахские песни с русскими. Ему подпевали профессор, Игорь и Наташа.

«Игорь! – оживился вдруг Генри и напел: – «Калинка, калинка…»

Домбра в руках Насыра тут же подхватила мелодию, и понеслась удалая, озорная «Калинка». «Калинку» пели все, даже Оразбай. Генри, не зная слов, мычал мелодию и, обняв Кахармана и Игоря, раскачивался в такт.

Потом решили прогуляться по ночной Москве. Город спал, улицы были пустые, тихие. Даже на обновленном Арбате уже не было молодежи.

Кахарман порадовался, что в годы учебы серьезно занимался английским. Генри он понимал почти без труда и на его вопросы отвечал довольно-таки уверенно, хотя по-английски ему приходилось говорить далеко не каждый день. «Я хочу приехать в Казахстан! – заявил вскоре Генри. – Приглашаете?» – «Конечно!» – ответил Кахарман. «А разве на Синеморье пускают иностранцев?» – засомневался Игорь. «А перестройка! – воскликнул Генри. – Зачем тогда она нужна?» – «Генри, – спросил Кахарман, – какого вы мнения о нашей жизни? Со стороны лучше видится…» Американец ответил совершенно чистосердечно: «Не могу сказать, какое будущее ожидает вас, хотя простым людям сочувствовал всегда. Но на сегодняшний день ваше общество тормозит развитие всей цивилизации – это факт».

Некоторое время они шли молча.

«Не думайте, что мы не совершаем ошибок, – сказал Генри, – охо-хо! Мы так крепко ошибаемся, что многое нами утеряно безвозвратно. Взаимосвязь природы и человека настолько тесна, что они находятся в постоянной зависимости друг от друга. У вас в Средней Азии, кажется в Отраре, обнаружена самая совершенная система орошения земли. К сожалению, то, что было достигнуто вашими предками, уничтожено. Отношение человека к природе показывает уровень развития нации».

«Главное, чтобы человек не забывал, откуда он появился, куда идет…»

«Совершенно верно, Кахарман! Теперь вам, некогда непревзойденным дехканам, остается изучать наш опыт и не повторять наших ошибок. Их труднее исправлять, чем не совершать».

«Американцы говорят: пусть после нашего пребывания на земле станет еще лучше, чем было до нас. Это – человечнейший принцип!» – подхватил их разговор Игорь.

«Мы реку Буффало объявили национальным достоянием. Никому в голову не придет укрощать ее плотинами или поворачивать вспять».

Кахарман даже застонал от зависти и безысходности.

«У нас, в США, одна треть земли находится под общественным контролем. Политические симпатии конгресса могут меняться, но он всегда остается на стороне природы. Ибо конгресс никогда не пойдет против нации, не станет рисковать ее доверием».

«А наш директор института водных проблем Воропаев считает Синеморье ошибкой природы. И ему все сходит с рук», – сказал Кахарман.

«Он сам – ошибка природы. Разве это ученые? Это всего-навсего кремлевские холуи. Рабы! А не министры», – зло сказал Игорь.

«Я удивляюсь тому, что и ваше государство, и наши компании всегда находят полезные ископаемые в самых красивых местах. Мы упускаем из виду то, что наше будущее зависит не только от энергии».

Приятно было бродить по пустым, малоосвещенным переулкам. Чувствовалось в старых кварталах города, молчаливо хранивших таинство минувших лет, свое особое очарование. Игорь любил улочки Арбата еще и потому, что это были места его детства и юности. Чем-то незабывающимся, родным и близким веяло от старых домов, притихших в ночном сумраке.

«В этот приезд мне удалось посмотреть фильм Тарковского «Андрей Рублев». Это не кино, это сама жизнь! Большая, загадочная судьба русского духа, – мечтательно сказал Генри. – Огромное удовольствие получил. Жаль, что у вас коронацию великих художников принято проводить после их смерти. Еще одна из загадок русской натуры».

«Тебе это трудно понять», – сказал Игорь.

«Мне этого никогда не понять, – улыбнулся Генри. – Этого нельзя понять. Отказываюсь понимать, – продолжил он уже серьезно. – У нас труд художника оценивается по достоинству. Человек заслужил, пусть радуется и будет счастлив. Он на славу поработал ради Отечества. Слава ему! У человека короткий век. Любить и уважать его надо при жизни. А что будет на том свете, никому не известно. Тем более что я не верю в Бога».

Гуляли они до утра, поговорили о многом; разошлись на рассвете. Кахарман отправился в гостиницу «Москва». Постучал в дверь, ему открыл отец. В столь ранний час они уже пили чай. «Вам что Москва, что аул», – рассмеялся Кахарман. После чая вышли на балкон. И Оразбай признался Кахарману: «Мне не понравилась атмосфера на вчерашнем совещании. Я понял – они наше море давно вычеркнули на своей карте красным карандашом. – Потом задумчиво добавил: – А у нас у каждого семья: дети, жены, родители. Нужно подумать о них». Тогда-то и понял Кахарман, что Оразбай уже решился переезжать. Так оно вскоре и случилось – Оразбай первым покинул побережье.

Снова вошел Журынбек и отвлек Кахармана от мыслей. Одновременно зазвонил телефон. Это был Ержанов. Он сообщил, что Кахарман от должности отстранен, просил зайти в облисполком к концу рабочего дня.

– Хорошо, – ответил Кахарман и положил трубку.

– Каха, – доложил Журынбек. – Я отправил документы.

– Спасибо, Журеке. Пусть молодежь учится, знания не помешают, даже если они не вернутся сюда.

Журынбек не ответил, он был в каком-то замешательстве, что не ускользнуло от Кахармана:

– Журеке, вы хотели что-то спросить?

– Каха, Самат Саматович сказал мне, что вас сняли с работы. Это правда?

– Ну, если Самат Саматович говорит – значит, правда. Он в таких вопросах врать не станет. Завтра я попрощаюсь с сотрудниками. А вы готовьте приказ о моем увольнении. И хорошо бы поторопиться с расчетом: возможно, что мне понадобятся деньги.

Ержанова он не стал толкать на откровенный разговор. Тот был согласен: Кахарману лучше уехать.

На следующий день Кахарман был уже в Караое – он приехал прощаться с родителями. Вечером вместе с Айтуган и детьми держал путь в Алма-Ату. Оставил семью жить в гостинице, сам отправился на Балхаш, как и задумывал.

Балхаш встретил Кахармана неприветливо: холодным песчаным ветром. Людей, которых обещал выслать к самолету Каримов, он не нашел. В небольшом здании городского аэровокзала было душно, повсюду слышалась громкая кавказская речь сезонщиков. Песчаная буря набирала силу минута за минутой, и Кахарман почувствовал себя загнанным в западню зверем.

VII

Хоть и соглашались с Насыром люди, что этот дождь был послан Аллахом, которому уже невмоготу стало видеть напрасное усердие Насыра, – но всевышнему же стало угодно через тридцать восемь дней прекратить ливень. Тучи рассеялись, выглянуло яркое солнце и высветило обновленные барханы и лощины, которые уже покрылись зеленью.

Насыр вышел на улицу и пошел к ремонтной мастерской, что была на окраине Караоя. В ауле было тихо, и только в этой мастерской кто-то звонко стучал по металлу. Впрочем, не вовсе безлюден был Караой. Проходя, Насыр слышал в окнах некоторых домов женские голоса, детский смех. На этих окнах взгляд его радостно задерживался; на брошенные же дома он старался не смотреть. А ведь может исчезнуть вовсе этот знаменитый на все побережье аул Караой. Умрет море, умрет и аул. Много веков худо ли, бедно ли, но он жил, а вот теперь исчезает. И никто не ответит на простой вопрос: кому это надо? Почему так случилось?

И тебя нет рядом, Кахарман, уж, верно, ты мне чего-нибудь присоветовал бы, сам-то я уже мало что соображаю: старым я становлюсь, Кахарман, старым совсем… Спасибо, что хоть снишься.

В самом деле, сын снился Насыру теперь часто – правда, во всех снах одинаковый: хмурый, озабоченный. Снилась ему белуга, которая когда-то напала на его лодку. Снилась война, снились послевоенные годы. Насыр терялся в догадках. Казалось ему, что это должно было иметь какое-то значение. Порою утром, обдумывая тот или иной сон, он сбивался в молитвах, путался. «И все старость тому виной, – невесело думал он, – как ни крути, а старею…»

Он перешагнул порог мастерской.

– Думаю, кто тут возится с раннего утра? А это ты…

И он поприветствовал охотника Мусу.

– Я, кто же еще? Всех председатель забрал с собой – слышал, полны заливы рыбы? Ну и темп у них там! В десять дней дадут годовой план!

– Сбылись бы твои слова. Теперь работа без плана немыслима…

– Поэтому председатель и не слазит с меня. Даже на ремонт моторов есть план. Не выполнить его нельзя, говорит. Вот подожди, говорит, скостят скоро их – отпущу тебя с миром. А потом, говорит, не будет никаких планов вообще.

– Как так? – изумился Насыр. – Как же работать без планов?

– Наке, не спорю: в молитвах ты, возможно, и преуспел, а вот от жизни ты отстал – это точно. Этот начальник из области – как его зовут: Самат, что ли, Саматович? – заявил на днях, что скоро закроют не только эту мастерскую, но и весь аул…

– Чего это ты болтаешь! – замахал на него руками испуганный Насыр. – Всего неделю назад я видел его в море, ничего он такого не говорил!

– Испугался? – улыбнулся Муса.

Он выхватил из углей раскаленную деталь, бросил ее на наковальню и поднял тяжелый молот словно игрушку. Мусу, всю жизнь кузнечившего в Караое, никто не называл кузнецом. Для всех он был охотником. Люди уважали необычную для этих мест увлеченность Мусы быстроногими скакунами, псами, охотой. Выхоленные его заботливой рукой скакуны не знали себе равных на скачках. Вообще состязания рыбаки любили. Часто состязались и на лодках. Тут неизменно первые призы доставались Насыру – лишь иногда он уступал первенство джигитам из Шумгена. Но когда случалось ему грести в паре с Шомишханом, отцом Есена, – тут они не уступали никому.

Муса как в воду глядел. Дней через десять в Караой прибыли из области люди вместе с Саматом Саматовичем. Самат Саматович потребовал срочно собрать собрание. И сказал такую речь: высшее начальство требует мастерскую закрыть, и немедленно! Доходы от нее невелики, производительность труда очень низкая, содержать ее нерентабельно. Ремонтники были ошарашены этим нелепым решением:

– А как же мы? Куда деваться нам? По миру идти? – Самат Саматович на все вопросы отвечал односложно: начальство знает, в верхах думают, в верхах вопрос решается.

Тогда негодующий Муса выкрикнул:

– Верхи для нас – это ты! Вот и отвечай прямо – нечего темнить!

Самат Саматович твердил свое: есть начальство и повыше.

– Им не нравится, – воскликнул Муса, – когда говорят, что всё, мол, в руках Бога. А в ваших руках тогда что? – В клубе грянул смех.

– Верно, Муса говорит! Правду говорит Муса!

Снова Насыр вспомнил Кахармана. Теперь он удивился тому, как далеко вперед заглядывал его сын. Вот они, те люди, для которых он старался, – сердито выкрикивают из зала в лицо этому самодовольному дураку свои вопросы.

Наряду с той мастерской Кахарман организовал рукодельную артель. Женщины в этой артели вышивали, ткали ковры, а оставшиеся без дела рыбаки, руководимые Мусой, ковали браслеты, кольца, делали женские украшения. Все это отвозилось на продажу в город. Насыр и сейчас помнит, как растрогали Кахармана первые артельные товары. Только потом сын объяснил Насыру: это, конечно, и неплохой приработок людям, но главное – это зачатки возрождения народной культуры, национальной духовности. Четверых ребят, в которых Муса пробудил талант, Кахарман отправил на учебу во Львов. Браслеты же и перстни, изготовленные самим Мусой, получили призы в каком-то немецком городе, потом эти свадебные украшения переправили в алма-атинский музей. А теперь этот толстопузый дурак сообщает, что мастерская и артель будут закрыты. Чем же тогда удержать людей в ауле? А ведь сюда, в Караой, съехались на работу бывшие рыбаки почти из всех колхозов побережья! Если не стало рыбы, если накроются и эти заработки, то как людям жить? Чем кормиться?

– Успокойтесь! – милостиво сказал Самат Саматович. – Мастерские закрываем не сегодня. Но планы будут урезаны уже с завтрашнего дня.

Приезжее начальство укатило в трех машинах, поднимая дорожную пыль. Насыр отправился домой. Еще издали увидел у ворот Бериша с внучкой Акбалака Айгуль. Увидел – и заворочалось в сердце его что-то тяжкое, тоскливое. Захотелось тут же оседлать кобылу и поехать к Акбалаку. Вошел в сарай и молча стал гладить сивую по крупу. Некуда бежать, некуда ехать. Вспомнил поникших, примолкших людей, покидающих клуб. Чем теперь поднять их дух? Ведь они и без того почти что не верят в завтрашний день…

Он обнял сивую за шею, прижался лицом к холке, еле сдерживая подступающие слезы.

Увидев Насыра в сарае, Корлан, проходя мимо, окликнула:

– Насыр, время молитвы пропустишь…

Насыр, не отнимая рук от сивой, обернулся. Корлан лишь вздохнула и подумала: «Горемычный ты мой, горемычный…» Ребята разговаривали о своем.

– Когда вы уезжаете?

– Ночью, – ответила Айгуль.

– Наверно, не к дедушке в аул?

– Нет. На Зайсан. Папа уже был там, нашел работу.

– Через неделю меня здесь тоже не будет. Напишешь?

– А куда?

Бериш достал из кармана сложенный лист, на котором заранее написал адрес. Айгуль робко взяла бумажку и, чуть не плача, подняла лицо.

– Ты подожди меня здесь, я мигом: напою кобылу – и к тебе, ладно? – предложил Бериш.

Айгуль согласно кивнула.

Бериш вбежал в сарай и вывел кобылу со стригунком. Они направились к колодцу за холмом. Бериш тихо переговаривался с лошадью. Стригунок почувствовал волю, увидев свежую зелень, побежал к холмам. Мать, забеспокоившись, остановилась, потянула голову и призывно заржала. Стригунок выскочил из-за холма и победно ударил копытцем.

Когда Бериш вернулся, они продолжили разговор.

– Бериш, ты веришь, что наше море скоро исчезнет? – грустно спросила Айгуль.

– Как я могу в это верить? Это чушь!

– А я бы хотела вернуться сюда, когда буду уже совсем взрослой…

– Я-то обязательно вернусь. Не может такого быть, чтобы море исчезло…

– А знаешь, многие собираются уезжать отсюда. Мы тоже этой ночью не одни отправляемся.

– А почему ночью?

– Днем?.. А как же днем? Стыдно смотреть в глаза людям. Нужно уезжать ночью, говорит отец…

– Если уж уезжать, то без разницы: днем или ночью. Главное – не уезжать украдкой, как воры. Мой отец, уезжая, собрал людей, по-человечески со всеми попрощался…

– Бериш, я тебе пока не могу дать адрес – еще не знаю точно, где мы будем жить. Возьми вот это от меня. – И Айгуль протянула Беришу плоский, блестящий камушек, величиной с монету. – Я была совсем маленькой, когда его мне подарил отец…

Бериш внимательно разглядывал подарок Айгуль.

– Ты знаешь, что это за камень?

– Даже не догадываюсь.

– Это королек.

– Откуда ты знаешь?

– Из такого камня Муса-ага вырезает всякие вещички. Когда попадется плоский и широкий, на нем можно рисовать или писать. Я на этом корольке вырежу твое изображение…

Айгуль покраснела и быстро ответила:

– Я побегу, Бериш, маме обещала быть. Прощай. Я тебе обязательно напишу!

И она побежала, утопая по самые щиколотки в песке. Затем обернулась, помахала ему рукой и побежала дальше.

– Буду ждать письма! – крикнул Бериш. Она еще раз обернулась и закивала головой.

За полночь Бериш незаметно выскользнул из дома. На крыльце соседнего дома кто-то махнул ему рукой:

– Бериш, иди сюда!

– Есен, ты? – обрадовался Бериш.

– Я, конечно. Тоже вышел понаблюдать за дезертирами…

– Сколько же людей уезжает?

– Больше половины. Передние уже далеко, их не видно. Я давно наблюдаю. Грустная картина, доложу тебе.

– А уж как дедушка огорчится!

– Пусть не огорчается – было бы по кому! Пусть молдеке молится богу, как и прежде: по пять раз в день. А вдруг море снова станет полноводным? Они начнут возвращаться – вот увидишь. Тогда-то мы с тобой посмотрим на них, а? Завтра же сам поговорю с молдеке: пусть не перестает молиться. Если устанет – приду на помощь…

– Ты же не знаешь молитв?

– Он научит. Я запомню их все! – Есен помолчал. – Ладно, пойду спать… Ох, и шум будет завтра: проснутся – половины аула нет!

Первой заметила происшедшие изменения в ауле Кызбала. Как всегда, она встала спозаранок; вышла с белой козой на улицу и обмерла. Ужас вселили в ее душу дома с заколоченными крест-накрест окнами и дверями.

– А-а-а! – закричала истошно сумасшедшая и, задрав подол, побежала к морю. За ней припустили коза с козленочком. Старуха испугалась крепко: ей казалось, что в ауле она осталась одна.

Насыр, услышав истошный вопль, вскочил с постели. Корлан тоже поднялась:

– Иа, Алла, что же случилось?

– Кызбала кричит, ты лежи, а я пойду, посмотрю…

Аул наполовину был пуст, дома были брошены: скрипели на ветру открытые калитки, ставни окон и ворота. Насыр замер: душа его будто бы в раз схлынула вниз, к ногам. Он жалко, беспомощно посмотрел в сторону моря. От моря отделилась фигурка сумасшедшей и стала приближаться. За Кызбалой бежала, жалобно блея, ее коза с козленочком. Приблизившись к Насыру, Кызбала остановилась. Дышала она тяжело, порывисто. Вдруг рухнула на песок – силы, видимо, оставили ее в эту минуту. Насыр бросился ее поднимать, Корлан спешила к несчастной с водой, зачерпнула ковшом и стала брызгать Кызбале в лицо. Та скоро открыла глаза и тихо, виновато улыбнулась; впервые за много-много лет Насыр видел ее глаза такими – лучезарными, осмысленными. Они посадили сумасшедшую на лавочку во дворе, в тени. Коза с козленочком уткнулись в пучок зеленой травы, которую с вечера Насыр заготовил для своей сивой. – Посиди, Кызбала, отдохни… – погладила Корлан безумную по голове. Но недолго отдыхала Кызбала – встала и пошла со двора, за нею, как обычно, поплелись коза и козленочек.

С того дня люди стали покидать Караой не скрываясь ни от кого. Порушенные в верховьях плотины были восстановлены, море снова стало мелеть, день за днем отдаляясь от аула. Теперь целыми днями Насыр лежал дома и перечитывал газеты.

...

Снова Насыру приходилось седлать кобылу – пешком до моря теперь было не дойти. Он продолжал свои пятикратные намазы на берегу. Караой стал хиреть. Брошенные собаки кружили в заброшенных дворах, уныло заглядывая в свои пустые плошки, потом стали уходить в пески за мышами и сусликами: с каждым днем все дальше и дальше. С ними повадился и пес Насыра. Все реже теперь его встречал Насыр во дворе. Настал день, когда пес ушел навсегда.

– Стало дичать все вокруг, – сокрушался Муса. – Посмотрел бы ты, Насыр: пески кишат дикими собаками и лошадь ми, они ходят стаями и табунами…

Лишь Есен не унывал: теперь он вечерами включал движок, заодно и ездил в райцентр за почтой, шутил:

– Я в Караое теперь главный!

Однажды он вернулся из района с новостью:

– Сегодня у нас забирают телефонную станцию и мастерскую. Приедут, начнут перевозить…

– Лишь бы соляры оставили да движок не увозили…

– Это не тронут. Соляркой я запасся на всю оставшуюся жизнь!

Насыр, сдерживая гнев, заявил:

– Пока есть рыба в море да звери в песках – с голоду не помрем. Я не тронусь отсюда до конца…

– И я! – воскликнул Есен.

– Ты еще молод, – усомнились старики. – Еще не раз переменишь свои взгляды на жизнь…

– Это воля матери. Она будет здесь умирать…

Старики ему посоветовали:

– Ты бы съездил, Есен, в город, повидался бы с женой, поговорил бы с ней как следует – есть такой мужской долг, не мы его придумали – не нам его отменять…

– Съезжу, – успокоил стариков Есен. – Да только зря все это, не вернется она. На что ей сдались мы, весь этот аул, старики да старухи?

Насыр посоветовал:

– Скоро Бериша к родителям отправлять. Поедешь же его провожать? Заодно побываешь у келин…

Такой совет держали однажды трое оставшихся мужчин в Караое. Стали расходиться. Тут Есен вспомнил:

– Молдеке, чуть не забыл: в областном военкомате требуют, чтобы вы немедленно прибыли к ним…

– Так прямо и полетел! – рассердился Насыр и сделал халатом движение, словно, в самом деле был готов взлететь.

– Я тоже им объяснил: не сможет молдеке, не на чем.

– Что там могло случиться? – удивился Муса. – Никак хотят вручить еще одну похоронку! Есен оживился:

– Насыр-ага, на вас была похоронка?

Насыр усмехнулся:

– Целых две, пока я воевал… Ну да ладно, расскажу как-нибудь потом…

С молодым лейтенантом приехал из области и Саят. Когда въезжали в Караой, лейтенант стал искренне сокрушаться: – Такой большой аул, а совсем без людей. Смотришь – и не по себе делается, а уж жить здесь – совсем, наверно, тошно…– Может, сначала в контору? – предложил лейтенант.– Какая теперь здесь контора? Рыбаки уехали на промысел, на Зайсан.У калитки гостей из области встречала Корлан. Увидела Саята, всплеснула руками и расплакалась: так он ей живо напомнил Кахармана.– А где же аксакал, Корлан-апа?– Где ж ему быть? Пошел к обеденной молитве.Гости снова сели в машину, поехали к морю. Белая плотная пыль стала набиваться в кабину – пришлось поднять стекла.Насыр, как обычно, стоял на коленях – никогда он не отвлекался, когда молился. Саят, зная это, остановил машину на приличном расстоянии.– Вот он, наш герой-аксакал!– Это он молится? – удивился лейтенант.– Да. Он не теряет надежды, что Бог даст морю воды.– Мда, дела-а-а! – воскликнул удивленно лейтенант. Саят прошел около машины.– И что же – он в это серьезно верит?– Верит. Иначе бы не молился…– Моря здесь теперь не будет. Теперь никто ему не поможет: ни Бог, ни черт…– Не знаю насчет Бога или черта, а вот человек мог бы ему помочь, или люди окончательно превратились в скотину? – резко ответил Саят. – Ты сам, из каких краев?– Я с Ладоги. Есть такое озеро…– Знаю, как же. Проходил там первую студенческую практику. Корабль наш назывался «Вихрь»…– Сейчас и Ладога безнадежна. Все живое в ней душит фосфор.Насыр к этому времени кончил молиться. Приковылял и обнял Саята.– Давно ты у нас не был, давно… Как живете там, здорова ли семья? Дети как?– Все здоровы, Насыр-ага; передают вам большой привет. Что Кахарман пишет?– Кахарман не пишет – видно, Айтуган не дает ему чернил. Пишет сама. Просит, чтобы отправляли назад Бериша. Понятно – скучает… У них там все вроде бы нормально…– Бериша могу прихватить с собой.– Е, хорошо! От Алма-Аты до Балхаша – рукой подать. Посадишь его в поезд – мигом доедет. – Насыр повернулся к лейтенанту и поздоровался. Лейтенант в ответ поднес ладонь к козырьку, приветливо улыбнулся:– Здравия желаем, товарищ гвардии старший сержант!– Маладес, лейтенант! – Насыру такое обращение понравилось, он пожал руку лейтенанту. – Кто это такой? – спросил он у Саята на казахском.Саят рассмеялся и перевел вопрос Насыра лейтенанту. Тот постучал пальцем по дипломату и торжественно произнес:– Вот это, Насыр-ага, разыскивает вас уже сорок три года!– Это хороший русский! – одобрительно обратился к Саяту Насыр. – Езжайте ко мне домой, пусть мать начинает готовить куырдак – благо вчера Муса подстрелил оленя. А я подъеду следом…

– Наке, а почему вы даже не поинтересуетесь про то, что у него в дипломате?

Насыр коротко ответил:

– О деле поговорим за дастарханом.

Но Саят был настойчив:

– В таком случае, скажу я. Этот лейтенант по заданию военкомата. Насыр-ага, он приехал, чтобы вручить вам боевую награду – орден Красного Знамени!

– Ну, молодежь! А ты бы не мог все это сказать мне за дастарханом? – Насыр лукаво улыбнулся. – Думаешь, без тебя не понял? Месяца два назад получил письмо от своего бывшего полкового командира – давно мы с ним переписываемся. Он-то и сообщил мне об этом… Но к чему теперь мне этот орден? Вовремя отыскал он меня, ничего не скажешь. Море мое в предсмертной агонии, а тебе, Насыр, шлеп на грудь золотую железку – радуйся! – Насыр сплюнул от души, сел на кобылу и тронулся к аулу.

Но молоденький лейтенант ему понравился, несмотря ни на что. Он сильно напоминал Насыру командира орудийной роты Семенова. Тот только что закончил военное училище, был немножко идеалистом, потому что много читал, но самое главное – он прекрасно пел. Насыр тоже любил русские песни: запоминал и пел легко, как свои – казахские, что и сблизил их. В первые суровые дни войны во время коротких и нечастых передышек Семенов часто подсаживался к Насыру:

– Запевай, Насыр. – И по-дружески клал ему руку на плечо.

Насыра не надо было просить лишний раз.

– Подходи, бойцы, подтягивай.

В те дни в подмосковных лесах имя отважного Бауыржана Момышулы обрастало легендами. Насыр надоедал Семенову, просил перевести в дивизию Панфилова. Очень уж хотелось Насыру воевать рука об руки с земляками.

– Момышулы, наверно, и сам хорошо поет: а я с кем буду петь? А потом, нам тоже нужны герои…

Да, неробкого десятка был солдатом Насыр. Дважды в жизни заглядывал он в лицо смерти.

…Два дня подряд немцы атаковали беспрерывно. На третий день их танки прорвались близко к орудийным позициям – завязался долгий бой. Много погибло в том бою солдат, практически вся рота вместе с лейтенантом Семеновым. Насыр остался у орудия один. После того как он подбил девятый танк. Его сразил осколок вражеского снаряда – угодил в грудь. Истекающего кровью сержанта Насырова успели вынести в поле боя санитары, тут же он был отправлен в глубокий тыл. После этого в Караой ушла похоронка за подписью полкового командира.

Когда сели за стол, встал вопрос: где вручать орден? Насыр предложил: чего уж там разводить особые церемонии, можно и за дастарханом. Но у Саята и лейтенанта была своя задумка: их поддержал и Муса. Пока они решали, за калиткой показались Игорь Славиков и молодые ученые его лаборатории – Саят дал знать им заранее. Приезду Игоря, Насыр был рад, а на остальных посматривал холодно – особенно на ту бестактную девицу, которая с легким сердцем рассказала Насыру, чем будет заниматься их лаборатория.

Отправились в клуб на триста мест, все уместились в первом ряду. В открытых дверях маячила Кызбала, а белая коза с козленочком удивленно из-зи дверей выглядывали, и время от времени звонко блеяли. Лейтенант, читавший указ, был весьма смущен этим обстоятельством – перерывался, хмуро подглядывал на дверь. Когда орден прикрепили на грудь Насыру, он громко выкрикнул:

– Служу человечеству!

Лейтенант удивленно вскинул брови, но не стал поправлять старика: сам виноват, не объяснил заранее старому человеку, как надо отвечать правильно. Насыр тоже в свою очередь вспоминал, но так и не мог вспомнить, что же положено отвечать при вручении ордена. Успокоил себя тем, что нет выше долга, чем служить людям.

Потом все отправились к Насыру домой. Кызбала как тень тронулась за ними. Даже одичавшие собаки и те вертелись неподалеку от людей – неужто и им было интересно посмотреть на Насыра-орденоносца? Все вошли в дом, но сели не все: Игорь и его коллеги стали прощаться с Насыром – им пора было на ночное дежурство. Игорь тепло обнял Насыра:

– Обязательно напишу об этом отцу!

– Игор, ты что-то совсем стал забывать нас, стариков, – журила его на прощание Корлан, положила в сумку мясо молодого барашка.

Лаборантка с неподдельным страхом смотрела на огромную сумку. Корлан перехватила ее взгляд, испугалась в свою очередь сама:

– Что с тобой, доченька?

Игорь перевел ответ молодой лаборантки:

– Она испугалась такого количества мяса, говорит, не много?

– Ничего, ешьте, – вздохнула Корлан. – У вас там, небось одни консервы…

Ближе к вечеру в дорогу стали собираться и Саят с лейтенантом.

Насыр распорядился:

– Корлан, собери Бериша в дорогу, а я пока поговорю с Саятом. – И они вышли во двор.

– Саятжан, – стал жаловаться Насыр, – остаемся мы без телефонной станции – дело ли? Мы уж привыкли к тому, что работают почта и телефон. Пусть не трогают почту. А случится звонить: тебе? Кахарману? нашим рыбакам? Они разъезжают по всему Казахстану, а тут остались их семьи, жены, дети. Не дело это, Саятжан, не по-людски…

– Я в курсе, Насыр-ага. Один коммутатор оставят – будете иметь связь с райцентром. А почта будет в Шумгене – там народу больше…

– Ну ладно, – Насыр успокоился. – Тогда других просьб к тебе у нас нет.

– Насыр-ага, а я ведь тоже решил уехать, как Кахарман.

– Аллах с тобой! Ты-то куда?

– На Каспий. Мне там дают плавбазу…

Насыр нахмурился, потом проговорил:

– На нашу жизнь нам хватило моря, а вот на вашу не осталось – простите нас, дети. Я вас понимаю: и тебя, и Кахармана… Спасибо, что заехал попрощаться. Авось вам на чужбине улыбнется счастье! – Насыр провел ладонями по лицу. – А мне суждено умереть здесь. Так и передай этим. – Он со значением произнес «этим». – Передай, что отсюда не тронусь…

«Да, он бесповоротно решил…» – подумал Саят, и у него не повернулся язык сообщить старику то, о чем просили его в райцентре: если Насыр вздумает переезжать в район, для него в любое время готов дом. Бериш обнял деда:

– Ата, я летом обязательно вернусь! А вы никуда не уезжайте. Есен тоже не уедет…

– Нам некуда ехать… – Насыр взъерошил волосы внука и уткнулся в них лицом.

– Слушайся отца, – Корлан смахивала слезы. – И братишкам накажи то же самое, берегите его…

Решено было, что Есен с ними не поедет, друзья прощались здесь. Бериш с жалостью смотрел на Жаныл-апу, которая держала в руках младенца, завернутого в легкое одеяльце.

– Есен, сбереги сына…

Друзья обнялись, Есен негромко проговорил:

– Не знаю, Бериш, не знаю… – Нахмурился: – Кажется, у нас нет никаких шансов…

– Ты должен его спасти! – И тут Бериш заплакал.

Саят подтолкнул его к машине. Из окна Бериш видел маленькую горстку людей, которые пришли проводить его, и острое чувство жалости вдруг сдавило его грудь. Он смотрел на бабушку и дедушку, как-то враз состарившихся, придавленных горем и разлукой, на Есена, не такого уж огромного и сильного, каким казался ему раньше, на Жаныл-апу с младенцем на руках, беспомощным существом, преданным матерью, заведомо обреченным на смерть, – чувство бренности мира, безысходное чувство того, что все в этом мире имеет свой конец, впервые в жизни возникло в его мальчишеском сердце.

И он понял, что в эту минуту он простился с детством навсегда.

После отъезда внука жизнь стариков как-то и вовсе пожухла. Дни стали длинные, безрадостные. И ночью не было им покоя. Корлан теперь не могла подолгу заснуть, да и во сне вздыхала, ворочалась. Насыр понимал, переживает. И за Кахармана, который так далеко теперь от дома, и за городских дочерей, от которых в последнее время что-то не стало писем, – мало ли о чем может беспокоиться материнское сердце?

Как и прежде, старики трижды в день садятся за дастархан, но теперь они пьют чай молча, потом расходятся каждый по своим делам. Даже частые приходы Мусы или старой Жаныл перестали вносить в их жизнь то небольшое разнообразие, что бывало прежде. Впрочем, молчание молчанию рознь. За пятьдесят лет совместной жизни Корлан и Насыр научились понимать друг друга без слов.

Вскоре после отъезда Бериша в Караой прибыли из области люди. Погрузили на машины станки из мастерской, почтовое оборудование, стулья из клуба, книги из библиотеки. Никто из этих людей не зашел ни к Насыру, ни к Мусе, ни к старой Жаныл, словно они получили такое указание. От Кахармана по-прежнему не было вестей – что все чаще и чаще тревожило Корлан. Насыр молчал, когда она жаловалась ему, Корлан не обижалась. Никогда она не обижалась на Насыра, она просто знала, что не было в жизни такого дня – и в годы войны, и потом, когда он председательствовал в колхозе, и даже теперь, когда он стал муллой, – когда он мысленно не разговаривал бы с ней. Этого ей было достаточно. Как всякая казахская женщина, она была многотерпелива. В сущности, на беспрекословном подчинении воле мужа, на бесконечном женском терпении многие века зиждился лад в семье казаха. Она хранила очаг – бережно, самозабвенно, но во главе дома всегда стоял мужчина. Это был неписаный закон кочевников. Сейчас жизнь казахов меняется – не в лучшую сторону. Если у кочевого народа раньше был один враг – внешний, а семья и женщина были всегда для казаха поддержкой, опорой, то теперь такое встречается нечасто. Недругов у мужчины не поубавилось, но и в семье ему теперь неспокойно: не хочет ему женщина подчиняться беспрекословно. Так он и живет всю жизнь – не зная отдыха в кругу семьи, возможность самоутверждения выбита у него из-под ног…

Не такой была Корлан. «Мужчине надо дать почувствовать себя мужчиной, хозяином», – часто думала она, и своей покорностью, своими бесконечными хлопотами о Насыре, всеми домашними мелочами, которыми она показывала, что воля Насыра, желания Насыра в доме главенствуют всегда, она хотя бы отчасти сглаживала переживания, тревоги мужа, которые вносил в его душу окружающий мир, вся его несуразность, вся его жестокость, все его нравственное оскудение… Повезло Насыру с Корлан, что и говорить, а ведь сколько семей на их глазах прожили жизнь впустую, не познав ни любви, ни веры друг в друга, а узнав лишь горечь ссор и размолвок. В таких семьях женщина не покорилась мужчине – но принесло ли это ей счастье? Не манил Корлан этот путь. Женщина может быть владычицей лишь очага. Но если вздумается ей стать повелительницей мужа, если вздумается ей замахнуться слабой рукой на то, что ей не суждено природой, – не будет у нее счастья!

Потому всю свою жизнь Корлан стремилась к одному, как можно бережнее хранить покой и благополучие очага. И сохранила она его только потому, что подчинение ее Насыру было беспрекословным. Нельзя было сказать, что это ей всегда давалось легко – нет. Она и уставала, и отчаивалась, но никогда этого не показывала. Намаявшись за весь нелегкий долгий день, а вечером, когда укладывались в доме спать, она всегда находила в себе силы сказать детям на ночь нежное словцо – при этом поцеловать каждого, прикрыть. В доме она ложилась последней. И спокойно засыпала только после того, когда и для Насыра, уже перед самым сном, говорила что-нибудь теплое, нужное…

На побережье тем временем день ото дня становилось все тоскливее – наступала осень. Вечера были теперь сырые, холодные – смеркалось быстро. Возвратившись после вечернего намаза, Насыр теперь взял за привычку подолгу сидеть на лавочке у дома. К нему выходила Корлан, прихватив обычно теплый чекмень из верблюжьей шерсти, и набрасывала Насыру на плечи. Они сидели в сумерках и как будто бы чего-то ждали. В такое время обычно рыбаки возвращались с моря. На берегу становилось шумно и весело, и нескоро еще рыбаки расходились по домам всегда было им что рассказать друг другу, над чем посмеяться. Теперь на побережье тихо – так тихо, что иногда начинает звенеть в ушах. Говорят теперь Корлан с Насыром обычно об одном: Корлан жалуется на хвори, на Кахармана и дочерей, которые не пишут. Ей бы, конечно, хотелось бы жить с сыном или дочерьми, пусть это будет в Семипалатинске, на Балхаше или еще где там – но вслух Насыру она этого не говорит. Но Насыр про эти ее мысли давно знал. И отвечал обычно так:

– Что те плотины, которые душат наше море, Корлан! Еще посмотрим! Если Аллаху было угодно сотворить здесь однажды море, то не дано погубить его человеку – не дано! И ты это увидишь скоро! Не мы увидим – так Бериш увидит!..

Он некоторое время молчит, задумавшись.

– Знаю, о чем ты грустишь, Корлан, знаю… Да только скажу вот что: чтобы человеку жить по-человечески, нельзя ему отрываться от родной земли – никак нельзя. Где же ему найти радость, как не в родном краю? Конечно, работа есть везде – лишь бы не лениться, а прокормиться можно всегда. А вот если душа начнет голодать в разлуке – что тогда? Вот чего я боюсь… Или я не прав, Корлан?

– Прав, конечно, ты прав, – соглашается Корлан. – Верно говоришь, Насыр…

И они, повздыхав, шли в дом: впереди ковылял Насыр, за ним – Корлан, боясь, как бы старик не оступился.

VIII

Когда пароход, буксирующий баржу, груженую прибрежной галькой, миновал широкое речное русло и повернул в узкий проток, Кахарман поднялся на капитанский мостик. Смуглое лицо его осунулось, а в глазах появилась теперь какая-то странная, тревожная глубина. Тот, кто знал его раньше, удивился бы, глядя на него: первые морщины легли на его лицо – оно казалось теперь суровым и замкнутым…

Три года прошло с тех пор, как он покинул Синеморье. Не нашел себе за это время дела по сердцу. Человек он по своей натуре был основательный, крепкий, но все это время не знала его душа покоя.

Безысходность заставила покинуть родные места. Но что ему удалось найти взамен любимой работе? Быть может, ему следовало остаться, чтобы продолжать борьбу? Как теперь рассудить? Другие не лезли на рожон – они до сих пор помалкивают: им дороже покой и благополучие. А многие поступили и того проще: в первые же дни уехали от беды подальше. И только он, Кахарман, всей душой по-прежнему болеет за рыбаков. Ведь они-то, несмотря ни на что, по-прежнему живут у моря, – в полной мере разделяя его тяжелую судьбу.

Да, надо учиться у людей, а не поучать их, немало трудностей ложилось на натруженные плечи рыбаков, немало было худа, но никогда не приходилось видеть Кахарману, чтобы люди вовсе сломились под гнетом несчастий. Как это ни странно, но чувства простого человека, при всей их искренности, имеют грань разумности, хотя грань эта неуловима. Простой человек хранит уравновешенность во всем – будь то горе или, наоборот, радость. Он не изменяет своему естеству. Что касается несчастий – быть может, эта изначально присущая человеку уравновешенность и является причиной долготерпения, стойкости, мужества, с которым он переносит все, что выпадает на его долю? Преданность родной земле старых рыбаков была удивительной. Они не дрогнули, когда люди стали покидать Синеморье – сначала по-одному, потом десятками, сотнями – и короткими, и длинными караванами. Это было смутное, тревожное время. И только старые рыбаки хранили спокойствие. По-прежнему выходили в море, по-прежнему возвращались с добычей. Правда, их сильно печалил улов. Сначала исчезли жерех, усач, шип, редко стал попадаться в сети серебряный сазан, но были еще в обилии судак да щука. Со временем стали редкостью и они. Ловились сомы, однако море изобиловало теперь странной рыбой: длинной, узкой, которую старые рыбаки прозвали рыбой-змеей. Этот новый вид был выведен учеными в лабораторных условиях и выращен в Чардаринском водохранилище. Никто не мог предугадать у незваной пришелицы такого чудовищного, воистину «змеиного» аппетита: она сжирала всю морскую рыбу без разбора, не гнушалась также и икрой. Рыболовецкие колхозы перестали выполнять план. Рыбаки стали сооружать запруды у устьев рек, но и в запруды проникала хищная рыба-змея. Она выбиралась даже на рисовые плантации и обсасывала рисовые колосья. Кахарман в свое время резко выступил против разведения этой хищницы. Но ученые и чиновники из министерств, в глаза не видевшие моря, даже ухом не повели, а бюро обкома истолковало его протест в духе политической близорукости и объявило ему строгий выговор. Первый секретарь обкома – Кожа Алдияров раздраженно заявил: «Указания здесь даю я, товарищ Насыров! Не нравится, поможем вам найти себе другое место работы, товарищ Насыров!»

Москве первый подчинялся беспрекословно. «Этот вопрос подлежит обсуждению, все давным-давно обговорено в верхах!» – твердил он.

Славиков и Болат, прослышав про готовящееся бюро, обртились к Алдиярову через его помощника за разрешением присутствовать на совещании. Московских и алма-атинских чиновников это изрядно покоробило:

– Опять пойдет болтовня, знаем… Старый чудак Славиков полон новых бредней. Как ему самому не надоели его бесконечные вавиловские проповеди?!

– Товарищи, зачем напрасно волноваться? Что, собственно, значит мнение этого вздорного старика? Ведь за нами, между прочим, стоит партия – вы что, забыли это? – Секретарь обкома повернулся к помощнику, молчаливо дожидавшемуся ответа, и вальяжно распорядился: – Скажи, что разрешаю…

Вот так Болат и Славиков и оказались на бюро. Болат первый дождался, когда ему дали слово, и энергично заговорил:

– Товарищи! Конечно, решение, принятое сообща – позвольте выразиться красивее: коллегиальное решение, – впечатляет. Но ведь в нашей практике немало примеров несчастий и катастроф, последовавших после «умных» указаний сверху. Даже слепому видно – развивая и выращивая рыбу-змею, мы делаем большую ошибку!

– Вот как? – откликнулся Алдияров, плохо скрывая неприязнь к молодому ученому. – В чем же здесь просчет?

– Да в том, что человек, прежде чем вмешаться в естественные процессы развития природы, должен даже не семь раз, а семьсот раз взвесить каждое свое решение! – Болат решил не замечать этой явной предвзятости.

– Эге, да молодой человек вздумал нас учить! – грубо прервал Болата первый секретарь и насмешливо обронил руководящую остроту: – Кажется, ослабла дисциплина в Академии наук – поэтому юноше сие хорошо видно…

Славиков, доселе молчаливый и хладнокровный, поднялся с места. Оглядел собравшихся, будто бы собирался вычислить, кто же здесь сейчас сможет его поддержать. Задержал свой взгляд и на Кахармане, однако тот был сильно расстроен – он понимал, что большинство членов бюро – причем подавляющее большинство – будет на стороне Алдиярова, и, получив отпор, сидел отрешенно, уставившись в одну точку.

– Товарищ секретарь! – заговорил Славиков, так и не встретившись глазами с Кахарманом. – Прежде всего, хочу поблагодарить вас за то, что мне и моему коллеге разрешено присутствовать здесь. Это свидетельствует о вашей лояльности, а если взять во внимание то, что мы отнюдь не случайные здесь люди, а все-таки, так сказать, ученые – о вашей исключительной хозяйской деятельности…

В зале послышался громкий шепот: «Однако, какое начало! К чему такая неприкрытая лесть?»

– Поскольку заседание затянулось, – продолжал Славиков, – скажу коротко. Если вы сегодня примете решение о разведении этой странной рыбы-змеи, то года через три-четыре в ваших водоемах вообще не будет никакой рыбы!

– Ну зачем же так мрачно, Матвей Пантелеевич? – усмехнулся первый. – Впрочем, понимаю: трудно уберечься от категоричности и желания быть пророком, если вообразить, что вокруг не существует ни одного другого ученого-прогнозиста. Пользуясь случаем, хочу познакомить. – Он сделал рукой приглашающий жест. – Вот – товарищи Михайлов и Павловский, московские ученые. Эту проблему они не один год изучали как у себя в Москве, так и у нас в Алма-Ате. Правильно я говорю? – Кожа Алдияров вопросительно посмотрел на ученых, и те согласно закивали.

– Ученый ученому рознь, – довольно-таки сухо заметил Славиков, бросив беглый взгляд на представленных коллег. Ему хотелось добавить: коммунист коммунисту тоже большая рознь. Но разговор бы затянулся и обострился, а он не хотел этого.

– Вы спросите у меня: почему не будет рыбы? – продолжал он. – Отвечу: рыба-змея уничтожит ее всю. Вам не придется долго ждать, чтобы убедиться в справедливости моих слов. Возможно, что и я доживу до этой катастрофы, хотя не дай, как говорится, Бог…

– Я не нахожу ваш ответ аргументированным, – возразил первый секретарь.

– Вам лично когда-нибудь приходилось брать эту рыбу в руки или хотя бы видеть ее?

– Нет, не приходилось, – откровенно признался Алдияров.

– Тогда какой смысл толковать с вами по этой проблеме?

– Кажется, я не утруждал вас просьбой быть у нас на об суждении, не так ли? – Алдияров снова раздражился, – вы по собственной воле сюда явились…

Все одобряюще загудели, угодливо выражая свое одобрение, поставил-таки секретарь чужака на место! Все это были различных рангов руководители хозяйств области – каждый из них являлся членом бюро, и каждый жил с оглядкой «на верха» и по указке сверху. Зал на время оживился, раздались даже смешки.

Однако не всем в зале понравился тон первого секретаря. Одним из этих немногих был Галым Ержанов, новый председатель облисполкома, назначенный всего лишь около года назад. До этого он много лет проработал на производстве, побывал и на руководящих партийных должностях, отличался Ержанов деловитостью, был хорошо образован, одинаково свободно владел как казахским, так и русским языками. Люди не боялись ходить к нему на прием, ибо он не отчуждался от них, а был отзывчив к чужим бедам, открыт душой. Он покорил людские сердца и личной скромностью, и равнодушием к тем благам, которые мог бы извлечь из преимуществ своего нового служебного положения.

Так уж устроено в нашей жизни, много друзей у порядочного, честного человека, а врагов и того больше. Если простым людям Ержанов Галым был симпатичен, то ловкачи и дельцы обходили его стороной, многие из них питали к нему недобрые чувства. Ержанов понимал это, но он отнюдь не собирался угождать всем сразу, принцип «и нашим, и вашим» был чужд ему. Это определенно озадачивало первого и однажды он даже сказал председателю облисполкома:

– Смотри, не один джигит свернул себе шею, желая снискать дешевой популярности. Ведь народ – он хитрый! Когда ты у власти, когда ты на коне, что называется, – они завидуют тебе; когда ты в опале – они будут злорадствовать, никто из них не протянет тебе руку помощи. Так стоит ли заигрывать с ними или ждать от них ответного милосердия?! – Алдияров улыбнулся и снисходительно похлопал его по плечу. – Подумай, Галым.

Ержанов понял, куда клонит секретарь:

– Не буду возражать вам, это длинный разговор. Всему судья – время.

– Вполне с тобой согласен, время у тебя еще есть… – Алдияров вновь захихикал, подергивая маленькой сухой головкой, что и отметил для себя Галым Ержанов.

Ибо этот смешок первого – мелкий, плотоядный – глубоко запал ему в душу. Он чудился ему, когда Ержанов закрывал за собой массивные секретарские двери, чудился несколько раз и по дороге домой. «Будь разумным, Галым, не суй голову в пасть старому льву» – так звучал грозный намек секретаря.

Но страха не было. Ержанов не привык жить и работать с оглядкой, с расчетом. Стоило ли придавать значение – по большому счету – этим словам секретаря? На дворе новый день, новое время, и Ержанов чувствовал себя его предвестником. Конечно, живая мышь сильнее мертвого льва, и ящерица, которой отрубили хвост, еще сохраняет способность двигаться.

Однако стоит заметить, что Ержанов всерьез задумался об этом гораздо позже, ибо был он человеком смелым, мало искушенным в интригах, в то время как опытный партийный чинуша после прощания с Ержановым уже знал где, в каком месте он заставит споткнуться горячего председателя.

Ержанов и Славиков симпатизировали друг другу. Они не раз встречались, часто обменивались мнениями. За время этих встреч Ержанов понял, как глубока ученая мысль Славикова, как привлекательно, необычно его мироощущение, как чистосердечна любовь этого старого человека к морю, которое было сейчас в беде.

– Друг мой, – говорил профессор, когда они вместе колесили по колхозам и совхозам области, – вам нет нужды ходить далеко, чтобы все выведать обо мне. Спросите хотя бы рыбака Насыра, охотника Мусу или старого жырау Акбалака – они все вам обо мне расскажут. Или вот… – Профессор кивнул нас опровождавшего их Кахармана. – Впрочем, Кахарман не в счет. Мы с ним, как сейчас говорят, играем в одной команде. Бьем челом кому попало – умоляем защитить Синеморье.

– Да, команда у вас солидная, – улыбнулся Ержанов.

– А вот и ошибаетесь, дорогой друг. – Славиков заметно помрачнел. – Если б мы были реально сильны, разве унижались бы до челобитной? – Он помолчал, потом добавил: – Впрочем, еще никогда и нигде добрые дела просто не давались. – Тут он несколько оживился, вновь взял полушутливый тон: – Э, вот кого можете расспросить обо мне – вашего заместителя Жарасбая!

– Я не могу рассказывать о вас, Матвей Пантелеевич, прозой – хотите поэму? – Жарасбай засмеялся, озорно глянув на профессора.

– Ну, тебе ли соперничать с Акбалаком-жырау? – отмахнулся Славиков.

Ержанов внимательно глянул на своего заместителя – его вовсе не удивило, что Жарасбай был на короткой ноге со знаменитым ученым. И вообще, с первых дней совместной работы Ержанов почувствовал невольное расположение к своему заместителю и теперь был рад, что не ошибся в нем. Благодарен он был также и Кахарману, рекомендовавшему ему Жарасбая.

– Значит, вы давно знакомы? – спросил он.

– Матвей Пантелеевич уже говорил, что мы состоим в одной команде, все мы, – подчеркнул Жарасбай, снова улыбнувшись. Славиков повернулся к Ержанову:

– Мы и вправду старые знакомые. Угадайте, Галым, какой национальности наш Жарасбай?

Ержанов удивился:

– Как это какой? Разве он не казах?

Славиков рассмеялся.

– Представьте себе, нет! Когда это у казаха были голубые глаза и светлые волосы? Он – русский. В голодные годы его спас от смерти Насыр. А вырастил и воспитал Муса. – Он шутливо погрозил пальцем в сторону Жарасбая. – Я все знаю, что творится в здешних местах…

– Ничуть не сомневался в этом, Матвей Пантелеевич. Я еще от Акатова слышал, что вы хорошо изучили жизнь наших людей, прониклись их заботами и бедами – теперь сам убеждаюсь. Со своей стороны могу сказать: какие бы проблемы ни возникли у вас, приходите ко мне запросто, всегда – и на работу, и домой.

– Спасибо, я это обязательно учту. Впрочем, какие проблемы? У нас с вами одна общая забота – задыхащееся Синеморье.

Председатель остался очень доволен разговором. Славиков же, в свою очередь, подумал о Ержанове: «Молод, доверчив и открыт. Не поломали бы его раньше времени, не отчаялся бы…»

…Вот почему Ержанова передернуло сейчас от бесцеремонности первого секретаря обкома по отношению к старому человеку. Алдияров же умел держать в поле зрения всю гамму настроений членов бюро, это стало его привычкой – можно сказать, искусством, которое пришло к нему за долгие годы функционирования в партаппарате. Порою бывало даже так, что он слушал выступающего якобы невнимательно, опустив голову, но всеми фибрами своей расчетливой души он чувствовал опасность. Недовольство Ержанова не могло остаться незамеченным. Секретарь улучил момент и громко спросил:

– Товарищ Ержанов, вы, кажется, не одобряете наше решение?

Все повернулись к председателю облисполкома – всем было ясно, что первый задал этот вопрос неспроста.

Ержанов возбужденно задвигал широкими плечами:

– Вы, Кожа Алдиярович, не имеете никакого права говорить в таком тоне с крупным ученым. Я имею в виду Славикова. Мне трудно понять вас. Как будто бы перед нами турист, а не человек, который долгие тридцать лет трудится на безлюдных островах Синеморья! – Кровь прилила к лицу председателя. – Мы должны быть благодарны за то, что он вместе с нами болеет за судьбу нашего края, вместо этого оскорбляем его! Первый усмехнулся.

– Немало труда стоило нам взять за правило говорить на заседаниях коротко, лишь о сути вещей, – заметил он. – С приходом Ержанова к нам как будто бы возвращается старый стиль. Давайте-ка лучше выступать по делу, товарищ Ержанов. До чужих ли амбиций нам сейчас? Дело! Прежде всего дело!

Видя, что между руководителями области назревает конфликт, Славиков встал:

– Товарищи! Ни вы, ни я не располагаем временем для беспредметных споров. Давайте конструктивно – это было бы просто здорово, если бы мы здесь пришли к одному мнению, если бы всю нашу энергию мы направили в одно русло!

– Все это так, товарищ Славиков. Но в данном случае судьбу Синеморья решает Москва, не так ли? – Секретарь зорко глядел в лицо Славикова, подсознательно фиксируя в то же время настроение зала. На многих лицах появились лукавые усмешки, и Славиков понял, куда его оппонент клонит разговор.

– Москва! Неужели вы полагаете, что Москва не ошибается? И у Москвы бывают ошибки. Я бы сказал – она уже слишком много их сделала. И одна из этих ошибок – наше Синеморье. Не надо закрывать на нее глаза, Кожа Алдиярович! Давайте называть вещи своими именами. Эту ошибку надо воспринимать как катастрофу – и не только в масштабах Казахстана, но в масштабах всего Союза! – Славиков стал оглядывать зал, в котором нарастал гул недовольства.

– Вы пытаетесь очернить социализм, – жестко отрубил Алдияров. – Много мы видели очернителей на своем веку, но, как видите, выстояли. И не отступим от намеченного курса, нами руководит коммунистическая партия!

И хоть пафос этот был явно неуместен, а точнее – попросту глуп, тут же раздались дружные, продолжительные аплодисменты. Славиков вежливо поклонился сидящим и быстро вышел из зала. Усталость и огорчение были написаны на лице старого ученого. Болат проследовал за ним.

– Центр, Москва… Они все привыкли валить на Центр да на Москву. В таком случае, зачем вообще существуют местные власти? И чем озабочены руководители республики? Где же их гражданственность? Где граждане своей республики? – Славиков сообразил, что слово «гражданин» звучит последние годы на русском языке двусмысленно, повторил последний вопрос по-казахски: – Где азаматы?

– Азаматы? – с сарказмом переспросил Болат. – Какой это гражданин, какой это первый секретарь?! Советский бай это, а не первый секретарь! Это ж просто недоумок! И ему мы пытались что-то объяснить: да мы сами после этого чокнутые, ей-богу, Матвей Пантелеевич!

– Ты прав, Болат. Таких, как мы с тобой, и называют «дураками с дипломом», – неожиданно развеселился Славиков.

– Сдается мне, что такое прозвище все же не к нам относится, – поддержал его шутку Болат.

…Лишь двое из одиннадцати членов бюро выступили тогда против разведения рыбы-змеи. Это были Ержанов и Жарасбай. Да, было о чем призадуматься Кахарману, было что вспомнить, когда он в одиночестве вышел на палубу, задумчиво глядя на проплывающие мимо пустынные, безлюдные берега. Ибо и невеселая судьба Иртыша – реки, казалось бы, далекой от тех мест, где он жил и вырос, – напомнила ему о несчастье Синеморья. Древний, некогда могучий Иртыш превратился теперь в послушную, покорную речку. Как не предаться горечи, глядя на обваливающиеся, заброшенные его берега! Далеко отступила от них теперь вода – жалко плещется внизу, а берега крошатся, много на них гниющей древесины, да и сами леса, что тянутся вдоль берегов, утеряли былую красоту и прелесть. По словам помощника капитана Саши Ладова, все здесь было раньше по-другому, все было лучше, богаче – до тех самых пор, пока не ступила и в эти края «нога преобразователя». Ему-то, Саше, можно верить – этот парень родился на Иртыше, вырос в этих краях. Ушли из жизни старики, которые пугали остающихся жить на земле Хозяином Здешней Воды. Старики говорили, что Хозяин покарает любого, кто будет глумиться над рекой, кто будет неразумно пользоваться ее водою. Теперешние люди даже не стали бы прислушиваться к таким темным их словам, ведь век техники все крепче и крепче стискивает стальными клещами сердце матери-земли, никто и не думает остановиться, оглядеться, задуматься и ужаснуться тому, что натворили люди на своей земле. Неужели все они в массе напоминают ту рыбу-змею, которая сжирет все вокруг себя? Неужели не понимают, что настанет время, когда эта рыба начнет пожирать самое себя?

Лопасти парохода-буксира оставляли после себя бурные, пенящиеся волны. Кахарман стал замечать мелькающих в волнах щук. Щуки были большие, серые, какими бывают древние-древние камни. Вот такого серого цвета – цвета серых древних, реликтовых камней – была и Ата-балык, которая когда-то водилась в Синеморье. Жива ли она сейчас, Ата-балык, не сожрали ли и ее хищные рыбы-змеи?

Впервые Ата-балык приснилась Кахарману еще на Балхаше. Это была та самая добрая рыба, которая в детстве спасла его от сома.

В то время в аулах во главе дел стояли женщины; поскольку мужчины еще не вернулись с войны, женщины целыми днями пропадали в море, оставляя детей старикам и старухам. Старые занимались хозяйством: пряли, теребили шерсть в тени домов и юрт; трудно было им уследить за внучатами, и дети, пользуясь этим, частенько убегали к морю. На побережье было раздолье, здесь не было взрослых – лишь сумасшедшая Кызбала иногда проходила босая, что-то бормоча про себя. В море мелькали паруса, поднятые рыбачками. Во время войны рыбы в Синеморье водилось в изобилии – поэтому женщины не уходили далеко в море на ее поиски, ставили сети вблизи берега. Случилось так, что на заигравшихся детей нападал хищный сом. Однажды это случилось и с Кахарманом. Он вместе с ребятами резвился в море, как вдруг почувствовал, что какая-то неведомая сила оторвала его ступни от дна и понесла мальчика по воде плавно и неотвратимо – так, как будто бы он встал на мчащиеся водные лыжи. «Апа!» – вскрикнул он в ужасе, потому что на близком расстоянии от себя увидел раскрытую пасть огромного сома. Другие дети тоже закричали от страха и бросились вон из воды. Кахарман, против своей воли, стремительно летел в пасть сома. В это самое мгновение какая-то большая рыба, вынырнув из глубины, встала между сомом и ребенком. Кахарман ударился грудью о бок этой рыбины. Та вильнула и сильным ударом хвоста отбросила Кахармана в сторону. Его выбросило из воды, спиной он ударился о песок и потерял сознание.

Ребята потом рассказывали ему: сом до половины заглотнул добрую рыбу – она застряла у него в пасти. «А рыба спаслась?» – спросил он. «Откуда мы знаем? – наперебой отвечали ребята. – Обе рыбы, не расцепившись, уплыли в море». После этого случая Кахарман стал пугаться во сне – кричал, просыпался, долго не мог успокоиться и заснуть. Лежал и плакал. Корлан поначалу ничего не замечала. Она возвращалась с моря поздно, валясь с ног от усталости. Поужинав, в полудреме добиралась до постели и засыпала мертвецким сном. Назавтра надо было вставать чуть свет и снова браться за весла. Но однажды она услышала этот плач. Кахарман плакал и бормотал сквозь слезы: «Спаси меня, Ата-балык… Сом… сом раскрывает пасть… Апа! Апа-а-а-а-а…» Корлан легла рядом, притянула к себе сына и стала гладить его по голове, чтобы мальчик успокоился. Кахарман отпрянул от нее, вскочил – он глядел на мать. И в глазах его стоял ужас. Глотая слезы, задыхаясь, он стал спрашивать Корлан: «Апа, Ата-балык жива? Где она сейчас?» Корлан не могла понять, о чем ее спрашивает сын, но отвечала: «Конечно, она жива, мой мальчик. Успокойся». Она уложила сына рядом. Со сна ей показалось, что он спрашивает ее об отце. Она поглаживала Кахармана и, сама засыпая, все повторяла и повторяла: «Отец жив… конечно, жив. Разве мне, разве твоему отцу Насыру можно умереть, не поставив вас на ноги?»Три месяца назад пришла похоронка на Насыра. Но Корлан не поверила «черной бумаге». Зато мать Насыра после этого резко сдала: трудно ей стало управляться с домашним хозяйством, сил у нее оставалось только на то, чтобы приготовить чего-нибудь горячего хотя бы один раз в день. Корлан и за это была благодарна свекрови – все ж таки как могла помогала ей старая мать Насыра, тяжело бы пришлось растить без ее помощи двух девочек и сына. Не дай бог умрет она – начнутся для Корлан совсем трудные дни.А Кахарман все прижимался к матери и спрашивал: «Апа, а может, жива та добрая рыба?» – «Спи, сынок, – по-прежнему шептала Корлан. – Жив твой отец, скоро вернется». Вскоре она, оставив уснувшего сына, тихонечко вышла из дому.Пора было идти в море. Свекровь уже хлопотала у огня – ставила в горячую золу кувшин с водой, Корлан поделилась с ней своей тревогой:– Апа, кажется, Кахарман напуган чем-то: плачет во сне. Надо бы пригласить Откельды-емши…– Пригласи, доченька, пригласи, – ответила та.Откельды пришел на закате солнца. Высокий, худой старик, он, как всегда, был одет в длинный белый халат. Лекарь попросил воды, Корлан принесла пиалу. Откельды, склонив над пиалой строгое, аскетическое лицо, прочитал молитву. Затем, приговаривая одному ему известные слова, трижды провел пиалой вокруг головы Кахармана и брызнул на мальчика несколько раз водой.– Завтра все будет хорошо, – сказал он, прощаясь.После этого Кахарман перестал пугаться, но часто видел один и тот же сон:

А та-балык, легко разрезая морские волны, сверкая блестящими глазами, плывет рядом с ним. Когда Кахарман устает, Ата-балык подставляет ему спину, он взбирается – и рыба несет его дальше. Добрая рыба снилась ему и через много лет, когда он стал совсем взрослым. Но все реже и реже в последнее время приходит к нему этот чудесный сон. И все чаще и чаще снятся ему брошенные, ржавые корпуса кораблей на песке, снятся хищные сомы да копошащиеся клубки рыбы-змеи. Иногда он делает усилие, чтобы вновь представить себе круглые черные глаза Ата-балык, но видится она ему не такой радостной, не такой резвой, как прежде. Она вяло движется, устало отворачивается от Кахармана. В глазах ее – застывшая тоска, безысходная обреченность. У Кахармана при этих мыслях увлажнились глаза, и он с трудом проглотил подступивший к горлу комок.Полтора года проработал он на Балхаше и понял: это древнее озеро тоже находится в плачевном состоянии. Пришлось оставить и Балхаш. Не было сил сознавать, что у этого озера такая же бедственная судьба, как у родного Синеморья. Кроме того, не хотелось бы ему встречаться с рыбаками Синеморья. Интуиция подсказывала ему: это – соль на рану. А рана эта была теперь неизлечима, и не было никаких средств против недуга. Кроме одного только спиртное могло заглушить на короткое время эту боль.Раньше Кахарман выпивал немного, да и то в гостях да по особым случаям, чтобы не обижать людей. Скажи ему тогда, что он найдет утешение в водке, – разве бы он поверил? Ему и в голову не могло прийти такое. А теперь…Конечно, его нельзя было назвать вовсе пропащим человеком, но как только тоска и тяжелые мысли наваливались на него, он брался за бутылку.…Десятка полтора рыбаков передвижной экспедицией прибыли на Балхаш в марте месяце. Это были земляки старого жырау Акбалака из колхозов Шумгена и Караоя. Конечно, их самолюбие было уязвлено тем, что они вынуждены ехать в такую даль за рыбой, но к чему не привыкнешь в нынешние времена?Прибыв, рыбаки тотчас бросились искать Кахармана. Бригадиром в этой группе был Камбар, близкий родственник Акбалака. Работящий, рукастый человек, он и мыслил широко, жаль только, не получил образования в свое время, а то бы легко мог управлять большим хозяйством. Кахарман, веря в него, в свою бытность среди руководящего состава рекомендовал Камбара председателем колхоза, но в райкоме отмели эту кандидатуру: три класса образования, мол, всего у человека. А ведь это было желанием не только Кахармана, того же хотели и сами рыбаки. Но разве начальство станет считаться с мнением простых людей?Кахарман жил в трехкомнатной квартире на окраине города. Когда раздался стук в дверь, сразу же понял – это они! Только земляки могли забыть, что в городских квартирах существуют дверные звонки. Айтуган бросилась открывать. «Легки же на помине…» – подумал Кахарман. Только что за чаем они говорили с женой о земляках. Кахарман рассказывал ей, что уже присмотрел для них на Балхаше место, славящееся хорошим уловом. Это место присоветовали ему друзья, которыми он здесь обзавелся очень быстро.– Здравствуй, Айтуган, – раздался с порога голос Камбара. – Давненько тебя я не видел. Как вы здесь, на новом-то месте? Как дети?Бригада громко приветствовала хозяйку. Кахарман крепко обнялся с каждым из рыбаков. Расположились в гостиной – вынесли стол и, расстелив сырмаки, сели на полу. Айтуган пошла, хлопотать на кухню, а Кахарман, истосковавшийся по землякам, жадно вглядывался в их лица. Но что мог прочесть он в них кроме прежней тревоги? Невеселы были эти лица. Если Синеморье превратилось в пыльный солончак, если оно умерло – чем же питаются людские души? Какая радость от рыбацкого труда, если не вкладываешь в него сердце? Пойманной рыбы едва хватает только на насущные нужды. Получается, что этот тяжкий, ежедневный труд ничем не отличается от труда рабского, подневольного.Ни одно лицо не понравилось Кахарману, ни одно лицо не обрадовало его. Кахарман горько усмехнулся, отдавая себе, отчет в том, что и в его глазах рыбаки, наверно, читают ту же печаль. Он прямо сказал об этом Камбару, и тот без обиняков стал отвечать на все его вопросы.– Ты так подробно расспрашиваешь нас, как будто сам не знаешь нашей жизни, Кахарман. А вот ответь лучше ты. Ты изо всех сил боролся за спасение Синеморья. Мы слышали, ты два месяца пробыл в Москве. Чего ты там добился? – сказал он и осторожно потрогал пальцами растрескавшуюся воспаленную кожу на обветренном лице. Как и в прошлые годы, его бригада всю зиму кочевала по большим и малым водоемам Дарьи. Неблагодарный это труд: надо долбить лед, ставить сети, затем тащить их с помощью ездовых верблюдов. И это с раннего утра до позднего вечера, в любую непогодь, в любую стужу. А улов – всего-то ничего, смех да слезы, как говорится, но и этой малости рады рыбаки.– Москва… – задумчиво проговорил Кахарман. – Ездить в Москву за милостыней нам не в диковинку. О Москве еще потолкуем… – И, видя, что его друзья совсем приуныли, обратился к Есену: – Расскажи, Есен, чего-нибудь – чего молчишь? Помнится, раньше ты рта не закрывал…Неунывающий Есен выглядел усталым, поникшим. Наверно, и его надломила такая безрадостная жизнь. Впрочем, тут же посыпались дружеские шутки в его адрес:– Никак наш Есен не может привыкнуть к рыбацкой жизни…– Рыбачить – это тебе не слесарничать в теплом сарае…– А может, по мамочке соскучился: он же никогда не уезжал от нее так далеко…– Приличия не позволяют мне перебивать старших. А то бы я вам сказал словцо, – притворно рассердился Есен, и все дружно засмеялись его находчивости.– Насыр-ата и Корлан-апа живы-здоровы. Но вы сами знаете, Кахарман-ага, как они беспокоятся о вас. – Есен вынул из внутреннего кармана два конверта и протянул один из них Кахарману. – А где же Бериш? Второе письмо для него.– Должен вот-вот подойти, – ответил Кахарман. – Далековато ему ездить на тренировки… Мать на сердце не жалуется?– Жалуется. Когда поднимается ветер, Корлан-апа и моя мать пластом лежат у печи – даже головы поднять не в силах. Говорят, в такую погоду особенно сказывается влияние урановых рудников Байконура и Шиелы. Худо, Кахарман-ага, совсем худо, и с питьевой водой худо… – Он махнул рукой, а Камбар добавил:– Этот ветер – чистое бедствие, Кахарман. Ничего не видать вокруг, только белая пыль, серый туман. Было уже несколько случаев, когда в такой ветер терялись и гибли люди…Айтуган, накрывавшая на стол, замерла и вздохнула:– Тяжело там матери с отцом, конечно, – мы и сами чувствуем. Мы долго уговаривали их поехать с нами, – так ведь не захотели…Айтуган хотела сказать, что они с мужем бежали из родных мест отнюдь не для своего благополучия и собственного спасения. Родители не были бы им здесь обузой, как, впрочем, и везде. Да и найдется ли казах, который бы отказался от своих родителей? И хотя времена сейчас наступили такие, что были случаи, когда неблагодарные дети бросали родителей на произвол судьбы, разве такое можно было бы сказать о Кахармане и Айтуган? И рыбаки поняли ее слова правильно, именно так, как того хотелось Айтуган.– Айтуган, милая, разве кто-нибудь укоряет вас с Кахарманом? – поддержал ее Камбар. – Каждому бы иметь такого сына и такую сноху. Насыр-аксакал живет по своим убеждениям – и кто ему тут судья? Не он желает покидать свои родные места, но ведь там он не бездействует, по-своему борется за Синеморье…Вскоре вернулся Бериш. Увидев гостей, бросил сумку на пороге и, как отец, обнялся с ними. Особенно долго он тискал Есена. Потом взял письмо и стал читать – рыбаки следили, как меняется выражение его лица.– Скучаешь, Бериш, по старикам? – ласково спросил кто-то из гостей.Теплая волна нежности накрыла Бериша, на глаза навернулись слезы, и он, пряча их, низко опустил голову. Некоторое время, не поднимая глаз, юноша прислушивался к разговорам взрослых.А разговоры эти продолжались и за дастарханом. Говорил большей частью Камбар, на правах старшего по возрасту.– Вот такие дела у нас, Кахарман. Не могу понять, чем души наши живы. Второй год скот не родится, урожаев нет на полях, все сжигает горячий соленый ветер. Как же так можно жить дальше – рыбы нет, скотины нет, рис совсем никудышный, очень мало его… Да советские мы люди, в конце концов, или враги?! Кто с нами так поступает, будто мы враги? Зачем? Я ничего не понимаю… Мы ж на фронте воевали, ордена, медали с войны принесли, так за что же правителство так с нами? В последние годы увеличились случаи заболевания раком, скот наш туберкулезом поражен…– Кахарман-ага знает, что рак теперь встречается куда чаще, чем прежде, – вмешался Есен. – Но он не знает, что рак теперь стал быстротекущим…– Да-да – этот рак развивается мгновенно. Два-три месяца – и нет человека. Возможно, сама природа в наших краях мстит нам. Ходжа Абусагит был совершенно здоровым человеком – кровь с молоком, как говорится. Проболел всего три недели и скончался перед самым нашим отъездом. Сын его должен был ехать с нами, так остался, чтобы справить сорок дней. Эта болезнь не смотрит на возраст – за последнее время умерло от рака несколько совсем молодых людей.– Кто они? Я знаю их? – спросил удрученно Кахарман.– Багдаулет – сын Тайтолеуа, Шокан – Сарсенбая, Серик – Шомишбая, Сагынай – Идриса… – с нескрываемой горечью ответил Камбар.– Еще сын Хаджимурата Жакуп. Он учился в Одессе на морского инженера. Да всех и не перечислить, – добавил один из молодых рыбаков.– Рассказывают, что, когда родные приехали забирать тело сына, преподаватели института заявили, что больше не будут принимать на учебу ребят из Синеморья. Рак якобы заразная болезнь…– Да разве только раком болеют люди?– Жакуп подавал большие надежды. Ты ведь знал его? – обратился Есен к Беришу.– Знал, – ответил Бериш. – В математике он был – сила. И боксом занимался.– Хаджимурат тоже умер от рака. Говорят, что Жакуп целый месяц не отходил от больного отца. Невольно поверишь, что заразился, – вставил Камбар.Слушая рыбаков, Кахарман размышлял. Стало быть, молодеет рак, если уносит из жизни людей в самом расцвете сил. Все, кого перечислил Камбар, совсем молодые люди, между двадцатью и тридцатью. А ведь интересная жизнь ожидала их в будущем. Только все непредсказуемее, зловещее становится она по части подстерегающих опасностей – это факт. Однако разве не в своих же смрадных нечистотах погрязло человечество? Ведь деградация не вчера началась, а с того дня, когда человек впервые пролил кровь своего брата. А эти эксперименты – над мышами, кошками, собаками – разве не понятно, что такой же эксперимент рано или поздно будет проделан над человеком. Наука не гуманизм утверждает, а эгоизм. О, это самовыражение, будь оно проклято!Занятый этими мыслями, Кахарман ушел было от общего разговора, как к нему обратился Есен:– Мы тут вконец заговорили вас, Кахарман-ага, своими бедами… Уж не обижайтесь на нас.– Чего мне на вас обижаться. Такова теперь наша действительность – ни одного доброго слова не приходит на ум; я все это понимаю, Есен…Снова заговорил Камбар:– Кахарман, мы поделились с тобой мыслями, передали привет от родных. А теперь ты все же расскажи нам о своей поездке в Большой аул – в Москву. Есть там хотя бы один человек, кроме Мустафы, желающий вникнуть в наши беды?– А что вам рассказывал мой отец? – ответил вопросом на вопрос Кахарман. – Он ведь тоже ездил в Москву.– Вернулся Насыр-ага совершенно больным, разбитым – тут же слег. Пришли к нему в гости да чувствуем – совсем нет желания у человека общаться. Всего лишь пару слов сказал нам: «Мне нечего рассказывать об этом проклятом мире и о людях, потерявших человечность и честь. Дело наше, как я понял, пропащее. Синеморью пришел конец».Кахарман усмехнулся. – Камбар в точности воспроизвел голос и интонацию Насыра.– Вылитый отец! – сказал он.Айтуган и Бериш переглянулись и тоже заулыбались.Кахарман, оглядывая рыбаков, поочередно задерживаясь глазами на лице каждого из них, стал рассказывать о встречах в Москве, о людях, с которыми пришлось ему там видеться и говорить.– В общем, два мнения вокруг этой проблемы. И неизвестно, чья точка зрения победит. Сам я, однако, не придерживаюсь последовательно, до конца ни одной из этих двух точек. Обе они в чем-то ущербны, хотя и с той, и с другой стороны спорят и ученые, и политики, и хозяйственники. В Москву я ездил и по поводу Балхаша. Но и здесь ничего утешительного не добился, – признался он напоследок.Рыбаки были сильно разочарованы.– Выходит, не жить больше Синеморью? – как на духу выпалил Камбар.– Пожалуй, нам пора идти, – вмешался в разговор Есен, – Кахарману-ага надо отдохнуть, уже поздно…Бериш стал уговаривать друга:– Оставайся у нас ночевать, Есен…– Оставайся, наговоритесь досыта… – позавидовал кто-то из молодежи.Но Камбар и Кахарман все еще продолжали сидеть за столом, отчего и другие не трогались с места.– Айтуган, уважаемая, я бы хотел поговорить с Кахарманом наедине. Как ты на это смотришь? – вдруг спросил Камбар.– Да оставайтесь все ночевать. Потеснимся, места всем хватит, в конце-то концов! – воскликнула Айтуган.– Спасибо за твою доброту, но мне бы хотелось пригласить Кахармана к нам в гостиницу, там-то уж мы точно никому не помешаем. Есен, ты взял с собой торсук?– Торсук я оставил в гостинице, – ответил Есен.– Если ты не против, Айтуган, Кахарман отправится с нами. И Бериш пусть идет, там они с Есеном вдоволь наговорятся.Айтуган прекрасно знала, что именно рыбаки держат в торсуке. Потому она шепнула мужу, когда тот одевался:– Прошу тебя, не пей много и возвращайтесь с Беришем поскорее…Убирая после гостей посуду, она с тревогой подумала, что прежде не было такого, чтобы Кахарман уходил из дому с гостями, да еще в столь позднее время.В гостинице, уединившись Кахарман с Камбаром еще долго говорили обо всем на свете – им было, что рассказать друг другу. Камбар, узнав, что Кахарман позаботился о хорошем местечке для ловли рыбы, очень обрадовался.– Завтра же расскажу об этом ребятам, пусть они чувствуют твою заботу, пусть хоть чуточку встряхнутся. Нам, пожилым, еще ничего, а молодежь быстро ломается. Ведь в первую очередь молодым не хватает работы. Скитаемся по всем озерам и рекам Казахстана в поисках рыбы, как бродяги. Шутка ли, оторваться от дома на семь-восемь месяцев… Э, да что тут говорить…Кахарман слушал старшего друга не перебивая. Спиртное действовало. Он чувствовал облегчение, тяжкие мысли отступали, и даже возникла какая-то надежда. «Вот что может быть усладой души», – думал он. Сначала он боялся, что выпивка помутит его сознание. Напротив, мысли его прояснились, глаза засияли, он почувствовал такую душевную легкость, что, казалось, готов был взлететь. Разве не правы были поэты, воспевшие в стихах силу вина.– Слушай, Камбар! – весело воскликнул Кахарман и стал декламировать Омара Хаяма:

Так как разум у нас в невысокой цене,

Так как только дурак безмятежен вполне

Утоплю-ка остатки рассудка в вине:

Может статься, судьба улыбнется и мне.

Камбар хорошо понимал, какие чувства, какие сомнения могут одолевать человека, оторвавшегося от родных краев. Да-да, Кахарману надо было хотя бы здесь чуть-чуть забыться. И Камбар подлил ему спирта в стакан. Кахарман выпил не разбавляя. К полуночи он был совершенно пьян, с любовью глядел на Камбара, приобняв его за плечи:

Нету лучшего средства от горести мира

Виноградною кровью лечусь от скорбей.

– Да, Камбар, только человеку дано понять душевные муки другого человека – спасибо тебе, что ты приехал, зашел ко мне… – Язык у Кахармана заплетался. – Только человек способен… – начал он свою мысль снова. – Давай-ка, вспомним, Камбар, что говорил Абай… Как же это он сказал… Ага, вот!.. Э-э-э… да как же он говорил? Кахарман терзался, слова Абая никак не шли на ум. Наверное, он много выпил… так-так, значит, хватит, значит, достаточно. Хмель, принесший на какое-то время облегчение, постепенно стал слабеть – снова стали теснить его душу тоска и отчаяние. Так что же сказал великий Абай о своей боли? Он ведь хорошо помнил эти строчки, в последнее время часто повторял их, а теперь почему-то не идут они на память… А, вот же они! Кажется, вспомнил: «…Против тысяч сражался – не обессудь!» А как же начинается строфа? Где эти строчки, где та тоска, которая много-много лет назад жгла нутро Абая и вот теперь словно бы переселилась в другого человека – в него, в Кахармана?…Вернулся он с Беришом только под утро. Кахарман лег в постель, но уснуть не мог. Сквозь дрему вдруг явственно услышал голос Камбара: «Синеморье гибнет, земля оскудела и стонет от боли, а большие люди где-то там не могут прийти к согласию – разве это не ужасно? Полно – не заботами о нас живут те люди. Их спорами правит честолюбие, они терзаются черной завистью друг к другу, алчностью терзаются, забыв о том, что все мы смертны, забыв о милосердии и Боге. А наши судьбы для них, наше Синеморье для них – лишь повод, всего лишь повод. Никому нет до нас дела! Но если счастье изменило даже Синеморью, то что такое вообще человеческое счастье? Мыльная пена, которую смывает грязный поток. И неужели даже горе не способно сплотить людей?»Кахарман не мог понять: сам ли он говорил эти слова Кам-бару или Камбар говорил их ему в гостиничном застолье и они автоматически отложились в его памяти. Кому бы они ни принадлежали, чьим бы голосом ни были произнесены – сейчас они не давали покоя Кахарману. Он наконец поднялся с постели, постаравшись сделать это бесшумно, но Айтуган уже оторвала голову от подушки:– Что с тобой, Кахарман? Поспи хоть немного – скоро на работу вставать. Ты всю ночь сам с собой разговаривал…Кахарман вышел на кухню, закурил. В голове гудело, тело было сковано тяжестью. Выпив холодной воды и стоя у окна, он наконец-таки вспомнил строчки Абая:

В душу вглядись глубже, сам с собой побудь:

Я для тебя загадка; я и мой путь.

Знай, потомок, дорогу я для тебя стлал,

Против тысяч сражался – не обессудь!

Да-да, именно так говорил Абай! Какие мощные, сильные слова! И какая неизбывная горечь в них! Он так и не лег в постель этой ночью. Стоял, курил у окна. Потом принялся собираться на работу. Не стал делать привычную зарядку, не поцеловал перед уходом, как обычно, Айтуган. Уходя, бросил взгляд на сына. Бериш, разметавшись, спал на диване – одеяло сползло с него, валялось на полу. На его детском безмятежном лице проступило отреченное спокойствие. Что снилось ему?.. Синеморье?..– Право руля! Право руля! – крикнул кто-то с берега.Кахарман приказал:– Глуши мотор! Помогите баржу отцепить!Вся команда сошла на берег, а Кахарман спустился в каюту, расстегнул китель и плюхнулся на диван. Хотелось пить, но лень было подняться. По радио передавали последние известия.

...

Ни один мускул не дрогнул на лице Кахармана – он слушал, прислонившись плечом к спинке дивана, безразлично глядя в иллюминатор на течение медленных вод Иртыша. До его ушей доносился гул крана, который наполнял баржу галькой, голоса людей, но все это казалось ему сейчас бессмысленным.

Если уж поднялся такой ветер в Синеморье – много он принесет недоброго. Ураган часто меняет направление и способен уничтожить весь урожай в целинных областях, не пощадив и хлопок Узбекистана. Тогда и над Иртышом пройдут соляные дожди… Когда они только что переехали сюда, Айтуган поначалу не верила, что и здесь бывают эти, так называемые, «аномальные осадки». Кахарман лишь горько усмехнулся в ответ: «Неужели ты не понимаешь, Айтуган? Это Синеморье шлет нам свои подарки». – «Значит, беды наших родных краев могут сказаться и за тысячи километров?» – простодушно удивлялась Айтуган. «Да, недуг, который случается в одном конце Земли, обязательно даст знать о себе совсем в другом. Таковы закономерности природы. Вот бы так было и в человеческом обществе! Увы, нет этого». Справедливость и зло, щедрость и алчность, совесть и бесстыдство, мужество и трусость лишь сменяют и дополняют друг друга…

«Ты все о том же печалишься, Кахарман, – мягко ответила Айтуган. – Раньше я не понимала строчек Абая: «Не будь сыном своего отца, а будь сыном своего народа», – думала: как же такое может быть? А теперь знаю – есть такие люди на земле, и один из них…» Она не закончила, отвернулась.

…Мчатся годы, все чаще и чаще человек задумывается о своем предназначении, и если ты мыслящий человек, тебе невозможно пройти мимо великого Абая. Кахарман не расставался с книгой Абая. Он страдал над страницами, ибо была она и правдива, и горька. Но и черпал в ней силы, оттачивал ум. За годы скитания он многое почерпнул не только из жизни, но и из этих живых, трепетных строк. Однако только в последние годы стал он понимать, почему умудренные опытом люди – Насыр и Акбалак – получали наслаждение от стихов великого поэта, говоря с упоением о том, что только Абай мог писать истинные стихи. Он понял, что Абай – разный. И еще – что у каждого свой Абай. Между тем открылась дверь каюты, на пороге возник улыбающийся помощник Саша Ладов.– Капитан, – обратился он к Кахарману, – несусветная жарища. Не хотите пивка принять?– Я не против, – рассеянно согласился Кахарман. – Неси, коли есть.Он продолжал думать об услышанном по радио. Конец августа, а от Бериша никаких вестей. Хоть бы телеграмму дал – трудно, что ли, додуматься? На лето он уезжал в Синеморье, к деду и бабке – Кахарман не держал его, понимал парня. А вдруг он сейчас в одном из тех поездов, что остановились в степи из-за непогоды? Хотя… парень он совсем уже взрослый, пусть привыкает к трудностям.

Вернулся Ладов.

– А я-то думал, что вы все приготовили, Кахарман Насырович, стол какой-никакой накрыли. А вы все в иллюминатор глядите, как будто там что хорошее можно увидеть, – шутливо зачастил он, выгружая пиво из сумки, вытащив связку сушеной воблы.

– Обойдемся, – махнул рукой Кахарман. – Какой еще стол? Постелим газету – и хорош! Не многовато ли пива? Одолеем?

– Оставим команде, если что. Им с устатку это самый кайф… Хотя они тоже, наверно, отоварились…

Ладов принялся разливать, поглядывая на Кахармана.

– Что-то не в духе вы сегодня, капитан…

– Да все думаю. В Синеморье седьмой день ураган, а там и родители мои, и сын… Впрочем, ты прав, так дальше нельзя. – Кахарман встряхнулся. – Гулять так гулять, тем более с получки – ты не забыл, что сегодня получка? Я сегодня тебя угощаю на берегу! Как ты смотришь на это?

– Категорически против, – возразил Ладов, краснея.

– Я старше тебя, Саша, и первый пригласил тебя. Ты живешь среди казахов, а по нашему обычаю ты не имеешь права отказаться от приглашения.

– Получается, что все время приглашаете вы. Мне просто неудобно уже…

– Будем считать, что договорились, – заключил Кахарман. Веселое настроение не приходило; он снова безучастно отвернулся к окну и принялся автоматически пить пиво – не чувствуя ни вкуса его, ни прохлады.

…После той ночи на Балхаше, проведенной им в разговорах с Камбаром, Кахарман чувствовал себя на работе плохо и даже хотел взять отгул, чтобы отоспаться, прийти в себя, как вдруг узнал, что сегодняшним вечером в Доме культуры комбината состоится встреча с учеными, прибывшими из Москвы и Алма-Аты. Он не мог пропустить эту встречу.

Зал был набит до отказа, только в последнем ряду нашлось свободное местечко. Сев, он оглядел президиум, который выбрали только что, – Кахарман опоздал к началу встречи минут на пятнадцать-двадцать. Практически все люди, из которых состоял президиум – и ученые, молодые и старые, и крупные областные руководители, все как один холеные, опрятные, чинно восседавшие за длинным столом, – были ему знакомы. Здесь были академик Ситников, академик Баранов, академик Сарымсаков, министры – Водолазов и Примус, академик Кошечкин, руководители хозяйств Итбаев, Сытых. Проводил эту встречу председатель горисполкома Еркинов. Со многими из этих людей Кахарман был знаком лично, не раз встречался. Кое с кем был у него доверительный, толковый разговор; с другими он спорил, с некоторыми даже ругался. Ни с кем из них, однако, он не нашел общего языка. Все эти люди, сидящие за столом, покрытым красным бархатом, были за политику поворачивания вспять сибирских рек.

Один за другим выступали ученые, их сменяли руководители хозяйств: высказывались все вразнобой, порой, совершенно не понимая друг друга. Гидрогеолог не понимал биолога, биолог не признавал экономиста, экономист не понимал руководителя хозяйства. Не было единого мнения. В конце концов сидящие в президиуме обратились за помощью к тем, кто находился в зале. А простым людям уже совершенно невозможно было разобраться в том, в чем не могли найти ясности ученые мужи. Люди, привыкшие голосовать по приказу президиума «за» или «против», сейчас, не слыша конкретных указаний, замерли в молчании. «Скажите нам точно, «да» или «нет», – раздался женский выкрик. «Говорите громче, не слышно», – отозвался выступавший академик Саткынов. В зале по-прежнему была тишина. Наконец поднялся с места руководитель Казахского государственного гидрогеологического управления Сиырбаев. Он начал на высокой ноте. «Неуместно в наш век, когда наука и техника так быстро шагают далеко вперед, упрекать нас Капчагайским водохранилищем!» Неприятный, крикливый голос резанул Кахарману слух. «Уже двадцать лет мы говорим о том, что надо спасать Балхаш. Простите, от чего спасать? Разве кому-то стало плохо от того, что мы соорудили Капчагайское водохранилище? Вы в Балхаше ловите рыбу, как и много лет назад. В полях собираете рис, а Капчагайская ГЭС – дополнительный источник – и мощный источник, заметьте! – электроэнергии. Город Балхаш на берегу Балхаша цветет и развивается. Я думаю, что неуместно без конца беспокоить руководство наверху необоснованными жалобами. Нехорошо занятых людей отрывать от дел и заставлять ехать к вам».

Кахарман начал понимать цель этого собрания. Ортодоксальные ученые, а также руководители республики были озадачены тем, что нарастает общественное недовольство Капчагайским искусственным морем. А на сегодняшний день такое недовольство стало очевидным – сам факт собрания свидетельствовал об этом.

После Сиырбаева попросил слова коренастый, небольшого роста мужчина – он представился профессором из Института по изучению морей при Академии наук. Его мнение было таково: западную часть озера необходимо сохранить, а восточную – уничтожить. Поэтому нужно энергично в самое ближайшее время взяться за строительство перемычки в проливе Узун-Арал. Другой ученый – седовласый, поджарый мужчина, профессор из института гидрогеологии – стал тут же оспаривать это мнение. Коротко он сформулировал свою мысль так: «Институт давно занимается проблемами Балхаша. Мы полагаем, что строительство этой перемычки повредит Балхашу. Возникающие по ходу строительства проблемы еще не исследованы основательно…» Потом слово взял министр Волкодавов. «Надо отметить, что в бассейне. Или – Балхаш на сегодняшний день очень выгодно используются водные ресурсы. Мы осуществили программу Совета Министров, которая предусматривала заполнить водой Капчагайское водохранилище. По проекту здесь объем воды должен составлять 28,1 кв. км. А у нас сейчас – 13–15 кв. км. Остальной объем воды распределился между Акдалой и Балхашем. Мы уменьшили количество хозяйств в Акдале, выращивающих рис. Бесспорно, эти усилия предприняты для оздоровления ситуации на Балхаше. Я не понимаю, почему все как один противятся строительству этого большого канала. Считаю своим долгом сказать – если не сегодня, то завтра эта проблема обязательно встанет перед нами и перемычку в проливе Узун-Арал нам придется строить: от этого не уйти!»

«Вы совершенно правы! – выкрикнул с места министр Примус. – Товарищи! Я поддерживаю мнение Волкодавова!»

Краткость реплики министра объяснялась то ли тем, что он не хотел затягивать собрание, то ли боязнью сказать лишнее.

Когда слово предоставили Игорю Славикову, Кахарман весь подался вперед. «И когда он успел приехать сюда?» Кахарман не ведал о его приезде. Или он по каким-то своим соображениям специально не дал знать об этом?

Игорь молча осмотрел зал. Младший Славиков выглядел усталым, осунувшимся, возмужавшим. Синие глаза его выражали спокойствие и печаль.

– Дорогие товарищи! – начал он свое выступление. – Не может не радовать то, что ученые и руководители хозяйств вышли на люди поделиться своими сомнениями, мыслями. Это собрание – диалог, все мы здесь высказываемся вслух и пытаемся увидеть нашу проблему и шире, и глубже. Здесь представлено много самых разных точек зрения, самых разных мнений – давайте нацелимся на то, чтобы принять какое-то конструктивное решение. Напоминаю, что мой отец, профессор Славиков, практически всю свою жизнь посвятил проблемам Арала, Каспия и Балхаша. Я, в свою очередь, тоже стараюсь внести посильную лепту в это большое дело. Одно жалко: мнение таких рядовых ученых, как я, часто остается без должного внимания. Хочу обратить внимание на такой удивительный факт. Те, кто довел. Или и Балхаш до сегодняшнего катастрофического состояния, по-прежнему держат в своих руках их судьбу. Именно они в свое время не стали слушать тех, кто был решительно против строительства Капчагайского водохранилища. Всем было ясно, что Балхаш издавна питается водами Или и, лишенный этой воды, он обречен на погибель. Ученые доказали, что падение уровня воды в озере приведет к исчезновению рыбы и ондатры, что мы и видим сегодня.

Сегодня мы еще многое видим – неиспользуемая вода Или, которой катастрофически не хватает в Балхаше, уходит в песок. Что приближает гибель озера. Я в корне не согласен с многими деятелями науки, выступавшими здесь. В основе их взглядов – ведомственные амбиции. Они забыли, что долг ученого – защищать интересы природы, защищать общечеловеческие интересы, а не золоченые мундиры ведомств! Если мы позволим погубить такие сокровищницы Казахстана, как Балхаш и Арал, мы совершим преступление против всего казахского народа. Он не простит нам этого! Поэтому Балхаш должен жить! У меня все, товарищи!..

Последние его слова утонули в шквале аплодисментов.

– Верно сказал! – кричали в зале.

– Наконец-то нашелся защитник!

Слово опять взял Сиырбаев:

– Товарищи! Тут намечается неправильное представление о хозяйственниках. Получается так, что ученые думают о правильном, рациональном отношении к природным ресурсам, а хозяйственники ученым противятся. Это не так. Мы тоже в тревоге и за день сегодняшний, и за день завтрашний. Но мы исходим из того, что человек вправе использовать богатства природы в своих интересах. Да, Капчагайская ГЭС вредит рыбе и другой живности Балхаша. Но давайте подсчитаем! Все издержки, связанные с потерей рыбы и ондатры в Балхаше, очень скоро будут покрыты доходами от сельскохозяйственной продукции. Не надо думать, что в Москве и Алма-Ате забывают об этих проблемах. Мы руководствуемся планами в отношении Балхаша и Капчагая, оставленными под непосредственным руководством товарища Кунаева. Думается, что нет никакой нужды подвергать эти планы сомнению, и мы не сойдем с указанного пути…

Взял слово взволнованный Болат:

– Тот, кто планировал строительство Капчагайской ГЭС, вспомнил о судьбе Или и Балхаша уже после того, как закончены, были проектные работы. Для меня это очевидно, товарищи! Мои слова легко подкрепить множеством доказательств, множеством фактов, о многом уже говорилось здесь и с печалью, и гневом. В свете этого я хочу рассказать о неблаговидных действиях академика Саткынова. Он не раз обращался ко мне с просьбой подтвердить выгодность для нашего региона Капчагайской ГЭС. Даже обещал богато одарить… Я, естественно, не пошел на это – выгнал вон присланного им человека. И здесь заявляю, открыто – я до конца дней своих буду бороться за выживание Балхаша и Арала! С той же откровенностью хочу заявить, товарищи, общая программа по возрождению Прибалхашья существует только на словах, фактически ее нет, нет ее научного обоснования, нет даже научной полемики вокруг этой большой проблемы, нет широкого общественного обсуждения. «У лжи короткий век», – говорят в народе. Сегодняшние защитники Капчагайской ГЭС завтра предстанут перед судом времени и людей как преступники! И последнее – не надо жонглировать высокими именами. Это, по меньшей мере, некорректно…

– Отличное выступление! – Пожилой мужчина, сидевший рядом, восторженно толкнул Кахармана в бок. – Молодец этот парень!

– А ведь точно он говорит!

– Верно, излагаешь! Не робей! – слышались выкрики из зала.

Болат обратился к президиуму:

– Ученые, сидящие здесь, хорошо должны помнить, что в свое время профессор Славиков выступал против плотины на Кара-Богазе. Никто тогда не прислушался к его мнению. А ведь он предупреждал: уровень воды в Каспие будет увеличиваться.

– Чепуха, вот уж много лет уровень воды в Каспие падает! – воскликнул профессор Баранов.

– Старые сведения! Вода в Каспие начинает подниматься, и это предвидел профессор Славиков…

– Где же доказательства? – выкрикнул академик Итбаев. – Зачем говорить бездоказательно?

– Есть! Есть у меня доказательства. К тому же если вы возьмете на себя труд перелистать выступления и статьи Славикова, многое откроются, я уверен. Сейчас вы пытаетесь настоять на необходимости сооружения большого Аральского плато, совершенно не учитывая отрицательный опыт прошлых лет. Я хочу вам процитировать высказывания Славикова, датированные, правда, пятидесятыми годами, но к нашей проблеме имеющие самое прямое отношение. – Болат вынул из нагрудного кармана листки и, развернув их стал читать: – «Вода близ мыса Кара-Богаз со временем сама по себе сойдет на нет. Исчезновение воды, несомненно, принесет огромные убытки этому краю. Прекратится поставка продукции треста Карабогазсульфат и сельскохозяйственных продуктов. Оскудеют пастбища, почвенный покров обратится в солончак». Тогда никто не обратил внимания на его слова, а ведь они оказались пророческими! Мы затратим миллионы на строительство большого Акдалинского канала, и Балхаш повторит судьбу Кара-Богаза. Может ли кто-нибудь поручиться, что этого не произойдет? Никто не может! Так давайте же оставим, наконец, эту гиблую, бездумную практику – выигрывать в малом, а проигрывать в большом. Разве это социалистическое строительство? Это идиотизм, а не социализм! Я категорически против позиции партийных и хозяйственных органов в наращивании количества, против никчемной гигантомании, против погони за миллионами, – я против и как коммунист, и как гражданин! Уничтожить Балхаш, Арал – это все равно, что уничтожить народ. Необходимо спустить Капчагайское водохранилище и вернуть воду Балхашу! И не может быть иного решения этого вопроса!

– Товарищ Абильтаев! – Саткынов вскочил с места и стал гневно размахивать руками. – Вы еще ответите за свои клеветнические слова! – Потеряв самообладание, он перешел на «ты». – Ты что думаешь, исчезнет Балхаш – и вся жизнь остановится?! Вот такие пессимисты, как ты, диссиденты, одним словом, и есть враги социализма! Вы сеете в людях смуту, сеете между ними раздор!

Люди стали подниматься. Потянулись к выходу, не слушая брызжущего слюной руководителя республики. В зале стали выкрикивать: «Дайте слово простым людям!» Высокий мужчина крепкого телосложения, выбравшись из третьего ряда, быстрым шагом направился к трибуне. Это был известный в городе Балхаше металлург Нурахмет. Те, кто собирался покинуть зал, видя, что сейчас будет говорить сам Нурахмет-ага, задержались. Нурахмет, помедлив, собравшись с мыслями, обратился к президиуму:

– Уважаемые! Простые люди желают знать только одно: дадите вы возможность выжить Балхашу или будете душить его дальше до полной погибели? Я не против всяких идей, не против споров, бывает, что и мы, рабочие, ссоримся между собой из-за своего дела – это все нормально. Но если вас интересует наше мнение, то я скажу: мы хотим, чтобы восторжествовала истина. А истина для нас – это здоровая, нормальная жизнь Балхаша, его благополучие, его спокойствие. Балхаш – земля моих предков. Говорю это потому, что кровь моей пуповины смешана с водой Балхаша. Один из выступающих сказал сейчас: «У лжи короткий век». Наши предки оставили нам еще такие слова про ложь: «Кончается ложь – наступает унижение». Капчагайское озеро оказалось, в конце концов, унижением для Балхаша, для всех нас. Вот что постыдно. Радостно заявляли нам: создаем рукотворное озеро! Только выедешь за пределы Алма-Аты – и пожалуйста, купайся, загорай. А ведь под этим озером остались плодороднейшие земли! Под этим озером остались могилы наших отцов и дедов! Разве такое варварство может пройти для человеческой души бесследно?! Нет! Оскверненные нашим бездушием, могилы предков не дают мне покоя, и не надо толковать об атеизме. Понимаете ли вы вообще, о чем я говорю? Вряд ли вы понимаете – среди этих могил нет могил ваших родных. А если есть – то вдвойне должно быть вам стыдно! Ладно, допустим, что все это для вас пустые звуки: вышел, мол, на трибуну какой-то чудак и призывает стыдиться мертвых, ладно… Тогда ответьте на более понятный вопрос: что мы выиграли от того, что слили воду из Или в одну яму под Алма-Атой? В Балхаше нет сейчас ни сазана, ни Жереха ничего нет. Места нереста давным-давно пересохли. Исчезла ондатра. Овцы гибнут от болезней. Вместо воды в Балхаше сплошной рассол. Наш город Балхаш жив только благодаря ветру с озера. Не будь ветра – он давно бы сгорел от зноя. И он скоро сгорит, скоро – будьте уверены. Потому что вы не хотите спасти Балхаш! Вы уже погубили Арал – следующий на очереди Балхаш? Послушайте меня, я расскажу вам, что вы делаете. Жил в Синеморье мой фронтовой друг Ауезхан. Война пощадила его, не покалечила – а вот родное Синеморье доконало. Скончался, не проболев даже двадцати дней – рак желудка. Я недавно вернулся оттуда. Собственными глазами видел берега, оставленные водой. До сих пор у меня во рту вкус соли. Соль проникает в человека – от нее эти страшные болезни. Хотите ощутить ее вкус? Тогда поезжайте в Синеморье – там, на солончаковых берегах, и продолжите заседание. За одно посмотрите, как живут там люди. Они не живут, они дохнут как мухи!

Так закончил свое выступление Нурахмет. И весь зал, как по команде, поднялся и направился к выходу.

– Куда вы? – всполошился председатель горсовета. – Мы еще не закончили!

Но его никто не слышал. Мужчина, который подбадривал Болата, хлопнул шапкой по колену:

– Продолжайте заседать! Мы-то вам зачем? Ничего вы нам толкового не сказали! Благодарите, что мы не освистали вас! – выкрикнул он, и зал грохнул. Потом сосед обернулся к Кахарману и тронул его за плечо:

– Парень, ты задремал, что ли? Пойдем-ка отсюда, все расходятся – видишь?

– Спасибо, аксакал. Я все-таки дождусь конца: узнаю, до чего они договорятся… – И Кахарман натянуто улыбнулся.

Практически он один остался в зале. Раскрасневшийся председатель горсовета был растерян:

– Что же делать, товарищи? Сами видите, какой народ у нас недисциплинированный…

Президиум, продолжавший восседать в полном составе, тоже был в смятении. Некоторые разводили руками, некоторые сидели потупив глаза.

– Можете продолжать говорить! – зло выкрикнул из последнего ряда Кахарман. – Как видите, в зале еще есть дурак, готовый слушать вас…

Все изумленно посмотрели на него.

На другой день Кахарман с Игорем и Болатом отправились на западное побережье озера навестить бригаду Камбара. Игорь и Болат были рады представившемуся случаю – они давненько не видели синеморских рыбаков, было видно, что они соскучились по ним. О вчерашнем заседании не было сказано ни слова. Когда выехали за город, Болат обратился к Кахарману: – Теперь тебе надо перебираться в Алма-Ату.Кахарман понял, что они с Игорем и прежде говорили об этом, потому что Игорь тут же поддержал Болата.– Есть резон. Тебе надо обосноваться в Алма-Ате. Нам было бы легче с тобой…Кахарман рассмеялся:– Я же, как Ихтиандр – не могу без воды. Тысячу раз отказывался от приглашений в Алма-Ату именно по этой причине. У меня уже сложившаяся психика – Алма-Ата мне кажется раскаленной каменной ловушкой, честное слово…На самом деле ему было не так весело, как это могло показаться его друзьям. Подавленность не оставляла его. Только огромным усилием воли он еще держал себя в руках, полагая, что его депрессия не лучшим образом будет сказываться на тех людях, с которыми он общается. Однако Игорь еще в Москве заметил его душевный разлад. Провожая друга на самолет, он счел нужным сказать ему откровенно:– Замечаю, Кахарман, твое отчаяние. Не буду говорить тебе банальных вещей: мужчине, мол, не к лицу падать духом. Ты это знаешь лучше меня. Но и ничего другого в утешение я тебе не могу сказать. Мне это чувство тоже знакомо. Но я всегда в эти минуты вспоминаю отца. Он всю жизнь боролся за то, за что сейчас боремся мы с тобой. Он тоже часто бывал в отчаянии, он дико уставал – но ведь надежда не покидала его. Он мало чего добился за свою жизнь, но если бы сломался – не добился бы и этой малости. Так что суди сам… – Игорь, подбадривая Кахармана, не стал ему говорить, что готовится новая экспедиция в Синеморье. Цель экспедиции – дать научно обоснованную картину состояния моря. «Фиксировать его исчезновение» – так однажды подумал Игорь. Руководителем этой экспедиции был назначен он.Конечно, Кахарман с пониманием слушал Игоря. Но разве в одночасье мог возродиться Кахарман – ведь отчаяние копилось годами, его он приобрел в долгом скитании из одного вельможного кабинета в другой. С каким бы чиновником он ни встречался, везде ему под занавес были готовы пустые обещания, отговорки, шаткие заверения. Были, конечно, слабые проблески радости. В Москве он добился того, что Министерство морского флота дало разрешение на открытие ремонтных мастерских по тем местам побережья, где исчезла рыба, в тех рыболовецких колхозах, откуда оставшиеся без дела рыбаки потянулись в чужие края. Это было большим подспорьем для них. Две недели ему пришлось ожидать, когда его примет министр Буслаев. Насыр, приехавший с Кахарманом, возмущался, негодовал, чувствовал себя униженным и каждый день собирался уехать домой. «Кошке забава, а мышке – слезы» – все повторял он. – Удивляюсь я этому сухопутному морскому министру, толщине столичного бетона удивляюсь, высоте домов из этого самого бетона: хоть из пушек пали – не услышат; хоть умри – с высоты не увидят, охо-хо… Ты знаешь, Кахарман, ничего я не буду рассказывать землякам о своей поездке в столицу «семи морей» – очень тяжелый у меня на душе остался осадок. Так, видно, и помру с таким представлением о «белокаменной». Насыр тяжко вздохнул, все, продолжая собираться домой. Кахарман не стал его держать – тошно было старику здесь. Молча распрощался старик на Казанском вокзале с сыном и Игорем Славиковым.…Буслаев принял Кахармана в десять часов вечера. Встретил министр Кахармана довольно-таки приветливо. Первое, что он спросил, – о Насыре:– Слышал, что вы приехали с отцом. Где же он, этот старейший, заслуженный рыбак?Кахарман объяснил, что отец не мог так долго оставаться в Москве и вернулся в аул.– Значит, старый рыбак уехал, рассердившись на меня?Кахарману показалось, что министр был действительно огорчен этим обстоятельством.– Это так, в самом деле?..Кахармана несколько озадачило, что такой занятой человек, как министр, спрашивает его не о сути дела, а об его отце.– Не скрою, он отправился домой обиженным… Но думаю, что это не существенно в данном случае; я хочу вам рассказать о бедственном положении нашего края, нашего моря и наших людей…Кахарману показалось, что министр неплохой человек, коли он так живо интересуется душевным состоянием одного – совершенно незнакомого ему – человека.– Зря обидели старика, – задумчиво проговорил министр, после чего указал жестом на кипы бумаг и папок, что были свалены на его столе. – Заняты сейчас разработкой очередного пятилетнего плана. Я прочел ваши заметки, Кахарман Насырович. Поверьте, я не знал, что Синеморье находится в таком плачевном состоянии. И я, и товарищи в министерстве считают ваши заметки крайне нужными, крайне своевременными. Сегодня я звонил в Госплан, в Министерство здравоохранения, в Министерство водного хозяйства, в Академию наук – ввел всех в проблему, изложенную в ваших записях. Вроде бы все согласны со мной, что положение бедственное, все согласны с тем, что надо срочно что-то предпринимать, но ох как трудно привести в движение нашу бюрократическую машину. Придется ждать. Звонил я и Кунаеву. Рашидов вчера сам звонил. Я знаю их мнения, но согласиться я с ними не могу. Получается, по их мнению, что нам надо ждать воду с Севера. Но если ждать – мы совершенно точно погубим Синеморье! Заслуги Кунаева оцениваются по хлебу, который вырастит республика; заслуги Рашидова – по хлопку. Что отсюда следует? Каждый тянет одеяло на себя… Ну хорошо. Изложите, пожалуйста, вкратце еще раз суть этих проблем. Кахарман в двенадцать минут скрупулезно изложил обстоятельства дела. Буслаев слушал директора рыбокомбината из Синеморья не перебивая.– Уважаемый Виктор Михайлович! Вам бы самому собраться в наш край и собственными глазами посмотреть, что там сейчас у нас творится! – закончил Кахарман свой доклад.– Но ведь у вас там и флота-то, поди, не осталось, чего уж там смотреть, – грубовато ответил министр.– Полюбуетесь на его останки… – усмехнулся Кахарман и, желая сгладить излишнюю едкость своей остроты, добавил: – В Казахстане весь водный бассейн практически находится в тревожном состоянии: я имею в виду и мелкие реки, и некрупные озера. А Балхаш? Его тоже ждет невеселая участь. В народе говорят: «Если ты с уважением относишься к себе – враги вянут от бессилия перед тобой». Простите, Виктор Михайлович, но вынужден высказать свою резкую оценку в отношении Министерства рыбного хозяйства. Главная, роковая ошибка, которую оно допускает, – это небрежение к водным ресурсам внутри страны. Все наши мысли заняты теми богатствами, которыми нас щедро одаривает океан. И совсем мы не обращаем внимания на неблагополучие своих морей, озер и рек. Гигантомания нас погубит, Виктор Михайлович, – теперь этим словом пугают даже детей!Кахарман решил высказать все без утайки, если уж довелось встретиться с министром.Буслаев слушал его в смятении, но нельзя было определить по его растерянному лицу, согласен он с Кахарманом или нет. Он хорошо понимал чувства и мысли директора, чувства и мысли он даже залюбовался им, хотя это его теплое личное чувство было не очень-то уместно в подобной ситуации. «Безусловно, он прав, – размышлял министр. – Океан нам дарил миллионы: миллионы тонн улова, миллионы рублей прибыли. Какое нам было дело до копеечных озер и рек. А теперь это оборачивается экологической катастрофой».В последнее время он все чаще и чаще вспоминал слова матери, которые она всегда любила повторять: «Разве может считаться народом, – говорила мать, – тот народ, который не ценит свою землю, не ценит богатства, заложенные в ней?» Мать Буслаева прожила до восьмидесяти шести лет. Он все собирался поговорить с ней по душам, все собирался провести с ней вечер-другой, но она скоропостижно скончалась. Ему позвонили прямо в министерскую столовую – у него как раз был обеденный перерыв. Обедавшие с ним заместители выразили ему свои соболезнования. Он позвонил жене, попросил ее немедленно выехать. «А ты разве не едешь?» – спросила она. «Я не могу!» – резко, в отчаянии ответил он. И, справившись с вспышкой гнева, уже мягче добавил: «Иду в Кремль, на прием к Самому. Постараюсь быть, но позже. Ты возьми с собой кого-нибудь, сейчас вышлю машину». Он вернулся в кабинет, устало вытянул ноги в кресле. «Умерла мать, самый близкий и родной тебе, в сущности, человек, а ты не можешь все к черту бросить и выехать», – горестно подумал он.Несмотря на возраст, мать сохранила ясный ум до самых последних дней. Она была сдержанной, но своенравной. Как ни уговаривал ее Виктор Михайлович переехать в Москву – не уговорил. Так и жила она до самой кончины в родной деревеньке на Брянщине, почитая скромные, незатейливые родительские могилы. Бывало, приезжала справить сыну день рождения, гостила недельку-другую. Но и этот короткий срок разлуки с деревней давался ей не без труда. Когда же сын предлагал дать ей машину, наотрез отказывалась. «Ехать за тридевять земель на черной «Волге»? Да меня вся Сосновка засмеет! Лизавета, скажут, королевой сделалась. Нет уж, я поездом, довезет, как миленький, прямиком до дому…» Она вырастила шестерых сыновей и одну дочь. Настало время – разлетелись дети кто куда, в самые разные концы, работы везде хватает…Как-то раз он приехал отпраздновать день рождения матери вместе со старшим Славиковым. Жена Виктора Михайловича, любившая во всем основательность и солидность, постаралась на славу: стол ломился от яств. Мать, сдержанно относившаяся ко всякого рода излишествам, сидела во главе стола сильно смущаясь. Вдруг поманила сына пальцем и, когда он наклонился к ней, тихо спросила: «Витенька, а ничего, что мы так размахнулись с угощением?» – «Мама, да ведь это твой день рождения! Пусть люди видят, как мы тебя любим. И есть за что: ты всех нас без отца вырастила, выучила… Золотая ты моя!» И он поцеловал мать. Гости одобрительно зашумели – видно было, что им нравятся и мать, и сын.Однажды он вернулся с работы расстроенный, злой. А ночью вдруг проснулся, отчетливо услышав материнский голос: «Витя, ты совсем не бережешь себя… Разве можно так сильно огорчаться по пустякам?» Взволнованный, он опустил ноги в шлепанцы и осторожно, чтобы не разбудить жену, в темноте направился на кухню. Открыл холодильник, выпил залпом стакан боржоми. Волнение его не проходило. Тогда он решил позвонить Славикову, хотя время для телефонных звонков было не самое подходящее. Одно его успокаивало, Славиков ложится поздно. К тому же это был единственный человек, с которым Виктор Михайлович делился без остатка всеми своими мыслями и сомнениями. Пятнадцатилетняя разница в возрасте не мешала им дружить. Профессорский голос был ясен и чист – Славиков, конечно же, еще не спал. Виктор Михайлович принялся сбивчиво объяснять неясную причину своего позднего звонка. Потом спросил, закуривая, отыскивая глазами пепельницу: «Ты слушал мое выступление?» – «Слушал. Министров, забывших о Боге, ты призываешь к гражданственности, но Бог говорит с тобой голосом твоей матери и не дает тебе спать. Опомнись, как может человек быть или стать начальником, если у него осталась хоть капля совести?» – «Матвей Пантелеевич, ты прости меня, я тогда погорячился…» – «Я уже забыл о том. Проснуться среди ночи, звонить, просить прощения – это ведь подвиг для такой важной персоны, как ты. Ладно, теперь тебе все равно не уснуть. Так что езжай-ка лучше ко мне, если хочешь основательно потолковать». – «Прямо среди ночи? Что обо мне подумает Света?» – «Не могу знать, что о тебе подумает твоя Света – она завтра сама тебе скажет об этом. Да ты не волнуйся – жены министров, в отличие от жен ученых, спят крепко. Она даже не узнает, что ты уходил куда-то среди ночи…» – Славиков шутил, не щадя самолюбия друга. «Можешь ставить чайник, я вызываю машину». – «Зачем тебе служебная машина, когда на улице можно поймать такси?»Мать Виктора Михайловича быстро нашла общий язык с профессором. Она восхищалась им, называла божьим человеком. Когда она бывала в Москве, Славиков обязательно приглашал их к себе в гости. Виктору Михайловичу сначала казалось странным, что его малограмотная мать находит о чем поговорить с профессором и они подолгу толкуют о всякой всячине. «Возможно, сближают их те беды и несчастья, которые выпали на долю всего их поколения», – размышлял он, наблюдая, как, общаясь с его матерью, этот известнейший ученый на глазах превращается в обыкновенного колхозного деда…Бывая с Виктором Михайловичем в деревне, профессор по своему обычаю вставал рано, с удовольствием гулял по окрестностям и возвращался в избу только тогда, когда старушка с Виктором Михайловичем уже поднимались из-за стола, напившись утреннего чаю. Однажды они засиделись за чаем дольше обычного. Мать жаловалась сыну-министру на бездорожье, говорила, что поля загажены химией, что земля скудеет. Виктор Михайлович по поводу плохих дорог и всего прочего заметил в какой-то надсадной, близкой к цинизму, веселости: «Мама, ты не волнуйся – из Москвы видны все ухабины и овраги России». Мать не приняла шутку: «Если из Москвы все видно – наведите же в России порядок! В деревнях совсем народу не осталось: колхозы разваливаются, люди уезжают черт знает куда – разносит их по всей стране. Вон наши ребята и девчонки уехали кто в Казахстан, кто в Сибирь. Только не верю я, что они строят там красивую жизнь. Вон соседский Петька книгу читал о Сибири. Знаешь, как там называют людей, приехавших в Сибирь? Архарами! И боятся их как огня! Мы для того их рожали, чтобы люди их боялись как анархистов?! Не могу я ничего понять. Иногда хожу смотреть к Дуне телевизор, в последний раз там один мужчина говорил, что русские люди споили малые народности. Дальше Москвы я не бывала, но верю, что это так, потому что пьяни этой и у нас предостаточно. Что же вы делаете?! Разве для того мы, русские женщины, рожали вас, поднимали из нищеты и голода, чтоб вы и сами спивались, и других спаивали?»

Сын не перебивал мать, видя глубину ее негодования. Тут-то и появился профессор.

«Слышал ваши слова, Елизавета Святославовна, и прошу прощения за вторжение в вашу беседу. Я так думаю, человек – это самое хищное существо природы. И птицу в небе, и зверя на земле, и рыбу в воде – все уничтожил человек. Что ж, теперь осталось одно – начать есть друг друга».

Старушка согласно кивала головой. Эрудированный профессор стал приводить примеры злодейства, жестокости, которые чинит природе человек. Он затронул древние предания о Христе, Мухаммеде, стал говорить о революции семнадцатого года. Старушка с удовольствием прослушала лекцию Славикова.

«Дай Бог тебе доброго пути, Матвей Пантелеич, – стала она благодарить профессора. – Я-то, темная, вижу все, да словами не умею выразить. – Она задумчиво посмотрела вдаль и сказала слова, которые надолго запомнились Виктору Михайловичу. – Слаб человек, Матвей Пантелеич, потому и подгоняет его нечистая сила к мелочности, бессмысленности, жестокости. А эти, в креслах своих, словно на тронах сатанинских, – разве сильные они, мудрые? Вся их мудрость в заднем месте. Потому что заднее это место об одном думает – как бы стул свой сберечь! Поклонились бы природе, земле-матушке, авось хоть чуток, а поумнели бы». Славиков лишь звонко рассмеялся в ответ.

Сам, когда ему Виктор Михайлович сообщил, что умерла мать, спросил, сколько ей было лет. «Восемьдесят шесть», – ответил Буслаев. «Что ж, она пожила свое, – дежурно вздохнул Сам, – дай Бог нам до такого возраста дотянуть». Стало ясно, что «личная тема» на этом исчерпана: он тут же снова взял деловой тон. «Времени, времени у вас в обрез!» – все твердил и твердил. На похороны Буслаеву пришлось ехать под большим секретом. В сущности, его унизили, его оскорбили. Был он человеком грузным (когда садился в свою черную «Волгу», она заметно наклонялась вправо), и было странно видеть слезы, на глаза этого могучего человека, когда он, захлопнув дверцу, тихо сказал шоферу: «В Сосновку. К матери». Он в сердцах стукнул себя по колену большим кулаком. «Она пожила свое»! Сколько равнодушия в этих словах! Есть ли у тебя у самого мать? Откуда такое непочтение к русской женщине, которая пережила голод, тридцать седьмой год, войну, которая сошла в могилу, так и не поняв, для чего она все это перенесла. Вот образ одного из тех, что крепки лишь задним местом – на все остальное им наплевать. Правильно говорила матушка, хоть в глаза не видела. Самого.Похоронили ее рано утром, потому что ему тут же надо было трогаться обратно, чтобы успеть к селекторному совещанию. Жена осталась, чтобы помянуть покойницу на седьмой день. Всю дорогу он продумывал детали предстоящего селекторного совещания. Он старался забыть о тех горьких мыслях, которые мучили его всю ту ночь, когда он мчался, чтобы в последний раз взглянуть на мать. Но эту ночь и этот начинающийся ясный солнечный день после похорон матери он запомнил на всю жизнь…«На Синеморье мне трудно будет выбраться, поверьте, Кахарман Насырович, а вот указания я уже дал. Все ваши требования, – Буслаев говорил тепло, приветливо, – будут выполнены; здесь я даю гарантию. А у отца вашего я прошу прощения. Кланяйтесь ему и обязательно это ему передайте».На другой день, завершив все свои дела у начальника управления Иванова, Кахарман дал телеграмму в аул. Эта обнадеживающая депеша имела немаловажное значение для сельчан, ведь настроение у всех было подавленное, люди продолжали уезжать.

Черный «газик» ехал по тряской степной дороге. Шофер оказался разговорчивым парнем, «травил» всякие смешные истории из своей жизни, чем развлекал Игоря и Болата, Кахарман же дремал. Очнулся он, когда «газик», карабкаясь по песчаному увалу, вдруг заглох, покатился назад и встал. Задние колеса его глубоко увязли в песке. Кахарман открыл глаза. Шофер выскочил из машины, громко хлопнув дверцей. «Приехали?» – Кахарман стал протирать глаза спросонья.«Всего лишь застряли в песке,» – рассмеялся Болат.«Ерунда, подналяжем все – и выскочим!» – Шофер сказал это с надеждой, после чего сел за руль и стал выжимать сцепление. Он терзал машину, но она не трогалась с места.«Давайте подтолкнем.» – Кахарман первым вышел из машины. Игорь и Болат последовали за ним. Все вместе они уперлись и стали толкать, кряхтя от натуги. Но машина по-прежнему не трогалась с места.«Лопата есть?» – обратился Кахарман к шоферу.«Инструмент у меня в порядке: и лопата, и топор. Сейчас веток нарубим, бросим под колеса – иначе не выбраться… – Он вылез из машины и в ту же секунду попятился: – Всем в машину! Быстрее!»Кахарман оглянулся, не понимая, в чем дело. Растерянно озирались и Болат с Игорем.«Одичавшие собаки!» – крикнул шофер. – «Быстрее всем в машину!»На пригорке, метрах в ста, действительно показалась стая собак. Увидев людей, она стремглав бросилась к ним. Кахарман едва успел захлопнуть дверцу. Собаки с размаху бросились на капот, взобрались на крышу автомобиля.«Ружье есть?» – обратился Кахарман к шоферу. Усталости как не бывало, он чувствовал себя собранным, энергичным.«В спешке оставил, как назло,» – с досадой ответил шофер.«Плохо дело…» – задумавшись, проговорил Кахарман. Он лихорадочно соображал, что же сейчас, в такой ситуации, можно предпринять.Одна из собак тем временем уставилась на людей. На ветровое стекло стекала слюна из ее пасти.«Практически эти собаки уже превратились в волков.» – Кахарман в первое мгновение от неожиданности отпрянул назад.«Игорь, обрати внимание – какой пронзительный взгляд. Прямо давит на психику…»Собака, оскалившись, зарычала, стала сильно бить по капоту лапой. Два облезлых, голодных пса, встав на задние лапы, стали заглядывать в машину сквозь боковое стекло, со стороны шофера. Особенно неистовствовала рыжая сука с обрезанными ушами – она билась мордой о стекло, и вскоре все стекло было забрызгано слюной. Кахарман нажал на клаксон.«Включи мотор,» – приказал он шоферу. – «Дай газу… Всякое мне приходилось встречать, но в такой идиотской ситуации я впервые…»Собак совершенно не испугал ни гул мотора, ни рев клаксона.Рыжая сука показалась Кахарману знакомой. «Чья же это собака? У кого я мог ее видеть?» – соображал он. Тем временем по непонятной причине собаки все как одна задрали ноги и стали мочиться на смотровое стекло. Кахарман от негодования и злости лишь сплюнул. По крыше тоже ударили струи – это мочились собаки, сидевшие там. Затем все они спрыгнули с машины и неспешно стали уходить в степь. «Уж не Сырттан ли это? – осенило Кахармана вдруг. – Конечно, Сырттан, отцовский пес!» Кахарман чуть приспустил стекло и закричал вслед стае:«Сырттан! Сырттан!»Рыжая сука остановилась, постояла и потрусила за стаей. В машине нестерпимо пахло мочой. Мужчины повыскакивали наружу.«Оба баллона прокусили,» – сказал шофер, наклоняясь к колесам.Кахармана мутило от вони, он отошел в сторону, опасаясь, что его может вырвать. Игорь и Болат не могли прийти в себя от увиденного. Кахарман, утираясь носовым платком, бросил сердито шоферу:«Что баллоны! Ты лучше подумай, какое мы пережили унижение – на нас уже собаки мочатся!»Игорь и Болат рассмеялись – ситуация выглядела несколько комически.Игорь хлопнул Кахармана по плечу:«Ты готов жизнью поплатиться за свою гордость, знаем тебя. Было бы лучше, если, бы они разодрали нас на части?»«Неужели никого не задевает, что средь бела дня на головы четверых мужчин помочились жалкие, бродячие собаки? – не в шутку разозлился Кахарман. – Если об этом кто-нибудь узнает – с нами перестанут здороваться!»Шофер, забыв об испорченных шинах, смеялся вместе с Игорем и Болатом.До западного побережья озера они добрались уже поздним вечером, когда рыбаки ставили палатки и готовились к ночлегу. Незадачливые путешественники рассказали рыбакам о своих приключениях – рыбаки, как и следовало ожидать, тоже засмеялись. Есен подбрасывал в огонь новые и новые порции хвороста, пламя вспыхивало с удвоенной силой, освещая веселые лица рыбаков, лица их поздних гостей. Луна, вынырнув из туч, далеко озаряла молчаливо дремлющую степь.«Давайте-ка все на боковую… – предложил Камбар. – Завтра рано вставать…»Все зашевелились, разминая затекшие суставы, потягиваясь, и стали разбредаться к палаткам. Вдруг вдали послышались какие-то ужасные вопли. Кахарман вздрогнул, вглядываясь в светлую степь. Она как будто бы вся шевелилась от множества бегущих ондатр.«Тронулись искать новое место, – заметил Есен.«Разве они так кричат, когда меняют место? – удивился Камбар. – По-моему, они чуют какую-то опасность…»Кахарман вспомнил свои разговоры с начальником рыбацкого хозяйства Балхаша. С горечью тот жаловался Кахарману, что вода в Балхаше падает из-за того, что построили Капчагайскую ГЭС, что в озере исчезает ондатра. Свою лепту в череду бедствий Балхаша внес и небывалый пожар, случившийся лет десять назад. Он спалил много растительности в этих местах. Река Или вся перегорожена, мелкие водоемы пересохли – неудивительно, что по всем этим причинам ондатровое хозяйство на Балхаше разрушается.«Когда мелеет вода, – рассуждал шофер, – ондатры большими стаями перебираются в новые места: но не так лихорадочно они это делают, как сейчас…»Вскоре стал слышен лай диких собак, лай приближался.«Есен, дай-ка мне ружье,» – приказал Кахарман.Есен бросился в шалаш и протянул Кахарману пятизарядную винтовку, добавив:«Оружие Мусы стреляет без промаха».Жалобный писк ондатр, душераздирающие вопли этих маленьких, беззащитных животных терзали сердца людей.Наткнувшись на рыбаков у костра, животные метнулись было назад, но тут же снова бросились к людям, совсем близко от себя услышав собачий лай. Они растерянно метались в ногах рыбаков, ища укрытия и защиты, – Кахарман отчетливо чувствовал икрами судорожное подергивание их маленьких тел. Завыли шакалы, их вой стал приближаться. Совсем недалеко от людей собаки раздирали ондатр. Кахарман прицелился в одного из псов, спустил курок, но промахнулся. На мгновение собаки замерли, как будто бы испугавшись выстрела.«Их не так просто напугать,» – проговорил Камбар.«Людей они не боятся, – включился в разговор шофер. – Собственными глазами видел в Калмыкии, как они перерезали стадо сайгаков.»Кахарман внимательно следил за той матерой собакой-волком, в которую не попал с первого раза. Она не лезла вперед, как другие собаки, держалась позади других. «Осторожная – видимо, вожак», – понял Кахарман. Ондатры жались к человеческим ногам и не думали убегать от людей. Их, бедных зверьков, было сотни полторы.…Как-то на рыбалке Кахарман заметил в воде плывущую ондатру. Она показалась ему странной: плыла неуклюже и была крупнее обычных своих размеров. «Смотри, какая вымахала!» – воскликнул Кахарман, обращаясь к Володе, который стоял рядом. Володя улыбнулся: «Э, Кахарман Насырович, это вовсе не ондатра – это дикая собака. Она ищет нору ондатры. Если волки и лисы поджидают зверьков у входа в нору, то смотрите, как охотятся собаки. Видите – собака уже в норе».Кахарман направил лодку к берегу. Он решил с близкого расстояния понаблюдать за действиями собаки. Пока их лодка маневрировала, дикая собака уничтожила пять зверьков. «Сейчас это самый страшный враг для ондатры, – развел руками Володя. – Собаки здорово наловчились охотиться за ними».Зайдя рыбакам за спину, вожак притаился: он готовился для прыжка. Кахарман, держа вожака на прицеле, выждал паузу и нажал курок. Грянул выстрел. Вожак, встреченный пулей на лету, кувыркнулся в воздухе и упал, подвернув под себя морду. Потеряв вожака, стая растерялась. Рыбаки стали расстреливать собак почти, что в упор. Стая бросилась врассыпную – вместе с вожаком осталось лежать еще несколько псов. Другие были ранены – они удалялись, подвывая, повизгивая, заметно отставая от стаи. Кахарман с рыбаками бросились им вслед, чтобы отогнать их подальше, – стая скрылась в степи. Почувствовав себя в безопасности, зверьки оставили рыбаков и продолжили свой путь.Утром рыбаки обнаружили, что место вокруг их палаток усыпано тельцами мертвых зверюшек. Осмотрели и собак. Кахарман подошел к мертвому вожаку и сразу признал в нем одного из тех псов, что мочились на ветровое стекло. Знакомая рыжая сука, валявшаяся чуть поодаль, была еще жива. Она медленно открыла глаза и посмотрела на подошедших людей.«Это же собака Насыр-аги!» – воскликнул Есен.Но прежде Есена ее узнал Кахарман. Он, как и вчера, позвал рыжую: «Сырттан! Сырттан!» Собака безошибочно остановила глаза на Кахармане, заскулила, поползла к вожаку и попыталась лизнуть ему лапу. «Сырттан!» – еще раз позвал Кахарман. Она уронила голову и, не открывая глаз, зло оскалилась в ответ.«Надо пристрелить ее, чего же ей напрасно мучиться, – предложил кто-то из рыбаков.»Кахарман слабо кивнул, отошел в сторону и, сжавшись, стал ждать, когда грянет выстрел.

…Когда разгрузили баржу, Кахарман дал команду разворачиваться. Снова надо было отправляться к песчаному карьеру на другом берегу. Эта работа повторяется изо дня в день. По течению буксируют полную баржу – и налегке идут против течения. На реке нет буйных ветров Синеморья, нет высоких, опасных волн – нет и сурового секретаря обкома, никто теперь не требует от Кахармана выполнения плана по ловле рыбы. Некогда мощный, полноводный, а ныне обмелевший Иртыш продолжает жить тихой, неприметной жизнью, не будорожа в человеке сильных чувств, а словно бы усыпляя его, словно бы ласково, ностальгически шепча человеку шорохом своих мелких волн: «Все прошло, все прошло…»Кахарман никак не мог свыкнуться с однообразием своих дней, с монотонной обыденной работой.– Опять заскучали, капитан? – вывел Кахармана из задумчивости голос Ладова. – Ей-богу, нехорошо это… Хотя, с другой стороны посмотреть, – вам, морскому волку, речные волны должны казаться пустой, никчемной игрушкой. – Не знающий уныния Ладов улыбнулся: – Давайте-ка я встану к рулю…– Что может сравниться с морем! – в сердцах воскликнул Кахарман и, чуть устыдившись некоторой неуместности своего пафоса, уступил место Ладову. Поднялся на палубу и как бы продолжал разговаривать сам с собой. «Эх, Ладов, Ладов… Море ни с чем не сравнимо, так и знай. Море – это загадка, море – это опасность и риск. И вместе с тем море – это радость, которой никто еще не подыскал названия; и вместе с тем море – это счастье, которое еще никто не объяснил. Да и зачем давать названия, Ладов? Зачем что-то объяснять? Надо просто родиться и жить у моря… и все-все чувствовать, Ладов. Вот такие дела, Саша…» Вечером, после последней ходки, команда поднялась в контору за зарплатой. Ладов и Кахарман отправились на пляж, что был недалеко от порта. Вошли в воду. Ладов, широко выбрасывая руки, поплыл к середине реки и уже издалека, обернувшись, крикнул:– Чудесная вода, капитан!Кахарман медленно поплыл следом. Очутившись в воде, он по-другому стал ощущать реку. Хоть и обмелел, оскудел Иртыш, но течение у него все еще было сильное. Ноги Кахармана задевала мелкая серебристая рыбешка, почти мальки.Синеморье… Раньше его называли Великим морем, а как его называть сейчас? Мертвым? А вот в Иртыше, наверное, все-таки жива еще своя Ата-балык. Да не каждому дано ее увидеть. Она может показаться на глаза лишь тому человеку, у которого чиста совесть, прекрасны помыслы и совершенны дела. Увидит ли ее когда-нибудь еще он, Кахарман? Кто знает. А вот отцу его, Насыру, который всю жизнь прожил на море, она, наверно, много раз показывалась и, может быть, даже говорила с ним. И рассказывала, наверно, ему о своем одиночестве… Что же удивительного в ее одиночестве: ведь и таких людей, как Насыр, совсем мало осталось на свете, честных, совестливых, благородных. Таков ли ты, Кахарман? Таков ли…Вернулись они с Ладовым только к ужину, который собрали ребята. Сидя за столом, Кахарман никак не мог оторваться от своих прежних мыслей о том, что как-то наперекосяк пошла его судьба. А теперь еще это пристрастие к спиртному… Вот она, свобода! Какой Бог, кроме напитка, способен даровать человеку такую свободу! И ведь Синеморье Кахарману теперь тоже не в укор, хотя было ведь время, когда выпивохи в его родных местах и за людей-то не считались! И как этот народ за такое короткое время втянулся в эту пагубную пьяную воронку? Дошло до того, что люди теперь стыдятся приглашать к себе в гости, если нет возможности выставить на стол спиртное. Ни одна свадьба, ни одно застолье не обходится без пьянки. А также ни одно дело: «Не подмажешь, не поедешь». Стыд и срам. Никто уже не помнит редкого, отважного примера – примера охотника Мусы. Однажды он сказал Кахарману: «Стоит мне выпить хоть бы глоток этой гадости, конь чувствует: всхрапывает гневно, не подпускает к себе. Плетешься до дома пешком никак невозможно сесть на него, даже если хитростью пытаешься взять – подойти с подветренной стороны. Вот и думаешь: наверно, Богом проклята эта дурная вода! Вот отец твой Насыр все твердит, что нет большего горя на свете, чем война. А мне кажется, что эта штука пострашнее войны. Кого она утянет – тот помирает мучительной смертью. Нет же – теперь и в рот не возьму! Род Сансызбая слов на ветер не бросает!»А было это в начале далеких пятидесятых. И с тех пор Муса действительно капли в рот не брал! Вот ведь какая сила воли! Вот какая боязнь греха, вот какая совестливость оказалась в человеке! Да только много ли таких людей вокруг! Дожили до того, что «пей не пей – все равно помирать»! Но если человек не боится греха, не знает совести – он же способен превратиться в бесчувственное животное! Как этого не понимают люди?Матросы давно уже заметили, что капитан даже в общем застолье бывает невесел, неразговорчив, углублен в себя. И они не мешали ему – заводили свой неторопливый разговор…«А ведь эти соображения, эти упреки, в первую очередь, я должен адресовать самому себе. Начни с себя – так сейчас говорят. Но я действительно люблю этот кратковременный миг свободы от своей душевной боли, я люблю эти минуты веселого забытья – как же мне быть? Неужели и все вокруг оправдывают себя таким образом? Но разве кого-то можно всерьез уверить, что все беды нашего века не от человека, а от Бога либо обстоятельств? Неужели свойства и качества, что копились веками, можно растерять за какие-то семьдесят лет? Ужасы века – голод, геноцид, две мировые войны, атомная угроза, тотальное оскудение природы – ни в одном из прошлых веков человечество не знало таких осознанных злодейств. Кичась успехами цивилизации, люди постепенно приходят к жизни, которая, пожалуй, будет пострашнее средневековой или первобытной… А оправдать! Оправдать все можно!..»…Пустая баржа теперь шла вверх, против течения – они делали вторую ходку. С ними поравнялось судно капитана Мальцева. Из всех его щелей летел хриплый голос Высоцкого:

Кровью вымокли мы под свинцовым дождем —

И смирились, решив: все равно не уйдет!

Животами горячими плавили снег!

Эту бойню затеял не бог – человек!

Улетающих – влёт, убегающих – в бег…

– Однолюб этот Мальцев, – улыбнулся Ладов. – Никого не признает, кроме, Высоцкого. – Высоцкого все должны любить – он наша совесть. Я тоже его люблю…– Наши люди любят преклоняться перед кем-нибудь. Вчера был в загоне – сегодня кумир… Впрочем, к Мальцеву это не относится. Он его всю жизнь любит.Невольно оба они погрузились в раздумье, заслушались:

Свора псов, ты со стаей моей не вяжись —

В равной сваре за нами удача.

Волки мы!

Хороша наша волчая жизнь.

Вы – собаки, и смерть вам – собачья.

Баржа Мальцева уходила по течению вниз, увозя с собой и голос Высоцкого. Ладов проговорил: – Никак не могу я вот что понять, Кахарман Насырович. На кой черт мы перевозим эту гальку? Ну, сейчас мы ее вычерпаем, а кто ее будет потом возвращать реке?Кахарман налил водки и опрокинул полстакана одним махом, запил минеральной прямо из бутылки. Не спеша закурил и после молчания заговорил:– По-другому это называется грабеж. Эта галька никогда не будет возвращена реке – смешно ломать над этим голову. В стране дураков существуют совершенно простые ответы на самые сложные вопросы. Грабежом и разбоем занимается наше ведомство. Пароходство должно перевезти за год двенадцать миллионов тонн этой гальки. Тонна ее стоит сейчас двадцать две копейки. То есть сегодня мы растаскиваем ее по двадцать две копейки, а завтра даже за двадцать два миллиона невозможно будет восстановить. Этот ущерб будет исчисляться астрономическими цифрами. Каждый год мы выгребаем со дна эти миллионы тонн, а вода упала в Иртыше уже на два метра… И погоди – это только цветочки…– Ягодки уже тоже имеются – нет теперь на Иртыше ни пляжа приличного, ни лодочной станции. На их месте сейчас ил…– У этой трагедии не будет названия, Саша… Мы просто лишимся дара речи, когда увидим ее в полном объеме!Вертя в руках пустой стакан, он подумал: «И тогда будет уже поздно, когда государство наконец-то спохватится. Мы не оправдаемся перед нашими детьми – никакой Бог не простит нам наших тяжких грехов. И ничего не ждет нас, кроме проклятия! Это проклятие я чувствую уже сейчас – потому так безрадостны дни мои сегодняшние, так чего уж говорить о будущем…»– А ты чего не пьешь? – спросил Кахарман.Ладов плеснул и себе.– Недолго я здесь задержусь, – сказал Кахарман. – Проторчал два года на Балхаше – что там творится, Бог мой! Все то же самое, что и у меня на родине. Приехал сюда – и здесь то же! Иртыш, в сущности, полуживой, бьется в предсмертных судорогах. Скоро от него ручеек останется, и экскурсоводы будут рассказывать: вот здесь десять лет назад, товарищи, протекала великая сибирская река Иртыш… Нет сил смотреть! – Кахарман стукнул кулаком по столу. – Надо уезжать! – Помолчав, он грустно улыбнулся и сказал заплетающимся языком: – Я с каждым годом становлюсь смешнее и смешнее, как Коркут-баба…Эту легенду Ладов не раз слышал от казахов. Ну и удивительный же был человек, этот Коркут-баба! Никто так сильно не любил жизнь, как он, музыкант с кобызом. И никто не был так наивен, как он. Подумать только! Он полагал, что люди умирают потому, что на свете существуют могильщики и существует земля, в которой они роют могилы. И всякий могильщик – то ли в шутку, то ли нет – отвечал ему, когда он спрашивал, для кого роют могилу: «Говорят, есть на свете музыкант с кобызом – для него и роем». Много земель обошел Коркут, и везде ему могильщики отвечали одно и то же: для Коркута.

Тогда он бросил в Сырдарью ковер и поплыл на этом ковре по течению. Он сильно тосковал, он понимал, что теперь ему не вернуться к людям, не вернуться на землю, потому что среди людей, потому что на земле живут могильщики. Он днем и ночью играл на своем кобызе прекрасные, волшебные мелодии о жизни, о любви и счастье. И заслушивались люди по берегам, и печально махали ему руками. Наконец ковер вынесло в море. Его светлые песни полюбили и рыбы, и чайки, и даже сама Ата-балык заслушивалась ими. Много лет, как только поднималось из-за горизонта солнце, брал в руки Коркут кобыз и начинал играть. И выплывала Ата-балык, слушала и спрашивала: «Много печали в твоей музыке, Коркут. Откуда эта грусть? Что гнетет тебя?» «Эх, Ата-балык, – обычно отвечал Коркут, – жизнь – это вечная печаль. Как же веселиться мне, если я знаю, что рожден для того, чтобы однажды умереть?» «Значит, нет в жизни радостей?» «Мало радостей, зато много страданий». «Так отчего же ты боишься смерти? Разве она не избавит тебя от страданий?» «Как ни горьки страдания, Ата-балык, но жить хочется, а умирать страшно». «Тогда не умирай, Коркут! Твоя музыка нужна здесь, в этом мире, хоть и полон он страданий». «Да благословит тебя царь всех вод – Сулеймен, Ата-балык! Да услышит он твои слова и примет мою печаль близко к своему сердцу!» Однажды Ата-балык спросила музыканта: «Говорят мне, что ты не спишь ни днем, ни ночью, Коркут. Правда ли это?» «За мной следит Всевышний. Он только того и ждет, чтобы я заснул. Как только я усну, он выкрадет из меня душу и унесет на небо…» И так ответила ему Ата-балык: «Пока я с тобой, не бойся ничего. Спи, я буду стеречь тебя». И Коркут поверил могущественной рыбе – и стал с тех пор спать. «Какое это блаженство – сон!» – восхищенно думал он. Однако всем известно, что не бывает на свете людей, которым удается избежать своей участи. Смерть все-таки следовала за ним, как ни печально ей это было. Да, да – дело в том, что она очень жалела Коркута и всячески оттягивала это роковое мгновение, когда взмахнет она над ним своим крылом. Частенько Всевышний упрекал ангела смерти Азраила в излишней доброте к Коркуту, но ничего не мог поделать с собой Азраил – он следовал за Коркутом по пятам и наслаждался игрой его кобыза. Азраил часто возражал Всевышнему так: «Если забрать душу этого гения – что станет с его волшебной музыкой? Мне жаль Коркута до слез – такие вдохновенные музыканты рождаются на земле раз в тысячу лет». – «Разве гений его не моих рук дело? Разве не я распоряжаюсь его жизнью?» – отвечал творец. «Но зачем же ты создал его отличным от других людей? Зачем же ты не отпустил ему два жизненных срока – разве гений не достоин того?» – «Это правда, что Коркут гений. Но я не делаю исключения и для гениев. В конце концов, он не Бог, а всего лишь двуногое существо… Лети быстрее на землю и доставь сюда его душу!» И полетел Азраил к Коркуту. Коркут проснулся на своем ковре в холодном поту и понял, что разговор творца и ангела всего лишь приснился ему. Но не в таком он был уже возрасте, когда люди легко отмахиваются от снов. Впервые печально понял он, что и ему не избежать смерти. «Коркут-баба, – сказал он себе, – твоя смерть ходит где-то рядом, встреть же ее с достоинством». Так сказал он себе, умылся морской водой, прочитал утреннюю молитву и взял в руки черный кобыз. И заплакал кобыз, едва пальцы Коркута коснулись его струн. И увлажнились было глаза музыканта, но усилием воли Коркут сдержал слезы, чтобы не увидел Азраил его слабости. Ата-балык плыла рядом, подталкивая красный ковер. Она спросила: «Невесело тебе сегодня, Коркут?» Ничего не ответил Коркут, лишь громче заиграл его кобыз. Кобыз пел о том, как слаб, немощен человек, но как безмерна, бесконечна жизнь, которую он оставляет. Коркут, не признававший ислама, а до последнего своего часа поклонявшийся лишь огню, вдруг наяву увидел этот яркий свет. Но не сразу понял он, что за огонь зовет его к себе – не сразу догадался, что не огонь это, зажженный человеком, а лик солнца, поднимающегося из-за горизонта. И тогда вздрогнул он и подумал: сегодня, когда небесное светило на закате коснется линии воды, мое старое тело, на протяжении девяноста шести лет наслаждавшееся жизнью, станет хладным трупом. Но странное дело! Чем надрывнее плакал черный кобыз, тем светлее становилось лицо старца. Его сердце, казалось бы бесчувственное, оттого что радость в нем часто сменялась печалью, все больше и больше теплело, и мигом потеплевшая душа сама стала с нетерпением рваться к небу. Его сердце говорило: «Стыдись! Не унижай себя неблагодарной любовью к жизни – ведь жизнь так скоротечна! Разве ты не устал? Разве ты не хочешь отдохнуть? Не жалей о ней, ведь впереди у тебя вечное блаженство – ты теперь никогда не будешь думать о смерти, теперь ты будешь счастлив навеки. Время безжалостно здесь, на земле, – для него все равны. А там его просто не будет – разве это не блаженство: никогда не думать о времени! Торопи земную смерть, Коркут, – с ее наступлением ты будешь рожден заново, для новой жизни…» И тогда Коркут, воздев к небу руки, прошептал сквозь счастливые слезы: «Смерть, иди ко мне!» В это самое время змея, посланная Азраилом, вползла ему на грудь, и яд ее мгновенно проник в кровь старца. Кобыз выпал из его рук, и Коркут умер. С печалью приветствовал его Азраил: «Добро пожаловать, святой Коркут! Да обретет твоя душа покой в раю!» И черный туман пал на море – черный морок пал на море. Море буйствовало, вздымая гигантские волны. Это заметалась Ата-балык в глубинах – тоска вдруг пронзила ее. Она металась по морю в поисках красного ковра, в поисках друга, но душа святого старца уже покоилась в небесах…

От смерти не спастись, ее не избежать,

Когда б ты мог себя и львом средь львов считать.

Захочет Бог-звезда сорваться вдруг с небес —

И рухнет, чтоб у ног осколками сверкать.

Жигиты, верьте мне – над нами Бог велик,

Пускай ему хвалу возносит наш язык,

Коркут на сорок лет свой возраст пережил,

И все ж в конце концов скончался тот старик.

Закрыл глаза старик – и замерли ветра.

Так и жигит умрет. Так молнии игра

Большое дерево порой испепелит

В единый только миг. Куда как смерть быстра.

С тех пор стали ходить слухи, что тоскующая Ата-балык часто зовет к себе душу Коркута: говорят, что порой душа Коркута, в самом деле, нисходит с небес и подолгу беседует с могучей рыбой. – Да, я уеду с Иртыша. Коркут-баба бегал от смерти, а я буду бегать от мертвой воды. Боюсь только, всюду станет преследовать меня эта мертвечина… – снова проговорил Кахарман.– А куда бежать мне? – в тон ему ответил Ладов. – Говорят, хорошо там, где нас нет. Глядя на вас, Кахарман Насырович, я думаю: ну, брошу я родные места, что это изменит? – Он замялся. – Не принимайте на свой счет, пожалуйста, мои слова.– Ты близок к истине, хоть и неприятно мне это слышать. – Кахарман поднялся. – Давай собираться. И ребята пусть готовятся…И снова им навстречу баржа Мальцева. И снова рвет душу хриплый голос Высоцкого:

Сыт я до горла, до подбородка,

Даже от песен стал уставать.

Лечь бы на дно, как подводная лодка,

И позывных не передавать…

Айтуган и дети уже сидели за столом – ждали отца к ужину. – Не хотят, есть без тебя, – улыбнулась Айтуган, чувствуя, что Кахарман снова приуныл, да к тому же от него явственно попахивает винцом. В такие минуты она старалась отвлечь его от мрачных мыслей, и это ей часто удавалось: по своей природе была она женщиной чуткой, мягкой, порою даже податливой, и не без преднамеренности. Ибо умная женщина отличается от глупой еще и тем, что умеет дать почувствовать мужчине, что он в доме хозяин – тот хозяин, к мыслям которого прислушиваются, внутренний мир которого – вроде бы невидимый, но, хрупкий и ранимый, становится таким же значимым, как и события внешнего окружающего мира.А разобраться – Айтуган тоже приходилось не сладко. Она терпеливо сносила все жизненные невзгоды, но в душе у нее, конечно же, было неспокойно, тревожно. Вот уже полтора года, как они жили в Семипалатинске – ютились в маленькой комнатке в одном из бараков. Как-то Айтуган напомнила Кахарману: «Ты говорил, что к этому лету решится с квартирой. Не узнавал?» – «Узнаю…» – ответил Кахарман без особого энтузиазма, и Айтуган поняла, что просить и унижаться он не будет. С тех пор она о квартире не заикалась. Носить из колодца воду ей помогают дети. После Синеморья и Балхаша она никак не может привыкнуть к здешним морозным зимам с пронзительными ветрами. На автобусных остановках ветер прохватывает насквозь – и сама она, и мальчики прыгают словно мячики, чтобы хоть как-то согреться. Потом входят в заиндевелый автобус и целый час в этом морозильнике едут из школы – она одна казахская на весь Семипалатинск – домой, на другой конец города. У них здесь ни родных, ни близких. И хоть была она в хороших отношениях с коллегами на работе, однако ни с кем не сошлась близко. Все ее сотрудники, кроме того, живут в центре города – не больно-то наездишься к ним в гости из Затона. И к себе их неудобно пригласить – неужто в эту крохотную комнатку в бараке? Невольно ей приходилось общаться только с одним человеком – женой Якубовского Марией. Однако Айтуган не унывала, не впадала в отчаяние, понимая, что если расклеится и она, то жизни у них с Кахарманом не будет.

Впрочем, Кахарман и сам не мог привыкнуть к Семипалатинску.

После морских волн, морского простора Иртыш казался ему блеклым, обыденным. Лишь постепенно он стал отдавать себе отчет, что не следует море сравнивать с рекой. На реке ли или на море родился человек, но и море ему может показаться тухлой лужей, если оно ему не родина: и река ему может чудиться бесконечным морем, если он рожден на ней. Кахарман припоминал тоскливые вздохи своей матери: «Увидеть бы снова Иртыш, сыночек, ведь я родилась там… Поехать бы в Чингистау, поставить юрту на Жидебае и зажить как много лет назад…» Он тогда обиженно думал: «Как же можно бросить наше море – наше голубое, наше доброе море?» Теперь он понял многое.

Однажды Якубовский, отправляясь по делам в Чингистау, пригласил с собой Кахармана, помня его слова о том, что это родина его матери. Кахарман согласился с радостью.

Случилась эта поездка осенью, в ту пору, когда путник, созерцая однообразные пейзажи увядшей степи, впадает в уныние. Только в горах Орды им улыбнулась зелень, которую почему-то пощадило знойное лето. Якубовский и Кахарман повеселели. Над зелеными лугами вдалеке парили голубые вершины Чингистау. Вскоре они были на Жидебае, у памятника Абаю. «Здесь родилась моя мать», – тихо проговорил Кахарман и просветленно улыбнулся. Якубовский молча приобнял Кахармана и похлопал его по плечу. И все-таки здешние окрестности казались невзрачными и скудными, особенно по сравнению с тем далеким временем, когда здесь жил Абай. Говорят, Жидебай был тогда цветущим краем, богатыми были его сочные луга и зеленые пастбища. Кахарман долго стоял у памятника и у могилы Шакарима. Осень. Тишина. Запустение…В Жидебае их встречал секретарь райкома Гафез Матаев. Заметив, что Кахарман подавлен, он стал утешать его. «Это места зимовий Абая, его джайляу находятся дальше, в горах. Уверяю тебя, Кахарман, там есть на что посмотреть – райские места! Можно было бы, и сейчас подняться в горы, пожить в юрте, да холодно, время к зиме идет. В Чингистау надо летом приезжать». – «То есть ты нас приглашаешь на следующее лето?» – спросил Якубовский. «Да, но я и сейчас могу вам кое-что показать. Вы слышали о пещере Коныраулие? Это место считается святым. Хворые люди ночуют в ней ночь-две, и с ними, как рассказывают, иногда случаются чудесные исцеления». – «Это та пещера, которая описана в романе «Абай»?» – спросил Кахарман. «Совершенно верно! – ответил Гафез. – Так что едемте!»По местам Абая они ездили три дня. Слушали рассказы старожилов – они были красноречивы, пели красивые песни, слушали кюи. Это и в самом деле был чудесный уголок казахской земли – старинный, сохранивший многие древние народные обычаи.Гафез настроил старинную домбру и плавным грудным голосом запел печальную песню Абая. Горестные слова слились высокой мучительной мелодией:

Измучен, обманут я всеми вокруг,

Меня предавали и недруг и друг.

Средь близких и дальних почти не найти,

Кто б не был причиною горестных мук.

Один – из-за выгод приятель тебе.

Споткнешься – покинет в неверной судьбе,

скажет тогда: «Я такой же, как он».

И рядом не встанет в неравной борьбе.

На честного тысячи плутов кругом, —

Как тут в одиночку бороться со злом?

Распутство и пьянство повсюду царят,

О дружбе, о пользе нет мысли ни в ком.

К заслугам, к летам – уважения нет,

Стяжатели вылезли гордо на свет.

За деньги все рады позорить и чтить,

Мгновенно в любой перекрасишься цвет.

И в той же юрте чабана, недалеко от Коныраулие, впервые Кахарман не утерпел, и сам спел песню-жыр, которую много раз слышал от Акбалака:

Как часто под старым, в заплатах седлом

Есть конь, что назваться бы мог скакуном.

Среди старых стрел ты найдешь, может быть,

Такую, что в силах кольчугу пробить.

Встречай подходящих с открытой душой,

Но помни: средь них может быть и такой,

Что, смуты любя, наш нарушит покой.

Ой, люди, вы – шакалы,

Так надо вас звать.

Гафез был необычайно растроган: «Никогда бы не подумал, Кахарман, что у тебя может быть такой выразительный голос!» Растроган был и Якубовский. Он пылко проговорил: «Какой же все-таки емкий, точный народный язык: казахский ли это, русский ли…» – «Втолковал бы это ты нашим бюрократам», – усмехнулся Кахарман, припомнив запрещающий окрик инструктора отдела на заседании республиканского ЦК, когда он начал свое выступление на казахском языке. Ярость после окрика заклокотала в Кахармане. Он готов был придушить этого инструктора его же собственным нелепым оранжевым галстуком. Тогда он, еле сдерживая себя, демонстративно стал говорить о положении дел на побережье по-английски. «Идите к своему министру, мы вас не можем принять!» – замахал инструктор руками. «Олл коррект!» – Кахарман собрал свои бумаги и вышел. Шагая по длинному коридору, он жалел об одном: о том, что не знал английских ругательств. Хотя бы на чужом языке высказать этому угоднику, этому сукину сыну, какое место он готов вылизать у своего начальства, лишь бы не рассердить лишний раз своих повелителей! По возвращении домой он был вызван в обком к первому секретарю. «Ты что – спятил? – набросился на него Алдия-ров. – Чего ради ты решил в ЦК выступать на казахском языке? Ты что – националист?» – «Что же это получается? – ответил Кахарман. – Если я говорю с казахами на казахском языке – это национализм?» – «Надо уважать товарищей из ЦК, Насыров! Твоя строптивость доконает тебя!» – «Кожа Алдиярович! Вот сейчас мы с вами хорошо изъясняемся на казахском. Ни вы меня, ни я вас не считаю националистом. И друг друга, кажется, мы уважаем вполне». Алдияров помолчал и ответил: «Мы с тобой в своем кругу – совсем другое дело. (Странная логика!» – подумал Кахарман.) На этот раз прощаю, а в следующий раз, товарищ Насыров, придется положить партбилет вот сюда!» И он постучал маленьким, сухоньким кулачком по столу, который был совершенно свободен от каких-либо бумаг. Потом подошел к окну и отвернулся. Это означало, что прием окончен. Возвращаясь на плавбазу, Кахарман размышлял о любопытной привычке Алдиярова. «Интересно, что он может увидеть за окном? На чем может остановиться его взгляд, когда он созерцает этот пыльный, запущенный до удручения город? Ни одного доброго дела он не сделал для города Кзыл-Орда за те пятнадцать лет, которые просидел в кресле первого секретаря. Все погрязли в коррупции, настоящие коммунисты ошельмованы и изгнаны. Загнали в норы, заставили замолчать и специалистов, и просто работников, знающих дело, умеющих мыслить перспективно…»Кахарман понимал – теперь очередь за ним. Лев, как говорится, прыгнул. До этого Алдияров хитрым маневром избавился от Акатова. Ему с первого дня не понравился новый председатель облисполкома, который быстро стал уважаемым и любимым человеком в городе. Ни одной жалобы он не оставлял без внимания, никогда не отделывался от людей отпиской или отговоркой. Алдиярову достаточно было одного лишь звонка в Алма-Ату… После этого Акатов был назначен на пост республиканского министра. Повышение? Как бы не так… Провожая его в столицу, Алдияров насмешливо похлопал Акатова по плечу: «У нас всегда ценилась молодежь, за ней будущее». Акатов снял руку секретаря со своего плеча: «Мне трудно бросать этот край, когда он в таком положении. Я намеревался искренне и честно работать здесь…» Алдияров прервал его: «Не мы все это решаем, а Центр. Вот ты и едешь в этот самый Центр, надеюсь, там по достоинству оценят твою искренность и честность…»Между тем чабан со своей хозяйкой стали готовить для гостей постель, а Кахарман с Гафезом вышли на воздух. В горах уже была ночь – воздух был прохладен, звезды блестели крупно и ярко; с запада потянул ветер. Кахарман чувствовал себя великолепно, за эти три дня благодаря Гафезу, ему удалось вернуть душевное равновесие, которое он давно утерял.Кахарман запахнулся в плащ и растроганно обратился к Матаеву: «Я очень рад, что познакомился с таким чудесным человеком, как Вы дорогой Гафез. В последнее время мне редко везет на хороших людей. Мне, в свою очередь, пока некуда пригласить вас – пока что я сижу на чемоданах. Но как только обустроюсь, обязательно встретимся и за моим дастарханом, идет?» – «Идет!» – весело согласился Матаев; ему тоже понравился Кахарман. Но, как частенько бывает в жизни, больше им не удалось свидеться, хотя Кахарман всегда вспоминал о Матаеве очень тепло.Из юрты послышался голос чабана – постель была готова. В это самое время грохнул взрыв. Земля под ногами Кахармана пошла ходуном. «Это на полигоне! – Якубовский сплюнул в сердцах. – А ведь совсем недавно митинговали люди на встрече «Невада – Семипалатинск»!» – «К чертовой матери надо гнать ту власть, которая не считается с мнением народа!» – тоже выругался Кахарман. Чабан сказал: «Они всегда взрывают в это время, перед самым рассветом. У нас недавно здесь – всего в пяти километрах отсюда – после взрывов образовалось озерцо. А место здесь живое – здесь богатые джайляу двух местных совхозов. Три отары овец, попив этой воды, погибли – сдохли овцы, не отходя от водопоя, прямо на берегу. А мои овцы облезли к вечеру – все как одна! Мне говорят – будем сдавать на мясо. А я думаю – чего с этим мясом будут делать? Неужели людей посмеют кормить? – Чабан повернулся к Якубовскому: – Мы будем есть баранину, а баранина будет есть нас?» Иван сердито ответил: «А кого же – зверей, что ли, кормить станут?! Человек наш – ничего, он съест, он все съест, что ни дай, – так уж мы воспитаны…» Чабан покачал головой: «После этого случая как-то волки задрали трех моих овец и сдохли сами – поехал к соседу и увидел их вон за тем пригорком. – Чабан показал в темноту. – И хоть бы одна ворона села на них! Нет – кружить кружат, а никак не садятся: чуют – отравлены».«Это что! – воскликнул горько Матаев. – Расскажи людям о своей семье – пусть узнают, что здесь у нас творится!»Чабан помолчал, потом сказал: «Чего уж тут рассказывать. Кто теперь поможет моей беде – Правительство? Бог? – Он взглянул на Кахармана. – Вы не видели моих детей? Сейчас они спят вон в том флигельке. Старший сын в этом году закончил школу и… – голос его дрогнул, – …и повесился. В нашем районе это не первое самоубийство. Вешаются, стреляются – в основном молодежь… Дочке моей четырнадцать лет, а росту в ней всего пятьдесят восемь сантиметров – дальше не растет. В совхозе много таких, а по району около сотни. Младшенькому семь лет – родился со сросшимися ногами. Дебил он…» – Чабан сказал это, понизив голос, чтобы не слышала жена, которая как раз в это время вышла из юрты. Кахарман был поражен рассказом. «Какой ужас! Какие мы варвары, если так безжалостно истребляем свой народ! Здравствуй, наше светлое будущее, коммунизм! Ты не за горами – ползем к тебе на карачках, прихватив с собой всех уродцев-карликов, дебилов со сросшимися ногами, всех отравленных своих детей, – здравствуй!»Он так и не уснул за эти два часа, которые оставались до утра. Выехали они рано. Но дети чабана уже встали. У Кахармана не хватило мужества оглянуться на них – два уродца возились в глубине двора, издавая какие-то странные, прихлюпывающие звуки. Он быстро отвел глаза, полные слез, и поторопился в машину.– О чем задумался, Кахарман! – отвлекла его от мыслей Айтуган.– Помнишь, я тебе рассказывал о том чабане, с Чингизтау? – ответил Кахарман. – Снова он мне вспомнился…Однако Айтуган понимала, что мучает Кахармана не только это. Она была терпелива, не лезла к нему в душу с расспросами – полагала, что муж сам поделится с ней в ту минуту, которую сочтет нужной.В дверь постучали. Вошел Якубовский, и маленькая комната, вместившая в себя тучного, неуклюжего человека, стала еще меньше.– Ждал тебя к концу рабочего дня – как видишь, не дождался. – Он пожал, руку Кахарману и приветливо кивнул Айтуган, потом присел, и к нему тотчас же прилипли дети.– Дядя Ваня, а Вовка вернулся из лагеря? – спросил младший малыш.– Будет в пятницу как штык! А в субботу всех вас повезу на рыбалку, так что готовьте удочки!– Удочки давно готовы! – загалдели ребята. Айтуган стала их выпроваживать на улицу, потом принялась возиться с чаем. Якубовский приостановил ее:– Айтуган, я буквально на минутку, у меня еще масса дел. Привез письмо от Саята. Почему-то он отправил его на мой адрес. – Он протянул Кахарману конверт. Кахарман углубился в чтение, а Якубовский с сожалением развел руками: – Айтуган, милая! Никак у меня не получается с квартирой: тянут и тянут, черти! Горсовет в этом году не выделяет пароходству ни одной. Ей-богу, не знаю, куда глаза от вас прятать…– Ничего, Иван, подождем, – стала успокаивать его Айтуган. – Одно плохо: далековата казахская школа, а все остальное можно перетерпеть…– Да уж конечно, – виновато улыбнулся Якубовский, – ничего другого не остается… – Он вдруг хлопнул себя по лбу. – Ребята, совсем забыл! Ведь рядом с этой школой есть у нас барак – там освобождается три комнаты. Хотите, перебирайтесь туда? Комнатки, правда, не ахти какие, такие же маленькие, но все-таки их три.– Это же здорово! – Айтуган даже покраснела от волнения. – Конечно, переедем, какие тут могут быть вопросы!Кахарман вложил прочитанное письмо в конверт.– Те три комнаты получает мой помощник Саша Ладов, ты что – забыл? – спросил он.– А он пускай въедет сюда!– Нет, Ваня, так некрасиво получается. У него тоже двое детей…– Для Ладова это даже удобнее. Ближе к работе, детский сад через дорогу…– А ты говорил с Сашей?– Меня только что осенило! Я с ним поговорю, ты не волнуйся…– Ты просто не в курсе. Он собирался перевезти сюда тещу из-под Рязани. В деревеньке шесть старушек и один старик. Ей там совсем худо. Раньше он заботился о них – недавно помер.Айтуган отвернулась. Кахарман осторожно положил ей руку на плечо:– Давай не будем карабкаться по спинам других. Так ведь любое счастье бедой обернется. Я работаю в пароходстве всего два года, а он ждет восемь лет. И ты, Ваня, не разменивайся на пустяки. Мы же видим, что не все в мире зависит oт тебя. – И он сменил тему, чтобы сгладить неловкость, воцарившуюся между тремя взрослыми людьми: – Привет тебе от Саята, и тебе, Айтуган, поклон. Наш Саят теперь в должности – начальник большой плавбазы. Зовет к себе на Каспий. – Он сделал жест Якубовскому, предлагая выйти на улицу. Шофер синей «Волги», дожидавшийся своего начальника, включил зажигание.– Подожди, еще не скоро, – Якубовский махнул шоферу рукой и обратился к Кахарману: – Нам увеличили со следующего года план по гальке до 18 миллионов. В связи с этим разрешают открыть собственную плавбазу. Есть мысль назначить тебя начальником. Так что пиши отказ Саяту – пусть не задирает нос!– И ты думаешь, что я соглашусь? Ты что, не знаешь, как я отношусь к этому грабежу средь бела дня?!– Никогда не слышал этого от тебя!– А потому, что никогда не спрашивал! Мы на грани того, что погубим эту реку! Конечно, не надо никакого напряжения мысли, чтобы так варварски пользоваться ее богатствами – ни расчетов тебе, ни проблем; бери да черпай миллионами! А что будет завтра? Завтра мы будем тратить миллионы на то, чтобы все сделать как было! Да и то, если это будет хоть в какой-то степени возможно. А если окажется, что не осталось у нас ни единого шанса?– Да разве я не понимаю этого? – расстроился Якубовский.– Ты перед начальством стоишь руки по швам – не верю я, что ты понимаешь!– Между прочим, – обиженно возразил Якубовский, – наше пароходство заработало на гальке сотни миллионов рублей!– Заткнись ты об этих миллионах, слышать не могу – тошно! Это все бумажки, а не деньги. Но если ты так свято веришь в них, ответь мне, какая польза от этого хотя бы пароходству?– Никакой. Все практически уходит в госбюджет.– Конечно! Чиновники в министерствах тоже хотят жрать – и не ту вонючую колбасу за два двадцать, которую мы видим с тобой раз в месяц, а совсем другую, хотя и за ту же цену. А не разумнее ли было бы: половину этих денег использовать на восстановление реки? Кто же будет возвращать ей долги – ты посмотри, какая она разграбленная, нищая!Якубовский снова помрачнел и заметил:– Кстати, ты знаешь, что эта галька добывается без какого-либо предварительного проектирования вообще? Просто однажды было сказано: давай, ребята, чем больше – тем лучше…Кахарман опешил.– Чему ты удивляешься? И так по всему побережью Иртыша – и в Омске, и в Томске, и дальше! Грабят кто как может…– А ты не грабь, товарищ Якубовский! – тихо проговорил – Кахарман, задыхаясь от гнева.– Если не я – то другой будет грабить. Не я граблю – система грабит!Они сели на скамейку, отвернувшись, друг от друга, и долго молчали.– Поеду я, – вяло проговорил Якубовский. – У меня вечерняя планерка…– Подожди, Ваня, – придержал Якубовского Кахарман. – Я принял, решение. Здесь оставаться я больше не могу. У тебя отличный участок, ребята тоже хорошие, и город неплохой – но так жить я больше не могу. Я, в конце концов, не безмозглая скотина, чтобы не думать о том, чем я здесь занимаюсь!– И куда ты собрался? На Каспий?– Пока не знаю. Когда решу, сообщу.Якубовский уехал, Кахарман остался сидеть на скамейке. Он прислонился спиной к стенке барака, еще не утратившей дневного тепла, устало прикрыл глаза. Мальчишки, не обращая на него внимания, лихо гоняли мяч, звонкие их голоса весело улетали в небо и словно бы растворялись там. К нему подсела Айтуган.– До школы три дня, а от Бериша нет и нет вестей. Я уже начинаю волноваться…– Будет тебе Бериш… – Кахарман вдруг впервые за сегодняшний день улыбнулся тепло и приветливо. – Я дважды уронил нож – верная примета, скоро он будет, – И он обнял жену.Стало прохладнее – заметно сгущались сумерки.– Зови мальчишек ужинать.Айтуган встала и ушла в дом.– Папа, смотри, кто идет! – вдруг вскрикнул младший и стремительно рванулся навстречу.К бараку быстрыми, энергичными шагами приближался Бериш. За его плечами был рюкзак.– Коке! Здравствуйте! – сказал Бериш.– Сынок! Бериш! – растроганный Кахарман обнял сына, на него дохнуло родным запахом Синеморья. Младшие липли к Беришу, перекрикивая друг друга. Айтуган выскочила из дому и тоже бросилась к Беришу.– Мам, ты приготовь чего-нибудь, – наконец выговорил Бериш, освобождаясь от поцелуев и объятий. – А я пока пойду окунусь… По Иртышу соскучился…Младшие увязались вслед за ним. Айтуган энергично принялась собирать на стол.– «Приготовь чего-нибудь», – повторяла она слова сына сквозь радостные слезы. – Совсем взрослый стал, боже мой. – Далекая туманная улыбка блуждала на ее лице. – Подумать только, таким это басом говорит: «Приготовь чего-нибудь»…Вскоре снова сели ужинать. Бериш на каждый вопрос отца о родителях, о море, о жизни в Караое и Шумгене отвечал рассудительно, обстоятельно, что слегка смешило Кахармана. Зато Айтуган смотрела на сына почти что набожно; немой восторг был написан на лице матери – впрочем, тоже забавный.– Бабушка часто болеет, – рассказывал Бериш – Из города тетя приезжала, опять повезет ее в горбольницу. В ауле почти, что никого не осталось, Коке. – Бериш помолчал, собираясь с мыслями. – У дяди Мусы дикие лошади сманили иноходца. И сивая наша чуть было с ними не ушла, спасибо дядя Муса во время это заметил, стал стрелять и отбил…– Как же он теперь без своего иноходца?– Так. Потерял покой. Отправился за табуном, хочет отбить. Только вряд ли ему это удастся. Говорят, что эти табуны теперь ушли за Балхаш. Его байбише каждый день ходит к нам, вздыхает, говорит: Бог с ним, с этим треклятым мерином, лишь бы сам вернулся живым…– Как дед? Не болеет?– Дедушка здоров. Но теперь он не такой, как раньше. Все время молчит и о чем-то думает. Молится по пять раз на день – я уже и со счета сбился. Говорит – будет в море вода, будет! Папа, это ведь невозможно?– Разумеется, невозможно. Но пусть он верит. Это помогает ему жить. Вера – это великая вещь, Бериш. Еще какие новости?– Новость еще такая. Теперь у нас работает лаборатория. Руководит ею дядя Игорь. Профессор Славиков передал через него дедушке и бабушке индийский чай и конфеты.– Что за лаборатория? – чуя недоброе, встрепенулся Кахарман.– Они называют ее «лаборатория по наблюдению за гибелью моря».– Значит, наше правительство все-таки пожертвовало морем! – воскликнул Кахарман и надолго замолчал. Вскоре он, пряча глаза, полные слез, вышел из дому.Дети потянулись было за отцом, но Айтуган их остановила:– Пусть он побудет один, Бериш. Если б ты знал, как тяжело ему было услышать про эту самую лабораторию…Наступило время укладываться. Кахарман, лежа в постели, долго ворочался с боку на бок. Айтуган поцеловала его в плечо и тихо сказала:– Я очень тревожусь за тебя. Ты плохо спишь ночами, ты много пьешь – вижу, что здоровье у тебя теперь совсем не то, что было прежде…Что мог ответить ей Кахарман? У него не шла из головы новость, которую привез Бериш. «Варвары! – думал он. – Самые настоящие варвары! Они думают, что живут на земле последний день. Подождите, море еще отомстит вам!»Наконец утомленное его сознание стало проваливаться в сон. Ему снова снилось море. Снился остров Керым, снилась тихая заводь, где обычно собиралась крупная рыба.Он сразу увидел Ата-балык. Она двигалась тяжело, была до последней степени исхудалой. Рядом плыла другая рыба – рыба-мать, тоже худая и изможденная. За ними тянулся косяк. И чем ближе подплывал этот косяк, тем страшнее становилось Кахарману. Плотное скопище не рыб, но каких-то уродливых существ надвигалось на него. Это были твари с двумя или тремя головами, со сросшимися хвостами, без привычных плавников, с уродливо увеличенными глазами и туловищем. И было непонятно, куда движется этот косяк, было непонятно, в самом ли деле во главе этого косяка движется Ата-балык или, помыкаемая скопищем этих тварей, она плывет сама не зная куда. Глаза Ата-балык были красные, безвольные, запавшие. Может быть, это были последние минуты ее жизни, ибо вдруг – и сердце Кахармана недобро дрогнуло – она медленно медленно, но неотвратимо стала погружаться – и следующие за ней рыбины вдруг заметались тревожно, мелькнула пасть черно-бурого сома… Приснился ему и отец.Мулла Насыр, опустившись на колени, шептал молитвы на белом мертвом берегу. Он был худ, изможден, как Ата-балык. И еще – он был совершенно сед. Выпуклые кости его лица, обтянутые тонкой морщинистой кожей, производили страшное впечатление – фигура его на берегу казалась мешком, в который побросали остро выпирающие человеческие кости. В глазах его, устремленных в море, была неизлечимая тоска. «Отец… – позвал его Кахарман. – Отец!..» Старик, стоявший на коленях прямо, не обернулся. «Отец! Синеморье!.. Отец!..»…Все это грезилось Кахарману ранним утром, когда Айтуган была уже на ногах. Женщина замерла у постели мужа.«Отец… – звал Кахарман. – Отец, обернись… Ты ведь жив еще, отец…»Айтуган присела рядом и стала гладить руку мужа, тихо шепча:– Успокойся, Кахарман… Успокойся…«Отец… – бормотал во сне Кахарман и всхлипывал. – Зачем ты молишься? Какому Богу ты молишься? Все пропало, отец, слышишь ты?!»Старый рыбак смотрел вдаль и молчал.«Ответь мне, отец!»«Молчи, сын! – вдруг зашептал, не оборачиваясь, Насыр, и было в этом шепоте неистовство, поразившее Кахармана. – Не кличь беды, она у порога! Молись! Молись Аллаху!»«Да где же он, этот Аллах? – закричал Кахарман. – Зачем он мне нужен, если все потеряно?!»«Чтобы остаться человеком, сын мой!..»

IX

Cтали приходить в упадок и рыбацкие селенья по побережью Синеморья. Среди других, кто не трогался с места – а их осталось мало, – были, конечно, Насыр и охотник Муса. Некуда было ехать и сумасшедшей Кызбале с ее верной собакой. Не трогалась с места и Жаныл с сыном Есеном. Рыбакам было непривычно жить – рыбы в Синеморье почти не стало, ехать за добычей в далекие экспедиции, как это делала бригада Камбара, многие не хотели. Кто-то взялся пасти скот, другие принялись кормиться землей. Для них это было лучше, чем бросить на произвол судьбы могилы предков и податься в чужие края.

Лишь в Шумгене все было более или менее благополучно. Отсюда уехало всего лишь несколько дворов, так что на фоне общей печальной картины этот главный поселок выглядел получше других. Исправно шумгенские рыбаки продолжали выезжать на Каспий, Балхаш. Выезжали они также в Чардару, Торгай и Ыргыз. Так с миру по нитке кое-как дотягивали они до плана, выполнение которого требовалось с прежней неукоснительностью. У себя же дома – зимой – отлавливали рыбу в запрудах, построенных еще Кахарманом. Рыбаки, казалось, стали свыкаться со своей невеселой долей, ведь продолжалось это уже около десятка лет…

Мало об этом задумывался за своими болезнями старый жырау Акбалак, лежа у теплой печи. К нему из Караоя переехала одна из дочерей с зятем, и хоть был теперь за ним хороший уход, болезнь все же не отступала.

Ночами он мерз, даже лежа у печи, а днем не было никакого желания выходить на солнцепек, словом круглые сутки старался согреться. Он грелся и дремал, дремал и снова грелся. Иногда он испуганно вскакивал, садился, подобрав под себя ноги, – ему за дремой вдруг чудилось, что он уже умер. В такие минуты он торопливо брал в руки домбру и начинал наигрывать, перескакивая с одной мелодии на другую, с горечью понимая, впрочем, что теперь-то ему не сыграть даже одного кюя от начала до конца.

В эти дни с Акбалаком случилось событие, сильно всколыхнувшее его душу. У него было утешение – молодая рыжая кобыла, за которой он ухаживал увлеченно, словно мать за малым дитем. Недавно ее увели с собой дикие кони…

Разлучник – огненный, поджарый жеребец – смело вошел во двор и, будто бы чувствуя, что слабый, немощный хозяин не окажет ему серьезного сопротивления, нагло пританцовывая, приблизился к кобылке. Жеребец в мгновение ока разорвал сильными молодыми зубами привязь кобылки и стал кружить возле нее, играться…

У Акбалака, с восторгом наблюдавщего эту сцену чужой любви, ноги будто бы приросли к земле. Жеребец, нежно кусая возлюбленную за холку, увлек ее за собой и за калиткой победно ударил несколько раз копытом о землю. Табун нетерпеливо заржал, призывая новобрачных под свои крылья, и тут же рванул с места.

Босой Акбалак метался по дому, торопливо разыскивая свои калоши. Лошади к тому времени были уже на окраине аула. Гладкие их спины в лучах заходящего солнца отливали золотом, гривы и хвосты вздымались на ветру. Акбалак стал звать кобылку – он несколько раз выкрикнул ее имя. Та обернулась, придержав бег. Но что ей был голос слабого, немощного хозяина – впереди ее ждала вольная, новая, молодая жизнь. Жеребец стал ее подталкивать, торопить. И тогда она громко и протяжно заржала – и сердце старого Акбалака вздрогнуло, и вся его одинокая душа рванулась к ней. «Прощай! Прощай!» – пробормотал он и заплакал. Сквозь чистые, скупые слезы – словно бы он превратился сейчас в ребенка – он видел на фоне большого багрового диска свою любимицу и алого жеребца.

«Неповторимая, прекрасная картина! – думал Акбалак, потрясенный увиденным. – Сколько нежности, сколько свежести было в их любви!»

И звуки мелодии, вызревание которой он чувствовал давно, вдруг обрели стройность, законченность и стали проситься наружу. Акбалак поторопился в дом, живо настроил домбру, и через мгновение мелодия явилась вся, до последнего звука – будто бы готовая жила где-то до этой секунды и лишь теперь нашла Акбалака. Давно об этом хотел рассказать Акбалак музыкой своей домбры, часто ему в воспоминаниях виделись волны моря, не раз испытывающие судьбу всякого рыбака, часто слышался их грозный рев. Не забыло его лицо и заботливого прикосновения ветра на острове Корым – этой нежной колыбели их с Карашаш любви. Играй, домбра, играй! Вместе с Акбалаком и тебе никогда не забыть милую Карашаш: вот она, юная, счастливая, ступает в лодку; вот она обратила лицо к младенцу, которого кормит грудью. Вся жизнь Акбалака со всеми ее земными тяготами, со всем ее земным счастьем отразилась в этой последней мелодии, сочиненной старым жырау. Играй, домбра, играй! Он, Акбалак, еще не умер; еще стучит его сердце, еще видят глаза. Но сегодня ему был знак – это не молодая кобылка простилась с ним, это жизнь прощалась с Акбалаком… Об этом тоже пела домбра в руках Акбалака: прощай, жизнь, прощай, жизнь…

Акбалак, обессилевший, положил домбру на колени и откинулся, прикрыв глаза. Да, прощай, жизнь. Невесело с нею прощаться, но что же поделаешь? В последнее время, чтобы скрасить свое одиночество, он не раз думал, что хорошо бы зазвать в гости старых своих друзей: Насыра и Мусу. Наконец он отправил за ними зятя, но тот привез только Насыра. Мусы, как всегда, не было дома. На этот раз он рыскал по пескам в поисках своего вороного иноходца. С тех самых пор, когда увел его за собой дикий табун, Муса не оставлял надежды разыскать своего красавца, время от времени возобновлял поиски.

Насыр с первого взгляда понял, что дни Акбалака сочтены. Это подсказал ему опыт – впалые щеки Акбалака, глаза, полные тоски, вряд ли могли обмануть такого пожившего человека, как Насыр. Он молча взял руку старого жырау в свои ладони. Горечь и сожаление были написаны на лице Насыра, он подумал о том, что судьба охотнее разлучает людей, чем соединяет. После обычного приветствия дочь Акбалака принялась накрывать на стол, а Акбалак между тем объяснил, почему он послал зятя за Насыром:

– Насыр, видишь сам, до конца мне осталось совсем немного. Уж ты не сердись, что оторвал тебя от дел. Никого, кроме тебя и Мусы, у меня не осталось. Даже родные дети не ближе мне, чем вы. Не думай, что я выжил из ума или мучаюсь бездельем – послушай мою просьбу. Она последняя. Ты должен завтра повезти меня на остров Корым, в последний раз я хочу побывать на море…

Он умоляюще посмотрел в лицо Насыру и, очевидно прочитав в нем сомнение – выдержит ли старый и больной человек неблизкую дорогу, – опередил его вопрос:

– Не сомневайся, я не помру в дороге. Не думай, что не выдержу. Тронемся рано утром, к закату будем на месте. Переночуем – и обратно. У меня есть слова, которые я давно готовился сказать тебе. Я скажу их в море.

Дочь и зять, видя, как решительно настроен Акбалак, поняли, что старика отговаривать бесполезно. «Благослови, Аллах, наш путь!» – подумал Насыр, а вслух произнес:

– Нельзя не повиноваться вашему желанию, Ака. Я тоже давненько не был на острове – значит, завтра же выезжаем…

Акбалак промолчал, но просветлевшее его лицо, слабый огонь в глазах выражали благодарные чувства.

Ранним утром они были на берегу. Зятю Тобагабылу тоже хотелось отправиться вместе с ними, но Акбалак рассудил по-своему:

– Встретишь нас на машине, когда вернемся. А с нами отправится Шортанбай…

Тобагабыл подтолкнул сына в спину:

– Дедушка решил взять тебя с собой, иди в лодку…

Юноше было лестно, что старики выбрали его провожатым, и он застеснялся. Заметив его замешательство, Насыр позвал:

– Не стесняйся, джигит. Подтолкни лодку…

Шортанбай спустил на воду лодку и запрыгнул в нее. Кахарман в бытность свою директором отправил в институт документы на нескольких толковых ребят. В число понравившихся Кахарману парней попал и Шортанбай. Он учился в Одессе, сейчас у него наступили каникулы, а через несколько дней он должен был ехать на Каспий отрабатывать практику. Он никогда не был на дальнем острове Корыме, о котором много слышал, так что предложение стариков пришлось очень кстати. Он был любопытен и тут же спросил Насыра, показывая на воду:

– Насыр-ага, вода совсем не волнуется, лежит, можно сказать, пластом… Отчего это так? А ведь дует ветер…

– Слишком много соли в воде, сынок, – она тяжелая, как свинец.

Насыр взял направление к Корыму и, когда вышли в открытое море, доверил руль Шортанбаю. А сам поправил подушку под головой Акбалака и спросил, не надо ли ему чего.

– Как легко дышится, Насыр! – воскликнул Акбалак. – Сильно же я истосковался по морскому воздуху! Зачерпни воды я умоюсь…

Насыр набрал ковшом воды и стал поливать на руки Акбалаку.

– Бисмилла! – Акбалак с благодарностью ополоснул лицо и откинулся на подушку, ничего больше не говоря. Он долго всматривался в сторону Шумгена, который все дальше и дальше отдалялся от них, потом удивленно цокнул языком и сказал с сожалением:

– Кладбище как наше разрослось, а, Насыр. Здесь еще не все, как я понимаю: многие из наших людей умерли в чужих краях… Что-то случилось, Насыр. Люди мрут, как мухи, даже в войну такого не было.

– Это еще не все, Ака, ты прав. В последние годы запрещено перевозить в вагонах мертвых…

– Как так? – испуганно спросил жырау. – Да неужто в степи не хватает места всем?

Насыр пожал плечами:

– Говорят, нужны цинковые гробы. Такой гроб трудно достать, да и стоят они очень дорого… Так что непросто умирать на чужбине…

Лицо Акбалака потемнело, он снова прикрыл глаза. Насыр стал прислушиваться к царапающим звукам – это плотные водоросли задевали дно лодки. Они раздражали его – буйные, неестественно зеленого цвета. Но чем дальше они уходили в море, тем реже слышались эти звуки. Вода становилась прозрачнее, стало хорошо просматриваться дно. Насыру вдруг показалось, что под лодкой промелькнула большая рыбина – во всяком случае, он отчетливо различил ее тень. В самом деле – большая, исхудалая рыба вскоре оказалась совсем близко от лодки, и Насыру почудилось, что он увидел шрам на ее голове.

– Шортанбай, сбавь-ка скорость, – приказал он.

Да, теперь он совершенно отчетливо различил на голове рыбы шрам – он узнал в ней ту большую рыбу, которая когда-то перевернула его лодку. Он схватил весло со дна лодки, изготовился, но она нырнула под лодку и теперь показалась с левого борта. Насыр видел ее исхудавший хребет – в сущности, это был скелет, обтянутый блестящей чешуей. Глаза ее и рот были прикрыты. Вдруг Шортанбай удивленно вскрикнул:

– Насыр-ага, белуга, что ли?

Насыр посмотрел по правому борту. В самом деле, это была белуга с выводком. Эти мелкие рыбешки напоминали во многом осетрового малька, но признаки уродливой мутации ошарашили Насыра. Мальки были одноглазы, и единственный глаз этот располагался на самой макушке. «Вот и рыба уже перерождается», – с ужасом подумал он и зло сплюнул.

Глаза Акбалака по-прежнему были прикрыты, он молчал, одному ему были ведомы его мысли. Ближе к полудню Насыр дал старику напиться. Солнце припекало все крепче, усиливалась жара. Вскоре открыл глаза Акбалак, но отвернулся от Насыра, не отрываясь смотрел на воду. Насыр хотел было рассказать ему о виденной белуге и одноглазом выводке, но передумал – на сердце у старого больного жырау и без того было, наверно, тяжело. Но осторожничал Насыр зря. Услышав крик Шортанбая, Акбалак очнулся и увидел эту редкую теперь для Синеморья белугу и одноглазых ее детенышей. Но тут же снова смежил веки.

Уж сколько лет изо дня в день, отравленные отходами химических заводов, обе Дарьи несут ядовитые воды в море. Оно давно уже бессильно само очиститься от вредных веществ – оно такое же бессильное и беззащитное, каким сейчас, на закате жизни, был Акбалак.

Его тоже объял ужас, когда он увидел этих мальков, когда представил, как чудовищны и омерзительны будут они через некоторое время, превратившись в крупных особей. Ему было больно, но он не удивился. Ибо вспомнил, что несколько лет назад нечто непонятное произошло с его собственной коровой – у животного выросли бивни, похожие на слоновьи.

– Насыр, – проговорил Акбалак, не отрывая взгляда от воды, – ты мулла, ты человек, который доверительно разговаривает с Богом. Ты столько лет говоришь с ним о нашем бедном море, но воды у нас не прибавляется…

Насыр ответил не сразу:

– Ака, ты всю жизнь подсмеивался над Богом, над муллами и хаджи… Как-то у нас с тобой не получалось серьезного разговора о создателе; думаю, что и сейчас не получится.

Акбалак негромко рассмеялся.

– Потеснили люди твоего боженьку, Насыр, залез он обоими ногами в один сапог. Он там сидит себе на небе и ничего еще не понял. А люди уже в космос летают, совсем не спрашивая его, можно или нельзя…

Насыр, по-прежнему соблюдавший пятикратные молебны, заучивший назубок слова Корана, в последнее время тоже не мог отделаться от сомнений. Если у Аллаха есть глаза, неужто же он не видит, как умирает Синеморье?

Однако Насыр сказал:

– Не будем богохульствовать понапрасну. Сколько бы человек ни летал в космос – ему Бога не потеснить…

– Если действительно существует Бог, я бы хотел сказать ему пару крепких слов за то, что посылает такие беды на человечество…

– Ты же не веришь, что Аллах существует!

– Не верю, в общем-то. Да иногда думаю: а вдруг он все-таки есть, а я умру и ничего не скажу ему.

Насыр рассмеялся:

– А себе, Ака, ты ничего не хочешь сказать? Только чело веку свойственно видеть недостатки других и не замечать собственного несовершенства – истинная, правда! Нет, Ака, давай не будем трогать Бога. Давай лучше поговорим о людях – вот они как раз заслуживают того, чтобы попасть под твой острый язык. Я не сомневаюсь, что несчастья на земле творятся не Богом, а людьми. Допустим, Бога нет. Но можешь ли ты объяснить, откуда берется та дьявольская сила, которая толкает людей к плохим поступкам, которая сбивает их с пути истины и справедливости, добра и разума?

– В человеке борятся три силы. Первая – это его доброта, его человечность. Вторая сила – это лев, готовый к борьбе, к нападению. А третья сила – мерзость, склонность ко лжи. Эта сила похожа на свинью.

– А эта сама свинья, не есть ли дьявол, Ака?

– Может быть. Люди зачастую превращаются в безмозглых свиней, я давно в этом убедился. Животные намного добрее душой, разумнее. Нам, людям, ох как далеко до них…

– Верные слова, Ака. – Насыр встрепенулся. – Я давно их ждал от тебя… – Теплое чувство к старцу заполонило сердце Насыра, и ему захотелось поговорить о чем-нибудь простом, человеческом. – Расскажи, Ака, как твою кобылку увел средь бела дня молодой жеребец…

– И вовсе не среди бела дня. Это было вечером. – Акбалак, произнеся это, закашлялся, на лбу его выступили крупные жилы. Вынул платок, приложил его к глазам, на которых появились слезы. Отдышался и попросил пить, потом вернул Насыру пиалу. – Лошади относятся друг к другу с пониманием, с нежностью. Я не стал пускаться за ними вдогонку – их сердца мгновенно прикипели друг к другу, и любовь их уже ничем невозможно было разрушить. Да и грех бы взял я на душу, если бы попытался это сделать. Хорош был этот огненный жеребец – прямо чудо! Ну, какая бы кобыла устояла перед ним?! И я подумал: пусть они долго-долго любят друг друга – благословил их, как детей…

Акбалак посмотрел вдаль – будто бы там, далеко на горизонте, летели кони – и среди них он видел и огненного жеребца, и свою молодую, стройную кобылу…

Когда стали приближаться к острову, опять дно лодки стали облеплять водоросли. Акбалак с жадностью вглядывался в полоску земли – она ширилась, становились четче очертания деревьев. Но и остров, по мере приближения к нему, все больше и больше повергал Акбалака в уныние. Поредели деревья на нем – был он какой-то поблекший, скудный; зеленой чашей посреди синего моря его можно было назвать теперь, разве что, закрыв глаза. Да, умирает море – стало быть, всему на свете есть конец. Он, Акбалак, теперь это знает и чувствует как никто другой: он умирает сам. Тонкая, ностальгическая улыбка тронула губы Акбалака. Кто теперь поверит, глядя на этого иссушенного старика, что некогда он был цветущим, крупным мужчиной? Что был когда-то совсем молодым? Старость тогда казалась далекой, совершенно невозможной, невероятной. И вот теперь, на закате жизни, вздумал он вглядеться в свою молодость и видит – поблек остров Корым; даже знакомый саксаул, тогда восхитивший его и Карашаш своей мощью, теперь выглядел поникшим, ослабшим.

Ах, Карашаш, любимая Карашаш! Давно уже нет тебя на этом свете, но и Акбалаку осталось недолго идти земной дорогой. Тело Карашаш осталось на дне моря, а его, Акбалака, похоронят в земле. Но душа его будет витать над морем, вместе с теми чайками, которых сейчас видит он, когда лодка приближается к Корыму. Как знать, может быть, и душа Карашаш тоже летает над морем и томится в ожидании души Акбалака, как знать… Интересно, как они встретятся на том свете? Они, наверно, бросятся друг к другу в объятия и, не разнимая рук, пролетят над островом или останутся на Корыме? Возможно, ее душа нашла здесь себе приют, почему бы и нет?

Тогда… тогда… Акбалак крепко задумался, и его вдруг мгновенно осенило. Он не должен быть похоронен в песках! Его тело должно опуститься на морское дно, как в свое время тело Карашаш. Да-да, как же он до этого раньше не мог додуматься? Вот оно, последнее его желание, которое он выскажет Насыру, выскажет всем своим близким. Именно Насыр должен предать его тело морю: ему-то не надо объяснять, что только так он сможет отыскать Карашаш на том свете. Пусть это странное решение поначалу отпугнет людей, но потом они поймут, они все потом поймут…

Эти размышления принесли душе Акбалака покой. Он умиротворенно прикрыл глаза. К нему вернулась та мелодия, которую он играл вчера на домбре. И хоть вчера она показалась ему законченной, теперь он понял, что ей не хватало до полного завершения еще одного куска, как раз того, который стал мурлыкать сейчас про себя. Хорошо бы не забыть ее, эту мелодию. Он еще дважды пропел ее, чуть шевеля губами, качая в такт головой, и только после этого успокоился: все, теперь не забудет… Не должен забыть…

Между тем порывы ветра с моря стали ему казаться зябкими – он понял, что вспотел. «Надо поберечь спину», – подумал Акбалак и чуть сполз с подушки, как раз на столько, чтобы перестало дуть в спину.

По мере приближения к острову все чаще и чаще попадались им на глаза мертвые рыбы на поверхности воды. Попадались также мертвые чайки, другие птицы. Потянуло смрадом мертвечины. Две чайки, летевшие за лодкой, вдруг с громким криком устремились на людей. «Шортанбай, берегись!» – крикнул Насыр, поднимая весло и устремляясь к носу лодки. Но одна из чаек успела больно ущипнуть парня за плечо. Вторая чайка чуть отлетела в сторону, испугавшись взмаха весла Насыра. Шортанбай испуганно обернулся – плечо его было в крови.

– Не заглушай мотор! – приказал Насыр. – Сейчас я промою тебе рану…

Птицы стали теперь атаковать их спереди. Они сделали плавную дугу у носа и стремительно бросились на людей. Насыр кричал и размахивал веслом, но та птица, что была крупнее, махала крыльями прямо над головой Насыра – она ничего не боялась. Акбалак стучал по дну ведра, Шортанбай тоже издавал устрашающие крики и размахивал металлическим штырем.

– Осторожно! – испуганно крикнул Акбалак. – Не убивайте их… Не надо их убивать, слышите…

Насыр и Шортанбай молча кивнули. Тем временем чайка покрупнее, увернувшись от взмаха весла, успела схватить клювом рукав Насыра. Рукав затрещал. Насыр быстро сел за руль и поддал газу.

– Что же творится, господи! – взмолился Акбалак. – Это же те самые чайки, которые брали хлеб из рук Карашаш! Теперь они так злобно нападают на людей. Насыр, ну разве это не светопреставление? – Потом он обратился к Шортанбаю: – Иди-ка сюда, покажи рану…

Шортанбай порвал рубаху на плече и подсел к Акбалаку.

– Ишь как разодрали плечо… Не стоит промывать питьевой водой – зря переводить. Подожди, сейчас проедем это смрадное место, зачерпнешь мне за бортом…

– Кровь не останавливается, – заметил скоро Шортанбай. Тогда Акбалак достал из кармана мешочек, развязал тесемку, вынул маленькие бумажные пакетики с сушеной травой и одной из них посыпал рану.

– Жжет-то как, дедушка!

– Лечебная трава, потому и жжет. Ты потерпи…

В это время Насыр удивленно проговорил:

– Эге, да нас, кажется, встречают. Я вижу людей на острове. Шортанбай пожал плечами:

– Наверно, отец по рации сообщил.

– Испугался, что нас тут съедят волки и заклюют чайки? – Акбалак был недоволен. – Зачем надо было беспокоить зря людей, как будто у них нет своих дел…

– Там Икор. Он всегда рад с тобой поговорить…

– Я тоже не откажусь. – Недовольство Акбалака прошло. – Хороший был у него отец в него и сын…

Вдруг снова послышался крик чаек. Насыр обернулся на звук, но птиц не увидел – солнце било ему в глаза. Тогда он заслонил солнечный свет ладонью и увидел стаю, которая стремительно приближалась к ним. Он оставил руль и бросился за веслом, но чайки камнем упали на людей в лодке и стали их терзать, громко хлопая крыльями. Насыр и Шортанбай неумело, неуклюже размахивали руками – прятали головы, боясь в первую очередь за глаза. На близком уже берегу, Игорь побежал к мотоциклу за ружьем. Парень и девушка, что были с Игорем, тоже стали кричать и размахивать руками: но птицы не обращали на них никакого внимания. Тем временем Насыру удалось-таки взять в руки весло, а Шортанбаю – штырь. Насыр широко размахнулся и сильным встречным ударом сбил трех птиц. Но другие чайки не дали ему замахнуться еще раз. Они налетели сзади и стали бить крыльями и клювами в затылок. Насыр пошатнулся и упал на дно лодки. Шортанбай тоже потерял равновесие и свалился за борт.

– Не вставайте! Лежите! – крикнул Игорь и нажал на курок. Дробь поразила сразу нескольких чаек. Уцелевшие с пронзительным криком взмыли в воздух. Вокруг стоял оглушительный гвалт – это кричали на воде раненые птицы и те, что отлетели от лодки. Шортанбай стал вползать в лодку, но одна из раненых птиц, вцепившись ему в штаны, тянула его назад.

– Насыр-ага! – вскрикнул Шортанбай, прося помощи. Но Насыр все еще не мог прийти в себя – лежал лицом вниз на дне лодки. Акбалак, дотянувшись ковшом, ударил чайку по клюву. Удар Акбалака был слишком слаб. Глазами, похожими на красные пуговки – ибо были они налиты кровью, – она пронзительно, зло посмотрела на старика. Акбалак вздрогнул и выронил ковш. Тем временем Насыр пришел в себя и втащил Шортанбая в лодку. Чайка отлипла от штанины Шортанбая, плюхнулась в воду и жалобно вскрикнула перед смертью, дернулась, стихла.

– Грех… Грех-то какой, – сокрушался Акбалак. – Нет, добром все это не кончится, поверьте мне!

– Даже чайки превратились в камикадзе. – Шортанбай снял с себя рубаху и стал ее выкручивать.

Насыр молча сел за руль.

– Они возвращаются! – крикнул Шортанбай и стал поспешно натягивать на себя рубаху.

Игорь тоже увидел, что птицы повернули назад. Он вскинул ружье и снова выстрелил. Снова несколько чаек камнем упало в море. Но это не испугало стаю. Они летели к лодке, нисколько не боясь размахивающего веслом Насыра. Но на этот раз они не стали атаковать людей. Они просто снизились и, пролетая над людьми, облили их жидким пометом.

Насыр был в тоскливом отчаянье и проговорил, сплюнув за борт:

– Всякое мне приходилось терпеть за семьдесят три года моей жизни, но так меня унизили и опозорили впервые…

Шортанбай, глядя на Насыра, который с брезгливостью осматривал себя и Акбалака, укрывшегося с головой, расхохотался.

Акбалак кряхтя сбросил с себя накидку, и Насыр с Игорем, взяв его под руки, подвели к большой палатке и положили на сено, загодя приготовленное Игорем.

– Спасибо тебе, – поблагодарил Акбалак Игоря за заботу. – Но все-таки зря Тобагабыл побеспокоил тебя. – Акбалак был совершенно растроган тем, что столько людей проявляют заботу о нем.

– Не стоит благодарности, аксакал. Я всегда рад видеть и вас, и Насыр-агу…

– Насыр, дай мне попить… – проговорил заплетающимся языком Акбалак. Вытянувшись на душистом сене, он вдруг по чувствовал себя разбитым, крайне уставшим. Когда Насыр поднялся к нему с пиалой верблюжьего молока, он уже спал.

Лена тем временем перевязала плечо Шортанбаю, предварительно обработав ранку йодом. Солнце уже садилось, теплая, мягкая темнота окутала остров. Дрова заготовили впрок, палатки для гостей были разбиты. Насыр оставил молодежь у костра, а сам прилег рядом с Акбалаком.

Молодые говорили тихо, стараясь не разбудить стариков. Лена отбросила косу за спину:

– Никогда не думала, что чайки нападают на людей. Рана, Шортанбай, у тебя серьезная…

Шортанбай, который тоже не мог взять этого в толк, изумленно ответил:

– Они совершенно не боятся людей…

Игорь рассмеялся:

– Они и нас пугали, между прочим… Кажется, они мстят людям, прекрасно понимая, сколько бед несем мы и морю, и им…

Шортанбай недоверчиво переспросил:

– Неужели понимают?

– Зачем бы они тогда нападали? Конечно, понимают!

– Удивительные вещи! – Шортанбай покачал головой.

Глубокий сон очень скоро Акбалака покинул, уступив место знакомой дреме – странному состоянию между сном и явью, отчасти похожему на бред. Шевеля спекшимися губами, Акбалак стал торопливо бормотать.

«Бесценная моя Карашаш! Вот я и вернулся на остров Корым. Наш с тобой шалаш совсем отсюда недалеко. Завтра с Насыром отправлюсь туда. Карашаш, дорогая! Я стал совсем немощным стариком, скоро я умру. Ты бы не узнала меня, глядя на мое тело. А вот у наших душ, милая Карашаш, нет возраста – они совсем не похожи на наши тела, клянусь тебе. Подумай сама – ведь в противном случае люди не находили бы друг друга на том свете. Нет, на том свете все продумано хорошо…» Акбалак стих на минуту и заговорил снова. «Еще тогда, в тридцать седьмом году, когда я тосковал по тебе, когда рвался к тебе, во мне стала зарождаться эта мелодия. Песня о тебе. И вот вчера она вызрела окончательно; видно, это дается свыше. И сегодня я счастлив как никогда. Ибо я понял, что спасло меня. Девятнадцать лет меня на Колыме терзали одиночество и холод, а твоя любовь спасла меня.… Наконец я сложил песнью нашей судьбы, нашел единственное завершение для нее!» Акбалак снова стих. В зыбкой дреме возникало лицо Карашаш. Акбалак весь потянулся к ней. Карашаш сказала: «Мы уходим к Аллаху, Акбалак. На земле остается наша с тобой дочь – Алмагуль. Я не могу забыть ее – разве можно забыть единственного своего ребенка? Как у нее складывается жизнь, Акбалак?» «Не много у нее счастья, милая Карашаш, но дослушай мой рассказ. У меня было одно утешение: смотреть в огонь и разговоривать с тобой, слышать твой певучий голос. А однажды – это было в Итжеккене-Сибири, где люди ездят на собаках, – я… я…» Акбалак смолк, потому что к горлу его подступил комок. «Что было в Итжеккене?» – спросила Карашаш. «Я убил тебя… Вернее, это было мое ощушение – я видел, что сейчас тебя настигнет смерть, и ничего не мог с этим поделать. А разве ты не становишься соучастником убийства, если не можешь помочь человеку?» «Как же ты убил меня, Акбалак?» «Был холодный осенний вечер. Мы валили лес время от времени подсаживались к костру погреться. Спрятав рваные рукавицы в карман, я подбросил в костер веток. Как всегда, глядя на огонь, я стал разговаривать с тобой. Ты часто приходила ко мне из огня. Но на этот раз я почему-то никак не мог представить твое лицо, твои руки – сколько бы ни звал тебя прийти. Тебя не было. Я уже устал смотреть в огонь, как вдруг неожиданно увидел тебя. Ты выпадала из лодки. Ты что-то вскрикнула – мне показалось, что ты позвала меня. Я бросился в костер – но что я мог поделать, Карашаш?» «Да, – ответила Карашаш, – я звала тебя. Я видела, как ты вскочил. Я видела костер… огонь…» «Неужели это правда, драгоценная моя?!» «Да», – просто ответила Карашаш. «Вечером, когда колонна заключенных возвращалось в барак, мой друг тувинец сказал мне: Акбалак не смотри так долго на огонь, ты можешь умереть от «тоски». С тех пор я перестал смотреть в огонь. Но не потому, что испугался смерти от тоски, нет…» «Ты боялся за меня», – сказала Карашаш. «Да, – ответил Акбалак. – Я стал бояться за тебя, Видно, мы с тобой из того поколения, которому не дано было познать счастье… Ты спрашиваешь про Алмагуль. Если ей дано будет познать счастье, то и мы с тобой хоть немножко, но будем счастливы ее счастьем. Так же мы с тобой будем радоваться успехам Шортанбая – внука нашего. Да только сомневаюсь я, что они будут счастливы. Худые, тягостные времена настали, Карашаш. И печаль, наверно, не обойдет их стороной…» «Мне пора», – сказала между тем Карашаш. «Побудь со мной еще немного», – взмолился Акбалак. «Прощай, прощай…» – слабым движением губ прошелестела Карашаш. Ее лицо стало растворяться, Акбалак, протягивая руки, вскрикнул: «Карашаш! Карашаш!»

Но руки его уперлись в Насыра. Насыр лишь вздрогнул, но не проснулся. Он тоже что-то стал бормотать в ответ. Беспокоен, тревожен был сон двух стариков Синеморья…– Ну и как тебе Одесса, Шортанбай? – спросил Игорь. – Как учеба?– Привыкаю, – ответил Шортанбай, отмахиваясь от комаров. – Следующим летом поедем в загранку, на практику…– А по Черному морю плаваете? – спросила Лена.– Ребята с четвертого курса даже в океан выходят на практику…– Значить, поедете к старику Сантьяго?– Кто это такой – Сантьяго?– Ба, в таком случае он тебе отец! – Лена тоже улыбнулась и положила голову на плечо Игоря.– Я бы гордился таким отцом, – сказал Игорь.Шортанбай не мог понять скрытого смысла их разговора и лишь удивленно переводил глаза с Лены на Игоря.Славиков подкинул в костер дров, спросил его:– Читал ты когда-нибудь такую фразу: «Старику снились львы»?– Сейчас молодежь не читает, – вмешалась Лена – Они ничего не знают, и знать не хотят, кроме своего тяжелого рока. Так Шортанбай?– Старику львы?.. Это Хемингуэй. «Старик и море».– Ты смотри, в точку попал, – обрадовался Сережа. – А вот наш Самат Саматович недавно отчебучил…– Подожди, я покажу! – Лена вскочила, встала в позу и заговорила, видимо подражая Самату Саматовичу: – Я человек дела, человек плана. Какой толк от приснившегося льва? Ох уж эти писатели, совсем они разболтались, как я погляжу. Повторить бы им тридцать седьмой год, чтоб знали, на каком свете живут… «Старику снились львы» – надо же! По-моему, полнейшая чушь! Какой смысл заключен в этой фразе?Все громко рассмеялись удачной пародии, а Игорь приложил палец к губам, призывая к тишине.– Спят старики, сильно устали… – успокоил всех Шортанбай. – Интересно, а что снится вашему Самату Саматовичу? Думаю, только его кресло да план…Сергей подмигнул Лене:– Молодежь-то у нас сообразительная, а ты – «тяжелый рок»…

– Значит, нашей молодежи ура! Ну, как плечо?

– Ноет чуть-чуть. – Шортанбай отмахнулся от вопроса и воскликнул, испытующе глядя на Сергея и Лену: – «О человек, не усни у штурвала!»

– Ну-ка задумайте, молодые ученые! – Игорь одобрительно посмотрел на Шортанбая.

Лена стала сосредоточенно хмуриться.

– Томас Билл. «История кита».

– Нет, кажется, это не Билл. Скорсби? – Сергей вопросительно посмотрел на Шортанбая. – Это из художественной литературы?

– Конечно, из художественной. Из научной книги вам вовек не отгадать, – стал подтрунивать Игорь над своими сотрудниками.

– А вы, Игорь Матвеевич, не будете участвовать в нашей игре? – спросила Лена.

– Он будет судьей, – ответил Шортанбай.

– Дарвин. «Путешествие натуралиста».

– Сережа, запомни, – предупредил Игорь. – Дарвин не писал художественных книг.

– Купер. «Лоцман»! – Лена, сияя, смотрела на Шортанбая, но тот отрицательно помотал головой.

– Близко, – подзадоривал их Игорь.

– Монтгомери. «Перед концом света»!

– Лена, ты все кружишь в девятнадцатом веке. А может, это из двадцатого? Так, Шортанбай?

– Нет, девятнадцатый, – засмеялся Шортанбай.

– Причем американский континент, – добавил Игорь. – Какую еще подсказку вам нужно?

– Приходится констатировать, что ваши научные работники мало читают художественную литературу…

– Чарльз Лэмб. «Победа Кита»!

– Может, это из Хемингуэя?

– Слушайте:

– Фолкнер. «Гибель корабля».

– Мне стыдно за вас, мои дорогие МНС. Расширим цитату: «О Боги! Человек, не смотри подолгу на огонь! Не усни за штурвалом, о человек!»

– Вспомнила, Игорь Матвеевич! – Лена вскочила и радостно захлопала в ладоши. – «Моби Дик»!

– Молодец! Я-то думал, это уж безнадежно, – похвалил ее Игорь.

– Ура нашей молодежи, – довольно-таки иронично повторил Шортанбай.

Между тем в небе показалась луна – она только начала подниматься.

– Мы совсем забыли о рыбе, – всполошилась Лена. – Может, она уже готова?

– Еще нет, – успокоил ее Игорь. – Почисть картошки.… А вот стариков пора будить.

Лицо Шортанбая стало сосредоточенным, и он спросил:

– Игорь Матвеевич, что будет с нашим морем, с нашим побережьем? Как настроены ученые? Что они предполагают сделать? Обидно: у нас есть свое море, а практику будем проходить на Каспие.

– Да, придется вам поскитаться, ребята. Сколько вас учится в Одессе?

– Пять человек. Если б я знал, что положение будет такое безнадежное, я бы еще подумал, поступать или нет мне в училище. Кахарман-ага нас тогда с агитировал…

– Он не желал вам зла, поверьте, – ответил печально Игорь. – Знания тебе в любом случае не помешают. – Он помолчал. – На сегодняшний день судьба Синеморья безнадежна, не буду этого скрывать. Нам должна помочь перестройка. После возвращения Болата поеду в Москву. Нужно подключать прессу, радио, телевидение.

Насыр проснулся от голоса Лены – в ту минуту, когда она вскочила и, угадав название книги, захлопала в ладоши. Он прислушался к дыханию Акбалака. Сон жырау был ровным, дышал он спокойно. Кряхтя, Насыр принялся вылезать из палатки. Увидев диск вокруг полной луны, подумал, что к утру должен быть туман. Нелегко придется Акбалаку, если они завтра не смогут вернуться в Шумген. Игорь и Шортанбай продолжали разговор вполголоса. Насыр подошел к молодежи. На него дохнуло жаром костра, и только теперь он почувствовал, что немного продрог.

– Как отдохнули, Насыр-ага? – улыбнулся ему Игорь.

– Ничего, спасибо за заботу…

– Путь неблизкий, сильно, наверно, устали.

Насыр помрачнел:

– Чайки-то какие, скажи! Чайка, конечно, птица хищная, но впервые вижу, как нападает она на человека… Да уж нечего теперь обижаться – люди, видимо, вполне заслужили такое с собой обращение…

– Дедушку будить, Насыр-ага? – поднялся Шортанбай.

– Не надо, проснется сам. У стариков сон короткий. Приготовь ему у этого дерева местечко помягче, чтобы он мог прислониться…

– Может, ему ужин в палатку отнести – зачем зря беспокоить пожилого человека?

– Акбалак в одиночестве ужинать не станет, – улыбнулся Насыр. – Это не в его правилах.

Игорь вместе с Шортанбаем приняли сооружать удобное сиденье для Акбалака.

– Ты говорил, – обратился Насыр к Игорю, – что виделся с Кахарманом на Балхаше…

– Да. Выглядит он хорошо, а вот настроение у него, мягко говоря, неважнецкое…

– Что, сник совсем?

– Совсем? Нет, Кахарман не из таких людей – он человек сильный. Работа у него неплохая, да и жена Айтуган – просто находка для него.

– Да, невестка у меня золотая. Моя старуха читает ее письма – счастливыми слезами обливается. Айтуган умеет скрыть недостатки мужа и подчеркнуть достоинства… – Насыр помолчал и совсем другим тоном сказал: – Ходят слухи, что Кахарман в последнее время стал много пить. Икор, не скрывай от меня ничего – я не старушка, которую надо щадить.

Славиков растерялся, резкий вопрос Насыра поставил его в тупик.

– Правду говорить тяжело, Насыр-ага. Я могу сказать, да, Кахарман пьет. Но разве это точная, правда? Надо ведь обязательно назвать причины… А причины – в обществе, государстве. Как можно уважать порядки, обрекшие на гибель Синеморье? Вот и пьют люди… Кто сейчас не пьет? И я пью. Как можно выжить неравнодушному человеку, если не пить. А вопрос, кто меньше – кто больше пьет, это другой вопрос. Кахарман не пропьет ни ум свой, ни душу, не волнуйтесь, Насыр-ага.

– Если бы нашлась на Колыме бочка с вином – я б, наверно, утонул в ней не протрезвев! – послышался за их спинами голос Акбалака.

– Иди помоги встать деду, – велел Насыр Шортанбаю. Шортанбай все-таки спросил в палатке:

– Дедушка, может, ужин сюда принести?

– Вы за кого меня принимаете? Никогда не ел в стороне от людей – я еще себя уважаю. – Акбалак и Шортанбай стали приближаться к костру. – Хочу посидеть с Игорем и Насыром. – Он сел на приготовленное место. – Какая уж еда, вода и та с трудом лезет…

Он попил свежего бульона, потом прислонился спиной к дереву. Наступало время ночной охоты. Недалеко несколько раз ухнул филин, пролетали совы, бесшумно размахивая крыльями.

Игорь вгляделся в лицо Акбалака. Старик был недвижен – некогда жилистый, могучий, красивый, он теперь весь иссох, стал ниже ростом. А как он пел когда-то! Отец часто говорил, что голос Акбалака уникален, что такого певца у казахов больше нет – он последний певец степи. Слушай почаще казахские песни, говорил отец, – и ты быстро научишься казахскому. Собираясь на остров Корым, Игорь прихватил с собой портативный магнитофон, на который когда-то отец записывал пение Акбалака. Акбалак и тогда уже был в преклонном возрасте, но и в те времена его песни были особенно хороши. В них таилась глубокая философская мысль пожившего человека, царила гармония. Сам профессор мог слушать Акбалака бесконечно. Иногда он думал, что, может быть, именно из-за этих песен он полюбил Синеморье и Каспий на всю свою жизнь. Возглавляя отделение Института географии СССР, Славиков частенько снаряжал экспедиции для изучения фауны и флоры озер и морей по всей территории страны. Но сам каждое лето отправлялся на берега Каспия и Синеморья, где и жил обычно до глубокой осени. И хотя сейчас отец серьезно болен и перестал приезжать в эти края, но в каждом письме он настойчиво просил сына прислать сведения о работе синеморской лаборатории, что и делал Игорь – регулярно, исправно, тщательно.

Окажись сейчас отец здесь – разговорам стариков не было бы конца. Славиков охотно общался со старыми казахами. Он хорошо знал Коран – это явилось следствием его долгих, проникновенных бесед с кажи Беркимбаем. Славиков хорошо мог лечить травами – этому он научился, много лет знаясь с лекарем Откельды. Игорь теперь жалел, что в то время мало вникал в разговоры стариков. Он упустил для себя многое. Не только для себя, впрочем. В свое время Игорь обращался к республиканскому министру здравоохранения: было бы, мол, неплохо записать беседы с лекарем Откельды, получилась бы нужная, полезная книга. Министр обещал посодействовать, но дальше обещания дело не пошло. Какое небрежение к народным богатствам, к народной культуре! И что же теперь? По всему Казахстану осталось несколько десятков стариков, могущих растолковать Коран, знающих толк в травах. С их смертью эти знания уйдут в предания.

– Принеси-ка мне домбру, джигит, – обратился Акбалак к Шортанбаю.

Шортанбай исполнил желание почтенного аксакала. Акбалак взял домбру и стал наигрывать ту концовку мелодии, которая пришла к нему сегодня, потом сыграл всю эту мелодию от начала до конца.

Поначалу в ней не было стройности и пластичности, но постепенно игра Акбалака становилась мягче, мелодия выравнивалась – и вот она уже стала совсем плавной, гибкой, вот она уже в точности отвечала каждой крохотной мысли Акбалака, каждому трепетному порыву его чувств.

Насыр застыл в удивлении. Он всегда знал, что музыка несравненно выразительнее слов. Но сейчас ему казалось, что эту выразительность он понимает больше, чем остальные, – ведь он то знал Акбалака много-много лет!

Легкая и светлая вначале, мелодия теперь стала наполняться тихой грустью. Постепенно минорных аккордов становилось больше – и вот они уже заполнили всю канву мелодии, зазвучали трагично, высоко, скорбно…

Да, Акбалак прощался с жизнью – Насыр угадал это сразу. Музыкой Акбалак сумел поведать многое. Вот раздался тяжелый стон падающего дерева, и это дерево словно бы защемило душу человеческую, измерзшую в колымском аду. Ибо вслед за звуком упавшего дерева домбра закричала пронзительно, одиноко, – так что сердце Насыра сжалось от боли. Потом Насыр стал различать в звуках струн грохоты выстрелов, окрики конвоя, лай овчарок, лязг цепей. Потом на какое-то мгновение мелодия просветлела – наверно, перед мысленным взором Акбалака явилось Синеморье, с которым он был в разлуке столько лет. Но и у моря сердце Акбалака не перестало страдать. Резко ударил по струнам Акбалак, и Насыр явственно услышал жалобный гул умирающего моря. Оно не хотело умирать, оно просило пощады у неба, у человека… Однако что это? Над жалобным стоном моря летит пронзительный крик, он ближе, ближе, он такой жалобный, что, кажется, сейчас разорвет сердце! Да ведь это же голос бесценной Карашаш. Прощай, Карашаш! Прощай, любимая!..

Акбалак закончил игру, положил домбру на колени и стал вытирать со лба пот. Долго все молчали… Когда заканчивает свою игру настоящий домбрист, слушатели, как правило, некоторое время молчат. Мелодия звучит в их ушах от начала до конца, повторяется, и они как бы снова переживают услышанное.

Когда громко ухнул недалекий филин, Лена, опомнившаяся первой, восхищенно забила в ладони. На губах Акбалака появилась слабая теплая улыбка – он с благодарностью посмотрел на девушку.

– Это просто здорово – то, что я слышала! – воскликнула Лена.

– Я назвал эту музыку «Прощание с Корымом», – обратился Акбалак к Насыру. – Я хочу, чтобы вы запомнили ее надолго, хочу, чтобы она осталась после меня…

Конечно, Насыр понимал, что прощание это не с островом, а с жизнью. Поэтому он сказал:

– Не думаешь ли ты, Ака, что в ней заключен все-таки больший смысл? Не стоит ли назвать ее по-другому?

Акбалак хотел что-то ответить, но силы его иссякли.

Шортанбай поднес к его губам пиалу с шубатом, Акбалак сделал несколько глотков и умиротворенно прикрыл глаза.

Вдруг взвизгнул заяц – видно, ловкая сова камнем упала на него и намертво вцепилась в бедолагу когтями; вскоре возня и шорох стихли. Стал отчетливо слышен мягкий плеск волн – в молочном свете луны море светилось тусклым, матовым серебром. В такое время обычно играла рыба, но истощилась с годами морская глубь.

Зато свет костра привлек черно-бурого сома. Сом давно заметил его и теперь неспешно плыл к берегу, невесело размышляя о перипетиях своей судьбы. Вот уже несколько дней, как он был голоден. Его чуть не пристрелил какой-то всадник, проезжающий берегом – вовремя он нырнул в глубину, еще бы мгновение – и пришлось бы ему всплыть брюхом вверх. Да, теряет он осторожность, теряет – совсем постарел. Да и море уже давно не крепость, а ловушка – голодно в нем, неуютно, вода не та…

Он высунул голову из воды и посмотрел на людей у костра, потом подплыл к берегу вплотную. Снова высунул голову и повел ноздрями – он чуял свежее мясо, которое лежало на ящике. Сом, увидев мясо, стал втягивать в себя воздух. Ящик вместе с мясом пополз к нему. На пути его была коряга, и ящик опрокинулся. Люди оглянулись, а Шортанбай встал, направился посмотреть, что там могло упасть. Сом же, заглотнув мясо, уже разворачивался, собираясь улизнуть.

– Сом! Сом! – крикнул Шортанбай.

Все, кроме Акбалака, бросились к берегу. Сом, упруго шевеля огромным хвостом, стал уходить в море.

– Э, это наш старый знакомец, – улыбнулся Игорь.

– Разбойник и вор, – засмеялась Лена. – Наверно, опять проголодался!

– Аппетит у него зверский, – добавил Игорь. – Все, что заметит на берегу, тянет себе в пасть.

– В Караое тоже обитает один большой сом. Очень любопытный. Ждет меня, когда начну молиться. А как начну – высунется из воды и смотрит…

Шортанбай рассмеялся:

– Наверно, он интересуется арабским языком!

Возвратившись к костру, Насыр обратился к Акбалаку:

– Не стало теперь настоящих сомов… А были огромные – могли заглотнуть всадника вместе с лошадью, правда, Ака? Чем дольше живешь, тем величественнее кажется прошлое…

– Были они, конечно, изрядного весу, но на людейто не охотились! – Акбалак сплюнул. – Теперь всякая живая тварь мстит человеку… Икор, или не прав я? Ты бы объяснил мне, что такое происходит с нашим морем? Ведь совсем недолго ему осталось жить. А с его смертью умрем и мы: нас похоронят пески. С каждым годом песчаные бури становятся и крепче, и злее. Чем дальше уходит море, тем страшнее они становятся. Я живу восемьдесят лет здесь, но никогда еще не видел таких бурь – теперь они бушуют беспрестанно…

– Да, Акбалак-ага, вы совершенно правы. По нашим наблюдениям, за последние несколько лет сила ветров увеличилась вдвое. Соляная пыль беспощадна: она засыпает, она губит без остатка все живое вокруг…

– Ну и туман, однако, – сказал Насыр озираясь. – Ака, посмотри, как луну обложило – боюсь, что завтра мы не сможем выйти в море.

Акбалак, изучающе посмотрев на луну, молвил:

– К утру должен рассеяться…

Лена с сомнением сказала:

– Метеостанция сообщила, что туман будет густой. Наши приборы то же показывают.

– Доченька, туман к утру рассеется, – повторил Акбалак. – Посмотри на луну: видишь красноватый обод? Это – верный знак.

– А приборы показывают другое! – Лена почему-то заупрямилась.

– Ваши железяки чувствительнее моих костей? – спросил Акбалак и закашлялся; ему не хватало дыхания, чтобы говорить свободно.

– Лена, – мягко укорил девушку Игорь, – у казахов принято, что молодежь, слушая старших, не возражает…

– Поняла, – Лена улыбнулась. – А если взрослые ошибаются?

– Взрослые не могут ошибаться…

Лена рассмеялась:

– В таком случае «ура» взрослым, которые никогда не ошибаются!

Сергей и Шортанбай поддержали ее:

– Ура! Ура! Ура!..

– Это так называемый адвективный туман, – объяснил Игорь молодежи и, повернувшись к Акбалаку, заметил: – В отношении туманов, Акбалак-ага, тоже не могу сказать ничего утешительного: теперь они наблюдаются в четыре раза чаще, чем прежде.

Постепенно все начали расходиться. Первым покинул костер Шортанбай, за ним ушел Игорь. Прежде чем забраться в свой спальный мешок, Игорь вывернул его наизнанку и хорошенько вытряхнул. То же самое проделали Лена и Сергей со своим двуспальным мешком. Наконец разместились на ночлег и они. Лена негромко спросила:

– Кто, интересно, окажется прав: наши приборы или старики?

– Ты о чем?

– Я говорю о тумане…

Сергей не впервые выезжал на Синеморье вместе с Игорем. Он хорошо знал местных аксакалов, безошибочную точность их предсказаний.

– Они окажутся правы, Леночка, в этом я не сомневаюсь… – Он помолчал, потом задумчиво произнес: – Надо бы передать привет Мусе думаю напроситься с ним на охоту… – Что может быть лучше охоты с беркутом! Ты когда-нибудь что– либо подобное видела?

– Охота с беркутом? Сто лет мечтала увидеть! А он сможет взять нас обоих?

– Я думаю… А теперь спи. – И он чмокнул ее в щеку.

Насыр подбросил хворосту в затухающий костер. Они с Акбалаком остались одни. Насыр внимательно посмотрел в глубоко запавшее лицо Акбалака и произнес:

– Ака, ты заметно устал… Может, отправимся спать – чего мы тут сидим?

– С отдыхом ты меня не торопи пока – я еще жив вроде, а на вечный покой только собираюсь… Какие вести от Кахармана? Он все еще на Балхаше?

– Давненько нет от него писем. Я уж думаю – не случилось ли чего?

– А рыбаки наши видишь как довольны. С тех пор как Кахарман на Балхаше, Камбару стали выпадать хорошие места…

– И улов приличный… Не знаю, успею ли сам передать благодарность Кахарману, в случае чего ты обязательно передай.

– Конечно, передам, зря не беспокойся… – Мысли Насыра тем временем стали возвращаться к знакомому тревожно-неразрешимому кругу, и он сказал: – Да, Ака, восстала природа против человека; нет уже сил у нее терпеть наше варварство… Я все вспоминаю Откельды, который любил повторять, что мир похож на хрупкое птичье яйцо: разобьешь его ненароком – будет светопреставление. Он разглядывал каждый листочек, каждую травинку и говорил – берегите это, берегите каждую крохотку природы…

– Да разве мы его услышали?! Вот ты, Насыр, молишься Аллаху, – Акбалак вернулся к их прежним спорам, – так ответь мне на один вопрос. Если Аллах существует, то почему он не вразумил человека, не сказал ему: «Хватит, остановись! Посмотри, что ты делаешь!» Почему он не запретил ему летать в космос? Мы с тобой не раз видели, как какие-то железяки падали с неба на землю – значит, Аллаху угодно, чтобы какая-нибудь из них размозжила тебе или мне череп?! Никак я что-то не могу понять такого Бога! И думаю просто: Бога нет! Или же он последний поганец, если не может остановить и вразумить человека – такой же поганец, как и сам человек…

– Вот-вот, – ободрил старца Насыр, – давай-ка лучше поговорим о человеке, чем ругать Аллаха. Грех так ругаться! Страшный грех!

– Не хочу я уже говорить ни о Человеке, ни о Боге! – вспылил Акбалак. – И не жалею я его – этого самого твоего человека! Жду, когда он погубит самого себя. Уж быстрей бы! Я тебя хочу спросить – а имеет он право жить, человек, если он такая скотина? Насыр понял, что словами Акбалака движет сейчас совершеннейшее отчаяние, полное безысходности – впервые он видел Акбалака таким. Он растерялся и невнятно пробормотал:

– Все от Аллаха, Ака, все от Аллаха…

Акбалак ничего не ответил – лишь глаза его недобро блеснули, когда он снова услышал слово Аллах.

Луна спускалась к горизонту. Плотность тумана заметно увеличилась. Костер угасал. Старики с трудом различали друг друга.

– Как бы не пришлось нам краснеть перед молодыми людьми, – проговорил Насыр. – Туман то какой…

Акбалак ответил:

– Увидим на рассвете, кто прав не очень-то я доверяю их железным инструментам. Скоро он рассеется, помяни мое слово.

– Если Аллаху будет угодно. Аминь! – Насыр провел ладонями, избегая глаз Акбалака, которые вновь посуровели.

Были слышны легкие топоты, шорохи – это неподалеку резвились зайцы. Время от времени слышался слабый волчий вой – видимо, заблудившиеся хищники разыскивали друг друга в тумане.

– Не удивлюсь, – пошутил Насыр, – если к нам сейчас просунется волчья пасть. Придется поздороваться…

Акбалак закашлялся. После таких едких, химических туманов люди, отравленные невидимыми газами, входящими в их состав, заболевали не на шутку.

Насыр протянул Акбалаку чистый, сухой платок:

– Ака, прикрой рот, так будет лучше.

И сам примостился рядом, плотно укрывшись. Они молчали – если разговаривать в таком тумане, вероятность отравления резко увеличивается. Доходили до Насыра слухи о его старом друге Физули. Говорили, что тот серьезно болен. Причина – все те же плотные туманы и соляные бури. Гербициды, которыми обрабатывают рисовые и хлопковые поля, стекаются в море, затем поднимаются паром и ядовитым дождем вновь проливаются на землю. И такое круговращение совершается изо дня в день, год за годом. Ветер и горячее южное солнце очень способствуют ему. Как знать, может быть, и Акбалак мог бы жить дольше, не будь этих туманов, не будь этих кислотных дождей.

Лена проснулась первой. Во рту было липко и горько. Туман не редел. Значит, приборы дали правильный прогноз – жырау проиграл спор. Она стала будить Сергея.

– Сереженька, ау!

Сергей сонно открыл глаза и зевнул:

– Чего ты?

– Посмотри, какой туман – черный, кудрявый. Руки не видно. Наука победила!

– Поздравляю… – Он перевернулся на другой бок и тут же снова заснул.

Насыр расстелил перед собой чистый платок. Он готовился прочесть утреннюю молитву. Платка он перед собой не видел, но когда закончил молитву, платок был уже различим. Он встряхнул платок и, аккуратно сложив его, засунул в карман. Потом заговорил:

– Ака, как ваше самочувствие?

Признаться, ему не хотелось будить Акбалака, и обратился он к нему только с тем, чтобы услышать его голос.

– Ничего, Насыр, спасибо, – отозвался Акбалак, и Насыр, прислушавшись, определил, что состояние Акбалака не ухудшилось – это порадовало его. В хорошем настроении он отправился в глубь острова, чтобы совершить небольшую прогулку.

Между тем туман стал редеть. В голосе Лены была забавная тревога:

– Сережа, проснись! Туман рассеивается – посмотри!

– О горе мне! Придержи его!

– Как же придержи?… – опешила Лена. – Ты что – очумел?

– Руками, конечно! – И Сергей расхохотался, вскакивая. – Так что: позор науке? – Он поцеловал Лену, ласково бормоча: – Конечно, позор, жуткий позор…

Вскоре туман над островом стал совсем зыбкий, однако над морем он еще держался плотной завесой. Игорь с Шортанбаем принесли дров, заготовленных с вечера и прикрытых брезентом. Весело затрещал костер. Когда Насыр вернулся с прогулки, Игорь предложил ему осмотреть лабораторию. Там-то Насыр и поделился с Игорем своей тревогой:

– Как бы не стало старику совсем худо после такой туманной ночи. Нужно доставить его в Шумген в целости и сохранности. Спасибо тебе за доброту и внимание – благословит тебя Аллах!

– Я понимаю, Насыр-ага. Через полчасика можно отправляться.

– Тронемся сразу после завтрака. Путь неблизкий. Да и туман исчезнет раньше – прогнозы Акбалака оправдались…

– Вечером все повторится, как вчера. И так будет всю неделю.

– Похоже, что так знаю по опыту…

– Наши приборы тоже начинают приобретать кое-какой опыт, – улыбнулся Игорь.

– Я уважаю науку – никогда не отношусь к ней с недоверием. Только бы вредила она поменьше природе и людям! Тогда бы она вполне могла тянуться к Богу, а землю превратить в цветущий рай. – Насыр помолчал, вдохновляясь. – По просьбе своих земляков я некогда взял в руки Коран и стал муллой. С того дня я в упорных молитвах прошу Аллаха вернуть воду нашему морю. Ведь наши окрестности когда-то были земным раем – я не преувеличиваю, Икор. Хорошо, пусть место Бога займет наука, я не против, я буду молиться ей так же, как Богу, – но пусть она избавит людей от горестей, от бед, пусть она прибавит человеку радостей, пусть она даст людям счастье!

– В этом и состоит конечная цель науки! Но не всегда научная мысль может подняться на ту высоту, где царит мысль божеская – ее не пускают чиновники и бюрократы. Наука стала их рабой – вот ведь как, Насыр-ага!

Их разговор был прерван голосами Лены и Сергея. Постелив на землю скатерть, они звали их к чаю.

– Насыр-ага, мне нужно посоветоваться с вами, – сказал Игорь, вынимая из кармана магнитофонную кассету. – Здесь запись песен Акбалака – их делал еще отец. А вчера я записал его новый кюй – пьесу. Как отнесется к этому старик?

– Чего ж тут советоваться! С радостью все услышат его молодой голос – он тоже обрадуется.

– Голос не совсем молодой. Первая запись сделана лет пятнадцать назад…

– Все равно! И тогда у него голос был что надо! Ты включи не предупреждая. То-то он удивится! То-то воспрянет душой! – они направились к костру.

Вокруг Акбалака хлопотал Шортанбай. Полил ему на руки теплой воды, подал мягкое свежее полотенце. Акбалак обратился к Насыру:

– Ты уже прошелся после молитвы? А у меня больше нет сил на утренние прогулки. А хотелось бы и мне проститься с Корымом. – Печаль и горечь звучали в его голосе.

– Никакой радости от прогулки в такой туман, – успокоил старца Насыр.

– Надо в дорогу собираться… Хуже мне что-то стало, Насыр…

– Да мы и не задержимся. Сразу после чая и тронемся.

Когда из коробочки, величиной с табакерку, послышались звуки домбры, Акбалак, удивленный, повернулся к Игорю. Он узнал свою домбру, узнал свой голос. Но быстро справился с первым волнением и вскоре слушал собственное пение, даже чуть-чуть нахмурившись, оценивая свой голос как человек сторонний. Но когда из магнитофона полилась музыка-кюй, которая была записана Игорем вчера, он уже был не в силах справиться с чувствами. Глаза аксакала невольно увлажнились, и он, стыдясь слез, низко склонил голову. Все это заметил Насыр, сам не на шутку растроганный…

Сразу после завтрака стали грузиться. Волнение не оставляло Акбалака – он был рассеян, казалось, временами даже не понимал, куда это ведет его Шортанбай. Он с жадностью во взоре оглядывал остров – в душе он рыдал, прощаясь с ним. И когда лодка тронулась, он весь со своего мягкого ложа подался к берегу, к людям, которые махали им руками. Да-да, так сильно рвалось его сердце к Корыму – ведь оно еще не успело проститься с ним! Ведь оно все еще шептало: прощай, Корым! Прощай, уголок, приютивший меня и мою бесценную Карашаш! Я вернулся сюда перед смертью. Довольна ли ты, незабвенная моя? Да, любимый, я довольна, отвечала Карашаш шепотом, который слышал в этом мире только Акбалак. Не держи на меня обиду, шептало сердце Акбалака, что не удалось мне отыскать наш шалаш, у меня совсем уже не было сил для этого… Нет-нет, шептала Карашаш, никакой обиды, любимый мой… И еще что-то шептала Карашаш, и еще что-то шептало сердце Акбалака, но шепот их понятен был только двоим; и Акбалак, качаясь на волнах, прикрыл глаза, чтобы слушать и слушать его…

В Шумгене они оказались после полудня, вокруг на побережье было еще ясно, солнечно. Но к вечеру туман внезапно упал снова. Сразу все вокруг потемнело, а через полчаса все ближнее и дальнее побережье погрузилось в мрак неизвестности. В таком тумане с трудом можно было различить протянутую руку.

Встревоженный Насыр не мог больше задерживаться у Акбалака и поспешил в Караой. Акбалак не принуждал его остаться, он тоже думал о Корлан, которая наверняка уже начала волноваться.

Домой Насыр вернулся глубоко за полночь и сразу же лег спать. А ранним утром он уже вновь был на ногах – его ждала молитва. После молитвы он заложил кобыле сена, потом вспомнил о большой старой сети, которую давненько собирался залатать. Стоял туман. Впотьмах он отыскал во дворе лестницу и полез на крышу. В доме всполошилась Корлан:

– Чего ты надумал, Насыр? Ты что, хочешь шею себе свернуть?

А когда он, кряхтя, втащил в дом сеть, изумилась:

– Ойбой, не иначе как надумал латать?

– Туман продержится не меньше недели. Будем латать сети – так незаметнее пролетит время…

– Кому теперь понадобятся эти сети? – вздохнула Корлан.

– Не говори так! На свете нет ненужных вещей, все может пригодиться…

В это самое время лампочка мигнула несколько раз и потухла. Дом погрузился во мрак.

– Беда то какая, господи. Лампа у нас осталась в кладовке. – Корлан поднялась и ощупью двинулась к двери. – Возьми-ка спички на столе да посвети мне.

Насыр последовал за ней.

– Хорошо, если остался керосин в лампе…

– Муса уже, наверно, догадался, что надо включить движок. – Насыр стал собираться. – Пойду, помогу ему.

– Да он же еще вчера отправился в Шумген к Акбалаку. Разве вы не встретились?

– Видно, он проехал низовьем. – Насыр был озадачен. – Тем более нужно идти. Худо впотьмах чинить сеть…

Насыр поковырялся в дизеле, обошел его с одной стороны, с другой – вернулся ни с чем. Сердито рассупонил пояс, бросил его:

– Все пошло прахом, все!

Он лег и отвернулся от Корлан. Но пролежал недолго. Сплюнул и принялся за сети, напрягая глаза и почти ничего не видя. Корлан, никогда не перечившая мужу, подсела к сетям с другой стороны. Вскоре они были не одни – к ним зашла старуха Жаныл с внучкой на руках, за ней явилась и старуха Мусы. Вчетвером чинить сети стало веселее; за разговорами не заметили, как пришло время обеда. А после обеда к ним заглянула сумасшедшая старуха Кызбала. Вообще-то она не любила ходить в гости, но тут почему-то решила изменить своим привычкам. Кызбала поздоровалась, неуверенно застыв в дверях. Ее пригласили и усадили на мягкий топчан. Женщины, напуганные темнотой и одиночеством, стекались в дом Насыра не сговариваясь. Так продолжалось несколько суток: дни они коротали с Насыром и Корлан, а на ночь расходились по своим домам.

Между тем в Караой спешили трое молодых парней, ведомых Кайыром, который конечно же хорошо знал здешние места. Опасен был их путь. На одном из разъездов в вагон вошли двое парней-казахов. Кайыр безошибочно определил: за ними установлена слежка! У него была великолепная зрительная память – в одном из этих высоких парней он мгновенно узнал сотрудника чимкентской милиции. Кроме маленькой личной команды Кайыра в этом вагоне ехали за анашой и ребята прибалты, которых теперь нужно было предупредить. Но как? Кайыр ломал голову и ничего не мог придумать. Наконец он решил: надо дать знак хотя бы Петру и Арно, чтобы они вели себя осторожней. Выходя в тамбур, Кайыр подмигнул Петру. Тот через некоторое время тоже вышел покурить. Кайыр коротко бросил: «Те двое, что сейчас вошли, – менты. Будьте готовы ко всему. Возможно, придется прыгать с поезда. Я дам знать, что делать».

На третий день туман стал слабеть, что отметил Насыр, выйдя во двор, но к вечеру опять сгустился. В короткий миг просвета Насыр различил на окраинном холме аула какие-то движущиеся фигуры. Они еле вырисовывались в тумане, и Насыр долго не мог понять, что там могло быть: люди? животные? Наверно, дикие лошади, решил он. Какой нормальный человек вздумает бродить в такой морок по холмам – чего ради? Тени между тем растворились в лощине. Совершив омовение, Насыр поспешил в дом, но прежде еще раз оглянулся. Никого на холмах не было. Встав на молитвенный коврик, он принялся молиться. Но из головы его не шли эти странные фигуры – наваждение какое-то! Впрочем, ничего удивительного не было – возможно, что все это лишь показалось ему, примерещилось. В такие туманные дни у него, как обычно, резко подскочило давление. Три ночи он провел почти, что без сна, просыпаясь с головной болью, с шумом в ушах. И у всех так… Вчера на такую же головную боль жаловались и Жаныл, и старуха Мусы – не могли от подушки оторвать голову. Таким же недугом занемогла сегодня и Корлан…

Или же не померещилось? Закончив молитву, он не сразу поднялся с колен, а некоторое время постоял задумавшись. В душе Насыра это странное, зыбкое видение на холмах нашло необъяснимый отклик. Насыр, по-прежнему стоя на коленях, обратил глаза как бы в самого себя, в свою долгую память, подернутую таким же густым туманом, в который погрузилось нынче побережье, – и привычный окружающий мир, предметы и вещи как бы сместились в область некой ирреальности. Этот туман сейчас легко соединился с туманом памяти Насыра, и сейчас старый рыбак видел такие же зыбкие, как недавние фигуры, очертания людей, вереницей движущихся по невысоким пологим холмам. Этих людей много, они идут по пескам уже долго – с востока на юг и на запад, в города, где мечтают найти спасение от голода. Истерзанные, измученные жаждой, многие из них валятся с ног и больше не встают. Никто не останавливается, никто не обращает на них внимания. И сами умирающие уже не молят о помощи: они знают, что помочь им нечем.

В те дни было Насыру восемнадцать лет – он был молод, полон сил. В те дни он только начинал выходить в море с аксакалами и карасакалами. Одобрительно поцокивая языками, смотрели на него старые рыбаки и говорили, качая головами: «Знатный работник получится из Насыра, знатный… Многих удивит он силой, сноровкой и смелостью».

Поморы делились с истощенными, бредущими людьми хлебом и рыбой, уговаривали их здесь остаться, на побережье, убеждали, что в песках их ждет верная смерть. Но мало кто из странников последовал этому совету. Пугал, наверно, беженцев непривычный труд – были они скотоводами, никогда не брали в руки кетменя, не ловили рыбу… И сколько их умерло в песках – кто знает…

Однажды недалеко от аула возвращавшийся с моря Насыр обнаружил мальчишку лет тринадцати. У паренька совсем не было сил подняться. Но, увидев приближающегося Насыра, он таки встал на ноги, зато девушка, склонившаяся над ним, вдруг рухнула как подкошенная. Мальчишка, сжимая слабой рукой камчу, исподлобья глядел на Насыра. Его настороженность была понятна. В дороге они насмотрелись всякого – видели подлецов, которые отнимали у людей последний кусок хлеба, видели тех, кто не считал зазорным питаться человечиной. Насыр ласково заговорил с детьми: «Сестре твоей, вижу, совсем плохо… Пойдемте-ка ко мне, ребята». Мальчишка, по-прежнему сжимая рукоять камчи, мрачно смотрел на Насыра. «Не бойтесь меня. Я не разбойник и не людоед… Идемте, дом мой совсем рядом…» Мальчишка не отрывал настороженного взгляда от Насыра. «Воды, воды…» – прошептала девушка. «Корлан!» – жалобно бросился к ней братишка и хотел было наклониться над нею, но, понимая, что больше уже не встанет, если сделает это, выпрямился и ответил: «Нету воды, Корлан, нету…» Губы у него были черные, растрескавшиеся до крови, ноги дрожали, как у новорожденного жеребенка. Насыр бросил весла, решительно подошел к девушке и поднял ее на руки. «Следуй за мной», – приказал он мальчишке. Тот наклонился к веслам. «Не тронь, я вернусь за ними сам». Девушка была легкая как пушинка – настолько она ослабла от голода и жажды. Когда он открыл дверь, мать лишь ахнула от изумления. Тотчас же послали за Откельды. Лекарь стал поить детей травяным отваром. Уходя, он предупредил: «Утром дадите рыбного бульона, а сегодня ни крошки съестного – это может плохо кончиться».

Через месяц Корлан, так звали девушку, совершенно изменилась – щеки ее порозовели, в глазах появился живой блеск. Девушка оказалась сноровистой, ловкой – быстро управлялась по дому и хозяйству, так что мать Насыра только ахала. Очень скоро дом засверкал чистотой, стал по-особенному теплым и уютным. Насыру нравилась эта расторопная четырнадцатилетняя девчонка еще и потому, что оказалась она умной, смышленой. Мать как-то сказала Насыру: «Судя по воспитанию – это дети из хорошей семьи. Ты слышал, как поет Корлан? Жаль, что не слышал. Попроси как-нибудь ее спеть. Наверно, у них была музыкальная семья – песни Семея, которые поет Корлан, не всякому даются». Любовь к Корлан мать Насыра сохранила до самой своей смерти. К осени братишка Корлан стал выходить с Насыром в море. Но с каждым днем он почему-то становился все мрачнее и задумчивее, а однажды и совсем исчез. Насыр справился у Корлан, что бы это могло значить, и она ответила, не смея поднять глаз на Насыра: «Наверно, он отправился искать нашего дядю. Спасибо вам за все. Пришла пора и мне прощаться». – «Я никуда тебя не отпущу!» – решительно заявил Насыр и густо покраснел до ушей. Корлан еще ниже опустила голову и убежала в дом, тоже очень смущенная. Сколько времени прошло с того далекого дня?..

Помолясь, Насыр провел ладонями по лицу: аминь!

– Аминь! – услышал он за спиной чей-то голос.

Обернулся. На пороге стояли три человека. Лица у них были почерневшие от пыли, одни глаза блестели.

– Ассалаумалейкум, Насыр-ага! – произнес один из них, тот, что был ближе к Насыру.

– Алейкумсалам! – ответил Насыр. – Кто вы такие, что-то не узнаю вас…

Насыр приблизился к ним и каким-то шестым чувством угадал: это те, что маячили недавно на косогоре.

– Я Кайыр, Насыр-ага. Вы, наверно, помните меня – был до вас муллой в Караое…

– Вот тебе и на! Каким же ветром тебя сюда занесло? – Насыр успокоился. – Идите отряхните пыль с одежды, умойтесь, потом будем чай пить – я пойду похлопочу…

Путники привели себя в порядок и сели за стол. Пока Насыр возился у печи, от буханки хлеба и куска масла, что были на столе, не осталось и следа.

– Возьми еще хлеба в том ящике, – указал Насыр Кайыру. – Совсем вы что-то оголодали, ребята…

– Два дня не ели, – ответил Кайыр, нарезая хлеб. – А где Корлан-апа?

– Отправилась к старухам – они все разом что-то слегли. Ничего удивительного: сам видишь, что у нас творится.

– И света нет?

– Все у нас тут развалилось. Есен с бригадой на Балхаше – некому движок починить. Я поковырялся, да что толку: ничего я в этом не понимаю. Вот и сидим, кукуем… А ты откуда и куда? Что это за люди с тобой?

Кайыр помедлил с ответом. Зная крутой нрав старика, он не хотел ему врать – старик, раскусив, прогонит вон. Но привычка взяла свое, и он начал:

– Его зовут Петром, москвич, – Кайыр указал на кудрявого светловолосого парня, что был по правую руку. Тот пристально посмотрел на Насыра, и Насыру стало немного не по себе! «Какой острый взгляд!» – мельком подумал он.

– А это Арно, он эстонец. У него серьезно заболела мать. Мы приехали, чтобы собрать для нее немного маку. Мать у Арно – золотой человек, как не постараться? Я бывал у них в доме, ел хлеб, испеченный ею.

– Благослови вас Аллах! Чего-чего, а маку здесь хватает. Можно отправиться хотя бы в Мойынкум, это совсем недалеко. – Насыр вздохнул. – Нет ничего на свете горше страданий больного человека…

Кайыр затаенно улыбнулся – ему удалось провести Насыра. Однако озабоченность не покидала бывшего муллу:

– Не пойму нынешнюю милицию – словно с цепи сорвались. За сбор мака даже сажать стали. Веками вся Азия пользовалась им – а теперь почему-то запрещено. Насколько я помню, в наших краях нет старика, который не потреблял бы мак – а, Насыр-ага?

– Ничего хорошего в этом, конечно, нет. Привыкнуть к маку куда легче, чем отвыкнуть. – Насыр помолчал и вдруг рассердился неизвестно на кого: – Лучше бы побольше думали о том, как чахнет наш край, как издыхает море, а то нашли себе занятие – ловить на железной дороге дураков, что приезжают к нам за маком.

– Во-во, и я про то же, – поддержал его Кайыр. – А много народу уехало отсюда за эти годы, Насыр-ага? – решил переменить он тему разговора.

– Осталось лишь несколько домов…

Насыр не договорил – Петр вдруг зашелся сильным кашлем. Насыр с жалостью глянул на парня и обратился к Кайыру.

– У твоего друга все внутри забито солью и песком. Выведи его на улицу.

Кайыр с Петром поднялись.

– Пусть выпьет два-три ковша воды, может, его хорошенько вырвет.

Насыр и Арно остались одни.

– Матери-то сколько лет?

– Шестьдесят пять…

– Э, еще молодая. Это хорошо, что ты не бросаешь ее хворую. Нельзя называть людьми тех, кто бросает своих стариков… А ваш народ мне знаком. Хорошие люди эстонцы, работящие, аккуратные. Во время войны к нам в аул привезли несколько эвакуированных семей из Эстонии. Я крепко сдружился с молодым парнем, звали его Рейн. Он еще долго после войны жил здесь, хороший был рыбак. Потом его разыскали взрослые дети, увезли к себе. Ну и правильно. Какая здесь жизнь пошла? Никудышная здесь жизнь пошла, дерьмовая. Стали уезжать русские, немцы, а потом и сами казахи – кто куда. Теперь побережье опустело – на все прибрежные аулы осталось человек пятьдесят, не больше. Да и то в основном старики. – Насыр глубоко и скорбно вздохнул. – И за что на казахский народ валятся и валятся невзгоды одна за другой?! Кто ответит: за что, зачем, почему? Ты прежде бывал в Казахстане?

– Не приходилось. Нас сослали в Сибирь. А родился я и вырос в Таллинне… – Вдруг он смутился своего ломаного русского. – Дедушка, вы меня понимаете? Понимаете, о чем я сейчас говорю?

– У меня с русским тоже неважно, – ответил Насыр.

– По сравнению со мной вы говорите прекрасно, – улыбнулся Арно. – А вот в Алма-Ате казахи даже между собой говорят по-русски. Мне это показалось какой-то дикостью.

Насыр безнадежно махнул рукой:

– Далеко они не уйдут, презрев родной язык. Мне тоже все это неприятно видеть и слышать. Да если я казах – имею ли я право забывать свой язык? Только кому это сегодня втолкуешь?

Кайыр, видя, что Насыр и Арно нашли тему для разговора, принял это за добрый знак.

– О чем речь? – спросил он, подсаживаясь к столу.

– Да вот рассказываю об эстонцах, которые жили в Караое. Ты застал кого-нибудь? Говорю, что нет плохого народа, а есть плохие люди. Такие могут быть в каждом народе… – Он повернулся к Петру: – Полегчало?

Петр кивнул:

– Спасибо, дед.

– Надо бы по случаю гостей зарезать барана, да только нет у меня барана. Кайыр, объясни это гостям. Придет старуха – будет нам куырдак из свежего сайгака.

– Спасибо и за это, Насыр-ага. Мы совершенно без претензий.

– Пойду пока задам кобыле сена. – Насыр встал. – Два дня ее, бедную, прогулять не могу…

– Сивая кобыла – вот все ваше состояние, – не без ехидства заметил Кайыр, провожая Насыра глазами. Насыр сделал вид, что ничего не услышал. Обмотал лицо влажной тряпкой и вышел.

– Мудрый старикан, – сказал Арно.

– Скорее горемычный. Другие вовремя сообразили: бросили все и уехали, а этот почему-то заупрямился.

– Хан! – решительно заявил Арно, будто бы обиженный за Насыра. – Нам не понять его – в этом мы должны отдавать себе отчет. Так стоит ли осуждать?

– Арно у нас философ, – вмешался Петр, – только дай ему повод. Нет чтобы поблагодарить боженьку, что живы остались… Смотри не забудь там в своем Таллинне, что обязан жизнью нашему Хану.

Кайыр знаком остановил Петра:

– Не понимаю, чего вы брюзжите? Аксакал, кстати, сказал, что подобающего угощения не будет, просит на него не обижаться.

– Нас убивать надо, а не угощать, – мрачно сказал Петр и накинул куртку. – Пойдемте глянем дизель. Может, хоть так отблагодарим старика за гостеприимство.

Кайыр согласно кивнул, и они направились к окраине аула. Кайыр, когда выезжал в Мойынкум за маком, обязательно брал с собой Петра – этого крупного, с грубыми чертами лица парня. Петр был простодушен, честен и надежен. Кайыр сошелся с ним в Москве лет пять-шесть назад. Они работали в одном жэке – Петр сантехником, а Кайыр дворником (после того, как исключили его из института).

Родителей своих Петр не помнил, поднимала его на ноги бабушка. За драки его дважды судили, выгнали из железнодорожного техникума, хотя учиться ему оставалось меньше года. Когда он вернулся домой после второй «ходки» – так Петр называл заключение, – то узнал, что бабушка его умерла. Часто теперь под хмельком он рассказывал, как она отходила на тот свет. Обычно свою историю он начинал так:

«Родился я в одном из старых московских домов в центре, там же и вырос. Теперь их нет, теперь это место называется Калининским проспектом. Вырос бы я толковым человеком, глядишь, если бы прежде времени не помер наш участковый Михалыч – он меня хорошо держал в руках. А без него я, как видите, спился вчистую, пошел, как говорится, гулять по буфету…

Прибыл я, значит, на Казанский вокзал, бритенький, значит, и со справкой в кармане и поехал, конечно, домой, к бабаньке. Приезжаю – нет моей бабанюшки, третий месяц лежит в больнице – соседи мне говорят. Пришел в нашу районную больницу, а бабушка моя родненькая лежит при смерти. Она, когда узнала меня, перекрестилась и ясно так сказала: «Сокол мой, внучек вернулся!.. Теперь есть кому похоронить меня! Слава, слава тебе, Господи!..» Я увез ее домой. Дома пусто, денег нет, жратвы – тоже. Пошел к корешам, подзанял денег, ухаживал за ней, как мог, кормил с ложечки. Она тихо благодарила меня и ждала смерти. Крепкой оказалась, ей-богу… В ожидании смерти молилась Богу каждое утро. А тут участковый – молодой сержант, из хохлов, – стал проявлять особый интерес к моей персоне. После тюряги, естественно, в Москве не пропишешься. Ни прописки, ни работы. Сержант по-серьезному стал выдворять меня из Москвы. Я, коренной москвич, должен убираться из родного города, а он, мент, должен жить в Москве. Очередная встреча с ним кончилась потасовкой. Все! За 24 часа вытурили меня в Пермь, на химию. Бабушка умерла, я даже не знаю, где она похоронена. Вот когда я вспомнил старого участкового Михалыча. Бабушка и Михалыч – это были люди! Таких уже нет на свете. Остались такие же, как мы, живые трупы, – можем жить только табуном, в одиночку дохнем. Или чтобы выжить – надо опять идти в тюрьму».

Петр быстро определил причину:

– Движок забит соляной пылью, надо помпу прочистить. Где-то здесь обязательно должен быть бензин посмотрите. Да со спичками поосторожнее, ребята, может полыхнуть в секунду.

– Кажется, нашел, – послышался голос Арно. – Чего-чего, а бочек всяких тут навалом!

Кайыр же отыскал какую-то палку, намотал на нее ветошь – факел был готов. Он поднес спичку, и ветошь вспыхнула. Петр рассмеялся:

– Это еще не все, ребятки. Поищите ящик с инструментами.

Отыскался и ящик, благо он был рядом.

Вернувшись, Насыр обнаружил, что гости исчезли. Подошла к тому времени и Корлан, начав хлопотать прямо с порога:

– Вижу, проголодался, сейчас чайник поставлю…

– И поторопись, у нас гости.

– Иа, откуда они взялись? С неба, что ли, свалились?

– Муса вернулся? – Старику не понравился тон, которым Корлан задала свой вопрос, и он сменил тему разговора.

– Нет еще. Кырмызы заходила к Жаныл, беспокоится; не заблудился бы старик?

– Муса да чтоб заблудился! Выставил сейчас волка из норы и блаженствует… За него нечего беспокоиться. Лучше моли Бога, чтобы ненастье прошло быстрее…

– Где же твои гости? Кто они – заблудились, что ли? – снова спросила Корлан.

– Не знаю. Я вышел к кобыле, вернулся – их уже нет.

– А не пригрезились они тебе, часом?

– Однако ж, и бестолочь ты! – вспылил Насыр. – Дастархан ты не видишь? Вот здесь они сидели! Один из них наш мулла Кайыр, с ним еще двое. – Насыр, торжествуя, нашел самый веский аргумент: – А мешки эти чьи, по-твоему?

Корлан в изумлении смотрела на рюкзаки.

– Иди кроши мясо на куырдак. Да сети куда-нибудь убери, чего мы с тобой в темноте налатаем…

– Иа, Алла! – вздохнула Корлан, подняла самовар и вышла, Вскоре они вдвоем рубили мясо, взяв в руки маленькие топорики.

– Жесткое какое, – бормотала Корлан. – Жара стоит: в эту пору разве может быть жирным сайгак – кости да жилы одни.

В это время вспыхнула лампочка – старики зажмурились прикрывая глаза.

– Бисмилла! Это они, больше некому! Молодцы, ребята! – крякнул на радостях Насыр.

В самом деле, гости скоро вернулись. Уставшие, голодные они быстро поужинали, Петр и Арно тут же отправились спать, а Кайыр решил еще немного посидеть с Насыром. Они пили уже не первую чашку чая, за окном выл ветер, швыряя песок в стекла.

Насыр прислушавшись и сказал:

– А вроде стихает. Не кажется тебе?

– Пора бы, сколько можно, – откликнулась Корлан и стала убирать со стола.

– Погоди, пусть гость благословит дастархан, – остановил ее Насыр.

– Все в воле Аллаха, – исполнил желание Насыра Кайыр. Он довольно-таки непочтительно развалился на подушках и, словно забыв, кто перед ним, продолжал весьма хвастливо: – Mного ли забот у муллы: дать имя новорожденному, совершить обряд бракосочетания да проводить в могилу усопшего. Чем не жизнь! Читай молитвы да копи денежки. Не очень вам повезло, Насыр-ага: вы стали муллой, когда жизнь на побережье затихла – не рождаются здесь больше люди, не женятся, не мрут…

Насыр холодно посмотрел на Кайыра:

– По-твоему, я стал муллой, чтобы богатеть? Это вы, молодые, так живете – думаете только о своем брюхе! Как запахло бедой, быстренько отсюда деру дали! Я не коршун и не ворон, чтоб чьей-то смерти ожидать!

Это было как ушат холодной воды – Кайыр мгновенно собрался, жалея о своей минутной оплошности: «Черт меня дернул за язык! Ляпнул не подумав…»

– Простите, Насыр-ага… – пробормотал он смущенно.

Но Насыра трудно было остановить – лицо его потемнело от гнева:

– Я не мулла! Это вы все муллы! А Насыр родился рыбаком и умрет рыбаком – заруби это себе на носу, парень!

От громких слов Насыра проснулся Арно. Он вопросительно посмотрел на Кайыра: что случилось? уже выгоняют?

– Спи, спи… – буркнул Кайыр. – Мы тут с Насыр-агой вспоминаем прошлое.

Насыру было неудобно, что он разбудил гостя, и он довольно-таки примирительно сказал:

– Не твоя в этом вина, время сейчас наступило такое.

Похоже, старик стал смягчаться. И Кайыр, проникаясь благодарностью к нему, сказал:

– Да, Насыр-ага. По большому счету мулла – это посланник Аллаха на земле. О себе я такого не могу сказать, слишком я заблудший человек, а вы… Это очень хорошо, что вы не пропускаете пятикратных намазов. Большая польза от этого – не нам, так хоть нашему потомству.

– Если бы, – вздохнул Насыр. – Ты растолкуй мне слова Пайгамбара – Пророка. На протяжении двух лет я молюсь денно и нощно, но не сумел выпросить у Аллаха спасения Синеморью. Только один раз услышал он меня – послал дождь. Двадцать пять дней подряд бушевал этот ливень. Много снегов растаяло на вершине Памира – две Дарьи вышли из берегов и понеслись к морю! Видел бы ты, какой это был праздник, как резвилась рыба в этой пресной, чистой воде, как ликовали рыбаки, как они воспрянули духом! И что же? Этот праздник обернулся новой трагедией. Вода сошла, и вся рыба осталась на берегах… Сдохла. Глаза бы мои не видели! Все лето в ущельях и по всему побережью стоял удушливый запах – сколько ее погибло, бедной, сколько погибло… – Последнюю фразу старик проговорил уже шепотом – его душили беспомощные слезы. – За что же он так наказывает нас, а, Кайыр!

– Как бы вы ни придерживались Корана, Насыр-ага, – сказал Кайыр после молчания, – вам не вымолить прощения у Аллаха. Лично для себя – может быть, но не для этого края, не для тех людей, которые его сгубили. Не знаю, кому это под силу. Может, отшельникам, пустынникам, монахам…

– Я не могу найти ответа вот на какой вопрос: когда, с какого времени человек перестал вслушиваться в природу? Почему он в свое время не распознал, что она серьезно больна, что эту болезнь ей принес сам человек? Да ведь он достоин проклятия после этого!

Арно поднял с подушки голову и попросил Кайыра перевести слова старика. Кайыр перевел. Арно включился в разговор:

– Я тоже не могу понять. Мы все себя считаем людьми цивилизованными: много читаем, много знаем, достигли технического прогресса, но в нас нет мудрости, нет в нас элементарного благоразумия – мы как были варварами, так и остались, вот ведь что ужасно!

– Ты прав, парень! Это то, чего не хватало людям во все времена.

– Нет, самое главное не это. Беда в том, что люди с трезвым ясным мышлением стране не нужны. Они, если хотите, противоречат развитому социализму!

– Бюрократическому социализму, – уточнил Кайыр.

– Чудак-человек! А разве он может быть иным? Это его природа, это его неизбежности: кратковременная диктатура пролетариата оборачивается пожизненной властью чиновников. Вы, Насыр-ага, наверное, думаете, что там, наверху, кто-то печется о вашем крае. Зачем же? Им проще сказать: на месте исчезнувшего моря мы разобьем сады, посеем пшеницу. Орденоносные ваши министры давно наплевали на ваш край, на ваш народ и на весь социализм. – Арно говорил громко и зло. – А те, кого волнует судьба народа, будущее общества, – те спиваются, прозябают в безделье. Если бы было мне, чем заняться в своей стране, стал бы я скитаться по пескам, как шакал, и собирать мак?!

– Нет, ты уж постарайся для больной матери, – не понял его Насыр. – А я-то думал, что только моим землякам приходится биться за правду. А это, оказывается, по всей стране! И сколько же таких, значит, людей?! Такое, стало быть, у нас начальство: смотрит на свой народ как на заклятого врага? Где, в каком еще царстве-государстве может быть подобное?

– Вы правы, – невесело согласился Арно. – Вот, к примеру, Петр. У человека золотые руки. Они умеют все. Беречь бы эти руки… Кайыр, как рассказ этот называется, напомни.

– «Левша», если я тебя правильно понимаю.

– О чем же этот рассказ, Кайыр? – заинтересовался Насыр.

– А вы не устали? Это длинный рассказ.

– Ты перескажи вкратце, – посоветовал Арно.

Кайыр коротко изложил печальную судьбу мастера из повести Лескова.

– Да, – вздохнул Насыр, – достойным людям нелегко жилось во все времена. И почему это так?

Вопрос этот скорее звучал риторически, хотя Насыр спросил искренне. Но разве впервые он задавал свой вопрос? Разве впервые размышлял об этом? И разве впервые ему, взбудораженному этими вопросами, на которые не было ответа, приходилось встречать бессонную ночь – как сейчас, когда он, еще немного поговорив с гостями, отправил их спать и отправился сам? Он долго ворочался в постели, погрузившись в свои привычные безрадостные размышления, прислушивался к вздохам Корлан, которую тоже частенько мучила бессонница, и завидовал крепкому сну гостей, которые уснули тотчас же.

Они спали до полудня и спали бы, наверно, еще дольше, если бы не Насыр. Выйдя во двор, он увидел в низине зеленый «бобик». Насыр быстро разбудил Кайыра:

– Кажется, милиция к нам. Давайте-ка быстро все в кладовку, подальше от греха!

Ребята прихватили свои рюкзаки и юркнули в сарай, оттуда в кладовку. Когда Насыр вышел из дому, машина была уже здесь.

Из нее вышел пожилой капитан и, поздоровавшись, спросил:

– Вы будете аксакал Насыр?

– Да, это я, – ответил Насыр, пожимая протянутую для приветствия руку.

– Нерадостные вести из Шумгена, аксакал. Просили передать, что Акбалак-жырау в тяжелом состоянии. Он ждет к себе вас и Мусу. Так что будьте готовы – за вами пришлют машину…

Горестно выслушал эту новость Насыр. Капитан между тем спросил:

– Аксакал, не проходили здесь какие-нибудь незнакомые люди?

– Только-только ведь развиднелось… Туман стоял. А вы сами-то, откуда будете? Что-то не похожи вы на нашу милицию, – уклонился от ответа Насыр.

– Мы – милиция железнодорожная. Ну, раз так – до свидания.

– Будьте здоровы, – попрощался Насыр, но вовремя вспомнил: – Сынок, а ведь Муса еще не вернулся! Так что если попадется вам на глаза охотник, – передайте ему про Акбалака. – Насыр улыбнулся: – Пора бы ему выбраться из волчьей норы, буря прошла…

Капитан удивился:

– Как же это он может жить в волчьей норе?

– Очень даже просто! Как только поругается со старухой – на лошадь и в волчью нору. Если встретится, передайте, что она все глаза выплакала, ожидая его…

Насыр отпер кладовую и позвал странных гостей обедать. После обеда они стали собираться в дорогу. В это самое время за окном остановилась грузовая машина.

– Никак Бериш приехал на каникулы! – всплеснула руками Корлан. – Два дня глаз я терла – оказалось, к радости! – Она нетерпеливо выглядывала в окно. Насыр тоже высунулся:

– Не зря твой глаз дергался, ей-богу! Приехал ягненок наш, ненаглядный наш Бериш приехал!

Странно было и смешно видеть Насыра таким растроганным – словно старушка, он мелко стал семенить по дому, бормоча: «Ягненок наш приехал, вот обрадовал, вот обрадовал…» Потом он торопливо предложил гостям:

– Поговорите с шофером, пусть подбросит вас до станции. Бериш вошел и прижал к своей груди стариков.

– Приехал, приехал… – плакала Корлан и заглядывала в лицо повзрослевшего внука. Насыр ходил кругами вокруг Бериша, не находя себе места.

Шофер согласился подвезти приезжих, но прежде им следовало выгрузить из грузовика уголь. Кайыр, Арно и Петр дружно взялись за лопаты – и вскоре кузов был пуст. Когда гости зашли попрощаться с радушными стариками, Кайыр отвел Насыра в сторону и протянул ему деньги.

– Убери эти бумажки, – рассердился Насыр. – Не оскорбляй меня!

Кайыр понял, что совершил еще одну глупость. Раздосадованный вышел он из дому, за ним последовали Арно и Петр.

Рано утром Насыр отправился в Шумген.

Акбалака он нашел возлежащим на высоких подушках. Глаза старца были закрыты. Муса уже был здесь. Алмагуль подошла к постели отца, опустилась на колени и взяла его руку в свои.

– Отец, к вам приехали…

Веки Акбалака дрогнули, но сил открыть глаза у него не было. Насыр с Мусой вышли из дому и сели на лавочку. Алмагуль и Тобагабыл вышли тоже.

– Кому еще дали знать? – спросил их Насыр.

– Телеграммы послали всем, кому он велел. – Тобагабыл достал из кармана лист бумаги. – Вот список оповещенных…

– Мужчин в Шумгене много? – поинтересовался Муса.

– Они все в разъезде, – ответила Алмагуль. – Кто на Балхаше, кто в Тургае…

– Как у тебя с провизией?

– Табагабыл отправил в город машину.

– К вечеру должны вернуться, добавил Тобагабыл.

– Вчера отец подозвал меня и попросил, чтобы я вызвала вас, Насыр-ага. С того самого времени он не открывает глаз.

Насыр протянул список Мусе:

– Он помнит всех, кто был ему близок и дорог. Не забыл даже Матвея из Москвы. Но говорят, что сейчас Славиков тоже серьезно болен. Так что не стоит его беспокоить напрастно. А Игорю надо обязательно сообщить. Рация в исправности?

– Сегодня же все передам, – ответил Тобагабыл.

– И надо послать в Караой машину за старухами: обязательно надо подумать, как будем размешать приезжающих, – пусть соседи готовятся к приему гостей. А мы пока побудем с Акбалаком.

Они вошли с Мусой в дом. Муса, глядя в лицо Акбалака, глядя на скулы его, обтянутые кожей, которые сейчас казались огромными и страшними, погрузился в раздумья. Да и как было не подпасть под их власть старому, много пожившему человеку, на глазах у которого изчез, разъехался по чужим краям его народ, а все побережье покрылось мертвой белой пылью; на глазах у которого умерло море, а теперь умирал Акбалак – одряхлевший, измученный и обезображенный болезнью, некогда красивый и сильный человек, слывший гордостью этого края? Куда было ему деться – как и Насыру – от беспощадных, горьких дум, преследовавших их каждый день. Разве что действительно спрятаться в волчьей норе – закрыть глаза, заткнуть уши, забиться в самый темный угол…

Странное дело – случайно или же по совпадению, по замыслу, определенному свыше, – именно в волчьей норе пришлось отсиживаться Мусе в эти дни, спасаясь от разбушевавшейся стихии, которая застигла его между Караоем и Шумгеном. Он торопливо повязал кобылу, руками нашарил лаз и кряхтя протиснулся в нору. И только тут понял, что совершил оплошность. В глубине норы притаилась волчица с волчонком. Муса замер: отступать было некуда, но и выстрелить он не мог – ружье он волочил сзади себя, в тесной норе не было никакой возможности дотянуться до него. Глаза волчицы недобро блеснули, и она зарычала. Тогда Муса решился на последнее: он так пронзительно крикнул, что волчица вздрогнула и испуганно прижалась к земле. Этот крик отложился, видимо, в ее сознании как барьер. Возможно, что этот крик Мусы имел и парализующее действие, Муса лежал неподвижно, держа наготове охотничий нож – волчица тоже смотрела на него не шелохнувшись. Прошло часа два или три. Муса понял, что волчица не тронет его, если он не будет делать резких движений. Так он прожил с ней в норе несколько дней. Он спал коротким настороженным сном, вздрагивал и просыпался при мальейшем шорохе но видел перед собой одно и то же: два зеленых огонька ее глаз. Наверно, она понимала, что двуногое существо может погибнуть в такую стихию, и потому не гнала его из норы.

Когда буря стала стихать, волчица принялась негромко рычать: этим она как бы давала знать – иди своей дорогой, а то несдобровать тебе, человек. Муса и сам понимал, что оставаться в норе становится опаснее и опаснее. Теперь любую минуту мог вернуться самец, и тогда все. Он стал массировать мыщцы ног. Волчица зарычала громче и даже сдвинулась с места. Муса стал судорожно пятиться назад и через секунду выскочил. В лицо ему ударил горячий ветер. И тут же он услышал недальний волчий вой. «Самец!» – мелькнуло у него в голове. Прихрамывая, он побежал к лощине, где оставил коня. Волчица выбравшись из норы, села и некоторое время прислушивалась к вою самца. Потом завыла сама, высоко задрав морду. Муса поспешно сел на коня – теперь он был в безопасности. Волчица пошла самцу навстречу. Они пересеклись на косогоре, сели и завыли в два голоса. Муса съежился, представив, что случилось бы, замешкайся он всего на несколько минут. Впрочем, сейчас, по прошествии времени, он рассудил: «Чему быть – того не миновать, все мы ходим под Богом… Значит, суждено было мне умереть другой смертью».

Акбалак тем временем пошевелил седыми бровями, веки его медленно поднялись. Он посмотрел на Мусу и Насыра, но, видно, не узнал их – снова прикрылись его глаза. Насыр подсел к нему ближе, взял его руку в свою, чтобы определить пульс. Акбалак начал бредить.

– Что он говорит? – спросил Муса.

Насыр прислушивался. Сначало было трудно что-либо разобрать, мысли Акбалака были беспорядочны, слова торопливы, но постепенно становилось ясным, о чем хотел сказать он в эти минуты.

«Мне тяжело умирать, – говорил Акбалак, – но не жалею я мир, который оставляю. Он будет наказан, этот мир, попомните мои слова! Сейчас человек жадно пожирает все, рушит богатства своей земли, а завтра изуродованная, нищая земля поглотит его самого, ей ничего больше не останется сделать, ничего! Сначала мир был совершенен и счастлив как ребенок. Потом его охватила жадность к деньгам, к лучшему куску мяса. За жадностью пришла жестокость, пришла бездумность, и мир начал разрушаться – и разрушается уже много-много лет. Человеком уже много лет ведает дьявол, Бог отвернулся от человека, схватившись за голову, – Бог проиграл! Человека должна уничтожить сама же земля, его породившая, – в этом будет его спасение, это же будет и наказанием ему…»

Вот что понял Насыр из обрывочной, смутной речи старца и содрогнулся – сколько же много было в Акбалаке отчаяния и злости, будто бы сам он теперь, к концу жизни, превратился в того дьявола, о котором сейчас говорил.

Акбалак смолк, широко открыл глаза и костлявыми бессильными пальцами пожал руку Насыра:

– Ты здесь… Я решил не умирать, пока не увижу тебя.

Его пересохшие, непослушные губы шевелились с трудом. Пожелтевшее его лицо выражало страдание, муку. Алмагуль прошептала:

– Уже два дня, как отказался отец от воды.

– Насыр! – Холодный пот выступил на лице Акбалака. – Тело мое предайте морю… Это моя просьба… Остальное все решай сам… Хочу к Карашаш…

Насыр был напуган этой необычной просьбой. Не для того ли просил его Акбалак вывезти последний раз в открытое море, чтобы обратиться к Насыру с этим своим желанием? Он переглянулся с Мусой. На лице охотника тоже было написано изумление. Разве мало рыбаков утонуло в море – и разве желали они себе смерти? Как посмотрят на это люди?

Тобагабыл, догадавшись, в каком смятении могли быть сейчас Насыр и Муса, сказал:

– Отец давно предупредил нас об этом своем последнем желании… Мы не удивляемся.

– Нельзя не исполнить последнего желания нашего старшего брата, – проговорил Муса. – Сделаем все, как он велит…

И, представив, как они опускают в море саван, в котором будет тело Акбалака, подумал: «Славная жизнь его мало походила на жизнь других людей, пусть и смерть его будет необычна».

Акбалак, слышавший слова Мусы, выражением глаз и движением бровей дал понять, что доволен им. Потом потянул руку к Насыру, как бы спрашивая: а ты что скажешь, брат?

– Еще не было такого случая, чтобы мы ослушались тебя, Ака, – промолвил Насыр. – Желание твое будет исполнено.

К вечеру Акбалак уже не мог говорить. Слабым шевелением пальцев подозвал к себе Алмагуль, что-то прошептал дочери. Алмагуль с плачем упала на грудь отца. Ее увели соседки. Акбалак приложил руку Насыра к своему сердцу, посмотрел на него долгим прощальным взглядом и скончался. В последние минуты его взор, наверно, застилала голубая морская волна. Она была теплая, ласковая, она все больше и больше обнимала его – до пояса, до сердца, до горла… и наконец понесла, понесла, понесла…

Насыр прикрыл веки своего друга и горько заплакал.

Последнюю просьбу покойного старухи и старики, приехавшие оплакивать кончину, восприняли с ужасом. Но Насыр дал понять: не исполнить волю старца нельзя. И Шумген погрузился в хлопоты, связанные с проводами в последний путь известного на все побережье жырау Акбалака. Приехали с Корыма Игорь и его сотрудники. На другой день отовсюду стали прибывать друзья Акбалака.

– Отец может обидеться, что не сообщили ему, – сказал Игорь, и потому была отправлена телеграмма профессору Славикову. Ответная пришла в тот же день.

– Хорошо бы зачитать эту телеграмму людям, – предложил Муса.

Насыр расправил бланк и протянул Игорю:

– Прочти вслух, Игорь-жан, а я буду переводить.

После того как Игорь прочитал телеграмму, а Насыр перевел ее, добавляя от себя емкие и трогательные слова, люди, слушавшие затаив дыхание, одобрительно зацокали:

– Хорошие слова, умные!

Покойника понесли в отдельную, специально для этого случая, поставленную большую юрту; на юрте вывесили белый флаг.

– А почему белый? – спросила Лена. Бериш объяснил ей:

– Когда умирает пожилой человек – вывешивают белый флаг, когда молодой – красный.

Можно было понять вопросы Лены и Сергея. Они старались вникнуть в ритуалы и обычаи другого народа, наблюдая за подготовкой к похоронам, которая казалась им торжественной и непонятной. Последним в этот день прибыл в Шумген рыбак с туркменского побережья Кара-Богаза Ходжанепес. По его прибытию стали собираться к ужину, и Насыр объявил, что завтра все выедут в море на четырех больших лодках. Старики, давние знакомцы Акбалака, собравшиеся со всех уголков Средней Азии, прервали тихую, неторопливую беседу и согласно закивали головами.

Киргиз Кумбек, сняв мягкую шапку, проговорил:

– Разве мог я не приехать, узнав о смерти Акбалака?

– Мы не очень надеялись на это, – ответил узбек Фзули. – Слышали, что ты болеешь…

– Как не болеть в наши-то годы? Ноги совсем не ходят… Но собрался все равно – и не жалею: снова вижу всех вас. А так одному Аллаху известно – свидимся ли еще?

– Ты прав, Кумбек, – кивнул Ходжанепес. – Каждый из нас думал так же. В давние времена и мы сами, и люди наши были быстроходными…

Бекназар из Муйнака задумчиво огладил свою бороду:

– Да, короткий у стариков век, чего уж говорить: сегодня жив, а завтра…

Самый почтенный из аксакалов – жырау Кадыр с Балхаша – сменил тему разговора:

– Ходжеке, скажи-ка нам, что у вас там на Кара-Богазе с плотиной? Это какая будет по счету? Решили они строить ее?

– А чего бы не решить? Они же не мозгами думают, а совсем другим местом… Теперь Кара-Богазу все равно, эти собаки сгубили его навсегда. Вода ушла, остались солончаки, без конца дуют ветры – песок да соль. Люди у нас стали сильно болеть, дети мрут… Да что я рассказываю – здесь у вас все то же самое!

– А на Балхаше, думаешь, что-то другое? – с горечью воскликнул Кадыр. – Привезти бы их всех сюда да пусть бы они пожили здесь…

– Привезешь их – как же! Одним из первых, кто принялся губить Синеморье и Кара-Богаз, был наш великий гениальный «ученый» Бабаев… – сказал Ходжанепес.

– Разве Бабаев один был! – перебил его Физули. – А Рашидов! А Кунаев. Тоже гениальные…

Насыр, наконец освободившийся от своих хлопот распорядителя, присел рядом с Кадыром и пока не принимал участия в разговорах. Весь сегодняшний день он провел на ногах, и сейчас у него разболелась поясница. Он придвинул к себе одну из подушек, приготовленных для гостей, прилег. Мысли его были поглощены смертью Акбалака. Уходят люди из этого края: одни в чужие земли, другие как Акбалак?.. Насыр, чего скрывать, остался одинок. Самое, наверно, время оглянуться на прожитую жизнь. Ему не в чем укорить себя. Всю жизнь он рыбачил и в этом обычном труде нашел для себя высокий смысл жизни. Не суетился, не гонялся за мелочными радостями бытия. И хоть телом он время от времени отдыхал от трудов, а вот душою – никогда. Никогда мысль его не ведала покоя, никогда не дремала его душа. Она, словно навьюченный верблюд, утопая в песке, влачила бремя своей судьбы под этим божьим небом…

И что же?

«В самом деле – и что же? – подумал Насыр. – К чему я обо всем этом размышляю?..»

Глаза его сами собой закрылись, и он уснул. А проснулся от звонкого голоса Физули, который, трогая его за плечо, говорил:

– Состарился наш Насыр-ага, точно. Только прилег – и тут же спит как убитый.

Сон нисколько не освежил Насыра – голова по-прежнему была тяжелой, ныла поясница. Он вышел во двор умыться. Лена и Сергей старательно помогали женщинам, а Игорь, подавая Насыру полотенце, сказал:

– Насыр-ага, вы предельно устали. Ложитесь пораньше спать, а с делами мы сами управимся.

Насыр кивнул в сторону Лены и Сергея:

– Огромное спасибо тебе и твоим друзьям, Икор. Да благословит вас Аллах!

Игорь кивнул и проводил Насыра до самой постели.

Назавтра продолжали съезжаться в Шумген оповещенные о смерти Акбалака; особенно было много людей с Балхаша и Торгая. Игорь, Сергей и Тобагабыл, не зная усталости, встречали их и брали на себя дальнейшие хлопоты.

После завтрака тело Акбалака со всеми надлежащими почестями вынесли из юрты, положили на телегу и повезли к морю. За телегой шла длинная вереница провожающих. Небо было ослепительным, до рези в глазах голубым – далеко впереди синело море. Тело мертвого человека везли к мертвому морю.

Когда лодки стали отплывать от берега, оставшиеся на берегу, женщины громко заголосили. Алмагуль, раздирая себе лицо, бросилась в воду. Ее не пустили женщины. Вскоре лодки встали. Насыр принялся читать молитву. После молитвы они с Кумбеком осторожно опустили тело в белом саване в воду. Увлекаемое тяжестью привязанного камня, оно быстро исчезло в пучине.

– Прощай, Акбалак! – провел ладонями по лицу Насыр.

– Пусть морская волна будет всегда ласковой к тебе! – раздались голоса стариков. – Прощай, любимец народа!

Чайки покружили над лодками, но, не видя добычи, неторопливо потянулись прочь. Лодки долго не трогались, люди в лодках долго оставались неподвижными. Игорь тронул Насыра за плечо:

– Что если послушать нам последний кюй Акбалака? Это разрешается?

Насыр согласно кивнул, потом встал и обратился к людям:

– Перед смертью Акбалак попросил свозить его на остров Корым. Там он сыграл нам свой последний кюй. Игору удалось записать музыку на магнитофон. Может быть, послушаем ее?

Предложение это было одобрено молчаливыми кивками.

И сильные, вольные аккорды взмыли вверх – это были звуки, которые могла издавать только домбра Акбалака. Тяжкие вздохи одинокого, обессилевшего человека слышались в голосе Акбалака. Он прощался с жизнью, этот голос; он плакал, он всхлипывал, словно дитя, этот голос, и шептал: прощай, жизнь, прощай! И хоть много еще осталось неизведанного в тебе, того, что я не успел оценить, уходя я говорю: все равно ты была прекрасна, жизнь!

Насыр обернулся и посмотрел на то место, куда они с Кумбеком опустили тело. Ему на мгновение показалось, что вода в этом месте бурлит – как будто бы закипает. «Прощай, Ака, – подумал Насыр. – Пусть Аллах осчастливит и этот твой путь. Аминь!» Голова знакомого черного сома показалась в том месте, где бурлила вода. Сом посмотрел в сторону лодок и исчез под водой.

– Это истинный кюй! – воскликнул домбрист Султангали. – Мне еще не доводилось слушать такой музыки!

Бекназар и Ходжанепес, тоже восхищенные, качали головами.

– Тело может устать, а душа никогда! – помолчав, сказал Кадыр.

– Какое свободное дыхание, какой мощный поток мыслей! Да, эта музыка невольно заставляет забыть обо всем: думаешь только о вечном – жизни и смерти, – подал голос Камбар. – Может быть, послушаем еще раз?

– В этом кюе, – сказал Насыр, – он разговаривал с самим Аллахом. Включи еще раз, Икор. Да поторопимся – на берегу нас ждут женщины…

– Думаешь, эти звуки достигли слуха Аллаха? – спросил Физули.

– У него внутри был свой Аллах, – ответил Насыр. – Не было в наших краях человека совестливее, чем Акбалак.

Игорь снова включил магнитофон, а лодки тем временем тронулись. Насыр оглянулся и увидел вдруг Акбалака: он, завернутый в белое, стремительно бежал за лодками по волнам. Старый рыбак испуганно зажмурил глаза: «Бисмилла! Бисмилла!» Он открыл глаза – видение исчезло.

На другой день старики – и туркмены, и таджики, и узбеки, и киргизы, бок о бок прожившие вместе много лет, а сейчас приехавшие, чтобы проститься с Акбалаком, – стали собираться в обратную дорогу.

– Дай нам Аллах встретиться еще, да только по другому поводу! – пожелали друг другу охотник и дехканин, рыбак и пастух. Только Кумбек и Физули решили остаться, чтобы справить семь дней. К ним присоединился и Кадыр в последнюю минуту. Они сели в тесном кругу и за разговорами стали вспоминать о прошлом.

– Рассказать вам про Акбалака? – спросил Кумбек, оглядывая стариков. Он начал свое повествование так:

– Я знаком с Акбалаком с пятнадцатого года. А познакомились мы на далеком Таласе. Красив был тогда Ака: высокий, стройный, грудь широкая!

Случай, о котором я говорю, произошел на свадьбе. Известный манап Таласа Батис женил своего единственного сына. Какая это была свадьба – просто чудо! А приз на этой свадьбе выиграл певец черный Асан. Неплохой был певец, не спорю…

Батис слыл ценителем тонкого слова; ничего удивительного не было в том, что его аул частенько посещали акыны, поэты и подолгу жили у него. Он их опекал, орял подарками. Синеморский жырау Акбалак был приглашен на свадьбу специально. Всем нравился Акбалак, но Батис просто любовался им – особенно когда начинал петь терме сильным, властным голосом.

Батис, оглядев сидевших вокруг манапов, воскликнул:

«Среди киргизов не найдется жырау, равного черному Асану Одарите же его щедро!»

К черному Асану подвели вороного аргамака, а на плечи певца набросили богатый чапан. Асан поклонился.

«Пусть твое счастье, Батис, будет так же огромно, как гора Ала-тоо! Пусть будет удача твоим детям!»

Усмехнувшись в усы, Манап проговорил:

«А где у нас жырау Акбалак, прибывший с Синеморья? Позовите его сюда!»

Пригласили Акбалака. Батис оглядел присутствующих:

«А не посостязаться ли двум жырау киргизскому и казахскому? Чей ум окажется острее? Чье слово тоньше?»

Манапы одобрительно зашумели:

«В самом деле, Батис! Да благословит тебя Аллах!»

«Правильно, пусть попробуют!»

«Посмотрим, выдержит ли испытание казахский жырау?»

«Если Асан-жырау согласен, я готов!» – вышел вперед Акбалак.

«Если ты готов, то и я готов!» – вызывающе ответил черный Асан. Очень уж он был себялюбивый, замечу я.

Они сели друг против друга. Песни я их подзабыл, расскажу своими словами. Асан, не жалея слов, расхваливал могущество Батиса – и как он богат, и как он красив, и все в том же духе.

Акбалак же с ранних лет отличался тем, что всегда говорил смело, высказывался открыто. Он пел не хвалу Батису, а пел о киргизской земле, о людях. А щедрому хозяину намекнул, что тот стал богатым и знатным благодаря труду людей. В его песнях был восторг, но не Батисом, а дружбой и ладом между обычными людьми – казахами и киргизами. И никого не оставила равнодушным эта песня. Манап Батис тоже был растроган искренними, умными песнями Акбалака… Если бы нашлась домбра, я мог бы спеть несколько строф, – вдруг сказал Кумбек.

Ему подали домбру, и он запел:

Кумбек специально украсил конец песни Акбалака словами жырау Бухара. В эту трогательную, теплую минуту ему хотелось, чтобы киргизы помнили не только слова Акбалака, но и не забывали почтенного жырау Бухара.

Оставив домбру, он продолжил свой рассказ: – И тогда взволнованный Батис обратился к Акбалаку: «Ты победил, ты соловей среди поэтов! Получи же дары от киргизов-братьев!»

Щедрыми оказались эти дары! Юрта в шесть разлетов, белоногий беркут Ала-Тоо, быстрый скакун, золотая колыбель… а самое главное, что он получил, – красавицу Иссык-Куля Меруерт. Вот какие это были дары!

Акбалак молча и достойно поклонился. Когда подвели скакуна, сам Батис подошел и помог Акбалаку сесть в седло. Акбалак отправился домой. Его выехали проводить молодые киргизы – любители песен. В их числе был и я. Но не просто так я отправился провожать Акбалака, хотя, конечно, я искренне был им восхищен и хотел оказать всяческое уважение. Я был влюблен в Меруерт по уши. Она тоже любила меня, хотя объяснения у нас еще не было. На второй день пути, когда приблизился час расставания с родной землей, мы были на берегу Иссык-Куля. Меруерт попросила остановиться – умыться водой родного озера. Она умылась и долго стояла, глядя вдаль. Потом запела песню прощания. Акбалак призвал меня к себе:

«Кумбек, ты выглядишь очень печальным. Что гложет тебе душу?»

В это время Меруерт села к огню. Глаза ее были заплаканные. Я видел только ее лицо, только ее глаза – никакого дела мне не было до остального мира. Она тоже смотрела на меня не отрываясь. Я никак не мог сказать Акбалаку про свою любовь – был слишком горд. Я решил высказаться языком домбры. Акбалак протянул мне свою. Вы все знаете известный кюй Темира «Влюбленный». Он начинается веселыми легкими звуками – дальше тоска нарастает и кончается он сильными, печальными звуками – болью о неразделенной любви. Я играл этот кюй самозабвенно – Меруерт плакала. Темир сочинил эту мелодию зрелым человеком, когда неожиданно в чужих краях встретил степенную женщину, жену богатого бая, и он узнал в ней ту девушку, в которую был влюблен в молодости. Все эти годы она продолжала любить Темира. Когда настала пора покидать этот аул, он сыграл ей свой кюй. Никто не понял, о чем была эта странная песня, и только ее чуткое сердце вздрогнуло. Женщина поняла все! Прощаясь, женщина накрыла на плечи возлюбленного собольей шубой и произнесла такие слова: «Будь счастлив, Темир! Ты не забыл меня. Все эти годы ты тоже жил в моем сердце, живешь и сейчас. Но женщины не вольны в своем выборе – их доля страшнее судьбы узника в темнице. Прощай и будь счастлив!» После этого она горько плакала много дней…

Когда я кончил играть, Акбалак положил мне руку на плечо.

«Еще никому не удавалось так точно сыграть кюй Темира!» – воскликнул он. Потом перевел взгляд на Меруерт – она вытирала слезы шелковым платочком. «Не плачь, – обратился он к ней. – Я не отказался от подарка, соблюдая правила айтыса. Дома меня ждет любимая жена Карашаш, а тебя позволь считать своей сестрой на киргизской земле. Ты свободна! Ты можешь вернуться домой, Меруерт! Отдаю тебе и золотую колыбель – будешь качать в ней своих детей; да пусть Аллах пошлет их тебе побольше!» – «Уважаемый Акбалак-ага! – отвечала счастливая Меруерт. – Не знаю, чем смогу отплатить за ваше великодушие. Но я боюсь возвращаться домой – меня опять или подарят кому-нибудь или продадут. Прошу вас, благословите нас с Кумбеком на брак». Он немедленно благословил нас, и с тех пор мы и живем с ней – душа в душу…

Такими словами Кумбек закончил свой рассказ, и старики одобрительно покачали головами.

После семи дней Физули вдруг принялся спешно собираться в путь: ему нужно было заехать в Семипалатинск. Насыр хотел было наказать ему повидать Кахармана, но быстро передумал. Не в его правилах было обременять людей просьбами.

– Какая нужда погнала тебя в Семипалатинск? – однако поинтересовался он.

– Не по доброму делу я еду, – ответил Физули. – Брата там моего задержали за гнусные дела… Я бы ему, сукиному сыну руки-ноги бы повырывал!

– Что такое? – оторопели старики.

– Их там целая банда. Забирали из детских домов детей будто бы на воспитание…

– И что же? – встревоженно перебил его Насыр.

– Что можно делать с сиротами? Эти сироты были бесплатной рабсилой у них в домах.

– Иа, Алла! Как же могло быть такое? Почему государство разрешало им заниматься этим?! – вскричал Насыр.

– «Государство»! – съязвил Физули. – Что такое государство – как ты его себе представляешь? Государству все равно, в детдоме дети или якобы на воспитании у приемных родителей. Из Семипалатинска в этом году они привезли около двухсот детей…

– Их запишут узбеками?

– Конечно. Откуда знать ребенку, кто он по национальности – узбек или казах? Они рассуждают так: лучше казахским детям прибиться к узбекам, чем скитаться по казенным домам. Нет у них Аллаха, Насыр, нету!

Насыр был потрясен – он не мог вымолвить и слова. Срам! Что вы за народ такой, казахи? Что с вами делают? Где ваша воля? Где гордость ваша? Неужели вы не видите, что делают с вашими детьми?!

Еле сдерживая подступивший гнев и боясь обидеть близкого друга, Насыр тихо спросил:

– Разве можно построить счастье на несчастье других, Физули?

Вошла Алмагуль, внесла мягкий душистый плов и поставила перед стариками. Насыр протянул руку к блюду и замер, всматриваясь в крупный светлый рис. Каждое зерно вдруг стало увеличиваться в его глазах, и вскоре это были уже не зерна, а детские головки. Они продолжали увеличиваться – теперь это были дети. Дети ожили, стали двигаться, наполнили комнату, весь дом…

Странный туман упал на глаза Насыра. Босые, полураздетые дети шли по песку, еле переставляя тощие слабые ноги. Сколько их? Один, два, три… Многие из них безмолвно валятся с ног и остаются лежать на песке – они мертвы. Над ними кружат черные птицы. Воронье налетает не только на мертвых детей – они налетают и на живых, крыльями сбивают их с ног, и те тоже валятся на огненный песок, не имея сил даже взмахнуть руками, чтобы защитить лицо, голову, затылок…

– Несчастные, несчастные, – заплакал Насыр. – Несча…

Он не успел договорить. Изо рта его пошла пена, он лицом упал в плов.

– Отравился, чем-то отравился… – издалека ему слышался голос Корлан.

Черная птица, одна из тех, наверно, что клевала детей, стала кружить и кружить над его бедной головой.

X

Кахарману порой самому казалось странным, что судьба занесла его на озеро Зайсан. Кто бы мог подумать! Сколько он ездил по стране, сколько видел водных пространств, но никогда не мог предположить он, что это небольшое озеро на востоке Казахстана окажется его пристанищем. Люди здесь встретили его радушно, прониклись к нему участием и вниманием. И было почему. Кахарман с первых же дней показал себя отменным специалистом, изучил Зайсан вдоль и поперек.

В семипалатинском порту, естественно, никому не хотелось расставаться с таким человеком, как Кахарман. И когда он все-таки подал заявление об уходе, Иван Якубовский пришел в недоумение. Он пригласил Кахармана сесть, выложил на стол сигареты, но закуривать не стал, может быть втайне надеясь на то, что разговор предстоит долгий и покурить еще успеется. Но решение Кахармана, похоже, было бесповоротным. Якубовский лишь вздохнул, понимая, сколь непрочна его надежда отговорить Кахармана. «Может, ты обиделся на меня? – проговорил Якубовский. – Только скажи честно. Готов извиниться, ей-богу». – «За что мне на тебя обижаться, Иван, с тобой мы жили душа в душу». – «И куда ты собрался?» – «Пока еще сам не решил…» – «Может, ты за моей спиной уже договорился с кем-то?» – «Нет, Иван, у меня никогда не было такой привычки». – «Извини, ляпнул не подумав, я сам это прекрасно знаю… Получается, что ты будешь сидеть дома без дела?» – «А кто же будет кормить моих детей? – Кахарман помолчал и задумчиво продолжал: – Хочу съездить к Саяту на Каспий. Посмотрю, как у него там складывается жизнь. Хочется, Иван, наконец-то определиться, понимаешь? – Я до сих пор не на своем месте… Ты не бери дурного в голову: ты-то здесь ни при чем. Твою доброту я не забуду никогда. Вот и все, что я могу сказать… Подпиши заявление, да я поеду…» – «Подписать совсем нетрудно. Но я не подпишу». Якубовский сложил лист вчетверо и сунул в стол. «Иван!..» – «Я сейчас издам приказ. Ты поедешь на свой Каспий согласно приказу. Ясно тебе?» – «Неясно, – рассмеялся Кахарман. – Ты мне предлагаешь ехать за государственный счет?» – «Да, но у тебя будет служебное поручение по делам нашего порта. Как выполнишь задание – так сразу и подпишу. Идет?»

Кахарман не мог не понимать беспокойства Якубовского. Он сам же наставлял Кахармана: уйти с работы нетрудно, но сначала подумай, чем дальше жить – семь раз, как говорится, отмерь. Да и люди Якубовскому нужны… «Хорошо, пусть будет по-твоему», – согласился Кахарман. «Договорились. Передавай привет Саяту. До меня доходят слухи – дела у него неважнецкие. Впрочем, ты все увидишь сам. Думаю, что по возвращении ты забудешь о своем заявлении…»

И он оказался прав. Кахарман вернулся с Каспия подавленным. Началось с того, что он не обнаружил Саята на месте – тот был в отъезде. «Какого черта я приперся сюда? – недоумевал он, валяясь в гостинице Гурьева. – Мне надо навсегда уехать в какую-нибудь глушь – ничего не видеть, ничего не слышать… Это выход». Его раздражала скрипучая гостиничная кровать, казенный графин с тремя пожелтевшими стаканами на столе, какая-то аляповатая картина на стене, наверняка выполненная местным халтурщиком. Два дня он пил, посылая за водкой саятовского шофера. На третий день его пребывания в Гурьеве вернулся Саят. Он нашел своего друга в гостиничном номере обросшим, с мешками под глазами. Кахарман не признал Саята: стоял посреди комнаты пошатываясь, мутными глазами рассматривая вошедшего. Потом грубо спросил: «Тебе чего?» Саят растерялся. Кахарман сел за стол, низко уронил голову. Дальнейшее походило на бред. Кто-то как будто бы подошел к нему и вырвал бутылку, из которой он пытался наполнить стакан. Потом его потащили куда-то, как будто бы в постель. Он поднял голову и крикнул человеку: «Парень, оставь бутылку… Не шали, слышишь?» Он захлебнулся в своем бормотанье, а человек, склонившись над ним, что-то рыкнул, и Кахарман увидел, что это не человек вовсе, а одичавшая собака-волк. Собака открыла хищную пасть и грозно зарычала. Потом собака вцепилась в бутылку зубами, опрокинула ее содержимое и сияющими глазами уставилась на Кахармана. Ему стало жутко, он закричал, он мотал головой, он закрывал голову руками, прятался в подушку, но хищная морда возникала то справа, то слева, и некуда ему было спрятаться от злого оскала.

У Саята на окраине города жил родственник. Саят попросил его приготовить хороший ужин и пришел за Кахарманом в гостиницу под вечер. В гостях, после двух чашек горячего бульона, Кахарман почувствовал себя лучше. Хозяин быстро и молча накрошил мяса. Он не вмешивался в разговор гостей – ушел в соседнюю комнату. За ним ушла и хозяйка – спокойная, благовидная женщина, прежде предупредив Саята: «Угощай гостя, не стесняйтесь, будьте как дома…» Кахарман поблагодарил Саята за работу – достаточно сдержанно, хотя Саят видел, что Кахарман хотел сказать. «Водки не поставил, Кахарман, не обижайся… Отдохни после вчерашнего» Кахарман закивал головой, Саят видел, что он подавляет свое смущение. «Правильно сделал. С того самого дня, как я уехал из Синеморья, кажется, я выпил норму – за сорок лет своих столько не выпил, сколько за эти несколько дней…» Кахарман нахмурился и продолжал: «Всю ночь за мной гонялись одичавшие собаки. Тебе приходилось их встречать на Балхаше? Там их полным-полно». Он хотел было рассказать Саяту, как на Балхаше их окружили эти самые дикие псы, как они прокусывали шины и как мочились, поднимая ноги, – но не стал: все это было малоприятно, особенно последнее. Вдруг на какое-то мгновение, застилая явь, перед его глазами снова возникла пасть дикой собаки; от неожиданности он вздрогнул и быстро посмотрел в лицо Саята, который, подвигая к нему блюдо с мясом, все угощал его.

Разговор не клеился. Отчасти тому причиной была подавленность Кахармана, которая, казалось, призывала Саята к сдержанности. Кахарману вроде бы не о чем было расспрашивать Саята – он как бы заранее знал, что тот ему может рассказать. В самом деле, уже по приезде с одного взгляда Кахарман понял, насколько оскудела жизнь каспийских рыбаков. О чем мог рассказать ему Саят? О том, что невольно прикипел сердцем к этим бедным местам? А что ему оставалось делать? Не возвращаться же назад, и Саят вместе с Каспием стал делить его трудную судьбу. Вода в Каспие стала совсем скверная, рыбы было мало, да к тому же почти всю ее вкупе с икрой увозили в Астрахань. В общем, сменил Саят шило на мыло. Он тосковал о доме, ему часто снилось море. Всем, кто покинул Синеморье, оно обязательно должно сниться. Как же может быть иначе – это ведь родина, родина…

Кахарман очень быстро перестал обращать внимание на еду и отодвинул тарелку. «Ты бы еще поел, Кахарман», – предложил Саят, все пытаясь наладить какой-то разговор, однако Кахарман был угрюм. «И чего я к нему в душу лезу», – думал Саят. Он понимал, что угнетает его друга. Да, Кахарман был одним из тех людей, для которых боль родного края становится личной болью. Сколько он ездил по стране, сколько он бился о закрытые чиновничьи двери, чтобы поведать миру о том, что же делается в его родном краю. Он ничего не добился. Теперь он сломался – это видно по всему. Он знает, какими глазами я смотрю на него – это его бесит. Он не любит, чтобы его жалели, и я, естественно, его раздражаю.

Желая отвлечь Кахармана от мрачных, тяжелых мыслей, Саят спросил: «К чему ты пришел, что решил? Переедешь на Каспий? Подумай – как-никак, это ближе к родным местам. Могли бы чаще бывать в Караое…» Кахарман негромко ответил: «Не все ли равно, откуда наблюдать смерть нашего края, нашего моря? Если издалека, то, по крайней мере, не сойдешь с ума…» – «Не будешь же ты всю жизнь кочевать с места на место, – возразил Саят. – Ты что – Коркут-баба? Тот шибко боялся смерти: переезжал с места на место. Чудной был человек! Куда бы он ни приехал – везде встречал могильщиков. Обеспокоенный, он спрашивал: «Для кого вы роете могилу?» Ему, как бы в шутку, отвечали: «Для Коркута». Тогда он стал размышлять и додумался вот до чего: люди потому, наверное, умирают, что везде есть земля – и везде, стало быть, можно вырыть могилу. Вместе со своим кобызом сел он тогда на ковер и поплыл по Дарье. «Кому придет в голову рыть могилу в воде?» – размышлял он. Долго он плыл по Дарье и был страшно счастлив – перехитрил смерть! Его вынесло в море, и он возликовал – теперь-то я совсем бессмертный! Совершенно успокоившись, он решил вздремнуть. Пока он спал, ядовитая змея вползла на ковер и смертельно его ужалила…»

«К чему ты мне все это рассказываешь? Ты хочешь сказать, что судьба Синеморья предопределена свыше? Так знай: не Бог, а человек день за днем приближает наше море к смерти! И никто мне не докажет обратного!» Голос Кахармана дрогнул, на лице его была написана предельная усталость. Саят понял, что разговора сегодня у них не получится. «Ладно, Кахарман, – вздохнул он. – Скажу, чтоб тебе стелили. Будет день – будет пища. Завтра поговорим еще; ты выглядишь очень усталым…» – «Я не могу спокойно разговаривать, когда речь заходит о Синеморье, – ты уж пойми меня… Ты мне поможешь завтра с билетом? Я еду назад…» – «Уже завтра?» – удивился Саят. «Да», – твердо ответил Кахарман. Саят понял, что решение его непреклонно.

На Семипалатинск самолет летел через Алма-Ату, что было кстати – Кахарман решил несколько дней провести в столице. Решили, что Саят позвонит Болату. Кахарман дал ему телефоны: и служебный и домашний. «Пусть не встречает, но будет на месте. Я ему позвоню из аэропорта». Саят кивнул: «Ты не пропадай, Кахарман, пиши. А главное – держи себя в руках. Я не просто так это говорю – пока, глядя на тебя, не падаем духом и мы. Так что ты для нас – пример… Привет Айтуган». – «Будь здоров. Ребята, которых ты собрал вокруг себя, прекрасные парни. Они тянутся к тебе, ценят твою человечность, Саят, – не забывай это…» Помолчали. Кахарман попросил у Саята сигарету. «Тоже мне, нашел забаву…» – пошутил Саят, угощая его «Казахстанскими». «Когда нет работы, прибавляется развлечений», – в тон ему ответил Кахарман. А когда объявили посадку, он задержал руку Саята в своей и проговорил доверительно: «Эх, дружище! Вот мы с тобой перебрасываемся сейчас шутками, а на душе и ад, и мрак. Какая-то жуткая апатия – не знаю, куда от нее бежать. Хоть в петлю лезь – держат старики да семья. С надеждой смотрю на Москву – там новое руководство; неужели и на этот раз не будет перемен? А вдруг оно все же наступит, такое время, когда нам скажут: Саят! Кахарман! – дело есть! И всюду мы с тобой будем нужны, а? Надо ждать, Саят. Наверно, надо ждать…» И Кахарман заключил друга в крепкие объятья. Тяжело они прощались – не догадываясь, что видятся в последний раз.

В самолете он думал все о том же. Три дня, проведенные здесь, на Каспие, не облегчили душу. Везде одно и то же: всюду он видит, как все разваливается, какой жалкой жизнью живут люди. Видит, что никому до этого нет дела. Куда ты идешь, родина моя, земля моя – Казахстан?! Крохотная страна Кувейт, умно продавая нефть, превратилась в богатейшее государство мира. Огромный Казахстан – разграбленный, исковерканный – нищенствует. Да разве только Казахстан – из таких разоренных пространств состоит весь Советский Союз. Как это можно понять: одна из самых богатых стран мира за какие-то пятнадцать – двадцать лет потеряла эти богатства и влачит теперь убогое существование? Ну как это можно понять?..

Болат его все ж таки встретил. И хоть по казахскому обычаю желанный гость должен был остановиться у Болата дома, Кахарман наотрез отказался это сделать. Он знал, что Болат снимает две комнаты в большом доме пожилой четы приволжских немцев, что в доме грудной ребенок, – ему не хотелось стеснять друга. Потому Кахарман попросил снять для него номер в гостинице «Казахстан». Он принял холодный душ, надел свежую рубаху и на минуту подошел к зеркалу. Лицо его посвежело, к Кахарману вернулось хорошее настроение. Он усмехнулся и подзадорил свое отражение: «Не дрейфь, пробьемся!». Болат между тем накрыл стол. Было здесь и любимое пиво Кахармана. «Ну, Болат, удружил! – рассмеялся Кахарман. – Не завидую тому, у кого нет такого брата, как ты…». Болат лишь смущенно отмахнулся.

После поездки по Зайсану они виделись впервые. Кахарман не стал скрывать от друга, чем он сейчас подавлен: выложил ему все как на духу. Болат верил ему безоговорочно, ибо перед ним был человек, в мятущейся и беспокойной жизни которого отражались все важные события, весь тот печальный ход вещей, на которые мог закрыть глаза кто угодно, но не Кахарман. Болат всегда удивлялся тому, что Кахарман вообще не любил говорить об абстрактных вещах, никогда не мог переживать какой-то абстрактной радости или печали: его сердце жило в одном ритме с близко окружавшей его жизнью, и рассуждал он или чувствовал, исходя только из того, что привелось ему видеть. По сути дела, Кахарман обладал ясным умом, твердостью мысли именно потому, что каждое его высказывание было подкреплено жизненным наблюдением. Рассуждения Кахармана часто казались простыми, но вскоре становилось ясно, что это и было человеческой мудростью, мудростью Кахармана, – наблюдать за жизнью и говорить самое существенное. Вот что обычно отмечал про себя Болат, слушая друга. Он понимал, почему профессор Славиков уважал и Кахармана, и Насыра. Славиков любил их не только за то, что те были добры и человечны к нему, когда он, профессор, жил на поселении в их краях. Он уважал их именно за этот ясный ум. Наверно, он не шутил, когда говорил: «Если бы Кахарман посвятил себя науке, добился бы многого…» А кто он сейчас, Кахарман? Его ум никому не нужен – скорее он даже мешает ему. Бюрократов Кахарман не интересовал как личность – их интересуют только те тонны пойманной рыбы, которые обеспечивает он своим руководством. Им плевать, какие жертвы приносятся в угоду плану…»

Болат и Игорь тогда, увлеченные только наукой, не очень-то вникали в рассуждения профессора, в отличие от Кахармана. Всякое упоминание о чиновниках заставляло поначалу Кахармана горячиться, потом он сникал – почти что безнадежно.

«Хватит мне жаловаться, – сказал Кахарман. – Расскажи-ка лучше о себе. Как у тебя с квартирой?» – «С квартирой у меня никак. Хожу в правдолюбцах – а таким разве дают ее быстро?» – «Жене, наверно, туго приходится?» – посочувствовал Кахарман. «Конечно. Я-то, считай, по-прежнему холостяк: по шесть месяцев не бываю дома, все в экспедициях, а она…» – «Сильно устаешь?» – спросил Кахарман, обратив внимание на осунувшееся лицо Болата. «Три дня назад вернулся с Синеморья, – стал рассказывать Болат. – Насыр-ата и Корлан-апа здоровы. Жалуются, что зимой не находят себе места без Бериша. Как же, конечно – за лето очень привыкают к нему…» – «А как там учительница Кызбала?» – с любопытством вдруг спросил Кахарман. «Здорова, как и ее коза. Прошлым летом козленка утащил сом… Мне рассказывали, что она пришла к Насыр-аге с просьбой: найти козла для козы, сказала – и ей, и ее козе нужен козленок…» Кахарман невесело заключил: «Ну вот, кончилось ее одиночество. Вдвоем будут плакаться на берегу: она о сыне, а коза – о козленке». Болат не хотел заводить тягостную беседу о лаборатории по наблюдению за гибелью моря, где он служил. «Ну что же, – предложил Болат. – Теперь можно и ко мне домой? Посмотрите, как я живу. Там и продолжим наш разговор…»

Весенняя Алма-Ата после пыльных ветров Гурьева показалась Кахарману земным раем. Ему было приятно видеть, что люди здесь выглядят иначе: наряднее, не так озабочены. К Болату отправились пешком – ходьба взбодрила Кахармана. Во дворе, под яблоней, их встречал хозяин дома – Хорст Бастианович, с которым Кахарман учтиво поздоровался. В молодости Хорст Бастианович рыбачил на Синеморье, потом вместе со взрослыми сыновьями перебрался в Алма-Ату. Купили у хороших знакомых дом. Сыновья, когда жизнь стариков наладилась, разлетелись кто куда на заработки.

Как Болат попал к Хорсту Бастиановичу? Когда в семье Болата родился сынишка, прежний хозяин предложил молодоженам подыскать себе другую квартиру. Болат просил подождать его до весны, но черствый хозяин был неумолим – потребовал освободить угол в течение двух недель. А легко ли снять что-нибудь посреди зимы в большом городе? Как-то вечером, подавленный, брел Болат по параллельной улице, рассеянно поздоровался с каким-то стариком, который расчищал двор от снега: «Бог в помощь, аксакал!» – «Ладно бы так. – Старик оказался разговорчивый. – Ты что такой невеселый?» – «Не до веселья мне, – отвечал Болат. – Ищу, где бы снять квартиру, и чувствую, что напрасно…» – «Холостой?» – полюбопытствовал старик. «Если бы. Жена, братишка-школьник, да еще вот сынишка родился – и месяца нет…» – «Молодец! – рассмеялся старик. – Богатый… – Перестав смеяться, оперся на черенок лопаты: – А сам студент?» – «Закончил университет. Сейчас работаю». Старик, сняв шапку, стал вытирать пот со лба: «Подожди, сейчас подойдет моя старуха из магазина – посоветуемся». Сердце у Болата екнуло, появилась маленькая надежда. Потом Болат предложил: «Ага, дайте-ка мне лопату, а вы отдохните…» Старик махнул рукой: «Подождет, после обеда дочищу…» Но Болат сбросил пальто и принялся за снег. Хозяйке – ее звали Ириной Михайловной – очень понравился внимательный молодой человек. Как, впрочем, и Марияш понравилась, к которой она с первого дня стала относиться как к родной дочери – видно, очень скучали старики по своим детям, чего тут скажешь. «Болат, тебе повезло с Марияш, – часто потом говорила она. – Цени это, мальчик мой». – «Может, и повезло, – отшучивался Болат. – Не захвалить бы…» – «Наверно, это тебе мой Хорст сказал, – шутила Ирина Михайловна. – Он немец до мозга костей. Скуп на похвалу, но знает, что делает, ни разу за всю жизнь не похвалил меня… Но ты не бойся, я-то не сглажу». И трижды сплюнула через правое плечо.

У Хорста в последнее время было плохо с глазами. Он заметил Кахармана, когда тот подошел к нему совсем близко, – встал навстречу: «Оу, Кахарман-жан, никак это ты, дорогой!» И старик, согласно казахскому обычаю, обнял Кахармана, касаясь своей грудью его груди. «Здравствуйте, Хорст-ага! Как вы здесь? А где Ирина Михайловна?» – «Не вылазит из больницы моя старушка: слегла зимой и до сих пор там… А я сижу и жду. Марияш мне с утра говорит: приедет Кахарман, приедет Кахарман… Дождался».

Болата кликнула Марияш, и он скрылся в доме. «Слышу я, что ты теперь в Семипалатинске, – проговорил Хорст, проводив взглядом Болата. – Расскажи-ка мне, что там за жизнь…» – «Отвечу коротко: жизнь там просто паскудная…» – «А я старею, Кахарман, и все больше думаю – неужели на чужбине придется мне умереть? – Он помолчал. – Обо всем думаю, Кахарман… Кто же это так сделал, что весь наш народ стал расползаться по стране, как тараканы? Кто бы мог подумать, что может случиться такое? Но кто бы ни был виноват, а твоего отца хочу похвалить, Кахарман. Остался ведь! Недавно был у меня в гостях Оразбек. Знаешь, наверно, его – Герой, понимаешь ли, Социалистического Труда. Сейчас он под Алма-Атой, председатель колхоза – рыбу они выращивают в прудах…» – «Знаю Оразбека, как же – даже бывал у него в колхозе…»

«А он жук, ни слова, что вы виделись… Так о чем я? А! Говорим мы, говорим, и разговор, как я понимаю, он клонит к тому, что нельзя, мол, осуждать тех, кто старается жить хорошо. Вот, мол, недалеко от столицы и жить легче, и детей можно выучить – а что, мол, там, в той дыре? Подумал я и сказал ему вот что: Оразбек, я тебя называл настоящим батыром, а теперь позволь-ка мне свои слова взять назад. Как так? – опешил он. А он пугливый, ты сам знаешь: думал, наверно, что я сейчас его в мелочах начну упрекать. Ну, вроде того, что купил он сыну «Волгу», пользуясь льготой для героев, или в чем-нибудь еще таком. Хорошо, говорю я ему, сейчас объясню. Говорю: вот у тебя орден. Повесили тебе его на грудь не за твои личные заслуги, в этом ордене заключен и труд других людей. Правильно я спрашиваю, Оразбек? Правильно, он отвечает. А раз так, говорю я, если ты герой Синеморья, то почему ты сбежал от тех людей, которые трудились вместе с тобой, почему ты не разделил их судьбу, а, Оразбек? Ему нечего было ответить, а когда стали прощаться, он умолял меня, чтобы этот разговор остался между нами… Нет, Кахарман, не уважаю я такого героя – никак не могу уважать. Ему эту звезду не на грудь надо было повесить, а на ж… – И старик засмеялся. – Послушай меня, Оразбек, говорю я ему Настоящий то герой – Насыр. А ты – беглец. Оразбек тогда мне отвечает: подожди, Хорст, а ведь ты первым сбежал – или мне изменяет память? Ты, говорю, себя со мной не сравнивай. Я – простой рыбак, а ты человек, на которого должны равняться люди. Я нужен был, когда была в море рыба. Какая во мне нужда, когда рыба исчезла? Это во-первых. Во-вторых, я пенсионер, заслужил, можно сказать, право жить там, где захочу. В третьих, я немец. Моя родина – Поволжье. А ты! Во-первых, ты казах. Во-вторых – герой, едрит твою мать! Как ты это сам-то понимаешь – сегодня герой, а завтра беглец?! На войне я бы тебя, первым пристрелил. Соберись, говорю я ему, в Синеморье – отвези этот орден Насыру, он достоин его, потому что люди его называют героем – слышишь ли ты? В общем, так я его отчестил, что забыл он, по какой нужде ко мне заходил. С тех самых пор не показывается у меня – боится разговоров наедине. В прошлое воскресенье вообще-то он с женой заходил к моей старухе в больницу. Сказал мне: «Насыр-ага – это особый человек. Никогда он не жалел в работе ни себя, ни других. Вот ты упрекаешь меня Золотой Звездой, а ведь она ему ни к чему. Он сам золото!» Видишь, как отвечает: ловко да хитро… – Старик задумался и добавил: – Насыр – настоящий батыр! Дай Бог ему долгих лет и крепкого здоровья…»

Старик, зная о душевном состоянии Кахармана по рассказам Болата, не стал бередить его душу лишними расспросами.

Не хотелось Кахарману, оторванному от родины и работы, напоминать про невеселую участь изгнанника. Он лишь подумал: «Начальникам невдомек, что рубят сук, на котором сидят. Великолепный он джигит, этот Кахарман! Ему цены ведь нет! Каким надо быть идиотом, чтобы разбрасываться таким добром! Ладно бы просто разбрасываться – а ведь, все замешано на зависти, карьеризме, на жестокости, на своих мелких интересах, словно не люди они уже, а крысы… И от этого страдает дело, страдает народ, страдает природа, страдает все – а им до этого нет никакой заботы!»

Да, с каждым годом становилось старику жить труднее – никак он не мог понять, что творится вокруг…

Кахарман, в свою очередь, тоже отметил, что Хорст в последнее время выглядит не шибко веселым. Многое теряет человек, навсегда распрощавшийся с родными краями, с привычным укладом жизни. Городская жизнь малоподвижна, круг общения невелик. Все это, конечно, накладывает отпечаток на общее самочувствие человека – он быстро хиреет в городе, ранее обычного приходит к нему старость. А ведь все было бы по-другому, вернись сейчас Хорст на Синеморье. Пусть бы не ходил он в море за рыбой, но и на берегу у него было бы много старых друзей, за разговорами с которыми, за какими-то стариковскими делами мог бы он коротать свои денечки: всё не один!

Вскоре из дому вышел Болат. На плече у него было свежее полотенце, а в руках кувшин с теплой водой и таз.

– Моем руки – и к столу!

Хорст ополоснул руки и лицо, вытерся и спросил Кахармана:

– А как в Семипалатинске – придерживаются казахских обычаев? Наверно, нет – они там ближе к русским как будто бы… Не одобряю – людям надо хранить свои обычаи везде…

– Спасибо, Болат-жан. – И он протянул полотенце Кахарману.

В дверях их приветливо встречала Марияш:

– Давно не видела вас, Кахарман-ага. Проходите…

Она посторонилась, чтобы пропустить гостя, но Кахарман предложил ей пройти первой.

– Вижу, Марияш, все у вас хорошо с Болатом. Ну а дети – здоровы?

– Слава богу. Я ничего особенного не приготовила, Кахарман-ага, была в больнице у Ирины Михайловны, только что вернулась. Так что уж извините – все на скорую руку…

– Пустяки. Я не привередлив…

Болат спросил, указывая на мясо:

– Хорст-ага, будете резать?

– Нет, пусть Кахарман…

– Нет-нет, уступаю вам…

Хорст стал резать мясо тонкими ломтями – по казахскому обычаю, одобрительно при этом заметив:

– Болат хоть и вырос среди русских, а чтит свои обычаи. Видишь, нож какой острый…

Болат отшутился:

– А вы, Хорст-ага, хоть и немец, но даже охотник Муса позавидует тому, как вы режете мясо…

Старик любовно оглядел молодоженов и сказал вдруг грустно:

– Как мы будем жить со старухой, когда вы получите квартиру, ума не приложу… Привыкли мы к вам. – Хорст пододвинул к Кахарману мясо. Кахарман оглядел комнату и заметил в ней много упакованных вещей. «Может, они затеяли ремонт?» – подумал он. От внимания Кахармана не ускользнуло, что Марияш и Болат были чем-то озабочены. Они старались этого не показывать: Марияш поливала мясо бульоном, Болат разливал в рюмки водку. Старик тоже не отказался выпить по такому случаю. Болат встал:

– Дорогой Кахарман-ага, милости просим в наш дом…

Но не это он хотел сказать, Кахарман чувствовал. Под его испытующим взглядом Болат махнул рукой:

– Кахарман-ага, вы знаете брата моего Кадыра. Не раз он бывал в Караое, часто гостил у Бериша – в доме вашего отца. Он поступил в университет, а после первого курса ушел в армию. Три дня назад его жена родила сына – а живет она вместе с нами. Мы тут же дали Кадыру телеграмму, то-то, думали, будет парню радости. Когда я вернулся домой с работы – застал Марияш и Хорст-ага в слезах. Оказывается, в тот же день они получили сообщение из Афганистана… – Болат замолчал, его душили слезы. – Он сражался до последнего патрона. Его представили к ордену. До этого у него было две награды. Только кому они нужны, эти железяки? Завтра привезут его тело.

Марияш расплакалась:

– Не знаем, как сообщить жене… Утром ходила к ней – спрашивает, нет ли вестей от Кадыра. А у меня язык не поворачивается сказать. Она такая счастливая… Вызвали ее родственников. Сегодня вечером они будут здесь…

Кахарман сидел пораженный.

Он не мог выдавить из себя ни одного слова сочувствия. Лишь изумился стойкости Болата: пробыл с Кахарманом, весь день и ничем не выдал своего горя. Конечно, Кахарман заметил какую-то в нем перемену еще в гостинице, но не придал этому никакого значения. А оказалось-то вот что… вот что…

Понимая, что дальше молчать нельзя, он заговорил. Но слова были какие-то общие, натянутые. Ему стало неловко. Вдруг его беды показались ничтожными перед горем: смертью молодого, полного жизни парня. Да, теперь в поддержке, в сочувствии нуждался не он, а Болат. Да и Хорст-ага попросил его об этом, шепнул, улучив минуту:

– Надо тебе обязательно побыть с ним – тяжело парню. Когда он узнал о твоем приезде – он заметно отвлекся от своих тяжелых мыслей, очень ждал тебя…

Вечером приехали родственники, роженицу забрали из роддома. На следующий день Хорст и Ирина Михайловна не отходили от Болата ни на шаг. Все эти дни в доме было много плача и стенаний. Молодая женщина была безутешна, а он, Кахарман, глядя на нее, прижимавшую к груди младенца, с новой силой переживал случившееся горе. «Не будет покоя в родительских домах до тех пор, пока не будут выведены из Афганистана наши войска, – думал Кахарман. – Кто сосчитает, сколько погибло молодых ребят на чужой земле? И кто ответит – зачем? А ведь среди них много парней из Караоя, из Шумгена… Неудивительно, что кладбища в Синеморье разрастаются с катастрофической быстротой – ко всему еще добавляется и этот проклятый Афганистан…»

Кахарман подсел к молодой матери и стал ее утешать:

– Что суждено, того не миновать… Тебе надо собраться с силами и жить дальше. Тебе надо вырастить и воспитать ребенка – это твой долг…

Женщина, утирая слезы детской пеленкой, ответила:

– Все это я понимаю, Кахарман-ага. Если бы не ребенок – я, может быть, и покончила бы с собой. Пусть хоть это будет мне радостью…

– Что уж делать – горе и счастье в жизни ходят рядом. Береги себя…

И хоть он понимал, что трудно сейчас подобрать слова, которые могли бы успокоить молодую мать, но те слова – не очень умелые, которые он сказал, он не мог не сказать.

Через несколько дней Кахарман с Болатом отправились покупать билет на самолет. Кахарман возвращался в Семипалатинск. В центре города, где располагались республиканские министерства, они неожиданно встретились с Акатовым. Вернее, Акатов их окликнул сам, немало удивившись:

– Кахарман, откуда ты здесь взялся? Хочу тебе напомнить – хоть ты и известный человек, а здороваться со старшими все-таки надо первому.

Так шутливо выговаривая, он обнял Кахармана.

– А кто же это с тобой? Лицо знакомое, но припомнить не могу…

Кахарман напомнил Акатову, где он мог видеться с Болатом.

– Значит, ученик Славикова. – Акатов пожал руку Болату. – Очень приятно. Как твои родители, Кахарман?

Кахарман отвечал – живы и здоровы.

– Чего и следовало ожидать. У Насыр-аксакала крепкая кость – как же, помню. Храни его Аллах. Будешь у них – передавай привет, низко кланяйся.

– Он частенько вспоминает вас, – сказал Кахарман уже теплее. – До сих пор кручинится, что мы из Москвы вернулись ни с чем. Даже ваша решительность и смелость нам не помогла…

И хоть Кахарман говорил совершенно искренне, и Акатов знал это, но такое направление разговора ему было как-то неприятно.

– Ладно, не будем об этом – слишком уж лестно думает обо мне аксакал. Как дела в Синеморье? – обратился он поспешно к Болату.

Болат коротко ввел министра в курс дела, многие рыбацкие аулы разваливаются, синеморские рыбаки разъехались по всей стране в поисках работы – другие теперь занимаются кто выращиванием скота, кто – рисоводством. Акатов все это слушал без особого энтузиазма.

– Нет, не желаю я добра тем людям, которые погубили Синеморье, – пусть их ждет похожая участь! Сейчас как будто бы наступило время беспощадно бороться с такими людьми – но мы почему-то медлим. И так везде! Во всех нас сидит прежний раб, он заставляет нас осторожничать. Почему это так – не могу понять. Мы так долго ждали этого времени, так надеялись – и вот теперь… Неужели всех нас, старых, трусливых, жалких рабов, надо уничтожить физически, чтобы выкорчевать это рабство?! Как же быть-то!

Он смолк, переводя взгляд с Болата на Кахармана, потом сказал более спокойно:

– Легендарный Кахарман, чего ты молчишь?

– Я уже давно не живу в тех местах – что я могу сказать? – усмехнулся Кахарман.

– Знаю, что не по своей вине, тебя выжил первый секретарь обкома. Этот невежда – я бы его и в конюхи не взял. А он – секретарь, подумать только! Но с ним нелегко справиться даже сейчас. Он до мозга костей бюрократ и функционер – в общем, товарищ дошлый… Я одного сейчас не могу понять, Кахарман, почему ты не связался тогда со мной? Ладно, допустим, не обязательно приезжать. Но позвонить же мог…

Кахарман побагровел, Акатов улыбнулся и махнул рукой:

– Понимаю, нам легче умереть, чем просить. Где ты сейчас? Чем занимаешься?

– В Семипалатинском порту. До этого работал на Балхаше. Сейчас возвращаюсь с Каспия. Думал там остаться, да понял, хрен редьки не слаще. Везде одно и то же. Смотрю и не могу понять: я такой муторный, что не могу себе найти места, или жизнь кругом такая муторная… – Потом он извиняющимся тоном добавил: – Хотел я все-таки зайти к вам…

– Ты можешь это сделать не откладывая: сегодня или, скажем, завтра. Потолкуем. А сейчас я поспешу – тороплюсь в Центральный Комитет. – Акатов протянул руку для прощания. – В Целиноград приезжает Горбачев, – добавил он.

– Когда он приезжает? – встрепенулся Кахарман.

– На днях, буквально на этой неделе. Не спросил о точной дате.

Кахарман весь загорелся. Акатов тронул его за рукав, он верно угадал мысли Кахармана.

– Вряд ли вам там удастся встретиться с высшим начальством. Практически это невозможно. Как бы не оказались напрасными хлопоты…

– Хлопоты не пугают меня. В конце концов я столько хлопотал – пусть это будет очередной попыткой.

Акатов хотел что-то возразить, но Болат опередил его.

– Кахарман это говорит не просто так. Вы бы поняли его риск, когда бы увидели, как глубоко отчаялся этот человек…

На том они и расстались с Акатовым. После прощания Кахарман заявил:

– Семипалатинск отпадает. Билет берем на Целиноград. Вдруг нам повезет поговорить с ним лично? – И заторопился.

Купив билет, они поспешили обратно в гостиницу. Кахарман весь преобразился – равнодушия, и замкнутости как не бывало. Болат с радостной надеждой наблюдал изменения, произошедшие в нем.

– Если не удастся поговорить с ним лично, то по крайней мере надо будет передать ему письмо – как ты думаешь? Езжай домой и привези все документы. Сейчас будем писать письмо. – И Кахарман почти вытолкнул Болата за дверь. А сам ополоснулся под душем, сел в кресло и задумался.

Он понимал, что представившийся случай может решить многое, очень многое. Вернуть морю большую чистую воду, наполнить его до прежних берегов – вдруг сейчас, именно сейчас он понял, что на это положит остаток своей жизни. Ни о чем бы он не печалился, если бы это произошло: всё остальное мелочи, во всем остальном люди разберутся на местах. Да-да, все-таки он ошибался: не время ему сейчас скитаться по Казахстану – время бороться! «Но что наворочено нами, если обернуться назад: горы дерьма! Много лет мы хвастливо заявляли, что семимильными шагами летим вперед – а получалось: пятились! И чем громче кричали о своих достижениях – тем сильнее все у нас разваливалось. Мы просто вошли в экстаз, в угар – чтобы не видеть того, что мы давным-давно в дерьме. Иногда, правда, мы говорили о каких-то нелепых затруднениях, о каких-то ошибках, опять же случайных, сиюминутных. И теперь получилось так, что ошибки эти оказались на самом-то деле грандиозными; и не временными – а вечными. Получилось так, что все они слились воедино и вся наша жизнь – одна грандиозная и вечная ошибка. И бежать от нее некуда. Некуда!»

И все-таки, несмотря на эти свои мысли, которые в другую минуту ввергли бы его в знакомое отчаяние, настроение у Кахармана было совершенно иное, чем в предыдущие дни.

Вернулся Болат, и они сели писать письмо. Закончили только к утру, молча напились горячего чаю.

Болат потянулся и пошутил:

– Сон оставим для Целинограда.

– Сон – да, а вот бороду придется оставить в Алма-Ате, ступай побрейся, – ответил ему в тон Кахарман и озабоченно добавил: – Тебе не показалось письмо слишком длинным – может, сократим?

– И это оставим для Целинограда.

– Хорошо. Тем более что время поджимает. Иди в ванную, я после тебя…

В самолете они уснули быстро – сразу, как только он набрал высоту. Кахарману снился сон, снился дом, снился отец.

Насыр сидел на лавочке у дома и спрашивал Кахармана:

«Ты на кого обижен, ответь мне. На жалкую кучку начальников, которые выжили тебя? Допустим. Но люди-то по-прежнему уважают тебя – что же ты не показываешься в родном ауле?»

Коротко подстриженные усы и борода отца были совершенно седыми, глаза на его худом темном лице слезились.

Теплая волна нежности – далекой, уже почти забытой, детской – стала распирать грудь спящего Кахармана так, что он был готов заплакать.

Грузная мать, двигаясь не то чтобы неторопливо, а скорее тяжело, внесла в дом самовар и позвала отца. Отец сидел не шелохнувшись, будто не слыша ее.

«Насыр, чай стынет, – повторила мать. – Ну что ты сидишь целыми днями, уставившись в небо, словно дурак! Не посылает Аллах дождя – ну что тут поделаешь? Слышишь ты меня или нет?»

«Видишь, как мать постарела. Думали, что после Каспия завернешь к нам, побудешь с нами денька два-три. Глядели с ней в окно, глядели – все глаза проглядели. А тебя нет и нет».

Словно и не спал сейчас Кахарман, потому что совершенно отчетливо подумал: «Кто же им мог сказать, что я ездил к Саяту?»

«Старики да старухи, – продолжал корить его Насыр, – молятся о твоем благополучии, желают тебе удачи в делах. Видел бы ты, как они готовились к твоему приезду. Муса зарезал барашка, а когда стало ясно, что ты не придешь, зашел он ко мне и говорит: знать, очерствело сердце Кахармана. От Каспия до нас – рукой подать, а не захотел приехать. Если уж такой разумный и совестливый человек, как Кахарман, поступает так – совсем, значит, портятся люди. Ты знаешь Мусу – зря он не будет говорить. А он еще так сказал – значит, забыл Кахарман о бедственном нашем положении. Значит, как и другие, он подался в чужие края за лучшей долей, да не сразу мы это разглядели, а, Насыр? Типун тебе на язык, ответил я. А доказать, что это все не так, никак не могу. Чуть со стыда не сгорел. Газиза гадала на тебя – сказала, что на твоем пути стоит серьезная преграда. А Муса всех соседей пригласил и угостил тем барашком, который был предназначен для тебя. Я на людях держусь, но душа моя изболелась за тебя: все время ты мне снишься – в какой-то рваной одежде идешь по выгоревшему лесу, в лице твоем – тяжелая мысль. Ты идешь один, а я всегда думаю, когда вижу этот сон: где же твои друзья, ведь было их у тебя немало? Такое чувство – что ты идешь по пустыне и идешь уже много-много дней».

Опять послышался зов матери: «Оу, Насыр, сколько же тебя ждать? Одной мне чай не в радость. Ну чего ты все сидишь, уставившись в небо: была бы милость божья – давно бы грянул дождь; отвернулся он от нас – давно это пора понять».

Насыр повернулся на зов, что-то пробурчал, потом взял кувшин с теплой водой, который стоял подле, и стал полоскать рот. «Пойду, Кахарман, – сказал он. – Старуха зовет…» У дверей он обернулся – прежде чем скрыться, казалось, он еще что-то хотел сказать, да запамятовал.

…В это самое время его в плечо толкнул Болат, и Кахарман открыл глаза. Самолет, завершая посадку, бежал по бетонной полосе. Кахарман закрыл глаза, но не возникли больше перед ним ни отец, ни мать, ни их старенький кирпичный домик, не повторились их родные голоса…

Свободных мест в гостинице не оказалось. Судя по тому, как вычищались улицы, красились заборы и дома, большой гость должен был прибыть со дня на день. Болат стал звонить своему хорошему знакомому. Тот с радостью согласился их приютить: его жена была сейчас как нельзя кстати на двухмесячных курсах в Алма-Ате. В Целинограде они прожили три дня. Несколько раз переписали свое письмо от руки, потом срочно отдали перепечатать его машинистке за двойную цену. В ночь, когда всем уже стало известно о приезде Горбачева, Кахарман несколько раз просыпался, боясь опоздать. Под утро вышел на балкон, закурил – решил больше не ложиться. Волнение его было понятным. Он возлагал большие надежды на сегодняшний день. Почему-то теперь он был совершенно уверен, что ему не удастся лично пробиться к Горбачеву. Акатов был прав. Однако сильная надежда, поселившаяся в человеке, как правило, делает человека одержимым: какой-то маленький шанс, что ему удастся хотя бы передать письмо, все-таки существовал. «Да поддержит меня дух моего исстрадавшегося моря, да поддержат меня духи предков!» – сказал он громко. На балкон вышел Болат.

– Когда это ты успел, Кахарман, и встать, и умыться? – удивился он.

– Мне бы такой же здоровый сон, как у тебя, Болат. Доброе утро.

– У меня нервы крепкие. Перед любым серьезным делом предпочитаю хорошенько выспаться…

– Есть маленькая разница между крепкими нервами и толстой кожей, – задумчиво пошутил Кахарман.

– Понимаю. Но и мои слова не грех бы учесть…

Шутливый тон, в котором произносились эти мелкие реплики, впрочем, не мог скрыть волнения обоих: и того, кто якобы был толст кожей, и того, кто был крепок нервами.

– Умывайся, и идем на площадь… – Тот крохотный шанс торопил Кахармана.

Но чуда не произошло. Генеральный секретарь мелькал вдалеке от них – за спинами, за головами людей, за машинами. Кахарман рвался вперед, и это, наверно, показалось подозрительным парню в штатском костюме. Он резко, незаметно ткнул Кахармана в грудь. Удар был непростой – Кахарман это понял, когда заныла вдруг вся грудная клетка после такого удара. Тут же две пары цепких рук взяли его под локти и вытащили из толпы.

– Ребята, чего вам надо? – спросил Кахарман, поворотом головы пытаясь углядеть хотя бы лица штатских. Это были плотные, крепкие люди, на голову выше Кахармана. Они ничего не ответили, лишь коротко кивнули подоспевшим милиционерам и передали им Кахармана. Так же молча вернулись назад и встали на свои места в толпе. Болат, ничего не понимая, бежал за милиционерами и Кахарманом вслед.

– Куда вы его? Что он сделал такого, чтобы хватать его?! Служивые втолкнули в машину и Болата. Когда машина остановилась у отделения милиции, Кахарман понял, в чем его будут обвинять – нарушение общественного порядка. На втором этаже задержанных развели по разным комнатам. Молодой человек, разговаривавший по телефону, жестом указал Кахарману на стул. На этом парне был тоже новенький костюм, белоснежная рубашка и узкий галстук. Он положил трубку, с кем-то попрощавшись на том конце провода, и внимательно, холодно посмотрел на Кахармана.

– Значит, безобразничали на площади?

– Я ничего не нарушал…

– Странно. В таком случае вы бы сейчас не сидели передо мной.

– Получается, что мне нельзя поговорить с Генеральным секретарем?

– Вам нельзя.

– А кому можно?

– Вам что, не к кому обратиться в республике?

– Не к кому – в том-то и дело! Они отмахиваются от меня уже много лет!

Молодой человек встал, обошел стол и доверительно наклонился к нему, положив руку на спинку стула:

– А вы смелый человек, даже слишком смелый.

– Я не смелый, я отчаявшийся человек, – ответил Кахарман и, вспомнив руки, которые мгновенно вынесли его из толпы, подумал: «А крепких ребят, между прочим, подбирают они себе».

Молодой человек взял со стола письмо, которое милиционеры отобрали у Кахармана, и стал просматривать его.

– Это что – заявление?

– Вы не видите? – Кахарман перестал скрывать свое раздражение, слова его прозвучали резко.

Ни один мускул не дрогнул на лице молодого человека.

– Изложите, пожалуйста, суть вашего заявления… – В это время в комнату вошел другой милиционер и протянул молодому человеку какую-то бумагу. – Я слушаю вас. – И он окинул взглядом листок, который ему протянул милиционер.

– В заявлении говорится об ужасающем положении Синеморья. Вы что-нибудь слышали об этом?

– Слышал. Но на море бывать не приходилось.

– Хорошо, что хоть слышали.

– Вы в самом деле отчаявшийся человек?

– Да. Сломленный, потерявший всякую надежду. – Злость Кахармана нарастала.

– Вместе с тем вы смелый человек, – повторил свою странную фразу молодой человек. – За последнее время вы сменили много работ. Задумали уволиться и из Семипалатинского порта. Как же это все так получается, а, Кахарман Насырович?

Кахарман вовсе не удивился тому, что на листке бумаги, который принес милиционер, были помещены все сведения о его жизни. Эта деловитость ему даже понравилась. «Эх, – подумал он, – работали бы в хозяйстве с такой быстротой» И он позавидовал:

– Какой быстрый, четкий стиль работы. Мне это очень нравится.

Молодой человек согласно кивнул, поняв, о чем речь.

– Вы не ответили на мой вопрос.

– Простите, я даже не знаю вашего имени, чтобы обратиться к вам по-человечески…

– Сергей Петрович, – он протянул сигареты, – курите, если хотите…

– Благодарю вас, Сергей Петрович. – Кахарман с удовольствием затянулся. – В такие минуты каждая затяжка кажется счастьем. Откуда вы родом, если не секрет?

– И все-таки расскажите-ка лучше о себе, – ответил Сергей Петрович, стряхивая в пепельницу пепел.

– Какой в этом смысл, Сергей Петрович? Что моя личность в сравнении с той бедой, которая обрушилась на наше море, на наш край? Вы правы, за последние годы я часто меняю работу. Меня носит по всей республике. Теперь вот оказался в Целинограде и даже в милицию попал – кто бы мог представить. Покинув Караой, который год уже мотаюсь: то там, то здесь. Раньше думал: не все ли равно, где жить человеку? Молод был, многого не понимал. В Синеморье я жить не могу – нет никаких сил смотреть на то, как издыхает море. Уехал, надеясь, что буду бороться за него. Борьбы не получается – бьюсь головой об стену. В общем, ни там – ни здесь. В Целиноград приехал с надеждой: думал поговорить с Генеральным секретарем или хотя бы вручить ему это мое заявление. Спасибо вашим ребятам – очень мне помогли! – сказал он с горькой иронией и замолчал. Сигарета потухла, пока он говорил, но он не стал прикуривать, а смял и бросил ее в пепельницу, – Наверно, это была моя последняя попытка, Сергей Петрович. Видать, не судьба. Сейчас ко мне снова вернулась прежняя мысль – я знаю: море погибнет. Вот и все, что я хотел сказать. А сведения о моей личной жизни – у вас в бумажке. Если заинтересуетесь – прочитайте…

– Откуда вы прибыли в Целиноград?

– Из Алма-Аты.

– Теперь снова туда?

Кахарман задумался. Ехать в Семипалатинск или все-таки навестить родителей? Ехать домой с пустыми руками не хотелось, а деньги у него были на исходе.

– Почему это вас интересует? – спросил Кахарман.

– Вы сегодня же с вашим другом должны покинуть Целиноград.

– Почему так категорично? Я не понимаю.

– Вам и не следует этого понимать. Исполняйте то, что вам говорят. Итак, куда вы решили ехать?

Кахарману захотелось вдруг, чтобы сейчас была с ним Айтуган. Он бы зарылся ей в колени и выплакался бы, рассказал бы о всех своих неудачах, о том унижении, которое он переживал сейчас. Он не уважал мужчин, которые плакали или вообще жаловались на жизнь, но в эту минуту он, пожалуй, понял бы их. Ни парням в штатском, ни милиционерам, ни этому Сергею Петровичу не был нужен какой-то человек Кахарман, какое-то там обреченное море, горе каких-то там людей, влачащих жалкое существование на его солончаковых берегах…

– Итак, что вы решили? – снова был ему задан вопрос. – Я отправляюсь в Семипалатинск. Сергей Петрович вышел.

«Интересно, куда отправится Болат? Наверно, вернется в Алма-Ату».

– На Семипалатинск есть вечерний рейс, – сказал, возвратившись, Сергей Петрович. – Сотрудники милиции проводят вас до самолета.

– А где мой друг?

– Он летит в Алма-Ату. Самолет на Алма-Ату тоже вечером. Так что еще побудете вдвоем. Он ожидает вас на улице, у отделения. – Сергей Петрович сделал паузу и добавил мягче: – Необижайтесь на нас, Кахарман Насырович, желаю вам счастливого пути. – Он протянул руку для прощания. – А ваше заявление останется у нас. Может быть, нам придется еще увидеться. Не скрою, вы мне понравились… Я не держу на вас зла. Но лучше все-таки не встречаться. Или по какому-нибудь совсем другому поводу.

– Прощайте, Сергей Петрович.

– Подождите – Сергей Петрович окликнул Кахармана уже в дверях. – Я вам вот что скажу. Вы – благородный человек. Если удастся, то возможно, что ваше письмо будет передано тому, кому оно адресовано…

Кахарман остолбенел: он верил и не верил. Он лишь пробормотал:

– Вы тоже благородный человек. Будьте здоровы…

С ними отправился лейтенант. Взяв два билета, он уехал, попросив Насыра и Болата никуда не отлучаться из аэропорта. Когда они остались одни, Кахарман взмолился:

– Болат-жан, дорогой мой, сейчас ты должен достать водки. И как можно быстрее…

Обеспокоенный нездоровым цветом лица Кахармана, Болат возразил:

– Кахарман-ага, не до водки сейчас. Судя по всему, у вас пошаливает давление – у вас на лице все признаки этого…

Кахарман решительно протянул Болату оставшиеся пятьдесят рублей:

– Плевать я хотел на давление. Иди, покалякай с таксистами, у них всегда найдется…

Болат, неодобрительно пожав плечами, отправился к стоянке. Его подняли на смех:

– Эх, парень, мы бы и сами не прочь выпить, да только где взять? Ты что, не знаешь, какие очереди-страсти за водкой?

– Счастливый человек!..

– Ребята, найдите. Две или три цены – без разницы…

– Постыдились бы в такой день искать водку, – неодобрительно заметила какая-то женщина, слышавшая их разговор. – Горбачев в городе, а они…

– Постыдятся, жди, – поддакнула другая.

Болату указали с неуверенностью на крайнюю грузовую машину. По виду это была машина геологов. Шофер спал в кабине. Болат растолкал его и объяснил суть дела. Он не ошибся – машина была из Кустанайского геологоразведочного управления. Шофер встречал партию геологов, прибывших из Москвы. Это был совсем молодой русский парнишка.

– Водка есть, да не я ей хозяин. Надо спросить у начальства…

– Пусть будет десятка сверху – давай без начальства договоримся.

– Геолог с геолога не сдирает, – обиделся парень.

Болату стало неловко: Извини, не то ляпнул. Но тоже пойми меня, – соврал он. – Начальник мой подыхает с жуткого похмелья. Вы-то по дороге сможете купить, а мне позарез бутылка нужна сейчас.

– Понял, – согласился парень. – Только ничего сверху за свою цену.

Болат сунул бутылку во внутренний карман и поспешил к Кахарману. Тот сидел на лавке в той же позе, в какой его оставил Болат: уставившись в одну точку. Встрепенулся он, когда Болат был совсем уже рядом.

– Хоть в этом нам повезло: купил у геологов за свою цену…

– А закусить ничего не взял? Не сообразил? – раздраженно отозвался Кахарман.

– Сейчас улажу, найду чего-нибудь в буфете…

– Что там может быть, кроме консервных банок. – Затем крикнул вслед удаляющемуся Болату: – Не забудь прихватить свежих газет…

Пили из бумажных стаканчиков. Очень быстро Кахарман почувствовал прилив крови – раскраснелся, сбросил пиджак, сорвал галстук, и смяв, сунул его в карман.

Видя, как он все это безжалостно проделал, Болат рассмеялся:

– Галстук ваш, Кахарман-ага, одноразовый, что ли? Больше не пригодится?

Вообще все, что делал сегодня с утра Кахарман, временами казалось ему суетным, однако не лишенным юмора.

– Галстук мне не помог, как видишь… Зачем он мне теперь? – Кахарман пытался сказать это шутливо, но у него ничего не получилось.

Вскоре он задремал на лавочке – давала себя знать ночь, проведенная без сна. Болат углубился в газеты. Кахарман время от времени открывал глаза, Болат наливал ему водки, и Кахарман снова принимался дремать. Когда он в очередной раз попросил Болата налить из бутылки, Болат поинтересовался:

– Каха, каковы ваши планы на дальнейшее?

– Не знаю, – откровенно признался Кахарман, рассеянно разглядывая пустой бумажный стаканчик. – Я сделал все, что мог. Осталось ли в Москве или Алма-Ате заведение, где бы мы не побывали? Наши заявления побывали на съездах, на многих пленумах. Мы – бессильны. Стена непрошибаема. Сегодня я и ты убедились в этом лишний раз…

Самолет на Алма-Ату вылетал на два часа раньше, чем семипалатинский. Болату было больно прощаться с Кахарманом, Кахарман обнял его, прижал к груди и прошептал:

– Всего тебе хорошего. Будь здоров!

– Справлю сорок дней Кадыру и отправлюсь на Синеморье. Проведу там лето и осень, – сказал Болат. Кахарман почувствовал, что Болат чего-то не договаривает.

– Ты что-то скрываешь от меня. Так не годится. Выкладывай все начистоту.

Болат помолчал.

– Мы с Игорем тогда, на Балхаше, не сказали вам, Кахарман, на Синеморье создана лаборатория, которая наблюдает за процессом… как бы это выразиться…

– Наблюдает за смертью моря.

– Да, в двух словах это звучит именно так…

– Я знаю об этом от Бериша. – Кахарман снова обнял Болата. – Ну, всего тебе хорошего!

– Обязательно передам привет Насыр-аге и Корлан-апа. Расскажу им о наших похождениях…

– Не стоит, Болат. Зачем лишний раз огорчать стариков? – предупредил Кахарман.

Простившись с Болатом, Кахарман вернулся на знакомую лавочку, откинулся, вытянул ноги и прикрыл глаза. Он одинок и заброшен, точно путник в пустыне, упавший в засохший колодец. Кто услышит его крик из этой глухой, безнадежной ямы? Разве что редкие черные вороны, дремлющие в скудных зарослях, – встрепенутся, пролетят над этим колодцем, заслонив на мгновение своими крыльями свет. Сам того, не заметив, Кахарман уснул на лавочке – и мрачное его видение обернулось гнетущим сном. Он упал не в колодец, он упал в каменистую бездну. Падая, он понял, что из этой бездны ему не выбраться никогда. Было, однако, странно, что, упав, он не почувствовал боли. Ощупав голову, ноги и руки, он нашел их невредимыми. Он поднял лицо вверх, и ужас ледяным холодом сковал ему душу – ему показалось, что падал он в эту бездну вечность, так было велико расстояние до верхнего края пропасти, с которого он сорвался и полетел вниз. Он закричал от страха диким, безумным голосом…

Со дна ему виделся только колючий куст. Над пропастью летала кругами какая-то черная птица. Он долго следил за ней, сопровождая глазами ее полет, – до тех пор, пока у него голова не пошла кругом. Две ящерицы принялись резвиться рядом с ним. Вздрогнув, с омерзением поглядывая на них, он отодвинулся. Черная птица летала над пропастью весь день. К вечеру, хлопая крыльями, села у куста и стала пристально всматриваться в человека, который был на дне. Когда она наклоняла голову ниже, чтобы лучше разглядеть человека, под ее когтями осыпался песок и летел вниз. Заходящее солнце окрасило в кровавый цвет ее горбатый клюв, ее лохматые, вздыбленные перья на груди – теперь она выглядела страшнее. Солнце село. Из всех щелей пропасти стали выползать наружу со свистом и шипением всякие твари – большие и малые. Кахарман поднял голову и увидел, что там, высоко, на земле, уже темно. Звезд еще не было. В пропасть теперь заглядывали две пары светящихся глаз. Это была самка, как понял Кахарман, которая весь день неудачно пролетала в поисках корма. Ближе к полуночи стал слышен волчий вой. В этом всем была та гнетущая тоска, которая, как правило, заставляет цепенеть человеческое сердце. Кахарман застыл, прислонившись к холодным камням. Вскоре голодная стая была у края пропасти. Черные птицы торопливо отлетели, уступая место им. Волки топтались у края, вонзая когти в землю, и сверху сыпались на Кахармана песок и мелкие камни. И вдруг, вдруг… Кахарман понял, что это конец… что-то большое сорвалось сверху и летит к нему… это был волк… летит… летит… это конец… волк мгновенно растерзает его в клочья…

Кахарман проснулся в липком поту. Аэропортовские динамики объявляли посадку на семипалатинский рейс. Кахарман торопливо допил водку и, полусонный полупьяный, присоединился к спешащим людям. В самолете он сразу же откинул сиденье, застегнулся ремнем, полагая, что мгновенно уснет, но сон почему-то не шел к нему. Тогда он поднял спинку обратно и стал перелистывать оставленные старые газеты.

...

Кроме прочего газеты сообщали о большой детской смертности в Африке.

Кахарман усмехнулся. Как будто бы у нас эта смертность меньше! Кто возьмет на себя ответственность за то, что во многих районах Средней Азии процент смертности детей превышает общесоюзный вдвое? Когда профессор Славиков с гневом говорил, что Советский Союз по детской смертности занимает первое место в мире, Кахарман опешил и сначала не поверил. Теперь это известно всем, Славиков был прав. В который раз он был прав!

Семипалатинский аэропорт не принимал, сделали посадку в Усть-Каменогорске. Беда не ходит одна, ко всему теперь еще добавился этот Усть-Каменогорск, в котором не было у него ни родных, ни знакомых. Кахарман побрел в буфет, выпил стакан несвежего теплого чая. Была уже вторая половина ночи, люди стали располагаться на ночлег кто как мог. По залу слонялись несколько молодых парней. Он вышел на улицу покурить. Ночь была мягкая, ласковая – после духоты в самолете она казалась прохладной. У здания аэропорта остановилась белая новехонькая «Волга». Из машины выскочило трое длинноволосых парней – одеты они были модно, даже экстравагантно. Движения их были уверенны: легко можно было в них узнать людей, которые не знают нужды, которым никто ни в чем не отказывает.

Пинком ноги они открыли дверь и направились к администратору. Администратора не было на месте, но из комнаты дежурного вышла красивая молодая женщина и направилась к ребятам. Было понятно, что она их ждала. Женщина и вошедшие по-свойски приветствовали друг друга. Сквозь стеклянные двери Кахарман смотрел на молодежь: они, оживленно жестикулируя, о чем-то разговаривали. Кахарман с интересом наблюдал за ними поначалу, но интерес его вскоре пропал – и он отвернулся. Покурив, он направился в зал. Ребята шли к выходу, в дверях Кахарман с ними столкнулся. В одном из них он без труда узнал Кайыра. Кайыр с радостью признал Кахармана:

– Откуда вы здесь, Кахарман-ага? Приветствую вас… – И Кайыр протянул ему обе руки. Он был худощав, быстр в движениях, лицо его светилось радостью, особенно блестели глаза. Двое, что были с ним, отошли в сторону, закурили.

– Откуда я здесь? – ответил Кахарман. – Вот, знаешь ли, заблудился…

Кайыр не мог понять, в шутку он это или всерьез. Он рассмеялся, истолковав слова Кахармана как-то по-своему:

– Ну, если заблудились вы, Кахарман-ага, то что остается нам, простым смертным? Сам Аллах, значит, велел нам блуждать впотьмах, чем мы исправно и занимаемся… Вы говорите загадочно, Кахарман-ага…

– Значит, мне нельзя блуждать? – Кахарману стал интересен такой поворот разговора.

– Категорически нет! Ваша жизнь должна быть безошибочной. Не забывайте, если с вами что-нибудь случится – Синеморью конец.

Оставив в некоторой озадаченности Кахармана этим загадочным ответом, Кайыр сказал в другом тоне:

– Вспомнил! Четыре года назад я занимал у вас деньги в Москве, а вот в Усть-Каменогорске рассчитываюсь… Пикантно, не правда ли?

Он вынул из кармана сто пятьдесят рублей и протянул Кахарману:

– Пусть с опозданием, но возвращаю…

– Я же не в долг тебе давал, – смутился Кахарман.

– За красивые глазки, понимаю. А я это брал в долг. – Кайыр почти что насильно затолкал ему деньги в карман.

Кайыр, которого Кахарман знал ловким, хитрым дельцом – за что и недолюбливал его, – вдруг увиделся ему в несколько другом свете. А тот, словно догадавшись, что в сердце Кахармана шевельнулось какое-то благорасположение к нему, лукаво улыбнулся:

– Э, Каха, чего мы все стоим? Давайте жить веселее, пойдемте, сегодня вы мой гость. – Он указал на ребят. – Вместе с ними лечу в Москву…

– А нас не принял Семипалатинск. Приземлились здесь и ждем.

– До утра не взлетит ни один самолет – это я говорю вам совершенно компетентно. Так что идемте с нами.

– Ну а вдруг? – засомневался Кахарман. – Тогда я останусь с носом. До чертиков надоело мотаться по республике, устал; соскучился по дому…

Кайыр подозвал одного из своих дружков и послал его узнать о семипалатинском рейсе.

Кахарман стал интересоваться жизнью Кайыра:

– Ты, кажется, где-то учишься… А живешь где – здесь в Усть-Каменогорске?

Кайыр ловко щелкнул в сторону окурок, Кахарман почувствовал запах анаши. Теперь он понял причину неестественного блеска глаза Кайыра. Кайыр не стал прямо отвечать на вопрос земляка:

– Неглупому человеку всегда найдется местечко в этой жизни. Жизнь течет своим ходом, люди рождаются и умирают – и без муллы им не обойтись. Особенно часто бываю на Зайсане… Кстати, на Зайсане много рыбаков из наших родных краев. Помните ли вы уважаемого Бексеит-хаджи? Он недавно умер. Справили семь дней, до сорока дней надумал слетать в Москву развеяться и сделать кое-какие дела…

– Зайсан, – задумчиво произнес Кахарман и подумал: «Название-то какое прекрасное!»

Вернулся дружок Кайыра и сказал, что до утра никаких вылетов не ожидается.

– Идемте, Кахарман-ага. – Кайыр взял под руки Кахармана и стал увлекать в машину. – Чудесно проведете время, расслабитесь от души…

Его с подчеркнутым уважением посадили на переднее сиденье, Кайыр познакомил со своими друзьями. В салоне стоял стойкий запах анаши. Кахарман обернулся к Кайыру:

– Ты что – этим увлекаешься?

– Каха, говорят, что анаша пахнет, зато деньги не пахнут. Поэтому этим делом тоже приходится иной раз заниматься. Но пусть это будет между нами.

– Пусть… Твои дела… Но ты этим не увлекайся слишком, затянет. И подумай о друзьях – они у тебя совсем юные. Чем они занимаются?

– Студенты. За рулем сидит будущий врач. Это все детки из хороших семей. Как говорится: отцы правят областью днем, а детки – ночью. – Кайыр от души расхохотался.

И парень, похожий лицом на корейца, тоже смеясь, перевел эти слова друзьям на русский.

Теперь в машине смеялись все. Саша который, лихо вертел рулем, лукаво подмигнул Кахарману:

– Так-то вот, не лыком шиты…

– Не бойтесь, он шутит, – сказал по-русски парень с лицом корейца.

– Чего мне бояться, когда рядом такие джигиты, – поддержал веселый тон разговора Кахарман.

Он стал жалеть, что связался с этими ребятами, но мысль о выпивке определенно успокаивала его.

– Каха, – извинился Кайыр, – здешние казахи, особенно молодые, обычно говорят по-русски. Так что не обижайтесь на Марата, нашего переводчика. Спасибо ему, что хоть понимает казахский… Вот такие передовые джигиты в нашем роде…

«Зайсан, Зайсан… – вертелось в голове Кахармана. – А ведь это всего ничего от Иртыша, как я об этом не подумал раньше» В молодости ему приходилось бывать на Зайсане, но никогда его так не влекло туда, как вдруг сейчас потянуло.

«Волга» остановилась у большого дома. В двух окнах на верхнем этаже горел свет.

Кайыр заметно оживился:

– Каха, мы на месте. Нас ждут!

– Удобно ли? – засомневался Кахарман. – Люди, наверное спят…

– С нами все удобно…

Кахарман был удивлен. Не столько даже обстановкой четырех комнат, сколько огромными размерами самой квартиры. Молодые ребята и девушки кучковались по углам. В полумраке Кахарману показалось, что в дальней комнате двое дерутся. Когда же Кайыр включил свет, Кахарман понял свою ошибку – это так танцевали парень с девушкой.

– Ребята, познакомьтесь! – И Кайыр стал представлять Кахармана модной молодежи как своего брата и капитана корабля.

«Гип-гип-ура!» – молодежь стала поднимать фужеры.

– Пожалуйста, Кахарман-ага, за стол, – Кайыр проводил его на место. – Сбросьте пиджак, расслабьтесь…

– Мне бы руки помыть…

– Саша, сделай милость… – попросил Кайыр.

Парень, который вел машину, проводил Кахармана по длинному коридору в ванную, она была вся облеплена фотографиями голых женщин.

– Полотенце можете брать любое…

Кахарман с любопытством огляделся, затем вымылся холодной водой. Усталость прошла, он был бодр. Когда он вернулся в комнату, Кайыр и те двое ребят, что были в машине, уже сидели за столом. Девица в длинном платье с открытой спиной влезла на колени Кайыра. Скорее наигранно, чем в самом деле грустя, она спросила:

– Значит, завтра летите?

– Если доживем, – ответил Саша. У него на коленях тоже была девушка.

– Маришечка, они нас, кажется, не берут с собой в Москву? – обратилась она к подружке заплетающимся языком.

– Разве мужики в Тулу со своими самоварами ездят? – съязвила Марина.

– Умна как черт! – Марат был восхищен.

Кахарману тоже показалось, что Марина не так глупа, как ее подружка.

Кайыр шутливо пришлепнул девиц по ягодицам:

– Кисоньки, оставьте нас на некоторое время: пусть Кахарман-ага отдохнет с дороги…

– Саша, а где же новый фильм? Ты привез кассету? – спросила Маринина подружка, ее заметно качало.

– Ребята уже поставили ее…

– Отлично! – И девушки исчезли в боковой комнате.

– Каха, вам чего налить? – спросил Кайыр, зависая над столом.

– Чего-нибудь покрепче…

– Виски! – вскричал Марат. – Ошарашим нашего гостя! Кайыр усмехнулся:

– Наивный Марат! Этот дядя, между прочим, пил виски еще тогда, когда ты ходил под стол пешком. Знаешь ли ты, что в свое время Кахарман-ага общался с американскими учеными. И они удивлялись его оксфордскому произношению. А ты – «ошарашим»… Хау дую ду! Найс ту мит ю!

– По виду совсем не скажешь, – стал оправдываться Марат.

Саша не поверил Кайыру.

– Вы в самом деле говорите по-английски? – спросил он и, не дожидаясь ответа, воскликнул: – Черт! А мне твой брат очень даже нравится, Кайыр!

После виски живительный огонь разлился по жилам Кахармана. Зная, с какого рода молодежью общается он сейчас, Кахарман поначалу не мог подавить в себе того презрения, которое он всегда испытывал, глядя на подобную публику. Но теперь, после виски, он попытался взглянуть на них по-другому. В свою очередь, молодые люди, как показалось Кахарману, во многом приняли его за «своего». Они поводили его по комнатам, пересыпая свою речь скользкими шуточками, потом привели в комнату, где был «видак». И проводили громким смехом, когда он попятился назад, увидев на экране голых мужчин и женщин. За столом Кайыр обсуждал с одним из ребят свои дела. Кахарман успел услышать: «Два куска – не меньше. За меньше – нет» Он смолк и обратился к подходившему Кахарману, очень удивленный:

– Каха, вам не понравился фильм?

– Ты знаешь, я уже вышел из этого возраста, когда от подобного пускают слюни! – Кахарман сел за стол на прежнее свое место.

Приятель Кайыра встал:

– Гуд бай! Подумай до завтра. Я приду проводить тебя…

– И думать нечего. Дважды я не повторяю. Не забывай, цена мака растет с каждым днем, добывать его все опаснее и опаснее. Я предложил тебе заплатить два куска по-дружески. В Москве или Риге я бы такой товар продал за шесть. – Кайыр сказал это твердо и жестко.

Приятель его призадумался.

– Хорошо, я подумаю. До завтра.

Кахарман обратился к Кайыру:

– Не найдется ли здесь холодной водички?

– О чем речь, Каха! Марат, принеси-ка холодной воды. А мне прихвати бутылку шампанского!

Марат, сидевший в темном углу с девушкой, мгновенно вскочил и почти тут же, к удивлению Кахармана, вернулся с водой и шампанским.

– Шеф, все исполнено! – Он, кривляясь, склонил голову.

– Шутка в деле не помеха. Звони в Москву. Может быть, Георгий уже вернулся…

Марат примостил телефон на коленях и стал вертеть диск.

– Сам будешь с ним разговаривать, Кайыр? Кайыр отрицательно мотнул головой.

– Тогда что ему сказать?

– Передавай, что сегодня вылетаю рейсом из Усть-Камена, со мною два дурака. Пусть возьмет машину с фургончиком – багаж большой…

Марат в точности повторил по телефону сказанное Кайыром.

– Георгий безумно рад. Говорит – будь спокоен, все будет сделано как надо. – Марат положил трубку.

– Каха, вам налить? – Кайыр взялся за черную пузатую бутылку.

– Казахи говорят, между прочим: чем попусту спрашивать – лучше ударить, но дать…

– Вы правы, Каха, каюсь…

– А сам не пьешь?

– Вы как Штирлиц, Каха. В Москве мне предстоят дела. Перед делом не пью. У меня некрасивая привычка: начну пить – до-о-о-олго не могу остановиться. Вот и весь секрет.

– Такой секрет и у меня есть, – вздохнул Кахарман. – А лучше, конечно, совсем не пить. Раньше я в рот не брал, а теперь начинаю привыкать. Так глушу свою тоску… Ядом отраву лечу…

Кайыр немало перевидел людей, которые, оторвавшись от Синеморья, теряли жизненные ориентиры – беспомощно кружились на одном месте. Особенность незаурядных людей проявляется во всем: в том числе и в их ошибках. Кайыр представил себе на мгновение окончательно заблудившегося Кахармана – и содрогнулся. Тяжела будет его участь, тяжела будет его боль – тяжелее и трагичнее, чем у заурядного человека. Кайыр понял, что Кахарман сейчас на краю пропасти. Еще мгновение – и он полетит вниз, в бездну, словно снежный ком, по ходу обрастая новыми и новыми бедами, все больше и больше путаясь в противоречиях.

И тогда Кайыр вспомнил последние дни Бексеит-ходжи. Под утро со смертного своего одра ходжа позвал его – Кайыр был в передней комнате. Почти что неслышно он попросил Кайыра дать ему кумысу Кайыр поднес к его губам чашку, ходжа сделал глоток и долго отдыхал: малейшая трата энергии сильно сказывалась на его крайне истощенном организме. Затем с большим усилием он заговорил. Некоторые слова его прерывистой речи были неразборчивы, но Кайыр, в последнее время не отходивший от его постели, догадывался о них по движению губ.

– Правду люди говорят. Чем быть вельможей на чужбине, лучше быть слугой в своем краю. Никогда не вникал в эти странные слова, а теперь, когда мне восемьдесят лет, – понял. Поздно понял, к сожалению, – перед лицом смерти. Похоронят меня на чужбине… А надо мне было остаться у моря, как бы там ни было тяжело. Насыр оказался мудрее меня, достойнее, мужественнее – далеко мне равняться с ним..

Да, ходжа умирал. И теперь не мог простить себе этой большой жизненной ошибки. Глаза его наполнились слезами, хотя мало кто ему мог отказать в мужестве.

– Уважаемый ходжа, – стал его успокаивать Кайыр. – Не печальтесь так сильно. Мы похороним ваше тело в песках Синеморья, как бы это ни было трудно…

Бексеит оживился, благость разлилась по его лицу.

– Благодарение тебе, Кайыр. Много я возлагал надежд на своих сыновей, но ты оказался мне ближе, чем они…

– Тело положим в цинковый гроб и самолетом доставим на родину. За деньги все можно сделать, были бы деньги…

Обнадеженный ходжа дал знак слабой рукой:

– Прикрой-ка дверь…

Кайыр быстро исполнил просьбу, догадываясь о намерениях Бексеита.

– Под подушкой у меня лежит узелок, вытащи его…

Кайыр вытащил из-под подушки деньги, завернутые в чистый платок.

– Там пятьсот рублей. Хватит?

– Нет, дорогой ходжа, этого маловато. Сейчас это стоит около тысячи рублей…

Бексеит стал копошиться под одеялом, от усилий лицо его покрылось потом. Он достал еще один сверток и протянул Кайыру:

– Здесь еще пятьсот. Если не хватит тысячи – доплатишь…

– Конечно, – тихо проговорил Кайыр, опуская глаза.

– Все остальные расходы я, разумеется, возьму на себя.

Открылась дверь, и вошла байбише с кувшином теплой воды и тазом. Она помогла ходже умыться, стала вытирать его лицо мягким полотенцем. Потом принесла завтрак. Бексеит не смог выпить даже чашки чая – настолько он был слаб. Он лежал неподвижно, потом потерял сознание. Весь день он не приходил в себя, а к полуночи скончался, тихо, никому ничего не сказав напоследок.

В Зайсане с почетом проводили в последний путь всеми уважаемого ходжу. Те, кто омывал его тело, получили богатые дары в знак благодарности. Отпевавшему его Кайыру досталась в подарок молодая жеребая кобыла. О деньгах, полученных от Бексеита, он, разумеется, никому не сказал. Мог ли ходжа подумать на смертном своем одре, что окажется жертвой обмана со стороны своего верного ученика?

Некоторое время назад, когда ходжа только слег с раком пищевода, он наставлял Кайыра: «Не трать времени зря – не гонись за наживой. Поступай лучше учиться в духовную семинарию, что в Самарканде…» Конечно, наивный ходжа в ту минуту думал не о том, что его последнее желание останется неисполненным, нет, – он думал о судьбе молодого человека, ибо считал своим долгом даже в последние дни своей жизни не оставлять этого благородного занятия – наставлять людей на путь божий. «Я весь соткан из грехов, – лукаво улыбнулся тогда Кайыр, – боюсь, что я уже недостоин праведного пути». – «А ты не уставай читать молитвы, не уставай просить прощения у Бога, и он заметит все твои старания», – настаивал Бексеит. «Я слишком, наверно, ценю свою свободу, ходжеке – свободу поступков, свободу чувств». – «Божий путь – это и есть путь свободы», – обрадовался Бексеит, полагая, что они нашли точки соприкосновения. Но весьма уверенно Кайыр заявил: «Я слишком человек, чтобы оценить ту свободу, которую дает нам божий путь. Я на всю жизнь выбрал человеческое понимание свободы. Очень не понравилась Бексеиту такая самоуверенность юноши, и он сказал сердито: «Всякий ли удостаивается звания человека? Я боюсь, Кайыр, что тебя ждет судьба муллы-обманщика. Я всегда чувствую главный твой недостаток – ты всегда не прочь кого-нибудь обмануть, на чем-нибудь поживиться. Ты не придерживаешься заповедей, не довольствуешься малым: а ведь так рано или поздно ты можешь обречь себя на проклятие – и на том, и на этом свете». – «Можно ли назвать хотя бы одного человека, – возразил Кайыр, – который бы не обманул другого?» – «Таких людей тысячи! Только какая польза тебе от них – даже если на свете такой человек был бы всего один…»

Бексеит вздохнул и прекратил на этом разговор.

Кайыр снова взглянул на Кахармана, словно бы между бывшим прислужником и покойным ходжой продолжался все тот же неоконченный разговор.

Вот Кахарман. Чего он добился за свою жизнь? А ведь не ведал человек покоя – ни в труде, ни в отдыхе. А вот он, Кайыр, институтов, между прочим, не кончал, специальности у него нет никакой. Зато есть главное, что может быть коренным в этой жизни – у него есть деньги. А если у тебя есть деньги – у тебя есть все: и машина, и богатый стол. Ну и что с того, что занятие опасное: шаг – и ты в тюрьме? Зато азарт, азарт! Он как охотник – идет налегке, живет весело, живет уверенно. И так ему всегда идти. Некуда отступать, нечего терять, кроме скудной «трудовой жизни», жалких грошей. А впереди – блеск неведомого; хоть и тревожно, но манит, манит…

Справедливости ради стоило бы все-таки сказать, что не вовсе безмятежными были ночи Кайыра. Иногда его мучила бессонница – мысли о возможном тупике, о возможном крахе, который может наступить мгновенно, не давали ему порой покоя.

Между тем Кахарман спросил:

– Говоришь, и наши рыбаки промышляют на Зайсане?

– Да. Зайсан отдален от шумных центров – нашим людям это нравится…

– А хотел бы я повидать этот самый Зайсан! – неожиданно для себя решил Кахарман. – Посмотрю на земляков, которые осели здесь, поговорю… А что? Или я неправ, Кайыр?

Он в одиночестве допивал содержимое пузатой черной бутылки, и чувствовалось, что виски изрядно подействовало на него.

– Путешествие народного героя продолжается, – откликнулся Кайыр с изрядной долей иронии, но Кахарман не обратил внимания на его насмешку.

– В министерствах и академиях наук по-прежнему переливают воду из пустого в порожнее. Если бы всю эту, воду да в наше море, а Кайыр? Вот что мучает. Я потерял всякую надежду. Говорят, она умирает последней. Нет, еще осталось тело – знал бы ты, как ему мучительно жить, когда нет надежды, когда нет в нем души! – И он с маху вылил в рот стопку.

– Вы что – серьезно решили на Зайсан? Машина, на которой я приехал, утром возвращается туда. Я поговорю с водителем…

– В самом деле, поговори…

Шофер не отказал, и ранним утром Кайыр и Кахарман простились. Кахарман сразу же уснул на заднем сиденье – он опять не спал всю ночь, они проговорили до утра.

Проснулся от толчка в плечо. Это был шофер.

– Ага, просыпаемся. Здесь чуток передохнем…

Кахарман открыл глаза. Дикая боль разрывала голову от выпитого накануне. Он вышел из машины. Мужчина пожилых лет сидел у родника и, расстелив полотенце, резал над ним хлеб. Кахарман рассеянно признал в нем человека, с которым они сегодня утром садились вместе в машину.

– Мимо этого родника не проедет никто, – сказал водитель. – Умывайтесь на здоровье, дядя Семен ждет вас…

– Суровый же вид у твоего дяди, – пошутил Кахарман, покосившись в сторону попутчика.

– Это на первый взгляд. Душа у него золотая…

Умывшись холодной водой, от которой у него стало ломить пальцы, он подошел к мужчине, который ожидал его перед полотенцем, где была еда.

– Садись, – предложил он Кахарману – Давай знакомиться. Меня зовут Семеном, по батюшке Архипович. Давай подкрепляйся – небось проголодался?

В самом деле, Кахарман легко узнал в нем, по его доброму мягкому голосу, хорошего человека. Кахарман тоже представился, в нескольких словах рассказал о себе, о своей жизни. Слушая, Семен Архипович явно любовался Кахарманом – его крупным телосложением, прямым, открытым взглядом, спокойным голосом. Они не спеша поели. Семен Архипович собрал скатерть после окончания немудреной трапезы, отправил водителя к роднику, чтобы тот прополоскал чашки. Потом обратился к Кахарману:

– Бурную же ноченьку провел ты, парень. Похмелиться бы не мешало – как смотришь на это?

Кахарман застеснялся. Он всегда начинал тушеваться, когда кому-нибудь в глаза бросалась его слабость. Но понятливость, обходительность Семена Архиповича ему нравились.

– Не робей, – приободрил его Семен Архипович, копошась в машине. – Дело-то житейское, чего уж тут…

Он вернулся с бутылкой, налил полный стакан и протянул Кахарману.

– Спасибо, Семен Архипович, очень кстати. А вы что же?

– Я свое уже отпил. Год назад бросил вчистую…

Кахарман выпил, крякнув. Семен Архипович обрадовался, тоже крякнул, озорно посмотрев на него, протянул мягкий овечий сыр.

– Легче стало? Это все я понимаю. Но не понимаю, когда злоупотребляют таким делом… – Они встали. – На Зайсане будем ночью, так что успеешь еще выспаться…

Как только машина тронулась, Кахарман снова уснул. Проспал он часа два. Семен Архипович заметно обрадовался его пробуждению. Оно было понятно: долгое молчание в дальней дороге утомляет человека, навевает невеселые мысли. И он, соблюдая казахские традиции, стал расспрашивать Кахармана, откуда он родом и чем занимается. Кахарман рассказал ему о своих жизненных неурядицах последних лет. Из его рассказа вырисовывалась не только бедственная жизнь Синеморья, но и грустная судьба всей республики, тот ее жалкий путь, по которому она идет последние двадцать лет. Cтрастный рассказ Кахармана заставлял водителя несколько раз обернуться к нему с уважением и сочувствием. Семен Архипович слушал молча, внимательно, часто вздыхая. Когда Кахарман перестал говорить, в машине воцарилось тягостное молчание. Семен Архипович, много переживший на своем веку, был потрясен и все не мог собраться с мыслями, а Кахарман в первый раз за последние несколько лет вдруг почувствовал облегчение от того, что поделился с кем-то без утайки всей своей душевной болью.

– Я много слышал о тебе и твоем отце, Кахарман, – наконец проговорил Семен Архипович, что удивило Кахармана от удивления. – А вот теперь вижу тебя воочию. У нас на Зайсане есть семьи из ваших краев. Они много рассказывают о тебе, Кахарман, часто говорят о твоем отце Насыре. У нас уже сложился твой образ человека, который готов пожертвовать жизнью ради того, чтобы спасти море, спасти от разрухи край, в котором он родился, в котором он прожил много лет. Восхищает нас и Насыр. Остаться, когда многие покинули насиженные места, надеяться на то, что молитвами можно пополнить море, – это нужно быть или сумасшедшим, или действительно святым! Я его воспринимаю как святого. Знаешь, Кахарман, редко встречаются люди такой сильной, цельного нрава. Я тебе, в свою очередь, тоже хочу рассказать о своем отце – он той же породы что и твой отец, тоже был сильным человеком. Его расстреляли как врага народа. Взяли прямо на работе, так что не удалось даже проститься с ним. Мать моя была учительницей. Ее забрали ночью – она сидела и проверяла ученические тетради. Только тогда ей сказали, что отец арестован. Через двадцать семь лет после этого я нашел свою мать здесь, на Зайсане…

И где только я не побывал! Сначала жил в интернате, где воспитывались дети врагов народа. Сколько раз я убегал оттуда! Но всякий раз ловили и возвращали. Выстригали крест на голове – это был отличительный знак «побегушника». Потом война. На войне я понял: если не суждено умереть – то и пуля не возьмет. Я не жалел себя, нисколько не дорожил жизнью, но как бы в насмешку дошел до Берлина без единой царапины – бывает же такое! Считался храбрецом, хотя было смешно мне иногда слышать это, закончил войну полным кавалером ордена Славы. Ну, думаю, если смерть обошла меня, значит, сам Бог так распорядился в небесной канцелярии. Тогда я уже знал, что отец расстрелян. И чтобы хоть что-то выведать о матери, отправился домой. Высадился в Брянске. Видел бы ты, Кахарман, послевоенный наш народ! Исхудавшие, поникшие женщины, с ними полураздетые, голодные дети… Добрался до родной деревни, пятидесяти километрах от станции. Пришел уже близко к ночи. От нашего дома остались лишь обгорелые стены. Никогда я так горько не плакал, даже когда забирали мать – цеплялся за подол, орал истошно, но плакать так не плакал. Мать тогда увели, скрипнула дверь, и соседка, баба Марфа, позвала: «Сеня, сиротинушка, где ты?» Я пошел ей навстречу, мы столкнулись – я готов был разрыдаться на ее груди, но сдержал себя… Она одела меня, и мы, оглядываясь, добежали до ее дома.

А теперь здоровый, двадцатитрехлетний парень сидел у развалин родного дома и горько-горько рыдал…

Семен Архипович смолк, обратившись к Кахарману:

– Я не утомил тебя, Кахарман?

Машину резко тряхнуло, Семен Архипович неодобрительно посмотрел на водителя:

– Смотри вперед, не то перевернешь нас. Ну и парень – горазд развешивать уши… Потому и ходишь до сих пор холостой, не больно к таким ушастым девки липнут…

И он продолжил свой рассказ:

– Сижу, рыдаю… А как же – у человека в душе теплится надежда – как маленькая свечка. Не верил я никогда, что лишился навсегда отца-матери. Лежал в обнимку с автоматом на снегу – и все-то в глазах родительский дом: вот отец прошел, покашливая, скрипнув половицей; вот мать склонилась над тетрадками… Так что была вера и было о чем поплакать, сидя на развалинах родительского дома. Пошел дождь, скоро я промок до нитки. Не уходил, сидел рядом с этой трубой и говорил себе: тебе надо остаться человеком, Семен. Сколько бы ни крутило тебя, ни ломало, сколько бы ни было отпущено на твою долю горя – останься человеком, Семен! Сейчас об этом легко рассказывать. А тогда… тогда лежал у меня в кармане пистолет. Легко было покончить со всем одной пулей. Набрался мужества, рассудил: найдут мой труп, рядом пистолет – что это он, скажут, сделал? В те годы люди дорожили честью, не то что сейчас…

Послышались шаркающие шаги – я узнал все ту же бабу Марфу. И снова она мне говорит, как будто бы и не прошло тех долгих лет, когда она мне это сказала впервые: «Сеня, сиротинушка…» – «Баба Марфа, дорогая!» – я вскочил и обнял ее. И она обнимает меня, плачет. Пришли в дом – а ей нечего на стол поставить. Выложил свой сухой паек, а на рассвете ушел. Просил ее, если будет весточка от матери, передать ей, что вернулся, жив я.

Уехал на Дальний Восток. Пристроился матросом. По двенадцать месяцев не появлялся на берегу. А были это счастливые годы – сейчас я это понимаю хорошо. Двенадцать месяцев вокруг тебя лишь молчаливый океан, рядом лишь молчаливые рыбаки, солнце сменяется луной, луна – солнцем, чем не жизнь для сына врага народа?!

Закончил техникум, женился, а там и Двадцатый съезд: стали смотреть на нас по-другому… Ага, вот и Зайсан… чуть поодаль Приозерское – наш аул! – Семен Архипович показал рукой на дальние огоньки за окном. Глаза Кахармана невольно вырвали из череды огоньков самый яркий – свет маяка. У него защемило в груди и радостно, и тоскливо: да, он рожден на море, он и умрет на море.

– Подбросьте меня до гостиницы, – попросил Кахарман. Шофер рассмеялся:

– Какие же в рыбацком ауле гостиницы?.. Ты куда, Саке?.. Семен Архипович пояснил:

– Так они меня называют – казахи не любят выговаривать отчество… Давай-ка, Кахарман, ко мне. Не обещаю особого уюта – давно живу бобылем. Я так думаю: была бы крыша. На Дальнем же Востоке и развелся. Пока был в плавании, она спуталась с кем-то на берегу – выгнал к чертовой матери! Осталась дочь. Учится в институте… Женился во второй раз. Великая была женщина! Но она умерла здесь, на Зайсане…

– Дочь часто приезжает?

– Не особенно: что ей тут, на границе с Китаем делать? Это не Москва, не Ленинград…

Говорил он без злобы, без обиды. Тем временем шофер остановил машину у старого небольшого домика. Вошли, зажгли свет. Шофер сказал:

– Саке, пойду схожу к Балзие, скажу, что вы приехали.

– Оставь, поздно уже, управимся сами. А тебе спасибо. Передавай привет отцу и матери…

Шофер, попрощавшись, ушел. Семен Архипович принялся растапливать печь.

– У меня есть газ, но люблю готовить в печи. Никакого сравнения! Живой огонь – это вещь…

Сев на корточки, он стал поддувать.

– А ты раздевайся. Пока умоемся – чай уже будет готов, – бросил он Кахарману. Кахарман разглядывал скромное жилище бобыля.

– Не люблю держать в доме ненужных вещей… – пояснил Семен Архипович.

Сказал он это с какой-то категоричностью, даже холодностью, как будто бы Кахарман сожалел о том, что в убранстве комнат не было роскоши.

Поскольку Семен Архипович в машине сидел на переднем сиденье, Кахарману не удалось спокойно разглядеть его лица. Теперь разглядев его при свете, удивился тому, какой у его спутника оказался пронзительный взгляд. Как правило, такие черты лица соответствуют решительному, смелому характеру.

Умывшись, сели за стол. В это время открылась дверь и вошла молодая женщина.

– Братец, вы уже приехали! А мы и не ждали сегодня вас. – Она застеснялась гостя, стала растерянно озираться по сторонам.

– Ассалаумагалекум, брат! – За женщиной в проеме двери показался высокий мужчина. – Говорю ей: приехал – а она никак не может проснуться.

– Ну и жизнь пошла у вас, – рассмеялся Семен Архипович. – Обычно Балзия никак не может тебя растолкать, а тут… Кахарман был удивлен. Семен Архипович заговорил на чистейшем казахском:

– Вообще поменьше себя хвали – это не приведет к добру. Как, впрочем, и Балзию испортишь. Терпеть не могу мужиков, которые хвалят своих жен. – Он обнял Балзию. – Ну, как вы здесь, как дети?

– Что им будет, детям? Я приготовила мясо к приезду, пойду разогрею да принесу… Дуйсен, идем… – И она утянула его за рукав.

– Не стесняйся, Кахарман, это мои родные, Балзия – сестра, Дуйсен – зять…

– Вы говорите по-казахски?.. – Кахарман не мог отделаться от удивления.

– А я то не могу понять, с чего это у тебя отвисла челюсть! Я двадцать пять лет живу в Казахстане – пора бы и научиться…

– В Казахстане много русских, но мало кто из них говорит на нашем языке. Хотя, опять же, не по всему Казахстану. Так, на Синеморье, к примеру, редко встретишь русского, который не говорил бы на казахском. Был у нас там профессор Славиков: прекрасное произношение, чистейшая речь! А здесь даже казахи считают зазорным говорить на своем языке – предпочитают русский…

– Ты меня не путай с другими русскими. Я особенный. У меня кости русские, а мясо на них казахское, так-то вот!

По ходу разговора он достал из сумки несколько бутылок, поставил их в шкаф, одну оставил на столе.

– Семен Архипович, у вас там початая была.

Семен Архипович пресек его:

– Ты что, принимаешь меня за того плохого хозяина, у которого в доме правит гость?

Кахарман рассмеялся, воскликнув:

– Молчу!

– То-то же. Тебе с устатку хорошо пойдет. – Он стал разливать. – Хорошо после стопочки-другой спится… А вот и мясо!

В дверях появилась Балзия. Из кастрюли, обернутой полотенцем, валил пар. Балзия вывалила жаркое на большое блюдо и поставила перед мужчинами.

– Спасибо, Балзия, за хлопоты. Видишь сумку – там подарки для вас. Бери сумку и иди спать, тебе же рано вставать завтра. А Дуйсен останется с нами…

Просидели они допоздна. Кахарману рассказали о жизни на Зайсане. Он интересовался, сколько рыболовных судов имеет Зайсанрыбпром, на каком объеме улова они держатся, каков уровень воды в озере, – и сделал для себя кое-какие выводы. Возникла мысль устроиться в Зайсанрыбпром обычным инженером, но следом же пришло сомнение. Был и он самоотверженным, но ничего не добился ни на Балхаше, ни в Семипалатинске. Жизнь его превратилась в никчемное топтание на месте. Не пора ли ему изменить свое отношение к жизни? Наверняка тогда все станет проще…

Утром он решил прогуляться по аулу, маленький тихий Зайсан напомнил ему родные места. Кахарман был расстроен. Ему показалось, что именно здесь он найдет себе утешение, обретет какую-то поддержку в жизни, придет в себя, и тогда возвратится к нему былая уверенность силах. Но встал перед ним образ Айтуган, вспомнил ее слезы: «Мы измучились в этих бесконечных переездах – и мы измучились, и ты сам. Будет ли этому конец, Кахарман? Тебе уже сорок лет – успокойся, остепенись… Ведь нельзя же так всю жизнь…»

Председатель здешнего рыболовецкого колхоза радушно принял Кахармана: оказался он человеком рассудительным, взвешивающим каждое сказанное слово. По всему было видно, что гости в ауле бывают нечасто. Семен Архипович оставил Кахармана с председателем и ушел по своим делам, сказав, что встретятся попозже дома.

– Значит, гостите у нас? Добро пожаловать. Будут просьбы – рады будем послужить…

– Я не просто в гости, аксакал. Ищу работу…

– А специальность какая у вас?

– Я рыбак…

– Рыбаки нам позарез нужны! – выпалил председатель, но недоверчиво осмотрел Кахармана, ибо тот внешним видом мало походил на простого работягу Кахарман, видя, что председатель в замешательстве, назвал себя, назвал должности, которые он занимал недавно.

Председатель опешил.

– О! Тысячу раз слышал о вас! Могу предложить любую работу – вплоть до моего заместителя. Правда, с жильем у нас плоховато – говорю правду… – Он помолчал, потом грустно добавил: – Не знаю, интересно ли будет вам у нас. Может быть, вам лучше устроиться в управление Зайсанрыбпром а?

– Уважаемый Жомарт-ага! Независимо от должностей, мы все в первую очередь рыбаки. В управление я совершенно не хочу, как не хотите туда и вы, наверное. Возьмите меня в колхоз рядовым рыбаком. А дальше – сами увидите, чего я стою.

Председателю такой ответ очень понравился. Но он решил высказать сомнение:

– Это совсем нетрудно – взять вас в колхоз простым рыбаком. Однако не будут ли ваши земляки смеяться над вами?

– Надо мной или над вами? – лукаво прищурился Кахарман.

– У меня есть и друзья, и враги. Могут сказать: вот, мол, Жомарт, без пяти минут пенсионер, трясется за свое место – пригрел на всякий случай человека, у которого наверняка остались связи – ведь он работал на высоких должностях. Что я отвечу?

– Жомарт-ага, сплетни пойдут в любом случае – на то они и враги, чтобы их распространять. Как говорят, караван исправляется в пути. Со временем люди увидят собственными глазами, тогда и сплетни прекратятся… – Кахарман раскраснелся от смущения, ибо в данную минуту ему в какой-то степени пришлось хвалить самого себя, чего он не переносил.

Жомарт отметил скромность Кахармана.

– Выбирай тогда сам. Хочешь – дам тебе судно. Хочешь – иди бригадиром.

– Спасибо, Жомарт-ага. От своего не отступлюсь – все-таки хочу обыкновенным рыбаком…

– Но с квартирой-то! Только следующим летом – раньше никак не могу, ну никак! Уж не обижайся…

– Никаких обид! – Кахарман легко встал и протянул председателю руку. – Вернусь через неделю. – И он направился к двери.

– Погоди, – остановил его председатель. – Ты денек еще побудешь у нас? Дело-то вот в чем, думаю, что тебе интересно: сегодня у нас выдают замуж одну девушку. Она из ваших краев, Кахарман. Парень тоже из ваших – из тех, которые обосновались под Алма-Атой…

Предстоящее событие, в общем-то не имеющее никакого отношения к Кахарману, вдруг заставило вздрогнуть его сердце – у него даже потемнело в глазах, нашла какая-то слабость, и он прислонился к дверному косяку – ему показалось, что не сделай он это, то непременно упадет. Ничего этого не успел заметить председатель.

– Как знать, если женятся – может, и становится жизнь лучше, как ты думаешь? Все равно радостно, что твои земляки вступают в родство. Понятно, хотят держаться кучнее, крепче… Знаешь ли, так легче переносить оторванность от родных мест. Я к чему об этом говорю? Дело в том, что и у нас произошло что-то похожее – не таких, правда, масштабов, как у вас в Синеморье. У нас здесь с семьдесят четвертого года по семьдесят девятый была страшная засуха. В Иртыше, Зайсане, Бухтарме вода упала на три-четыре метра. Рыба исчезла, колхоз остался без доходов. Люди стали разъезжаться кто куда. Но в основном народ остался, выдержал. Не приведи господи, чтобы это повторилось. Сейчас в Зайсане воды много, рыбы тоже достаточно. Уехавшие возвращаются с повинной. Ни одного бы из них я не принял обратно в колхоз – да не могу взять греха на душу. Как же это можно человека отлучить от родного места?

Приободренный было Кахарман опять почувствовал, как сникает. Где бы он ни оказался – везде приходится близко к сердцу принимать невзгоды людей. Да будет ли конец людским горестям, бедам, лишениям – когда же люди будут жить по-человечески?

– Кто они, молодожены? – спросил он.

– Невеста – дочь Байтена, не знаю, помнишь ли ты его по родным местам. А вот жениха из-под Алма-Аты не помню как звать. Ходят слухи, что главным сватом приезжает из-под той же Алма-Аты Герой Соцтруда…

– Не Оразбек ли? – удивился Кахарман.

– Точно, Оразбек! Вспомнил… – ответил председатель.

Кахарман покачал головой и стал прощаться:

– Спасибо, Жомарт-ага за человеческое отношение – стал я забывать, что оно еще существует. Тяжело мне, вы, наверное, заметили. Так что в самом деле – не дай бог вашему Зайсану нашей участи… – И Кахарман вышел. Когда он был уже во дворе, его снова окликнул председатель, высунувшись из окна:

– Заеду за тобой вечером, будь дома… Ты ведь у Семена остановился? – И лукаво погрозил пальцем: – Эх, конспирация… Все донесла боевая разведка!

Возвращаясь к Семену Архиповичу, он еще издали услышал звонкие, упругие стуки молотка о наковальню, которые неслись по улице. И он не ошибся в том, кто мог на этой улице заниматься слесарным делом – еще утром он заприметил в сенях кучу сваленных железяк. Семен Архипович сидел во дворе спиной к калитке и, положив жестянку на наковальню, стучал по ней легким молотком. Заметив Кахармана, он оставил молоток и пошел к нему навстречу.

– Уже вернулся, Кахарман? Иди мой руки. Нас ждет Балзия…

Он снял кожаный старый фартук, направился к дому. Кахарман остался во дворе у рукомойника. Вытирая руки, он подумал все о том же: как быстро, как неожиданно ему пришла в голову мысль поехать на Зайсан. Мир не без добрых людей – случайная встреча с Семеном Архиповичем обернулась вдруг душевной близостью.

Семен Архипович между тем тоже вышел во двор и стал намыливать руки. Кахарман подлил воды в умывальник.

– Балзия и Дуйсен живут рядышком. – Он кивнул в сторону соседнего дома. – Ждут нас. Cтолковался с Жомартом?

– Договорились, кажется… Только с жильем плохо – к следующему лету обещает…

– Живи пока у меня, а я на время перееду пока к Балзие…

Сказал он это так уверенно, что Кахарман понял – дело решено.

– Она у меня учительница. Дуйсен – рыбак. Двое детей у них. Они переехали сюда, чтобы быть ближе ко мне. – Он открыл дверь перед Кахарманом. – Вообще это длинный разговор. Как-нибудь потом все расскажу…

Их встречала Балзия:

– Проходите, пожалуйста. Дуйсен сейчас на работе – так что за гостем придется поухаживать вам, братец…

Семен Архипович согласно кивнул. Они расположились за столом, перед ними было несколько бутылок на выбор.

– Кахарман, что будем пить?

– Может, не будем?

– Балзия обидится, – подмигнул он Кахарману. – Правда, сестренка?

Балзия зарделась:

– Вы, мужчины, сами себе хозяева. Если гость не желает – зачем его неволить?

– И то правда. А ты знаешь, кстати, что Кахарман собирается переехать сюда, на Зайсан? У них был деловой разговор с Жомартом. Эх, сюда бы нам еще пяток таких, как Кахарман! – Он открыл бутылку. – Коньяк днем пить не годится. Выпьем водки – по маленькой. – Он наполнил рюмки. – Рад, что познакомился с тобой, Кахарман!

Кахарман поднял было свою, но тут же поставил на место. Семен Архипович с удивлением посмотрел на него.

– Не обижайтесь, – пояснил Кахарман, – я выпью позже. Вчера я узнал о смерти достойного человека – ходжи Бексеита. На вашей земле – это первая могила человека, который оставил наш край. Схожу на кладбище – потом и выпью.

– Ты прав, – ответил Семен. И, заслышав чьи-то шаги, быстро убрал со стола спиртное и снова хитро подмигнул Кахарману.

Открылась дверь, и на пороге появилась женщина лет пятидесяти в белоснежном головном уборе. Балзия быстро встала, указывая женщине на почетное место. С женщиной был маленький мальчик, державшийся за подол ее длинного платья. Не садясь, она посмотрела на Кахармана.

– Здравствуй, дорогой Кахарман! Как живы-здоровы родители? Как Айтуган?

Кахарман узнал ее мгновенно. Это была вдова Откельды – Марзия. Время не пощадило ее былой красоты, но благородства в осанке и поведении ее не убавилось.

Кахарман встал ей навстречу, протягивая руки:

– Здоровы ли сами, Марзия-апа?

Она улыбнулась полными, еще красивыми губами, и они обнялись.

– Значит, помнят еще обо мне люди! Господи!

Она, прижимая Кахармана к груди мягко поцеловала его в лоб. На глазах блестели слезы. Кахарман под руку проводил ее к почетному месту за столом, помог ей сесть на мягкие одеяла.

– Я думаю о нашем море каждый день. Старость, наверно, дает знать о себе. Как ни привыкла, а не могу сказать, что прижилась здесь – мыслями витаю в родных местах…

Кахарман почтительно кивнул. Но она обратилась к Семену Архиповичу:

– Слышала, что ты ездил на могилу матери. Да будет ей земля пухом.

– Да сбудутся ваши слова, Марзия! – поблагодарил ее Семен Архипович. – В Усть-Каменогорске повстречал вашего земляка – и целевым назначением доставил его к вам.

– Благослови тебя Аллах! И хорошо, что так получилось. Люди говорят – народ славен лучшими своими сыновьями. Кахарман сделал для спасения нашего края все возможное… – Марзия тяжело вздохнула и после молчания спросила: – Как здоровье моей сестры и зятя? Все знают, что они остались. Насыр не мог поступить иначе – он так устроен. Благодарение Богу, что хоть раз в сто лет рождаются такие люди, как он! Покойный Отеке очень его уважал…

Кахарман слушал Марзию, думал о том, что как бы далеко ни разбросала судьба людей его края, а души их остались в Синеморье.

– Кахарман, – спросила Марзия, – как дальше сложится судбьа нашей земли? Что говорит правительство?

Кахарман теребил край скатерти – что он мог ответить женщине?

– Марзия-апа, поднять наш край – задача не из легких. Разве думали об этом те, кто лишил его жизни? До сих пор еще некому у нас об этом задуматься… Нам, простым смертным, остается только ждать. Такова ситуация на сегодняшний день – никого не хочу зря обнадеживать.

В разговор вмешался Семен Архипович, он сказал невесело:

– Мы сидим и ждем, а катастрофа близится…

– Что же будет?.. – сокрушенно обронила Марзия. – На глазах у людей осквернить, погубить такое сокровище, как наше море?!

Больше она не проронила ни слова. Только когда Кахарман сказал, что хотел бы побывать в доме покойного Бексеита, она вздохнула:

– Пойдем, я провожу тебя…

– Как Нурлан? – по дороге стал расспрашивать Кахарман Марзию. – Оправдал ли он ваши надежды?

– Нурлан рос слабым, хилым. Я подумала и не решилась отправить его на учебу в город. Да и сам не хотел меня оставлять одну. И денег у меня совсем не было, чтобы учить его, как ты знаешь, Отеке не скопил ничего. В общем, как переехали сюда – так и не разлучались. Закончил медицинские курсы в Усть-Каменогорске, работает здесь фельдшером.

– «Фельдшером»… – вмешался в разговор Семен Архипович. – Что же ты такого низкого мнения о нем? Он – целитель, а это нечто другое. Веришь ли, – он с восторгом посмотрел на Кахармана, – сломал я себе в прошлом году ключицу, Нурлан мгновенно вправил перелом ее!

– Это дар от отца. Тьфу-тьфу, как бы не сглазить… Вот мы и пришли – это дом Бексеита. Дома сейчас только вдова. Бедная, не удалось ей найти в детях отраду. Старшего сына убили в какой-то драке, а младший не вылазит из тюрьмы… – Марзия перешла на шепот. – Развращают большие деньги, правду люди говорят. Тяжело было Бексеиту – кто мог исполнить его последнюю волю при таких-то детях? Старушка? А воля его была такая – просил похоронить на родине. Пройдоха Кайыр вроде бы взялся за это, но вернулся из города ни с чем. Якобы не мог найти цинкового гроба… И что за времена такие проклятые настали! Умрешь, а похоронить тебя в родной земле никак нельзя…

Кахарман усомнился в том, что проныра Кайыр не смог купить в городе цинкового гроба. Конечно, он прикарманил выделенные деньги, стал бы он так просто сидеть у постели умирающего ходжи – выждал свое. «Змея, пригретая на груди! Шакал!» – ругнулся про себя Кахарман. Он почувствовал неумолимое отвращение к Кайыру, хотя посмотреть трезво: что ему, казалось бы, с того, что один мулла обдирает другого?

И тем не менее возмущение в нем стало расти, он вслух произнес:

– Мы же люди, люди!

Степан Архипович обернулся на звук его голоса.

– Ты сказал что-то, Кахарман?

Кахарман махнул рукой: так, мол, мелочь, пустяки…

Женщинам запрещалось ходить на кладбище. Семен Архипович и Кахарман отправились вдвоем. Здесь, у могилы земляка, похороненного на чужбине, Кахарман вновь задумался. Если море вскоре умрет, какой смысл везти мертвецов к нему? Они не услышат плеска его волн, пески кругом будут мертвы, и лежать им в безлюдье, в запущении – не означает ли это надругаться над их памятью? Он припомнил эти кладбища – разваливающиеся, словно бы невесть откуда взявшиеся посреди солончаков…

По телу его прошла мелкая дрожь. Вообще он стал замечать за собой в последнее время – волнение действовало на него не лучшим образом. В минуты волнения его начинала преследовать эта мелкая, противная дрожь, которую он, человек сильный и сдержанный – до сих пор, по крайней мере, считавший себя таковым, – не мог преодолеть никак. Может быть, сказывается алкоголь – пьет он много, запоями, ему уже сорок, самое время когда организм начинает слабеть, появляются болезни? Но с другой стороны (так он обычно себя успокаивал, вернее сказать, оправдывал свое пристрастие), если бы не этот самый алкоголь, позволявший ему снимать напряжение, – как знать, может быть, он давно бы сошел с ума. Какие нужны нервы, чтобы спокойно переносить эту дикую жизнь – она становится жестокой, она отпугивает чудовищной своей неразрешенностью: все живое на земле вместе с человеком живет сейчас в клетке этих неразрешимых противоречий: копошится, озлобляется, теряет рассудок…

Вот и сейчас – он стоит у могилы земляка и ни одной утешительной мысли не приходит на ум. Умер Бексеит, умрет Кахарман, умрет много его земляков на чужбине – и потомки их не будут знать, что такое Синеморье. К тому времени от него останется на карте белое соляное пятно. Ветер с севера на восток понесет эту белую гибельную пыль и спалит красоту Алтайских лесов…

Кахарман оглядел мраморную доску, встроенную в кирпичную стенку. На ней были даты рождения и смерти Бексеита-ходжи. О чем могут поведать здешним людям эти цифры? А если бы эта могила была в цветущем родном краю? Всяк проходящий сказал бы: «Здесь покоится ходжа Бексеит. Добрый был человек, хорошо читал молитвы Бексеит, знал старую письменность – не было грамотнее человека в наших краях, чем Бексеит». Кладбище – это место высоких человеческих раздумий. Живой человек, вступивший в его тихое, покойное царство, как бы разговаривает с умершими – вспоминает их лица, встречи с ними, добрые дела или ссоры, многое прощает, о многом просит прощения – становится добрее, чище душой… Вот почему всяк умерший должен быть похоронен в родном краю – с его смертью не кончается жизнь; пусть незримо, но ощутимо он продолжает, жить в людской памяти, продолжают жить в людской памяти его дела, подвигая к ним тех, кто чтит его могилу…

Семен Архипович тронул Кахармана за плечо, и Кахарман очнулся от дум.

– Кахарман, пойдем-ка домой, дорогой… Что-то голова у меня раскалывается. Опять взрывают бомбы в Семипалатинске – я лучше всякого сейсмографа могу это сказать. Если адская боль в голове – значит, опять в Семипалатинске проводятся взрывы.

Кахарман глянул на бледного, враз поникшего Семена Архиповича и испугался. Ему показалось, что тот валится с ног. В самом деле, не успей его Кахарман прихватить – в то же мгновение, как только ему подумалось об этом, тот рухнул бы. У него на руках Семен Архипович проговорил еле слышным голосом:

– Беги… Найди машину… Больно…

Кахарман осторожно положил его на землю, сунул под голову вчетверо сложенный свой пиджак и побежал к аулу. Когда он вернулся с машиной, то увидел: глаза Семена Архиповича были закрыты, а сам он бредил. Вдвоем с шофером они перенесли его в машину.

– Куда? Домой или к Балзие? Пиджак не забудьте… – сказал шофер.

– Не пропадет… Давай на всю катушку. Потом за врачом!

Шофер дал газу.

– Привезу Нурлана… Беда: как только начинают испытывать бомбы в Семипалатинске – Семен-ага не может поднять головы, валяется пластом. Вообще-то в такие дни все в ауле как сонные мухи, а старики вообще не могут с постели подняться… Наши люди похожи на космических лаек – всякие эксперименты проводят на них! Уехать бы отсюда – да на чужбине не лучше, наверно… Весь Казахстан теперь как какая-то адова помойка. Синеморье усохло, а от Зайсана в двух шагах атомные бомбы взрывают…

В ожидании врача Кахарман усиленно прикладывал к голове друга холодное мокрое полотенце. Вскоре шофер привез Нурлана. Худощавый молодой человек в распахнутом белом халате быстро вошел в дом и сделал Семену Архиповичу укол. Шофер, возвращая Кахарману пиджак, сказал:

– Нурлан наизусть знает болезнь Семен-ага. Можете ставить чай – пока он вскипит, Семен-ага уже придет в себя…

Кахарман был в растерянности, не зная, верить или не верить шоферу, этому простому грубоватому парню.

– Рад познакомиться с вами, Кахарман-ага, – приветливо обратился к нему Нурлан. – Много наслышан о вас…

Глядя на улыбающегося молодого человека, Кахарман узнавал в нем знакомые черты лица Откельды. Они пожали друг другу руки.

– Кахарман-ага, – вдруг обратился к нему Нурлан, – присядьте, пожалуйста, я пощупаю вам пульс.

Кахарман подчинился. Щупая пульс, Нурлан спросил:

– Наверное, Семен-ага, с утра немного выпил?

– Всего рюмочку…

– В такие дни достаточно и этого, чтобы мгновенно подскочило давление… А вы переутомлены, Кахарман-ага. Нервная система истощена предельно… Надо бы вам подлечиться, отдохнуть…

– Раньше как-то не обращал внимания, а здесь, на Зайсане, понял, что действительно нервы у меня ни к черту, – признался Кахарман. – Спасибо за совет.

Пока электрический чайник закипал, Семен Архипович в самом деле пришел в себя. Он сел и осмотрелся вокруг.

– Ты опять вернул меня к жизни, Нурлан, – устало пошутил он. – Кахарман, я тебя сильно напугал?

– Не вставайте, – предупредил его Нурлан. – Вам нужно еще полежать.

Вечером, когда скот был пригнан и аул утихомирился, Жомарт заехал за Кахарманом, как и обещал. Кахарману не хотелось оставлять приболевшего Семена Архиповича в одиночестве, но тот лукаво подмигнул, обняв за плечи сынишку Балзии:

– Вот кто со мной останется, так что не волнуйся… Сарсен, ты почитаешь мне сказки? – Он шутливо погрозил пальцем Жомарту: – Только одно условие: доставь моего гостя обратно в целости и сохранности…

– Я и сам могу добраться: ноги у меня еще ходят, кажется… Я не задержусь, – чуть-чуть обиделся Кахарман.

– Ну конечно… Разве твои земляки отпустят тебя до утра? – махнул рукой Семен.

Он оказался прав. Люди, издавна считавшие Кахармана своим защитником, продержали его на свадьбе до самого утра.

Всю ночь не смолкали разговоры, молодежь пела песни – свадьба пришлась на пятницу, впереди были выходные дни. Свадьбы везде одинаковые – веселые, счастливые, но если бы она была в Караое или Шумгене, то обязательно бы устроили скачки, состязания борцов и много чего другого, согласно синеморским обычаям. Не без грусти понимал Кахарман, что синеморскую свадьбу теперь ему, наверно, никогда не придется увидеть…

Тем не менее весть о приезде Кахармана распространилась по аулу быстро – его появления на свадьбе все ждали. Первыми с ним стали здороваться старики, благословляя его: «Пусть удача всегда будет с тобой, Кахарман. Прости нас за то, что мы покинули родину и нашли приют здесь, на Зайсане. Ты рассудительный человек – ты не укоришь нас, а поймешь. Что нам было делать, когда в море не стало рыбы?»

Потом его обступила молодежь, выражая почтение, с жадностью – что с удовлетворением отметил для себя Кахарман – слушала рассказы Кахармана о поездке в Москву и Алма-Ату. В какую-то минуту Кахарман остался один – пользуясь этим моментом, к нему подошла девочка школьного возраста и, краснея от смущения, спросила: «Кахарман – ага, а где сейчас Бериш?» Этот вопрос и удивил, и обрадовал Кахармана. Удивил не только потому, что в Караое или Шумгене девочке было бы неприлично так открыто спрашивать о мальчике. А скорее потому, что этот вопрос приятно напомнил ему еще раз: Бериш-то вырос! Целых четырнадцать лет парню!

Недавно Айтуган принесла ему вот какую новость: «Бериш надумал жить и учиться в городском интернате – это недалеко от Караоя. Лето он будет проводить у дедушки с бабушкой. Пока тебе не говорит об этом – побаивается: просил меня поговорить с тобой». Кахарман не очень-то обрадовался этому решению. «Не забывай, – предупредила Айтуган. – Он такой же упрямый, как и ты. Если решил – не отступит». В конце концов, Кахарман решил не препятствовать желанию сына, расценив это как любовь к отеческой земле. Пусть он заступит на место отца, пусть даже рядовым рыбаком – это все-таки не мотаться по всему Казахстану, измочаливая и себя и семью. Он решил с ним поговорить наедине, выбрал время. «Мать передала мне твою просьбу. Хочу заметить: ты уже вполне взрослый, впредь с любым делом обращаться прямо ко мне, без посредников. Я согласен с твоим решением, уважаю его: зимой интернат, а летом, в самом деле, поезжай к деду и бабке. Я в тебя верю, Бериш, – верю в твою самостоятельность!» – «Я тоже верю в тебя, коке!» – выкрикнул Бериш и пулей выскочил вон, видимо чувствуя, что в противном случае не убережется от нежного порыва, от нежного объятия, которых он в последнее время стал стыдиться, как многие подростки.

Вот о чем вспомнил он в ту минуту, когда незнакомая девочка стояла напротив него и стыдливо ожидала ответа на свой вопрос.

Интересно, что хотел сказать ему Бериш этой своей странной фразой: я верю в тебя… Подбадривает, поддерживает, чтобы он окончательно не раскис? Или намекает на то, что он стал много пить – катится на дно, мучается, карабкается обратно, и Бериш верит, что он спасется?

Снова стали Кахармана окружать люди. Девочка выжидательно смотрела в лицо Кахармана. Щеки ее пылали от стыда, а теперь вдобавок ко всему она еще и растерялась – так сильно, что готова была заплакать. Кахарман, как бы испугавшись этого, быстро ответил: «Бериш вернулся в Синеморье. Учится в интернате, в райцентре. Лето проводит в Караое – у деда и бабушки. Уже год, как я не видел его».

Люди вокруг зашумели, заговорили разом:

– Вот тебе и Бериш!

– Мы-то думали, что только Кахарман у нас такой молодец, а сын весь в отца пошел…

– Благослови его Аллах!

Некоторые старухи даже всплакнули. Кахарман хотел спросить девочку, чья она дочь, но ее и след простыл. Свадьба тем временем шла своим чередом.

– Пусть Кахарман скажет! – раздались голоса за столом.

– Да-да, ждем Кахармана!

Все посмотрели на него. Кахарман взял в руки бокал с шампанским. Наступила полная тишина. Жених и невеста тоже встали, как и Кахарман, чтобы стоя выслушать пожелание старшего.

– Дорогие мои! Я радуюсь вместе с вами в этот незабываемый для всех вас день. Будьте счастливы! И не забывайте, вы – дети Синеморья! Дай нам всем бог вернуться на родину, вернуться к нашему морю!

Разве могла кого-нибудь оставить равнодушным такая страстная речь Кахармана?

– Так дай нам всем Бог, – повторил последние слова Кахарман еще раз, – вернуться на родину. Вернуться к морю, дорогие мои земляки!

Казалось, на минуту они поверили, что это когда-нибудь произойдет – ибо вдруг, повторив свои последние слова, он на минуту поверил в это сам.

Наступило время смены блюд. Многие поднялись из-за стола, чтобы походить, размять ноги. К Кахарману подошел управляющий Зайсанрыбпромом. Кахарман знал Рахимбека давно, но они не были, в общем-то, близкими друзьями. Они нередко пересекались в министерстве в Алма-Ате, были одного возраста, были на «ты», и потому Рахимбек начал разговор без обмена любезностями.

– В Семипалатинске мне много рассказывал о тебе, Кахарман, Иван Якубовский. Буду, краток: хочу зазвать тебя к себе главным инженером…

Рахимбек был искренен, им двигала только забота о деле – это Кахарман понял сразу, отчего был тронут таким доброжелательным предложением.

– Спасибо, Рахимбек, что не отвернулся от меня. – Кахарман мягко улыбнулся. – Однако не идеалист ли ты? Мою кандидатуру не то что в обкоме не пропустят – ее уже в отделе забракуют.

– Боишься Карабая? Он что – родной брат секретаря Синеморского обкома?

– Я никогда и никого не боялся. А насчет родства ты, между прочим, прав – Карабай приходится ему двоюродным братом. Так что расположения к себе мне ждать не приходится…

– Я поговорю с первым секретарем обкома. Протазанов – человек решительный. Если он встретится с тобой, вопрос будет решен положительно. Мне нужны деловые люди, Кахарман. В те годы, когда мы боялись и рот раскрыть, на ключевых должностях засели одни подхалимы и карьеристы – теперь настает другое время, и оно зовет к себе других людей!

– Ты станешь объяснять Карабаю, что берешь меня для пользы дела? – Кахарман усмехнулся. – Нет, они этого не поймут, не надейся. Ты сам окажешься в опале. Пойду рядовым рыбаком в колхоз к Жомарту. Будет видно, что делать дальше…

– И все-таки я поговорю! – стал настаивать Рахимбек. – Не делай этого. Это моя личная просьба к тебе. – И Кахарман приятельски положил ему руку на плечо. – Идет?

К утру в доме остались только земляки. Столы были убраны в комнатах наведен порядок. По обычаю, дастарханы расстелили на полу и сели вокруг, подогнув под себя ноги. Хозяин дома выставил спиртное. Кахарман, не опрокинувший ни единой рюмки за весь вечер, обратился к землякам:

– Может, хватит пить? По крайней мере, на сегодня. – В самом деле, – поддержал Кахармана Оразбек. – Давайте-ка лучше угостимся зеленым чаем, а, ребятки?

Молодежь не посмела возразить старшим, но по их лицам было видно, что они разочарованы. Заметив это, Кахарман обратился к хозяину:

– Я понимаю: ребята весь вечер ухаживали за гостями, устали. Надо, наверно, накрыть стол в другой комнате – пусть веселятся: думаю, мы им не помешаем.

Молодежь оживилась, быстро накрыли стол в другой комнате – скоро оттуда послышались речи, музыка, звон рюмок, смех.

Оразбек, хорошо сохранившийся для своих шестидесяти пяти лет, сидел прямо и оглядывал присутствующих. Он знал их всех – знал их родословную до седьмого колена. В отличие от рыбаков – молчаливых, сосредоточенных на своем рыбацком деле – Оразбек был необыкновенно разговорчив и общителен. В Караое считалось, что только Насыр мог превзойти его в красноречии. По характеру он был добр, мягок – порою даже излишне. А внешности его можно было позавидовать: высокий, статный, с приятными чертами лица. Так получилось, что Оразбек оказался первым и последним Героем Социалистического Труда на Синеморье. В середине пятидесятых к этому званию представляли и Насыра, но он «не прошел» по неизвестным причинам. Славиков шутил тогда по этому поводу: «Э, Насыр, это я тебе подпортил карьеру. Когда б ты не дружил со мной – сияла бы у тебя звезда на груди». – «Было бы здоровье, – в свою очередь отшучивался Насыр. – А звезда от меня никуда не уйдет». В середине шестидесятых Насыр еще раз был представлен к высокому званию, но не удостоился его потому, что не имел среднего образования. Так, по крайней мере, ему объяснили, хотя он не особенно требовал этих объяснений. Когда Оразбек вернулся из Москвы с золотой регалией, Насыр встретил его на станции, привез в свой дом, заколол корову и весь аул пригласил на той. Он произнес сентиментальную, довольно-таки наивную речь. Насыр, обращаясь к Оразбеку, говорил в том смысле, что успех Оразбека – это общий успех всех рыбаков, его слава – это слава всего Синеморья. Что теперь он в ответе не только за себя, но и за весь край. Будь здоров, Оразбек. Храни тебя Бог! Аминь!

Позже, когда наступили для Синеморья черные дни, Славиков, Насыр и Кахарман не раз брали златосияющего Оразбека с собой в Москву и Алма-Ату. Оразбек первым из них понял, что сочувствия к иссыхающему морю не добиться – и первым покинул его берега, опередив даже многие русские и немецкие семьи. Когда он пришел прощаться с Насыром, тот даже не взглянул в его сторону. «Уважаемый Насыр-ага! Перед дальней дорогой решил проститься с вами», – молвил он. Насыр, перебив его, ответил коротко и сердито: «Что ж! Счастливого пути. Прощай!» – и отвернулся.

«Мы, конечно, все славные сыны Синеморья…» – довольно-таки напыщенно начал оправдываться Оразбек, но этот напыщенный тон, этот казенный слог показались Насыру просто гнусными, и он нетерпеливым жестом остановил гостя, давая понять, что далее слушать не намерен. Оразбек робко замер. «Сыны моря, говоришь?! – в бешенстве вскричал вдруг Насыр. – Кто ж это тебя так красиво назвал, сукин ты сын! Что ж ты, «славный сын», покидаешь заболевшего, беспомощного родителя? Да разве ты человек? Что же ты не делишь горькую участь родной земли? Ты предатель – вот ты кто! Ты будешь вкусно есть на новом месте, защитишь тело – но душа твоя так и останется оплеванной теми, кто презрительно посмотрит тебе вслед – твоими земляками! Убирайся! Чтобы мои глаза больше тебя не видели!»

Оразбек поспешно покинул дом Насыра.

А Насыр просидел на одном месте, не шелохнувшись до вечера. Он был потрясен. Приходили прощаться женщины, плакали, весь аул охватила предотъездная суета – ничего этого Насыр не видел и не слышал. Корлан собрала ужин, Кахарман стал звать отца. Насыр невменяемо посмотрел на сына, потом промолвил: «Дай мне чашку шубата. Скажи матери, чтобы приготовила мне постель…» Два дня пролежал Насыр в постели, отвернувшись к стене, не требуя никакой пищи.

С тех пор Кахарман Оразбека не видел. Его имя перестало упоминаться в печати.

Теперь он смотрел на Оразбека с любопытством. Кахармана поразили его руки – некогда натруженные, шершавые, теперь же гладкие, ухоженные, как у женщины. Оразбек перехватил его взгляд, убрал руки со скатерти и начал говорить, как показалось Кахарману, несколько виновато:

– Правду говорят: если всевышний задумает сбить человека с истинного пути, он прежде всего отнимает у него разум…

Оразбек смолк, как бы предугадывая настроение слушающих. Молодежи в комнате не было, а старики согласно закивали головами, Оразбек продолжил:

– Пришлось нам оставить Синеморье, дорогие земляки. Не скажу, что жизнь у нас вовсе плохая, но скажу, что душевного покоя все-таки нет. Наверно, мы все понемногу стареем, а в старости человеку как никогда думается о родной земле, о родных краях… Часто у меня перед глазами стоит наше море, дорогие мои земляки, умирает оно, зовет оно меня к себе.

– Иа, Алла!.. – стали вздыхать старухи, старики сидели угрюмые, молчаливые.

– Кахарман сегодня сказал все, что у каждого из нас на душе. Да – море надеялось не на Бога, море надеялось на человека. И хоть нет на свете существа, которое было бы беспощаднее, чем человек, но ведь и спасти море может теперь только человек… Вот о чем я теперь думаю… Думаю о том, что я бы мог быть одним из тех людей. Но не стал им. Когда я прощался с Насыром, он выгнал меня, бросив вслед тяжелые, обидные слова. Я затаил обиду, но слова его оказались пророческими. Я не обрел душевного покоя, как он и говорил: я не выполнил свой человеческий долг, и уже, наверно, никогда мне этого не сделать – близка могила, близка смерть. Дорогие земляки! И я, и все мы – в неоплатном долгу перед нашим морем. Давайте не будем забывать об этом – давайте это чувство вины передадим нашим детям и внукам. Как знать, если не мы, то хотя бы они, может быть, возвратят наш долг. И говорю я об этом не потому, что считаю себя умнее других…

Тут он смолк, подбирая слова – он растерялся, ибо краем глаза углядел, что Марзия смотрит на него насмешливо. В самом деле, казалось, что из всех слушающих только она одна с большим сомнением воспринимает речь Оразбека.

– Ты прав, Оразбек, насчет избытков ума. – Тут все весело рассмеялись.

– Хорошо ты говоришь, складно. – Люди смеялись беззлобно, от души. Оразбек, улыбаясь, вместе со всеми, дал понять, что не обижается на острую шутку своей женгей.

– Да, Марзия, ты – достойная, умная женщина, не спорю. Все, наверно, здесь знают, что после смерти Откельды, старшие жены его да кумушки принялись ее травить, ей пришлось оставить наши края, с дочкой и сыном на руках. Были люди, которые старались примирить жен, облегчить жизнь Марзие, но старшая байбише проклинала их, ругала их на чем свет стоит. Кахарман не даст соврать, Корлан тоже очень сильно заступалась за Марзию. Однажды она напрямую заявила старшей жене Откельды: «Байбише! Что дурного сделала тебе Марзия, чтобы так сильно поносить ее, не давать ей житья? Одумайся хоть на старости лет, сколько же можно злобствовать? Разве виновата она в том, что ни одна из вас не смогла родить сына на радость Откельды? Не трогай Марзию. Мы не позволим тебе этого. Да и сама подумай: скоро молодые жены уйдут от тебя с первым встречным джигитом, ты останешься одна – воды будет некому подать. Помни мои слова!»

Действительно, так все оно и было, Кахарман помнит. В тот день мать вернулась от старшей жены Откельды сердитая, время от времени отрывалась от домашних хлопот и грозила не известно кому пальцем, бормоча под нос: «Ишь ты какая!» Кахарман вдруг остро почувствовал, что снова скучает по матери, по низенькому родительскому домику. Теплая волна нежности и грусти, как тогда в самолете, вдруг опять стала подниматься у него в груди и душить до слез…

– Предсказание ее сбылось. Когда многие уехали из аула в чужие места, байбише действительно осталась одна – больная, немощная, без привычного окружения молодых жен Откельды, которые подались кто куда. Марзия, узнав, что черная байбише попала в беду, отправила за ней Нурлана, чтобы перевезти ее сюда, на Зайсан. И вот уже несколько лет, как байбише живет у Марзии…

Рассказал я все это потому, что у нас зашел разговор о долге. Пусть Марзия будет всем нам примером…

Оразбек с грустью оглядел собравшихся, и после раздумья сказал:

– Когда нам еще предстоит собраться вместе, дорогие земляки, вот так посидеть за разговорами, отдохнуть душой? Приглашаю всех на той, который будет у меня под Алма-Атой – да сомневаюсь, приедете ли. Все заняты, у всех свои дела…

– Кому-кому, а тебе, Оразбек, не следовало бы покидать Синеморье, – промолвила Марзия. – Какой ты показал пример землякам?

– Ты права, – горько вздохнул Оразбек. – Вряд ли поймут меня теперь люди, даже если я ползком вернусь в Караой… Эх, мы, горемычные, бедные родственники…

Вскоре гости стали расходиться. Марзия, вставая, обратилась к Кахарману:

– Буду ждать тебя сегодня – приходите обедать к нам вместе со сватами и гостями…

Во дворе, набрав полные легкие прохладного утреннего воздуха, Кахарман почувствовал приятное головокружение. Уже поднималось солнце, небо было бледно-розовое. Обойдя танцующую молодежь, Кахарман подошел к жениху и невесте, которые сидели на лавочке, а Нурлану сказал:

– Ты устал, наверно, возиться со мной. Можешь не провожать меня, сам доберусь до дома…

– Кахарман-ага, побудьте с нами, – обратился к Кахарману жених. Кахарман кивнул, и они с Нурланом подсели к молодоженам.

– Свадьба получилась славная, ребята! – сказал Кахарман – Тамила, Сейхун, будьте счастливы!

– Спасибо, Кахарман-ага… – поблагодарила смущенная Тамила.

Сейхун оживленно заговорил:

– Приезжайте к нам в Алма-Ату, Кахарман-ага. Погостите у нас, посмотрите на наше житье-бытье. Приглашаем от всей души…

– А почему вы не танцуете? – удивился Кахарман.

– Сейхун устал, – ответила Тамила.

Нурлан незаметно тронул Кахармана, и Кахарман понял, что допустил бестактность. Он растерялся, а Сейхун, заметив смущение Нурлана, сказал спокойно:

– Кахарман-ага, я вернулся из Афганистана без ноги. Сейчас у меня протез. Пять месяцев провалялся в госпитале, в Москве. Трудно было врачам наладить кровообращение. Даже здесь, на Зайсане, я долго не мог ходить, вернувшись из госпиталя. Спасибо Тамиле и Нурлану – подняли меня на ноги.

– А где ты познакомился с Тамилой? – полюбопытствовал Кахарман.

– Мы знакомы давно, дружили, когда еще жили в Синеморье…

– В общем, школьная любовь, – улыбнулся Нурлан.

– Если бы не она, – Сейхун ласково улыбнулся Тамиле, – не знаю, выжил бы я в госпитале. Мне не хотелось жить. Вернулся из Афгана сам не свой. Если б вы знали, сколько там ухлопали наших ребят! А сколько раненых умерло здесь! У нас палата была на пятьдесят человек – в живых осталось нескольо человек. Только потом, позже, понял, что тоже был обречен на смерть, да только врачи не говорили об этом. Представляете, каково им: лечат раненых, а сами знают, что дни этих ребят сочтены. Как-то утром я еле доковылял до веранды, сел погреться на солнце. Под верандой из машины стали выгружать цинковые гробы. Я понял – это для нас, обреченных, мы еще живы, а гробы уже готовы. Я потерял сознание, несколько дней был в бреду, но вот в палату вошла Тамила, и я приказал себе: «Нет, ты не умрешь… Ты будешь жить…» – Сейхун нежно обнял молодую жену. – И вот теперь мы поженились.

– У моего алмаатинского друга в Афганистане погиб брат, – промолвил Кахарман.

– Его уже привезли?

– Да. Недавно похоронили.

– Если б видели вы кладбища наших солдат по дороге от Кабула до Саланга – и дальше, до самой границы… Это что-то кошмарное – невозможно смотреть на это без содрогания! Девятнадцатилетние ребята – за что они погибли на чужой земле?! – Сейхун с трудом подавил волнение. – Почему случилось это? Кто ответит?

– У тебя есть награды?

– Два ордена Красной Звезды, медали. Но он их не носит, – ответил Нурлан за Сейхуна.

– И не буду носить, – упрямо сказал Сейхун. – Кахарман-ага, вы за весь вечер не выпили ни одной рюмки. Может, выпьете со мной за ребят, погибших в Афганистане?

– Выпью, – ответил Кахарман и твердо повторил: – За это выпью! Наливай, брат!..

– Чего вам налить, ага? – спросила Тамила.

– Тамила, чего спрашивать, принеси всего. Тогда и нальем, – сказал Сейхун.

– Сейчас, сейчас, – улыбнулась Тамила и ушла в дом, позвав с собой одну из подружек. Принесли поднос с бутылками и закуской. Сейхун разлил водку по рюмкам.

– Себе налей шампанского, – сказал Нурлан.

– В данный момент будем подчиняться не медицинским, а военным приказам. Пусть афганская земля будет пухом для наших ребят!

После выпитого прошла мелкая дрожь в теле Кахармана, но в сердце закралась гнетущая печаль. Повернувшись к Нурлану, попросил:

– Налей-ка мне еще водки.

Нурлан налил, но Кахарман не торопился взять стакан в руки.

– Сейхун, какие у тебя планы на будущее? – спросил Кахарман Сейхун водил прутиком по земле, медлил с ответом.

– Если честно, – начал он, глянув на Тамилу, – мне не хотелось бы оставаться на водоеме под Алма-Атой. Наших, конечно, немало там, но все-таки чувствуется, что мы не на своей земле. Когда вижу, как наши ребята, вырастив в пруду рыбу, ловят ее, мне становится жаль их. Разумеется, Оразбек-ага заботился о людях, когда перевез их поближе к Алма-Ате. И для ребят легче учиться в Алма-Ате. Люди сыты, одеты. Но я не смогу там жить. Никак не могу привыкнуть. Хочу этой осенью вернуться в Синеморье. Я еще не говорил с отцом, но с Тамилой мы договорились. – Он обнял жену.

– Договорились. А если отец не согласится? – спросила невеста.

– Проскользнем мимо границы; не проскользнем, так пробьемся – или же придется зимовать у пруда. Сейхун озорно засмеялся. – Кахарман-ага, вы правильно сказали – нет без родной земли ни жизни, ни счастья. Правда, без ноги рыбаком я буду не ахти каким, но это ерунда, сгожусь на что-нибудь другое. Лишь бы быть у моря. Поступлю заочно учиться – ничего, проживем, правда, Тамила? Эх, если бы не эта нога! – Он отчаянно стукнул кулаком по протезу.

Кахарман притянул к себе парня. Он ни слова не сказал больше Сейхуну и Тамиле – его чувства были понятны без слов.

В Семипалатинск он прибыл ночью, Айтуган еще не ложилась. Они крепко обнялись на пороге.

– Вернулся… жив, здоров, о господи!..

Кахарман сразу полез под душ, а Айтуган принялась хлопотать у стола. Выйдя из ванной, пройдясь по квартире в своей любимой домашней рубашке, он почувствовал облегчение – с его плеч как будто упал груз, накопленный этой двухнедельной поездкой. Чай был в самом деле хорош, но он так усердно принялся нахваливать его, словно в жизни ему еще не доводилось пить ничего вкуснее и ароматнее. Простодушная Айтуган, влюбленными глазами смотря на мужа, не замечала, что в похвальбах была изрядная доля лести. А Кахарман между тем думал, как, в какой форме сказать жене, что уезжает на Зайсан работать простым рыбаком. Айтуган, никогда не перечившая ему ни в чем, покорно кочевавшая за ним повсюду, теперь могла не понять Кахармана – должна же и ей когда-нибудь надоесть эта бесконечная жизнь на чемоданах. Кахарман коротко рассказал о своем двухнедельном путешествии, о замечательном человеке Семене Архиповиче, о Марзие, о свадьбе. Айтуган невесело вздохнула:

– Здесь, между прочим, тоже последствия взрывов чувствуются. Позавчера среди бела дня меня вдруг начало тошнить. Сижу в учительской, и встать не могу – голова словно каменная, а ноги не держат. А одна из наших коллег преспокойно говорит: опять, наверно, испытания. И точно: вон газета за вчерашний день, там сообщение ТАСС. Кахарман пробежал глазами короткое сообщение: «Вчера в 5 часов 35 минут по московскому времени на полигоне в Семипалатинской области был произведен подземный ядерный взрыв. Испытания произведены в целях совершенствования военной техники».

– Эх, Семен, – пробормотал он в растерянности, – к сожалению, ты прав…

«Что можно придумать страшнее, – подумал он, – на территории необъятного Казахстана невозможно отыскать уголка, где бы тебя не преследовал страх уничтожения! Все нацелено на уничтожение тебя, других людей, которые рядом, – а может быть, и на всю нацию. Под землей вот уже сорок лет рвутся страшные бомбы, на земле высыхают, гибнут моря. Реки отравлены выбросами химических заводов – по всему побережью рождаются уродливые дети: с двумя головами, тремя ногами. Вот твое будущее, Казахстан! Вот будущее твой нации, Казахстан. Казахи, куда вам деваться? В тридцатых годах погибло два миллиона от голода – нынешняя катастрофа уничтожит всех! Да-да, к началу двадцать первого века как бы это ни было дико и жестоко, казахский народ будет истреблен! Он превратится в скопище двуглавых, трехногих уродов, ползающих по выжженной, испоганенной земле!..»

– Айтуган, у тебя найдется выпить? – чувствуя, как что-то вновь сдавило ему сердце, чувствуя, что если он сейчас не выпьет, то просто сдохнет от ярости и тоски.

– Есть, но стоит ли? – Впрочем, посмотрев на мужа, она тут же принесла бутылку, привычно укорив: – Последнее время ты совсем пристрастился к спиртному, Кахарман, худо это.

– Водка, кстати говоря, единственное средство против радиации, – угрюмо пошутил Кахарман. – Это мелочь, по сравнению с тем, что мы пережили с тобой, Айтуган, – так стоит ли об этом?

Он наполнил стакан:

– Без тебя, Айтуган, я становлюсь слабым, потерянным – вот что я понял в последнее время. Хочу, чтобы ты всегда была здоровой, только так мы сохраним наш дом, нашу семью… Пью за тебя!

– Спасибо, что я тебе нужна, Кахарман!

И сынишка стал что-то лопотать во сне: быстро, горячечно.

– Дети очень по тебе скучали… Кстати, почему ты не заехал на Синеморье? Я так переживаю за нашего Бериша, как он там? Страшно иной раз за него становится…

– Не хотел бередить старые раны: эта поездка обернулась бы мукой для меня.

– Ты знаешь, что Камбар-ага умер?

– Да, Болат сказал мне. Что тут удивляться – рак…

Айтуган замолчала, хотя у нее была и приятная новость для Кахармана. Хлопоты Якубовского обернулись удачей – Кахарману и Айтуган была выделена двухкомнатная квартира в благоустроенном доме совсем недалеко от казахской школы. Дети были в восторге и упросили мать не говорить пока – они хотели рассказать об этом сами. И сейчас, вспомнив про квартиру, Айтуган тихо засветилась радостью. Кахарман, ничего не зная, с удивлением посмотрел на жену, но разговор о Зайсане решил отложить на завтра.

Утром дети с веселым визгом бросились в постель к Кахарману и перебивая друг друга, рассказали ему о новой квартире. Кахарман опешил.

– А папочка наш, кажется, совсем не рад. – Айтуган подняла голову от подушки и посмотрела на мужа, начиная догадываться, что Кахарман что-то скрывает от нее.

– Папа вы же обрадовались? – спросил старший из сыновей.

Младший поцеловал отца.

– Прямо рядом со школой! – Папа смеется, значит, папа рад.

– Ну конечно я рад! – Кахарман прижал к себе мальчишек. Айтуган накинула халат, заколола волосы на затылке и отправилась на кухню.

– Мама мы еще полежим с папой, ладно?

– Валяйтесь, валяйтесь… Лодыри…

– Да, уж не лодырями ли вы у меня растете? – пошутил Кахарман, целуя сыновей.

– А вот и нет, – возразил младший, первоклашка. – Мы всегда помогали маме!

– Не много и не мало, – уточнил старший.

– Не много и не мало, – повторил младший.

После завтрака дети убежали на улицу, Кахарман и Айтуган остались одни.

– Иван просил, чтобы ты зашел к нему, как только вернешься, – вспомнила Айтуган. – Говорил, что, возможно, придется идти к первому секретарю. Костюм я приготовила. Ты бы оделся да сходил…

– Это никуда не денется. – Лицо Кахармана заметно помрачнело.

Нехорошие предчувствия не оставляли Айтуган. Увидев, что муж нахмурился, она перестала сомневаться в том, что он приготовил для нее какую-то неприятную новость.

– Ты опять что-то задумал, я уже чувствую.… Скажи мне откровенно.

– Я хочу уехать из Семипалатинска, Айтуган, – вот и вся моя новость. Работа мне на Зайсане найдется – я уже переговорил с тамошним председателем.

– Какая работа?

– Стану обыкновенным рыбаком. Жилье обещают к следующему лету. Поживем пока на квартире – об этом я тоже договорился с Семеном Архиповичем.

Айтуган была подавлена. Неделю назад она не могла поверить в то, что у них наконец-то решилось с жильем – это было так неожиданно. Но еще неожиданнее было то, что они потеряют эту квартиру, еще не получив ее. Поблагодарят и откажутся, сославшись на то, что уезжают из Семипалатинска. С другой стороны, она понимала: случившееся произошло как всегда. Если уж Кахарман что-то надумал, его невозможно остановить. Если он обещал на Зайсане скоро вернуться – значит, так он и сделает, чего бы это ни стоило ему. Всю жизнь Айтуган жила так, словно ее воли не существовало – в конечном итоге все выходило так, как задумывал Кахарман. Наконец Айтуган проговорила:

– Ты все-таки сходи к Якубовскому. От квартиры пока не отказывайся. А разговор продолжим, когда вернешься, ладно?

После ухода Кахармана Айтуган еще долго оставалась в задумчивости. Ей казалось, будто есть еще какая-то надежда. Что Каспий? Что Зайсан? Кто ждет их там с распростертыми объятиями? Неужто же ему, Кахарману, хочется опять ютиться в тесных, грязных лачугах, принадлежащих бедному тамошнему пароходству? В Семипалатинске же пароходство пополняет свой жилой фонд новыми домами гораздо быстрее, не то что на Каспии или Зайсане. А климат! Буранные ветры, сжигающее солнце могут показаться сущим адом для человека непривычного… Пусть он не думает о себе, но должен же он хоть раз в жизни подумать о жене и детях?!

Так размышляла Айтуган и постепенно стала успокаиваться. Ей стало казаться, что доводы ее неоспоримы и все закончится благополучно. Они останутся здесь… Они укрепятся, заживут наконец как люди.

Кахарман между тем был уже в конторе пароходства. В первую очередь он зашел в бухгалтерию и отчитался за командировку. В приемной у Якубовского посетителей не было, секретарша кивнула на дверь, и Якубовский, говоривший по телефону, приветливо заулыбался Кахарману, махнул рукой, приглашая садиться. Довольно-таки быстро закончив разговор, пожал Кахарману руку и устроился напротив него.

– Рад тебя видеть, Кахарман! Как съездилось? Утешил ли тебя Саят?

– От Саята тебе привет. У него, в общем, все нормально…

– В курсе ли ты? Тут на днях к нам приезжал Акатов, министр. Вы, кажется, знакомы с ним?

– Да, еще по Синеморью. Он там был председателем облисполкома.

– У них, оказывается, был разговор с нашим первым секретарем обкома Бозгановым – о тебе. Первый интересовался, какого я мнения о тебе, запросил личное дело. Узнав, что ты без жилья, дал задание горисполкому, квартира нашлась мгновенно. Хорошая квартира! Наконец-то я могу смотреть на Айтуган не пряча глаза – замучалась она в этой халупе. И вообще – сильно рад за вас! Моя Валюша говорит: как только приедет Кахарман – приглашай их к нам в гости, всем семейством. Так что позвоню, обрадую…

– Иван, не беспокой ее – что за событие такое? Приехал. Уехал…

– Никакого события. Просто давайте вместе поужинаем!

Он стал звонить. Жена, как понял Кахарман, по-видимому, предлагала отложить встречу до завтра, но Якубовский твердо пресек ее доводы:

– До завтра еще дожить надо. И когда ты научишься гостеприимству у казахов? Мы будем в семь вечера – надеюсь на тебя. Привет от Кахармана, он сейчас у меня сидит. Мы с ним собираемся в обком.

Он положил трубку.

– Первый секретарь хотел познакомиться с тобой. Так что я звоню ему. – Якубовский снова снял трубку.

Бозганов пригласил их на предобеденное время. Сухощавый, смуглый человек – встретил их приветливо, сразу же пригласил сесть.

– О вас, Кахарман Насырович, мне много говорил Акатов. Как, впрочем, и Якубовский.

Бозганов улыбнулся – приятное впечатление о нем стало крепнуть в Кахармане. Кахарман вспомнил своего сине-морского секретаря. Тот ревностно следил за соблюдением субординации со стороны подчиненных даже в таких мелочах, как прием посетителей. Как правило, он любил усадить посетителя в низкое мягкое кресло, а сам, восседая на высоком стуле, глядел на него грозно, сверху вниз. Как-то Славиков делился с Кахарманом впечатлениями после такого приема: «Типичный болезненный комплекс раба и ничтожества. Туго будет народу с таким царьком, ой как туго… Мы перевернули мир за десять дней, и теперь многие годы пятимся назад…»

Между тем Бозганов принялся расспрашивать Кахармана о положении дел на Каспии.

– О чем вам рассказать? – спросил Кахарман. – О том, что видел, или о том, что слышал?

– Давайте будем, откровенны, Кахарман Насырович, – как того требует перестройка. Расскажите о том и о другом.

– Перестройку я пока не вижу. Вижу только на бумаге. – Кахарман помрачнел, услышав слово, которое теперь употреблялось всюду и которое манило его к себе, но и мучило тем, что он пока что не имел к перестройке никакого отношения, равно как и она к нему.

Якубовский обеспокоенно посмотрел на Кахармана – он был напуган такой его откровенностью. Но секретарю, резкие слова явно понравились.

– Вы правы. Темпы перестройки не удовлетворяют никого. Перестройка должна идти не столько сверху, сколько снизу. Смешно полагаться на наш бюрократический аппарат – уж он то никогда не начнет перестройку.

– В этом я убедился лично. Я подолгу жил в Москве, ходил в учреждения и конторы, всем рассказывал о бедственном положении нашего края, стараясь добиться хоть какого-то сочувствия. Госплан я исходил вдоль и поперек. Каких я видел там очаровательных дам! Каких упитанных, холеных мужчин! Они приходят в девять, уходят в шесть – весь день они на работе пьют чай, весь день отвечают посетителям: приходите завтра, послезавтра, через месяц, через год, а лучше никогда, лучше исчезните вовсе, умрите. А какие там специалисты! С трудом найдут на карте этот самый Казахстан, о котором я говорю им многие годы!

Бозганов с волнением слушал речь Кахармана, полную сарказма. Кахарман рассказал ему обо всем, что он видел за эти пятнадцать дней на Каспии. Когда речь зашла о свадьбе, об Афганистане, резко встал и беспокойно заходил по кабинету. Кахарман догадался, что и он потерял кого-то в афганской войне, и пожалел, что завел об этом разговор. Он растерянно смолк.

Секретарь промолвил:

– В прошлом году в Афганистане убили моего брата – он был военным… Недавно в ЦК я поинтересовался, сколько казахов погибло в этой войне. Никто не знает – учета не ведется…

– Учет? – язвительно воскликнул Кахарман. – Какой учет, к чертовой матери! Кому он нужен, этот учет, в стране, где другая цифра стала святыней!

– А если посмотреть шире, – продолжал Бозганов, – мы дошли до крайней степени обнищания – и в области духовной культуры тоже! Хорошо бы поставить памятник жертвам Афганистана, да только посмотрите, такое у нас отношение к подобным инициативам. Памятник Мухтару Ауезову, проект которого был готов еще десять лет назад, мы возвели только в этом году! В Семипалатинске, в этой Мекке казахской культуры, все разваливается, все прошло в запустение. А я знал его другим в годы молодости. Я помню небольшие красивые купеческие дома из красного кирпича. Они были выложены по фасаду орнаментом. Я помню старинные фонтаны, помню сады,… Что же сейчас? На этом месте теперь железобетонные коробки, от которых воротит с души, улицы с безликими, скучными названиями – не на что посмотреть, не на чем глазу отдохнуть…

Чувствовалось, что секретарю было что сказать. В нем угадывался человек мыслящий, начитанный. Кахармана всегда тянуло к таким людям. Под стать его душевному устройству слова секретаря были откровенны, весомы, но не было в них той доли злобы или отчаяния, которые порой проскальзывали в горячих рассуждениях Кахармана, уменьшая весомость его аргументов.

Однако время их встречи подходило к концу Бозганов, провожая гостей, сказал в дверях, обращаясь к Кахарману.

– Совершенно случайно узнал, что мой предшественник собирал на вас компромат. Я закрыл это дело. Хочу добавить, что он был неглупым человеком, в чем-то даже и достойным Не думаю, что он занимался этим из собственных побуждении – похоже, что на него кто-то давил сверху… Так что работайте спокойно, Кахарман Насырович, и давайте поддерживать самые тесные отношения.

– Идет, – улыбнулся Кахарман. – Пользуясь случаем, хочу поблагодарить за хлопоты… – Кахарман имел в виду предоставленную квартиру.

– Живите на здоровье, – улыбнулся в ответ секретарь, сразу же поняв о чем идет речь.

Когда вышли из здания обкома, Кахарман обратился к Якубовскому:

– Послушай-ка, ты знал, что на меня собирает компромат?

– Знал. Не хотел лишний раз тебя огорчать. На меня он тоже собирал материалы…

– Ну и Шерлок Холмс, – развел руками Кахарман, садясь на заднее сиденье машины. – Сволочь, какая! – не удержался он.

– Оставим этот разговор. – Якубовский хлопнул дверью, и они тронулись. – Подброшу тебя до дому. После обеда езжай в горсовет: выясни, какие документы нужны, чтобы получить ордер. А вечером я заеду за вами, как и договаривались.

Кахарман рассеянно кивнул. Не шла из головы эта фраза: «Мой предшественник собирал на вас компромат». Да, тут дело рук приморского «царька» – Кахарман понял это совершенно точно. Вот она, неискоренимая дикость нравов! Вот они гнусные, мерзкие привычки рабов! И этих людей надо перестраивать? Нет, их гнать надо в три шеи – перевоспитанию они уже не подлежат.

Ордер на квартиру он получил в тот же день. До вечера еще осталось время, и Кахарман решил показать квартиру жене и детям. Айтуган, перешагнув порог, не удержалась от слез. Мальчишки, не обращая на родителей внимания, бегали по квартире словно оголтелые: смеясь, выбегали на балкон, хлопали деверями в ванной, в туалете, радостно прыгали в прихожей. Потом они ринулись включать горячую воду, Айтуган поспешила следом, боясь, что дети могут обжечься. Кахарман, глядя на радостное свое семейство, сильно усомнился в том, что ему удастся теперь попасть на Зайсан.

– Завтра же переезжаем! – решительно заявила Айтуган утирая слезы.

– На Зайсан? – вяло пошутил Кахарман.

– Нет, сюда, – мягко, но решительно ответила Айтуган и с любовью посмотрела на мужа.

Когда Иртыш взялся льдом и суда встали на ремонт, Кахарманом овладела прежняя тоска. Теперь даже летняя его незамысловатая работенка казалась ему не такой постылой, как ремонт дряхлых барж, которым занималось пароходство каждую зиму. Другой же работы для него пока не находилось…

Он стал больше пить, как его ни укоряла Айтуган. Только тогда его оставляла тоска. Но спасание это было, как правило, кратковременным. Ибо после определенной дозы выпитого его крайне истощенная нервная система становилась невосприимчивой к дальнейшим порциям алкоголя, что оборачивалось мучительной бессонницей. Часто случалось так, что длинные зимние ночи он просиживал на кухне – много куря, уставившись изможденными, воспаленными глазами в одну точку. Только под утро приходил сон. Кахарман, пошатываясь, с бутылкой в руке, брел в свою комнату. Спал беспокойно: ворочался, что-то бормотал, иногда всхлипывал, словно маленький ребенок.

В одну из таких ночей ему снова приснилась Ата-балык.

Как давно он не бывал в море! Он, наверно, уже тысячу лет не плавал в море – вот почему так счастлив, опять в его глубоких волнах. У него чистые розовые легкие, которые дышать свободно и глубоко, у него сильные, гибкие руки, узкие бедра, ему так легко плыть по волнам – не давит на плечи тяжесть прожитых лет! Проплывая мимо, Ата-балык узнала его, повернула к нему и поплыла рядом, ласково просунув голову ему под локоть. Ата-балык выглядела на этот раз сытой, она была гладкая, сильная и потому так же легко, как Кахарман, скользила по воде. «Откуда ты плывешь, Ата-балык?» – спросил ее Кахарман. «Ты не знаешь, откуда я плыву?» – рыба недоверчиво посмотрела на сына рыбака Насыра. «Нет…» «Из тех миллионов нерестовых икринок, которые были оставлены в Дарье, я вырастила мальков и теперь возвращаю их Синеморью». «Счастливого пути, добрая Ата-балык!» «Да сбудутся слова твои, человек!» И хоть путь, пройденный ею к морю, был немалый, выглядела она бодрой. Кахарман обернулся. Поток мальков, плывущих за Ата-балык, был бесконечен. Вдруг она резко метнулась от Кахармана. Это она увидала огромного хищного сома, который уже раскрыл жадную пасть и готов был заглотать изрядную порцию беззащитных мальков. Ата-балык метнулась к сому и ударила его мощным движением хвоста. Неожиданный удар опрокинул сома. Он бросился на Ата-балык, но был побежден новым ее ударом. Тогда голодный сом поплыл в направлении берега. Подплыв, он стал высматривать на берегу сумасшедшую старуху с козой. Пес, который не оставлял старуху и козу ни на минуту, стал отчаянно лаять, завидев сома. Коза решила увести своих деточек подальше от воды. Долго сом наблюдал за козлятами, но понял, что и на этот раз ему не удастся застать их врасплох. Тогда он подплыл к самому берегу, положил свою большую голову на песок и вздохнул вслед удаляющейся козе и ее деткам. Кызбала, ни на что не обращая внимания, бродила по берегу. Сом знал ее давно, Кызбала тоже его знала – на ее глазах он однажды проглотил всадника вместе с лошадью. Кызбала, видя сома, всегда думала об одном и том же: «И что за жуткая сила заключена в этой рыбе? Ни одна сеть не может ее поймать. Я увидела сома впервые, когда пришла в Караой совсем молодой невесткой. Теперь эта невестка давно превратилась в дряхлую старуху, а сом все живет…» Конечно, это не было раздумьем в прямом смысле слова, ведь Кызбала постоянно была не в себе – скорее это было мимолетным прояснением мысли, прояснением сознания. Сом же, глядя на сумасшедшую, думал, наверно, в свою очередь, вот что: «Зачем живет эта дряхлая женщина? Какая радость, какой смысл в ее жизни? Удивительно устроен человек – до последних своих дней он надеется и верит. Только море с каждым годом все меньше и меньше отвечает его надеждам. Так и должно быть: человек все эти годы не знал к нему жалости – так что и ты, Кызбала, не жди от него милосердия и сострадания…» Так, наверно, думал сом, припоминая, между прочим, что сына Откельды Кайыргали и ее сына Даулета проглотил много лет назад он. Казалось, что Кызбала об этом смутно догадывалась всегда – очень уж пронзительным был ее взгляд, когда сом встречался с ней глазами. Он, бывало, совсем близко подплывал к Кызбале, когда та сидела у самой воды, все высматривая и высматривая своего сына в море. Нередко он открывал пасть, чтобы проглотить ее, но в это самое мгновение она обычно резко оборачивалась к нему и бросала на него такой беспощадный взгляд, что ему ничего не оставалось, как пятиться назад. Вот и теперь, когда он поравнялся с ней и поплыл рядом, надеясь на ее оплошность, Кызбала гневно замахала на него руками: «Убирайся прочь! Прочь с моих глаз, старый дурак!» Сом вздохнул и стал уходить в море. Вскоре он снова столкнулся с косяком мальков, но, помня грозное предупреждение Ата-балык, от которого у него до сих пор побаливали бока, стал опасливо огибать стаю. Длинный, плотный косяк уходил вперед. Ата-балык, выскользнув из-под руки Кахармана, обернулась и проговорила: «Прощай, Кахарман! До встречи!..» И быстро скрылась – она торопилась вперед, боясь, что косяк без ее участия собьется с пути. А Кахарман остался в море. Он вдруг почувствовал то знакомое, леденящее чувство одиночества, которое столь часто посещало его в минуты самой глубокой, безнадежной депрессии. Он почувствовал, как это леденящее чувство с катастрофической скоростью наполняет его тело – обернулся и понял, что было причиной этого одиночества и ужаса. За его спиной маячил черный сом. Он открыл пасть, и Кахармана неудержимо повлекло в эту пасть. И хоть ничто теперь уже не могло спасти его, выставил вперед руки и… проснулся от звона разбитой бутылки. Он был весь в липком, холодном поту. Встал, смочил полотенце и стал растираться им в ванной. Именно в эту ночь и пришло к нему твердое, окончательное решение: он должен ехать на Зайсан! Должен сделать это не откладывая!Назавтра отправился к Якубовскому. Ему пришлось проторчать в приемной около часа. Молоденькой секретарше, которая была не прочь поболтать с ним, отвечал неохотно, односложно. Девушка оставив его в покое, принялась быстро стучать на машинке. Наконец Якубовский освободился, открыл дверь, приглашая Кахармана.Кахарман начал без предисловий:– Ты еще не потерял мое заявление? Достань его и подпиши. Ни дня не могу здесь больше! Веришь или нет: каждую ночь снится море, снятся рыбы…– Надо меньше пить, Кахарман, – пошутил, было, Якубовский. – Так и сам черт может присниться…– Ты достанешь его или мне написать новое?– Подожди, не горячись, дай мне собраться с мыслями. Прямо как снег на голову…– Ваня, ты всегда понимал меня. Давай не будем играть в прятки!– Хорошо, уезжай – удерживать не стану, знаю, что бесполезно. Но сначала вот что: зайди к первому секретарю. Он ведь подыскивает тебе работу. Объясни ему все сам, а то мне неудобно как-то… – И Якубовский снял трубку, чтобы позвонить в обком.Кахарман положил свою ладонь на его руку.– Не стоит, он все поймет правильно он неглупый человек…– Черт с тобой! – махнул рукой Якубовский.И на следующий же день Кахарман покинул Семипалатинск.Спустя неделю на пленуме обкома первый секретарь и Якубовский столкнулись в кулуарах лицом к лицу.– Хорошо выступили, Иван Трофимович! – Первый секретарь одобрительно пожал Якубовскому руку. – Буду верить, что слова ваши не разойдутся с делами… Да, наконец-то решили вопрос с Насыровым. К сожалению, только теперь. Сильно затянул это дело орготдел. – Это было сказано, как по интонации понял Якубовский, в укор второму секретарю, который стоял рядом. – Все тот же бюрократический ритм: вместо пяти минут потребовалось пять месяцев. То Алма-Ата задерживала, то Москва… Насырову мы хотим вручить очень ответственный участок. Как вы полагаете, он справится?– В Кахармане я не сомневаюсь!– В таком случае надо исправлять оплошность. Пусть завтра к трем часам Насыров зайдет к товарищу Митрофанову.– Буду ждать, – улыбнулся Митрофанов.– Насыров уехал на Зайсан, – ответил Якубовский.– Тогда сразу же, как только вернется.– Он не вернется. Он уехал на Зайсан насовсем.– Как это насовсем? – не понял первый секретарь. – Его пригласили на работу?– Нет, его никто не приглашал. Съездил туда и напросился рядовым рыбаком. Его трудно не понять: он родился и вырос на море. Жизнь на суше не по его нутру.Лицо Бозганова помрачнело.– Что же мы делаем?! Если мы в таких темпах будем решать вопросы с кадрами – мы растеряем стоящих, знающих людей и опять к нам полезут карьеристы и дельцы! Да ведь мы задушим перестройку в самом зародыше! – Он взглянул на Якубовского. – Значит, он потерял в нас веру – так я понял? Это не годится – это не годится никуда! Такой специалист, как Насыров, стоит десятка других…Митрофанов тронул первого секретаря за локоть.– Извините, Иван Трофимович, тороплюсь, – закончил секретарь. – Зайдите вечером ко мне – потолкуем, подумаем, как нам теперь быть… Или вы думаете, что Насыров потерян для нас навсегда?Митрофанов снова тронул его за локоть, увлекая за собой в комнату президиума.На Зайсане был уже глубокий снег, озеро было сковано льдом. Кахарман вылез из попутки и с маленьким чемоданчиком в правой руке подошел к дому Семена Архиповича. Семен Архипович не признал его в зимнем пальто и шапке, кроме того, мешали клубы пара, в которых затерялся на какое-то время Кахарман, открыв дверь избы. Семен Архипович стучал молотком по наковаленке. Он не прекратил своей работы, лишь мельком оглядел вошедшего.– Ну что ты встал посреди комнаты, гость дорогой? Проходи, раздевайся.Голос Семена Архиповича был теплый, радушный. – Хоть ты и гость, но попрошу тебя о небольшой услуге. Набери в чайник воды и поставь на плиту – вода как раз на выходе, по левую руку, в бочке. А я сейчас закончу работу – и попьем чайку.Кахарман кинул чемоданчик в угол, повесил шубу, поставил на плиту чайник и подбросил в печку угля.– Проходи в дальнюю комнату, – все так же не оборачиваясь, предложил хозяин. – Посиди, отдохни.Кахарман прошел. Еще в первый свой приезд он обратил внимание на неплохую библиотеку, собранную Семеном Архиповичем, но тогда у него не было времени просмотреть книги, лишь отметил для себя, что среди них было много старинных. На видном месте расположилось старое потрепанное полное собрание сочинений Льва Толстого – все девяносто томов. На столе у окна тоже лежала книга Достоевского, «Дневник писателя». Стал читать с заложенной страницы, потом дальше, обращая внимание на подчеркнутые карандашом места.«…Возьмите опять наши железные дороги, сообразите наши пространства и нашу бедность: сравните наши капиталы с капиталами других великих держав и смекните: во что нам наша дорожная сеть, необходимая нам как великой державе, обойдется? И заметьте: там у них эти сети устроились давно и устраивались постепенно, а нам приходится догонять и спешить: там концы маленькие, а у нас сплошь вроде тихоокеанских… Тут дело не столько в денежной сумме, сколько в степени усилия нации. Впрочем, конца не будет, если по пунктам высчитывать наши нужды и наше убожество. Возьмите, наконец, просвещение, то есть науку, и посмотрите, насколько нам нужно догнать в этом смысле других. По моему бедному суждению, на просвещение мы должны ежегодно затрачивать по крайней мере столько же, как и на войско, если хотим догнать хоть какую-нибудь из великих держав, – взяв и то, что время уже слишком упущено, что и денег таких у нас не имеется и что, в конце концов, все это будет толчок, а не нормальное дело: так сказать, потрясение, а не просвещение… Но, положим, наделаете деньгами не только учителей, но даже, наконец, и ученых: и что же? – все-таки людей не наделаете. Что в том, что он ученый, коли дела не смыслит? Педагогии он, например, выучится и будет с кафедры отлично преподавать педагогию, а сам все-таки педагогом не сделается. Люди, люди – это самое главное. Люди дороже даже денег… Человек идеи и науки самостоятельной, человек самостоятельно деловой образуется лишь долгою самостоятельною жизнью нации, вековым многострадальным трудом ее – одним словом, образуется всею историческою жизнью страны… Народ закутил и запил – сначала с радости, а потом по привычке. Показали ль ему хоть что-нибудь лучше дешевки? Развлекли ли, научили ль чему-нибудь? Теперь в иных местностях кабаки стоят уже не для сотен жителей, а всего для десятков: мало того – для малых десятков. Чем же, стало быть, они окупаются? Народным развратом, воровством, укрывательством, ростовщичеством, разбоем, разрушением семейства с стыдом народным – вот чем они окупаются!..» «Как живо мысли и чувства Достоевского перекликаются с сегодняшним днем!» – подумал Кахарман.

«…Матери пьют, дети пьют, церкви пустеют, отцы разбойничают: бронзовую руку у Ивана Сусанина отпилили и в кабак снесли: а в кабак приняли! Спросите одну лишь медицину какое может родиться поколение от таких пьяниц?.. Если в текущие десять, пятнадцать лет наклонность народа к пьянству не уменьшится, удержится, то не оправдается ли и вся мечта? …Не раз уже приходилось народу выручать себя! Он найдет в себе охранительную силу, которую всегда находил: найдет в себе начала, охраняющие и спасающие, – вот те самые, которых ни за что не находит в нем наша интеллигенция. Не захочет он сам кабака: захочет труда и порядка, захочет чести, а не кабака!.. С недавнего времени меня вдруг осенила мысль, что у нас в России, в классах интеллигентных, даже совсем и не может быть не лгущего человека. Это именно потому, что у нас могут лгать даже совершенно честные люди. Я убежден, что в других нациях, в огромном большинстве, лгут только одни негодяи: лгут из практической выгоды, то есть прямо с преступными целями. Ну а у нас могут лгать совершенно даром самые почтенные люди и с самыми почтенными целями. У нас в огромном большинстве лгут из гостеприимства. …На что наше всеобщее русское лганье намекает, это то, что мы все стыдимся самих себя… Еще Герцен сказал про русских за границей, что они никак не умеют держать себя в публике: говорят громко, когда все молчат, и не умеют слова сказать прилично и натурально, когда надобно говорить».

Чайник стал закипать, Семен Архипович отложил молоток и быстро встал. Кахарман вышел из дальней комнаты. Семен Архипович оторопел: – Ты, что ли, Кахарман? – Они обнялись. – Прости, принял тебя за кого-нибудь из своих, у меня ведь много толчется народу. – Он снял очки и сунул их в нагрудный карман.– Вы что, теперь очки носите? – удивленно спросил Кахарман.– Когда читаю или мастерю. А мастерю я каждый день, сам видишь – не дом, а слесарка.Кахарман стал выкладывать на стол подарки:– Это вам, это тоже… У меня для всех подарки – и для Балзии, и для Дйусена, и для тети Марзии…– Эти положи пока обратно. Спасибо за внимание, Кахарман.– Простите за скудные подарки. Ничего у нас нынче не стало в магазинах…Вскоре он почувствовал себя совсем хорошо. За чаем, за разговорами быстро прошла скованность, и он опять подумал, что Семен Архипович – это, пожалуй, единственный человек, с которым он может существовать не таясь, на пределе откровенности. То обстоятельство, что они с первой встречи сдружились, с первой встречи нашли общий язык, он теперь вспоминал как добрый знак. Не совсем еще опаршивела жизнь, если встречаются среди людей такие, как Семен Архипович. Его всегда тянуло к людям сложной, нелегкой судьбы – в них было что почерпнуть Кахарману, было чему поучиться, и, в первую очередь, доброте и человечности. Его сильно взволновали жизненные перипетии человека, прижившегося в казахской семье – заменившего казахским детям и отца, и старшего брата.Семен Архипович стал собираться к Балзие:– Пора бы ей вернуться из школы, пусть позаботится об ужине, Кахарман осторожно тронул его за локоть:– Может, не стоит беспокоить молодых? Еды нам хватит…Семен Архипович задумался:– Неудобно. Потом возьмут да обидятся…– Ну что они – совсем маленькие, чтобы обижаться по пустякам?Тем не менее он отправился, а вернулся совсем скоро.– Балзия уже дома. А мы пока давай по рюмочке?Он наполнил стаканы, приятное тепло разлилось по телу Кахармана, когда одним махом опрокинул свой. Уже темнело. Семен включил электричество.– Устал? Может, приляжешь до ужина?– Не стоит. – Кахарман вспомнил обещание Семена Архиповича. – Когда же я услышу историю про то, как вы оказались здесь?– Это длинный рассказ, – повторил Семен Архипович, и Кахарман невольно залюбовался им – крепко сбит был этот человек, и хоть лежала на его лице печать жизненной усталости, тело его оставалось еще сильным, полным энергии.– Что за жизнь была у нашего поколения, Кахарман! Жернова этой жизни мололи нас от всей души. Иногда закрою глаза и думаю: зачем она была, наша жизнь-то? Для чего? Я тебе уже говорил – отец был арестован, вскоре арестовали и мать, а меня направили в интернат для детей врагов народа. После войны разыскивал мать, но так и не разыскал. Потом уехал на Дальний Восток, плавал матросом… – Семен Архипович нахмурил рыжие, густые брови. – Думал, что забуду о матери, уехав подальше от родных мест. Да нет – не дано человеку забыть мать. Она была у меня женщиной умной, рассудительной. К ней тянулась вся наша деревня. Ничего не жалела для людей – всегда отдавала последнее, когда видела, как им приходится худо. Так вот – я постоянно думал о матери, всегда чувствовал себя одиноким. И это одиночество стало для меня страшной пыткой. Как только я возвращался на берег – беспробудно пил, чтобы забыться. С водкой мы были на «ты» – сдружились с ней крепко!

Не сказать, чтобы я допивался до белой горячки, но черти и чертики посещали меня часто. Помнишь, в «Братьях Карамазовых» как к Ивану приходит дьявол? Эти дьяволы, ей-богу, стали моими друзьями. Я пьяный вдрызг возвращался в свой рыбацкий барак, падал на пол, на солому, и мне снились цветные сны. То есть эти дьяволы приходили ко мне то красные, то зеленые, то еще какого-нибудь цвета. Зеленые были самые разговорчивые, а по делу совращения – самые искусные. Одного из них, самого гнусного, самого изворотливого, я назвал Азгыром, собственно – совратителем. Стоило мне его кликнуть: «Азгыр!» – он тут как тут. «Что скажешь?» – кланялся он, и хитрая, гадкая улыбка блуждала на его лице. «Скучно мне, а сказать нечего…» – отвечал я. «А вот мне есть что сказать, дружище. Хочу спросить: не слишком ли много ты пьешь? Пьешь и не закусываешь». – «Загляни в мои карманы – в них пусто. У меня есть деньги только на водку». – «Э, дорогой, если будешь пить не закусывая, быстро износишься и сдохнешь». – «Брось, Азгыр, меня смерть не берет к себе ни под каким предлогом. Не нужен я ей – это я давно понял». – «Дурак! Это мы тебя не хотим отдавать смерти». – «Вы? Чего это ради?» – «А ты не понимаешь? Нам неинтересно совращать людей слабых, никчемных. Но если нам удастся сбить с пути таких людей, как ты, – наша жизнь продлевается на целый век. Теперь ты понимаешь, слуга дьявола Семен Архипович? В такие дни боженька в трауре. Наглухо закрывает окна и двери и целыми днями рыдает, Семен Архипович. Подумать только – он печалится о том, что нет радости в мире, сотворенном его руками! Мы, дьяволы, первые предали его, нашему примеру последовали люди. В ночь, когда нам удается совратить человека, когда нам удается придать ему облик зверя, бог в отчаянии кусает себе локти». Я призадумался: что же остается делать мне, грешному и маленькому, если сам бог в такой глубокой печали? «Верно, мыслишь, – угадал мои мысли Азгыр. – А теперь сделай правильный вывод: пей, люби женщин, совращай их с истинного пути, совращайся сам и не думай о завтрашнем дне!» – «Прочь! Прочь!» – обычно кричал я ему, когда разговор доходил до этого. «Что же ты со мной так невежливо?» – кручинился он. «У тебя нет стыда!» – «Но ведь его нет и в тебе, слуга мой Семен Архипов! Знаешь ли ты, что совестливых, стыдящихся греха людей на земле осталось совсем немного? Хочу сказать тебе по секрету: совесть – болезнь заразная. Многие из дьяволов, воруя совесть у людей, сами становятся совестливыми. Бывает, пошлешь такого на греховное дело – отказывается, совесть, говорит, не позволяет…»

«Азгыр! – перебивал я его. – Покажи мне хоть одного совестливого дьявола. Или ты врешь мне? Что-то ни разу не приходилось мне встречаться с такими». – «Хе-хе! Они лечатся у нас в психушках. Лучшие врачи вытравливают из них совесть. Вскоре они становятся нормальными дьяволами, сердца их чернеют, они возвращаются на прежнюю службу. Тот красный мой собрат, что иногда посещает тебя, – как раз из тех, кто лечился в больнице. Их специально окрашивают в красный цвет, чтобы не путаться». – «Наверно, его вылечили не до конца…» – «Почему?» – «Он все время призывает меня к революции. Чудак! Семьдесят лет прошло после нашей революции, все так крепко завинчено, что никто уже никогда не совершит никакой другой революции». – «Хе-хе, узнаю их несдержанность. Но тебя-то он и погубит, этот красный дьявол. Потому что ты боишься его…» – «Нет! – кричал я тогда гневно. – Может, и совратили вы человека, но бога вам, шакалам, никогда не одолеть». И я швырял в него ботинком или табуреткой, которую нащупывал лихорадочно. Он взвизгивал, отпрыгивал и начинал подмигивать мне. А мне пришли другие интересы. Записался в библиотеку – стал много и жадно читать. Не оставлял это занятие и в плавании – книги брал с собой. Наш капитан Максимов тоже был книголюбом, на этой почве мы с ним сошлись. Он и раньше замечал меня, не сторонился – очень уж крепко я пил, хотя ругать не ругал, скорее жалел. На берегу он стал частенько приглашать меня к себе в гости. Чудесная была у него жена – интеллигентная женщина таких русских женщин теперь и не встретишь.

Он помолчал – видимо, собирался с мыслями.

– Русские… Не суди строго, Кахарман, тех русских людей, которые растеряли свои корни – не всегда они сами виноваты в этом. И не все они плохие. Я хоть и сжился с казахами, но весь остаюсь русским до мозга костей, за Россию я готов на плаху пойти – и это, наверно, совершенно естественно. Хотя иногда бывает поучительно наблюдать за своим народом со стороны. Про русский народ я скажу тебе так: сегодня он нуждается в беспощадной критике. Завтра может быть поздно. Порой мне кажется, что русского человека кто-то намеренно ввел в заблуждение, называя его великим народом, неумеренно возвеличивая. Знаешь ли, мне шестьдесят два года, но все меньше и меньше я испытываю радости, когда слышу: «русский народ, русские люди» Да, он породил великих людей, гениев – Пушкин, Толстой, Достоевский, но что из себя представляет он сейчас? Не помню, кажется, читал у Чаадаева: все нации как нации, и только русские созданы для того, чтобы ужасать мир. И даже Пушкин, которого мы почитаем как великого выразителя нашего русского духа, не раз восклицал: «Черт меня дернул родиться в России!» Кто сейчас скажет народу подобные отрезвляющие слова? До каких пор мы будем находиться в чванливом самодовольстве? Весь мир тычет в нас пальцем и лукаво улыбается: король-то голый!

Видимо, слишком много недоверия было написано на лице Кахармана – Семен Архипович ушел в большую комнату и вернулся оттуда с раскрытой книгой.

– А теперь послушай, что говорил о своем народе Абай. – Семен Архипович надел очки и процитировал: – «…Невежество, доставшееся от отцов, впитавшееся с молоком матери, пройдя сквозь мясо, достигло костей и убило в нем человечность. Между собой у них, моих земляков, какие-то ужимки и кривляния, шепотки да двусмысленные намеки, ничто более увлекательное на ум не приходит. Они пытаются думать, но им некогда сосредоточиться на своей мысли. Говоришь с ними – они и слушать со вниманием не могут: глаза их бегают, мысли разбредаются. Как жить? Как нам быть дальше?» Потому ещё велик был Абай, что не заигрывал со своим народом, а говорил о нем такие беспощадные, жестокие слова! Не знаю, как с Абаем, но мы, русские, не любим цитировать нечто подобное из наших классиков – мы любим бить себя в грудь и повторять: великие! великие! Ни один народ не говорит о себе такого! Боже! При всей нашей болезненной самовлюбленности – «мы ленивы, нелюбопытны»: к этим словам Пушкина добавить нечего!

В шестидесятых годах я впервые приехал на Зайсан в поисках матери и был поражен, встретив одного старца. Это был глава семьи чабан Даулеткерей. Он мастерски играл на домбре, он знал великое множество народных преданий – слушать его можно было бесконечно. Какое глубокое знание народной истории, знание своих корней! А кроме того, он великолепно владел арабским языком – простой чабан! А возьми нас, русских. Какой уж там арабский язык – кто-нибудь из русских руководителей у нас в республике знает казахский? Да ведь это элементарное хамство по отношению к казахам – жить среди них и не знать их языка! В пятидесятых годах этого стыдились – в Казахстане было много русских и немцев, которые прекрасно говорили на казахском. В том числе и моя мать – она на казахском переписывалась с Мухтаром Ауэзовым. Как-нибудь я покажу тебе эти письма…

Кахарман слушал обстоятельный рассказ с возрастающим любопытством. Особенно его поразила цитата из Абая – Кахарман отметил для себя, что он еще далеко не все понимает в творчестве великого писателя.

– Жену Максимова звали Анфисой Михайловной, – продолжал рассказывать Семен Архипович. – Со временем она стала пенять мне: не дело, дескать, когда мужчина живет бобылем, Семен. У нас тут такая хорошенькая девушка в соседнем доме, ты на нее – ноль внимания. Хочешь, познакомлю? Вдруг понравитесь друг другу, а там и поженитесь? Я смущенно отмалчивался. Надо сказать, что в любви я был идеалистом – наверно, как и все дети учителей, по крайней мере, тогдашних. Я был воспитан на сказках, которые мне частенько читала мать перед сном. Во сне все эти сказки путались: я был и Ильей Муромцем, и Иванушкой-дурачком, влюблялся в красавицу, но обязательно ее терял и – как положено в сказках – отправлялся на поиски, заодно совершая немало подвигов. Какие это были сладкие сны!

А теперь взять да жениться на девушке из соседнего дома, не испытав красивых мук любви, – как это было далеко от моих идеалов! Во что я мог тогда влюбляться – так это в книги!

Тем не менее, в следующий раз я застал у Анфисы Михайловны симпатичную девушку – это была она, и я ее прекрасно знал, библиотекаршу Машу. Улучив момент, Анфиса Михайловна шепнула мне: как тебе Маша? Хорошая девушка, ответил я. Она в тебя влюблена, между прочим. Надо это ценить, Семен. Дома у нее только старенькая мать – они живут вдвоем в двухкомнатной квартире. Мать – хорошая, покладистая женщина, из тех, про которых говорят: зять на порог – теща яйца и творог…

Скоро Анфиса Михайловна принялась хлопотать о свадьбе. Мне было неудобно – где взять денег? Анфиса Михайловна успокоила: свадьбу будем играть у нас, свадебный стол беру на себя, тебе остаются только расходы на свадебные наряды. Возьми у кого-нибудь в долг. Мы бы и сами дали, если бы могли…

У меня был хороший друг Володя Анчишкин, по национальности, как он говорил, хакас, решил поднанять деньжат у него. Добрый это был старик. Его тоже много помытарило в жизни, но он не озлобился. Лишь потом, когда я, отсидев в заключении, вернулся через десять лет лагерей, мне стало известно, что был он вовсе не хакасом, а самым настоящим казахом по имени Кудайберген. В двадцать четвертом году его обвинили в бандитизме, в контрреволюционной деятельности, арестовали, он бежал, укрывался в Сибири, затем попал на Дальний Восток.

На следующий день я отправился к Кудайбергену. Старики меня встретили приветливо, усадили за стол, долго кормили. Наконец я стал излагать свою просьбу – путанно, сбиваясь с мысли. Кудайберген коротко спросил: сколько нужно денег? Я попросил рублей сто пятьдесят. А не мало будет? – усомнился он. Хватит, махнул я рукой.

– Нет, Семен, рассудил Кудайберген, свадьба у человека бывает раз в жизни. Не надо тут скупиться. Ты парень стоящий – и свадьба у тебя должна быть хорошая. Возьми триста, но с одной просьбой. Пусть эти деньги будут нашим тебе подарком.

– Я уперся, самолюбивый был: нет, только в долг! Тогда старик решил схитрить. Хорошо, сказал он, половину в долг, а половину – в подарок! Но долг вернешь, когда разбогатеешь. Я согласился. Александра Петровна достала из сундука деньги и обняла меня: будьте счастливы, Семен! Дай вам бог побольше детей – красивых да здоровых! А потом поинтересовалась: кто же невеста-то? Кудайберген строго одернул ее: не говорит – значит, не считает нужным! Чего ты лезешь к нему в душу? Старушка притихла, а я хлопнул себя по лбу: за разговорами не сказал даже как ее зовут… Маша… Маша… Ну да ладно. Мы с Машей поженились, у нас родилась дочь. Казалось, что я навсегда распрощался со своей неприкаянностью, у меня началась новая полоса в жизни. Но Маша оказалась женщиной недалекой, во многом легкомысленной, питала слабость к украшениям и деньгам. Бог ее простит. Самое главное, что ребенок у нас рос незапущенным, дочку она все-таки любила и уделяла ей много времени.

В пятьдесят первом году, возвратившись из длительного плавания, я получил письмо. Оказалось, что мать моя действительно жива, указывался и адрес ее – конечно, лагерный.

Я тут же сел писать ей письмо. Исписал целую тетрадь, написал все, что мне пришлось пережить. Дочурка проснулась среди ночи и спросила: папа, чего ты все пишешь? Я поцеловал ее: «Доченька, твоя бабушка жива, понимаешь ты это – жива! Скоро ее освободят из тюрьмы и все мы заживем вместе. Ты хоть знаешь, как зовут твою бабушку? Не знаешь? Ее тоже зовут Надеждой. Я назвал тебя именем своей матери, Наденька!»

Но не успел я отправить это письмо. Рано утром меня увели. Ничего не дали сказать жене, а я всего лишь хотел попросить, чтобы она письмо отправила по адресу. В НКВД было достаточно сведений обо мне: знали, что мать моя в лагерях, а сам я – сын врага народа. Взяли же меня за то, что я когда-то кому-то сдуру ляпнул: войну мы выиграли большой кровью, забросали фашистов трупами как шапками. Вполне такое мог сказать, изрядно выпивши. В этом я признался. Следователь прищурился: «Войну, Трофимов, выиграл товарищ Сталин. Сталин! Так какого хрена ты мелешь всякую чепуху? Ты же сам ходил в атаку и кричал: За Сталина! Ты что, забыл, пес! Ты что, забыл, выродок!» – «Ходил, – ответил я. – И все мы кричали: за Сталина! Я – русский солдат. Русский солдат дрался за Сталина, погибал за Родину». – «Верно, говоришь! – Следователь схватил меня за ворот. – Красивые песни поешь!» Я отбросил его руку и в тот же миг получил сильный удар кулаком в лицо. Брызнула кровь, а при виде крови я становился невменяемым. Я вскочил и ударил следователя ребром ладони – тот рухнул. Еще бы! Я был из тех десантников, которых называли сталинскими головорезами. Я мог прикончить человека одним ударом – кулаком, ножом, рукояткой пистолета или прикладом автомата. Этим я сейчас не хвастаюсь. Чем дальше живет человек, тем совестливее он осмысливает свое прошлое – от этого человеку не уйти. Война войной, но сейчас я не могу понять: как мы могли убивать таких же молодых ребят, какими были и сами? Как мы могли резать, стрелять, душить этих пацанов – ведь все они были чьи-то дети, всех их ждали матери. Нет, теперь этого я понять не могу. Хотя… и они ведь то же самое делали…

Следователь очухался и пулей вылетел из кабинета. Я понял: сейчас он вернется, и не один. Скинул куртку, чтобы было легче. И чего я так? Как будто не знал, что они были такими же головорезами, каким я был на войне. Хотя… они были куда хуже… они просто сволочи были! На войне мы убивали врагов, а эти губили своих соотечественников, своих земляков – просто так, не задумываясь. Били человека так, что он превращался в кусок мяса…

На меня бросились двое. И хоть было тесно, я раскидал их. Они не поднимались. Я повернулся к следователю, готовый прикончить его на месте, но в комнату ворвались еще люди, мгновенно оказались сзади, придавили меня и принялись лупить. Не знаю, сколько они меня били – минуту? час? сутки? Очнулся я на каменном полу. Тело мое было – одна сплошная боль. Снова потерял сознание, снова пришел в себя. Были сломаны ребра, переломана правая нога. Только на второй день удалось приподнять голову и осмотреться. Я лежал в тесном карцере. Губы слиплись от запекшейся крови. Со скрежетом открылась железная дверь – вошли следователь и надзиратель. «Воды! – стал хрипеть я. – Воды дайте, звери…» – «А пивка холодного не лучше будет?» И следователь ударил меня. Я снова потерял сознание. Пришел в себя, когда надзиратель плеснул водой мне в лицо. «Итак, Трофимов, кто же выиграл войну? – продолжал куражиться следователь. – Трупы выиграли? Молчишь. Нет, гнида, живым я тебя отсюда не выпущу! Нужно таких, как вы, с корнем выкорчевывать». А я лежал и думал: «Вот они: те самые гады, которые истребляют свой народ! Кто они? Откуда они взялись? Кто им дал власть? Кто?»

В общем, сунули мне десять лет. Дали одно свидание с Машей. Я спросил у нее о том письме. «Отправила, отправила…» – закивала она плача. «Пусть наша дочка будет счастливой!» С того дня мы уже не виделись с ней никогда. Она не дождалась меня: вышла замуж, уехала в Новосибирск. С дочерью виделся дважды в Алма-Ате. Ежемесячно отправляю ей деньги. От денег Надя не отказывается, а встречаться со мной не хочет.

– Почему? – удивился Кахарман.

– Ну, как же! Положение не позволяет: свекор ее был в эшелоне ЦК, как выражаются. – Откроешь праздничные газеты – он тут как тут, на трибуне.

– В Алма-Ате?

– Ну да. Правда, в последние год-два что-то не вижу я его фотографий: то ли сняли, то ли на пенсию отправили…

– Так… Что же дальше было? А, вот! С образованием у меня не густо было – всего семь классов. Отсидел свое и поехал в Свердловск поступать в техникум. Директор очень сильно удивился моим знаниям. «Парень, – сказал он, – да тебя можно брать в институт на четвертый курс!» Техникум я закончил быстро, за год. Ты удивляешься, Кахарман, но ничего особенного в этом нет. Знал бы ты, с какими людьми я сидел! И Академия наук, и Союз писателей – все образованное общество оказалось в лагерях! Я не ленился слушать, мозг жадно впитывал знания. Все, что узнал там, засело во мне на всю жизнь – вот что удивительно! По математике и физике, к примеру, меня сильно натаскал профессор Конрад. «Юноша, – ободрял он меня все это пригодится вам на свободе – вам надо обязательно поступать в вуз». Сам он свободно владел двенадцатью языками. Вот какие люди терпели унижения от тупиц-надзирателей, вот какие люди были отданы на съедение тюремным вшам! И что это было за время?! Откуда в людях бралось такое зверство, такая жестокость?

Вернулся во Владивосток и тут-то узнал от Александры Петровны, что Маша моя вышла замуж и уехала. А сам Кудайберген подался на родину. Сказал: душа тоскует по родному аулу, нет больше сил терпеть. Сказал, что готов на все – НКВД или что другое – но старые кости его должны быть погребены в родной земле. «Из всего нажитого, – вздохнула старушка, – ничего не взял с собой, все мне оставил. Когда прощались, сунула ему незаметно в карман тысячу рублей. Долго ждала от него письма и дождалась. Арестовывать его там никто не собирался. Жена и дети оказались живы – дай им бог долгих лет здоровья. Они вместе с другими беженцами в шестьдесят первом году вернулись из Китая, надеясь, что Кудайберген жив. Так оно и оказалось, как видишь. Всем аулом им построили небольшой дом. Жена ему частенько говорит: что же ты не зовешь к нам твою русскую жену, которая помогла выжить тебе в трудные годы? Зови, будем жить одним домом – я буду присматривать за ней. Слышала от Кудайбергена, что такое у казахов позволяется. Ты ничего не слышал, Семен? Ну и ладно, не знаю, соберусь ли… Тоскую я без него – люблю, значит. Вспыльчивый он был, это конечно, но отходчивый. Никогда не сердился напрасно – это уже сейчас я поняла, когда его нет со мной. А жена у него, видать, хорошая женщина. Другая не больно стала бы звать к себе старуху – кому же охота со старухой валандаться? Ладно бы за родной, а тут ведь, считай, чужая… – Тут она вспомнила: – Семен, а он ведь оставил для тебя пояс!» – «Что запас?» – удивился я. Она развернулся узелок и я увидел, серебряный пояс Кудайбергена. Помнится, я не раз засматривался на него. «До чего же красивый! – Александра Петровна глядела на пояс не отрываясь. – Когда-то был здесь казанский мулла, приехал за телом сына, который погиб в плаванье. Мулла остановился у нас. Кудайберген все время был рядом с ним, помогал ему во всем. Наверно, тогда мулла этот и заговорил пояс. Сразу после отъезда муллы Кудайберген убрал его подальше. А прощаясь со мной, просил: когда вернется Семен, передай ему – пусть это будет память обо мне. Да смотри, наказывал он, не показывай его никому прежде времени». Впоследствии этот пояс я подарил аксакалу Даулеткерею, который, как я узнал потом от матери, был ей в трудные ссыльные годы заботливым, добрым отцом. От старушки я также узнал, что Максимов умер, а жену его дети увезли куда-то к себе.

Я тронулся на Зайсан, к матери. Двадцать дней собирался! На Зайсане добрые люди разъяснили: да, есть у них русская женщина у чабана Даулеткерея. Я спросил дорогу на джайляу, мне указали. Не стал ждать попутную подводу, отправился пешком. Шел два дня. Шел и ликовал. Вокруг меня была огромная степь – зеленая, звенящая! Вокруг меня была свобода! Счастью моему не было конца, как и этой степи! По пути мне встречались волки и медведи, но они не трогали меня. Наверно, они знали о моей горемычной жизни все, наверно, они провожали меня глазами и думали: спеши, бедный человек к своей матери, обними ее, утри ей слезы – столько лет ждет тебя материнское сердце…

А небо Алтая! С небом Алтая ничего не может сравниться! А горы Алтайские!

Взобравшись на очередной зеленый холм, я повалился в траву, я лег на спину, я вольно раскинул руки. В вышине кружил надо мной белокрылый алтайский беркут. Глядя в небо, я задумался: «Семен, а ведь тебе в этом году стукнет тридцать восемь лет. Где твоя жизнь, на что она потрачена? Чего ты добился?

В двадцать четвертом ты родился.

В тридцать седьмом твоего отца признали врагом народа, он был расстрелян. А узнаешь ты об этом только в семидесятые годы.

Тридцать восьмой. Поздней ночью, когда мать сидела, склонившись над ученическими тетрадями, вошли люди и увели ее. Жена врага народа и сама, следовательно, враг народа. На двадцать лет попала она на Карагандинские рудники! Тебя отдали в интернат – здесь воспитывалось много детей, родители которых были объявлены врагами народа.

В сороковом году, в Пензе начал зарабатывать свой хлеб.

Сорок первый. Доброволец. Но на фронт попал не сразу. Восемь месяцев учебы в школе десантников под Москвой.

Сорок шестой. Вернулся с войны. Объездил всю Россию в поисках матери. Не нашел. Уехал на Дальний Восток, жил там до пятьдесят второго. Чуть не спился. Встреча с Машей, женитьба, родилась дочь Надя.

Пятьдесят второй. Тебя забрали.

Сейчас шестьдесят второй. Ты освободился. В данную минуту ты лежишь на алтайской траве и смотришь в небо. Простая арифметика: на свободе был ты всего шесть лет. Все остальное – годы страданий, годы неприкаянности. Не слишком ли много, не слишком ли?..»

Отдохнув, я продолжал свой путь. Я все время двигался в заданном направлении. К вечеру как мне объяснили, я должен был увидеть отару Даулеткерея. Так оно и случилось. Когда солнце уже садилось, увидел отару на одном из пригорков. Я не сомневался, что это стадо Даулеткерея. У меня гулко стучало сердце – я просто был окрылен радостью. Самого чабана и собак я пока не видел. Раздвинул кусты можжевельника – вижу дерево, под ним сидит маленькая старушка. Приблизился к ней и сразу узнал мать – как она изменилась! А ведь в моем воображении она была совсем другой – такой, какая я видел ее в последний раз, еще мальчиком. Совсем молодой женщиной, с длинной девичьей косой…

Я смотрел и смотрел на крохотную старушку – жадно, будто в эти несколько минут собирался впитать ее новый образ весь до мелочей, до самых крохотных черточек. В эти-то минуты я и понял, кто хранил меня от смерти, – она! Она молила Бога оставить меня в живых. Это она в ту минуту, когда я был на волосок от смерти в карцере, вошла ко мне, смыла с моего лица кровь и дала напиться. Это она прошептала мне: «Не умирай, сынок, дай мне хоть раз увидеть тебя живым! Не сопротивляйся этим зверям. У них власть, им ничего не стоит убить тебя. Послушай меня, мой мальчик. Я сохранила тебя от фашистских пуль на фронте, а перед этими палачами я бессильна. Перетерпи еще раз унижение, разве тебе привыкать – но не сопротивляйся, дай мне увидеть тебя живым!»

Так говорила она мне тогда, а сейчас, рано состарившаяся от горя и разлуки, сидела прислонившись к стволу дерева и читала книгу. «Мама…» – еле выдавил я из себя. Книга выпала из ее рук. Ко мне бросилась собака, принялась обнюхивать меня, залаяла. Мать повернулась в мою сторону и поправила маленькие, круглые очки. «Мама!» – ноги мои подкосились, и я рухнул на колени. «Сынок!» – прошептала мать и бросилась ко мне.

Вот такую сцену застал Даулеткерей, выйдя из юрты, привлеченный собачьим лаем. Это был крепкий мужчина среднего роста, с длинной бородой. Все эти годы он заботился о моей матери – она стала ему родным человеком. Никогда мне не забыть эту его доброту!

Назавтра же он оповестил все ближние аулы, что у Надежды нашелся сын, и устроил самый настоящий той. Много собралось людей, все обнимали меня, но никто не спросил где я был все это время.

Даулеткерей сидел в тени юрты на толстых одеялах, по всему чувствовалось, что он правит застольем. Очевидно, это он велел, чтоб меня не беспокоили лишними расспросами. Лицо матери разрумянилось, я с тоской замечал в ее глазах тот холодный свет, который потом часто заставлял меня вздрагивать, свет, который остался с ней до конца ее жизни. Я погладил ее руку: «Теперь все будет хорошо, теперь мы всегда будем вместе…» – «Да-да, – ответила она, – дай нам Бог сил, и дай Бог мне умереть раньше тебя…» – «Что ты, мама! Мы будем жить долго – наша жизнь с тобой только начинается! Мы еще поедем в Пензу, в наш родной Никольск!» – «Хорошо, сынок, – вздыхала мать. – Хоть бы краешком глаза взглянуть на родные места».

У Даулеткерея было восемь детей: пятеро сыновей и три дочери. Трое из пятерых не вернулись с войны. Двое дошли до Берлина. Старший из них, Бокай, умер в магаданских лагерях. А Токаю было бы сейчас сорок два. По старым казахским законам он женился на вдове своего старшего брата. Умный это был обычай – не оставлять вдову, не отдавать ее в чужой род. У Нуржамал было двое детей от Бокая, а от Токая она рожала десять раз! Я был поражен: она была красавица, лет ей было чуть за сорок – и двенадцать детей! Старшие только-только начали ходить в школу, а младшенькие еще кормились грудью. Вот такой большущей семьей жил чабан Даулеткерей. В этой семье и мне нашлось место – тепло меня казахи приняли к себе. Сам Даулеткерей довольно-таки сильно горевал о своей бабушке – она умерла незадолго до этого.

Тем летом я изъездил вдоль и поперек этот край – вдруг стало казаться, что здесь-то я и родился, среди этой красивой природы, среди этих славных людей – казахов, которых сильно полюбил. Наверно, Даулеткерей, взяв меня с собой, во многом и преследовал эту цель. Хотя я бы не сказал, что он был мне понятен во всем. Однажды мы остановили коней и он указал плеткой вдаль: «Там китайская граница. Много осталось в Китае моих братьев, моих родственников». Он слез с коня, встал на колени и стал читать молитву…

Все лето я провел с Даулеткереем, но расспросить его о сыне Бокае так и не решился. Об аресте отца рассказал мне Сайлау, внук Даулеткерея, тот самый, что ныне работает директором совхоза, который совсем недалеко отсюда.

«В сорок девятом году ваша мать, дядя Семен, серьезно заболела и слегла. Девять лет лагерей подорвали ее здоровье. После рудников она приехала к нам сюда, на Алтай, вся истощенная. И если бы не дедушка, к которому ее направили помощницей, – верная была бы ей смерть. Так что ничего удивительного не было в том, что она заболела и слегла. Весной к нам на зимовку приехали два гэпэушника, или как их там, – эмгэбэшника… Тетя Надя сразу, как только освободилась, стала рассылать письма в разные инстанции – она разыскивала мужа и вас, дядя Семен. Видно, это очень не понравилось, кой-кому. Они дико орали на нее, а потом стали просто издеваться над ней – выкручивать руки. Как назло, в это время никого не было дома, кроме нас – детей, взрослые были в кошаре. Тетя Надя жутко кричала от боли, плакала. Скоро вернулся отец: «Что вы делаете! Она же больная – пощадите ее!» – «Пошел вон!» – ответили ему. Отец молча вышел. Сейчас я не помню, о чем они расспрашивали тетю Надю, не помню, что она отвечала. Видимо, она отвечала не то, что было им нужно. Они ее, босую, раздетую, вывели на улицу. А было еще холодно, снег только-только начал таять. Они заставили ее бегать вокруг юрты, а сами курили. Мы смотрели в окно. С маленькой Балкен вдруг началась истерика. Вслед за нею заплакали мы все. Из кошары торопились к дому дедушка с бабушкой и дядя Токай. Они подбежали к гэпэушникам, и дедушка стал что-то говорить одному из них. Тот схватил его за бороду и пригнул к земле. Я рванулся к дедушке – выскочил, подбежал и обнял его. Задыхаясь, тетя Надя крикнула: «Не трогайте их, они ни в чем не виноваты! Ата! Идите домой, я прошу вас!» Тот, который держал за бороду деда, крикнул ей: «А ну беги, сука! Живей работай ногами!» Отец приблизился к ним: «За что вы издеваетесь над больной невинной женщиной?» – «Это она невинная? Да ты знаешь, что она враг народа! – заорал долговязый и рябой. – Беги быстрей, кому говорят! – И он выстрелил в воздух; потом повернулся к отцу: – А ты что защищаешь ее, стерву? Да мы тебя самого, дурака, внесем в список как врага, понял ты?» «Я – враг? – опешил отец. – Да ты знаешь, что мы с братом дошли до Берлина! А где в это время ты был, шакал?» Тетя Надя упала и не поднималась. Моя мать подбежала к ней, но рябой пнул мать в грудь. Мать охнула и сама опустилась на землю – глаза ее были широко раскрыты, она не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Разгневанный отец ударил рябого – тот упал. Отец подобрал его наган и ударил им второго по голове. Гэпэушники побежали к своим лошадям. Отец поскакал за ними. Дедушка кричал ему: «Остановись, сынок!» – но отец ничего не слышал. К утру эти двое вернулись, и, конечно, не одни. Отца забрали, больше мы его не видели. Даже не знаем, где он похоронен».

Вот такую историю мне поведал Сайлау. Семен Архипович глотнул остывшего чаю. «Трудно дается ему этот рассказ, ох как трудно», – подумал Кахарман. И словно бы угадывая его мысли, Семен Архипович проговорил:

– Да, Кахарман, столько ужасов пережили люди в те годы! Да еще и непонятно: всю мы чашу испили или нет? Что нас ждет завтра? Не очень я верю в нынешних людей – они тоже мне напоминают зверье, только в те годы негодяй орудовал более откровенно, а нынче звериный оскал скрыт под маской благопристойности…

Болезнь у матери стала обостряться. Жена Даулеткерея не отходила от нее как от родной дочери. Потом мне мать рассказывала: ей было очень тяжело. Но мучилась она не столько от болезни, сколько от того, что из-за нее невинно пострадал другой человек, Бокай. Она рассказывала, что молила бога: Боже, верни Бокая! Кто я – лучше возьми мою душу, но верни Бокая. У него старые родители, жена, дети. Я ни в чем не провинилась перед тобой, господи, так исполни эту мою просьбу, верни его! Нет, не вернул он Бокая. Ясно, гэпэушники его самого объявили врагом народа, засадили в лагеря и сгноили его там. Так и прожила она с тяжелым камнем на шее – всю жизнь!

К тому времени на Зайсан переехала Марзия. Весь Зайсан полнился слухами о ее целительском мастерстве. Даулеткерей привез ее к нам – она-то и поставила мать на ноги. Первое, что она немедленно посоветовала ей при ее туберкулезе, – пить кумыс – кобылье молоко. Потом Марзия взяла с собой всех детей, что были в доме, и отправилась с ними в горы за нужными травами. В следующие дни она, прощупывая пульс, твердила матери: «Надя, слишком много у тебя на сердце тяжести. Освободи его – думай только о том, что тебе надо выздороветь, и тогда мои травы помогут тебе». Мелко истолченную траву – вернее отвар – Марзия давала пить матери три раза в день. Через неделю ей стало лучше – болезнь стала отпускать ее. Марзия раскинула на бобах: «Хоть и не легко будет тебе, Надя, справиться с болезнью – но справишься, и жизнь у тебя будет еще долгая. Чудится мне голос молодого беркута – будет у тебя большая радость, но не скоро…» – «Дай-то бог, чтобы сбылись твои слова, – отвечала мать. – Орел – мой сыночек, значит, жив он?» – «Жив он, Наденька, жив. Под – ним голубая вода, перед ним – долгий путь, но путь этот ясен и ведет к тебе». – И Марзия стала собирать бобы. «А муж мой жив, скажи, Марзия!» – «Не буду скрывать, – с печалью проговорила Марзия. – Нет его в живых…» – «Чувствовало мое сердце!» – воскликнула мать. «Но тебе надо крепится, – стала успокаивать Марзия. – Ты должна выздороветь, если хочешь увидеть хотя бы сына. Не забывай, ты должна дожить до встречи».

И мать стала поправляться: вскоре стала выходить на улицу, подолгу сидела на воздухе, на солнце. Сайлау и Балкен очень к ней привязались – сколько она перечитала им сказок и на русском, и на казахском языках! Трехлетняя Балкен уже в три года читала и писала по-русски! Она же научила их играть в шахматы. Один из сыновей Такая сейчас мастер спорта по шахматам, живет в Алма-Ате. А у Балкен – первый разряд, чемпион области среди женщин.

Вскоре пришла весть о смерти Бокая. Токай поехал в Сибирь за телом брата. Тела, конечно, не получил – лагерное начальство даже разговаривать с ним не стало.

У матери повторился нервный шок, она снова легла. Как в бреду она повторяло себе: «Все несчастья в этом доме из-за меня. Он умер, а я жива. Я не имею права жить – я тоже должна умереть. Только тогда простит меня бог, простит Даулеткерей, простит Толкын-апа, простит Нуржамал, простит Токай, простят Сайлау и Балкен. Простите меня, добрые люди! Кто бы тронул вас в этом богом забытом, никому ни нужном ауле, ели бы не я?» Она и сама потом не могла в точности повторить эти свои бредовые, навязчивые мысли. Когда к аулу подъехала еще одна повозка, в который громко рыдали родственники, мать встала с постели, вышла из юрты и пошла куда глаза глядят. «Я должна умереть! – повторила она себе. – Я не имею права жить!» Она шла долго, к вечеру выбрела на какой-то шалаш, присмотрелась – это были сенокосные поля Даулеткерея. «Как я далеко ушла!» – испугалась она, но тут же подумала: ей теперь все равно, чем дальше – тем лучше. Вошла в шалаш, бросилась на сено и стала плакать. Незаметно для себя уснула. И вот какой приснился ей сон.

Приснилась ей душа Бокая – так это поняла мать, потому что самого Бокая она не видела, а слышала только его голос. «Надя, здравствуй, – сказал этот голос. – Как ты оказалась в этом шалаше далеко от дома – что еще за чудеса?» – «Мне надо умереть, Бокай, – ответила мать. – Я не имею права жить после того, как не стало тебя…» – «Я запрещаю тебе так думать! – ответил гневно Бокай. – Слышишь ты меня, сестра? Запрещаю! – И продолжал спокойнее: – Рассуди сама: теперь мне никто ничем не может помочь. А то, что придумала ты – просто смешно!» – «Что же мне делать, брат! – вскричала мать. – Как же мне жить дальше?» – «Если хочешь мне помочь, если ты любишь меня, Надя, – прими близко к сердцу моих детей: Сайлау и Балкен. Вот такая у меня просьба – Сайлау и Балкен…»

Мать проснулась в испуге. Была уже ночь. Бредовые мысли не оставляли ее – словно невменяемая ходила она около шалаша и бормотала: «Только и всего?! Легко же ты хочешь отделаться от своего греха! Знай, Надя, нет тебе пощады! Умри! Умри! Умри!» Стало светать. Приметила в траве какую-то веревку, прижала к груди. Ее осенило: «Это знак. Знак мне». Спустилась к ручью, который протекал недалеко. У ручья росло большое дерево – она привязала веревку к толстому суку. Потом умылась в ручье – теперь она была чистая не только душой, но и телом для того, чтобы отправиться в другой мир. Она встала на опрокинутое ведро, которое предварительно принесла из шалаша, сунула голову в петлю и шагнула в воздух. Веревка, всю зиму пролежавшая под снегом, лопнула, не выдержав тяжести. Даулеткерей искал ее всю ночь по степи. Потом сообразил про шалаш и утром был там. Он нашел плачущую мать у ручья, привез домой.

– Вот так она осталась жить, – грустно улыбнулся Семен Архипович. – С разрешения Бокая, можно сказать…

Через два года я уже свободно говорил по-казахски, благодаря Токаю. Не только говорил, но и пел казахские песни. Голоса у меня особого не было, потому я любил петь на просторе, в одиночестве, для себя.

Даулеткерей научил меня кузнечному делу, которым сам владел очень хорошо. Когда приходил черед пасти отару Токаю, я оставался дома, помогал по хозяйству Даулеткерею. У него была небольшая кузница на окраине аула, где мы проводили много времени. Отец Даулеткерея был известным в этих краях зергером – мастером по золоту и серебру. Как-то, разглядывая подарок Кудайбергена, Даулеткерей сказал: это не наш орнамент, не найманов – это ковка мастеров из племени тобыкты. «Тонкая работа, – одобрительно качал головой Даулеткерей. – К знаменитому Кунанбаю стекались в аул видные мастера – кто-то из них и сработал этот великолепный пояс». А когда я подарил ему этот пояс, он растрогался, повесил его над своим изголовьем, наказов: «Когда умру – заберешь его обратно». Я не стал забирать, оставил его Токаю.

Как ни хорошо мне жилось у Даулеткерея, а все равно стало тянуть в город, к людям, к шумной жизни. Я стал предлагать матери переехать в город – я бы пошел работать на завод, ничего, вдвоем бы прокормились. Мать к тому времени уже реабилитировали, но уезжать от Даулеткерея ей не хотелось – очень она привязалась к старику. К тому же ей постоянно надо было пить кумыс для поддержания здоровья – а откуда в России кумыс?

Но как сильно она пустила корни в казахскую землю, я узнал позднее – после того, как мы побывали в Пензе, то есть в родных местах. Деревенька наша зачахла совсем – всего три старушки осталось в ней. Бабы Марфы давно уже не было на белом свете. Печально смотрели мы с матерью на заколоченные дома, на дворы поросшие бурьяном. И такая картина была во всей округе – по всей нашей Пензенской области. Больно стало у меня на сердце за нашу Россию – показалась она мне похожей на этих трех дряхлых старушек: забыта, заброшена… Еще тяжелее было все это видеть матери – по дороге она то и дело всплакивала, тяжело вздыхала. Поехали в Никольск. Хоть и мал городок, а ведь был когда-то знаменит на всю Россию – славился своим стекольным заводом. Могилы ее родителей, конечно, не нашли – столько лет прошло! Пошли в местный музей. В музее мать заметно повеселела – подолгу стояла у каждого экспоната у стекла. Она знало историю каждой вещи здесь, и меня это не удивило, ведь ее отец был на этом заводе мастером не последней руки. Мы подошли к любопытному изделию – вещь эта называлась «Стакан с мухой». Мать стала рассказывать: «Престарелый князь Бахметьев – владелец этого завода – очень огорчался, что его единственный сын крепко пил. Князь боялся, что после его смерти дело развалится, что пропьет его вчистую. Собрал он своих мастеров и поделился с ними своей озабоченностью. Конечно, всерьез никто не взялся советовать чего-либо князю, но один из мастеров предложил отлить стакан с изображением мухи. Забавность этой вещи заключалась в том, что если наполнить его жидкостью – муха начинает шевелить лапами как живая. Молодой князь пить, естественно, не бросил. И Бахметьев подарил свой завод племяннику Оболенскому…

А вот два совершенно одинаковых кубка – у них тоже интересная история. Бахметьев привез один из таких кубков из Парижа и стал укорять своих мастеров – вот, мол, какие вещи делают в заграницах, а вы что же? Тогда один из старых стеклодувов попросил этот кубок у Бахметьева на три дня. А через три дня перед князем стояли два совершенно одинаковых кубка. Как ни вглядывался князь, а понять не мог, где заграничный, а где наш – отечественный. Дали на химический анализ, но так и не смогли выяснить, какой французского мастера, какой – русского. С тех пор эти кубки всегда вместе».

Вот что рассказала она мне в музее, преображаясь на моих глазах – лицо ее было счастливым, даже морщины на какое-то время разгладились. Вот ведь как возрождается, как воспаряет душа человека, когда он говорит о прошлом прекрасном времени!

Но недолго я радовался этому. Вышли из музея и нас обступила теперешняя жизнь – тревожная. Расхлябанная, похожая во многом на пир во время чумы. И не, в переносном смысле слова – практически в прямом. Весь Никольск кишел пьяным народом – а ведь был будний день. Пьяные были у магазинов, на улицах, в каких-то канавах – мне даже показалось, что сам этот городишко совершенно пьян: какой-то весь серый, неказистый, вкривь и вкось разбегающийся домишками по косогорам. А вокзал! Да он просто набит был какой-то наглой, бесшабашной пьянью – жутко было смотреть! Мы с матерью ждали автобуса на Пензу. Пьяные эти мужички шастали туда-сюда – у них за пазухами были хрустальные вазы, салатницы и даже люстры, небольших, конечно, размеров! И вазы, и салатницы, и люстры отдавались за бутылку водки! Было много кавказцев – они скупали все это и торопились к своим машинам, потом возвращались и снова бежали с полными руками к багажникам. Один из мужиков подошел к матери: «Мать, всего за пятерку! Возьми, не пожалеешь!» – «Мне стыдно покупать чужую честь, да еще так дешево», – холодно сказала мать и отвернулась. Она расстроилась совершенно. Мужичок стал оправдываться: «Это же не ширпотреб – это моя ручная работа! А свою работу продаю, за что хочу. – И он стал совать вазу мне. – Не хочу отдавать этим печеным. Хочу, чтоб по-душевному было – только русскому человеку! Они весь Кавказ завалили нашим хрусталем! У нас – за пятерку, там – за пятьсот. Покупают нас, можно сказать, с потрохами. – Он сильно шатнулся. – А я выпить хочу, слышь, браток. Бери, не пожалеешь».

В самом деле, она отличалась чем-то необычным, эта ваза, – легкими, четкими линиями, каким-то странным орнаментом, мгновенно создававшим настроение. Я протянул мужичку десятку, положил вазу в сумку. «Подожди меня здесь», – сказал мужичок и исчез. Вернулся он быстро, с продолговатой коробкой в руках. В коробке была хрустальная женская фигурка. И снова меня удивила знакомая рука мастера – снова мгновенно во мне родилось знакомое настроение: неопределимое в деталях, но совершенно четко мною осознаваемое, пусть на короткие минуты, но обогащающее душу. Мужичок понял, что, и фигурка мне понравилась. «Давай еще пятерку и бери». Я протянул ему пятерку и трешку. Лишняя трешка его удивила, он почти, что бросил ее мне в лицо, резко сказав: «Я мастер своего дела, а не попрошайка!»

В общем, мать вернулась из поездки по родным местам сильно угнетенная. «Нет уже России! – повторяла она. – Куда она катится, боже!» Это говорила она до конца своих дней. А со мной у нее вышел такой разговор: «Поезжай один, Семужка. Я останусь с Даулеткереем. И старику трудно без меня, и мне без него худо. Зря ты возил меня в Никольск, в Пензу – теперь я окончательно поняла, что боюсь России, хотя и жалею ее. А ты молодой, поезжай, может, там и женишься – не буду мешать тебе жить».

Приехал я в Усть-Каменогорск и в аэропорту задумался: а куда бы мне поехать? Решил – махну на Урал, подальше от родных мест, на которые уже насмотрелся. Выбрал Свердловск – самый большой город на Урале. Пошел работать на завод, кончил техникум и в самом деле женился. Хорошая мне попалась женщина – веселая, энергичная. Тоня, Антонина – так ее звали. Правда, была она разведенная, но дочерей ее полюбил как родных. Сейчас они обе замужем, одна живет в Алма-Ате, другая уехала в Караганду.

Чудно устроен человек, Кахарман, жить бы и жить мне в Свердловске – хорошо ведь все пошло! Нет – потянуло в Зайсан, Стал беспокоиться за мать – будто бы бросил я ее. Тоня уловила мой душевный разлад, я поведал ей о своих переживаниях. Решено было, что я беру отпуск и еду к матери. Я стал расхваливать Тоне Алтай, предложил: поехали вместе, чего я один? А она мне сказала вот что. «С тобой, Семен, – хоть на край света. Можем и навсегда – почему бы нет? Сейчас Люда кончает школу. Поступит в техникум, оставим ей квартиру и уедем». «Ты серьезно?» – спросил я, пораженный: никогда бы не мог подумать, что меня могут так сильно любить. «Вполне! – ответила она, засмеялась и крепко поцеловала меня. – Ну что я буду делать без тебя в этой жизни, подумай сам».

Поехал я на Зайсан. Приехав, узнал, что мать теперь живет в Усть-Каменогорске: получила там квартиру. Даулеткерей сильно сдал, все больше лежал, но к столу, который собрали в честь меня, сел. Дети подросли. Сайлау и Балкен, естественно, тоже жили в Усть-Каменогорске, с моей матерью – и тот, и другая поступили в институты. «Кто же дал ей квартиру? – удивился я. – Что за чудеса?» – «Случаются иногда», – загадочно улыбнулся Даулеткерей и поведал мне вот что.

Прошлой зимой как-то заехал к ним Первый секретарь обкома Протазанов. Увидел мою мать и поинтересовался, как она попала сюда. Мать поведала ему историю своей жизни. «Отец мой был мастером-стеклодувом, – рассказывала она про своих родителей. – В городке Никольские был когда-то известный на всю Россию стекольный завод…» – «Почему же был? – удивился Протазанов. – Он существует и сейчас». – «В самом деле, всего лишь существует, – ответила мать. – Не так давно возил меня в Никольск сын. Измельчало там все: люди, нравы. Нет там, кстати говоря, и коммунистов старой закалки…» – «А чем старые коммунисты отличались от теперешних?» – спросил Протазанов, и видно, не без задней мысли: наверно, он приглядывался к ней, взвешивал ее. «Они были чистыми. К ним грязь не приставала. Потому-то они и были расстреляны, загублены в лагерях. Чего далеко ходить: мой муж был председателем колхоза. Его расстреляли в тридцать седьмом. Вся моя жизнь прошла под зловещим знаком: жена врага народа»

В общем, многое из ее жизни узнал Протазанов, был покорен тем неженским мужеством, с которым она долго несла крест своей жизни. Но больше всего он поразился ее уму, образованности. «Мне в жизни, – ответила мать, – ничего другого не оставалось, как читать книги. – Она невесело усмехнулась. – Запрещалось все в жизни, но читать почему-то – нет». И она стала рассказывать о тех книгах, которые читала она, пока работала чабаном у Даулеткерея. «Да ты и сам знаешь, – восхищенно сказал чабан. – Ты сам видел эти горы книг – много лет она их выписывала из Москвы на мое имя. Уезжая, она всю библиотеку увезла с собой – для Сайлау и Балкена, а может, и твоим внукам они сгодятся…» Уезжая, Протазанов спросил, не будет ли у нее какой-нибудь просьбы к нему. – «Я чувствую, Надежда Павловна, перед вами вину – мне очень хочется сделать вам что-нибудь хорошее: вы многое заслужили». – «Уважаемый товарищ секретарь, – ответила мать. – Не может быть никакой вашей личной вины передо мной. Во всем виновата система. Я слышала о вас, что вы принципиальный, честный человек. Так оно оказалось на самом деле – пусть это будет мне маленьким подарком». Он положил руки на плечи матери и улыбнулся: «Это все так, Надежда Павловна, – но этого так мало!» Мать ответила: «Чего мне надо? Я уже стара и больна, жизнь моя идет к исходу. Я давно живу в семье Даулеткерея – ему я стала дочерью, Токаю – сестрой, а его детям – бабушкой. Всем этим людям я обязана своей жизнью. Даулеткерей сызмальства пас скот – сначала байский, потом колхозный. Дети его погибли на войне, Бокай – в лагерях. Его дело стал продолжать Токай. В годы войны он был награжден орденом Красной Звезды, но за тридцать лет своей честной чабанской жизни не отмечен даже грамотой. Вот достойные люди! Вот люди, которых надо замечать!» Протазанов выразительно посмотрел на директора совхоза и секретаря райкома: «Товарищи, как же это так получается?» Мать моя тоже с укором посмотрела на них: «Давайте будем понимать вещи глубже. Если не замечать достойных людей, не поощрять их – скажите, какими вырастут наши дети? Если не замечать чабанский труд – этот труд может просто-напросто выродиться. Давайте же будем относиться к каждому человеку так, как он того заслуживает». Протазанов задумчиво проговорил; «Сложны проблемы сегодняшнего дня, это, безусловно, а думать о завтрашнем – еще сложнее… Я недавно назначен к вам в область. Думаю, что сейчас наведем порядок в промышленности, затем возьмемся за сельское хозяйство… Почему Токай не представлен к награде?» – обратился он к секретарю райкома. За него ответил директор: «У Токая трехклассное образование. Мы выдвигали его на орден, но райком завернул наши бумаги, объяснив, что малообразованные люди не могут представляться к высокой награде». Протазанов зло усмехнулся: «Ох, и умные же люди работают у нас в райкоме! Значит, пасти овец – образования не нужно, а получать награду – подавай образование? – Он снова сердито посмотрел на секретаря: – У вас в райкоме, как я знаю, немало орденоносцев может, они в таком случае переквалифицируются в чабаны? – Он снова обратился к директору. – На твоем месте другой давно бы предложил Токаю закончить десятилетку…» – «Подходил к нему не раз, – стал оправдываться директор. – Предлагал, уговаривал – ни в какую!» – «Долго ж ему в таком случае придется ждать награды!» – усмехнулся снова Протазанов. Секретарь и директор совхоза переминались с ноги на ногу, не зная, что ответить.

Прощаясь, Протазанов еще раз обратился к моей матери: «И все-таки, Надежда Павловна, вижу – какая-то забота лежит у вас на сердце. Откройте ее мне – как знать, может, удастся чем-нибудь помочь?» – «Боюсь обременить вас…» – смущенно проговорила мать. «Какие пустяки! Какой же я коммунист, если не буду вникать в людские заботы?» И мать тогда решилась изложить Протазанову свою просьбу. «Я бы хотела отблагодарить этих людей – дать их детям хорошее образование. А как это сделать, не переехав в город – хотя бы в Усть-Каменогорск? Поймите, если уж я решилась обременить вас, то делаю это не ради себя, а ради детей этих чудесных людей, которым обязана жизнью». – «Понял вас, Надежда Павловна! – улыбнулся Протазанов. – Прямо сейчас напишите заявление, я увезу его с собой и очень скоро дам вам знать».

Он сдержал свое слово: матери предоставили в Усть-Каменогорске трехкомнатную квартиру, и она вместе с Балкен и Сайлау переехала туда. Недавно Нуржамал вернулась оттуда – помогла им обустроиться. Квартира большая, в центре города. «И все это благодаря Наде», – повторял Даулеткерей. «Пора и ей пожить по-человечески», – присоединился к разговору Токай. Как я был рад за нее, Кахарман! Ведь больше сорока лет она прожила в людях – теперь у нее был свой угол, чего еще желать! Наверно, сам бог помог ей искупить вину перед Даулеткереем и Бокаем, Бог – он все видит! Никто не избежит божьей кары, но и доброму человеку бог воздаст по заслугам – рано или поздно.

Я двинулся в райцентр, чтобы немедленно ехать в Усть-Каменогорск повидать мать. Даулеткерей дал мне иноходца – вот уж что порадовало меня: отвел душу! Мчался по степному простору и ликовал: здесь мне надо жить, только здесь! Какого рожна я полез в город, в этот тесный муравейник?!

Далеко смотрела мать – не стала тогда меня неволить; решила, что рано или поздно выберу сам между городом и степями. Вскоре показалось озеро. «Зайсан!» – вздрогнуло мое сердце. И рассудил я таким образом: если тянет меня большая вода, не остаться ли мне на Зайсане? Не рыбаком, так мотористом. Построю здесь дом, возьму к себе детей Токая, воспитаю, дам им образование – а почему бы нет? Приехал к матери, стал советоваться с ней. Очень сильно мое решение взволновало мать – она была просто счастлива. Решено! Следующей весной переехал. Стал строить большой дом, о котором мечтал. С первого дня и Даулеткерей, и дети Токая взялись мне помогать. Поставили его в три месяца! Приехали жена, дочери. Созвали той. Даулеткерей по-отечески поцеловал меня в лоб: «Золотые руки оказались у тебя, Семен! Дом твой – один из лучших в Зайсане! Пусть будет в этом доме много радости, много детей – да поможет Аллах. Аминь!»

Антонине тоже нравилось здесь – чистый алтайский воздух, первозданная природа – кто бы отказался от этого? Только с одним она не могла свыкнуться в первое время: с тем, что я говорю на казахском языке. «Да не казах ли ты, Сема?» – недоверчиво спрашивала она. Я отшучивался: «Как тебе больше нравится». Ее тоже хорошо приняли в семье Даулеткерея; понравилась она и моей матери. На Зайсане в те годы русских было много – Антонина не скучала, впрочем, дружила она охотно и с казашками. Потом начались волнения на китайской границе… Я смотрю сейчас и думаю: раньше казахов называли кочевниками, а теперь кочевниками можно назвать нас – русских. Никакой другой народ не бросает так легко отчие могилы, как делаем это мы – русские! И в то же время мы любим одергивать те народы, которые верны своим традициям – национализм, кричим мы!

– А где же теперь ваша Антонина, Семен Архипович? – тихо спросил Кахарман.

Рыбак вытащил из пачки папиросу и постучал по столу.

– Брат Кахарман… Чуть ли не в одночасье я похоронил своих близких: Даулеткерея, мать и Антонину. Случилось это в последние три года. Все они умерли от рака. А ты что-то совсем не пьешь. Выпей за упокой души – хорошие они были люди, тяжело мне без них… Да и ужин, наверно, готов – Балкен заждалась.

Они вышли из дому – чувствовалось, что мороз крепчает: дул сильный холодный ветер.

– Как-то там Токай перебивается? – озабоченно сказал Семен Архипович, всматриваясь в тьму. – Ты, Кахарман, сейчас мечешься – понимаю твое состояние. Иначе не стал бы тебе рассказывать все это. Хочу посоветовать одно: хорошенько думай, прежде чем действовать. Не торопись – иначе будешь жалеть. Да и нельзя тебе по-другому. Весь аул слышал о тебе, а твои земляки смотрят на тебя очень уважительно – негоже будет, если и ты начнешь блуждать, падать. Людям нужна путеводная звезда – хоть бы одна, Кахарман.

– Я уже все обдумал, Семен Архипович.

– И все-таки не спеши устраиваться на работу. Давай-ка завтра отправимся к Токаю, на зимовку. Тебе нужно побыть одному. Тебе нужны, как говорится, положительные эмоции. У него есть хорошая для нас работа: будем чистить кошары. Да и Токай будет рад…

– Ни разу мне не приходилось резать кизяк. Я готов!

Но назавтра ветер усилился – отправляться к Токаю было небезопасно, и они решили пока отложить поездку. Теперь у Кахармана было достаточно времени еще раз обдумать свое нынешнее положение. Его земляки на Зайсане, конечно же, не могли согласиться с тем, что Кахарман намерен пойти в простые рыбаки. Кахарман понимал: они хотели бы его видеть одним из местных руководителей, тогда бы они чувствовали его заботу, его участие – им было бы легче. Но вряд ли они знали, как Кахарман устал от жизни, устал быть так называемым руководителем. Неудивительно: мало ли он потерпел поражений? Теперь у него не было веры в справедливость. Стоило ли ему биться, если не было вокруг правды?

В один из метельных дней к Семену Архиповичу зашла Марзия. Семен Архипович слесарничал, Кахарман лежал с книгой. Марзия села.

– Кахарман-жан, я пришла к тебе по делу. Люди хотят видеть тебя в числе руководителей. Не очень-то ты слушай их! Я их понимаю, но понимаю и тебя: тебя сильно, очень сильно потрепала жизнь и быть руководителем тебе сейчас – соль на раны. Ты хочешь очистить свою сомневающуюся душу? Делай, как подсказывает тебе сердце. А оно у тебя устало, оно нуждается в отдыхе…

Кахарман в порыве чувств обнял Марзию:

– Как вы угадали все мои мысли, Марзия-апа! Спасибо вам, апатай! – На сердце у Кахармана полегчало.

– Я пришла пригласить вас с Семеном ко мне на ужин. Там и поговорим об остальном.

Редкой чуткости человек, наша Марзия, – задумчиво заметил Семен после ее ухода.

XI

На побережье этой осенью захолодало быстро, что прибавило людям забот. Верблюд Насыра, на котором возили в Караой питьевую воду, после августа занемог, как-то быстро сдал и околел. Ничего не оставалось другого, как взять в работу верблюжонка Есена – молодого, бестолкового, который бежал от упряжки как черт от ладана. Несколько раз в пути он разносил повозку вдребезги, и старая Жаныл плача возвращалась домой без воды. Тогда за дело взялся Муса. Почувствовав мужскую руку, верблюжонок покорился, а Муса на некоторое время превратился в водовоза.

Насыр долго не мог оправиться после похорон Акбалака. Его свезли в областную больницу, но, даже после лечения, он не чувствовал себя вполне здоровым и первое время только и делал, что целыми днями валялся у печи, кряхтел, читал прошлогодние газеты да углубленно вникал в старый, потрепанный Коран. Но не исцеляла его душу эта великая книга! Чем больше он вчитывался в пожелтевшие страницы, тем более и более терялся в догадках: как жить ему дальше? Что делать? Молчала книга. Он прятал ее в холщовый мешок, отправлялся посидеть во дворе. В первые дни после его возвращения еще было тепло. Здесь, на скамеечке, он временами вспоминал то ужасное видение. Теперь ему казалось, что это были не дети, а скелеты всех тех умерших людей, которых он знал в своей долгой жизни. Смотрел на них со страхом. Они приветливо кивали ему, кланялись; некоторые задерживались, чтобы перекинуться с ним парочкой слов.

«Здравствуй, уважаемый Насыр, здравствуй. Настал день – вот мы и встретились…» «Насыр, ты жив? Да продлит Аллах твои дни». Слышались и печальные вздохи: «Теперь все равно, все едино: жизнь, которой живут и Насыр, и Муса, и другие аксакалы, – разве это жизнь?» «Настает и их смертный час. Но страшна будет эта смерть: они умрут вместе с морем…»

Широко открыв глаза, смотрел Насыр на покойников – ужас леденил душу Именно тогда он понял, что смерть моря неизбежна и все идет к тому. Эта мысль вспыхнула в его мозгу словно молния. Вспыхнула – и горячим, всепожирающим огнем вдруг обожгла ему висок. Около двух месяцев пришлось проваляться Насыру в областной больнице. Дочь, видя, как плохо у отца на душе, вызвалась было дать телеграмму Кахарману, но Насыр воспротивился: «Не надо его беспокоить. Ему своих забот хватает…» В самом деле, свой недуг он считал пустяком в сравнении с тем душевным неустройством сына, которому он придавал серьезное значение, – по себе знал, что это такое.Первое время после возвращения ему помогала добираться до лавочки Корлан, она же и забирала его с лавочки, когда старик того требовал. Насыр звал ее, когда вдруг начинала кружиться голова или поташнивало. «Что же ты маешься в такую-то духоту?» – корила его Корлан; помогала ему подняться, и они отправлялись в дом.В середине ноября, когда по всему побережью ударили внезапные заморозки, когда задули пронизывающие песчаные ветры, вернулись с Балхаша рыбаки. Веселее стало в Караое. Вернувшимся мужчинам рады были и дети, и жены. В такую пору рыбаки, возвратившись в родные дома, недельки две отдыхают, потом выходят резать камыш, а в январе, когда сковывает льдом озера и пруды, занимаются подледным ловом – и так до самого марта. Потом начинается кочевка по всему Казахстану – до глубокой осени…На другой день после возвращения рыбаки, прихватив Мусу, зашли к Насыру. Они собирались ехать в Шумген – почтить память Акбалака. Насыр напутствовал их добрыми словами:– Хорошее дело затеяли, джигиты. Жалко, что я не могу отправиться с вами, все еще хвораю…Было решено, что вечером, вернувшись из Шумгена, они придут к Насыру на ужин. Насыр тут же дал указание Корлан:– Возьми-ка в помощницы двух-трех молодух да похлопочите о хорошем угощении. Рыбаки будут с женами, с детьми…– Это какая же прорва людей! – забеспокоилась Корлан.– Да разве сравнишь это с прежними-то временами? Сколько людей осталось в Караое? – успокоил ее Насыр.– И то правда, – согласилась Корлан. – Пусть соберутся, посидят, по полгода не видят друг друга…Насыр привычно углубился в Коран. Он читал: «Поистине в творении небес и земли, в смене ночи и дня, в корабле, который плывет по воде и в самой воде, которой щедро одарил Аллах землю, и в самой земле, на которой водятся всякие твари и животные, и в самом небе, в котором меняются ветра и облака, – во всем этом доброе знамение разумным людям.О люди! Пользуйтесь всем этим, но не следуйте искусам сатаны – ведь он враг для вас явный!Он внушает вам только зло и мерзость и требует, чтобы вы говорили на Аллаха то, чего не знаете.Те, которые не веруют, подобны тому, который кричит на тех, что не слышат ничего, кроме зова и призыва: глухи, немы, слепы они, – и не разумеют!И берегитесь того дня, когда вы предстанете пред Аллахом: всякой душе будет уплачено сполна за все то, что она приобрела: они не будут обижены!Аллаху принадлежит все то, что в небесах и на земле…»Насыр откинулся от книги и, как это бывало с ним теперь обычно, погрузился в глубокое раздумье, шепотом повторяя последние слова: «…принадлежит все то, что в небесах и на земле…»Но вот и наступил вечер, Корлан с молодухами сидела за одним из накрытых столов, чувствовала себя усталой. Стали подтягиваться к дому Насыра принаряженные жены рыбаков с детьми; вскоре вернулись из Шумгена и они сами. Усталые, неспешно расселись они за столами рядом с женами. Насыр оглядел гостей. Было некогда шумно и тесно рыбакам на морском берегу – теперь они разместились в трех комнатушках его дома. Пришла и Кызбала, присела рядом с Корлан. Насыр заговорил:– Дорогие мои земляки! Снова Аллах смилостивился над нами: живыми и здоровыми вернулись наши рыбаки в Караой. Аминь! – Насыр помолчал. – Аминь-то аминь, люди добрые, да кажется мне, что Бог здесь уже ни при чем: он давно уже одинок и бессилен, и нет, наверно, ему дела, живы мы еще или давно мертвы. Не в его это власти теперь: и нас он бросил на произвол судьбы, и от моря отвернулся, нет у него больше сил. Так-то вот, дорогие мои земляки. Но не будем роптать. Худо-бедно, а собрали мы кой-какой стол для вас, давайте возрадуемся тому, что есть, да попросим Аллаха, чтобы не было хуже. Аминь!Насыр провел ладонями по лицу и первым потянулся к еде.– Пусть так оно и будет, Насыр-ага!– Было бы здоровье, вот что главное…– А может и будут лучшие дни, как знать…Под одобрительный шум все последовали примеру Насыра.– С Балхашом творится то же самое, – включился в разговор Камбар. – Совсем там не стало рыбы. К чертовой матери я бы взорвал это Капчагайское водохранилище – ведь вконец оно сгубит озеро! Но начальство наше – будто не понимает этого. Когда же мы все одумаемся, а? Кто нас должен образумить, если теперь и Аллах оставит нас?– Им хоть плюй в глаза, все – божья роса! – вставил возбужденный Есен.Насыр не стал поддерживать разговора, зато, улучив минуту, предложил:– Что же мы все об одном и том же изо дня в день? Давайте-ка взбодримся песней, а, земляки?Казалось, что Насыр обратился лично к Кызбале, ибо та, безучастно сидевшая рядом с Корлан, вдруг встрепенулась и запела сильным, чистым голосом.

Потух в моем сердце огонь, зажженный тобой,

Свет души моей, никого я больше не полюблю!

Рыбаки были поражены: вдруг вспомнили, что Кызбалу в молодости приглашали на все свадьбы. Нравилось людям ее красивое пенье. Насыр усмехнулся, глянув на Корлан и Жаныл:– Что не подтягиваете, кумушки? Вы ведь тоже когда-то неплохо пели…– Господи, да мы уж и слова забыли! – всплеснула руками Корлан.– Все позабывали! – сокрушалась Жаныл. – А вспомните Кызбалу-келин? Каждый встречный-поперечный заглядывался: уж такая была красавица.– И когда это было… – охнула Корлан. – Словно и не было ничего…Она стала подпевать:

Если ты река, я – твоя серая уточка;

Прильнула к воде и пью.

Шили – речка в камышах,

Думай и о нас, родной…

Но лишь махнула рукой – и голос у нее был слабый, дребезжащий, в отличие от Кызбалы, которая, спев эту песню, принялась за другую – прикрыв глаза, раскачиваясь в такт:

Вспомни, Жилал, летний рассвет,

Когда ты провожала меня в дорогу.

«Не жалей, – ты сказала, – врага,

Не знай к нему пощады и жалости.

Слушая Кызбалу, Насыр невольно вспомнил ее мужа Нурдаулета. Тот тоже неплохо пел, и вообще любую песню посреди застолья начинали они: Кызбала и Нурдаулет

Оба берега реки

Заросли дремучим лесом.

Об одном лишь мечтает джигит —

Как любимая выйдет навстречу…»

Так обычно начинал Нурдаулет густым и мягким голосом, голосом, который нравился даже самому Акбалаку. Вспоминая, как пел Нурдаулет, Акбалак частенько сокрушался: останься жив Нурдаулет дети его обязательно стали бы певцами. Что ж делать – первыми, как говорится, гибнут герои. Так оно и случилось на той далекой, проклятой войне – пал Нурдаулет смертью храбрых. И не только он – много сынов Синеморья не вернулось с той войны. И теперь Кызбала, через столько много лет, словно бы опять была с Нурдаулетом и отвечала ему, его голосу:

С детских лет я росла с тобою, любимый,

Почему же теперь я в разлуке с тобой?

Глядя на сумасшедшую, Насыр понимал, что та не придает, конечно же, значения смыслу слов – скорее всего поет по памяти. Но мелодию она вела правильно, словно бы интуитивно выщупывала она ее сердцем в своей душе. Дом Насыра был единственным в Караое, куда она заходила. «А ведь она, наверно, не забыла ни меня, ни Корлан…» – вдруг подумал он. Странно, почему же такая мысль не могла прийти ему в голову раньше?

Кызбала кончила петь так же неожиданно, как вдруг начала петь. Накинула на плечи престарый солдатский бушлат – он сохранился у нее со времен войны – и пошла за дверь. Коза привычно последовала за хозяйкой, которая размашисто шагая, направилась к морю. Насыр невольно вышел следом – было у него сильное желание остановить ее, чтобы та еще хоть немного побыла с гостями. Но нет, не откликнувшись на голос Насыра, она удалялась – шла к берегу под темным сумрачным небом, чтобы ждать на берегу сына Даулета. Кто знает, помнила ли она его? Кто ведает, признала бы она его, если бы вдруг он сейчас вышел из моря и подошел к ней? Никто этого не знает, никому ничего не говорит Кызбала и только вот уже столько лет бродит по берегу и ждет сына. С уходом Кызбалы напряжение у людей спало. Камбар оживленно глянул на Есена:– А ну давай песню Нартая, Есен! Встряхнемся!– Это мигом! – поддержал Есен веселый тон бригадира, взял домбру и заиграл толгау Нартая.Но от внимательного глаза вряд ли ускользнуло бы, что оживление Камбара было скорее наигранным, чем искренним. Тяжелую думу носил он в душе. Сильно похудел за это лето – понимал, что болезнь подступила к нему неотвратимо, что конец его жизни совсем близок. Еще на Балхаше подумывал лечь в больницу, но все как-то откладывал. А сегодня, когда у него хлынула горлом кровь, понял, что теперь уже ничто не поможет ему. Однако старался держаться бодро, что ему более или менее удавалось.За полночь стали расходиться гости. Поговорить с Насыром остались лишь Муса и Камбар. И только тогда Камбар вдруг откровенно признался:– Не буду таиться от вас, аксакалы: надумал своих перевезти в Шумген. Не чужих это мыслей я набрался, не подумайте. Есть на то серьезные личные причины. Да и власти говорят, что никого в Караое не оставят – всех переселят рано или поздно…– Ну это еще мы посмотрим, – довольно-таки сухо ответил Насыр.– Там еще не закрыт консервный цех, да и ближе Шумген к морю, чем Караой. Они говорят, что не тронут Шумген до последнего дня…Видя, что Насыр проникается к нему недобрыми чувствами, Камбар торопливо продолжил:– Сейчас скажу о главном, земляки, о том, что я имел в виду, когда говорил: вот, мол, есть серьезная личная причина… – понизив голос, он глухо проговорил: – Уже на Балхаше я почувствовал, что серьезно заболел. Никому ничего не говорил, но в бригаде это заметили, насильно свезли меня в Алма-Ату показать врачам. Врачи сказали: в желудке опухоль. Об остальном я догадался сам, время упущено, это конечно же рак. Сами знаете, болезнь для наших мест уже привычная. Если протяну еще полгода ладно, а ведь все может кончиться быстрее… Думаю, пока жив, перевезу своих в Шумген.Камбар говорил совершенно спокойно, но после его слов воцарилась какая-то жуткая тишина. Насыр был подавлен. Низко опустил голову, скрывая подступившие слезы. Муса тоже молчал.В сущности, спокойствие Камбара было объяснимо. Он все теперь знал наперед, и оставалось ему одно – достойно встретить кончину, как подобает мужчине, как подобает человеку умному. Пожалуй, было бы бестактностью, если бы Насыр стал сейчас сочувствовать своему давнишнему другу в таком роде: эх, мол, Камбар, и. почему на тебя свалилось такое несчастье? Жить бы тебе еще долго – молодой еще…Это бы обидело бригадира: не ждал он такой жалости от Насыра. Он от Насыра ждал настоящих, совершенно естественных слов. И Насыр нашел их.– Я горжусь твоим мужеством, Камбар. Никто теперь не осудит тебя: переезжай в Шумген, мы поддержим, поможем.Муса согласно закивал забормотал:– Конечно, поможем… Какой разговор…Было видно, что слова бригадира перевернули ему душу. Вот так для трех усталых людей закончился этот день: каждый из них теперь нес в душе тяжкий груз предстоящего горя.Ночью в окна бился холодный ветер – завывая, швыряя пригоршни песка в стекло. Насыр встал с постели, сел, прислонясь к теплой печи, и просидел так до утра. Худое лицо Камбара стояло неотступно перед глазами. За последние несколько лет Насыру не раз приходилось видеть обреченных – тех, кто худел до неузнаваемости в считанные дни. Невольно он сейчас припомнил Акбалака. Что осталось от него – могучего, высоченного мужчина? Высох в одночасье словно щепка – кожа да кости. Теперь такая участь ждала Камбара.За окном развиднялось. Ветер не утихал, а наоборот – становился злее и злее. Это были нещадные ветра Карабаса, которые с приходом осени на побережье начинали властвовать безраздельно, подолгу И все бы ничего, но теперь, когда Насыр каждый день слышал стон умирающего моря, эти ветры казались ему зловещими вестниками новых бед.Под вой ветра Насыр снова погрузился в свои мысли. Но теперь он думал не о Камбаре, а об его отце. Впервые он повстречался с ним в тридцать девятом году, когда призывался в армию. Перед строем призывников выступил секретарь райкома. Был он чуть старше их, но говорил на удивление красноречиво: находил какие-то складные, убедительные сравнения, точные слова – так что в самом деле получалось, что у этих парней, отправляющихся служить в армию, не было почетнее права, не было почетнее обязанности. Этим молодым человеком был Жабар – отец Камбара. В сущности, Жабар был первым коммунистом, которого видел Насыр, и он остался для Насыра образцом на всю жизнь. В сороковом году его расстреляли как врага народа.Сполна пришлось хлебнуть Камбару и тягот, и лишений, которые выпали на долю помеченных клеймом «член семьи врага народа». Мать Камбара провела много лет в лагерях под Карагандой. Лишь в пятидесятые годы ей удалось наконец свидеться с сыном. Она первой вернулась в Караой: худая, состарившаяся раньше времени. Никому она не рассказывала о том, что ей довелось пережить в лагерях, только тяжело вздыхала, когда случалось кому ненароком задать ей вопрос; вздыхала да сухо покашливала. Ценили в Караое эту сдержанность Гульдари, говорили: «Натерпелась, а ведь не сломилась – как была чиста душой, так и осталась, только улыбается редко…» Ходили слухи, что ее хотели расстрелять – три дня просидела в камере смертников, вышла оттуда седая как лунь…Насыр часто наведывался к одинокой женщине – перекинуться добрым словцом, справиться не нужна ли какая помощь; он тогда уже был председателем колхоза. Скромна была Гулдари, никогда ничего не просила, а лишь благодарила: «Низкий поклон тебе, Насыр, за человеческое ко мне отношение. Отогрелась душенька. Столько я видела зверств, столько унижения человеческого. А обо мне не хлопочи: жива, здорова и ладно. Вот бы еще детей отыскать: Камбара и Алтыншаш. Живы ли они? Разочек бы хоть увидеть…»По возвращении Гулдари Насыр, помнится, стал собирать людей на той – пусть небольшой, скромный, но все ж таки той. Послал и за Славиковым, который в то время работал со своей лабораторией на острове Копа. Профессор, естественно, разговорился с Гульдари, обо всем расспрашивал ее подробно, тщательно. Проговорили они долго, профессор называл много имен, надеясь, что хоть какое-то из них окажется ей знакомым. Потом поинтересовался: «У вас очень хороший русский язык – вы в лагерях научились так хорошо говорить?» – «Мы оренбургские казахи. До лагеря я три года прожила в Москве с мужем, там он учился…» Профессор вздохнул: «Да, нелегкая жизнь выпала на долю нашего поколения, что и говорить…» Гульдари ответила: «Что ж теперь делать, Матвей Пантелеевич… Наши жизни исковерканы, одно нам остается – надеяться, что дети наши ничего этого не увидят…» – «Дай-то Бог, дай-то Бог…» – покачал головой Славиков. С тех пор эти натерпевшиеся люди подружились – часто Славиков бывал у Гульдари, всегда им находилось о чем поговорить, что вспомнить. Вскоре отыскался сын ее, Камбар. Жил он, оказывается, в Сибири; был рыбаком. Но невеселую принес он весть о своей сестре – не было Алтыншаш в живых. И тут Гульдари дала волю слезам: она заплакала в голос – сидела, раскачивалась, как невменяемая, и плакала, плакала. «Пусть выплачется, – рассудил Насыр; аксакалы утвердительно закивали головами, давая понять, что Насыр говорит правильно. – Не будем ей мешать, столько лет в ней копились эти слезы…» Камбар тогда не стал успокаивать мать.Потрясенный плачем женщины Славиков, вышел из дому, за ним потянулись Насыр и Камбар. «Нет ничего горше, – сдавленно проговорил профессор, – чем горе матери. Берегите ее, – он посмотрел на Камбара. – Вам надо бросить Сибирь и переехать сюда…» – «Да, – ответил Камбар. – Я это решил сразу, с первого дня…» Профессор положил руку ему на плечо: «Понимаю, Камбар, и тебя жизнь обездолила… Но теперь-то и у вас, и у нас появляются надежды: надо начинать жить, надо! Во что бы то ни стало!» – «Мне не довелось учиться. Сразу после детдома пошел работать. Нам, «детям врагов», давали самую тяжелую работу. Смотрели на нас с ненавистью. Бежать было некуда и незачем: расстреливали на месте. Было несколько таких случаев…» – «Быть того не может!» – воскликнул Насыр, но профессор посмотрел на него грустно и мудро, и Насыр понял: было! «Да как же наш народ мог докатиться до этого, мы же советские люди, не звери!» Профессор ответил: «Нет в этом вины народной, народ жил в страхе, под всевидящим оком хозяина Кремля». – «В детдоме на наших головах выстригали кресты. По этим крестам нас вылавливали местные жители, если удавалось ускользнуть от надзирателей. Мы для них не были детьми – были вражеским отродьем, и только.Во Владивостоке я случайно повстречался с одной девушкой, которая была в одном детском доме с моей сестренкой. Она-то и рассказала мне, как пристрелили сестренку по дороге в детский дом… Только прошу вас – не говорите это матери. Лучше ей не знать…»Конечно, ни Насыр, ни Славиков ничего не рассказали Гульдари. А сам Камбар понравился Насыру с первого взгляда. И он не обманул ожиданий: оказался трудолюбивым, решительным парнем. Не зря, наверно, Камбар упомянул и о той девушке, с которой познакомился во Владивостоке. Вскоре она приехала в Караой, сыграли свадьбу, в Караое ее стали называть по-казахски – Бакыт, что означало «счастье». И действительно, она принесла много счастья в дом Гульдари, все в Караое радовались ладу и миру, царившему у них. Когда умирала старая Гульдари, Бакыт услышала от нее самые проникновенные слова: «Ты стала мне родной дочерью, ты заменила мне Алтыншаш, дай тебе Бог счастья, доченька. Легко мне умирать – знаю, что на твои добрые руки оставляю Камбара…» «Вы заменили мне мать – даже от нее я не получила столько тепла, сколько получила от вас. Спасибо же вам и низкий-низкий поклон…», – ответила ей Бакыт. Разговор старой, умирающей Гульдари с Бакыт передавался из уст в уста в Караое. И чтоб не сглазить Бакыт и Камбара, тут же добавляли: «Тьфу-тьфу-тьфу, лишь бы сатана – ибилис ни в чем не помешал молодым!»Вспоминая все это, Насыр теперь размышлял о немилости Аллаха к хорошим людям, к таким, как Камбар. Если Бог существует, если люди свято верят в то, что он дает благословение свое тем, кто придерживается в жизни праведного пути, несмотря ни на какие трудности жизни, то почему он так немилосерден к этим рабам своим? Человек поклоняется Ему безмерно, а божья милость к нему совсем мизерна. Взять того же Камбара – разве он не заслужил высшей милости?Так размышлял Насыр и сам того не замечал, как его разговор с Богом сам собою вылился в молитву «Великий Аллах! У меня нет мужества усомниться в твоем существовании, но когда же ты даешь знать о себе добрым делом? Не забирай Камбара к себе, продли его земные дни. Просит тебя об этом верный раб твой Насыр. Разве не заслужил я твоего доверия? По пять раз в день молюсь я тебе, нет и минуты в моей жизни, когда бы я не произносил твое имя – так прислушайся и ты к моим словам, протяни руку помощи Камбару. Разве заслужил он такую раннюю смерть? Разве мало выпало на его долю, чтобы наказывать его теперь такой смертью? Мало он терпел? Мало мерз? Или голодал? Ты был к нему милосерден все эти годы, ты подарил ему чудесную Бакыт, осчастливил этим подарком Гульдари – так не разбивай же их дом несчастьем! Помилуй его, великий создатель! Кого мне еще просить о помощи, как не тебя…»– Оу, Насыр, да ты еще не ложился! – сказала Корлан, поднимаясь с постели. – О ком ты так усердно молишься, скажи-ка мне?На улице было уже довольно светло, ветер чуть притих, но день обещал быть пасмурным – серая пыльная пелена не рассеивалась.Корлан отправилась в чулан за водой, надо было ставить чайник.– Ложился бы да поспал…– Задам корма скотине, тогда и прилягу…Насыр не спеша оделся, вышел и стал таскать сено в сарай, недовольно приговаривая: одно название – сено! Разве это корм, если оно набито солонцом. Отрава! И человека, и скотину погубит этот солонец. Оседая на внутренностях, он разьедает все – коварно, беспощадно. Отсюда и все болезни, отсюда и рак этот, который настиг Камбара. Будет лучше, если уедешь, что ли? Нет, чем жизнь на чужбине – лучше смерть в своем краю. Он-то, Насыр, не уедет отсюда никогда. Когда высохнет море, когда ветры поднимут с его бывшего дна тысячи и тысячи тонн соли и разнесут на тысячи и тысячи километров вокруг и когда все живое начнет гибнуть – возможно, люди поймут: это нешуточное дело – смерть моря. Только к тому времени он, Насыр, уже будет лежать в земле – к тому времени вымрет весь народ на побережье…Он бросил в мешок овса, повесил на шею сивой кобыле. Похлопал ее по холке.После смерти старого верблюда теперь в хозяйстве Насыра меньше требовалось корма, которого, впрочем, все равно не хватало, хотя с тех пор, как стали на побережье бушевать ветра, переносящие на многие и многие километры сотни и тысячи тонн песка, смешанного с солью, – скотина перестала давать потомство, а Насыр не мог понять – печалиться ли этому обстоятельству или утешаться тем, что несчастное потомство, случись оно, не помрет хотя бы с голоду. Да и время ли переживать за скотину, когда вокруг люди мерли, словно мухи? Все теперь располагало здесь человека к печали: море сохнет, рыбы нет. Последний раз Насыр выходил в море лет десять назад. Лучше бы тогда он и умер. Не прибрал его Аллах – вот живет, мучается; восемьдесят лет ему. В таком вот возрасте понял он наконец странную истину: нелегко на свет родиться человеку, а помереть еще труднее. Не всем Аллах уготовил хорошую кончину, многих он обрек на смерть медленную – в болезнях и душевном разладе…Вот о чем думал Насыр, задержавшись у сивой кобылы, рассеянно поглаживая ее по холке.– Что вздыхаешь, скотинка? А вот мне тяжко без верблюда-то, ей-богу, тяжко. Одна ты теперь осталась у меня: ну так слушай старика да кивай – чего он еще тебе набормочет… Кивай да понимай: всегда я верил в твою понятливость. Верблюд тоже не дурак был, тоже слушал да все понимал. Бывало, трясешься на нем по берегу…Кобыла, перебивая Насыра, беспокойно ткнулась ему в ладонь, просила еще овса.– Разве пожалел бы я? Нету больше – рад бы, да нету… А вот сено… Нет, тебя не обманешь – насквозь оно пропахло солонцом, вот ты и воротишь морду… Ладно, овечкам скормлю – им-то оно ничего, сгодится… Да и козам с него ничего не сделается…Насыр снял мешок и проверил – все ли съела кобыла, до последнего зернышка.– Старуха наша вон чего требует, ты только послушай. Прирезать, говорит, надо тебя, уведут, мол, давно к тебе тот малый жеребец приглядывается. Дак как же, отвечаю я, без нее жить буду? Верблюд издох, а теперь еще и кобылу прирезать. В общем, решил, в обиду тебя не дам…Кобыла внимательно посмотрела на Насыра, будто бы силилась понять, о чем тот толкует.– Не могу я тебя дать в обиду – хоть самого режь! А ты уж смотри не подведи меня: не пропади как-нибудь зазря. Стыдно мне будет перед старухой – в дураках я останусь перед ней, вот ведь какие дела… Так что уж давай, договоримся – не подведи…Он еще постоял, повздыхал, потом накрыл кобылу старой попоной и отправился в дом. Во дворе сильный порыв ветра ударил в лицо, он прикрылся рукой. Корлан ждала у самовара, на столе был завтрак. «Шел бы спать, – думала она, глядя на усталого мужа. – Глаза-то вон, какие красные от бессонницы». Словно угадав ее мысли, Насыр, не завтракая, прилег, накрывшись двумя одеялами, – его слегка знобило. «Не заболеваю ли?» – подумал Насыр. Снова перед глазами возникли ужасные скелеты, и снова он стал бояться, что не заснет. «Иа, Алла», – пробормотал он, повернулся на бок и вдруг стал стремительно проваливаться в сон, успев лишь подумать с сожалением о том, что впервые за много дней сегодня пропустил время утренней молитвы.Проснулся он за полдень, заслышав негромкие мужские голоса из кухни. Надо было вставать. На кухне разговаривали Муса, Игорь и Болат. Собственно, говорил один Муса, а молодые ученые слушали его, время от времени вставляя реплики. Завидев Насыра, они поднялись ему навстречу.– Желанные гости приехали ко мне! – Насыр обрадованно засуетился. – Вот только пойду, умоюсь – тогда и сядем за стол…Суетливость старого Насыра была комичной – сейчас она позабавила Игоря, который впервые видел его таким. Когда Насыр вернулся, Муса не преминул обронить шутку:– Мы-то поручили тебе молиться Богу за нас, а ты, оказывается, дрыхнешь целыми днями!– Эх, Муса! Были бы у того Бога уши – давно бы меня услышал. Не хочет он со мной знаться – слишком уж вы грешны все тут на земле… – И тут же серьезно добавил: – Поспешу хоть к вечерней молитве, а вы тут пока без меня распологайтесь.Молился он сегодня дольше обычного, а под конец добавил: «Смилуйся над теми, о Аллах, кто утратил душевный покой…» Просил он и за сына – Кахармана.Входя, обратился к гостям:– Куда путь держите?– Сезон наш кончается, Насыр-ага, – ответил Игорь. – Собираемся уезжать: я – в Москву, Болат – в Алма-Ату. Заехали попрощаться…– Это вы правильно, Икор. Хорошо, что хоть вы с Болатом еще помните о стариках…Игорь достал из кармана увесистый конверт:– Вам тут письмо, Насыр-ага…– От кого же?– От отца. Он просит, чтобы вы лично вручили этот конверт Кунаеву. Отец уже созванивался с ним: Кунаев обещал принять вас. Сначала надо будет позвонить вот по этому телефону, – Игорь показал на конверте цифры. – Это его помощник. Скажете ему, что есть договоренность.– Я помогу вам, Насыр-ага? – Болат в ожидании ответа смотрел на Насыра.– Значит, мне сейчас собираться с вами в дорогу?– Чем раньше это письмо Кунаев прочтет – тем лучше будет для дела.– Насыр взял в руки конверт.– Когда нужно ехать в Алма-Ату? Я готов хоть сейчас! Старуха, соберика мне чистую одежду. – Он с трогательной суровостью посмотрел на Корлан.– Оу, Насыр, – стала урезонивать его Корлан, – куда же ты собрался глядя на ночь? Давайте лучше все садитесь ужинать. А завтра и тронетесь…Насыр понял, что проявил неуместную горячность, и рассмеялся:– Не привык я откладывать дела на завтра. В том и Мустафа виноват, это письмо дало мне крылья! Как он пишет, как пишет! Только так подобает говорить умному человеку. Русский он, а болеет за наше море больше других казахов – как такое объяснить? И все с толком описал – не с чужих слов, все видел сам, все сам обдумал… – Насыр растроганно качал головой. – Матвей, Матвей… Неужто снова тебя не услышат? Да каким же тогда надо быть глухим? Каким слепым? – Какие слова может сказать умный человек, когда видит, что перед ним не люди, а стадо баранов, стадо глухих и слепых! Ладно бы сдохло наше море в одночасье, ладно бы вместе с нии сдохли только мы – так ведь нет! Много лет оно умирает и травит душу. А соль, которую начнет разносить ветер, погубит все живое на тысячи километров вокруг! Эх!.. – Насыр схватился за голову в полном отчаянии, потом махнул рукой. – Надоело! Надоело об одном и том же каждый день, каждый день! На кого мы все похожи: от аула осталась жалкая горстка стариков. А соберутся вместе, говорят все о том же, все о том же – как мы еще тут все не свихнулись, ума не приложу!Выбрав минуту, Корлан шепнула Болату:– Боязно мне отпускать его. Только что переболел, не причинил бы вам хлопот в дороге…– Кстати, покажу его в Алма-Ате хорошим врачам, – успокоил ее Болат. – Как смотрите, Насыр-ага, на то, чтобы побывать в хорошей клинике?– Уж ты не задерживай его в Алма-Ате, – не на шутку испугалась Корлан. – Как я тут одна-то буду? Да и Новый год на носу…– Показаться, может, и покажусь врачам, а вот пилюли ихние пить не стану. Мне письмо было недавно от брата Бекназара – обещал привезти Сакболата, тамошнего лекаря, светлая голова, говорят про него, золотые руки. Так что подожду. А травам я верю. Всю жизнь лечился ими – иначе бы давно подох или ходил бы сейчас по Караою на пару с Кызбалой. – Он усмехнулся. – Все я в жизни испытал, а вот сумасшедшим Насыром быть еще не приходилось… – Он глянул на Корлан с нежностью: – Не бойся, не задержусь, понимаю, нелегко будет тебе одной возиться со скотиной…– Да и мы живы еще, – улыбнулся Муса. – Поди, не бросим тебя одну… Не волнуйся, Насыр, за дом: начал дело – доведи его до конца!

– На том тебе спасибо, Муса. А за сивой уж присмотри особо, жалко мне ее, ох как жалко…

– Присмотрю, – успокоил его Муса. – Я гнедому этому скоро чего-нибудь устрою, ей-богу. Совсем обнаглел…

Однако назавтра тронуться в путь им не удалось. Ночью ветер усилился, а к утру превратился в самую настоящую бурю. Опять аул погрузился в грязно-серый мрак. В ожидании погоды они просидели четыре дня в Караое, практически запертые в доме Насыра. За разговорами, для которых у них было предостаточно времени, Игорь и Болат признались в том, что наблюдаются все признаки, которые, как правило, сопутствуют умирающему морю. Обстоятельно объяснили они Насыру и задачи лаборатории, как бы ни было то горько слушать ему. Они сочли, что скрывать от Насыра что-либо теперь не имеет никакого смысла. И хоть Насыр не в первый раз слышал про эту лабораторию, лицо его потемнело и выглядел он жалким.

– Значит, так… – пробормотал Насыр, сам не зная, что он хотел сказать. – Значит, так… Он зажмурился, сильно тряхнул головой – кровь отхлынула с лица, а левый глаз перестал дергаться в нервном тике. Ему надо было успокоиться, ему надо было мужественно выслушать и принять эту истину.– Так… так… – снова пробормотал Насыр и смахнул слезы, которыми невольно подернулись его глаза. Да, заметно сдал он после болезни, поослаб духом. Да, с возрастом люди становятся слезливее; часто ему про это говорили старики, тот же Акбалак, теперь он убеждается в этом сам.Буря бушевала четыре дня – в Караое питьевая вода была на исходе. Есен запряг своего верблюжонка и тронулся к дальнему колодцу, потом стал развозить фляги с водой по домам.– Один ты у нас мужчина, – ободрил его Насыр, когда Есен появился на пороге с флягой. – Не забывай об этом…– Мать всегда напомнит, если забуду, – Есен вытер со лба белую пыль. – Гонит, из дому почем зря: мужчина, мужчина. Думаю еще одну сделать ездку, на всякий случай, не утихает.– Один возишь? – спросил Болат.– Больше некому. Рыбаков наших как-то неловко трогать: пусть отсыпаются, по полгоду каждый не был в семье, соскучились по женам… – улыбнулся он. – А мне, холостому, скучать не приходится…– Мы тоже холостые, – Игорь поддержал его шутку. – Ну что, Болат, поможем? Хорошая у нас бригада холостяков получится…Болат оживился. Есен почесал затылок:– Как-то неудобно, вы все-таки гости. Сидите уж. А вот вечером прошу ко мне. Пусть Корлан-апа отдохнет. Надоело, наверно, стряпать да готовить на четверых…– Да какие мы гости? – запротестовал Игорь. – Мы свои.– Ну тогда пошли, – согласился Есен. – Втроем оно веселее…Однако ночью буря стихла, а к утру ее как и совсем не было. Насыр проснулся от непривычной тишины. Корлан уже встала. Он тоже оделся, вышел во двор. Всходило солнце. Небо, будто вырвавшись из тяжелого плена облаков, взлетело высоко и легко дышало там, синее-пресинее. Весь Караой почти, что до печных труб был заметен снегом и песком. Хорошее настроение вмиг покинуло Насыра. «Это предупреждение», – мрачно подумал он. Море умрет. Очень быстро – буквально через пару лет! – эти низкие домики останутся навсегда погребенными под песком. Уже и сейчас не помогают камышовые заграждения вокруг домов – песок легко перешагивает и все больше и больше обволакивает собою домишки…Отойдя за дом, Насыр справил нужду, совершил омовение и приблизился к Корлан, которая сидела на завалинке прикрыв глаза, укутавшись теплой шалью. Насыр сел рядом, Корлан открыла глаза:– Кахарман снился… Нехорошо мне как-то, тяжело на сердце. Другая бы радовалась таким снам, а мне все нерадостно…– Нелегко ему на чужбине, конечно. Гордый он у нас, самолюбивый, не привык кланяться…– Насыр, может, бросить все да отправиться к сыну, а?– Что ты такое несешь, старуха?– Не могу я больше. Как ни увижу его во сне – все над ним какой-то клочок черной тучи, прямо как отметина. Я теперь боюсь этого клочка – сразу же и просыпаюсь, не могу больше уснуть…Насыр помолчал и ответил невесело:– Нет, никуда я не уеду. Здесь мне умирать, это я давно решил…Корлан снова прикрыла глаза и безучастно замолчала, будто бы и не слышала слов Насыра. Снова перед взором матери предстал Кахарман, и снова сердце ее сжалось, как только она подумала о безрадостной его доле. Насыр посидел еще, потом отправился в дом: ставить чайник. К тому времени проснулись и молодые ученые. Болат удивленно выглянул в окно:– Кажется, все кончилось…– Можно выезжать, – Насыр снова повеселел.– За нами должны прислать машину. – Игорь тоже посмотрел в окно. – Если все в порядке – она скоро подъедет…– За машину нечего волноваться, – сказал Насыр. – Как бы железную дорогу не занесло. Заносы в такую бурю у нас тут часто случаются…– Подождем машину. Приедут – и все станет ясно. Насыр прошел в заднюю комнату и расстелил коврик для молитвы. «Милостивый Аллах! – подумал он, приступая к разговору с Богом. – Сохрани нас в дальней дороге, благослови то хорошее дело, которое мы затеяли. А мне не дай раньше времени умереть от болезни – не дай ей одолеть меня…» Когда сели завтракать, к дому Насыра подкатила «Волга» Это был председатель облисполкома Жарасбай вместе с Мусой.– Здравствуйте, отец и мать! – Жарасбай поочередно обнял стариков, каждому тепло заглядывая в глаза. – Как вы тут? А я вот очень соскучился… – Он давно обращался к Корлан и Насыру как к родным отцу и матери; все детские годы Кахарман и Жарасбай провели вместе.Старая Корлан протянула к Жарасбаю обе руки и поцеловала его в лоб.– Ненаглядные мои, дай вам Бог здоровья. – Она поздоровалась и с Мусой. – Рад, небось, сыну. Он у тебя единственный, как и у нас Кахарман…Жарасбай сел между стариками, Насыр положил ему руку на плечо:– Мы ничего. А ты как? Как семейство? Наверно, и не видишь их, все дела?– Дел, как всегда, невпроворот. Вот выехали, было по аулам, да из-за бури просидели в Шумгене. – Он принял из рук Корлан пиалу с горячим чаем.– Хоть бурей вас к нам принесло, – довольно-таки строго сказал Насыр. – Совсем сюда не кажет носа начальство…Но строгость эта была скорее напускной – Насыр гордился тем, что мальчишка, которого он когда-то спас в песках от смерти, стал теперь большим человеком в области.– Отец, понимаю и принимаю вашу обиду. Но на этот раз я специально выехал в Караой – чтобы повидаться и посоветоваться. Сейчас собираем народ в колхозное правление – там и поговорим обо всем, обсудим наши невеселые дела. – Он посмотрел на Игоря и Болата: – Вас тоже приглашаю, дорогие друзья…Но собрание состоялось не в правлении колхоза – здание было завалено снегом и песком по самые окна. Собрание решено было провести на почте. Туда все и отправились. Жарасбай начал с короткого выступления:– Уважаемые земляки! Жизнь в нашей стране резко меняется – наступило время перестройки и гласности. Не хочу сказать, что перестройка победит в один день – нам предстоит годами разгребать то, что было наворочено застоем за несколько десятилетий…– А про наше море не забудет перестройка? – спросили рыбаки, перебивая Жарасбая.– Скажи прямо, – подал голос Камбар. – Когда прекратится издевательство над больным морем? Вылечит ли его перестройка?– Все живое мрет вокруг, – поддержали бригадира рыбаки, – и люди, и скот. Пока вы там будете перестраиваться, мы здесь все подохнем!Жарасбай примолк – все, что говорили сейчас рыбаки, было сущей правдой; он знал положение дел не хуже, чем они.– Угомонитесь! – пришел на помощь Жарасбаю Насыр. – Дайте человеку высказаться до конца!– О том, какая трагедия случилась здесь у нас, – знает весь мир. Ничего пока утешительного я вам сказать не могу, усугубляющаяся катастрофа практически уже не контролируется областным руководством – решения здесь должны приниматься на правительственном уровне, причем на уровне Союза… – Жарасбай помедлил; видно было, что ему тоже нелегко признаваться в своей беспомощности. Потом тихо сказал: – Давайте поговорим о Караое. Не буду повторять: ситуация у вас здесь плачевная – и мы, и вы, все это знают. Бюро обкома партии в связи с этим приняло вот, какое, решение: оставить Караой и переселиться в Шумген. Думаю, вы понимаете, чем продиктовано это решение, нам трудно обеспечить вас электроэнергией, связью; трудно доставлять к вам топливо. Колхоза в Караое практически нет. Людей здесь не наберется даже на одно колхозное отделение…Люди снова зашумели, мало, кто был согласен переселяться в Шумген.– А если море удастся спасти – снова здесь строить колхоз, так, что ли?– Тогда и посмотрим, – ответил Жарасбай.Ответ Жарасбая людей раздражил.– Только и знаете – «посмотрим, посмотрим»… А думать когда?– Всю жизнь отговариваемся: посмотрим, посмотрим… Так и море довели до ручки: все смотрели да смотрели…С места поднялась Корлан, рыбаки смолкли, приготовившись ее слушать.– Жарасбай, уважаемый! Хорошая у тебя душа – печешься ты о нас, нет спору. Но Насыр, которого ты почитаешь за отца, и Корлан, которую ты почитаешь за мать, никогда не покинут Караоя. Здесь они родились – здесь и помрут…Сказала это Корлан тихо, но с таким несомненным достоинством, что Жарасбай лишь махнул рукой: никто отсюда никогда не уедет, остались самые крепкие.– Неволить не будем, – мягко ответил он. – Хочу лишь сказать – это проблема, с которой мы теперь будем сталкиваться все чаще и чаще. Тяжело нам будет заботиться о вас – вот что я хочу сказать. Тяжело нам будет – а вам еще тяжелее, вот ведь что, земляки!– Тогда и посмотрим! – засмеялись рыбаки, повторяя фразу Жарасбая.– Ну и ладно, – Жарасбай тоже рассмеялся в ответ. – У меня есть для вас новость, между прочим… – Он достал из внутреннего кармана пиджака конверт, вынул письмо. – Помните Нурдаулета? Мы-то думали, что он погиб в войну – нет, он жив! И теперь обращается к вам…– Иа, Алла! – испуганно воскликнули собравшиеся.– Жив? Вот новость – жив! – шумно удивлялись рыбаки. Жарасбай стал читать.– «Дорогие мои земляки! Помните ли вы меня – рыбака Нурдаулета? Всю свою жизнь мечтал увидеть вас. После ранения в сорок пятом году я остался без рук и без ног. Не хватило у меня мужества вернуться к вам, решил – кому нужен такой. Здесь, в приюте, таких несчастных, как я, много. Жизнь моя прошла, сейчас я дряхлый старик. Но мечту быть похороненным в родном краю вынашиваю всю жизнь. Хочу, чтобы мое тело бросили в воду, в море – я заслужил это, потому что родился рыбаком. Исполните мою просьбу, дорогие земляки! Если вы дадите свое согласие, я напишу заявление начальству: за мной после смерти приедут и увезут тело для погребения. Жива ли моя дорогая Кызбала? Жив ли сын мой? Наверно, у Кызбалы давно уже другая семья, другие дети – если так, то не сообщайте ей ничего обо мне. Я накопил триста рублей денег, хотел бы оставить их сыну…Вот и все, что я хотел написать вам, дорогие мои земляки.Знайте – думая о Караое, плачу и плачу, и нет сил сдерживаться. С нетерпением жду ответа».Все сидели пораженные. В звенящей тишине Жарасбай слышал тиканье своих собственных часов. Все сейчас думали о Нурдаулете, о его тоскливом сорокалетнем существовании в приюте на каком-то далеком острове, название которого они слышали впервые.Боже, какая жестокая судьба? Кто же проклял эту жизнь так жестоко, что даже калеке без рук и без ног надо было сорок лет страдать, прежде чем свидеться с родной землей, с родными людьми. Кто же создал ее такой проклятой, если этот несчастный Нурдаулет устыдился вернуться в Караой, чтобы не быть обузой для всех, – почему он так подумал? почему люди, которые любили его, показались ему такими черствыми?Все разом повернулись к Насыру – в ауле уже стало привычным, что последнее решающее слово было за старым рыбаком. Насыр встал. Он был готов разрыдаться – губы у него дрожали.– Мы… мы… неужели мы звери? Сорок лет он не решался написать нам и только к концу жизни осмелился на эту малую просьбу… Теперь здесь нет уже людей, которые знали Нурдаулета. Даже Кызбалы здесь нет. Могу сказать ото всех, кто знал его, – это благородный человек. Таким он и остался. Нужно немедленно привезти Нурдаулета сюда – живым, а не мертвым! Пусть хотя бы оставшиеся дни он поживет среди нас… – Насыр помолчал, все поражаясь благородству Нурдаулета. – Какое достоинство: не желает быть обузой для нас живым, просит перевезти, лишь, когда умрет! Не спешите пока сообщать Кызбале про Нурдаулета. Кто знает, что тогда произойдет с ней, кто может предугадать? – Насыр решительно закончил:– Нужно выбрать, кого пошлем за Нурдаулетом.– Пошлите меня, Насыр-ага! – вызвался Есен.– Правильно, пусть едет Есен, – одобрили рыбаки. – Соберем денег ему на дорогу – и пусть тут же едет!Жарасбая ничуть не удивил этот горячий порыв милых его сердцу односельчан. Все это было ему знакомо с детства: нуждающемуся они готовы отдать последнее. Вот и сейчас разве могли они не откликнуться на трагическое письмо земляка.За столом Жарасбай поделился со стариками:– Все труднее и труднее доставлять вам почту, прямо хоть плачь. Раз в месяц – чаще никак не могу…– Этого достаточно. – Муса пододвинул тарелки Игорю и Болату. – Молодежи у нас не осталось – кому читать газеты? Ребята, налегайте, не стесняйтесь, путь неблизкий, успеете проголодаться…На сына Муса глядел счастливо, почти что влюбленно. Жарасбай, казалось, этого не замечал – мысли его были заняты делами. «Отдалились наши дети от нас, – грустно подумал Насыр, – ох как отдалились…»У Мусы никогда не было своих детей. Три года немецкого плена дали о себе знать неожиданно. Когда они с женой пожаловались лекарю Откельды на то, что у них нет детей, Откельды, осмотрев Мусу, сказал: «У вас и не может их быть. В твоей крови, Муса, есть яд». И тогда он понял – так бактериологическое оружие воздействует на человека, оружие, испытанию которого подвергся он в концлагере.Насчет почты Насыр ответил Жарасбаю:– Мы с Мусой теперь разговариваем только с Богом. На что нам ваши газеты, все равно они врут…– Отец, газеты сейчас пишут только правду!– Эх, правда… Пока она дойдет до нас – и море высохнет, и мы подохнем… – Он встал из-за стола: – Пойду-ка я домой, полежу. А вы не торопитесь, ешьте… – Он улыбнулся. – Не забудьте меня прихватить, когда будете отправляться.Жарасбай спросил у молодых ученых:– Куда путь держите, если не секрет?– Сезон закончен. Я возвращаюсь в Москву, Болат – в Алма-Ату. Заеду к вам в область: у меня разговор к первому, к вам тоже, впрочем, есть разговор.– У нас тоже найдется что сказать вам, так что встреча будет кстати…– Отец разговаривал с Кунаевым, тот просил прислать расчеты. Эти расчеты у меня. Кунаеву их повезут Болат с Насыр-агой.– И нам бы один экземпляр…– Это обязательно.Игорь и Болат оставили сына наедине с родителями, а сами вышли из дома Мусы и, утопая в белом мелком песке, двинулись к берегу. Под яркими лучами солнца море блестело серебристой неблизкой полосой. На берегу, как всегда, была Кызбала с маленькой собачкой.– Интересно, – задумчиво произнес Болат, – дойдет до ее сознания, что Нурдаулет жив?– Если бы она поняла это, то сильное душевное потрясение могло бы ей вернуть разум. Такие случаи бывают… Какая трагическая судьба! Оба они так несчастны!Они не дождались своей машины, решено было ехать с Жарасбаем.– Как бы не стало тебе плохо в дороге, – все хлопотала Корлан возле Насыра. Игорь и Болат помогли Насыру сесть на заднее сиденье. Проводить их пришли рыбаки. Насыр, вспомнив про болезнь Камбара, обратился к Жарасбаю:– Послушай, сынок. Я в Шумген не поеду, а вот Камбару обязательно надо перебираться туда. Помоги ему там с хорошим домом. И помоги ему попасть в хорошую больницу в Алма-Ате. Он вернулся с Балхаша больным – у него очень серьезная болезнь…– Отец, можете не беспокоиться, – он взял руку Камбара в свои руки. – Камбар-ага, я на днях буду в столице и обязательно поговорю насчет врача. А в Шумген заеду сейчас же, по пути. Они пошлют за вами машину…– Спасибо, Жарасбай! – Рыбак был изрядно смущен. – Я не просил Насыра, просто поделился с ним, а тут и ты приехал… Спасибо еще раз. Чего еще я могу теперь, кроме как сказать «спасибо».Насыр довольно-таки сердито возразил:– Что может быть дороже этого «спасибо»? – И стал всех торопить: – Жарасбай, едем! Чего доброго, опоздаем на поезд!Жарасбай высадил Насыра с Болатом на разъезде Барлыктам. Игорь после прощания с ними задремал; Жарасбай не стал докучать ему разговорами. Поглядывая на скучную, безрадостную степь, которая простиралась по обе стороны ветрового стекла, призадумался о своих делах.Что ж, теперь осталось только грустить по тому времени, когда здешние пустынные пески каждую весну расцветали хоть и скудным, но своим неповторимым узором. Много ли надо было маленькому мальчишескому сердцу? Одинокий зеленый саксаул, листья джузгена, шелестящие на горячем ветру, или мелкие цветы, высыпающие яркими пятнами то там, то здесь, – вся эта небогатая растительность наполняла сердце маленького Жарасбая гулкой радостью. И хоть этой зелени, этим цветам была суждена недолгая жизнь под палящим солнцем, нечаянная эта радость запоминалась надолго. Всякий раз среди зимы маленький Жарасбай, вспоминая яркие цветочки, которым он даже названия не знал, тосковал по этой весенней картинке. Да и кто из степных мальчишек не любил весну? Инвалид Нурдаулет, доживающий свои последние дни в приюте, тоже, наверно, нередко просыпается среди ночи: нет-нет, да и обожгут сердце далекие детские весны и пронзительной болью ответит оно – через столько лет, через столько лет… Выходит, правда в словах: чем ближе человек в своему концу, тем чаще он вспоминает свои детские годы. Быть может, эта неодолимая тяга к родине младенчества и детства, быть может, именно она-то и питает маленькую горстку старцев, оставшихся в Караое? Тяжело, есть какая-то большая, а порой и невозможно порвать пуповину жизни, которая сквозь десятилетия жизни тянется к детской колыбели. Порви ее – и усохнет жизнь без целительного сока младенчества и детства.Жарасбай достал из пачки сигарету, закурил. Шофер включил радио – послышались звуки домбры.– Оставь эту музыку, – попросил его Жарасбай.Это был кюй Асана-кайгы, жырау, который всю жизнь скитался по земле в поисках благодатного края. Не нашел он такого нигде, хотя велика была земля, хотя много верст прошел он по ней. Жарасбай усмехнулся. Если уж Асану-кайгы не удалось найти такого клочочка на земле – то современному человеку этого не сделать и подавно: все исковеркано, все изуродовано…Пятилетним мальчишкой попал в этот край Жарасбай. Мать, прихватив его и братишку, отправилась на поиски отца, который отправился из голодной Самары в Караганду на заработки. Год отец прожил в Караганде, но обвалилась шахта, погибло много шахтеров – среди несчастных оказался и отец. Мать не осталась в Караганде, а пошла с детьми по аулам. Жарасбай смутно помнил: казахи давали им хлеб, рыбу, пускали переночевать. Но здоровье матери было подорвано, к тому она была беременна в одном из аулов она слегла. Хозяин дома – высокорослый, малоразговорчивый мужчина – поставил им во дворе шалаш, там они прожили месяца полтора. Жарасбай быстро сдружился с хозяйскими детьми, отличался от них только своей белокурой головкой, быстро научился и казахскому. Мать – это Жарасбай помнил отчетливо – не вставала. Прижимая его к груди, она часто повторяла слово «Ташкент». Только через много лет он понял, почему мать не осталась в Караганде – она отправилась с ними в Ташкент. То ли в Ташкенте были у нее родственники, то ли кто-то сказал ей, что в Ташкенте можно выжить…Рожая, мать умерла. Ребенок тоже родился мертвым. Жарасбай подолгу – он это тоже помнит отчетливо до сих пор – сидел у небольшого холмика на окраине аула. Бывало, и ночью просыпался в страхе, бежал на могилу матери и, упав лицом в сухую комковатую глину, горько плакал. Добрая хозяйка частенько посылала за ним своего старшего сына – все знали, где можно было его найти, если он не являлся к столу. «Не ходи так часто на могилу, даже если это мать, – говорила ему хозяйка. – Это нехорошо». И теперь, когда вдруг ему случается слышать казахскую поговорку. «Ребенок, которого тянет к могилам, – скоро умрет» – он всегда вспоминает эту добрую хозяйку, но не может ясно припомнить ни ее лица, ни лица хозяина, ни лиц или имен их детей. Лишь иногда что-то отчетливое – жест, отдельная черточка – вдруг промелькнет в его памяти, и кажется ему, что вот-вот он вспомнит, еще чуть-чуть – и все явится в его памяти… Но промелькнет и исчезнет.Год он прожил в хозяйском доме. Его не гнали – возможно, он остался бы здесь жить навсегда. Но страшный – невиданный, не слыханный доселе – голод пришел в казахскую степь. Скота после великой конфискации не осталось, хлеба не было, люди стали покидать родные места. Было много тех, кто пошел по миру. Другие спасались тем, что ловили в степи мышей и тушканчиков. А были и такие, кто питался человечиной. Если бы не Насыр – быть бы Жарасбаю отваренным в котле, Насыр спас его от человека, обезумевшего от голода…Жарасбай снова закурил. И вдруг впервые за всю свою жизнь подумал, что сейчас – сегодня, завтра, но быстрее, как можно быстрее – он должен, обязан вспомнить этих людей, которые приютили его мать, а с нею и двоих ее детей. Должен вспомнить их лица, их имена и лица их детей – должен!

Память… Что она такое – человеческая память? Почему она так долго держит в себе голоса сотен людей, множество звуков, красок – порою и вовсе мимолетных, случайных. Кто объяснит: почему она так устроена? порою, она сама открывает нам свои тайники – и мы благодарно черпаем из нее силы для новых надежд. А порою, умоляем ее открыть то, что нам сегодня необходимо познать, без чего нам уже невозможно жить – но молчит память, и в молчании этом ее пугающая незыблемость. Жарасбай давно уподобил для себя память мерцающему экрану – вроде телевизионного. Но нет у этого телевизора переключателя каналов… Жарасбай прикрыл глаза – и экран вспыхнул. Этот молчаливый мужчина в те страшные дни в руки ружье и отправлялся на охоту. Но зверья в степи уже не было. Если и встречалось что-нибудь, то быстро исчезало из виду – что он мог поделать без коня? Мужчина предчувствовал – конец их близок. К тому времени многие в ауле уже умерли. А те, кто был способен передвигать ноги, потянулись длинной вереницей в город, и вереница этих людей напоминала огромную траурную процессию. Впереди несли в невидимом гробу смерть. Вскоре и они присоединились к этой веренице. Куда они шли – в Ташкент? в Караганду? А может быть, просто в никуда? Жарасбай этого не помнил, все говорили: город, город, а какой именно город, – не называл никто. Быстрее двигались те, у кого еще были лошади. Остальные плелись еле-еле. И как ни старались люди держаться кучно, многие отставали. На этих отдельных нападали такие же голодные люди: убивали и съедали, оставляя после себя на кострищах человеческие кости. Они шли долго – ни впереди них, ни сзади не было людей. Вскоре каменистая дорога кончилась, они оказались в песках и теперь кроме голода их начала мучать жажда. В сумерках добрались до заброшенного, старого и глубокого колодца. Перед этим вокруг них кружили два всадника. Чуя недоброе, хозяин выстрелом ружья отогнал их… Дальше кадры на экране памяти скачут – дергано, беспорядочно. Вдруг выплывает самая страшная сцена – опережая другие события. На рассвете Жарасбай проснулся от выстрела. Грохнул еще один вслед за первым. Изможденная хозяйка, сложив руки крестом на окровавленной груди, с ужасом смотря на хозяина, попятилась назад и рухнула в колодец. Хозяин припал грудью к, низкому срубу и глухо зарыдал. Жарасбай побежал прочь, споткнулся, упал. Он весь дрожал от страха. Хозяин по-прежнему рыдал, припав к колодцу. Никого вокруг не было. Жарасбая осенило: хозяин убил и детей! Он вздрогнул и окаменел: ноги его стали ватными, он не мог подняться, чтобы бежать. Но хозяин не обращал на мальчика никакого внимания, он недвижно пролежал, глухо рыдая, до самого полудня. Хозяин очнулся в полдень, посмотрел на мальчика мутными глазами и направился к нему. Жарасбай открыл глаза, но сил больше не было – он лишь сжался. «Не бойся, я не трону тебя», – проговорил хозяин спекшимися губами. Пятилетний мальчик понял, что хозяин прощается с ним. Хозяин обнял мальчика, поцеловал, потом отпустил. А сам разулся, сел на сруб колодца, приставил к большому пальцу ноги курок, вложил ствол себе в рот. Жарасбай видел: хозяину выстрелом снесло половину черепа – шматок мяса оторвался и плюхнулся в колодец; затем туда же рухнуло мертвое тело хозяина. Жарасбай остался один, совершенно один… Этот кадр всю жизнь стоит перед его глазами. Но теперь, когда ему за пятьдесят, ему кажется, что он начинает припоминать, что предшествовало этой трагедии. «Они не оставят нас в покое», – проговорила женщина, когда хозяин дал два выстрела в воздух, заметив, что всадники подступили к ним совсем близко. «Не подавиться бы им нашим мясом!» – озлобленно проговорил хозяин. «Они идут по нашим следам». – «Пусть идут, у меня еще есть патроны…» – ответил хозяин. Младенец, привязанный к спине матери, жалобно захныкал – требовал есть. За минуту до этого он иссосал пустую материнскую грудь до крови. Старший сын Даулеткали не глядел на мать – последний кусок хлеба, который был у них в полосатом курджуне, он сегодня разделил поровну на всех: родителям и три куска им, детям, – младшему братишке семи лет и Жарасбаю. Он не смотрел на мать с надеждой, как смотрели несмышленые братишка и Жарасбай – он-то понимал все. Отец шепнул: «Тихо!» Все замерли. На песчаном хребте показался суслик. Отец поднял ружье и стал целиться. Даулеткали видел, что руки отца дрожат, а глаза слезятся. Отец нажал курок. Суслик покатился вниз. «Если не убил, то ранил точно», – проговорил хозяин и стал карабкаться по насыпи. Дети последовали было за ним, но слишком они были ослабшими – скоро скатились обратно. На этот раз им не повезло, хотя все эти дни они питались подстреленными сусликами – в этом было их спасение. Хозяин вернулся ни с чем… Когда же они достигли того рокового колодца? Через полчаса? Или на следующий день? Жарасбай этого не знает. Сколько вообще прошло дней, после того как они оставили каменистые дороги Арки и пошли по песку? Нет, этого Жарасбай не знает до сих пор. Как только они достигли колодца, хозяйка с детьми тут же уснула мертвецким сном. Хозяин снял с себя чекмень укрыл им жену и детей. Хозяйка во сне постанывала, просила пить. Хозяин молчал: уж ему-то просить было некого. Он стал дышать носом: если глотать ртом холодный ночной воздух – это только усиливало жажду. Также боялся он и уснуть: на них могли напасть, их могли съесть такие же голодные люди. Мысль о том, что его жена и дети могут умереть непогребенными, рождала в нем ярость – бессильную ярость. Наверно, хозяин смотрел на спящих детей и думал о том, что им больше не встать: они были ослаблены до предела. И нести их тоже нет сил. Да-да, именно так думал он – иначе как бы в нем вызрело решение: лучше собственной рукой убить их, чем отдать тем, кто охотится за человеческим мясом. Жарасбай помнит, что хозяин и хозяйка часто в пути утешали детей: доберемся до моря, доберемся до рыбы – выживем. Теперь хозяин, наверно, горько размышлял: нет, до моря им не добраться. Где оно, это море? Встретится ли им кто-нибудь здесь, поможет ли найти дорогу? Нет, никто им не поможет. Они верили в собственные силы, верили в то, что им поможет Аллах. Теперь ясно, сил уже нет даже на то, чтобы подняться, а Аллах далеко-далеко на небе и забыл давно про них… Хозяин понял, что засыпает. Встряхнулся, прогоняя сон, прислушался, вглядываясь в темноту. Было тихо. Рядом шмыгнула ящерица. Как бы он ни крепился, а все-таки задремал – прислонив лицо к стволу ружья. Проснулся от того, что до него донеслись хриплые звуки. Было уже светло. Он подполз к детям, прислушался. Потом бросился к младшенькому: изо рта Улана текла тонкая струйка крови. Он быстро поднял его и приложился ухом к груди; малыш был мертв. Он оцепенел, прижимая к себе быстро холодеющее тельце, словно хотел своим теплом дать ему жизнь. Хозяйка не просыпалась… Да-да, именно тогда, в это мгновение, наверно, в нем родилась эта мысль: наверно, именно в это мгновение он отчетливо, бесповоротно понял – им из песков уже не выбраться. Глаза его лихорадочно блеснули. Хозяйка проснулась и стала испуганно шарить руками; потом порывисто села и вскрикнула. Это был, собственно, не крик – это был сиплый, сдавленный звук; на крик у нее не было сил. Хозяин позвал ее: «Иди сюда…» Она подползла и, еще не понимая, в чем дело, прислонилась к его плечу и прошептала: «Что же с нами будет?..» Хозяин был недвижим, смотрел на трупик. Женщина тоже посмотрела и обмерла; потом бросилась к ребенку и потеряла сознание… Хозяин достал из мешочка четыре патрона, каждый тщательно протер тряпочкой… Что было дальше? Дальше он слышит лишь голоса. «Ты хочешь убить нас своими руками?» – спросила хозяйка. «И себя тоже». – «Убей лучше меня, но детей не трогай…» – «Ни у кого из нас нет надежды – ни у тебя, ни у меня, ни у детей…» – «Именем Бога тебя умоляю – не трожь детей!» – «Какой Бог, где он, этот Бог? Ты хочешь свихнуться? Ты хочешь, чтобы у тебя на глазах какой-нибудь гад съел их? Или ты хочешь вслед за смертью Улана увидеть еще две смерти?» – «Найди в себе силы – выведи детей!» – «Нет у меня сил! – закричал в гневе мужчина. – Нету! Все бессмысленно, понимаешь ли ты?!» – «Не тронь их! Они моя кровь!» – «И моя тоже!» Они говорили еще долго – наконец женщина поняла, что его невозможно отговорить от принятого решения. «Тогда сначала убей меня: смерти детей на моих глазах я не переживу…» – тихо попросила хозяйка. Снова в памяти начинает проясняться. После выстрела хозяин бросился к жене, поднял ее голову – волосы женщины были совершенно седыми, она поседела вмиг… В курджуне засохшая корка хлеба, два кусочка курта. В кармане у себя Жарасбай обнаружил кремень – кремень был хозяйский. Наверно, он вложил ему в карман, когда прощался. Жарасбай долго ходил вокруг колодца, волоча за собой длинноствольное ружье по песку.

Дальнейшее он помнит отчетливее: с той минуты, когда увидел человека верхом на верблюдице. Это был молодой Насыр. Голодных изможденных детей – Бекназара и белобрысого Жарасбая – он посадил подле. В Караое, увидев детей, стали плакать: никто не верил, что они выживут. Муса выпросил у Насыра себе Жарасбая. От насыровского дома он понес его на руках. Мальчик спросил, еле шевеля губами: «Это Ташкент?» – «Да он говорит по-казахски!» – поразилась мать Мусы. «Подождите! – обрадованно воскликнул Муса. – Он будет мне и братишкой, и сыном! Нет, малыш, это не Ташкент – это Синеморье…» – «Сыном? – покачала головой мать. – Да ты еще сам ребенок…» – «Я уже подросток», – с достоинством ответил Муса.

Жарасбай мял и мял сигарету до тех пор, пока весь табак не просыпался ему под ноги.

«Да, Синеморье – это святой край, – подумал он сейчас. – Сколько же людей спаслось у моря – тех, что дошли до него! Кому только не помогали здешние добрые люди; с кем только они не делились последним куском хлеба; сколько душ они отогрели своей теплотой и добротой! Они поделились в свое время землей с голодными корейцами, этот край стал родной землей для переселенных кавказцев-карачаевцев, балкаров, чеченцев, эстонцев, литовцев. И теперь эта земля умирает, умирает у всех на глазах…»

Тем временем за окном потянулись улицы города. Жарасбай оторвался от смыслей, обратился к Игорю:

– Давайте прежде всего заедем ко мне, Игорь Матвеевич Чего мы потащимся в кабинет?

Шофер повернул к дому председателя облисполкома.

Устроившись в вагоне, Насыр сразу же лег – ему нужно было сосредоточиться на предстоящем разговоре. Он и в мыслях не мог допустить, что этот разговор может не состояться, и потому со всей ответственностью, на которую был способен, принялся размышлять о письме.

Важное он вез письмо, очень важное – в нем кричала болью душа Матвея. В книге, которую написал еще в пятидесятые годы, Матвей предупреждал: умрет море, если перекрыть две Дарьи. Значит, уже тогда Матвей понимал, что кто-то вынашивает планы расширить хлопковое хозяйство за счет этих вод, хотя в те годы Насыр не слышал, чтобы Матвей упоминал об этом… Интересно, что скажет Кунаев, прочитав письмо? Во всех газетах трубят, будто по всей стране идет полным ходом перестройка – да только где она, эта перестройка? Ничего такого не видел вокруг себя Насыр.

И под мерный стук колес мысли его приняли неспешный, обстоятельный характер. Понятно, в чем могла заключаться причина глубокой задумчивости старого человека. Слыша повсюду это многообещающее слово и видя, что жизнь тем не менее остается прежней, разве только его одного это противоречие заставляет задумываться? Разве только Насыр не видит результатов перестройки вокруг? Мы ведь тоже не видим. И невольно начинаем полагать: а не очередная ли это кампания? Снова лозунги, снова призывы – а ведь это уже было! Новые воители идут на смену старым – но в глазах прежняя бездумность. А ведь так легко уничтожить то хорошее, что вчера было добыто нашим же трудом.

Какая пшеница была раньше? Золотистая, каждое зерно толщиной с палец! Куда делся белоснежный рис, которым можно было наедаться уже глазами? Решили поднять целину, бросились на штурм. Распахали луговые и пастбищные земли. Не стало корма – исчез скот. Теперь в этих местах безраздельно властвует пыль. Матвей пишет: по семьсот тонн пыли выпадает на каждый квадратный километр здесь, в приморье. Подумать только – по семьсот тонн! Да что же это за страна такая! Какие же в ней живут люди? Почему они вот уже семьдесят лет одержимы одной идеей: покорять, покорять, покорять! Индустриализация, механизация, автоматизация – ничто в этой стране не доведено до ума, все брошено, исковеркано, а сами воители, как правило, после каждой очередной кампании скрываются в толще времени, и никто не знает: кто виноват, что виновато, зачем это было надо. Страна рабов, горько думал Насыр, в которой ничто не идет на пользу людям, а все только во вред! Откуда взялась она, эта страна? Зачем она существует в мире – нищая, разоренная, но вооруженная до зубов, но огражденная от мира частоколом ракет. Да ведь она угрожает цивилизации. Доведенная до отчаяния, истерзанная в зависти к благосостоянию других народов, – разве не она начнет войну, чтобы отобрать у цивилизации блага и присвоить их себе – разделить поровну? Или уничтожить вовсе: никому ничего! Этой стране, как всегда, нечего терять.

И что же теперь земля? Эксперименты, спускаемые сверху, превратили землю в абсурд. Теперь на ней посадишь редьку, а вырастает хрен. Можно, конечно, найти и конкретных преступников, но разве можно восполнить теперь ее богатства… И земля, и вода – разве они подвластны теперь человеку? Они не подвластны уже Богу – они задыхаются в экологической катастрофе! Тысячи и тысячи лет люди чтили Коран, который предупреждал: бойся, человек, безъязыких своих врагов – огня, воды и ветра! Не убоялся безмозглый человек, наплевал на Коран – человек теперь, видите ли, атеист. И в наказание за это бежит теперь, схватившись за голову, восставших огня, воды и ветра. Получай же сполна, безмозглая скотина! За все! За то, что не был добр, не был милосерден к природе. Беги да знай: нет тебе больше места на земле – не научен ты, оказалось, ценить ее богатства, ненаучен… Получай за беспредельность прогресса науки и техники, которым ты похвалялся на заре века! Может, задумаешься: как жить дальше? Может, очнешься от угара расхитительства, беспредельной жадности своей? Может, заставит тебя эта грандиозная, повсеместная месть природы думать, размышлять над завтрашним днем? Может, еще не поздно будет, когда ты призадумаешься? Может быть, в твоей толпе обнаружится тогда хотя бы один человек, который воскликнет: остановитесь, люди! Ведь нам держать ответ перед завтрашним днем! Может быть, тогда-то появится впервые у государства руководитель, который будет любить, и уважать свой народ: оберегать его прошлое и вести его уверенно в будущее? Сейчас мы не можем называться народом. Сейчас мы толпа, мы быдло – если отдали свои судьбы в руки невежд, которые как огня боятся таких людей, как Кахарман!

Примерно так размышлял старый Насыр. Когда мысли привели его как бы само собою к сыну, к Кахарману, Насыр не без желчи подумал: «Да-да, таких людей, как Кахарман. И мне немало пришлось повидать на своем веку тех ничтожных кабинетных людишек, которые заглядывают в рот своему начальнику и ждут его указки. После пяти они уезжают в свои высокие каменные дома – а там хоть трава не расти…»

Собственно говоря, Насыр понимал перестройку так: эти люди, которые после пяти уезжают домой из своих кабинетов, теперь поменяли портреты, лозунги – то есть перестроились и теперь хотят одного, всё того же, чего они хотят всю жизнь, чтобы их оставили в покое, чтобы им не мешали жить.

Проснулся Насыр как всегда рано. Неспешно умылся, сел на откидном стульчике напротив полуприкрытой двери купе. Был он сердит. Вскоре проснулся и Болат. Заметив, что старик сидит сурово нахохлившись, словно беркут перед охотой, он как можно равнодушнее приветствовал Насыра.

– Хорошо, что встал, уже приближаемся к Алма-Ате, – одобрил Болата Насыр.

– Как спалось, Насыр-ага? – Парень снял часы и положил их в карман. – До Алма-Аты еще часа два…

– Какой там сон в мои-то годы… – ответил Насыр и, проводив глазами Болата, который с полотенцем через плечо отправился умываться, отвернулся к окну. Еще вчера ему хотелось поговорить с Болатом о Кунаеве, но он решил отложить этот разговор на свежую голову. И теперь, когда Болат, умытый и причесанный, вернулся в купе, Насыр нетерпеливо спросил:

– Говорят, что Кунаев уходит со своего поста. Хотел, бы знать: правда, это или нет?

– Кто это товорит?

– Давненько об этом поговаривают люди…

Болат улыбнулся:

– Полгода не был в столице, не слышал никаких сплетен. Приедем и все узнаем, Насыр-ага…

Насыр нахмурился чему-то, потом сказал:

– Я к тебе пока не поеду. Отвези меня в гостиницу.

– Да меня же Хорст-ага заест: гостя да в гостиницу!

– Хорст поймет все. Сейчас мне нужен телефон… – Насыр вдруг усомнился: – Кажется мне, что ничего-то у нас не получится, Болат…

– Да мы что – милостыню просим? Если вас примет Кунаев – расскажите ему все как есть, не надо щадить его слух.

– А если не примет? Если поручит это дело какому-нибудь помощнику?

– Тоже правду. Только правду! Другого ничего не остается.

Насыр приободрился:

– Буду настаивать на том, чтобы Димаш сам принял меня. Пока не поговорю с ним – не уеду, так и скажу им…

С вокзала они отправились в гостиницу «Алма-Ата» Болат без особого труда устроил старого рыбака в однокомнатный номер. Насыр распорядился:

– Отправляйся домой, отвези вещи, повидайся с женой и возвращайся ко мне. Я пока спущусь в парикмахерскую. Хорсту обо мне пока не говори ничего. Закончим дела, тогда и отправимся к нему…

В парикмахерской Насыр распорядился, чтобы ему подровняли усы и бороду. Вернувшись в номер, надел новый костюм и принялся ждать Болата. Вспомнил, что конверт с письмом Славикова должен быть заклеен – об этом профессор просил сам в записке. Насыр заклеил конверт. Потом достал еще одну бумажку из старого пиджака, номер телефона, по которому он должен будет звонить. Разгладил бумажку ладонью, положил рядом с телефоном, а сам отправился в буфет, что был в левом крыле. Ему подали все, что он потребовал, кроме чая. Чая не оказалось. Насыр сильно расстроился, проговорил обиженно: «Думал, хоть в столицах попью индийского чаю, а у вас тоже его нет… Как же я без чая? Без чая у меня голова перестает соображать…» Буфетчица стала ему сочувствовать: «Попросите дежурную по этажу – она приготовит… – Но, помедлив, взялась хлопотать сама: – Обождите минуточку, я сейчас принесу…» Вскоре она вернулась с чайником: «Дедушка, вот вам и чай. Как будете пить – с молоком?» Насыр обрадовался: «Спасибо, доченька, уважила старого человека. Как тебя зовут?» – «Русские называют по-русски. Галя. А вообще-то я Галия…» – «Дай тебе Бог счастья, доченька!» – «Откуда приехали, дедушка?» – поддержала разговор приветливая девушка. «С Синеморья. Слыхала про такой край?» – «Слышала, конечно, жуткие вещи у вас там творятся. У нас много работает ваших девушек, часто рассказывают…» – «Да, – вздохнул Насыр. – Разбросало наших людей по всей республике. А сама откуда родом?» «Я из Талдыкургана, – охотно ответила девушка. – Приходилось там бывать?» – «Чего не было – того не было, – ответил Насыр. – А вот сейчас пожалел: неужто на Жетысу водится так много прекрасных девушек, которые не забывают уважать старших?» Буфетчица засмеялась.

Насыр довольный вернулся в номер. Болат задерживался. Тогда Насыр решил сам звонить помощнику Кунаева. Трубка ответила:

– Слышал о вас. Поезжайте в ЦК и оставьте это письмо. – Помощник объяснил, как доехать, какому милиционеру оставить письмо.

Насыр возразил, сказав, что желает встретиться с Кунаевым лично. Помощник помолчал, потом записал его фамилию, имя, отчество и попросил, не отлучаться из номера, ждать звонка.

В номере Насыр безвылазно просидел три дня. Письмо в ЦК свез Болат, а все три дня Насыр провел у телевизора. Благо программ было много, знай переключай. Особенно ему понравилась киргизская программа, много Насыр выслушал казахских и киргизских песен. В конце концов он стал беспокоиться: вдруг забыли о нем? Несколько раз собирался звонить снова, но всякий раз призадумывался, не может того быть, чтобы забыли. Немало, наверно, забот у Димаша – освободится чуть-чуть, тогда и дойдет очередь до Насыра.

Наконец он ошалел от телевизора и радио. Если верить телевизору и радио, получалось, будто наверху только и делают, что с утра до ночи пекутся о благосостоянии народа. Насыр переключился на газеты, которые он стал покупать рано утром. Газеты толковали ему все о том же. Ни разу за эти три дня Насыр не увидел, не услышал и не прочитал хоть строчку об умирающем море. При всем том, что наверху пеклись с утра до ночи о народе, наверху же и полагали, наверное: «Е, подумаешь, какое-то там море! Бросьте печалиться, глупые люди, государство не оставит вас без куска хлеба…» Невесело стало Насыру от всего этого. Никто, кроме тех, кто живет у этого многострадального моря, не способен понять его боль, в который уже раз подумал он.

И все-таки он включал телевизор, включал радио, читал газеты. В один из этих дней он услышал, впрочем, о Синеморье. Молодой артист спел старинную песню, которую и сам Насыр в молодости не раз певал с земляками в застольях или просто на берегу, когда рыбаки Караоя возвращались с моря. Он было порадовался, но тут же решил: чем песни петь, не пора ли рассказать беспощадную правду? Хотел бы он сейчас посмотреть в лица тех холеных людей, которые раньше наведывались в тот же Караой или Шумген из Алма-Аты, которые называли себя поэтами и композиторами. Куда все они подевались, черт бы их побрал? Или ждут, что море возродится само собою, и тогда им можно будет снова хлынуть к нему за новыми сладкоголосыми песнями, а заодно и за новыми длинными рублями?

Сам того не ведая, здесь, в столичном гостиничном номере, простой рыбак Насыр задел очень больной вопрос: что же все-таки такое интеллигенция? Разве имеет она право бросить свой народ в трудную минуту? Разве не она должна была первой заговорить о гибели моря еще десять – пятнадцать лет тому назад, вместо того чтобы слагать безоблачные песни о его красоте и богатстве? Да, Насыр помнил этих самодовольных, самовлюбленных людей, которые раньше частенько наезжали в Караой – теперь они были ему противны, как, впрочем, стала ему в эти дни противна и другая человеческая особенность, приобретшая у казахов и киргизов совершенно уродливые формы: скрывать недостатки, но превозносить достоинства. И теперь он, пожалуй, готов был понять даже обратное, если бы это могло помочь разбудить сытую дрему общества. Даже о несчастной жизни Кахармана он готов был бы забыть: в конечном счете разве скитания его сына не были выше того благополучия, которое сохранили за собой рабы – льстя друг другу, скрывая друг от друга потаенные, горькие мысли о том, что общество погрузилось в тину равнодушия к судьбам простых людей, но бросилось в угар распределения благ? Нет, пусть лучше Кахарман скитается – это жизнь достойная, это жизнь не рабская. Да сохранит его Аллах!

Последнее Насыр произнес хриплым голосом вслух. И, услышав свой голос, вспомнил, что в эти дни он ни разу еще не молился. «Нехорошо, нехорошо…» – пробормотал он сконфуженно, и тут же принялся расстилать белый платок. Вот чего ему не хватало в эти дни – общения с Аллахом. Потом достал Коран и стал читать арабские слова, тут же переводя их на казахский: «Если ваши отцы, и ваши сыновья, и ваши братья, и ваши супруги, и ваша семья, и имущество, которое вы приобрели, и торговля, застоя в которой вы боитесь, и жилища ваши милее вам, чем Бог и его посланники, – то выжидайте, пока придет Бог, пока придет его повеление. А Бог не ведает народа распутного!»

Торопясь, Насыр забыл выключить телевизор. И сейчас миловидная женщина вдруг, как бы испугавшись, что Насыр променяет ее на Аллаха, быстро затараторила о достижениях республики: «В закрома Родины поступило около миллиона пудов зерна… в общей сложности в магазины поступит пятьдесят тысяч костюмов, тридцать тысяч пар обуви…» Насыр усмехнулся. Эх, девушка: а не лучше ли было бы открыто сказать о том, сколько пудов пщеницы осталось неубранными – не меньше, наверно, того же миллиона; сколько тысяч костюмов пылятся на складах магазинов – убогих, никому не нужных? «Тяжко жить в городе, – подумал Насыр. – Послушай-ка каждый день такое: миллионы, тысячи – точно свихнешься!» И он выключил телевизор, а сам накинул на плечи пальто – в номере было холодновато; ранняя суровая зима сказывалась и в обычно теплой Алма-Ате. Раздался телефонный звонок. Насыр поспешно снял трубку. Звонил Болат, обещал зайти в свой обеденный перерыв. Насыр встретил Болата насупленным, хмурым.

– Устал я сидеть у этого треклятого телефона, чтоб он лопнул! Видно, мы с Матвеем – два старика – выжили из ума: задумали встретиться с самим Кунаевым! Поеду-ка я домой, пока совсем не превратился в идиота…

Болат стал успокаивать старого рыбака:

– Нет, Насыр-ага, так не делается. Даже если Кунаев сам не сможет принять вас – то он должен дать знать. Да и неудобно бросать дело, начатое профессором…

– Как будто это море нужно только мне да Матвею, – закипятился Насыр. – Прав Мустафа, когда пишет в письме: это море – мировая ценность! И губить его – совершить преступление против всего человечества! Вот что надо сказать Кунаеву!

– Пойдемте вниз, аксакал, пообедаем. Три дня ничего не ели горячего…

– А вдруг позвонят? Неудобно получится, – засомневался Насыр, глядя на телефон, хотя поесть горячего ему хотелось очень.

– У них тоже, наверно, обед, – возразил Болат. Это убедило Насыра, и они спустились в ресторан.

– Ох, и народу здесь! – ахнул Насыр. – Они что же: не работают?

– Сейчас обеденный перерыв, – рассмеялся Болат. – Да и в основном здесь одни командированные, как мы с вами…

– Давай поторопимся, – засуетился Насыр. – Позвонит – потом стыда не оберешься; подумают, не аксакал – а ветреный мальчишка… Еще хочу попросить тебя об одном. Хорошо бы после разговора с Кунаевым связаться с Матвеем. Да и Кахармана хочу я увидеть. А может, съездить мне к нему на Зайсан – это ведь недалеко?

– В самом деле! – обрадовался Болат. – Как это раньше я не сообразил? Сделаем так, Насыр-ага: позвоним Кахарману, пусть срочно вылетает сюда. Так будет проще, чем лететь вам самолетом туда…

– Верно, говоришь! – Насыр заметно повеселел. – Уж быстрее бы с Кунаевым поговорить!

– А телеграмму Кахарману можно дать прямо сегодня. Пока с работы отпросится, пока доберется до столицы…

– Правильно, телеграмму можно дать сегодня же, – согласился Насыр.

Телефон зазвонил только на четвертый день, ранним утром.

– Ровно в шесть часов вечера сегодня будьте у бюро пропусков. Разговор ваш с Динмухамедом Ахмедовичем должен занять пятнадцать минут. С письмом вашим он ознакомлен.

Насыр не успел даже поблагодарить – на том конце провода трубку положили. Насыр надел все тот же свой новый костюм и отправился в буфет, который был еще закрыт. Дежурная по этажу, только вставшая со сна, объяснила: откроется в восемь. Она налила старику свежего чая, Насыр пошел с ним в номер. «Рано же начинает свою работу помощник, – подумал он удовлетворенно за чаем. – А вот ты, Насыр, не выживаешь ли из ума? Чего ты нарядился – времени-то всего семь часов утра?» Но после чая он помолился, улыбнулся себе: дай ему, Аллах, удачи. Кунаев встретил старого рыбака у дверей кабинета. Пригласил заходить, усадил его и только после этого сел напротив него сам, чем и удовлетворил Насыра чрезвычайно. – Сколько же вам лет, Наке? – спросил Кунаев уважительно. Насыр нарочно ответил по восточному календарю:

– Я родился в год лошади, Димаш.

– Значит вам восемьдесят четыре, Наке, – быстро понял Кунаев, чем опять же Насыр остался весьма доволен. Он сел в кресле посвободнее и снова сказал мысленно: иа, Алла, дай мне удачи! От глаз Кунаева не ускользнуло удовлетворение аксакала. Насыр тоже в свою очередь украдкой оглядел еще не старого, крепкого телом руководителя республики.

– Я прочитал письмо Матвея Пантелеевича, – продолжал Кунаев. – Спасибо ему за участие. Мы готовим ответное письмо ученому – оно будет отправлено на днях. – По интонации Насыр понял, что Кунаеву о Славикове говорить, не очень приятно. – Вы давно знакомы с ним, Наке? – Ах да, наверно, много лет – он же отбывал в ваших краях ссылку. А казахскому он у вас учился? Заметен южный выговор…

– Он человек умный: выучился языку за одно лето! А пословиц он знает больше любого казаха!

Кунаев будто бы пропустил это мимо ушей. Потом задумчиво проговорил:

– Никому не дано избежать ошибок своего времени. Они обнаруживаются не сразу – по истечении лет, Наке. Я тоже в свое время вместе со Славиковым боролся за то, чтобы не погибло наше море. Но теперь вижу: нам всем не удалось довести начатое дело до конца. Нам не удалось повернуть сибирские реки…

Насыр воскликнул:

– Димаш, разве Славиков когда-нибудь боролся за поворот рек? Это же мальчишество, а Мустафа – человек серьезный!

Кунаев не ожидал такого ответа от Насыра. Он зорко посмотрел на старого рыбака, потом резко отвернулся. После этого разговор принял формальный характер – несколькими ловкими вопросами Кунаев увел Насыра от сути дела, причем так, что Насыр опомнился только к пятнадцатой минуте, когда стало ясно, что прием окончен. Спускаясь вниз по улице Фурманова, Насыр пытался в точности определить, какое впечатление у него осталось от встречи. Нелегко было ему это сделать: Высокий человек не дал ему никаких надежд, ничего не сказал по существу, но вместе с тем показалось Насыру – по тому, как после маленькой, неприятной заминки, возникшей между ними по поводу Славикова, разговор пошел теплый, по-житейски доверительный, – что Кунаев если и заблуждается, то заблуждается искренне, не желая зла ни Насыру, ни профессору Славикову, ни морю, ни народу, который населяет его оскудевшие берега. Вот это и было непонятно Насыру: не желая зла, этот человек тем не менее и морю, и людям побережья, и Насыру лично, и профессору Славикову нес это зло… Нет, не зло, а что-то другое непонятное для ума старого рыбака.

Подходя к гостинице, еще издали заметил прохаживающихся у входа Болата и Хорста. Завидев Насыра, они направились ему навстречу. Старые друзья обнялись, долго разглядывали друг друга – Болат, посматривая на них, улыбался и радовался тоже.

– Ну, теперь ко мне! – И Хорст потянул их за собой. Их ожидал жирный сазан, искусно приготовленный Марфой. Насыр принялся пересказывать разговор с Кунаевым.

– Насыр-ага, – шутливо спросил Болат, – заметили вы какие-нибудь признаки?

– Признаки? – вспомнил Насыр. – Нет, ничего не заметил. Кажется, Кунаев не собирается расставаться со своим креслом… В общем, он мне вот что сказал. В верхах углубленно рассматривается вопрос о нашем море, о тяжелом бедственном положении народа. Нельзя отчаиваться, хотя считать, будто выход из тупика найден, тоже нельзя. Все мы погубили море – и все мы обязаны его спасти. Вот такое сейчас направление принято. Еще он говорил вот что. Поморы тоже должны проявить активность. Вот и все, что он мог сказать. Умный он человек, чтобы давать пустые обещания, – так я понял его. Говорил, что Матвею они готовят ответное письмо – официальный ответ, – важно закончил Насыр. Болат и Хорст одобрительно кивали головами, слушая рассказ Насыра, а Марфа быстро-быстро закрестилась:

– Дай-то Бог: пусть господь позаботится о вашем море на небесах, а на земле найдутся благородные люди, которые тоже не оставят вас в беде…

– От Кахармана пришла телеграмма. – Болат протянул Насыру бланк телеграммы. – Он будет, надо его обязательно дождаться.

– Вот и хорошо, давненько не видал я его. А уж Корлан как обрадуется! Все ей расскажу… – Насыр улыбался весь: глазами, губами, всеми своими мелкими морщинами. Был он в хорошм настроении. Да и то сказать: впервые жизнь в городе, в столичном городе, показалась ему привлекательной по сравнению с однообразным время препровождением на берегу скудного моря. С легким сердцем решил он пожить в Алма-Ате еще несколько дней, чтобы дождаться Кахармана. Назавтра в полдень они с Болатом отправились звонить в Москву профессору Славикову. Трубку сняли сразу. Голос Славикова звучал слабо, после инфаркта профессор был еще не совсем здоров. Но говорил ясно, а Насыру обрадовался очень.

– Хорошо, что Кунаев тебя принял. Уже собирается отказываться от поворота рек? Это же здорово! Тогда между нами не будет взаимной обиды. Мне тоже хватит отлеживаться в постели – пора вставать на ноги. Весной собираюсь непременно заехать к вам на море, пока не умер… Но ты меня сильно обрадовал, Насыр! Чувствуешь: времена-то меняются! Даже Кунаев заговорил по-новому. Эх, так бы и дальше держать а, Насыр! Я ведь и Горбачеву письмо написал такое же, да-да! Так что будем, будем и еще раз будем надеяться. Ну а пока до свидания, Насыр. До скорой встречи! Да, чуть не забыл! Получил от Кахармана телеграмму – пишет, что будет в Москве в ближайших числах. Если заедет к вам, передайте: Игоря ждем завтра.

– До свидания, Матвей! Кланяются тебе все старики, которых ты знаешь!

Печально прощался Насыр со своим старым другом. Щемило сердце, Насыру вдруг показалось, что это последний их разговор. Профессор тоже, наверно, что-то предчувствовал: голос его в последнюю минуту дрогнул. Кахарман приехал на следующий день – его привел с собою в обеденное время Болат. С ним был пожилой русский мужчина, которого Насыр оглядел с любопытством. Отец порывисто обнял похудевшего сына:

– Сынок, обрадовал ты старика!

Кахарман не без некоторого смущения произнес:

– Семен Архипович, знакомьтесь – это мой отец. Потом обратился к Насыру:

– Я живу у Семена Архиповича. Спасибо, приютил пока не получили мы квартиру…

Насыр с удовольствием пожал руку доброму человеку:

– Какая у вас хорошая речь – не всякий казах так красиво по-нашему говорит…

Кахарман объяснил:

– Он много лет живет на казахской земле, да и родственников у него много казахов… Я тоже удивляюсь, отец: и сами казахи охотно забывают свой язык, а чтобы встретить русского человека, который говорит по-казахски, да так блестяще… Что это?

Семен Архипович ответил:

– Это знак уважения к народу, с которым ты живешь. Разве можно иначе? Кахарман сказал правду: много лет на Зайсане – стыдно за такой срок не выучиться языку…

– А у меня, Семен Архипович, радость – сам видишь. С сыном вот встретился. Есть у меня кой-какие лишние деньги. Пусть Болат отведет нас в ресторан – пообедаем, а?

– Веди, Болат! – весело ответил Кахарман, и они вышли из номера. Насыр и Семен Архипович радушно, открыто посматривали друг на друга. Не ошибся бы тот, кто стал бы утверждать, что эти два простых человека должны были понравиться друг другу с первого взгляда. Вскоре их разыскал Хорст, которому, естественно, тоже нашлось место за столом – Насыр посадил его рядом с собой.

– Это Марфа обрадовала меня: приехал Кахарман! Я было тут же бежать в гостиницу, да она меня урезонила – сходи-ка, муженек, сначала на рынок. То, мол, да се надо к столу. Ладно, думаю, слетаю туда, словно ястреб, и – задержался на этом чертовом рынке… – Он почесал озадаченно затылок. – В молодости как-то легче переносил ее капризы – теперь труднее.

За веселым разговором быстро пролетели полтора часа. Болат и Хорст оставили компанию – Болат спешил на службу, а Хорст домой. Насыр, Кахарман и Семен Архипович поднялись в номер. Насыра неприятно поразила необычная замкнутость сына. Кахарман вообще был малоразговорчивым, но теперь это его качество, помноженное на замкнутость, угнетало окружающих. Теперь он, можно сказать, рта не раскрывал: все больше слушал, да и то рассеянно, изредка вставляя кой-какие замечания – впрочем, необязательные, порою состоящие всего лишь из одной фразы. Всего этого не мог не заметить Насыр – он понял, что в душе Кахармана происходят какие-то серьезные изменения.

Когда они расселись в мягких глубоких креслах, Семен Архипович проговорил:

– У вас вот радость, аксакал, а у меня печаль. Приехал хоронить фронтового друга… Григорий был лучшим из людей, которых я знал за свою жизнь. Это не преувеличение, Наке. С его смертью ко мне возвратилось то болезненное ощущение, которое я стал подзабывать, – одиночества и заброшенности. Что говорить! Тяжело переживать смерть близких людей…

– В грустную минуту для тебя встретились мы, Семен… Да будет земля ему пухом!

Семен Архипович просветленно глянул на отца Кахармана. «Так же умен, сдержан и искренен, как сын», – отметил он про себя. На душе у него стало легче. Наверно, так бывает всегда, когда рядом с человеком в тяжелый момент оказывается умный, участливый собеседник. И хоть он говорит те же слова, что и остальные, – но проникают они глубже, потому им и веры больше.

– Гриша в свое время возродил меня к жизни. Он был из тех людей, которые думают больше о других, чем о себе, – на таких держится мир… На всю жизнь запомнил, что толковал он мне, когда я дошел, как говорится, до ручки: «Сема, умереть легко, а вот попробуй выжить. Если ты трус, если ты боишься трудностей – тогда конечно, тогда, пожалуйста – в гроб. Но если ты еще уважаешь себя, если ты считаешь себя человеком, – живи вопреки всему…»

Кахарман возразил:

– Решиться на смерть тоже нелегко. А потом, люди ведь кончают с собой не просто так. Каждая смерть – это протест несложившейся жизни. Против дикости, несуразности… Разве нет?

– Тоже, правда, – ответил Семен Архипович. – Но у меня было другое, скорее отчаяние, какой уж там протест. Смерть бы не украсила меня. Если уж протестовать – то живым протестовать, а не мертвым. Может быть, это не так красиво, зато мужественнее.

– Кахарман, как там наш Бериш?

– В каждом письме бодрится; целит в джигиты.

– Молодец, одобряю! Ну а как у тебя с жильем, обещают?

– Этой зимой надеюсь получить. Перевезу, наконец, Айтуган и детей. Да и Бериша думаю все же забрать из интерната. Что там за жизнь? Пусть зиму живет дома, а летом у вас.

– Хорошо, мы с ним поговорим тоже. А в Москву, зачем надумал?

– У нас тут на Зайсане плохо с оборудованием. Попробую пробить это дело в Москве через старых и новых друзей. Запчасти, инструменты – словом, всякая мелочь…

Насыр с прежним удовлетворением проговорил:

– Рад я, что принял меня Димаш. Здорово мы с ним потолковали. Он проблемы наши хорошо знает, всегда их в голове держит…

При упоминании имени Кунаева Кахарман вскочил как ужаленный:

– Отец, вы что, до сих пор верите ему?! Поразительно! Мало, значит, походили вы по кабинетам то-то, и навешал он вам лапши на уши, как говорится! Поезжай к себе в Тмутаракань да будь спокоен, Наке, все выправим, надейся и жди. Да еще, наверно, по плечу похлопал одобрительно. Эх, отец! Эти ласковые, доверительные разговоры длятся уже тридцать лет, тридцать лет нас похлопывают по плечу, все сделаем, будьте спокойны. Все эти тридцать лет, прикрываясь именем народа, обирают его, изводят землю, на которой он живет, а лучших его сыновей держат за решеткой или изгоняют! Пришло время! Этих ласковых говорунов вроде Кунаева давно пора призвать к ответу. Они ведут нас в никуда! – Кахарман схватился за голову, заскрипел зубами. – Господи, как мне жалко этих доверчивых, словно ягнята, людей! Как я жалею свой несчастный, забитый, тысячу и тысячу раз обманутый народ! Аллах, за что же ты так глумишься над нами? Что мы тебе сделали плохого? В чем согрешили?

«Иа, Алла! – испуганно подумал Насыр. Впервые он видел сына в таком отчаянии, которого тот не скрывал. – Вот что на душе у него! Вот какая боль на душе у бедного, несчастного сына моего!» Слезы невольно навернулись Насыру на глаза. Кахарман сел, отвернувшись.

Насыр подошел, неловко положил руку ему на плечо.

– Поезжай-ка ты домой, отец… – устало, глухо сказал Кахарман.

– Точно, точно… – стал бормотать Насыр. – Заждалась меня там старуха. Точно, поеду-ка я домой…

В министерстве оформив командировочные, Кахарман ночным рейсом вылетел в Москву.

Насыр тоже стал собираться. Утром вместе с Хорстом они отправились на рынок. Насыр решил привезти землякам побольше гостинцев. Сумка их вскоре была полна.

– Как ты довезешь все это? – удивлялся Хорст. – Не поднять ведь.

– Да разве я повезу? – тоже удивлялся Насыр. – Поезд все это повезет!

– А от станции до аула тоже поезд?

– Там встретят меня. Это только кажется, что много. А Корлан как начнет раздавать – так и не хватит на всех. Она у меня, сам помнишь, щедрая…

– Не забудь, моя Марфа тоже кое-что приготовила…

– Все поместится, не волнуйся.

Рынок облетела весть: сняли Кунаева, на его место назначили русского. Насыра эта новость поразила словно гром. Он остолбенел. Хорст ушел далеко вперед, но, хватившись, прибежал назад, подтащил какой-то ящик:

– На тебе лица нет! Присядь. И давай повернем домой. Остальное купим в магазинах – сам похожу.

Хорст, взяв сумки с покупками, помог Насыру добраться до гостиницы Насыр прилег. Новость его опустошила. Значит, прав был Кахарман! А он-то, старый дурак, развесил уши и все слушал да слушал его ласковые речи!

Ближе к вечеру на центральные улицы высыпала молодежь. Толпы ее шли к Дому правительства, скоро вся площадь была полна. Насыр заметил: большей частью это были казахи. В груди у него заныло от нехорошего предчувствия: не протестовать ли идут? Кому же может понравиться, что в Казахстане назначили первым русского?..

Он надел свое теплое пальто и вышел из гостиницы. Перед подъездом было многолюдно, шумно. Насыр пошел направо – в том направлении, в котором шла толпа. Некоторые бежали. Вскоре он был на площади. Его внесло в гущу людей, так что и не повернуться было. Подозрения его оправдались: молодежь выкрикивала лозунги, требуя назначить первым секретарем ЦК казаха. Стало холоднее – молодежь пританцовывала, чтобы не замерзнуть. Много было и просто любопытствующих вроде Насыра. Но и они время от времени вступали с кем-то в споры. Все сходились в одном: Казахстаном должен руководить казах. Молодежь прямо здесь же на каких-то тряпках писала, транспаранты и поднимала их высоко над головами.

«Нехорошо это, – думал Насыр. – К чему такая легкомысленная суета?» В самом деле, ему было непонятно, кто и как мог допустить такое. Хорошо, Насыр тоже думает, что на месте Кунаева должен быть казах, а не русский; но у джигитов горячая кровь, крутой нрав – чем же все это может закончиться? Разве не ясно? Рядом с Насыром громко заговорил мужчина невысокого роста, в очках:

– Во главе Советского Союза стоит русский? Русский. Ничего особенного нет в том, что каждый народ хочет поставить над собой человека своей же национальности! Это идет испокон веков. Нет в этом ничего предосудительного! – Он посмотрел на Насыра. – Прав я, ага? Мы говорим – «социализм», «социализм». А разве в правилах социализма выражать недоверие к тому или иному народу? Я понимаю это только так – не верят казахскому народу, и все тут!

Насыр подумал: «В самом деле, если бы руководил нашим несчастным краем знающий, коренной человек, а не этот полоумный чужак Алдияров, – наверно, было бы получше, а?»

Мужчина продолжал говорить:

– Почему эти люди пришли сюда? Они пришли, чтобы выразить свое возмущение. Им плюнули в лицо! Им сказали – вы быдло, вами надо управлять из центра, из Москвы. Разве нет у нас своих достойных сыновей на место Кунаева? Кто сейчас поверит, что этот русский будет печься об интересах казахов? Им будут руководить из центра. Я ничего не имею против русских, у меня много среди них друзей. Это замечательные люди, но хочу спросить вас: видано ли в природе, чтобы ворон воспитывал беркута или беркут ворона? Кунаев был подхалимом Брежнева – это точно, но можно ли теперь сказать с уверенностью, что этот русский объединит вокруг себя лучших – честных, порядочных – казахов; то есть самое ядро нации, собственно народ? Будет ли у нас будущее. Не грозит ли нам исчезновение?

– Ты прав, сынок! – поддержал его Насыр. – Умные, правильные ты говоришь слова. Я тоже уважаю русских, у меня тоже много среди них лучших моих друзей. Знаешь ли ты профессора Славикова или его сына Икора? Вместе с нами, с казахами, они борются за наше умирающее море. Но они бы тоже не одобрили, что поставили вместо Кунаева русского…

Между тем площадь окружалась: милицейскими машинами, солдатами, милиционерами. Рядом с милиционерами стояли дружинники с красными повязками, с железными прутьями в руках.

Кто-то сказал:

– Вон там раздают ребятам водку – ребятки расхватали уже целую машину…

– Оу, зачем же в такую минуту нужна водка? – поразился Насыр. – Совсем нехорошо: у джигитов и так горит кровь, а выпьют – ошалеют же!

Давешний мужчина проговорил сокрушенно:

– И водку, и сигареты раздают. Бедой это кончится… – Теперь он как будто бы винился в том, что за минуту до этого говорил так горячо. – Анашистов здесь много…

В разговор вклинился парень спортивного вида:

– Пусть ребятки согреются. В народе говорят: что-то стало холодать – не пора ли нам поддать? – И засмеялся.

– Чему радуешься? – угрюмо урезонил его мужчина в очках. – Перебьют их сейчас, пьяных, как цыплят!

У парня оказался свой довод:

– Правильно! А как иначе с ними справишься? Вот и повяжут всех пьяных. Это специально, если хочешь знать, задумано!

– Чушь какая-то! Удивляюсь, как это удалось через такие кордоны пригнать машины с водкой.

Тут из небольшой группы ребят, стоявшей неподалеку, вышел совсем молоденький парнишка и резко бросил в адрес спортсмена:

– Эге, вот ты куда поворачиваешь… А ну брысь отсюда! – И замахнулся.

Но его приостановили приятели. Спортсмен быстро растворился в толпе.

На трибуну все время поднимались какие-то люди. Насыру не удавалось разглядеть их лица, хотя сейчас это не имело никакого значения. Насыр, как и многие из собравшихся здесь студентов, знал в лицо только одного Кунаева. Появился Назарбаев, стал говорить речь. В это самое время в толпе закричали:

– Братья казахи! Начались незаконные аресты наших лучших людей – слышите вы или нет?

Все хлынули туда, откуда раздавались эти крики. Насыра толкнул плечом какой-то парень с сигаретой в зубах. Насыр почувствовал сильный запах анаши.

Мужчина в очках растерянно заметил:

– Водка и анаша уже начинают действовать…

– Они же сами раздают и водку, и анашу, – зло засмеялся парень.

– А вы не пейте и не курите сейчас! – крикнула совсем юная девушка, почти что подросток.

– Кто же от дармового откажется? – возразили ей.

Теперь ораторов, которые стояли на трибуне, никто уже больше не слушал. Никто в их слова больше не верил. Даже когда на возвышении появилась всеми любимая певица Бибигуль и разрыдалась, пытаясь что-то сказать молодежи сквозь слезы, шум не стих.

Вновь прибывающие солдаты и милиционеры были защищены пластиковыми щитами и вооружены резиновыми дубинками. По виду они ничем не отличались от ольстерских полицейских, на которых Насыр насмотрелся в эти дни по телевизору. Он ужаснулся: «И у нас все это, оказывается, есть: и щиты, и дубинки!»

Все ожидали, когда выйдет на трибуну вновь назначенный руководитель. Сейчас это было ох как нужно, ибо ситуация была накалена до предела! Выставить против безоружных студентов вооруженных солдат и милиционеров, дружинников с металлическими прутьями, которые были готовы броситься на разгон толпы по первой же команде, – что могло быть сейчас нелепее?

Мегафоны все как один тявкали: «Расходитесь! Расходитесь!» Плотной стеной вооруженные солдаты стали надвигаться на студентов – студенты на них. Из водометов ударили сильные струи воды. Куртки, плащи легко одетой молодежи покрылись ледяной коркой – студенты тряслись от холода, но не расходились. Струя воды сильно ударила Насыру в спину. Старый рыбак упал – сначала на колени, потом лицом вниз. Какой-то парень пoмor ему подняться:

– Ага, идите домой. Чего доброго, еще убьют. – Молодой человек невесело, скорее устало улыбнулся. – Аксакалы нам понадобятся завтра – чтобы собрать наши трупы. – Он заглянул в лицо Насыра и обрадовался: – Оу, Насыр-ага, вы-то как здесь очутились? Неужто все до одного люди нашего несчастного края уже переехали сюда?

– Ты, чей? – стал вглядываться в него Насыр.

– Сарсенгали, с седьмого разъезда!

– Кажется, знаю. Спасибо, что помог. Только сам тоже не оставайся здесь. Добром это не кончится. Ты что, здесь, в столице, учишься?

– Нет, работаю на заводе…

Они пригнулись, увернувшись еще от одной мощнейшей струи.

– Где вы, ага, остановились?

– В гостинице. Вот она, рядом.

– Пойдемте, провожу…

Они стали выбираться из толпы, все время уворачиваясь от ледяных струй.

– Тебя как зовут, сынок?

– Махамбет. Ага, быстрее, – можете простыть, надо быстрее идти в тепло…

Они пошли быстрым шагом. Махамбет все время отряхивал Насыра от льда, которым покрывалось, его насквозь промокшее пальто.

– Не возвращайся на площадь, парень. Иди-ка лучше в свое общежитие…

– Чего мне бояться, ага. Я против правительства ничего, в общем-то, не имею.

– Это все у вас организовано или как?

– Нет, совершенно стихийно. Союз сердец, так сказать, совпадение. Порыв. Организовываются лишь воры да прочее хулиганье…

– Это вы против того, что на место Кунаева назначили русского?

– Лично мне все равно, кто будет: казах или русский. Лишь бы не преступник был, а человек. Казахстан уже до ручки довели. Про Синеморье не буду говорить – знаете сами. В таком же положении Иртыш и Балхаш. А сколько принесла людям горя джамбульская химия? А гурьевская нефть? Вы знаете, какая детская смертность в Джамбуле и Гурьеве? А чего стоит семипалатинский полигон? Такое ощущение, что казахов решили просто уничтожить. Люди на Синеморье мрут от скоротечного рака, скотина перестала давать потомство… Сколько же это можно терпеть? Сколько же можно издеваться над народом?

«Сарсенгали, – знаю я его, – тихий, незлобивый человек, – подумал Насыр. – А сын выдался вон какой: умный, горячий. И чего он уехал от нас?»

– Приезжай домой, Махамбет. Чего ты забыл в этой Алма-Ате?

– Какая у нас там работа на разъезде, ага? Не стал я у отца хлеб отбирать – подался в город за работой. Разбежался потихоньку наш край – кто куда…

– Эх, парень, из одних вопросов ты состоишь, – невесело пошутил Насыр. Зубы его мелко стучали от холода.

– Не спорю. Молодежь теперь как на помойке живет. Со всех сторон несет проблемами, которые сваливали в кучу семьдесят лет подряд: засмердели, червяками пошли они…

Насыр не нашел что ответить.

Махамбет продолжал:

– Целый год после Афганистана я провалялся в ташкентском госпитале. Времени для размышлений было предостаточно. Афганский кошмар я не забуду теперь уж никогда. Кем были мы там? Пушечным мясом. Афган открыл мне глаза на многое. Там были пушечным мясом – а здесь мы кто? Никто в своей стране сейчас не чувствует себя человеком – все себя чувствуют скотами, все оплеваны с ног до головы: и русские, и казахи, и евреи, и украинцы… И никто не может понять, почему это так. Ну почему это так, ага?

Снова Насыр не нашел что ответить.

– Глубокая обида сидит в каждом человеке. Взять сегодняшний митинг. Казахи протестуют против национального неравенства, которого и без того было предостаточно, а теперь будет еще больше с приходом назначенного русского… Я все думаю – когда это началось? Говорят, началось со Сталина. Ну, хорошо, Сталина давно нет – давным-давно настало время развиваться социализму по-человечески. Так давайте развиваться – что нам мешает? Этого не хочет руководство Казахстана – оно не понимает казахов, оно идет на поводу у московской политики, так я это понимаю! Трусы! Все они держатся за свои теплые местечки, твердят – «национализм», а на нужды собственного народа им наплевать. Ребята вышли сегодня на площадь, чтобы бросить этим изменникам: «Трусы! Предатели!» Хорошо, сегодняшнюю демонстрацию они разгонят – но проблема-то не будет решена. Мы выйдем завтра, выйдем послезавтра, что будет? И кому это надо?

Махамбет открыл входную дверь гостиницы и стал прощаться:

– Пойду я, ага, меня ребята, наверно, заждались… Будете на седьмом разъезде – загляните к отцу, передайте привет, расскажите все, что видели.

– Спасибо тебе, сынок! Хороший ты джигит, хорошие с тобой ребята: гордые, правдивые, смелые! Буду молиться за вас – Аллах поможет вам обязательно…

– Ну-ну, – улыбнулся Махамбет, – если еще и Аллах встанет в наши ряды – значит, дело в шляпе.

И он исчез. Старик поднялся в номер, он продрог насквозь. Какая разница между тем, что происходит в Ольстере и здесь, в Алма-Ате? Этого Насыр не мог понять. «Куда мы идем? Куда катимся?»

Он снял пальто, повесил на спинку стула, а стул придвинул к радиатору парового отопления. По его расчетам, пальто к завтрашнему вечеру должно было высохнуть. «Всего лишь одна короткая команда, – возмущенно думал Насыр, – и эти молодчики с железными прутьями в руках бросятся на невооруженных ребят». Насыр не знал еще того, что приказ на изготовление этих прутьев отдали сами же партийные работники – за день-два до этих событий. Насыр этого не знал и наивно полагал: руководители не могут допустить побоища. И вдруг похолодел: а вдруг случится такое? И снова стал себя успокаивать: такого не может быть. Ведь им жить со своим народом, со своей молодежью на одной земле – им выходить на трибуны в праздничные дни, им приветливо махать демонстрантам, ласково улыбаться детям…

Старик разделся и лег в постель. Ему приснился сон. Озверелые молодчики с прутьями бросились на студентов: раздались стоны, крики, хлынула кровь. Та юная девушка, почти подросток, которая резко бросила: «А вы не пейте и не курите сейчас!» – упала тоже – из широкой раны на лбу хлестала кровь. Она попыталась подняться, но получила пинок в лицо кирзовым сапогом – и снова упала. Все сомкнулось над ней: ее стали топтать кирзовые сапоги. К ней бросилась пожилая женщина с причитаниями: «Что же вы делаете с ребенком, с ребеночком-то что вы делаете? Проклинаю вас!» Но ее тоже сбили…

Насыр, проснувшись, вскочил в постели. В ушах звенел пронзительный голос женщины. В номере было сумеречно, за окном уже светало. Тревога снова поселилась в душе старика: к чему был этот страшный сон? Не в руку ли?

Он поспешил к окну. К площади по-прежнему стекались люди. Теперь все шли в одном потоке: милиционеры, студенты, солдаты, дружинники. Старый рыбак успокоился, у него отлегло от сердца. «Если все идут вместе – значит, все в порядке… К чему нам враждовать?»

Что ж, так вполне мог подумать всякий человек со стороны, который не знал лишь одного, а именно: что руководители республики, собравшись на совещание этой поздней ночью, вынесли решение: если к утру молодежь не освободит площадь – вытеснить ее силой. Впрочем, этого не знали и сами студенты.

Тем временем Насыр совершил омовение, расстелил полотенце на прикроватном коврике и принялся за молитву. Молился он долго, обстоятельно, а завершил так: «Бисмиллах рахман иррахим! Иа раббим – всемогущий создатель! Веруем в твое могущество и молим тебя о милосердии! Направь нас на путь истинный, Аллах, – на путь верный и беспорочный, направь наши помыслы к делам праведным, избавь нас от греха и соблазнов!»

Он не торопился подняться с колен.

Молясь на берегу моря, частенько видел он над водой легкое, полупрозрачное облако, формой напоминавшее человеческую фигуру. Насыр полагал – это сам создатель дает о себе знать. Сердце старого рыбака в такие минуты наполнялось тихой радостью, благоговением, в мыслях наступала ясность, а в душе успокоение. От затылка до самых пяток разливалось по его телу блаженство. Создатель являлся перед ним будто для того, чтобы дать понять Насыру: принимаю твою молитву, молись без устали, будь верен мне, раб божий, – а я тебя не оставлю. Если ты испытываешь в минуты молитвы блаженство – не останешься одиноким. Душа твоя попадет в рай, Насыр! Душа всякого, кто верно молится мне, попадет в рай.

Никогда Насыру не удавалось различить облик создателя, но голос его в такие минуты он слышал всегда: мягкий, бархатный, успокаивающий.

Вот и сейчас захотелось ему, чтобы это облако возникло перед его глазами. Но возник лишь голос. И голос этот сказал Насыру. «Сын божий, не поддавайся соблазну дьявола! Остерегайся дьявола, который предстанет перед тобой в облике человечьем. Люби ближнего, не делай, ему зла. Знай: даже в помыслах держать зло – грех. Не старайся превзойти других силой или богатством. Это принесет тебе разочарование. Направь свои желания, сын мой, на путь истины. Только так и ты, и люди вокруг тебя, только так все вы избежите несчастий…»

Но и голосу Его был благодарен Насыр. Здесь, в суетливой, тревожной столице, он не надеялся даже на это. А вот, поди ж ты, случилось! «Иа, раббим, иа, раббим, преклоняюсь перед твоим всемогуществом, Аллаху-акпар!..»

Старик походил по комнате, разминая затекшие колени. Потрогал свое пальто. Понял: сегодня оно вряд ли просохнет. Не заболеть бы. Как там в поезде? Сюда ехал – было в вагоне тепло, а теперь?

После обеда пришли Болат и Хорст. Все, не сговариваясь, устремились к окну. Насыр ахнул: дружинники били по головам студентов и девушек, догоняли их, разбегавшихся, и с помощью солдат, милиции запихивали в машины. Много студентов лежало на холодном асфальте: ничком или скрючившись, пытаясь встать, отползти…

– Зверство-то какое, срам, срам! – воскликнул Хорст.

– Решили взять силой, – Болат был бледен.

– Никогда еще такого не видел! – снова воскликнул Хорст. Насыр был потрясен:

– Как же они завтра посмотрят в глаза своему народу? Сегодня они свой народ избивают, а завтра влезут на трибуны и опять будут ему улыбаться? Несчастные казахи – когда же вы избавитесь от дикости и варварства…

Вдруг он смолк, пораженный одной мыслью: такому народу никогда и ни за что не спасти своего моря! Как он этого не мог понять раньше? В этом народе нет силы разума, а есть дикое, неуправляемое буйство – это не народ, внемлющий Богу, это стадо людей. Кишащее, омерзительное, бездарное, ничтожное – не нужное даже себе. От него давно отвернулся Бог… Бог… Бог…

Темнота вдруг упала на глаза Насыру, в ушах зазвенело – сердце мощными аритмическими толчками всей кровью ударило Насыру в голову. Он покачнулся. Хорст успел подхватить его, падающего, подтащил к кровати.

– Воды! Быстрее воды!

Болат бросился в ванную.

– В глазах что-то потемнело… – Насыр еле ворочал языком. Хорст протянул ему стакан с водой, Насыр сделал несколько глотков.

– А теперь под язык, положи вот эту таблетку. – Хорст чуть ли не силой вложил Насыру в рот таблетку валидола.

– Это давление подскочило, знаю. Сейчас должно пройти… Эх, Хорст, старость пришла – ничего уж тут не поделаешь.

– Еще бы. Семьдесят лет – не шутка.

– Море меня торопит… С собою… хочет забрать… Если б жило оно – я бы тоже до ста лет дотянул… А так нет… Чувствую – зовет… В один день мы умрем. Такие вот дела.

Насыру действительно скоро стало получше. Тут зазвонил телефон. Звонили из диспетчерской таксопарка: машина будет через десять минут. Насыр надел непросохшее пальто, на улице его сразу же стало знобить.

Хорст участливо предложил:

– Сейчас заедем ко мне, возьмешь мое пальто…

– Боюсь, не получится, Хорст, опоздаем на поезд. Да ты не волнуйся: в вагоне-то тепло. Там оно и подсохнет.

– К чему мороз такой, я все думаю. Теперь понял: к крови… Говорят, в сорок первом стояли лютые морозы, – заметил Болат.

– Это я помню. – Насыр оживился. – Морозы были лютые, точно! А сколько немцев померзло…

На них стали посматривать подозрительно милиционеры и солдаты, которых здесь, у входа в гостиницу, было много. К ним подошел сержант:

– Почему тут стоим, товарищи?

– Ищем, – коротко ответил Насыр.

– «Ищем» чего? – он вопросительно посмотрел на старика.

– Ты слышал когда-нибудь о Синеморье? Мы потеряли его, а теперь ищем…

– Оно что, высохло? – удивился сержант.

– Ты прав, оно иссохло. Выплакало все слезы от людского бесстыдства и усохло…

Сержант неопределенно хмыкнул и отошел. Подъехало заказанное такси. Болат и Хорст, вежливо опередив Насыра, стали складывать в багажник сумки с гостинцами. К ним подскочил дружинник и стал тыкать железным прутом в вещи:

– Что здесь?

– Тебе что, делать больше нечего? – вспыхнул Насыр.

– Может, и нечего, – сказал парень угрожающе.

– Ты бы, джигит, повежливее с аксакалом, – пристыдил его Хорст. – Он тебе, между прочим, в отцы годится!

– Если в отцы – пусть отвечает толком!

– Ты что – следователь? – не выдержал Болат. – Какое тебе дело до чужих вещей?

– Сегодня мы все следователи! – Парень недобро посмотрел на Болата.

– Ладно, не задерживай людей… – К ним подошел знакомый сержант.

Насыр гневно оглядел дружинника:

– Постыдился бы, джигит! Чего вы избиваете эту молодежь? Они что – звери, чтобы их бить этими железными штуками? Подумай: ты ведь убьешь насмерть человека, если ударишь этой штукой. Как ты потом в глаза его матери посмотришь?

Дружинник не успел ответить, его окликнули:

– Ваня, бегом сюда! Нас вызывают!

Убегая он торопливо бросил:

– Некогда вами заниматься, вы бы у меня поплясали!

– Ну, чем это не фашист! – воскликнул Хорст, глядя вслед убегающему дюжему молодцу. – Давайте все в машину! – взмолился таксист. – Поехали от греха подальше.В это время из-за угла выбежали две окровавленные девушки. Дружинники насторожились. Вслед за девушками показалась толпа ребят – они убегали от милиционеров. Но теперь они были в западне: сзади милиционеры, впереди дружинники, которые мгновенно рассыпались в цепочку. Студенты сгрудились в кучу.– Убьют ребят! – рванулся из машины Насыр.– Не выходить никому! – приказал таксист.Дружинник ударил прутом одну из девушек по голове. Та рухнула как подкошенная – брызнула на асфальт кровь. Тем временем другие дружинники подступили к ребятам и стали избивать их теми же прутьями. Они уложили студентов мгновенно, вокруг все было забрызгано кровью. Потом стали подтаскивать их к машинам и забрасывать туда как дрова.Болат выскочил из такси и бросился наперерез. Высокий дружинник с размаху ударил его в челюсть. Болат упал. Хорст и Насыр рванулись к Болату. Пока они поднимали его и оттаскивали в сторону, им тоже попало от дружинников. К ним подошел знакомый сержант, взял обоих стариков под руки и подвел к такси.– Опоздаете на поезд, – сказал он устало. – Езжайте…Болата потащили к автобусу.– Куда их повезут? – спросил Насыр.– В отделение, – ответил таксист.– Мы не можем его оставить! – Хорст с надеждой посмотрел на Насыра.– Он жив?– Был жив. А дальше… – Таксист пожал плечами.– Ты знаешь, где это отделение?– Я-то знаю, но не советую туда ехать… У вас кровь на голове, ага…Насыр провел ладонью по лбу. Рука его была в крови.– Нет, парень, ты все-таки свези нас в отделение… – Насыр посмотрел на Хорста. – Ты как – жив?– Жив вроде. Да выбили последние зубы: всего-то их было у меня четыре…– Была бы голова цела – а зубы новые вставишь, – пошутил Насыр.– Ну и герои вы у меня, аксакалы! – Таксист тоже повеселел.– Будешь героем тут! – ответил Насыр. – Сколько раз нам с тобой, Хорст, приходилось умирать и снова воскресать.– Длинная была жизнь – уж и не вспомнить… Только не хотел бы я помереть собачьей смертью: эти же все сосунки нам в сыновья годятся…Насыр сокрушенно покачал головой.Перед отделением было полно машин. Студентов выгружали, гнали к дверям милиции.– Вон он, парень ваш! – таксист показал на крайний автобус.– Болат! – крикнул Насыр.Болат стал поворачиваться всем корпусом. Его подтолкнул милиционер, и в первый раз обернуться ему не удалось. Но через несколько шагов он все-таки оглянулся на зов Насыра. Насыр всплеснул руками: живого места не было на окровавленном лице их молодого друга!Хорст распорядился:– Насыр, ты поезжай на вокзал. Болата я сам вызволю – есть у меня тут несколько знакомых людей.– Вызволи, обязательно вызволи его, – просил Насыр друга. Они обнялись, прощаясь. – Марфе от меня низко поклонись…Мимо милиционеры провели человека, черты, лица которого и Насыру, и Хорсту показались знакомыми.– Это же… – опешил таксист и назвал фамилию народного артиста СССР, всемирно известного режиссера.– Милый! – обратился к нему Насыр. – Слава Богу, что ты жив. Куда же они тебя-то ведут?– Видимо, в ЦК, – ответил режиссер, пытаясь улыбнуться в кровь разбитыми губами. – А вы уходите прочь отсюда, аксакал. Они и вас втянут в эту кутерьму.Тронулись на вокзал. Таксист перетащил вещи Насыра в вагон. Добрые люди уступили рыбаку нижнюю полку.– Присмотрите за дедом, – шепнул им таксист. – Он прихварывает. Сами-то куда?– В Москву мы, – ответил высокий усатый парень. – Старика в беде не оставим, не бойся…– А насчет болезни, – включился в разговор мужчина по старше, это мы отрегулируем. У меня есть хорошее народное лекарство. – И он весело подмигнул таксисту.– Ну, ага, прощайте. – Таксист протянул руку Насыру. – Люди попались хорошие, в дороге не пропадете.– Спасибо тебе, сынок! – Насыр обнял таксиста. – Может, заедешь к Хорсту, а? – Он пробормотал: – Я заплачу, ты не думай… только уж заедь, а?– Заеду, а вот денег не надо… Не надо…– Пусть Аллах хранит тебя – славный ты парень… Насыр сел к окну и вскоре задремал – еще до отхода поезда. Усач разбудил его, тронув за плечо:– Дедушка, а пальто у вас мокрое, как я погляжу. Раздевайтесь, тут и плечики есть.Насыр снял пальто, парень ловко навесил его на металлические плечики. Насыр в туалете у зеркала смыл со лба кровь. Рану щипало. Насыр внимательно разглядел на виске глубокий багровый подтек. В отсутствие Насыра общительные соседи разложили на столе еду. Насыр тоже принял участие: выставил отварную курицу, открыл соленья. Все это положила ему в дорогу добрая Марфа. Усатого звали Василием. Тут же он сходил к проводнику за йодом и принялся смазывать висок Насыра. Другого попутчика звали Николаем. Когда рана Насыра была обработана, Николай полез в сумку:– Сейчас будем лечиться!Он достал большую бутыль, разлил в три стакана.– Это спирт, – пояснил Василий. – Одолеете?– Спроси фронтовика! – хмыкнул Николай. – Наверно, он этого спирта попил на войне дай боже – верно, дед?– Врать не буду: так оно и было. Но пока воздержусь.– Неволить не будем, – Василий понимающе развел рукам и Насыр, однако, подумал и сказал:– Да, ребята, много я пережил в эти два дня… Еще и простудился вдобавок… – Он махнул рукой. – Давай стакан!– Это правильно, дед! И простуду как рукой снимет утром – хоть женись!Спирт на какое-то мгновение все связал во рту у Насыра, но скоро по телу пошло тепло. Николай тоже выпил, закусил.– Ну, дед, теперь рассказывай, что у вас тут заварилось. Говорят, русских бьют.– Бьют всех – почему русских?– Люди на вокзале говорили…– Это сплетни, а я все видел своими глазами.– Вот и расскажи нам, что видел. – Николай последние слова произнес с плохо скрываемым раздражением. Насыру это не понравилось.– Глаза не обманут.– Станешь врать, аксакал, – мы это сразу раскусим. Так что потом давай без обиды. Договорились?– Погоди сердиться, друг, – спокойно ответил Насыр. – Еще никогда никому я не врал. И тебе не советую…Николай молча уставился на старика – под кожей ходили желваки.– Коль, брось! – Василий толкнул друга в колено. – Старик хороший – не видишь разве?Он налил в два стакана, они выпили. Насыр рассудил: в Николае проснулась национальная гордость. Это было естественное чувство, и потому Насыр не стал обижаться на своего собеседника. Если бы русский, видя, что бьют русского, не заступился за него, Насыр презирал бы такого человека. Каждому народу дорога родная земля, дороги соотечественники. Так было, есть и будет.Он неторопливо, обстоятельно рассказал, что пришлось ему увидеть в эти два дня. Рассказал о том, почему его занесло в Алма-Ату, рассказал о Болате, профессоре Славикове, потом о событиях на площади. Собеседники слушали Насыра молча.Потом Николай проговорил:– Правду ты рассказал, старик, – чувствую… Ты в Бога веруешь?– Конечно. Я же мулла. – Насыр поведал историю о том, как он стал муллой. Собеседники долго смеялись. Насыр сказал с улыбкой:– Мулла, а вот водку глушу с вами… Не выдавайте меня: узнают земляки – отнимут Коран… Ночью Насыр испуганно вскрикнул и проснулся. Ему приснилась та самая девушка: кровь фонтаном хлестала из ее головы. О небо!Он был весь в поту, хотелось пить. Приподнялся, налил в стакан воды. Николай не спал.– Ты чего испугался, дед?– Приснилась та девушка… о которой рассказывал… бедняжка…– Эх, дед, то ли еще будет… Согласен с тобой: кажется, бог отвернулся от людей совсем. Вот ты рассказываешь, море погубили, реки губят… – Николай помолчал, собираясь с мыслями. Потом махнул рукой. – Спирту выпьешь, дед?Насыр отрицательно мотнул головой.Николай налил себе и выпил.– Ты закусывай, – посоветовал ему Насыр. – Тогда оно лучше пойдет…– Есть одна бесовская сила, которая может справиться с русским человеком. Это водка. Только она может его одолеть. Да так одолеть: отца родного и мать русский продаст за водку. Это от русских пошло по всей нашей «Римской империи»: беспробудно пить и взятки брать. Если казахи не одумаются – они тоже сопьются. Говорю тебе авторитетно – это все я понял из самой жизни. А я ее вижу иногда. Не все же время я сижу…– Где сидишь? – не понял Насыр.– На зоне, где же еще? Сроку я отсидел в общей сложности двадцать два года. Думаешь, жалею? Не очень… Вот освободились сейчас – спасибо Горбачеву, амнистию дал…– Оба сидели?– Васька всего три года, семечки… За воровство, хотя ничего не крал. А теперь вышел – одна, говорит, мне дорога: воровать! Его, значит, авансом посадили…– Разве могут посадить, если он ничего не украл?Николай присвистнул:– Да, дед! Ты хоть и мудрый старикан, а наивный, как ребенок. В восемнадцать лет, согласно выводам следствия, я отправил на тот свет человека. Все бы хорошо, да маленькая загвоздочка: этого человека я никогда в глаза не видел…– Что ты такое говоришь? – ужаснулся Насыр.– У нас такое часто случается. Дали восемь лет. Вышел я оттуда натуральным головорезом. Сделали там меня таким… Скажи, аксакал, – вдруг спросил он, – ты в перестройку веришь?– Я? – кисло переспросил Насыр. – Не очень.– То-то и оно. Я вот тебе скажу про зону. Там перестройкой и не пахнет. У меня подозрение никто еще даже не понял масштабов этой самой перестройки на зоне. Там надо менять, к чертовой матери, все! Все на корню! А сейчас на зоне пуще прежнего бросились скрывать свой бардак, пытаются болезнь еще глубже загнать… Э, да о чем я говорю? В обществе ведь то же самое – все наполовину, полугласность, полуправда… Такое ощущение, что не осталось уже людей, которые бы сказали всю – понимаешь, всю! – правду… Был один такой, давно оказался не нужен: Солженицын. Знаешь ты такого писателя? Нет, ты, конечно, не знаешь. Считай, это нынешний Толстой. Мне политики рассказывали – ни в чем он в своем «Гулаге» не погрешил против правды. Посмотришь на русский, народ – вроде бы не обидел его бог талантами. Но такого человека, который бы повел сейчас вперед заблудившихся людей, – нету! Все сидят, прости меня, в заднице – и рабочие, и интеллигенты, и те же писатели. Вот партия все похваляется – выведем страну из застоя! Брехуны! Это они очищаются так – привели к застою, теперь будут выводить якобы. Ну а мы все за ней – сначала в застой, теперь из застоя: колеблемся вместе с партией, как и положено… Знаешь, аксакал, не тянет меня, если честно, на свободу. Погуляю маненько – и опять на нары угожу. Такая, видать, у меня судьба. Мне сегодня сорок стукнуло. Но справедливости еще не видел. А душа болит, дед, за все болит: и за море твое, и за речки, и за молодежь – за казахскую, за русскую, за китайскую – за всякую… Ладно, пойду, покурю. А ты, дед, давай – спи спокойно да забудь мой бред… Это спирт меня повез…

Насыр прикрыл глаза. Еще один несчастный был перед ним – с исковерканной жизнью, с поломанной судьбой. Он говорит: таких невинных там – не сотни, а тысячи и тысячи… Что же сделали мы со своими людьми за семьдесят лет? За что мы их так? А впрочем, спрашивал уже, нет ответа…

В Джамбуле поздним утром поезд остановился на десять минут. Николай послал Василия за газетами. Просмотрел «Правду» и протянул Насыру:

– «Честное слово», свежая. Что-то не сходятся твои рассказы с заметкой.

– На то она и «Честное слово», – язвительно заметил Василий. Взял газету у Насыра, стал читать: – «Вчера вечером и сегодня днем в Алма-Ате группа учащейся молодежи, подстрекаемая националистическими элементами, вышла на улицы, высказывая неодобрение решениям состоявшегося на днях пленума ЦК Компартии Казахстана…» Так, ясно, всего лишь группа – это человек десять – пятнадцать, успокаивает нас газета… А вот дальше в лучших, как говорится, традициях советской прессы: «Прошедшие собрания на заводах, фабриках, в вузах, в других трудовых коллективах…» а также во всех аулах и кишлаках, по всей земле казахстанской, туркменской, по всем городам и весям Советского Союза и в целом земного шара, а также на Луне и даже во всей Вселенной… в общем, «осудили, высказались за принятие решительных мер к хулиганам», Так– то вот, аксакал.

– Не приведет к добру такая ложь, – вздохнул Насыр.

– Начнутся аресты. На зоне только стоит узнать, что казахи истребляют русских в Казахстане, начнется побоище казахов. А в целом сто шестьдесят миллионов русских, благодаря этой газете, будут теперь считать шесть миллионов казахов своими злейшими врагами. Ни слова здесь не сказано о том, как солдаты, милиционеры и дружинники избивали безоружных людей саперными лопатками, стальными прутьями, гоняли собаками. Кто поверит твоему слову, аксакал? Ни один еще народ не восставал против партии и правительства. Теперь власти начнут безжалостно мстить вам – чтобы другим не было повадно. Это позор! Это второй проигрыш перестройки. Первый – с водкой. Уже тогда началось недоверие людей к партии. Теперь люди вовсе веру потеряют… А без людей какая может быть перестройка? Ложь, ложь! – Николай смолк. – Единственный русский человек, которого я уважаю, – это Савва Морозов. Теперь я понимаю, почему он застрелился. Другого пути в России нет…

Николай молча откинулся и начал листать газеты.

...

За те две минуты, что поезд стоял на станции Барлыктам, Николай с Василием помогли Насыру снести его вещи. Стали прощаться.

– Джигиты, если там у вас в России не сладится, – давайте ко мне на Синеморье! Дорогу теперь вы знаете. Прямиком отсюда на север – Караой, километров пятнадцать, не больше. А если на машине – это немного в объезд, километров сорок всего. Так что не стесняйтесь – буду рад всегда. А пока прощайте…

– Салют, дед!

Николай с Василием запрыгнули в уже тронувшийся вагон, еще раз помахали ему с подножки.

Подводы на Караой не оказалось. Насыр заночевал у знакомого железнодорожника. Помня наказ Махамбета, решил заехать по пути на седьмой разъезд к Сарсенгали. Оттуда можно было добраться до Караоя на верблюде. После обеда этот знакомый железнодорожник посадил Насыра к машинисту товарняка, вскоре Насыр был у Сарсенгали. Тот как раз впрягал верблюда в арбу. «Не обо мне ли ты хлопочешь?» – справился Насыр, когда они обменялись приветствиями. «Ну, как не о тебе?» – улыбнулся Сарсенгали. От него Насыр узнал, что прошлой ночью Камбар скончался. Из Шумгена послали к Сарсенгали человека: некому обряжать покойника, Насыр, мол, в отъезде. «Вот удивятся, когда увидят, что посылали за мной, а приехал сам Насыр-мулла!»

– Нет уж, раз послали – значит, будешь обряжать. Да ты ведь тоже знал Камбара, так что не отказывайся, неудобно… – Он вздохнул. – Жалко, не довелось мне повидать Камбара перед смертью. Хороший был человек. Бог не торопится дерьмо забирать к себе на небо, а с хорошими людьми не медлит… На то она и воля твоя, о Аллах! – Насыр провел ладонями по лицу.

Жена Сарсенгали, добрая Меиз, сидела безмолвно – не вмешивалась в разговор мужчин, лишь время от времени подливала им чай. Насыр обратился к ней:

– Келин, дорогая, не до разговоров сейчас о житье-бытье. В недобрый час увиделись мы… Дети здоровы?

– Старший у нас в Алма-Ате, а младший служит в Афганистане. Бог даст, осенью вернется. А это наша невестка с сынишкой… – И приветливая Меиз улыбнулась Насыру. Насыр погладил мальчишку по голове, потом развязал один из мешков и выложил на стол гостинцы. Малыш обрадованно потянулся к угощениям. Насыру хотелось рассказать об Алма-Ате, о Махамбете, о кровопролитии, но в последнюю минуту он сдержался, не желая расстраивать родителей.

Камбара хоронили на следующий день всем Шумгеном и Караоем. В тот же день с далекого русского острова вернулся Есен, привез Нурдаулета. Узнав, что в ауле похороны, Нурдаулет, по старому обычаю, въезжал в аул стеная и плача. Сильный Есен легко держал в руках обрубок тела, который теперь звался Нурдаулетом. Все, рыдая и плача больше Нурдаулета, бросились к подводе.

Привели и Кызбалу, стали нарочно громко восклицать: «Нурдаулет! Нурдаулет!» – но не пробудилось ее сознание, она ничего не воспринимала. Измученный жизнью Нурдаулет, когда его спустили с рук, напрасно заглядывал ей в лицо глазами полными слез и надежды, мольбы и счастья. Не узнала его бывшая красавица-жена.

К возвращению Насыра установился крепкий лед. Наступило время для голодных волков с острова Барса-Келмес. Они ринулись в пески, в поисках живности. Но другие были теперь пески, другие настали времена. Волки могли теперь питаться только барсуками. Дело в том, что джейраны и куланы (бывшие раньше легкой их добычей), оставшись без пресной воды, скоро привыкли к соленой. Но потомство их по этой причине стало резко редеть. Куланы и джейраны теперь рождали на свет детенышей только мужского пола. Повзрослев, они не больно-то шли в пасть к хищнику, – трудно было их догонять наголодавшимся на островах Барса-Келмеса волкам. Были они исхудалые, ослабевшие.

Да и хозяева здешних песков – стаи одичавших собак – встречали их недобро. Дикие собаки держались смело, дерзко. И было от чего. За последние несколько лет стаи их окрепли – скрещиваясь с местными волками, вырастили крепкое потомство. Они свободно рыскали между Балхашом и Синеморьем, крупные, сытые – кого им было бояться?

Этой зимой стаю вел по пескам матерый волк Белолобый.

Недалеко от Караоя они столкнулись лоб в лоб с дикими собаками. Не раздумывая, стаи бросились друг на друга. Собак было больше, это сразу оценил Белолобый. И потому он стал заходить сбоку собачьей стаи; растерзал несколько собак одну за другой. Его стали окружать. Белолобый понял: надо уходить, отбиваться на бегу. Он побежал в сторону, увлекая стаю. Инстинкт самосохранения сработал безошибочно: остальные волки потянулись за ним.

Вскоре над ними завис вертолет. Вертолетчик обернулся к охотникам:

– Как я понимаю, пришлые волки бьются с местными собаками…

– Снижайся, – сказал один из охотников. – Ребята, стреляем только в волков.

Между тем большой кишащий клубок взвизгивающих собак и волков совсем приблизился к Караою, пролетел мимо людей, возвращавшихся с похорон Камбара. Волки отбивались. О нападении теперь не могло быть и речи, и это прекрасно понимал вожак Белолобый. Ему важно было оторвать стаю от собак, лишь тогда они спасутся. Между тем не отставала от них и железная птица. Несколько отстрелянных волков уже осталось лежать на снегу. Собаки прекратили погоню, словно зная – теперь волки на прицеле у железной птицы, а это – верная смерть. Стая исчезла в дюнах. И тогда Белолобый решился. Это был, конечно, риск для его жизни, но таким финтом он мог сбить погоню и спасти стаю. Он повернул в аул. Несколько пуль ударило совсем рядом с ним. Но дело было сделано – вертолет не стал преследовать стаю.

– Стрелки они, конечно, меткие, – заметил Муса, – но безжалостные…

– Не отпускать вожака, – приказал между тем один из охотников в вертолете.

– Он в аул забежал! – крикнул испуганно пилот. – Людей не заденьте!

Мужчины при виде волка шарахнулись в сторону. Муса, однако, всех успокоил:

– Сейчас он никого не тронет. Сейчас он просит у нас защиты…

Мужчины окружили Белолобого – тот каким-то чутьем понял, что стальная птица ему теперь не страшна.

– Ну-ка давай ко мне в сарай, – предложил Муса, открыв дверцу и делая галантный жест. – Давай, не стесняйся, волчище…

Вертолет завис прямо над головами людей.

– Чего им еще надо? – мрачно проговорил Муса. – Не дам я им Белолобого…

Белолобый в сарай не шел: стоял под навесом, лизал раненую ногу. Вертолет пролетел совсем низко.

– Да ведь он крышу снесет! – выскочила из дому Жаныл; она погрозила кулаком вслед вертолету. – Что вы делаете?

– Принеси мне ружье, – мрачно приказал Муса жене. Волк, увидев в руках человека ружье, навострил уши, следя за каждым его движением.

– Муса сам его пристрелит, – проговорил пилот. – Он-то не промахнется, будьте спокойны.

– Может, спустимся ниже?

Муса дважды дал предупредительный выстрел.

– Скорее он в нас целится, чем в волка, – озадачился пилот. – Ладно! Не будем ссориться с этим чокнутым… – И вертолет стал набирать высоту.

Насыр кивнул:

– Смотри, как подобрался весь; шерсть дыбом, глаза горят…

Он невольно залюбовался хищником. И неожиданно вспомнил попутчика Николая. Что-то волчье было в Николае тогда – настороженное, словно он собирался вот-вот прыгнуть на человека. «Среди людей бывают волки», – подумал Насыр и неожиданно проговорил вслух:

– А иногда и волки бывают, похожи на людей, как сейчас этот Белолобый…

Муса согласно кивнул:

– Пойдемте в дом, аксакалы. Он боится нас, боится моего ружья.

Все последовали за Мусой. Белолобый, оставшись один, вышел из-под навеса. Он был свободен. Побежал к дюнам, потом замедлил ход, остановился, сел и стал выть. И лишь потом неторопливо затрусил дальше и вскоре окончательно исчез в песках.

Муса с крыльца смотрел на зверя. Потом пробормотал, смахивая слезу:

– Эх, волки, волки… И вам житья не стало здесь, вместе с нами…

XII

Прибыв в гостиницу, Кахарман привел себя в порядок: побрился, принял ванну, погладил брюки и сел звонить Славиковым. Трубку подняла Наташа. Кахарман узнал: Матвей Пантелеевич уже давно слег, все это время находился в больнице и вот как раз сегодня Игорь поехал забирать его домой.

– Конечно, мы ждем тебя в гости, – тепло сказала Наташа. – Сможешь сегодня вечером?

– Обязательно буду!

Потом дозвонился до старого своего знакомого из Госплана Егора Ушакова. Договорились встретиться у него в кабинете после обеда.

Кахарман тем временем решил не спеша пройтись по улице Горького. Но другое теперь было у него отношение к московской толчее – не то дружественное, в чем-то даже восторженное. Очереди теперь ему показались длиннее, мрачнее выглядели люди в них. Ходили слухи, что золото будет дорожать, и людей это обстоятельство подхлестывало, торопило. Никогда не понимал Кахарман тяги к «желтому дьяволу». Давно, еще в молодости, он подарил Айтуган на день рождения перстенек – больше он золота не покупал никогда. Айтуган, к счастью, тоже оказалась равнодушной не только к золоту, но и к роскоши вообще. То, что они зарабатывали, практически тут же и тратилось: на детей, на одежду, на продукты, сберкнижки у них не было никогда.

Впрочем, женщины на побережье не чурались серебряных серег, браслетов, колец – но шло это не от жадности, скорее следовали они древним обычаям. Издавна на побережье местные зергеры славились своим ремеслом. Каждая вещь, которая они делали, была, по сути, произведением искусства. Древние зергеры, жившие в городах, через которые пролегал знаменитый Шелковый путь, украшали свои изделия неповторимым орнаментом, необычными красками. Но и крепко держали язык за зубами, когда их расспрашивали про секреты мастерства. Эти узоры и необычные краски все же стали проникать в Афганистан и Шираз, Багдад и Шам. Стали там появляться свои умельцы, не уступающие прибрежным. Но с тех самых пор, как стали люди покидать море, сошли на нет и зергеры в их краях. Один Муса еще что-то мог, когда был молод, когда жилось у моря сытно и радостно. К старости и он забросил ювелирное дело. Да и то сказать: притупился его зоркий глаз с годами, не те стали пальцы! Вот Бериш время от времени режет на камне, только вряд ли это талант, скорее детское увлечение. Талант – что-то вроде наваждения, вроде болезни. Тут нужен необычный ум, а откуда он берется, этот самый необычный ум, знает только Бог. И хоть остались до сегодняшнего дня вещи, сотворенные руками зергеров Синеморья, но многие их имена уже забыты. Лишь одно имя в этих краях не меркнет вот уже много лет – имя знаменитого мастера Исламгайыпа.

Исламгайып умер в тот год, когда родился Кахарман. Говорят, он возлагал много надежд на своего сына Калибека, но погиб Калибек на войне. Остальные его сыновья тоже мастерили, но талант был дан только Калибеку – так говорили старики. Сам Исламгайып, будучи уже зрелым мастером, несколько лет ездил в Стамбул и Багдад, Мекку и Медину – вместе с туркестанскими кажи, которые отправлялись туда за новыми знаниями. Три года он прожил в Мекке, обласканный Кунанбаем. Занимаясь в Мекке ювелирным делом, Исламгайып старательно вникал в тонкости арабского орнамента; делился, в свою очередь, с мастерами Мекки секретами кипчакского узора. Приглянулась ему дочь уважаемого мастера Алид-дина Зухра. Была Зухра большой мастерицей ткать ковры, плести алаша-паласы. Они поженились, и вернулся вскоре Исламгайып на родину с молодой женой, которую приняли на побережье с благосклонностью. Не пришлось увидеть Кахарману великого мастера, но в детские годы не раз с интересом всматривался в тонкую, замысловатую вязь серебряного материнского ожерелья. Ожерелье это Исламгайып подарил Корлан в день их свадьбы с Насыром. Было оно сотворено мастером на закате жизни – в пору, когда дают о себе знать болезни и немощь. Но каждая деталь узора, каждая завитушка, каждое хитроумное сплетение были неповторимы и изысканны. Нет, не слабела рука Исламгайыпа даже в глубокой старости…

Перед редакцией «Московских новостей» было оживленно. Здесь шла бойкая торговля газетами, книгами. В толчее – то там, то здесь – вспыхивали споры, а то и просто перебранки. Кахарман слышал про эти самые газеты, но читать их раньше какого не приходилось. Он накупил их с дюжину, сунул в портфель. До встречи с Ушаковым еще оставалось время. Он вернулся в гостиницу, выложил все это на стол; закурил, подошел к окну. Год от году Москва становилась все грязнее, с каждым приездом ему все тяжелее было смотреть на столичные улицы – бесхозные будто бы, полные мусора, вечно перерытые…

Ушаков приветствовал Кахармана дружеским объятием, потом спросил:

– Чего мыкаешься по столицам?

– Обеднял наш зайсанский Рыбпром вконец… Вот выбиваю оборудование…

– Сейчас все стало сложнее… – вздохнул Ушаков.

– Егор, мне больше не к кому идти, пойми меня по-человечески. Тяжело там рыбакам…

– Ладно, оставляй свои бумаги, чего-нибудь придумаем… – Он посмотрел в них. – Гм… Список-то, какой! Скажешь спасибо, если получишь хотя бы половину из того, что просишь.

Как получится. Рад буду и этому…

– Я постараюсь…

– Уж не подведи.

– На вечер у тебя какие планы? Давай ко мне! Я холостяк – Марина в командировке. Слегка гульнем?

– Лучше в пятницу. Сегодня я иду к Славиковым.

– Говорят, старик безнадежен – рак…

– Ты это серьезно? Черт бы все побрал! Один был человек в Москве, на которого можно положиться, – и вот что…

– А может, просто слухи. Узнаешь все сегодня сам… – Ушаков перешел на другое: – Скажи мне лучше вот что: правда, что на Зайсане обнаружили нефть? Мне приятель звонил. А вычитал это он в министерских сводках… Ну, начнется теперь грабеж! Осталось теперь еще испоганить и Алтай, последний чистый клочок земли в Казахстане! Кахарман, поднимай свой народ – нельзя там бурить! Ни казахам, ни Союзу – никому не пойдет эта нефть во благо!

– Ну а вы здесь что думаете?

– Да разве в Госплане кто-нибудь о чем-нибудь думает? Нашим важным дядям, увы, не до этого…

«Нефть… на Зайсане… надо же…» – Кахарман вышел из министерского подъезда в растерянности. До вечера было еще далеко. Решил – в Манеж! Но в Манеже шла смена экспозиций. Поднялся по улице Герцена, зашел в Зоологический музей. У стенда с рыбками остановился, долго присматривался. Вспомнилась молодость: любили они с Игорем бывать здесь. В соседнем зале толпились люди – у выставки раковин, подаренных музею австралийкой Хотовицкой. Его глазам открылась целая галерея причудливых изваяний. Ни в одной раковине природа не повторяла себя: ни в цвете, ни в форме, но в каждой был определенный замысел, а в целом это была застывшая симфония – многогранная, величественная.

Не менее сильное потрясение испытал Кахарман и в Музее народов Востока, что был расположен сразу же за кинотеатром Повторного фильма. Не отрываясь, стоял перед полотном Рерихов, на котором была запечатлена неповторимая картина Алтайских гор. Выйдя из музея, спускаясь по улице к Арбатской площади, он неожиданно для себя задумался об этих двух удивительных людях – отце и сыне. Живя на лоне природы, эти чудесные люди очистили свои сердца от мелкой суеты, возвысили их до простой и вместе с тем величественной жизни природы. Их талант отражал естество природы, закономерное сосуществование в ней рождения и смерти, радости и печали, и возможно, в этом заключалось гуманистическое свойство их дара – но не в каком-то узком смысле слова, а в смысле общечеловеческой идеи, понятной людям любой национальности, любого вероисповедания, любого географического местоположения.

Кахарман, выйдя из музея, будто нес в своем сердце тихий свет этих картин; и потому шел, совершенно не замечая ни встречных людей, на которых порой натыкался, словно слепой, ни той самой удручающей слякотной грязи на улицах, которую бы обязательно отметил невесело для себя в другое время. Теперь он решил не откладывая отыскать книгу Рериха и внимательно прочитать ее. По сути дела, это желание приходило ему в голову всякий раз, когда он слышал имя Рериха, но было все как-то недосуг. Не нашлось этой редкой книги даже у Семена Архиповича, большого книгочея. На его полках лишь нашелся альбом художника – Кахарман частенько листал его, с неизменной жадностью всматриваясь в краски. Когда-то сочинения художника были у его матери, но затерялась драгоценная эта книга в перипетиях ее кочевой жизни. Сам Семен Архипович читал ее не раз, помнил на память многие места и нередко цитировал.

Дверь Кахарману открыл Игорь. Они обнялись, изучающе оглядели друг друга.

– Ну что, привез? – негромко спросил Кахарман. Игорь кивнул:

– У себя. Почти не ходит. Решительно потребовал забрать его из этой чертовой больницы… Раздевайся. Он тебя ждет… – Сам Игорь все прислушивался к телевизору. – Смотрим съезд все вместе…

Кахарман вошел.

Славиков сидел в кровати опираясь спиной на высокие подушки. Встреть его Кахарман в другом месте, не узнал бы: так исхудал профессор, кожа да кости! А ведь был он совсем недавно похож на сказочного русского богатыря: рослый, светловолосый, голубоглазый.

– Хорошо, что приехал! – Славиков весь подался к Кахарману, притянул его к себе и коснулся лба Кахармана своим лбом – сухим, горячим. Это был древний обычай рыбаков: при встрече с близкими людьми касаться друг друга грудью, лбами или прикладывать ладонь близкого человека к своему лбу. Славиков сделал все три ритуальных жеста. Кожа на его лице была нестерпимо желтой; Кахарман отвел взгляд и явно не к месту спросил:

– Как себя чувствуете, Матвей Пантелеевич?

– Ты серьезно? – Глаза профессора озорно и узнаваемо блеснули. – Финиш Мустафе!.. Memento homo, quia pulvis es et in pulverem reverteris!

Кахарман посмотрел на старого профессора с великим уважением – не было в нем страха перед смертью.

– У нас тут свой скоротечный рак. Он смахивает на ваш, а в общем, одна дрянь: что ваша, что наша… Я так думаю: пора. Пожил свое, пусть теперь другие поживут. Одно жалко: мало у меня было радости. И мысли хорошие были, и мечты – не все сбылось, в узде оказалась моя воля. Чего я тебе рассказываю: все знаешь сам… Эх, какие лозунги были у Французской революции! Свобода! Равенство! Братство! Всю жизнь я это носил в себе, хотя был скован по ногам и рукам… Какая свобода? Какое братство?.. Кому мы об этом толкуем? Все это для них пустые звуки – ни в бога не верят, ни в черта, ни в революцию французскую… Семьдесят лет отвергали Бога, боролись с ним как с самым злостным врагом! Сообразили – проще его объявить врагом, чем жить так, как он требует… – Профессор сухо, трескуче расхохотался. – Как я этого не мог понять раньше? Сообразить они сообразили, что с богом надо бороться, но на каждом теперь клеймо Сатаны. Это видно особенно теперь – антихристы! Нет им другого названия!

Профессор смолк, устало откинулся на подушки. С грустью Кахарман узнавал в его речах собственные мысли.

– Папа, чай, конечно, сюда?

– Уважьте…

– И Наташа велит, чтобы ни в коем случае не вставать с постели… – Игорь придвинул журнальный столик, расстелил небольшие бумажные салфетки голубого цвета.

Профессор взял с тумбочки шприц и сделал себе укол. «Наверно, морфий», – подумал Кахарман. Профессор подтвердил:

– Действует часа два, потом снова надо вкалывать… Давно ты был у родителей? Как они там?

– Нет, дома не был давно. Все новости – письмами…

Профессор ничего не ответил, потому что зазвонил телефон. Он потянулся, было, но передумал. Трубку снял в другой комнате Игорь.

– Чего там?

– Это Виктор Михайлович. Просит разрешения прийти.

– Какой он стал галантный. А когда был министром – приходил без разрешения. – Профессор усмехнулся. – Чудить стал с тех пор, как проводили на пенсию. Взял, значит, за моду разрешения испрашивать у старых друзей… Ты его знаешь, Кахарман? Буслаев, недавний министр – наверно, знаешь. Вообще-то он мне приходится дальним родственником. Но люблю я его не за это. Хороший он человек, хотя и министр, хотя и был в свое время вхож в Кремль…

– Мало он туда ходил, – заметил Игорь с иронией. – Мог бы и две звезды получить… Тогда бы на родине точно поставили памятник.

– Было это немножко в нем, не спорю… Но как-то все смешно получилось. Как умерла у него мать в родной Сосновке – так и Сосновка его развалилась окончательно. Дураки же у нас министры – хоть бы одну деревеньку обогрели! Где же они собираются ставить себе бюсты!

– Смешно ты рассуждаешь, – снова заметил Игорь. – Бюсты свои они не для деревень готовят. Бери выше – на областные центры они замахиваются!

– Тут уж с размахом глупости нашей не поспоришь, – согласился профессор.

– Наташа поставила на стол чайник, вопросительно посмотрела на профессора.

– Не хочу я этих лекарств! – понял ее Славиков. – Налей нам коньячку с Кахарманом, грамм по пятьдесят. Последний раз с ним чокнусь!

Игорь разлил. Славиков поднял перед собой рюмку.

– Говорят, что хорошая собака перед смертью уходит из дому. А человеку, по-моему, достойнее умереть в родных стенах. Вот почему я вернулся домой, друзья!

– Папа, ты опять за свое…

– Не перебивай меня. Я отдаю отчет своим словам. Жалко мне с Кахарманом прощаться – это честный, благородный человек. Хорошо, что ты в Москве именно сейчас – бог знает, может и не увиделись, если бы приехал позже. Кланяйся Насыру и Корлан от меня. Расскажи про этот вечер. Все остальное он поймет сам – человек он чуткий… А вы, молодые, будьте здоровы! Да смотрите, не раздружитесь! – Славиков отпил. – Жизнь когда-нибудь должна кончиться. У меня это вылетело из головы… совсем забыл… такие вот дела. – Он улыбнулся. – Жалко, что нет рядом ни Насыра, ни Акбалака: послушал бы я ваши песни перед смертью…

Кахарман все больше любовался профессором. Его покоряла мудрость старого человека, который, словно бы шутя, готовился к своей кончине, хотя было жалко профессора до глубины души. «А я ведь знаю Матвея Пантелеевича с детства, – подумал он. – Считай, лет сорок… И вот теперь его не будет…»

Игорь поправил подушки, посадил отца поудобнее. В это время в дверь позвонили. Игорь пошел открывать. Это был Буслаев. Он сел в широкое кресло у изголовья профессора. Кахарман узнал Буслаева сразу, хотя виделись они единожды, лет шесть назад. Министр был бодр, по всей видимости совершенно здоров. Профессор представил их друг другу, напомнил Буслаеву, что когда-то направлял к нему Кахармана, как раз по катастрофическому положению моря. Но Буслаев ничего не вспомнил.

– Кахарман, не обижайтесь. Министр на дню знаете сколько принимает всякого народа! Где уж всех упомнить?

– Какая обида, Виктор Михайлович! Тем более что тогда вы мою просьбу удовлетворили…

– Вполне может быть такое, – полушутя ответил Буслаев. – Был я все-таки неплохим министром… – Он повернулся к Славикову. – Заругали мы до смерти молодежь, Матвей Пантелеевич, зашугали! А сами оказались в дураках – она-то образованнее нас, умнее…

– Да что толку! У них нет в руках главного – власти. Они сами воспитались, наперекор нам – смелые, рискованные. Мы их шарахались, как чумы, как врагов. А приближали к себе мягких, послушных – да и то иногда эти самые мягкие и послушные не казались нам лояльными…

– Поздно в мой адрес стрелы метать, Матвей Пантелеевич, я уже на пенсии два года…

– А вот минводхозовского маршала пришлось силой провожать… – вставил Игорь.

– В шестидесятые годы партаппарат и министры готовы были с дерьмом сожрать всякого, кто произносил слово «экология». Какая, к черту, экология – давай план, план! Это из ваших кабинетов шли указания топтать природу-матушку, вырывать из нее последнее, – раздраженно сказал Славиков.

Кахарману показалось, что профессор стал утомляться.

– Матвей Пантелеевич, спорим мы с вами всю жизнь. Давайте хоть на старости лет помиримся!

Все улыбнулись шутке. Но профессор жестко продолжал:

– Они бездельники – те, кто охраняет природу! Они тормозят наш прогресс! Так кричали все министры. И сейчас кричат – те, что еще живы. Теперь ты видишь, что мы в тупике? Мы – это общество. Сами вы по-прежнему живете в льготных условиях! Молодцы! Пусть этот кто-то, где-то «кое-где у нас порой» в тупике. А у нас спецпайки, спеццены, спецмашины. Наши детки дружно работают за границей, на проклятом Западе… Хорошо-то как! Вы ограбили свой народ, разули его, раздели, пустили по миру – вы плюнули ему в душу, слуги народные!

– Моя дочь давно вернулась из Нью-Йорка… – слабо возразил Буслаев.

– Речь не только о тебе. Ты один из той кучки, где собрались те, что сами себя назначили руководить народом!

– Все рвались в Кремль… Не я один… – продолжал оправдываться Буслаев.

Наташа подала профессору чай.

– Спасибо, Наташенька. А нет ли теплого молочка?

– Ой, забыла купить… – Наташа была растеряна.

– Ну ладно, пусть будет чай…

– А разве ваш брат – ученые чище нас?

– Всякие были, всякие есть. В уничтожении рек и озер, в истреблении леса, в строительстве атомных станций они принимали самое непосредственное участие. Да разве это ученые были – прости меня, Наташа, проститутки! Других было гораздо меньше, тех, которые не уронили себя до этого – их можно пересчитать по пальцам. Были и третьи, которых мне по-человечески жалко. Когда на собраниях обращались к залу: «Есть среди нас, товарищи, вейсманисты-морганисты?» – все съеживались. В том числе и люди талантливые, порядочные…

– Вы не ежились? – Буслаев выжидательно смотрел на старого профессора.

– Нет, дорогой, я не ежился. Я поднимал руку и отвечал: «Я морганист. Был и остаюсь».

– Так вот чем объясняется ваше путешествие на Колыму…

– А ты как думал, наивный человек? Что я по своей воле посетил сии сибирские курорты? – ответил Славиков.

«Крепкий человек, – снова подумал о нем Кахарман. – Мы и мизинца его не стоим. Они жертвовали собой во имя идей, а мы живем по расчету. Наша жизнь, если сравнить, возня навозных жуков…»

Наступило молчание. Профессор шумно глотал чай. Наташа взяла у него из рук пустую чашку. Профессор мечтательно заговорил:

– Родные мои! Мы умеем слушать только собственное брюхо и совсем не догадываемся, какое это великое счастье – слышать природу… – Немного подумав сердито буркнул: – А мы на протяжении всей нашей истории слушали грохот революций и войн. В сущности, вся человеческая история состоит из войн. Разве это не дикость, если подумать? История человечества дальше должна пойти по другому пути…

– По какому? – обрадованно спросил Буслаев. Ему всегда становилось легче, когда Славиков в их бесконечных спорах оставлял в покое министров и переходил к истории человечества в целом.

– Должна же, наконец, она развиваться разумно?!

– Папа, это случится не раньше, чем через сотню лет…

– Ждать целый век! Да за это время люди окончательно истребят себя! Я в это не могу поверить. Люди должны выжить, они должны шагнуть в третье тысячелетие людьми разумными, а не прежними варварами. – Он тяжело закашлялся. – Я о вас говорю, молодые люди, не о себе. И я, и погибшее на моих глазах море – вчерашний день, мы уходим, исчезаем… – Он снова закашлялся, потом продолжал: – Каково сейчас казаху без моря, а? Гибель моря обернется грандиозной бедой для всей Средней Азии. Еще в семидесятые предупреждал я и Кунаева, и Рашидова: надо сохранить море, нельзя так безответственно подходить к природным богатствам. Подумайте о своем народе, о будущем своих детей! А ведь они тогда были реальной силой – могли что-то сделать, если бы захотели. Один был писателем, другой – академиком… Нет, не стали. Были и остались царьками. Думали об одном – лишь бы угодить Москве. А иначе как усидишь на троне? Одно забыли. Что век у ханов короткий, а позор, которым они запятнали себя при жизни, остается надолго!

Меня они считали сумасшедшим. Личной обиды на них я не держу. Один уже в могиле, а Димашу желаю я долгих лет жизни. Буду помирать – не о них вспомню. Вспомню тех казахов, каракалпаков, туркменов и узбеков, до которых дошли мои слова, которые хоть как-то и чем-то помогали мне в жизни – хоть и ничего мы не добились… – Профессор посмотрел на Кахармана. – Бедный казахский народ! Чудовищная судьба у него! Безжалостная! Их всего четыре миллиона было до войны. В тридцать седьмом уничтожили два. А сколько их погибло и погибнет от семипалатинских ядерных испытаний? От химии Джамбула? От белой смертельной пыли в твоем краю, Кахарман? Если бы спросили меня, кто всех больше в нашей стране пострадал от имперского самоуправства Центра, я бы ответил – Казахстан! Да никто меня не спрашивал. Быть может, они истребляют казахский народ, чтобы рассредоточить в степи всю нашу армию? Чем меньше казахов, тем больше становится в Казахстане воинских частей, военных полигонов… С кем здесь собрался воевать министр обороны Язов?

Теперь было видно, что Славиков уже утомлен. Он замолчал, устало откинулся на подушки.

– Виктор, а ты, наверно, не понимаешь, чего они там в декабре взволновались, вышли на площадь?

– Знаете, если честно – не понимаю. Какая им разница, кто будет партийным лидером: русский? казах?

– Нет, народу не все равно, – ответил Кахарман.

– Овец у вас достаточно, – буркнул обиженный Буслаев. – Чего еще не хватает – не понимаю?

– Перед тобой, Кахарман, один из них. Если я сейчас отвечу, что казахам не хватало и не хватает свободы, равенства, братства, – разве он поймет меня?

– Папа, съезд! – Игорь прибавил громкость телевизора.

– Достань мой диктафон. Да записывай не все подряд, а самое интересное!

В течение двух часов Игорь включал диктафон только шесть раз, непосретственно когда речь заходила об экологической катастрофе Синеморья.

– Заговорили люди! – не уставал сокрушаться профессор. – Вот бы так лет пятнадцать назад!

– Сейчас все смелые, – пробурчал Буслаев. – Это те, кому в свое время не досталось от кремлевского пирога…

– Ты кого имеешь виду? Если ученых, то отвечу. Они все-таки не самые поганые люди, если сравнить их с вами – с ведомственниками! Ты не обижайся на меня – я всегда это говорил. Не в моих правилах менять убеждения. Это, если хочешь, неблагодарно, а я, прост, принадлежу к старинному дворянскому роду…

Снова зазвонил телефон. Трубку поднял Игорь. Видимо, спрашивали профессора.

– Только сегодня выписался из больницы… Да-да… Нет, к телефону не подходит… – Игорь вдруг изменился в лице. – Когда? Вчера ночью… Какая потеря! – Он положил трубку. – Папа, умер Сахаров…

После паузы профессор сказал подавленно:

– Не своей смертью. Это мы убили Андрея Дмитриевича… Единственного человека, который всю сознательную жизнь боролся с властями. Что мы в сравнении с ним? Пигмеи… А он возвышался среди нас неприступной скалой… – Потом он проговорил по-латыни: – Свобода не продается ни за какие деньги. Он не отступил ни на шаг… Наташа, есть у нас свечи?

Он снова сделал себе укол. Наташа принялась выключать электричество, зажигать свечи. Профессор прикрыл глаза.

– Папа, мы оставим тебя? – негромко спросил Игорь.

Профессор кивнул:

– Да, если можно. Я не был с ним знаком, но преклонялся перед ним всегда… Он не встал на колени перед бесстыдством, перед беззаконием, невежеством…

Игорь, Кахарман и Буслаев вышли, тихо прикрыв за собой дверь.

Как ни плохо чувствовал себя профессор, но на похороны великого гражданина России он не мог не пойти. Его все время поддерживали под руки Игорь и Наташа. На траурном митинге он встретился с Барыкиным.

– Не таите на меня обиду, Матвей Пантелеевич, – извинился Сергей Павлович. – Как-то завертелся я, не смог выбраться к вам в больницу…

– Не беда, не обиделся, возраст не тот… Читал у тебя в журнале материалы о Синеморье. Хорошо, да, жалко, припозднились мы с публикациями.

– Что тут ответить? Лучше поздно, чем никогда. Вы получили приглашение?

– Какое приглашение?

– Академик Велихов в начале девяностого года проводит глобальный экологический форум в Москве.

– Боюсь, не доживу… Знаешь, есть такие строчки у Рубцова:

Замечательный был поэт, доложу тебе. Жалко, рано умер… Ну ладно, не пришел в больницу, приходи хоть на похороны, бросишь горсть землицы…

– Ну! – замахал руками Барыкин. – Об этом и говорить не хочу. Вы еще неплохо выглядите, хотя восемнадцати вам я бы не дал…

– Все обманчиво. Андрей Дмитриевич выглядел лучше…

Скончался он через три дня, в морозный день. На его похороны пришло не очень много людей. Были самые близкие: родственники, друзья, ученики, некоторые коллеги, из тех, которые подобно ему никогда не стремились ни к власти, ни к богатству. Похоронили Матвея Пантелеевича на Ваганьковском кладбище, рядом с женой Софьей Павловной.

Когда вернулись с кладбища, Игорь включил магнитофон. Это был кюй Акбалака, который он играл перед смертью.

– Так пожелал отец, – проговорил Игорь. – Это реквием. Акбалак этой музыкой прощался с морем. Теперь море пусть простится с отцом…

Музыка Акбалака запала и в сердце Кахармана. Она звучала у него в ушах и на следующий день, когда он приехал в Домодедово. Вдруг подумалось ему, что он может умереть, так и не увидев родного моря, не услышав хоть малого шороха его волн, не услышав крика хотя бы единственной, самой последней чайки.

Усть-Каменогорск не принимал, Кахарман вторые сутки сидел в аэропорту, смотрел съезд. На одном из заседаний стали выдвигать кандидатуры на пост председателя Минводхоза. Предложили среди прочих и Полад-заде. Кахарман опешил:

– Они что – белены объелись?

Потом встал и крикнул на весь зал:

– Э-э! Вы что, спятили там?! Кого вы выдвигаете?! Да это же антихрист!

Все обернулись к нему, кто испуганно, кто удивленно. Но все, наверно, посчитали его за психа.

Кахарман в самом деле чувствовал себя сходящим с ума. Кто знает, может быть, в самом деле был он в эту минуту невменяем от гнева. Он кричал на весь зал:

– Это же убийца! Это он погубил Синеморье! Теперь он убьет и Балхаш, слышите – убьет!

Но Полад-заде уже стоял на трибуне, уже отвечал с улыбкой на вопросы депутатов: «И в них вселился дьявол, это точно! – лихорадочно думал Кахарман. – Все они повязаны Сатаной!» Он вспомнил, что у него в портфеле среди прочих есть и религиозные газеты, купленные у «Московских новостей». Они пестрели библейскими изречениями – и незнакомыми, и полузнакомыми, и знакомыми ему по отцовскому Корану, который иногда Кахарман полистывал от нечего делать… Но теперь… Нет, не белую Библию держали в руках люди, которых показывали по телевизору… Они держали черную Библию… они мерзко перемигивались с маленькими дьяволами, которые выглядывали из-за спин депутатов… они читали по ней.

– Стащите с трибуны этого убийцу! – кричал Кахарман; от него в зале шарахнулись. – Полад-заде – убийца!

Они читали по ней, и черные строчки всплывали на экране, заслоняя и лицо Полад-заде, и лица депутатов, подходящих к микрофону:

«Сатана проповедует здоровую жизненную силу, а не духовные метания;

Сатана представляет незамутненную мудрость; к чему скромность, которая сродни ханжеству?

Сатана проповедует пресыщение в противоположность воздержанию;

Сатане угодна мстительность. Когда тебя ударят по щеке, не следует подставлять другую;

Сатана считает человека зверем; порой он бывает лучше зверя, но все равно он – четвероногое.

Сатана одобряет грехи – лишь бы доставляли они физическое, умственное или эмоциональное наслаждение».

– Парень, ты чего? – сказал вполне ласково сержант, трогая Кахармана за плечо. Кахарман очумело посмотрел на телевизор. Снова там были вполне человеческие лица.

– Оставьте, – между сержантом и Кахарманом встала светловолосая женщина, довольно-таки молодая. Она притянула Кахармана к себе. – Садись…

– Муж, что ли? – спросил сержант.

– Муж!

Сержант недоверчиво ответил:

– Муж… похоже, объелся груш… Присмотрите за ним, если он ваш муж… Некрасиво получается: орет на весь зал, а тут женщины, дети, отдыхают…

– Виновата, он просто очень эмоциональный человек… Да вы сами посмотрите! – Она кивнула на экран. – Тут волком завоешь…

– Спасибо. Выступление Бакатина мы обязательно посмотрим, а это все… – Он махнул рукой.

Они еще потоптались и удалились.

– Полад-заде не набрал голосов! – шумно заговорили в зале.

Кахарман не верил своим ушам – неужто, в самом деле, перестройка?!

Женщина налила ему лимонада. Кахарман шептал:

– Прокатили! Прокатили!..

– А я думаю, их всех надо судить: и этого Палад-заде, и преподобного Васильева, и Воропаева!

– Мы с вами оказались единомышленниками! – Кахарман широко обнял ее, и это не показалось ему неуместным. – Спасибо вам!

– Куда вы летите?

– В Усть-Каменогорск.

– А я в Алма-Ату. Скоро сутки, как сижу на чемоданах.

– Неужели мы земляки? Простите, в самом деле, разорался, как псих…

– Очень бы хотелось, но с землячеством ничего не получится. – Она тронула рукой волосы. – Я – питерская…

– Простите, а вы пьете?

– Вполне.

– Давайте отметим это событие? У меня есть чем. Они вышли на улицу, расположились в тихом уголке.

– За то, чтобы Минводхоз был уничтожен! – Женщина подняла стакан, на самом донышке которого плескался коньяк.

– За то, чтобы люди всегда оставались людьми!

– А мы и не познакомились…

– Кахарман. Я с берегов того самого бедственного моря, о котором теперь говорят везде. Рыбак я, если хотите.

– А меня зовут Людмилой. Я… поэт.

– Очень приятно!

Людмила не ответила, а стала читать:

– Вы любите Джами, Кахарман?

– Как можно его не любить! Он из тех, кто не склонил головы перед ханами, кого не прельстили богатства… Людмила, приезжайте к нам на Зайсан! У нас еще пока водится рыба. Приезжайте. Кажется, мы поняли друг друга с первого слова – или я ошибаюсь?

– Дорога к правде одна, Кахарман. Ничего удивительного в том, что мы повстречались на ней.

В это время, к досаде Кахармана, объявили рейс на Алма-Ату.

– Уже?

– Уже! – рассмеялась Людмила.

Он долго махал ей рукой, она издалека крикнула ему экспромтом какие-то строчки, но он разобрал только первые строчки.

…Что это – Чехословакия? Ну да, Чехословакия – как же он мог забыть? Поле, по которому бегут они с Салыком, нашпиговано минами. Выдюжил бы Салык, а он, Семен, ничего, парень крепкий… Опушка вон совсем недалеко… Салык бы выдюжил… Овчарки хрипят совсем близко… Нож… вытащить нож… так… нож в руке… «И ты вытащи!» – крикнул он Салыку. «Все! Бьем!»

Он обернулся, поднял левую руку и, когда хрипящая овчарка вскинулась, резко ударил ножом ей в сердце. Вторую он уложил точно так же. Очереди были слышны, но самих немцев еще не было видно из-за пригорка. «Успеть бы… до опушки…» Под ножом Салыка тоже жалобно взвизгнули две овчарки. Они успели. Немцы выскочили на пригорок и, ругаясь, дали пару очередей им вслед, но пули скользнули по стволам…

Семен Архипович открыл глаза. Часто ему снилась война, часто ему снился плен, эти овчарки, которых он с того времени люто ненавидел всю жизнь, видя которых он терял рассудок, инстинктивно хватался за нож…

В декабре он отправился в Алма-Ату, на похороны фронтового друга. В один из этих дней услышал за окном громкий собачий лай, топот, крики, душераздирающий визг. Это совсем молодых ребят и девчонок валили с ног овчарки. Следом за собаками бежали сержанты, одобрительно вскрикивая: «Фас! Фас! Во! Правильно! За ж… ее, тварь такую! Отлично!» Спрятав в рукаве длинный кухонный нож, Семен Архипович выбежал из дверей. Толпа ребят была уже в подъезде. Они устремились по лестнице наверх, попутно звоня в каждую дверь.

– Быстрее! – торопил их Семен Архипович; обращался он к ним на казахском. – В девятнадцатую квартиру бегите, ребята; дверь моя открыта…

С овчаркой он встретился на третьем этаже – это был лоснящийся, откормленный пес. Он полоснул ее так же, как тогда, вскинув левую руку, а правой ударил. Она взвизгнула, стала отползать, размазывая по площадке кровь. Подоспевшие сержанты постояли над ней и молча повернули назад…

Уже развиднялось. Стал растапливать печь; поставил чайник. В окно постучали. Он зажег лампу, вышел в сени.

– Это я, Семен Архипович, Кахарман!

– Ну и хорошо, что ты, – обрадовался старик. – Очень кстати, я тут без сна мучаюсь…

Кахарман вошел, стал раздеваться:

– Никак не отступает мороз… Здоровы ли?

– Слава богу, и сам здоров, и мои здоровы… Вот вчера вернулся с озера… Так что перекусить у меня нечего… Будешь холодную свинину?

– Нет, не хочу…

Семен Архипович разулыбался.

– Был у меня на войне друг, узбек, Салыком звали. Сам на войну напросился – уважал я таких. Водку не пил, женщин чурался. Мы тогда долго в Чехии стояли. Вот мы идем к женщинам, а он все как-то в стороне и в стороне. Я спрашиваю его один раз: «Салык, не понимаю тебя молодой, красивый парень, девчата здесь тоже хорошие, а ты теряешься, а?» А он отвечает: «Семен, у меня в кишлаке невеста осталась». – «Ну, невеста! У меня, может, тоже осталась, может, и не одна… Одно другому не мешает …» – «Нет, – говорит, – не могу: они свинину едят» – «Ну и что? Я вот тоже люблю свинину, а ты ведь дружишь со мной…» – «Ты – другое дело, ты ведь не женщина». Так и не узнал он других девушек. Не это обидно, Кахарман. Не вернулся он в кишлак, к невесте своей… Лег Салык в немецкую землю.

Поспел чайник, Семен Архипович стал заваривать чай.

– Вчера же привез новых книг. Допоздна читал Юрия Кузнецова и все думал: чего ради мы гибли? Послушай…

Он скрылся в спальне, вернулся оттуда с книгой. Нацепил очки и стал негромко читать.

– Сильно! Я его уважаю больше других… И философия здесь, и резкое чувство…

Кахарман рассказал старику, как съездил в Москву, рассказал про Славикова. Старик слушал, качая головой.

– Я тоже привез кое-что по вашу душу: самиздатовское, пестрое… Тут и социал-демократы какие-то, и анархо-синдикалисты, и монархисты… В общем, все что угодно.

Семен Архипович отнесся к этому не то чтобы настороженно, но очень серьезно:

– Ничего толкового это не сулит, Кахарман…

XIII

Хоть и много навалило в эту зиму снега, и крепки были морозы, но пришла своим чередом весна в пески. Снег растаял, реки и озера высвободились из ледового плена, а рыбаки вновь принялись собираться в путь, на Балхаш. Бригадиром вместо покойного Камбара артель решила избрать Есена. «Опыт – дело наживное, – решили рыбаки, – главное, чего не отнять у Есена понятливости и расторопности». Не возражал и Насыр, с которым рыбаки пришли посоветоваться, чтя обычай рыбацкий. Самый пожилой из них, Турагул, обратился к Насыру от имени артели:

– Ждем твоего слова, Насыр-ага…

Насыр был краток:

– Есена все мы знаем хорошо. Джигит он что надо. Благословляю вас! Аминь!

Так Есен стал бригадиром, как в свое время стал муллой сам Насыр, – решили люди. Естественно, что Есен не оспаривал решение старших…

Не очень шумный Караой снова опустел. В первый день Насыр не находил себе места. Однообразна была пустыня, раскинувшаяся вокруг Караоя, но теперь и в Караое движения и вообще каких-либо признаков жизни было не больше, чем в этой пустыне. «Как можно назвать такую жизнь? – вздыхал Насыр. – Жалкое существование…»

Сразу после прощания с рыбаками он прилег и не вставал весь день. Не поднялся даже, когда пришел Муса – видно, тоже не находил себе места. Глянув на Насыра, он лишь крякнул от беспомощной досады и ушел, не притронувшись к чаю, который поставила перед ним Корлан. Только к вечерней молитве поднялся Насыр. Совершил омовение, набросил на плечи поддевку, вышел со двора и направился к ближним барханам. Уже сгущались сумерки, воздух стал прохладнее, что немного его взбодрило. Пока шагал, ноги размялись, но на душе было по-прежнему тоскливо…

Теперь до новых холодов горстка стариков и старух поведет свою безрадостную однообразную жизнь. В заброшенный Караой давно не приходит никаких вестей – и все люди словно отрезаны от мира. Да и какие вести, если почту привозят раз в месяц, а теперь, гляди, и того не будет: не зря жаловался Жарасбай на трудности. Но Насыр, к слову сказать, газет не читал: то ли старость стала одолевать, то ли еще что-то, но теперь они потеряли для него всякий интерес, особенно после того, как он съездил в Алма-Ату. Раньше, бывало, Корлан все корила мужа: «Нужны они тебе, эти газеты, – и без того слепой ведь, глаза совсем не видят…» Насыр обижался: «Чего ты заладила: газеты, газеты… Как же можно без газет?» Придвигал к себе стакан с цветными карандашами, которые всегда держал остро отточенными, и углублялся в чтение. Цветным карандашом он подчеркивал понравившееся слово, а то и целые предложения или абзацы. Теперь его тошнило от одного вида газеты. «Врут они все, эти газеты, – все врут, в том числе и газеты. В этом году он не подписался ни на одну. В местной многотиражке секретарь райкома партии недоумевал: «Как можно расценить тот факт, что в наше-то время всеми уважаемый человек, мудрый аксакал игнорировал подписную кампанию? И это пример молодежи? Если мы будем все пассивны, как аксакал Насыр…» И так далее. Об этой статье Насыр узнал из третьих уст. Лишь махнул рукой: «Ишь какой шустрый! Думает, будет меня дурачить всю жизнь. Давно прошли все те сроки, за которые они обещались построить коммунизм, и за все эти годы в своей газетке он ни разу не написал о том, какая у нас здесь разразилась беда. И чего он хочет теперь, этот секретарь? Вот пусть сам свои газеты и читает!»

Над песками стали зажигаться первые звезды. Насыр посмотрел в темную даль и подумал, что в свое время великий человек Абай тоже, наверно, предавался своим невеселым думам, оставаясь один в ночи – как сейчас Насыр. И Абая, наверно, терзали мысли о том, что все меньше и меньше остается правды на земле, что все мелочнее и мелочнее становятся люди в своих помыслах, разменивая прекрасные порывы души – честь, совестливость, гражданственность – на суету, алчность, тщеславие, личное благополучие. «Бедный Абай! – вдруг произнес вслух Насыр. – Суждена была тебе преждевременная смерть. Бессилен ты был довести до казахов эти свои упреки, никто не стал тебя слушать – так-то вот…»

В последние годы жизни Насыра Абай стал его собеседником. Душа Насыра вела с ним тихие, неторопливые разговоры. Мысли великого поэта и человека во многом находили в Насыре свой отклик, как, впрочем, и сомнения, разочарования. Теперь, на закате жизни, Насыр очень хорошо стал понимать, почему Абай был так одинок. Раз за разом он все глубже и глубже вчитывался в него. Многое из Абая он помнил наизусть, частенько повторял целые абзацы, как молитву: «Доказательством существования единого и всемогущего бога является то, что многие тысячелетия на различных языках люди говорят о существовании Бога и, сколько бы ни было религий, все считают, что Богу присущи любовь и справедливость. Мы не создатели, а смертные, познающие мир по созданным вещам. Мы – служители любви и справедливости. И отличаемся тем, насколько лучше один другого осознаем творения всевышнего. Веруя и поклоняясь сами, мы не вправе сказать, что можем заставить верить и поклоняться других. Начало человечности – любовь и справедливость. Они присутствуют во всем и решают все. Это венец творения всевышнего. Даже в том, как овладевает жеребец кобылицей, проявляется любовь. В ком господствуют чувства любви и справедливости, тот – мудрец, тот – учен. Мы не способны придумать науку, мы можем только видеть, осязать созданный мир и постигать его гармонию разумом».

Вот какие размышления Абая пришли сейчас здесь, у ночных барханов, Насыру на ум.

Неторопливым шагом отправился Насыр в сторону аула.

Утром он встал с постели, едва забрезжил рассвет. Корлан, как всегда, была уже на ногах, хлопотала у печи.

– И чего не спится тебе? – стала она корить Насыра. – Чего ты так рано?

– Скоро належимся, – пошутил Насыр.

Корлан не ответила, лишь поправила платок на голове. Насыр сходил в сарай, заложил овса кобыле, вернулся и приступил к утренней молитве. Молился он сегодня долго, как бы наверстывая упущенное вчера. За чаем Корлан стала вздыхать:

– Все, думаю и думаю о Кахармане. Чует мое сердце – надо мне увидеть его… Поеду-ка я к нему: сердце болит.

Насыр согласился:

– А чего – поезжай. Обнимешь их всех – успокоишься.

Потом предупредил:

– Но послушай меня. Люди говорят – неспокоен он. Да и сам я это понял. Ты не сразу к нему подступайся, а мягко, постепенно; сама знаешь, какой он у нас самолюбивый, может рассердиться – клещами потом из него слова не вытянешь..

Корлан согласно кивала головой. Все это она знала сама и без Насыра. Лишь всплакнула, утирая кончиком платка слезы. Редко она проявляла женскую слабость, а тут не выдержала. «Пусть поплачет, – решил Насыр, – сколько же можно крепиться, не железная, поди…»

С того дня старая Корлан начала готовиться в дорогу на далекий Зайсан.

Между тем весна в песках незаметно обернулась летом. Испепеляющий зной надвинулся на побережье: это наступило то время, когда, бывало, забудешь кувшин с водой на улице, вернешься – а он чуть не закипает. В такую жару не видно в небе птиц, в песках – зверьков, а в Караое – людей.

В эту знойную пору и отправилась Корлан на Зайсан. Насыр остался с Беришем, у которого уже начались каникулы. Кормить мужчин Корлан поручила соседке Жаныл, и та стала готовить им раз в день. Раз в день она мыла посуду, прибиралась в доме, подметала. Но часто она делала по-другому: просто зазывала их к себе на обед и ужин. Насыр с Беришем ничего не имели против такого варианта.

Жаныл была женщиной чистоплотной. Ничего плохого не могли сказать о ней люди. На губах ее всегда витала тихая, несмелая улыбка, которую в Караое знали с времен девичества Жаныл. Жаныл была вдовой, жизнь вела хоть и небогатую, но полную достоинства. Даже старые вещи в ее доме не смотрелись жалко, ни у кого бы не возникло мысли, что жизнь Жаныл не удалась, в Караое относились к ней с неизменным почтением. Стоит сказать, что люди на побережье во все времена жили нелегко, хотя работали помногу. Караой же отличался от прочих прибрежных аулов тем, что люди здесь – в большинстве – никогда не стремились к роскоши. Довольствовались простой пищей, простой одеждой, неброским убранством в домах. Зато здесь свято чтили трудолюбие, человечность в отношениях друг с другом, сердечную открытость. Кто знает, может, потому дал Караой немало ученых людей, знаменитых лекарей, искусных мастеров, слава которых разлеталась по побережью во все концы. Издавна в Караое свысока смотрели на тех, кто ставил себе целью обогатиться, берегли сердца и помыслы от дел сомнительных и уходили из жизни незапятнанными. Караойские рыбаки издревле поклонялись только морю, и ничего не было для них богаче моря. Истинные дети природы, они выбрали предметом поклонения саму же природу. Все века они радовались тому, что и в душах у них, и в руках есть море. Рыбаки радовались тому, что есть море, море радовалось тому, что есть рыбаки, так и жили они спокон веку, радуясь, друг другу. И можно было лишь представить, в какую скорбь были погружены сейчас малочисленные прибрежные аулы – у них отнимали не деньги, не сокровища, не блага. У них отнимали не только хлеб насущный. У рыбаков отнимали души.

Придвигая к Насыру и Беришу тарелки, Жаныл мягко улыбалась и приговаривала: «Ешьте, ешьте…» Внучка ее – худенькая, светлолицая девочка – сидела рядом с бабушкой и во все глаза разглядывала мальчика и старика. Порой Бериш в ожидании обеда читал маленькой Маржан сказки. Маржан внимательно слушала, потом пыталась пересказывать их бабушке. Насыр частенько гладил смышленую девочку по головке: «И в кого ты такая умница?» Маржан не колеблясь отвечала: «В бабушку!»

Конечно, и Насыр не оправдывал невестку Жаныл, но с другой стороны посмотреть: легко ли жить молодым в Караое, питьевой воды рядом нет, приходится носить ее черт знает откуда; нет дров – приходится собирать их в песках. Да какая же молодая женщина согласится жить такой рабской жизнью?

Вот и укатила она обратно. Жаныл выходила невинное дитя – кормила козьим молоком, благо Кызбала делилась. Каждое утро приносила по поллитровой баночке. Трудно было Жаныл – попробуй-ка! – но не жаловалась она, не плакала. Боялась за Есена – совсем сломится парень, если она – мать – не покажет, как должен держать себя человек в этой нелегкой жизни. И не падал духом Есен – стыдно было ему раскисать, глядя на мужество матери, на ее стойкость. Впрочем, не раз он наезжал к жене, но та наотрез отказывалась возвращаться. А мать не соглашалась ехать в город. Так и метался Есен меж двух огней.

Неожиданно невестка нагрянула сама – с братьями да тетушками. Была у нее цель; увезти Маржан к себе. Жаныл прогнала их из дому. Они хотели забрать ребенка силой, но грозные старики Муса и Насыр помешали их планам. Маржан же, увидев незнакомую крашеную тетю, испугалась, расплакалась. «Дикари! – кричала невестка. – Подыхайте сами в этих вонючих песках, но ребенка моего вы за что гробите?» – «Ты на себя посмотри! – тоже в гневе закричала Жаныл. – Чтоб ноги твоей здесь не было, бесстыжая!» Впервые видел Насыр улыбчивую приветливую Жаныл в гневе. Да и кто мог ее осудить. Не та мать, которая родила, говорят люди, а та мать, которая воспитала. Жаныл прижала внучку к груди и расплакалась вместе с ней. Насыр и Муса стали, было успокаивать ее, но махнули рукой, вышли во двор. «Не переношу женских слез, – крякнул Муса, – будь они неладны!» Насыр согласно кивнул – он тоже терялся в те минуты, когда начинала плакать женщина.

После отъезда Корлан время в доме Насыра, и без того неторопливое, будто бы остановилось вовсе. Позавтракав у Жаныл, они с Беришем возвращались домой, и садились за книги. Насыр листал страницы Корана, а Бериш с головой погружался в приключения и фантастику. Частенько Насыр поднимал глаза, смотрел куда-то вдаль и думал. Никогда бы он не мог предположить, что разлука с женой, с которой он бок о бок прожил долгую жизнь, может обернуться такой сильной тоской. В старости, видать, даже короткие расставания переносятся нелегко, так решил Насыр. Теперь он стал понимать, как были для него дороги их скупые беседы за утренним чаем. Хоть была Корлан по характеру женщиной прямой, подчас суровой в своих суждениях и даже беспощадной, но Насыр всегда различал при том ее душевную доброту. Конечно, случались между ними и размолвки, и прочие семейные недоразумения, но теперь, когда жизнь клонилась к закату, Насыр обнаружил, что они прожили удивительно хорошую жизнь. Даже при том, что хлебнули они сполна – и лиха, и горя…

Насыр склонялся над Кораном, но разбуженные мысли уводили его дальше и дальше; снова он поднимал задумчивые глаза и смотрел куда-то далеко-далеко, в прошлые годы…

Уже пятнадцать лет, как нет ему покоя в жизни, нет покоя его душе. Предрешенная судьба моря тяжким грузом пала и на его душу, и на души тех, кто жил или остался жить рядом с ним. Ладно, бог с теми, кто уехал, – а чем держатся та же Корлан, старая Жаныл, да и они с Мусой на пару? На что они надеются?

Насыр открыл молитвенник и стал бормотать:

– Бисмилла рахман рахим! Благодарение Аллаху за небо, посылающему на землю дожди; благодарение Аллаху за то, что он украсил землю плодами, травами и деревьями; благодарение Аллаху за то, что по его могущественной воле бьют из земли прохладные родники; за то, что вместе с водой земли, водой рек и морей сотворил он на земле жизнь…

В прежние годы – Насыр снова подумал об этом – когда он с подобной благодарностью обращался к вседержателю, перед ним возникало какое-то облако, очертаниями напоминавшее человеческую фигуру. Насыр полагал, что это сам Аллах является ему за его усердие в молитвах. Но в последнее время Аллах как будто бы отвернулся от старого рыбака – давненько не видел он этого облака. Однако не исчезал его голос: приятный, завораживающий – тот, который он в последний раз слышал, когда молился в гостиничном номере в Алма-Ате. Но сегодня после молитвы он не услышал даже голоса.

Насыр испугался. Он замер над молитвенником, вслушиваясь в звенящую тишину, – голоса не возникало. «Не к добру это», – решил он.

И все же через некоторое время бодро поднялся с колен. Он знал, что ему делать. Достал из сундука одежду, свою и Корлан. Чувство ему подсказывало: эту одежду он должен раздать тем, кто нуждается больше его. Далее: сегодня он должен зарезать барашка, с сегодняшнего же дня он должен держать три дня пост и неистово молить Аллаха о милости – о дожде, без которого сохнет побережье. Из того же сундука Насыр вытащил большой нож, наточил его, вымыл теплой водой, насухо вытер и отправился в сарай. Удивленному Беришу он приказал:

– Налей в кувшин воды. Сходи за Жаныл…

Во дворе он пожалел, что не накинул на голову чего-нибудь. Небо дышало жаром, словно наковальня. В сарае поймал за ногу черную овцу, повалил, связал ноги веревкой. «Бисмиллах, нет твоей здесь вины», – пробормотал он, и полоснул овцу по горлу. Когда пришла Жаныл, он уже освежевал тушку с овцы шкуру и принялся разделывать на части.

Вдова замерла:

– Ойбу, Насыр, ничего я не понимаю…

Насыр был занят делом:

– Неси побольше соли – иначе в такую жару нам мяса не сохранить. Бериш, покажи, где у нас соль… Да давай побольше дров, надо хорошенько его прокоптить…

Когда управились с мясом, Жаныл спросила:

– И чего ты зарезал ее в такую жару? Гостей ждешь?

– Какие теперь гости? – ответил Насыр. – Теперь к нам и палкой никого не загонишь… Решил принести жертву Аллаху. Приму пост, буду молиться: может, пошлет он нам дождя. Не помнишь, однажды выпросил я у него ливень?

– Как не помнить! Только много времени прошло после этого. А в то лето после твоего ливня даже капельки не выпало…

Насыр нахмурился, подумал: «Права она…» Бодрое его настроение быстро растаяло. Он вздохнул:

– Вот и милостыню теперь некому подать. Ни богатых у нас тут не осталось, ни нищих – дожили. Я вон, видишь, разложил на сундуке одежду. Похлопочи – перешей ее для Нурдаулета…

Жаныл поняла, что надо ободрить Насыра:

– Не виноват ты, Насыр, что дождей у нас тут нет. Ты молись: есть у Аллаха уши – слушает он тебя…

У Насыра потеплело на сердце:

– Конечно, есть, конечно, слышит. Так что не будем зря богохульствовать. В кого же нам еще осталось верить, как не в Бога? – Он стал принимать от Жаныл куски мяса, которые тут же насаживал на палку, прилаживая так, чтобы оно равномерно коптилось в дыму.

– Не знаю, – промолвила Жаныл в ответ, – может, и не сильна я умом, но как-то больше надеюсь на человека, чем на Бога… – Жаныл помыла руки и, чувствуя, что не во всем, может быть, права, добавила: Конечно, человек человеку – рознь. Вот, к примеру, мой муж Шомишхан. – Она понизила голос. – Он в свое время обманул тебя, а ты и не догадываешься…

– С чего бы Шомишхан стал меня обманывать? – удивился Насыр.

– Это длинный разговор, дело прошлое. – Жаныл усмехнулась. – Но если желаешь, как-нибудь расскажу тебе до приезда Корлан…

Насыр насторожился, внимательно глянул на вдову и, не зная, как понимать ее слова, вновь занялся костром.

Три дня не выходил он из дому, придерживаясь строгого поста. В самый последний день у него гостил Нурдаулет. Он с трудом добрался на своей инвалидной коляске до дому Насыра – ее небольшие колеса все время утопали в песке. Во дворе Бериш взял Нурдаулета на руки, внес и посадил за стол. У Нурдаулета была просьба к Насыру: свозить его на остров Корым.

Насыр всей душой понял и принял эту просьбу. Не мог он без слез смотреть на инвалида: так его покромсало в жизни, что остался от былого жизнерадостного джигита лишь жалкий обрубок…

Нурдаулет сидел за столом. Протезом, приделанным к одной культяпке руки, поглаживал бритую голову. Никогда он первый не начинал разговора у Насыра в доме – больше слушал Насыра или Корлан, которые делились с ним воспоминаниями. Все уже свыклись с тем, что Нурдаулет был малоразговорчив. По возвращении в Караой он лишь однажды рассказал про свою жизнь и больше к этому не возвращался никогда. Да и не лез к нему никто с расспросами, что было вполне объяснимо. Люди в Караое – особенно немолодые, те, что всю жизнь прожили на побережье, – никогда не совершали необдуманных поступков по отношению друг к другу и, прежде чем что-либо сказать или сделать, долго обдумывали: не покажется ли это для окружающих неуместным, не осудят ли их ближние за излишнюю колкость, черствость или беспощадность? Они были милосердны и щедры на душевное тепло.

Насыр, обдирая толстую саксауловую палку, кивнул Нурдаулету:

– Что, брат, истомился по Корыму? Помню о твоей просьбе, не забыл. Потерпи еще денек, закончу оразу – и поедем. Еще бы и погода нам была, а, как думаешь? Печет жутко – вот уже месяц без продыху. Если и дальше будет так – начнутся в песках пожары…

Нурдаулет ничего не ответил, лишь посмотрел в окно, за которым лежал белесый раскаленный песок. О чем он думал? Лицо его, с тех пор как он вернулся с далекого острова Валаам, загорело, было почти что коричневым. Густые брови нависали над глазами, так что его лицо казалось даже суровым. Нурдаулет по возвращении жил поочередно то у Мусы, то у Насыра, так что немало хлопот досталось Корлан. Жаныл и Корлан не раз наведывались к Кызбале, заводили разговоры про Нурдаулета, но все оказывалось тщетным – невменяемость Кызбалы была необратимой. Наконец однажды Нурдаулет попросил Насыра и Мусу «Отвезите меня к ней. Поживем вместе. Как знать, попривыкнет – глядишь, и вспомнит… Эх, Насыр-ага, знал бы ты, как я надеюсь! Хоть бы, одним словом с ней перекинуться в этой жизни!..»

– Поедем на Корым, – продолжал разговор Насыр. – Я ведь и Акбалака туда в свое время возил. Никак не мог умереть Акбалак, не побывав на нем…

Нурдаулет перед тем, как переселиться к жене, заговорил с Насыром вот о чем:

– Был бы жив сейчас наш целитель Кажыгайып – наверняка бы помог Кызбале излечиться. – Он с надеждой глянул на Насыра: – Насыр, свози нас с Кызбалой на могилу его отца – а вдруг поможет. Слышал я давно – если почитать над могилой священного Абуталипа молитвы и заклинания, возвращается к человеку разум…

– Я и сам слышал, да только нет этой могилы давно – сровняли ее с землей наши строители… строители коммунизма. Не нужны, будут в коммунизме могилы святых предков – вот так, Нурдаулет… – Насыр растерянно замолчал. – Думал я про могилу Абуталипа давно, как только твое письмо получили. Думал и про могилу святого Иманбека, но и с этим худо, брат: осталась она за колючей проволокой, в военной зоне. Не подпустят нас туда даже на пушечный выстрел… Такие вот дела, Нурдаулет…

Лицо Нурдаулета дрогнуло, он сказал с глубокой обидой: – Видимо, такой уж я несчастный – даже этой малостью нельзя помочь мне… Ты прав: не будет у нас никакого коммунизма никогда – а будет колючая проволока из века в век… Не нужны коммунизму такие, как мы с тобой, отдельные, маленькие люди…

Он смахнул слезу. А ведь земляки еще ни разу не видели его плачущим.

Тем не менее, они с Нурдаулетом собрались: решили, что несчастный калека хотя бы коснется земли в том месте, где была когда-то могила святого Абуталипа. Решили, что добрый дух святого все равно витает над этим местом – а вдруг да случится чудо?

Насыр погрузил в телегу черного барашка, посадил Нурдаулета и Кызбалу, и отправились они туда, где некогда была могила святого Абуталипа. Барашка они принесли в жертву, троекратно помолились и тронулись в обратный путь. После этого Нурдаулет поселился в родном доме, у Кызбалы. Но не помог дух святого несчастным. И решил Нурдаулет: надеяться больше не на что.

Частенько с тех пор стал задумываться Нурдаулет о сыне. Ему казалось: будь Даулет жив – Кызбала бы очнулась. Думал он о сыне и сейчас, когда сидел подле Насыра, устремив глаза в окно. В который уж раз за последние несколько дней ему мерещется в жарком мареве одно: море, а из волн выходит вдруг совсем молоденький джигит – Даулет. Спешит к отцу, обнимает: «Здравствуй, отец! Сорок лет нас не было здесь – а теперь вернулись и ты, и я… Пойдем быстрее к маме – сорок лет она ждала нас, пойдем быстрее…»

Насыр принялся обдирать палку с другого конца, Нурдаулет очнулся: видение растаяло.

Конечно, мысли о сыне, о жене изматывали его душу – порою находило на него такое опустошение, что невольно думал он об одном: как я еще живу, ведь у меня нет никакой даже самой маленькой надежды?! А человек, у которого нет надежды, превращается в сатану. Люди жалеют тебя, щадят – но в душе у тебя горечь, желчь. Она бродит в твоей крови… В такие минуты Нурдаулету не хотелось жить – он готов был наложить на себя руки. Но даже это вряд ли удалось бы ему: у него нет даже этой возможности, возможности физической, да и в последнюю минуту он бы, наверно, дрогнул… Теперь, на исходе жизни, он, как и Насыр, понял, что умереть так же трудно, как и выжить. На войне находясь между жизнью и смертью, боролся за жизнь. Теперь он – в той же близости «как к жизни, так и к смерти, – порою просит Бога, чтобы тот оборвал его дни, но видно, Бог решил терзать его до самого конца…

Весь этот день Нурдаулет провел у Насыра. Бериш дал ему кипу журналов и газет, он их читал до вечера, а потом остался ночевать.

...

Утром истекал пост Насыра. Насыр встал, едва забрезжило. С удивлением обнаружил, что Нурдаулет еще не ложился: так и сидел за газетами и журналами. «Ты бы отдохнул…» – сказал Насыр, ставя чайник. «Еще наотдыхаюсь. – Нурдаулет поднял на Насыра утомленные глаза. – Скоро отправимся на вечный покой, там и наотдыхаемся…» – «И то, правда», – пробормотал Насыр. Задумано им было насчет Нурдаулета так. Дождаться машины, которая привозит в Караой продукты и топливо. Добраться на этой машине до Шумгена. А там кто-нибудь возьмется подбросить их с Нурдаулетом до Корыма. Там они проведут три дня. Насыр три дня будет упорно молиться: просить Аллаха о дожде.

Насыр приоткрыл дверь. На него дохнуло палящим ветром. «Не меняется погода…» – подумал безрадостно.

Наступило время утренней молитвы. Опускаясь на молитвенный коврик, Насыр неожиданно задумался. Ни за что бы он не поверил, что на старости лет ему будет суждено превратиться в муллу – сказал бы он парочку слов тому, кто стал бы Насыра убеждать в этом несколько годков назад. Но ничего теперь не поделаешь – он мулла. И надо ему исполнять свой долг так же прилежно, как всю жизнь он исполнял долг рыбака. Про себя он не мог бы сказать, что верует в Бога неистово. Но чтобы спасти море, он готов был стать фанатом веры. Больше того! Если бы сказали ему – море будет спасено, но ты должен за это пойти нищенствовать с сумой, Насыр бы не колеблясь отправился по миру – распрощался бы со своей гордыней.

За завтраком Нурдаулет снова заговорил о Кызбале; он вернулся к вопросу, который когда-то задавал Насыру:

– Как думаешь, Насыр, вылечил бы Кажыгайып Кызбалу, окажись жив?

Что мог ответить калеке Насыр?

– Конечно бы вылечил! Святым людям дается замечательная душа, золотые руки. Обязательно бы вылечил – тут и сомневаться нечего! Даже Откельды привел бы ее в чувство – будь он жив. Когда твоя Кызбала узнала, что ты пропал без вести, – она слегла, тогда-то у нее в голове и помутилось впервые… Но ничего – Откельды поднял ее на ноги. Не стало таких сейчас целителей. Гибнет море, разъезжаются люди – какие здесь у нас теперь врачеватели? Сами мы во всем виноваты…

Ни одного вопроса не задал больше Нурдаулет. Допил чай, невероятными усилиями взобрался на свою коляску и покатил на ней, отталкиваясь культяпками.

– Потерпи! – крикнул ему Насыр, когда тот был уже за низеньким порожком. – Спадет жара, отправимся на остров!

Нурдаулет кивнул:

– Бог даст! А тебе спасибо за доброту, Насыр…

– Погоди еще благодарить. Свезу – тогда и скажешь спасибо…

Нурдаулет выкатил со двора. Колеса его тележки то и дело застревали в песке. «Надо бы заняться этим… – подумал сердобольно Насыр. – Колеса, что ли, пошире сделать?»

По щекам Нурдаулета текли горячие слезы. С силой гнал по улице, не замечая, что тележка вот-вот опрокинется. Так оно и случилось. Нурдаулет неуклюже ткнулся в песок – мокрое от слез лицо его тут же облепило песком. Но он лежал, не имея ни сил, ни желания подняться, – лежал лицом в песок и глухо рыдал.

Кызбала этим утром, как всегда, была уже у моря – вернее у того невысокого песчаного откоса, который когда-то был берегом. Лишь дворняжка ее в это утро случайно задержалась на окраине аула. Она-то и видела, как странный человек-обрубок, который с недавнего времени поселился у них в доме, вывалился из своей коляски. Собака залаяла, бросилась было к плачущему человеку-обрубку, но тут же повернула к хозяйке. И так она бегала и лаяла – долго, призывно, жалостливо, будто понимая, что оба эти человека глубоко несчастны и вряд ли теперь один из них хоть как-то сможет помочь другому.

К концу недели ветер стал меняться, слабеть – жара начала спадать. Появилась машина, которую и в Шумгене, и в Караое ждали уже два месяца: она привезла почту, продукты, солярку. Насыру было письмо. Кахарман писал, что мать добралась благополучно. Это успокоило Насыра. Бериш тоже получил письмо, но читал он его в уединении – видимо, стеснялся деда.

Шофер Асанбай не упустил случая поддеть его:

– Если прячешь от деда – значит, письмо от девчонки…

Насыру эти слова показались неделикатными, он оборвал весельчака:

– И чего ты какую-то чушь несешь?

– Аксакал, поотстали вы от жизни, это точно! Что такого в том, что кто-то получает от девушки письмо? Парень он уже здоровый – пора. Я, к примеру, написал свое первое любовное письмо еще в первом классе, как только прошли букварь. Я, может, потому и знал букварь на пятерку, что хотел написать это самое первое письмо. Но та девчонка была двоечницей, совсем не умела читать. Попросила прочитать свою мамашу, ата – в обморок. Ну, это нормальная реакция матерей. Нормальная мать – она и концы могла отдать от такого моего письма…

Насыр уже жалел, что одернул болтуна:

– И что дальше?

– К третьему классу она наконец выучилась читать-писать. Вот тогда я и получил от нее ответ… – Асанбай затянулся сигаретой. – А сейчас детки и того шустрее, аксакал… – И он полез в капот. – Черт, радиатор течет, всю дорогу течет… Больше у меня нет никаких новостей… – И он озорно улыбнулся. Но Насыр почему-то продолжал держать строгий тон:

– Только бы и лыбиться тебе, больше ни на что не способен… На угощение в этом доме не рассчитывай – что сразу затылок чешешь?

Асанбай развеселился еще больше:

– Знаю, как же! Чего уж мне рассчитывать, когда вы сами, аксакал, у соседки столуетесь: в отъезде ведь тетушка Корлан, знаю…

Теперь смутился Насыр:

– И точно…

– Так что попрошусь-ка я в дом аксакала Мусы.

– Иди-иди, скупая его старуха так тебя накормит, что долго помнить будешь…

Бериш в дальнем углу двора читал письмо от Айгуль.

Айгуль писала: «…Еле уговорила родителей, чтобы отпустили доучиваться в Шумгене. Бабушка обижается – это против ее воли. И только вечером забывает про обиду – обязательно приласкает, обязательно скажет: я, мол, смирилась. Так что осенью я снова буду в Шумгене. Жду, не дождусь этого дня! Теперь я понимаю тебя, когда ты говорил о предательстве, Бериш. Я не хочу быть предательницей, хотя не очень виновата – правда? Ведь все родители не хотят расставаться с детьми. Но самим им разве не стыдно? Ведь море никогда не простит, что они его бросили на произвол судьбы… А может, оно и меня не простит, как ты считаешь? Очень жду твоего письма: хочу знать, что ты про меня думаешь. Только откровенно – хорошо? Я получила камень, на котором ты вырезал мой профиль. Очень здорово, я ношу его в сумочке – так что в любую минуту могу смотреть и вспоминать тебя. Вот и все. Скоро увидимся и поговорим обо всем. Целую, целую и еще раз целую. Твоя Айгуль».

Бериш положил письмо на колени и задумался. Да, он сильно любит ее – вот отчего такая тоска в сердце. «Твоя Айгуль», – беззвучно прошептал Бериш, и душу его обожгло теплом. Каждое слово письма казалось ему разумным и трогательным. Сложил письмо вчетверо, спрятал в карман. Он долго вырезал ее лицо – хотел, чтобы оно вышло живым, излучающим милый, озорной смех. И это ему наконец-то удалось. Однако долго еще не смел он отправить этот камешек. Стеснялся. Решился только к концу учебного года. Понял, что не может иначе – не может лгать своему сердцу. Он всегда, как, впрочем, и все караойцы, отличался прямотой характера, правдивостью. Лгать он не мог – ни себе, ни кому-либо другому.

В это самое время во двор вбежала взволнованная Жаныл.

– Дом рухнул, Насыр! Турагула дом! Стоял и рухнул, о господи!

– Люди живы?.. – Насыр вскочил со стула (он было присел в тени). – Люди живы, спрашиваю?!

– Живы! Дети, слава богу, были во дворе. Только у келин нога сломана – камень упал ей прямо на ногу…

Бериш помчался к дому Турагула. За ним поспешили все остальные.

– Снегу в этом году было много, – предположил Насыр. – Вот и подмыло по весне стены…

– О господи, скоро все мы здесь канем в тартарары, чует мое сердце… – Задыхающаяся от быстрой ходьбы Жаныл притянула к себе внучку и взяла ее на руки. – Никому мы здесь не нужны, а это сразу сатана почувствовал, вот и принялся все разрушать…

– Не расстраивайтесь, люди добрые, – Асанбай был по-прежнему весел и невозмутим. – Чего вы здесь забыли? Скоро все равно всех переселят в Шумген.

– Давно я это слышу…

– Это мне сказал один ответственный работник райкома. Говорит: приказ Жарасбая.

– Мастер он приказывать! Пусть сначала попробует перевезти своего отца!

– Дело не за горами. Вот уже и дома разваливаются. Кому может понравиться такая жизнь? Сами рыбаки круглый год на заработках, а жены и дети мучаются здесь без мужской поддержки… Ну, теперь они поймут – пора в Шумген…

Насыр промолчал, лицо его потемнело. Вокруг разрушенного дома стоял шум от женщин, и детей. Жена Турагула сидела на песке вытянув сломанную ногу и громко причитала: «Великий Аллах, снова ты наслал беду на мою несчастную голову! За какие грехи? Пожалей свою рабу, слышишь?» Некоторые отворачивались, отходили в сторону, больно было слушать ее причитания.

– Келин! – Насыр подошел к женщине. – Главное – живы дети, не гневи бога проклятьями…

Увидев Насыра, женщина зарыдала с новой силой:

– Ата, не осталось уже сил! Нам надо бежать отсюда…

Ее стали поддерживать другие женщины.

– В Шумгене люди хоть по-людски живут, а мы чего ради здесь мыкаемся?

– Мало мы здесь горя хлебнули? А теперь все пропало – надо перебираться.

– А мужья как посмотрят на это? Пусть вернутся – тогда и решим…

– До осени еще вон сколько! Сегодня рухнул дом Турагула, а завтра…

– Пусть приедут, чтобы посмотреть на наши трупы… Чего тут думать – в Шумген, и все!

Насыр понял, что Асанбай прав, – теперь этих женщин ничто не удержит, ничто.

– Подгони ближе машину, – распорядился Насыр. Жену Турагула посадили в кабину, детей – в кузов. В Шумген. И первым делом – к врачу!

Женщины, таясь от Насыра, шепотом просили охающую келин передать в Шумген, чтобы как можно быстрее увозили их отсюда.

Насыр отвернулся: «Ты побежден, смешной человек! Люди не хотят оставаться здесь – и они правы, так-то вот…»

Его окликнул Нурдаулет:

– Печалишься, Насыр?

– Не без того, – кивнул Насыр и подошел к инвалиду. – А тебе ведь тоже придется переезжать.

– Мне некуда ехать, разве что обратно в инвалидку…

Нурдаулет вздохнул и невесело снизу вверх посмотрел на Насыра. «Он прав, – подумал Насыр. – Куда им деваться вместе с Кызбалой? Кому нужны эти немощные старики? У них нигде родных нет – нет у них ничего роднее этого усыхающего моря…» Эта мысль поразила Насыра – так, что снова подскочило давление, заложило уши. Он не слышал, что еще говорил ему Нурдаулет. Повернулся и медленно побрел к своему дому. Не слышал он и того, что говорил ему Бериш, который шел рядом. В сарае он переворошил оставшееся еще с прошлой зимы сено, бросил охапку-другую кобыле. Вот уже третий год не было от нее потомства – и вина в том была не жеребцов, которые исправно покрывали ее. Насыр, как, впрочем, все в ауле, теперь смирился с тем, что кобылы перестали рожать. Как и с тем, что почти все коровы в Караое ослепли – так сказывалась на них белая соляная пыль. Кроме того, теперь они начал и болеть туберкулезом, который пришел на смену бруцеллезу «Дожили, – стали говорить в Караое, – теперь и на скотину перекинулись человеческие напасти». Муса тоже однажды высказал свое предположение: «А твой верблюд, Насыр, ей-богу, пал от инфаркта. Это по-другому называется сердечной недостаточностью. Неспроста же он околел в песках – просто упал и умер… Это инфаркт». – «Да нет, – возражал почему-то Насыр, но вяло, – сначала он стал быстро хиреть…»

Печать времени теперь лежала и на сивой кобыле Насыра. С некоторых пор она уже не могла жевать прошлогоднее слежавшееся сено – только принюхивалась, но не брала.

– Вот и ты состарилась, голубушка моя… – Насыр похлопал сивую по холке. Та коснулась мягкими, теплыми губами его ладони, потом потыкалась в карман.

– Есть хочется, знаю… Да нету у меня корма, вышел весь. Вот поеду в Шумген, достану чего-нибудь… Бог даст, не пропадем… Эх, нету с нами Корлан – она бы придумала чего-нибудь. Она в Зайсане сейчас, старуха-то моя… А может, и в Семипалатинске. Сына Кахармана поехала повидать, понимаешь…

Разговаривая с кобылой, Насыр отвлекся от своих невеселых мыслей. Сивая негромко фыркнула. Насыр снова ласково потрепал ее по шее.

– Похудела, ох и похудела ты, голубушка… Вот привезу корма – поправишься… – Насыр помолчал. – Говорю тебе, а сам думаю: все сено у нас тут перемешано с солью – разве будет с него толк, если оно разъедает нутро. У нас тут не осталось ни одной сытой скотины – все истощали, еле на ногах держатся. Зарезал недавно овцу, мясо аж синее… Да и какое это мясо – одно сухожилие. В другое время разве тронул бы я такую овцу? Ни за что бы не тронул… Помнишь ты нашего старого верблюда? Муса говорит: пал от инфаркта. Шутит он, хоть и горькая это шутка. Я-то знаю, голубушка, все знаю. Просто трава в песках стала ядовитой – от этой травы внутренности гниют, у нас, в Караое, все верблюды пали… И всё это мы коммунизм строим, голубушка. Да только плевать я хотел на такой коммунизм! Вернули бы наших чистокровных лошадей, которые здесь водились раньше, вернули бы нашу золотую рыбу, вернули бы зверей обитавших в камышах Сырдарьи, – помнишь такое время?

Насыр вышел из сарая.

Районное начальство было довольно тем, что женщины готовы переезжать в Шумген. Не было у него никакого желания доставлять продукты и топливо черт знает в какую даль: гнать машину ради какой-то мелкой горстки оставшихся людей. Теперь они быстренько слали машины одну за другой – семьи рыбаков принялись переселяться в Шумген. Насыр договорился с одним из шоферов, что завтра утром тот доставит их с Нурдаулетом – Насыр решил прихватить еще и Бериша – прямо к морю. Там, у воды, Насыр будет молиться.

Вечером же он отправился к Нурдаулету, чтобы дать знать о завтрашней поездке. Нурдаулет обрадовался:

– Дай Бог тебе здоровья, Насыр!

Старик накинул на него легкий чапан, который на днях пошила Жаныл.

– В честь чего такой подарок?

– Носи на здоровье – Жаныл приготовила специально к нашей поездке. А это платье для Кызбалы…

– Положу на видное место. Примелькается – вдруг да наденет… Когда едем?

– Бог даст, утром. Я договорился с хорошим шофером.

Сон Нурдаулета в эту ночь был беспокоен, он часто просыпался, прислушивался, когда стало светать: не идет ли за ним Насыр? Зато Кызбала спала на редкость спокойно, хотя обычно по ночам вставала и бродила по дому, разговаривая неизвестно с кем. Сегодня же ее дыхание было ровным.

С того дня, как он переселился к ней, она спит у окна в передней комнате. Она не забывала кормить Нурдаулета примерно так же, как не забывала кормить козу и собаку. Она оставляла пищу для Нурдаулета в той деревянной чашке, которую он когда-то вырезал своими руками. Поначалу Нурдаулет горько усмехался, что жена мало его отличает от козы или дворняжки, но, привыкший довольствоваться малым, смирился. Теперь он даже за это благодарил Бога! Он прекрасно понимал, что вины Кызбалы здесь нет никакой. Зато все больше и больше чувствовал виноватым и греховным себя – не вообще, а по отношению именно к ней, Кызбале. Он понимал, что судьба человека – неподвластна его воле. Не раз подушка, которую ему подарила Корлан, становилась мокрой от ночных слез, не раз его мысли ходили по замкнутому кругу: он родился под потухшей звездой, лучше бы ему вовсе не родиться, чем быть обузой для других. Разве мало принес я горя собственной жене? А сын мой Даулет – ведь и ты навеки ранил ее сердце своей смертью. За что мы так ее – нашу Кызбалу? Разве из ненависти? За что же ты, Аллах, всех троих нас сделал несчастными? На каждом из нас, получается, лежит печать твоего проклятия. Все трое мы, выходит, родились на свет только для того, чтобы всю жизнь свою мучить друг друга? Ты оставил меня без рук и ног – за что? Ни разу в жизни не гневил я тебя, был верным, жалким рабом – а чем ты мне ответил? Все больше я думаю: ты сам не ведаешь, что творишь со своими рабами. Сколько раз обращался я к тебе, сколько молил – но ты остался глух, не дал мне даже крупицы счастья. Вот о чем я плачу. Мне бы проклясть тебя, великий Аллах, – но не проклинаю. Потому что нет в тебе великодушия, нет милосердия – и мое проклятье обернется для меня новыми несчастьями. Иногда ты кажешься мне похожим на тех жалких людишек, которые распускают хвост, когда их начинаешь хвалить, и которые начинают мелко пакостить, когда их ругают. Разве это достойно тебя, великий Аллах? За что же ты так беспощадно бьешь человека? Ведь он бессилен ответить тебе – он бессилен против твоего могущества! Где же твое милосердие? Каждая утренняя молитва твоих рабов начинается с того, что все вторят тебе: надо быть милосердным, надо быть милосердным. А где же твое милосердие? Если ты, карая человека, не отличаешь его от муравья – к чему эти молитвы, к чему эти поучения?

Такие разговоры с богом Нурдаулет вел не впервые. За сорок лет долгой жизни на острове Валаам он не раз мысленно отрекался от Бога, не раз проклинал его, но снова и снова возвращался к нему – виноватый, сконфуженный, с просьбами простить его. И Аллах, словно снисходя к человеческой слабости, посылал ему тихие, осмысленные часы и дни ясной, непоколебимой веры. И тогда Нурдаулет думал: все-таки милосерден он!

Какой-то его странной, почти необъяснимой потребностью стало прислушиваться к всхлипам и бормотаниям жены, доносящимся из дальней комнаты. Порою в этом бормотании Нурдаулет различал собственное имя. Корлан частенько успокаивала Нурдаулета: «Тебя и сына Даулета она не забывала никогда, до сих пор помнит ваши имена. Иногда я и сама слышала, как несчастная твердила: не умру, пока не увижу Нурдаулета… – Корлан вздыхала и добавляла: – Такое может сказать женщина, которая, в самом деле, ждет, в самом деле, любит…»

Нурдаулет не понимал того, как это Кызбала может помнить его имя, но никак не может узнать его самого. О, если бы хоть на секунду прояснилось в ее голове, хоть бы раз ему услышать: «Вот и вернулся ты, Нурдаулет… Я же говорила, что не умру, пока не увижу, пока не дождусь!» В такие минуты перед его глазами вставала она, такая, какой была в молодости: красивая, мягкая. Она раскрывала свои объятия навстречу Нурдаулету, и вот уже губы ее…

Нет, не бывать этому! Не бывать никогда!

Зато, с какой жадностью он слушал рассказы Корлан, пока жил у Насыра.

«После гибели Даулета, – начинала добрая женщина, – жена твоя слегла, потеряла память. Подняла ее на ноги Марзия. Если бы не она – как знать, может, и умерла бы Кызбала».

«К чему ты все это ворошишь! – перебивал ее на первых порах Насыр. – Придет время, он сам все узнает…»

«Да от кого же он узнает, как не от нас? – недоумевала Корлан. – Ты не думай, хоть и вернулся он калекой, а мужчиной как был, так и остался. Пусть знает всю правду».

«Рассказывай, Корлан. Действительно, кто как не вы? А насчет правды не бойся, Насыр. Я горя отведал не меньше тебя. Какой бы страшной ни была правда, а все равно понимаешь – только она нужна. Так что не щадите меня – вы ведь это делаете не со зла. Никакой обиды, Насыр, не буду я держать на вас – никогда! Благородство ваше бесконечно. Бог проклял меня – этому обрубку тела было суждено умереть далеко от моря. Но вы, земляки, поняли мое горе. И забрали с того клятого острова. До скончания века я буду благодарить вас. А что касается Кызбалы… Каждое слово правды дорого мне… Ее уже не образумить… не вернуть уже сына… так пусть хоть рассказы эти звучат… Так что говори, Корлан…»

«И чего ты, Насыр, осторожничаешь? В конце концов я же не сплетни собираю – о порядочности ее хочу рассказать, о верности.

Кызбала получила похоронку, многие стали к ней свататься. Не обижайся на них – очень уж она была красивая, пригожая, да и ума не пожалел для нее Аллах. Редко сочетаются в женщине красота и ум. Если дает Бог красоту – то обделит умом, если умом не обидит – на красоту поскупится. А бывает, даст и то, и другое, да отнимет третье: добрый характер. А это великая вещь: и доброе дело, и худое рождается характером, так я думаю. Говорят – «шелковый характер». Простые вроде бы слова, а на самом деле в них запрятана глубокая тайна.

Так вот. Кроме ума и красоты, Бог наделил Кызбалу и характером. Ни одному мужчине не позволила она взять себя за руку. Уж не святая ли она, стали говорить все. И в самом деле, такая чистота дается только святым. А я скажу проще: тебя она ждала, Нурдаулет, только тебя…

И кто знает, не прогони из Караоя Марзию эти дурехи, бесноватые жены Откельды, – может, и излечила бы она травами Кызбалу… Может! Это знает теперь только Аллах…

Однажды я принесла Кызбале бульон. Она бредила. Марзия щупала ей пульс. Я подсела. Марзия сказала мне откровенно: «Покойный Откельды, конечно, справился бы с ней. А меня не хватает…» Я тоже сказала ей, о чем думала: «Если бы сейчас вошел в дом Нурдаулет, к ней бы вернулся разум. Как ты считаешь?» – «Такое возможно. Таким людям сильные потрясения иногда идут на пользу – бывают случаи, Откельды мне рассказывал. Травами можно помочь только телу, травы не лечат душу. Кызбала однолюбка. У таких людей особенная психика…»

Разговаривая, мы с Марзией и не заметили, что Кызбала в это время подняла голову. Ее милое лицо пылало. Она внимательно смотрела на нас, беззвучно двигала губами. Потом заговорила: «И мужа моего, и сына моего Бог забрал к себе на небо. Но они вернутся… – Она помолчала, собираясь с силами, потом вскрикнула: – А я не умру, пока не вернется Нурдаулет!»

Мы с Марзией были поражены – настолько ее слова были разумными. Крикнув это, она упала на постель. Марзия пощупала ей пульс: «Ничего страшного, жара уже нет…»

«Ты заметила – это она сказала как нормальный человек: и про Бога, и про Нурдаулета?»

«Мне тоже так показалось».

«Может, сознание вернулось к ней?»

«Только на миг. А почему – не могу понять. Сознание человека – это сложная загадка…»

«Говорит, Бог забрал на небо. – Я не могла взять в толк. – Как же это получается, Марзия? Бог ведь забирает себе только души человеческие…»

«Отекен говорил, что и тело может забрать к себе Бог», – ответила мне тогда Марзия.

Много лет прошло с тех пор – и вот получили от тебя письмо, Нурдаулет. Все мы в ауле и обрадовались, и удивились. А я вспомнила слова Кызбалы и теперь думаю: может, она ясновидящая?»

Калека Нурдаулет, слушая эти рассказы Корлан, со слезами на глазах повторял шепотом: «Не умру, пока не вернется Нурдаулет!»

– Сам бог велел ей сказать эти слова, – прибавил растроганный Насыр.

…Когда стало известно, что дом инвалидов на острове Валаам решено распустить, его обитатели крепко задумались. И было от чего. Для калек, которые провели на острове большую часть своей жизни, он стал родным. Куда бы отправились они теперь? Можно было представить, каким бы испытанием для них явилась смена жизни. «На войне мы были нужны, – стали роптать калеки, – мы за победу отдали руки и ноги, а теперь что: катитесь к чертовой матери? Почему так обращаются со сталинскими солдатами?» Старые, искалеченные войной бойцы задавали друг другу эти вопросы, но ответа не было. Можно было понять отчаяние стариков, их злые выкрики, хотя главврач успокаивал их как мог: «Товарищи, пожалуйста, без паники! Государство не бросит вас на произвол судьбы!» Но калеки не слушали его, все вокруг полнилось самыми невероятными слухами, самыми зловещими догадками. Молчали, не принимали участия в общих спорах и разговорах только он, Нурдаулет, и его друг Иван Дергачев, лежавшие на крайних кроватях, у стены. Иван воевал в дивизии Бауыржана Момыш-улы, был полковым комиссаром – имел сдержанный, в чем-то даже и скрытный характер. Он тоже потерял ноги во время войны. Жена вышла замуж за другого, а он переселился на этот остров. Был у него сын, который иногда ему присылал праздничные открытки. Сын уже повзрослел, а у Ивана все не хватало решимости повидать его. По окончании института сын прислал письмо. Писал, что собирается к нему. Ивана распирало от радости и гордости, он отправил сыну деньги на билет. Потянулись долгие дни ожидания. Каждый день бывший комиссар подкатывал на своей тележке к ограде и жадно вглядывался в пространство. Но пуста была дорога! Целый месяц они с Нурдаулетом дежурили у ворот – безрезультатно. Их приятель Сидор высказался прямо: «Деньги он твои, Ваня, получил и благополучно пропил. Если за твое здоровье – скажи спасибо. Не приедет, не жди. На кой черт мы им нужны – утки из-под нас выносить?»

Комиссар ничего не ответил, хотя было видно – сильно изменился в лице, побледнел.

Вскоре получил он от сына второе письмо. Сын писал, что его планы нарушились – вынужден был уехать в Сибирь по институтскому распределению. «Так что не обижайся, отец, – извинялся он в конце. – Деньги я тебе обязательно верну с первой же получки…»

«Вернет? Как это вернет? – недоумевал комиссар. – Мы что же, чужие люди, чтобы возвращать долги?» Но слегка повеселел, всем стал объяснять: приедет сын, вот только утрясет свои дела в Сибири. Сидор же вновь усмехался: «Не вернет он тебе денег, успокойся – совсем по-родственному. Никогда не вернет, как и полагается у родственничков…» Нурдаулет вспылил: «Слушай, Сидор. Ты человек неглупый, а вот щадить чужое самолюбие не научился!» – «Самолюбие – хорошее дело. А я человек в самом деле неглупый – поумнел за те пять лет, которые прожил среди них сразу после войны. Деньги, деньги и ничего кроме денег – и мать продадут, и отца за деньги, и собственное благополучие. Раньше был Бог, перед которым боялись грешить. Потом был Сталин, которого боялись как строгого отца. А теперь ни Бога, ни Сталина – ничего они не боятся. Они теперь свободные… – Сидор повернул гневное лицо к комиссару, как будто бы тот был виноват во всем этом. – Уж ты не обижайся, Ваня, а сын твой, по-русски говоря, – подлец, и всё тут!» Комиссара, казалось, хватил удар. «Ты… ты что… – захрапел он. – Да ты…» Долго он после этого разговора не мог прийти в себя, его потянуло к уединению – рухнула последняя надежда комиссара, угасла. Нурдаулет же извлек для себя из этого горький урок: никому не надо сообщать о том, что ты жив, не надо им навязываться – плюнут в душу не задумываясь.

Вскоре после этих тяжелых дней на имя комиссара пришла посылка. Сроду здесь никто не получал никаких посылок, так что калеки были просто потрясены, когда в комнату внесли деревянный ящичек. Но когда комиссар прочитал обратный адрес, просиял. «Бауыржан! – воскликнул он. – Знаете от кого посылка? От Бауыржана Момыш-улы!» Открыли в ту же минуту ящичек и зажмурились: комната мгновенно наполнилась ароматом алма-атинского апорта! Прослышав про посылку, в комнату постепенно стекались другие калеки. Около месяца тому назад комиссар отправил легендарному полковнику письмо, в котором писал про казаха Нурдаулета. Полковник счел своим долгом откликнуться: прислал Ивану и Нурдаулету по книге, сопроводив свой дар коротким письмом. Это была книга Александра Бека «Волоколамское шоссе». Она пошла по рукам, ее прочитали в доме инвалидов практически все…

И вот теперь посылка. Комиссар забыл свою обиду на сына, с того дня на душе у него стало покойнее.

Однако кривотолки, слухи не утихали: разговор с главврачом не внес ясности в будущее инвалидов. Старые солдаты собрались писать письмо министру обороны, хотели отправить телеграмму Горбачеву. И хоть спокойнее стало на душе у комиссара, но тревога до конца не оставляла его. Как-то он сказал Нурдаулету вот что: «Hyp, хочу тебе посоветовать…» Он смолк, собираясь с мыслями, вернее подбирая слова, в которые мог бы облечь свой совет. Человеку непосвященному мало что говорили эти паузы, порой возникающие в разговорах между калеками. Однако в этих паузах, в этих заминках был большой смысл. Прожив много лет рядом, они хорошо знали характер друг друга, знали самые ранимые точки чужих душ и потому трогательно щадили самолюбие каждого. Бывало, что в полной безысходности они проклинали судьбу, проклинали даже Бога, но к соседу по комнате каждый из них относился бережно.

Комиссар помолчал и стал читать:

– Hyp, – сердечно проговорил комиссар, – ты бы написал письмо своим землякам: рассказал бы им все про себя, про эту жизнь. Они ведь не звери – неужто не дрогнут у них сердца? Тебе здесь тяжело – ты один из нас казах, и надо тебе вернуться к казахам… Даже мне захотелось к твоему морю, в аул этот – как он называется? Караой? Помрешь – похоронят в родной земле. Будут ходить на могилку и жена, и дети. А здесь ты чего?»

«Думаешь, с объятиями встретят меня в Караое? Ведь я «пропавший без вести». Мне, как той собаке, лучше умереть, никому не показываясь на глаза. Как с тобой поступил сын? Точно так же и со мной поступит. Их вырастило одно время…»

«Сравнил! Я – русский, ты – казах. Как бы мы себя не превозносили – мне кажется, хвалимся мы своей исключительностью только с той целью, чтобы не замечать собственных недостатков. Только на войне, кажется, преображается русский человек. Тут он готов товарищу отдать последнее. А в мирное время забывает про все – кроме водки, конечно. И даже здесь он бьет себя в грудь: после первой не закусываю! Чего же в этом хорошего – не закусывать…

Я так думаю, Hyp. Казахи еще не такие – они еще ухитрились сохранить что-то? Так что пиши, иначе здесь в самом деле затеряешься «без вести». Бросят, как собаку, в яму, и зароют, совсем уж некрасиво…»

Под утро во сне громко и весело засмеялась Кызбала. Нурдаулет проснулся от этого смеха, удивленно смотрел на жену. Она прошла мимо него в ночной рубашке, бесшумно оделась и вышла из дому. Было уже светло. Нурдаулет стал собираться к Насыру, прислушиваясь к рокоту вертолета, который завис над Караоем.

Насыр сидел во дворе, строгал вчерашнюю палку. Вертолет сел недалеко от его дома. «Чего такое? – всполошился Насыр. – Или задумали всех оставшихся перевезти вертолетом?» Он стал вглядываться в людей, которые спрыгнули на землю, открыв округлую дверцу, и стали приближаться к дому. «Эге! Да это Икор!» – узнал одного из них Насыр. После смерти Мустафы Насыр впервые видел Игоря – раздавшегося в плечах, слегка пополневшего. Насыр встал, обнял его и плача стал бормотать:

– Умер Мустафа… Вот ведь как, Икор, умер…

Игорь ласково спросил:

– В дом, Насыр-ага, да?

– В дом, в дом… – кивнул Насыр, жестом приглашая всех остальных. – Твоя тетушка Корлан гостит у Кахармана – совсем извелась. Говорит: отпусти, съезжу, посмотрю на сыночка, на сердце у меня неспокойно. Собралась, поехала. Вот Жаныл нас теперь кормит… А на похороны не мог приехать, простит меня Мустафа – сам слег, два месяца валялся в больнице…

– Что такое? – Игорь сел вслед за Насыром, потом сели гости.

– Хватил меня удар на тех похоронах. Сразу после того, как вы уехали…

– Слышал я, Насыр-ага, подчистую переселяют Караой в Шумген…

– А я не желаю! – Насыр нахмурился. – Так и останемся тут куковать вместе с Мусой…

– Не годится это, – возразил Игорь. – Надо переезжать, нельзя вам тут оставаться одним. А случится что – кто поможет? Теперь в регионе погода меняется каждый день – трудно ее прогнозировать, так что еще непонятно, какие опасности всех вас здесь подстерегают…

В душе Игорь кричал: «Ага! Как можно быстрее надо убираться отсюда! И даже не в Шумген, а на Зайсан, к сыну!»

Но, зная упрямый нрав старика, знал, что не существует для него никаких разумных аргументов.

– А вы здесь зачем? – спросил Насыр.

– Делаем аэроснимки. Вид моря, так сказать, сверху. Давно не видел вас, решил – залечу…

– Как Лена? Сергей?

– У них все нормально. Поженились, свадьбу отгуляли.

– Дай им бог счастья да здоровья. Скажи, что Насыр помолится за них.

– Обязательно передам, как же!

В это время через порог стал переваливаться Нурдаулет в своей коляске. Игорь впервые видел его, Насыр их познакомил. Потом спохватился:

– А подбросьте-ка вы нас к морю, Икор? Сорок лет не видел его человек! Пусть хоть к концу жизни посмотрит, пусть море благословит его…

– Никаких проблем, Насыр-ага! – озорно улыбнулся Славиков. – Только в ответ обещайте мне погостить у нас на Акеспе. Идет?

– Да благословит тебя Аллах! – обрадовался Нурдаулет.

– Чего же тогда сидеть! – засобирался Насыр. – Полетели! Бериш, поторопись!

– Ау, Насыр, и меня возьмите, – взмолилась Жаныл, разливавшая гостям чай. – Я тоже сто лет не видела моря… Внучку мне собрать – пять минут…

– Тогда все к вертолету! – приказал Игорь.

С высоты Нурдаулет увидел – от моря осталось только название. Комок подступил к его горлу: вот она, неистощимость зла, творимого человеческими руками!

Спустились ниже, к самой воде. Море, ныне представлявшее из себя насыщенную соляную жижу, как будто было не в состоянии шелохнуться, шевельнуться даже рябью, не то что волной.

Потом они полетели вдоль русла высохшей Сырдарьи. «Сколько же лет вода этой реки не вливается в море? – подумал Нурдаулет. – И сколько лет из искусственного водохранилища Чардары драгоценная вода бесполезно уходит в песок?»

– Что натворили, собаки! – закричал Насыр, перекрывая рокот вертолета. – Столько лет Мустафа твердил – не нужно это водохранилище, не нужно! И хоть бы кто-нибудь задумался!

– В Узбекистане, Туркмении и Таджикистане точно такие же водохранилища! – прокричал Игорь в ответ. – И там вода уходит в песок без пользы!

Насыр часто закивал головой, давая понять, что расслышал его.

Вскоре Насыр толкнул Нурдаулета в бок: посмотри, мол, чуть правее. Яркий полумесяц, отражаясь в лучах солнца, блестел на куполе могилы. Нурдаулет молитвенно поднял культяпки к лицу.

– Могила святого Иманбека! – прокричал Насыр. – Ближе бы, да нельзя! Здесь военная зона под сильной охраной. А подальше – космодром!

Жаныл что-то шептала и тоже проводила ладонями по лицу. Вертолет стал поворачивать к острову Акеспе.

– Скажи, Насыр, – прокричал Нурдаулет, – что за новый обычай такой: оставлять на могилах детские колыбельки. Никак не могу я это понять.

Насыр стал разъяснять:

– В последние годы у нас тут сильно подскочила детская смертность. Когда хоронят ребенка, бесик не оставляют дома, чтобы не умер следующий ребенок…

Жутко стало у Нурдаулета на душе, он зло выругался:

– Жил бы я лучше в своем закутке, ничего не зная, чем слышать такое! Мы – великий советский народ. А кругом нищета, озлобленность, заброшенность, первобытная дикость… Не народ мы – мы дерьмо!

Царь проснулся в страхе, испуганно огляделся. В шатре он был один. Исчез тот джигит из Сыра. Царь протянул руку к кубку с вином, что стоял у изголовья, и жадно отхлебнул. Потом начал пить взахлеб. Руки его дрожали, вино лилось на грудь, на постель. Но джигит, которому он приказал выколоть глаза, не шел из головы. С тех пор этот джигит снился ему шесть ночей подряд. В седьмую ночь джигит с реки Сырдарья приставил к горлу царя меч. Царь вскрикнул и проснулся – его бил холодный озноб. Воины ринулись в шелковый шатер с обнаженными мечами, чтобы схватить врага. Царь дрожащим голосом приказал созвать визирей. Они пришли тотчас же. Царь рассказал им свой сон. Главный визирь промолвил после долгого раздумья: «Царь, этот воин был святой. Надо немедленно отправить к нему людей с богатыми подарками. Пусть возведут над его головой роскошную юрту. Надо дать ему много скота, а в жены нашу красавицу Гульшахру». Так и было сделано. На другой день на Сырдарью отправили юрту из восьми кереге, всю украшенную золотыми шнурами, табун лошадей и красавицу Гульшахру. Иманбек встречал посланцев царя у своего скромного, бедного жилища, которое справил ему Асыркок. Выслушав посланцев, Иманбек приказал: скот раздать бедным. А юрту с золотыми шнурами он подарил верному Асыркоку. Красавице же Гульшахре сказал: ты свободна! Гульшахра, пораженная его благородством и мудростью, спешилась с коня и упала на колени перед джигитом. «Иманбек-батыр, – молвила она, – спасая друга, ты пожертвовал своими глазами. Я же готова ради тебя пожертвовать своей жизнью. Не мила мне свобода. Позволь мне остаться твоей женой!» «Нет», – ответил джигит. «Позволь остаться другом». И того не позволил джигит. «Тогда служанкой». И в служанки не хотел он ее. «Хоть робкой тенью». «Нет». «Я буду палкой в твоих руках, Иманбек!» Но молчал джигит. И упала тогда Гульшахра совсем низко к его ногам, и зарыдала. «Буду сестрой тебе, Иманбек! Только не прогоняй меня, брат!» И только этому желанию ее не смог воспротивиться Иманбек. Поднял он ее с колен. «Выгружайте мое приданое!» – приказала Гульшахра. «Отправь назад свое приданое, сестра!» «Почему, брат?» – удивилась Гульшахра. «Нам не надо приданого. Юртой нам будет синее небо, а постелью – золотой песок Синеморья!» «Я согласна, брат!» – Гульшахра склонила свою прекрасную голову перед ним в низком поклоне. С того дня царь стал спать спокойно, но до самой смерти своей, однако, ощущал на своем горле холод клинка. В тот самый миг, когда Иманбека лишили глаз, он стал чувствовать в себе нарастающую невероятную силу. Когда Асыркок обмывал ему лицо прохладной, чистой водой Сырдарьи, вдруг услышали они непонятный гул. Через мгновение он был такой мощный, что люди, не выдержав, зажали уши и попадали в песок. Тогда с неба послышался ясный голос. «Встань, раб божий Иманбек! С этого дня я дарую тебе небывалую силу. Будь осторожен теперь: держись подальше от мирских радостей, избегай женщин, не прикасайся к вину. Но держи открытым свое сердце, совершай пятикратно молебны и не уставай мне поклоняться. Я дал тебе силу, способную подчинить себе молнию». Вскоре с верным другом Иманбека случилась болезнь. Иманбек был в отчаянии. И снова тогда ему сказал тот же голос: «Ты способен подчинить себе молнию. Прикажи ей – и друг твой выживет». Иманбек отошел от постели бредящего храброго джигита Асыркока. И в это самое мгновение плечи Иманбека затряслись, в горле у него заклокотало. Он был в экстазе. С губ его стали слетать заклинания.

Я – шаман, я – царь всех шаманов.

Я – наследник шамана Каралбая,

Я живу в самом центре Синеморья —

царского моря,

Я слыву царем всех шаманов.

О мой дед Каралбай-шаман,

Камлавший кругом в верховьях Сырдарьи,

Подойди поближе и побеседуй!

Дай мне бодрости и силы,

Дай мне мужества, о мой дед!

О мой дед, камлавший кругом у Синеморья!

Иманбек призывал на помощь своих предков, он обращался к ним за помощью и поддержкой.

Хозяева земли и воды —

Это вы, мои медно-желтые братья!

На миг перестал заклинать и приказал сестре: подними моего друга с постели, переложи его к той стене! Кобыз в его руках продолжал играть и петь голосами разных зверей.

Духи Синеморья, где камни сверкают, словно шары и бусы!

Давайте отыщем пропавших и поведем беседу

Духи Синеморья, где камни сверкают золотом и серебром!

Давайте ухаживать за больными, идите ко мне!

Вижу вас, мои духи!

Они плавают в черной воде,

Они скачут на хариусах.

Они, кутаясь в тину,

Скачут на веселых мальках.

О мой родитель небо, владыко!

Еще раз, о владыко!

О мать моя земля! Помилуй меня!

Я шаман – могу и умереть, и пасть в обморок!

Гульшахра плотно прикрыла верхний полог юрты, крепко прикрыла дверь. В агонии метался друг Иманбека – красивый и храбрый джигит Асыркок.

Каким он стал жалким, больной мой друг,

Лишь осталась тень от него, оой-оой.

Отчего она убегает?

Гонитесь за ней!

Летите быстрее стрелы, оой-оой!

Быстрее пули,

Пока не дошла она до гибельного места, оой-оой.

Захватите ее, поймайте, приведите сюда, оой-оой.

Будь добро, мое Синеморье,

Сбереги друга, Синеморье,

Верни ему жизнь, Синеморье!

А мне силу дай новую, Синеморье!

Курай! Курай! Курай!

Глаза Иманбека в темноте полыхали неистовым огнем, он бешено пританцовывал, продолжая выкрикивать ему одному известные заклинания. Храбрый джигит Асыркок метался в постели, корчился, словно бы призванные Иманбеком духи уже вырывали из его тела болезнь, словно бы она всячески противилась.

Вот оно, бешеное море, явилось;

Что же будем делать, крылатый?

Распусти крылья

И с молитвою обратимся.

Я – шаман Иманбек, сын шамана Каралбая,

Прошу добра у благодетеля,

Своим камланием прошу милости,

Уйди, смерть, уйди совсем!

И только он произнес последние слова, из-за горизонта показалось вдруг маленькое облачко и стремительно полетело в сторону юрты Иманбека. Загремел гром. Трижды ударила молния по юрте Иманбека. Иманбек вскочил с колен, открыл дверь – и в пустую постель мгновенно ударила молния. И тогда в противоположном углу юрты встал совершенно здоровый джигит Асыркок, подошел к Иманбеку и обнял его.

…Вскоре вертолет приземлился на острове Акеспе. Насыр с Беришем посадили Нурдаулета в легкую лодку и втроем вышли в море. – Здравствуй, священное море! Вот и дождался я минуты, когда снова вижу тебя! Насыр, брызника мне в лицо водой! Да побольше зачерпни, не бойся! – шептал Нурдаулет.Бериш с любопытством смотрел на бывшего палвана, о котором когда-то ходили по побережью легенды. Лицо Нурдаулета раскраснелось, глаза его были прикрыты, по лицу текла морская вода. Насыр взял в руки палку, которую тщательно строгал все эти дни, оперся на нее ладонями и грудью и принялся читать молитву.

...

Не отрывая взгляда от неба, Насыр промокнул платком вспотевший лоб. Трое людей в лодке – юноша и двое старцев – безмолвно глядели в небо, туда, куда улетела молитва Насыра. Море тоже безмолвствовало. В сердце Насыра стало закрадываться сомнение: а дошла ли до Аллаха его мольба? Он оглядел вокруг себя водную гладь. Не было над морем ни чаек, ни кушигенов, ни других птиц. Уже много лет птицы теперь не промышляют над водой. Хоть и скудны пески, но больше в них теперь живности, чем в море. Нурдаулет тоже огляделся вокруг себя. Но сколько он ни всматривался, не увидел следов даже мелкой рыбешки. Да, море было мертвым. Нурдаулет усмехнулся: море умерло, а он – обрубок человеческого тела – все еще жив. Если бы раньше кто-то сказал ему, что это синее, бесконечное море с катастрофической скоростью начнет исчезать с лица земли – ни за что бы он в это не поверил! А сказавшего это посчитал бы за сумасшедшего. Что ж – теперь это стало фактом. Видно, время сейчас такое, когда может оправдаться любое – самое мрачное, самое безумное пророчество. Если человек не сможет спасти сам себя, ему никто не поможет…

Мысли Нурдаулета прервал шорох песка, бьющегося о днище лодки. Лодка ткнулась в берег, и тогда Нурдаулет торжественно, как заклинание, изрек:

– Пусть милосердие Аллаха к нам будет прежним! И пусть пребывает в здравии Горбачев!

Лена и Сергей встретили Насыра тепло, как родного отца. Тут же стали хлопотать вокруг него, выставляя на стол съестное.

– Молодежь-то тебя как почитает, Насыр! – удивлялась Жаныл.

– Это хорошие ребята, – одобрительно отвечал старик. – Но они в одном виноваты передо мной. Тайно от меня поженились. За мной свадебный подарок, ребята…

У Сергея нашелся подарок для Бериша. Он нырнул в палатку, вытащил гитару.

– Держи, это то, что ты просил…

Бериш засмущался. Сергей сунул ему гитару в руки:

– Все ребята в твоем интернате умрут от зависти. Ну-ка покажи, что умеешь…

Молодежь села в кружок, Бериш стал настраивать инструмент. Насыр тем временем решил отправиться на берег, чтобы прочитать вечернюю молитву. На берегу долго протирал глаза платком, опустившись на колени. В последнее время глаза у него стали сильно слезиться. Сзади тихо подошла Жаныл, вздохнула:

– И здесь тоже все захирело… Я помню по молодым-то годам: долго здесь зелень держалась…

– Все умирает в нашем краю, Жаныл: и человек, и земля.

– Да, было бы живо море – хорошо бы мы жили…

Насыр встал и долгим взглядом оглядел безмолвную гладь.

– Что будешь делать, Насыр? Переезжать?

Но старый рыбак не услышал ее вопроса. Мгновенно перед его глазами возникло другое море, море его юности. И тут же в уши ударил шум сильного прибоя, с которым он пробуждался в далекие годы каждое утро. «О благословенные волны, – подумал он, – услышу ли когда-нибудь еще ваш гул? Доживу ли до этого священного дня? Какой бы сладкой, какой бы желанной мне показалась жизнь, если бы снова однажды проснулся я под шум прибоя!»

– Знаю, – продолжала говорить Жаныл, – ты будешь дожидаться возвращения Корлан, тогда и решите. А я вместе с остальными подамся в Шумген… – Она совсем не обращала внимания на то, что Насыр не слушал ее, погруженный в свои мысли. – Ты молился за всех нас, непутевых, – спасибо тебе за это. Чистый ты человек, благородный! Молодой был таким и сейчас такой же. Девушкой я была влюблена в тебя. – На губах женщины появилась смущенная улыбка. – Шомишхан сосватал меня, я была ему верной женой, но всю жизнь любила только тебя… – Она подняла глаза. – К чему все это я говорю? Не знаю. Наверно, это слова прощания с тобой, Насыр. Да и все равно уже: все мы давно состарились – и я, и ты, и Корлан. Не будет между нами ревности… – Она бросила на Насыра робкий взгляд. – Никогда бы не подумала: оказывается, о любви можно говорить в любом возрасте. Состарилась, а душа томится, когда вижу тебя, как и пятьдесят лет назад…

Она поспешно отошла от Насыра, не понимая, отчего вдруг открылась ему. Она была удивлена, но ей было и стыдно перед ним. «И зачем меня понесло на этот остров, – с досадой подумала Жаныл. – Он-то и виноват во всем, этот остров, остров и моей, и его молодости…»

Насыр вскоре очнулся от своих дум, помолился и вернулся к молодежи. Он с интересом посмотрел на Бериша, который ладно перебирал гитарные струны и негромко пел:

«Хорошо поет мой Бериш. – Насыр с одобрением смотрел на внука. – Хорошим будет джигитом!» Не один он, впрочем, любовался юношей. Игорь тоже тепло поглядывал на Бериша и, очевидно, думал примерно то же самое.

продолжал Бериш, и Насыр ближе подсел к внуку.

Тем же днем, спустя некоторое время после того, как Нурдаулет, Жаныл и Насыр погрузились в вертолет, в Караое случилось событие, окончательно подвигнувшее охотника Мусу к переезду в Шумген.

Подъезжая к дому, он еще издали услышал причитания старухи, которая металась по двору:

– Увели, черти окаянные! Кобылу Насыра увели! Прямо тут же и пронюхали, что никого нет в доме, – и к сивой! Поворачивай назад, Муса! Вон табун-то! Видишь?

Муса поскакал к табуну. Ему был виден предводитель – огненный жеребец. Рядом с ним стояла кобыла Насыра. «Давненько я тебя поджидал! – забормотал Муса, на ходу снимая с плеча двустволку. – Ох я тебя сейчас, дорогой!» Муса с ходу влетел на своей лошади на холм. Табун, нетерпеливо перебирая ногами, стоял поодаль от Огненного. Жеребец любовно обхаживал насыровскую сивую, но не на него сейчас смотрел Муса. Вдруг он увидел своего когда-то уведенного скакуна. Он, как показалось Мусе, в какой-то нерешительности стоял между табуном и любовной парой и глядел в сторону Мусы. Муса оторопел – сердце его рванулось к скакуну, скакун, будто угадав чувства прежнего хозяина, призывно заржал. Огненный оставил кобылу Насыра и тоже повернулся к охотнику. Муса медленно опустил ружье. Огненный зорко и вместе с тем нахально следил за охотником. «До чего же красивый и гордый!» – восхитился Муса. В свою очередь Огненный был полон ненависти к охотнику и, наверно, думал в это мгновение: «А, старый мой враг – вот и опять мы встретились» Глаза его горели злобой. Но в ответ душа Мусы вдруг стала полниться жалостью. «Почему я должен мстить ему только за то, что когда-то он увел у меня скакуна? Допустим, сейчас ты сумеешь обротать его. Но что ты с ним будешь делать? Зарежешь для собственной пользы или сдашь на мясо? – Муса не мог ответить сейчас ни на один свой вопрос. – Опомнись. Не нужен тебе скакун. Ты сам еще не знаешь, как сложится твоя жизнь. Ты решил уехать из Караоя. А в Шумгене, думаешь, приживешься?»

Между тем Огненный ударил несколько раз копытом о землю и стал легкой рысцой приближаться к охотнику – забирая вбок, чуть вправо.

Бывший скакун Мусы предупредительно заржал. Огненный остановился – резко, как вкопанный; из-под копыт его ударила белая пыль.

И дальше с Мусой стало твориться что-то непонятное. В ушах его зазвенело, и он услышал: «Эй, Муса, тебе ли не знать, что такое свобода?! Шел бы ты своей дорогой, не путался здесь. Скоро ты уедешь в город, к сыну Жарасбаю, и вскоре там же умрешь. Что тебе еще надо? Зачем тебе скакун в городе? Да и не дастся он тебе в руки – он понял, что такое свобода, и не променяет ее теперь ни на что! Иди своей дорогой, глупый ты человек…»

Муса мог бы поклясться, что все это говорил не кто иной, как Огненный. У охотника закружилась голова, потемнело в глазах, и что дальше творилось с ним – он уже не мог припомнить. Упал он со своей лошади или спешился сам? На мгновение очнулся: собственными руками снял с коня серебряное седло и теперь уже разнуздывал коня. «Что это со мной происходит? – подумал он, медленно валясь на горячий песок. – Уж не напекло ли голову?»

Его скакун подошел к хозяину, тронул мягкими губами сначала ухо, потом открытую шею. Огненный стал уводить табун за барханы: он ржал, он прощался с Караоем навсегда, как будто бы зная, что с этого дня в ауле не осталось больше ни одной лошади и незачем будет ему водить сюда свой табун.

«Эх, Муса, – послышался охотнику голос, – не хватило у тебя духа выстрелить в красавца. Ты проиграл, Муса, жизнь покидает тебя, тают твои силы…» – «Нет же! – возразил голос, знакомый по первому разу. – Ты победил, Муса! Впервые ты прислушался к Богу, который у тебя в сердце! Будь же таким чистым теперь Всегда!» Муса не без обнаружил, что это он сам с собой разговаривает вслух.

С трудом открыл глаза, не понимая, сколько времени прошло. Было уже темно. До слуха его донесся топот копыт – как будто бы конских. Он протянул руку и нащупал ружье, спугнув ящерицу. Рядом валялось серебряное седло. Тогда Муса вспомнил, что произошло с ним. Его стало тошнить, он поднялся, отошел в сторону. Рвало его долго – кружилась голова, все тело горело. Топот приближался. Он понял – это табун сайгаков. Если не посторониться – затопчут, разорвут копытами в клочья. Он нажал оба курка. Стадо вильнуло в сторону, несколько мелких особей, видимо напуганных, упали, кувыркнулись вперед через головы. Муса побрел к аулу, волоча по песку ружье. Было темно. Вдруг выглянула из-за туч на какое-то мгновение луна, в ее слабом свете блеснуло оставленное серебряное седло. По нему юркали быстроногие ящерицы.

Прощай, серебряное седло! Не раз нам придется вспомнить тебя! Не раз нам еще придется сквозь слезы вглядываться в даль времени – и безнадежно, безнадежно! Будущее нам объяснит: оставляя сейчас блеснувшую под луной ценность на милость песка, мы разрываем цепь времен. Муса, ты отец! Ты не передал это седло сыну. Его покроет белый-белый песок, и с этой минуты станет ясно: умер народ. И не останется тогда людей, с которых можно было бы поименно спросить за это чудовищное злодеяние! Прощай, седло, прощай!

Последними из Караоя уезжали Муса и Жаныл. Насыр вышел, чтобы проститься со старым другом. Лицо Мусы было угрюмым, осунувшимся, выглядел он еще не вполне оправившимся после своей болезни. Они не говорили много – все было понятно без слов. Муса лишь вздохнул: – Раньше дети искали защиты в родительском доме, теперь же родители просятся в дом к детям, вот ведь какое недоразумение вышло, Насыр… Хотел, чтобы похоронили меня здесь, да видно, не выйдет. Нет, у меня больше сил оставаться, ей-богу, нет. Устал. Живешь и потихоньку превращаешься в зверя: глядя на эти солончаки, на это мертвое море, на этих голодных тварей в песках, которые готовы разодрать тебя в любую минуту… Устал, душа моя устала, Насыр…Насыр лишь молча кивнул в ответ – он понимал Мусу. Караой теперь был совершенно пуст. В нем остались лишь Насыр с Беришем да Нурдаулет с Кызбалой. Они тоже ждали машину со дня на день.Насыр почему-то побрел вверх к кузнице, где порой стучал по наковальне Муса. Теперь этих звуков не услышишь никогда. Молчит кузница, молчит глухой, мертвый аул. Лишь в доме Кызбалы раздается как будто бы плач, слышны какие-то частые всхлипывания. Э, не все ли равно теперь? Не могло это тронуть Насыра сейчас – нет, никак не могло.Он остановился. Зачем он идет к кузнице? К кому?По улице ветер гнал белую-белую пыль, он стоял молча, неподвижно и похож был издали на вбитый в землю худой кол.Снова ему послышался плач в доме Кызбалы. О чем она плачет? Да разве можно не плакать, когда случилось такое горе – умер народ. А если он не плачет – не сошел ли он с ума? А если она плачет – не вернулось ли к ней сознание?Ночью, вдруг проснувшись, он как никогда ощутил, что нет с ним рядом Корлан. Проснулся он оттого, что она снилась ему: совсем еще юная и… обнаженная. Это испугало его почему-то, показалось ему недобрым знаком.За окном пронзительно свистел испепеляющий ветер. Наступало время царствования в этих краях долгой, изнуряющей бури Карабас – Черная Голова. В это время года она неделями свирепствует на побережье, сжигая смертельным дыханием все живое на своем пути.«О Аллах, спаси нас, одиноких в песках, – бормотал Насыр, глядя в окно, прислушиваясь к вою разгулявшейся стихии. – Смилуйся над нами!»XIVПрошло больше месяца с того дня, как Корлан приехала на Зайсан, а долгого, обстоятельного разговора с сыном у нее так и не получилось. И хоть вздыхала она и сокрушалась, а порою и ворчала, но понимала и Кахармана. Все дни он пропадал на работе, а выпадал свободным денек-другой – принимался с Семеном на пару за ремонт дома, который выделили ему в колхозе. Да и Айтуган торопила его в письмах – писала, что устала с детьми от одиночества, неустроенности…Кахарман и сам устал. В сущности, ему давно все осточертело. Не оставляло его изнуряющее ощущение: не ладится у него жизнь, никак не ладится. А ведь было время, когда раскинувшаяся перед ним жизнь казалась прекрасной: в далекие шестидесятые, после окончания института, думалось ему, что жизнь только-только начинается и впереди еще много всего. Был он полон надежд и сил…Теперь он иссяк. Стыд обжигал его изнутри, когда он думал о себе – неудачник, слабак, а может быть, просто-напросто дурак. Жизнь была проиграна, и если б было возможным умереть от того жгучего стыда, которым терзалось его самолюбие, – он бы не задумываясь исчез с лица земли. Наверно, была в этом новая логика: ведь исчезло же с лица земли море, без которого он до сих пор не мыслит себе жизни, ведь разнесло по свету его народ – что такое его жизнь по сравнению с этой огромной трагедией?В самом деле, на него давила не столько его личная неприкаянность, сколько абсурд того, что ему открылось в последние годы. Оказывается, в Стране Советов конкретно один человек не нужен никому – стране нужны «советские люди». Меньше – больше – это не важно. Стране нужна серая масса исполнителей: на место раздавленного Петрова поставят Иванова, на место Иванова – Сидорова. Ну разве не унизительно жить в таком государстве мало-мальски мыслящему человеку? Унизительно! Ведь на мыслящего человека давят не столько частные мерзости, сколько общий принцип, из которого эти мерзости вытекают. И разочарование мыслящего человека, страдание его, ужас – глубже, трагичнее тех же чувств в обыкновенных людях. А порой и безысходны. Кахарман понимал – чем больше он размышляет, тем глубже погружается в дебри этого ужаса, этого страдания; тем сильнее и сильнее влечет его к черной бездне – к тому исходу, о котором в последние месяцы он задумывается все чаще и чаще, словно бы готовясь к нему. Но никто пока не знал, как далеко он забрел в своих мыслях. Нет, было всем видно, что человек он малоразговорчивый, сумрачный, крайне замкнутый. Но с этими качествами люди обычно быстро мирятся, начинают находить их должными. Даже старая, чуткая Корлан мало что поняла своим сердцем в сыне. Отдаленно чувствуя неладное, она в душе молила бога о его благополучии. Но если бы спросили ее, в чем же истоки неблагополучия ее сына и чего ему надо, чтобы стать в этой жизни ну если не счастливым, то хотя бы довольным – не ответила бы внятно Корлан. Она не знала.Когда в отремонтированном доме осталось покрасить окна и пол, Корлан засобиралась в Семипалатинск. Она не стала слушать Кахармана, убеждавшего ее в том, что перевезет Айтуган сам, что лучше ей отдохнуть. Корлан была упряма, хотя только-только поднялась после болезни: снова на Семипалатинском полигоне взрывали, три дня она пролежала с резко подскочившим давлением. Помогли травяные настои Марзии, которыми она частенько лечила Семена Архиповича. Марзия тоже стала отговаривать ее от дороги: «Перебои у тебя в сердце. Не повредила бы дальняя дорога, а?» Корлан возражала: «Да как же там Айтуган одна будет собираться? Чего я здесь? На сыночка нагляделась, на невестку теперь посмотрю да на внуков…» – «Поезжай тогда, – согласилась Марзия. – Я тебе в дорогу травки приготовлю: и там ее пей, если что…» – «Ну и спасибо тебе, золотая моя! Пусть Бог даст счастья тебе и детям твоим. После смерти Откельды не у кого нам полечиться там – вот ведь беда…»Тогда Кахарман махнул рукой.– Сначала свожу вас, мама, на Чингистау – давно вы просились в родные места. А уж потом можете трогаться к Айтуган.Корлан согласно закивала головой, Марзия тоже. После чего две почтенные женщины отправились пить чай. Они были дружны с тех самых пор, как Откельды привез Марзию в Караой совсем молоденькой девушкой. Здесь, на Зайсане, они все свои дни проводили в душевных разговорах: говорили о близких и знакомых, вспоминали прошлую жизнь. И разговорам этим не было конца. То, что не рассказывал матери о себе молчаливый Кахарман, она потихоньку выведывала у Марзии. С первых же дней осторожно, как бы невзначай, стала направлять Марзию к тому, чтобы та рассказала, как к сыну относятся здешние люди: не хулят ли за глаза? Добрая улыбка трогала губы Марзии: маленькие эти хитрости женщины прямой и откровенной, какой была всегда Корлан, забавляли Марзию. Она, покачивая головой, думала: «И в шестьдесят лет любая мать ради сына готова лукавить в мелочах… что уж тут поделаешь?» И отвечала: «Корлан, дорогая! Очень он хороший человек, Кахарман. А в этих краях людей умеют ценить. Он не был здесь чужаком, люди сразу приняли его; обогрели как могли. Это может подтвердить и Семен. Семен сразу пустил его к себе в дом, а в колхозе предложили ему хорошую должность. Но он отказался: поработаю – а там оцените по достоинству. Может, и не сгожусь, сказал он, чего же торопиться? Его ценят сейчас все – и простые люди, и начальство. Много он сделал для колхоза, очень много через своих московских друзей…»И Марзия начала перечислять добрые дела ее сына. Но Корлан остановила ее, она нисколько не сомневалась в словах Марзии.«Поговаривают, что Кахарман стал выпивать. До нас тоже доходят эти слухи…»Она выжидающе смотрела на Марзию, Марзия решила ответить немедленно, чтобы паузой не усугублять тяжести этого разговора, возникшего между ними: «Э, Корлан! Собака лает – караван идет. Всегда найдутся сплетники и завистники на хорошего человека… Трудно в наше-то время встретить мужчину, который бы не выпивал…»И снова Корлан перебила ее досадливо: «Будто ты не понимаешь, о чем я спрашиваю!»Тогда Марзия ответила: «Корлан, я хочу тебе сказать по праву человека, который лучше знает, что это такое – скитаться, бросив родные места, без работы, которой отдавал душу. Сердце у человека не камень – знала бы ты, как я плачу по ночам, вспоминая наш Караой. Другой бы давно сошел с ума, а мы как видишь – живы, хотя должны умереть, умереть!»Последние слова Марзия произнесла с ненавистью. Корлан не поняла: к самой ли себе, за то, что еще продолжает жить, или к тем, кто виноват в изгнании Кахармана. Она посмотрела куда-то вдаль сквозь слезы и сказала совершенно спокойно и даже рассеянно, будто это было решено для нее и для Кахармана давно: «Да, умереть. Судьба нашего несчастного моря не оставила нам другого пути. Ты знаешь, как ему больно, Корлан?! Ты знаешь, сколько уже лет он носит черный, тяжелый камень в своем сердце?! Еще бы ему не пить!»Так ответила Марзия, и больше с Корлан они об этом не говорили.Странные эти слова Марзии, произнесенные ею будто бы даже с какой-то угрозой, с какой-то отчаянной мстительностью не шли из головы Корлан. В Семипалатинске, помогая Айтуган собираться, она вдруг замирала с какой-нибудь плошкой в руке, и все повторяла про себя: «Судьба нашего несчастного моря не оставила нам другого пути!» – краешком какого-то темного, смутного чувства понимая, что эта страшная, угрожающая фраза имеет прямое отношение к Кахарману, – но какой, она не могла взять в толк.Было ясное, солнечное утро. Корлан подошла к окну и, вся освещенная солнечным светом, который показался ей сегодня каким-то пронзительным, вдруг вскрикнула – она вдруг поняла все про Кахармана! Она поняла все про своего ненаглядного сына!Солнечный свет ударил ей в глаза, и в глазах у старой матери почернело.– Апа! – бросилась к ней Айтуган. – Апа, что с вами?!Она помогла Корлан дойти до дивана, усадила.– Не пугайся, доченька… Что-то нехорошо… – Корлан погладила руку невестки. – Сейчас пройдет… Прилягу… Тяжело мне сидеть…Айтуган подложила ей под голову подушку. Корлан прикрыла тяжелые веки и успела подумать: «Травки бы… Марзия что дала…» И провалилась куда-то в темноту.Нет, не в темноту. В яркий солнечный свет, который бывает только в детстве, в запахи трав, которые волнует голубой-голубой ветер лета.Она идет по высоким травам Жидебая и видит, как лошади тянутся к реке Караул. За ними бегут жеребята, высоко в небо летит их звонкое ржание. Маленькая девочка Корлан идет по травам Жидебая – бездонное небо, бескрайняя степь… Как необъятен этот мир! Что за простор, думает она. Какая свобода!…Под самое утро в небольшом ауле под Баканасом раздались крики: «Убили Шакарима! Шакарима убили! Вставайте!» Перепуганные люди выскочили на улицу. В самом центре аула остановилась арба. Люди плакали. Их любимый поэт был мертв. Он лежал лицом вверх в арбе – глаза его были открыты. Перед арбой появился начальник местного НКВД Карасартов, поднял вверх наган. Люди шарахнулись. «Испугались? – загоготал Карасартов. – Ну и зря! Не меня надо бояться, а вот таких мерзавцев! – Он ткнул наганом в мертвое тело Шакарима. – Знаете, кто это такой? Это главарь банды, которая выступала против Советов, которая баламутила в аулах народ!» – «Дедушка!» – вскрикнула Корлан. «Даже глаза не прикрыли – срам-то какой ему так лежать!» – прошептала мать. «Шакарим – главарь банды? – изумленно проговорил отец. – Да он и слыхом не слыхивал, что у нас тут в аулах делается: жил себе в горах, один, тихо… Какая банда? Или этот млиса спятил?» Мать, прижимая Корлан к себе, зашептала отцу: «Молчи, беду накличешь!..» – «Чего смотрите на меня как бараны? Вышел бы кто-нибудь прикрыть глаза вашему любимому шарлатану: кто смелый?» – продолжал веселиться Карасартов. На горстку людей, в страхе плотно прижимавшихся друг к другу, были направлены винтовки милиционеров и солдат, которых бросили на подмогу начальнику НКВД.Никто в толпе не шевельнулся. Шаг – и пуля в лоб. Это знали все. Всякий убитый числился затем в отчетах как бандит из банды – да и кто в то время спрашивал про невинно убитых? «Боитесь? – не унимался Карасартов. – А еще били себя в грудь – «великий род Ыргызбая»! Надо же! – Он выстрелил несколько раз в воздух. – Вперед!»Мать, чуть подталкивая впереди себя Корлан, шагнула к арбе. Все ближе лицо дедушки, все ближе худое, посеревшее лицо любимого дедушки.Совсем недавно, неделю назад, он приезжал домой за кое-какой провизией.Корлан сидела у него на коленях, а он шутливо зарывался лицом в ее волосы и все бормотал: «Ну и сладенько внучка моя пахнет. Словно медок золотой… словно медок…»«Видит сейчас что-нибудь дедушка или нет? – думала девочка. – Нет, он ничего не видит, тогда бы мертвым не закрывали глаза.» – «Ата, ата…» – это рыдающий голос матери. Девочка не видит следов крови на лице, пуля, наверно, попала ему в грудь. Мать подтолкнула девочку – Корлан принялась закрывать глаза Шакариму: «Спи, дедушка…» Ей показалось, что он шепнул: «Спасибо, внученька… медок мой золотой».Карасартов мановением руки смахнул ее с арбы. Девочка упала спиной на землю. Молодые – конопатые, голубоглазые – солдаты громко засмеялись. Она не понимала, почему они смеются…Да, тогда, в тысяча девятьсот тридцать первом году они, нелюди из НКВД, убили Шакарима, в горах.Карасартов дал знак – арба тронулась. Тридцать лет никто не знал, где было брошено тело мертвого поэта. Это стало известно в тысяча девятьсот шестьдесят первом году – его тело убийцы бросили в сухой колодец в далекий степной…Что за неслыханная дикость, думала сейчас, на излете жизни, в сущности уже по ту ее сторону, Корлан.…Баканасские горы… В казахской степи начался Великий голод – равнина Жидебай полнилась трупами…Если бы не Насыр, который привез ее к морю, если бы не море, в котором тогда было видимо-невидимо рыбы, ей бы не жить на белом свете. Она стала взрослеть на берегу священного моря. В те годы морской прибой можно было слышать из окна отчего дома Насыра. В первую брачную ночь, когда в Караое только-только начало светать, Насыр повел ее к морю…Босые ступили на морской песок… Звуки их шагов тонули в его ласковой, мягкой влажности… Они столкнули лодку, и Насыр стал грести. Он решил в этот тихий, прекрасный час рассвета покатать молодую жену. Вскоре к их лодке присоединились две огромные рыбины, наверное, они оберегали молодоженов в их свадебном путешествии. Это были Ата-Балык с Матерью-Рыбой.– Что за красота! – думала Корлан и не могла понять, думала ли она тогда, совсем молоденькой девушкой, или думает это сейчас, когда пролетело столько лет, когда она одной ногой стоит в могиле?– Aпa… Aпa, что с вами? – откуда-то издалека доносился до ее обморочного сознания голос; голос вроде бы знакомый… до боли знакомый, потому что он каким-то образом был связан с Кахарманом… с Кахарманом… Что за красота! – снова подумала она. Не будите ее, зачем вы ее будите – ей так хорошо, она не чувствует никакой боли, никакой тяжести прожитых лет. Она сейчас та самая худенькая, молоденькая девушка, которая из лодки оглядывает бесконечное синее море и думает: что за красота!– Апа! – между тем вскрикнула Айтуган совсем уже испуганно. Прижалась ухом к груди Корлан – Корлан дышала тяжело, хрипло, неровно. Айтуган побежала к соседям – надо было вызывать «скорую»!

…На месте той красоты сейчас солончак. Такой же беконечный, как когда-то была бесконечна морская гладь. Над ним вихрится белый-белый морок. В этом мороке что-то мелькает, какая-то человеческая фигура – кажется, это Кызбала. Бродит словно тень в этом мороке, тихо что-то бормочет… Сколько же лет она бродит? Пятьдесят? Сто? Тысячу? Чего она ищет в этом мороке? Сына? Голубые волны? Или себя – иную, счастливую с Нурдаулетом?..

Молодая женщина-врач быстро измерила давление – в глазах ее мелькнул страх. Порывисто открыла кожаный ящичек: – У вас есть одноразовые шприцы? – Она уже справилась с испугом. – Хотя… откуда это у вас. Быстро прокипятите тогда две иглы!Айтуган бросилась с кастрюлькой к плите. Врач стала жаловаться:– Второй день носимся как угорелые из конца в конец… Лекарств нет, одноразовых шприцев тоже… А они все взрывают все взрывают…– Опять взрывали? – испугалась Айтуган.– Давайте шприцы! – довольно-таки грубо приказала врач. – Не дай бог старуха помрет, пока мы тут «ля-ля», – отвечай потом за нее. – Она торопливо сделала два укола в вену. – А что я могу – у меня еще двадцать вызовов. Я что – проклятая? Да за такие деньги.Айтуган суетилась рядом, старалась хоть в чем-то помочь.– Отойди, пожалуйста, чего ты колготишься… Старикам с высоким давлением в эти дни надо быть осторожными – ты уж береги ее…«И чего она такая грубая?» – подумала Айтуган тоскливо.Голубые волны… Море уходило. Беззащитное, оскверненное, оно как будто бы стремилось сжаться в самое себя, как маленький ребенок при побоях – сжаться, притихнуть. Вжимаясь, оно разделилось надвое – на две большие слезы измученной природы… А над этими слезами летела белая бесконечная пыль, а вокруг этих слез лежали бесконечные солончаки, и не было в них ни единого росточка, ни одной живой твари..«Какое страдание! – подумала Корлан. – Какое страдание!»– Ресницы дрогнули, – проговорила врач. – Сейчас придет в себя.В самом деле, Корлан открыла глаза.– Ну, я побежала! – И врачиха выпорхнула из дому так же быстро, как и появилась здесь.– Апа, как вы себя чувствуете? – робко спросила Айтуган.– Жива еще, дитя мое… – Корлан с трудом шевелила губами.– Я сейчас принесу чаю… – Айтуган встала. – Не крепкого? Побольше молочка?– А масло у тебя есть?– Только утром принесла из магазина…– Да нет, я спрашиваю про домашнее…– Домашнее?

Но Корлан уже не слышала этого вопроса. Маленькая худенькая девочка идет по лугу и все наклоняется и наклоняется над цветами. Все больше и больше букет ее в руках… Чингистау, я совсем рядом с тобой! Но нет уже сил добраться, прости! Маленькая девочка все наклоняется и наклоняется, у нее в в руках большой букет… у нее в руках… бу… бу… ке…

Кахарман дал телеграмму Жарасбаю: просил известить отца о смерти Корлан. Детей и жену посадил на самолет, сам же повез тело матери поездом – в цинковом гробу. Его провожал Иван Якубовский – они говорили мало, простились как-то поспешно. Если бы знал каждый из них, что им больше не встретиться в этой жизни! Смерть матери Кахарман пережил тяжело. Теперь он злился на себя: не мог выкроить времени, чтобы хоть поговорить с ней толком, чертова жизнь! Тяжкий грех он взял на душу, наверно. А ведь мать ждала, специально приехала сюда, чтобы пожить с ним. Мог бы сообразить, дурак, – долго ли еще ей оставалось… Что за время такое теперь наступило? Два самых глубоких таинства – рождение и смерть – потеряли ореол святости, мы смотрим на них теперь обыденно, даже если они имеют отношение к людям очень нам близким. «Это следствие твоей усталости, – спрашивал себя Кахарман, – или причина? Впрочем, не все ли равно? Следствие это или причина – в первую очередь это факт. Что нам смерть близкого человека? Что вообще нам умирание, смерть как таковые? Словно все мы давным-давно превратились в маленьких дьяволов – совершенно равнодушно смотрим на то, как умирают наши ближние, как умирают моря, природа вокруг нас …»Кахарман сидел в купе и тупо смотрел перед собой. Зло ухмыльнулся: «Все размышляешь, раб божий Кахарман. И не надоело тебе? Вот задумался ты сейчас о жизни и смерти. Конечно, это два разных понятия. Пока ты живешь – ты мыслишь. А вот ответь: что случится с твоими мыслями, когда не станет и тебя? Уйдут с тобой в сырую землю или полетят в небо вместе с душой? Нет, не ответить тебе, человечишко, на этот вечный вопрос. Не дано. Потому что не умеешь ты мыслить, а умеешь только разрушать, осквернять. Сказано: есть предел человеческому уму, а вот глупость его безбрежна… Так что сиди, молчи в тряпочку, мыслитель…» Конечно, теперь Кахарман не мог себе простить того, что не свозил мать в Чингистау. Он и без того-то, похоже, не оправдал надежд стариков. Но это он мог сделать, мог же! Скоро он стал думать об отце: как тот перенесет это известие? Жизнь они прожили в согласии и любви – и теперь он наверняка резко сдаст. Может случиться и худшее – это может оказаться для него последним ударом. Да и что делать с ним теперь, этого тоже не знал Кахарман. На Зайсан отец не поедет – это точно. Оставить его одного в этих солончаках на медленную смерть?Поезд в Алма-Ату пришел ночью, Кахарман решил не выходить на перрон. Прислушивался к голосам за окном, смотрел на торопливо бегущих людей и подумал, что зря не дал телеграмму Болату: ох как нужны человеку в горе друзья и родственники! И Болат, и Хорст теперь обидятся – не известил.Перрон стал отплывать. Кахарман прилег, закрыл глаза, и увидел, как сидит он на низенькой лавочке у дома отца и плачет и плачет.Включил свет, сел и принялся мрачно листать газеты, которых накупил целый ворох перед отправкой.

...

Джамбул проехали на рассвете. Кахарман устало дремал – откинувшись к стенке купе. Тогда он разделся и лег. Встал в полдень, побрился и отправился пообедать в вагон-ресторан. Посетителей не было, лишь в углу сидела молоденькая девушка за стаканом минеральной воды, да высокий худой парень в кругу скучающих официантов травил анекдоты. В этом парне он узнал Кайыра. Тот тоже мгновенно признал Кахармана, сделал девушкам жест:

– Мои дорогие, поторопитесь накрыть стол! Это мой брат! – Было видно, что Кайыр искренне рад Кахарману. Впрочем, причину его оживления Кахарман определил сразу – глаза его блестели, припахивало анашой.

– Откуда едете? – спросил Кайыр, ожидая, когда Кахарман сядет за стол первым.

– Сам откуда и куда?

– Сел в Джамбуле, еду в белокаменную. Давненько мы не виделись, Кахарман-ага. Последний раз встречались в Усть-Каменогорске.

– Точно. Между прочим, благодаря тебе тогда я удачно добрался до Зайсана да и остался там… А где ж твои богатые дружки?

– А, эти дураки? Посадили их всех. Не хватило у папаш денег откупиться… Крутое настало время. Все притаились сейчас… Осторожно в лапу берут…

– И все-таки берут? – Кахарман дождался, пока отойдет официантка. – Проспал я Джамбул…

– Привычка взять остается. Пока жива эта привычка – живы и мы.

– Кто это «мы»?

– Деловые люди. Тоня! – окликнул он официантку. – Надеюсь, ты поняла, что мы с братом хотим посидеть по-человечески?

– Разумеется! – Девушка улыбнулась.

– Каха, что пьем? Белое? Красное? Коньяк?

– А что дадут? Теперь же строго в ресторанах…

– Нам дадут все!

– Возьми на свой вкус. Я в последнее время воздерживаюсь.

– Лечитесь? – не понял Кайыр.

– Разве я алкоголик, чтобы лечиться?

– Да-да, – сочувственно улыбнулся Кайыр, – тогда в Усть-Каменогорске я подумал: не иначе как он лечится…

– Если б ты пожил с мое, – резко оборвал его Кахарман, – и пережил, что выпало на мою долю, – он повысил голос, – ты бы сейчас…

– Простите, Каха… – тихо проговорил Кайыр. – Я же в шутку…

– Не до шуток мне. Мать у меня умерла. Везу ее тело.

Кайыр сник. Потом проговорил:

– Упокой, Аллах, ее душу… Я сейчас прочту молитву за упокой ее души. – И он быстро убрал со стола бутылку.

Они пообедали, встали; Кайыр отправился вместе с Кахарманом. В Кахармане шевельнулось теплое чувство к «деловому человеку» за его молитву. И хотя ему хотелось остаться одному, но он не стал отказывать бывшему мулле в сочувствии.

– Вот и наши родные пески начинаются, – заметил Кайыр, когда они расположились в купе.

– Это теперь не пески – солончак. Прости, родная земля, непутевых детей своих – казахов. Сгубили они тебя… – Кахарман вздохнул, не поворачивая головы от окна. – Ты обнищала, мы скитаемся кто где… Не проклинай ты их, чего уж теперь…

Горячий ветер за окном нес белую пыль. Ее завеса после Джамбула становилась все плотнее и плотнее. Кайыр тоже стал смотреть в окно:

– Раньше ветры Карабаса дули раз в десять лет – теперь каждый год. Помню, в прошлом году мы застряли здесь на целую неделю из-за этого самого Карабаса. Пока стояли, умерло три человека – давление, сердце.

– Что тебя гонит в Москву?

– Везу анашу…

– Сейчас за это строго, кажется…

– Знаю. Надеюсь, вы меня не продадите ментам?

– Никогда этим не занимался, а теперь и подавно: лень. Не все ли равно, кто погубит нашу землю – такие проходимцы, как ты, или правительство? И вы, и они – преступники! Одного боюсь. Когда придется вас призвать к ответу, вокруг не останется порядочных, нормальных людей…

– Пусть этим занимаются инопланетяне.

– Больше некого просить. – Он заскрежетал зубами. – Смерть моего моря, смерть моей земли я не прощу никому! – Он ткнул пальцем в окно. – Когда, в какие века такое было – метет по земле соль!

«Точно, ему до нашего бизнеса нет дела, – подумал Кайыр успокаиваясь. – Его другое мучает…»

Мельком исподлобья глянул на Кахармана. Тот, откинувшись к стенке, сидел, прикрыв глаза. Кайыр достал бутылку, прихваченную из вагона-ресторана, налил полстакана и выпил.

«Говорит, что застряли в песках… на целую неделю… – думал Кахарман. – Хоть бы пронесло.»

Кайыр кивнул на газеты:

– Что пишут? Все врут?

«Он прав», – подумал Кахарман.

– Газеты не то чтобы врут а все как-то осторожничают. Или впадают в другую крайность – захлестываются в нагромождениях пустых фраз. Это продолжается уже пять лет – слова, слова, а перестройка, в сущности, стоит на месте. Люди растеряны, никто не знает, с чего начинать, куда двигаться. По-прежнему лица хмурые, а глаза злые, затравленные. А если встречаются улыбки, то – о Боже! – они такие бездумные, что лучше бы их вовсе не видеть! Страшно представить, что мы не выберемся из болота нашей жизни никогда. Мы победили фашизм, летаем в космос – теперь нам нечего есть, не во что одеться, обуться. Ну да ничего! Зато завтра первыми высадимся на Марсе. Мелькнут там наши голые ж…ы, хмельные рожи – то-то все ахнут… Вот, мол, советский народец! Всем миром навалится на Марс! Как всегда, в едином строю: и русский, и украинец, и казах, и еврей, и чукча из анекдота. И не ведает еще мир, что, кроме экологической катастрофы, экономического краха, политического кризиса, нас ожидают национальные раздоры! Разве избежать их нам, при нашей медлительности, при нашем-то ханжестве, при нашем, наконец, всеобщем оцепенении?! И что за народ мы такой разнесчастный?..

Кайыр оторопел. Чего угодно он мог ожидать от Кахармана, но только не этих злых, циничных слов. Разве можно так походя ниспровергать Ленина? Разве сам Кахарман не видит, что шовинизм, национальная злоба приносят людям только вред?!

Э нет, по такому пути Кайыр не пойдет. Лучше он будет торговать анашой – это безобиднее. Шовинизм – это такая болезнь, которую из человека не выбьешь ничем. Он сушит мозг, отравляет душу А самое главное – он бесплоден, он ведет в никуда, он ведет только к крови, к диким раздорам. Поляки многое вынесли, но сносить памятник Ленину – это тоже дикость.

Не так давно в руки Кайыру попалась книжка – рассказы польских писателей. Рассказы ничего особенного, но один запомнился ему хорошо. Вернее даже не сам рассказ, а эпизоды из него. Да, в сущности, это – дикость, хотя Кайыру в каком-то смысле было неудобно думать плохо о нравах чужого народа. Потом он рассудил – таких можно встретить везде, собственно к нации они не имеют никакого отношения. Посмотреть у нас – тоже ведь полным-полно всяких дельцов. Но от хорошей, что ли, жизни они окунулись в стяжательство? Ублюдками их, конечно, не назовешь, но ведь сама поганая наша жизнь толкает людей к разложению! Ладно, черт с ними – с подонками, с дельцами, но сколько мы изгнали из своей страны настоящих ее граждан! Сколько сами ее покинули, доведенные до последней степени отчаяния!

Вот о чем задумался Кайыр после злых слов Кахармана.

Самым непонятным было для Кайыра изгнание Солженицына. Еще студентом он читал «Архипелаг ГУЛАГ» на квартире у сокурсника. Прочитал он эту вещь на одном дыхании. Правда лагерей его потрясла. «Она есть, эта правда! – думал он. – Она вообще есть, правда! Ее не убить!» Он, Кайыр, наверное, был из тех тысяч и тысяч людей, которые отчаялись ее найти. Он был из тех людей – неглупых от природы, во многом порядочных – которые не получили своего места в обществе, которым общество сказало: «Нет!» Тоталитарному режиму нужны были люди покладистые, льстивые, исполнительные, с двумя извилинами в голове. Для приказного режима люди, подобные Кайыру, были помехой. Конечно, Кайыр не встал на путь прямой борьбы, скорее он оказался жертвой режима, хотя не стрелялся, не вешался, не попадал в психушку, никто его не гнал из страны, как Солженицына. Кайыр ушел в преступный мир и по-своему этим гордился; по-своему считал себя правым, хотя, разумеется, не мог назвать свой путь дорогой Большой Истины. Он отдавал себе отчет, что протест его не равен протесту Солженицына – об этом было бы смешно даже говорить. Но втайне надеялся, что он не из тех людей, оставшихся здесь, которых ненавидит великий писатель. И уже одно это его как-то утешало…

Утешало его и то, что люди, еще вчера отверженные обществом, теперь выходили на арену. В этом смысле его поражали события в Чехословакии. Мог ли кто-нибудь подумать, что президентом этой страны станет Вацлав Гавел – политический заключенный времен застоя!

Не на шутку социализм взялся реабилитировать себя – так теперь думал Кайыр. И хоть плевать ему было в глубине души как на социализм, так и на капитализм, но эти обнадеживающие перемены все ж таки радовали его. Отчасти, быть может, потому что снимали с него долю вины за тех несчастных, которые теперь не могли жить без его анаши: все мы жертвы, все – и виновные в мелких грешках, и не виновные…

Между тем Карахман уже спал – как сидел, так и уснул, откинувшись к стенке купе. Кайыр осторожно прикрыл дверь с другой стороны. Постоял в коридоре, размышляя – податься в ресторан, поболтать с девочками или отправиться к бригадиру Караулбеку. С Караулбеком они знались давно, с детских лет: вместе росли, вместе учились в школе. Собираясь в Москву, Кайыр, как правило, садился на поезд Караулбека. Бригадир был надежен, всегда укрывал Кайыра от сержантов. Впрочем, это совсем не значило, что он одобрял Кайыра. Частенько он ворчал: «Кайыр, смотри – наколешься на этом деле… Времена сейчас другие…» Кайыр пожимал плечами: «Е, друг, я калач тертый, не думай. Все любят деньги: и сержанты, которые стерегут нас, и судьи, и прокуроры. Иначе бы они за нами не охотились – доходит? Иначе – мы им нужны. Зачем же нас сажать? А с кого они будут драть?» – «Не все такие! – кипятился Караулбек. – Наскочишь на шального, как пить дать – наскочишь…»

«И шальные встречались. Они с виду только шальные. Посмотришь на такого и соображаешь: ага, тут сверху надо еще пачку положить… И все в ажуре!» Караулбек обычно заводился: «Проходимец ты, Кайыр, ей-богу, проходимец!»

«Ну, о чем мы с тобой спорим, приятель? Мы одной веревочкой с тобой повязаны, чего ты в бутылку лезешь? Хочешь, подсчитаю, сколько ты дерешь со своих проводников за один только рейс между Москвой и Алма-Атой? Не надо? Ну ладно, не буду – пусть это останется нашей тайной. Все это семечки: деньги навоз – сегодня нет, завтра воз. Давай о другом подумаем… – В этом месте Кайыр делал паузу, чтобы опрокинуть очередной стакан. – А подумаем мы с тобой, голова, вот о чем: кто нас воспитал? Не Бог – ты согласен? А наши образцовые родители. Мать – она зовется социализмом. Отец, который зовется коммунизмом. Отец наш – дядя грозный. Сидит где-то далеко за горами и все стращает нас хорошими лозунгами вроде: от каждого по способности, каждому – по потребности. Он вроде беглого алиментщика. Точного порядка нет, постоянного места жительства не существует, особые приметы не сохранились. А мать – рядышком. Суетится, колготится, шумит – и все равно ми-и-и-илая она у нас… ми-и-и-илая… – Кайыр тянул это слово, щурясь, пьяно улыбаясь, отрыгивая. – При социализме такие, как я, не пропадут. Советские деловые люди, советские проходимцы, советские потенциальные каторжники живут хорошо… – Тут он неожиданно вспоминал про Вацлава Гавела, судьбой которого был восхищен; и потому резко менял тему разговора: – Скажи-ка, друг мой ситцевый, ты знаешь, кто сейчас стал президентом в Чехословакии? Извини, задам тебе весьма щепетильный вопрос: читаешь ли ты газеты?»

«Пошел к черту!» – все еще дулся Караулбек.

«Э-хе-хе, мы, простые казахи, даже поспорить по-человечески не умеем: на хорошем, европейском уровне. Глаза мгновенно наливаются кровью, изо рта пышет огнем… Извини, что спросил про газеты. Конечно, ты их не читаешь – с какой бы дури ты стал их читать? Так вот, Вацлав Гавел провозглашает: «Любовь и правда победят вражду и ложь». Я думаю, эти слова понятны любому человеку. А нашему Горбачеву нравится другой лозунг: «Пусть растет и ширится социализм!» Гавел провозглашает: «За хорошую жизнь!» Ты понимаешь разницу? Один – за какие-то абстракции, другой начинает свое дело с конкретного, маленького человека. Как ты думаешь, у кого становится теплее на душе – у чеха или у нашего советского человека? Даже меня, преступника, греют слова Гавела! Я ведь тоже хочу, между прочим, стать человеком. Но когда я слышу старые лозунги, думаю: э нет – рановато! Тебя еще не любят, Кайыр. Любят социализм, предполагают его расширить – а ты пока побоку… Доходит?»

«Доходит до меня пока одно – пьян ты в стельку, великий философ. Давай-ка бай-бай, а? Все остальное договоришь в Москве, хорошо?» И он вталкивал безвольного, расхристанного Кайыра в купе. Там он его раздевал и укладывал спать.

Сейчас Караулбек проводил собрание. Проводники сидели озабоченные, сам Караулбек был мрачнее тучи.

– Чего ты? – не понял Кайыр. – Случилось что?

– Видишь? – Караулбек кивнул на окно. – Знаменитый Карабас идет с моря. Кажется, встанем и будем куковать здесь неделю… – Он озабоченно посмотрел на репродуктор. – Сейчас ТАСС будет передавать что-то важное. Ждем, нам по связи сообщили. Гиблое дело: если застрянем здесь на неделю, придется перебиваться без воды. Эти растяпы отправили поезд наспех. Как у нас все делается: давай-давай, авось пронесет. И я не подумал: надо было бы доглядеть за ними…

– Была бы водка в ресторане! Помнишь в том году? Торчали здесь неделю – а ничего, с водочкой хорошо пошло, помнишь?

– Теперь это будет каждый год. Словно оно взбесилось, это море. Мстит всем подряд: и виноватым, и невиноватым… – Тут он вспомнил: – А Кахарман ведь мать везет! Ему-то как быть?

Хмель, бродивший в голове Кайыра, исчез, словно его и не бывало. Он тоже погрустнел:

– Да, не до шуток…

В это самое время стали передавать ожидаемое сообщение. Старт космического корабля «Буран» откладывался из-за сильного ветра, разбушевавшегося в зоне Байконура. Настроение космонавтов, тем не менее, отличное, в Москве 18–20 градусов тепла, а времени – шестнадцать часов восемь минут. Слушайте эстрадные миниатюры…

– Самое время Кахарману слушать эти миниатюры! – сплюнул Кайыр. – Точно, застряли!

И действительно, Кахарман ничего не слышал. Он спал.

«Ты устал, сынок?» – сказал ему голос матери.

«Я? – ответил Кахарман, поднимая глаза. – Нет, нисколько…»

Она сидела перед ним в камзоле синего бархата, в котором была последние дни.

«Да, ты устал. Но почему так быстро?»

«Тебе, наверно, показалось…»

«Ты можешь обмануть кого угодно, но не мать. Мое сердце это чуяло давно, сыночек. Люди знают, за что ты боролся все эти годы. А теперь отдохни, не изводи себя понапрасну. Посмотри на себя – состарился раньше времени… Приехала к тебе, хотела успокоить свое сердце… Не получилось. Ты все молчишь, скрытничаешь… А я тоже растерялась – как, думаю, к тебе подступиться? Да и старик наш все пугал меня: смотри, Корлан, поделикатнее с ним… Вот как все деликатничали, а время и прошло…»

Мать замолчала, положила руки на стол. Кахарман стал вглядываться в родимое лицо. Седина из-под чистенького, белоснежного платка. Глубокие, крупные морщины. Боже, как она сама-то устала!

«Апа, вы и сами тоже выглядите измученной…»

«Это могила меня к себе тянет, сынок. Пора уже, чувствую, пора… Говорят мне люди, что ты много пьешь…»

Кахарман понял – именно это больше всего хотелось сказать матери, пока она жила здесь, на Зайсане. Он подумал: «Не могла упрекнуть при жизни, только после смерти решилась… Какая смерть? – удивился он. – Ведь она жива, она сидит передо мной… Мама…»

В самом деле, она сидела подле. На столике была еда, стояла початая бутылка коньяка «Казахстан». «Когда это я успел открыть ее? – думал Кахарман. – Нет, это не я, я уже бросил пить… Так-так… Мать… Что за чушь! Не умерла она… Вот сидит рядом, смотрит, ждет, что я отвечу».

«Aпa, меня не водка погубит. Не этого я боюсь. Я скитаюсь по жизни и знаю – одолеют меня жестокость людская да равнодушие. Кажется мне – людей не осталось, каждый из них превратился в сатану, чтобы и мне, и друг другу, и природе делать зло, зло и только зло… Сатана победил человека…»

«Ах, сынок, что там сатана, человека, бывает, осиливает даже маленький бесенок. И так осиливает, что и не разобрать: дьявол перед тобой или человек?»

«Страшными стали люди, апа. Вы когда-нибудь видели этих людей – тех изгоев, которых боится даже нечистая сила?»

«Приходилось слышать о таких…»

«Сильно испорчены наши люди, апа. И не видно света. Мы все строим и строим общество, а до людей, отдельных людей, нам нет дела – и давно! Наши люди давно превратились во что-то другое, чем просто человек. Какая там гармония! Человек, у которого ни в голове, ни в сердце нет Бога, – зверь! Да его сам сатана боится! Нет казаха, который бы не воровал, не пил, не лгал. – как же дальше жить, апа? Как?!»

Немного подумав, мать проговорила:

«Ты совсем не думаешь об отце…»

«Ах, апа, все едино: наши отцы, мы сами… Мы мучаем, друг друга потому, что живем в загоне! Мы все горим на медленном адовом огне, потому что…» Он со вздохом поднял глаза и вздрогнул. Матери не было перед ним. Перед ним сидел какой-то помятый, обросший мужчина. На голое его тело был наброшен старый, полинялый плащ.

«Салют!» – проговорил человек в плаще.

«Привет!» – ответил Кахарман, быстро справившись с первым страхом. Как ни всматривался он в незнакомца, не мог, однако, припомнить, где они встречались.

«Прости, не узнаю… – Кахарман довольно-таки мрачно оглядел незнакомца. – Ты кто?»

«Я-то? – незнакомец хихикнул. – Э, мы с тобой знаем друг друга давненько. Но при каждой встрече ты задаешь мне этот дурацкий вопрос: как зовут? А задавал ты мне его по понятным причинам: всегда был пьян, когда я приходил. Представлюсь еще раз. – Он встал, шурша плащом. – Я – джинн. Все эти годы сидел на твоих плечах: то на правом, то на левом. Дюжие они у тебя: пляши сколько угодно – шея крепкая, спина крепкая, не согнешь тебя пополам, парень! И нравишься ты мне все больше. Честно говоря, я давно хочу оставить тебя в покое – но нельзя. За нами тоже следят, если что – тут же упекут в ШИЗО. Хотя наши ШИЗО по сравнению с вашими – просто рай! Там у нас отдельные номера, два туалета, две ванны, бассейн, сауна, видеомагнитофоны. На балкон выйдешь – перед тобой зеленые, травяные корты… Да все равно там жутко – одиночество, вот в чем суть наказания. Одному-то и «Мартини» не захочется. В одиночку хорошо пить «бормотуху», которую продают в ваших магазинах. Но у нас этой «бормотухи» нет. Говорят, она действует на человека похуже всякого ада. Ты не пьешь ее – уважаю за это. Так вот, плюнул бы на все, пожелал бы тебе счастья – и до свидания. Но не будешь ты счастливым, это я точно знаю. Деньги ты не любишь – значит, не будешь воровать. В благах тоже не понимаешь ни черта – значит, не станешь подхалимом, не станешь наверх карабкаться… Тебе другое надо для счастья – невозможное, хотя ведь мог стать обыкновенным хапугой, толстопузым дельцом – не захотел…

Удивительные вы существа – люди… Знаешь, когда вы бываете симпатичными? Когда празднуете какую-нибудь радость или хороните. Ей-богу, в такие минуты много просыпается в вас человеческого! Вы и добрые, и милосердные, любите друг друга щедро. Даже Сатана, который вас люто ненавидит, – и тот невольно любуется… Но проходят праздники – и снова мы ловко вскакиваем вам на плечи – и в путь… в грешный земной путь!» Незнакомец рассмеялся, показывая отвратительные желтые зубы.

«Чего ты хочешь от меня, Жындыбай?»

«Чего хочу? – Незнакомец задумался. – Как ты меня назвал? Жындыбаем? А что – неплохо…»

«Так чего тебе нужно?»

«По мне, я бы весь этот мерзопакостный род человеческий подпалил на адовом огне – слегка, для порядка, чтобы напомнить: вот вам цветочки, подождите – будут ягодк… Вы уничтожили на земле все, что можно было уничтожить. Когда Бог всех вас за грехи изгонит в ад, он прикажет нам, бесам, сойти на землю. Он прикажет: оживите на земле все ручьи и речушки, все озера и моря, которые погубил идиот-человек! Оживите зверей и всех остальных тварей, которыми когда-то наполнил я землю! Из-за вас придется нам впрягаться в это ярмо! Думаешь, легко это будет? Да мы захлебнемся в крови, задохнемся, когда будем разгребать после вас горы дерьма! Так вот, дружок: люди – это звери, не даст им Бог милости, так и знай…»

«Я давно это знаю и радуюсь. Человек будет наказан. Быстрее бы! – Кахарман заскучал. – Еще чего скажешь, болтун?»

– Каха! Проснитесь, Каха!

Кахарман с трудом разлепил веки. Кайыр тряс его за плечо. Не было перед ним ни матери, ни Жындыбая.

– Все! Застряли!

Кахарман ничего не понимал. Стал растирать ладонями лицо и виски, прогоняя остатки тяжелого сна.

– Подожди, объясни толком…

– Застряли, Каха. Простоим не меньше недели, как пить дать…

– Почему?

– Мы в эпицентре страшной бури, которая разыгралась в Синеморье. Сейчас передали, что даже старт космического корабля «Буран» откладывается.

Кайыр был растерян. Вой ветра за вагонным окном, быстро сгущающиеся сумерки тоже тронули душу Кахармана томительным предчувствием. Что делать с телом матери?

– Немыслимо здесь сидеть неделю! – Кахарман вскочил.

– Сегодня-завтра нужно предавать тело земле, Каха. Иначе труп начнет разлагаться…

– Ты прав, но… – Кахарман смолк. Кайыр принял решение:

– Седьмой разъезд отсюда неподалеку – кажется, километров пять! Сарсенгали нам поможет. Так что надо немедленно снимать гроб – и в путь. Дотащим как-нибудь, хоть волоком… Я пойду, поговорю с Караулбеком.

– Веревку пусть даст! – крикнул ему вслед Кахарман. – Крепкую!

Сумку с вещами он оставил в купе. Ветер чуть не сбил с ног, когда он спрыгнул в песок. Лицо тут же облепило белой, соленой пылью. Втроем они вынесли гроб из вагона, поставили на песок, обвязали крепкой веревкой и, впрягшись в петли, потащили.

– По путям и дойдете! – крикнул им вслед Караулбек.

– Спасибо, братишка! Будем живы – увидимся! Посидим, потолкуем…

– Пусть земля будет пухом вашей матери!

Горячий ветер обжигал им лица, они с трудом продвигались вперед. Пот градом катился по их лицам. Вскоре веревка стерла им плечи в кровь. Кайыр, быстро обессилев, упал на колени.

– Браток, вставай. Нельзя садиться. Сядем – так и несет нас песком!

– Каха, чуток… чуток передохнем…

Кайыр стал подниматься, Кахарман поддерживал его за локоть. Они снова набросили на плечи веревки.

– Да простит нас Бог, что волоком тащим гроб… До разъезда все ж таки не пять километров. Пять мы уже прошли…

– Десять – не больше! – прокричал Кайыр, отворачивая лицо от ветра.

«Десять! Пять! – зло подумал Кахарман, но тут же устыдился своего раздражения. – Не попадись он тебе – как бы ты справился один? Неплохой он местами парень…» И хоть была еще одна причина для раздражения, но Кахарман простил ему сейчас. Дело в том, что свои вещи Кайыр поставил на гроб – вернее привязал их к гробу ремнями. Кахарман теперь смирился и с этим, лишь подумал: «Прости меня, мама, – как уж пришлось, видишь все сама… не со зла». Он сильнее стискивал зубы и, тяжелее наваливаясь на веревку, которая резала грудь, шагал дальше. Гроб цеплялся за сухие саксауловые корни, за обломки старых шпал, торчащих из песка, несколько раз заваливался набок, готовый перевернуться.

– Вон и разъезд, – проговорил спекшимися губами Кайыр. – Крыши видите, Каха?

Кахарман молча кивнул. Сарсенгали дома не оказалось. Их встречали добрая Меиз со снохой. Женщины обмыли тело Корлан, завернули в белое. Кахарман с Кайыром вырыли яму, опустили тело. Кайыр прочитал молитву над могильной насыпью. Стало совсем темно, горячий ветер окреп. Кахарман стоял на коленях у могилы – казалось, он застыл в этом положении. Из темноты на него смотрели материнские глаза – смотрели не моргая, не боясь ветра. Кахарман беззвучно зарыдал – лишь тряслись грудь и плечи. Голос матери сказал:

– Сынок, ничего, ничего… Попривыкнешь… Последняя моя просьба – похорони меня все-таки в Караое… Там лучше мне будет… Там-то я и успокоюсь…

«Душа ее еще не отлетела…» – почему-то легко и радостно подумал Кахарман. Ему показалось, что душа матери сейчас касается его лица и груди, – вот почему на какую-то долю секунды на него упала живительная прохлада. Да, он обязан перехоронить мать в Караое.

Он ответил негромко:

– Я исполню ваше желание, апа… А сейчас хочу попросить у вас прощения, мама: не оправдал я, не оправдал ваших с отцом надежд…

– Полно, сынок. Мне никогда не приходилось краснеть за тебя. За здоровье твое беспокоилась – да. А краснеть – никогда не краснела, всегда гордилась тобой. Буду молить на том свете Бога – пусть он хранит тебя, сынок. И еще прошу: не оставляй отца. Не привелось мне перед смертью увидеть его. Передай ему: пусть простит, что оставила его одного. Не моя, значит, воля…

– Апа, хотел свозить вас на Чингистау… Не удалось – это терзает мою совесть…

– Не думай об этом. Уж теперь-то вернусь я на родину – ждет меня Чингистау… всю жизнь собиралась… вот теперь вернусь…

Чем сильнее завывал ветер, тем нежнее и добрее смотрели глаза матери на сына. Никогда еще они не были так близки друг к другу, как сейчас; никогда еще в жизни они не говорили так глубоко и проникновенно друг с другом… Снова легкая прохлада скользнула по его лицу. Это снова дух матери коснулся его.

Вернулся Кайыр.

– Кахарман-ага, пойдемте в дом. – Он помог Кахарману встать. Кахарман оперся на Кайыра, и они, закрываясь от ветра, побрели в сторону дома. Шаг его был неуверен. Он обернулся. Глаза матери следовали за ним неотступно. Кахарман испуганно вскрикнул, заслонясь ладонью.

– Не бойся, сынок, это я, – сказал голос матери. – Провожаю тебя…

У порога Кахарман еще раз обернулся.

– А дальше мне нет пути. Прощай, сынок! Передай Насыру: пусть простит меня. Да не забудьте – в Караое я должна лежать… только в Караое… Прощайте!.. Прощайте… – И глаза ее стали удаляться в степь, и вокруг них долго еще было светло.

– Aпа… Апатай… – шептал Кахарман. Кайыр толкнул перед им дверь, посадил за низкий стол, а сам стал читать молитву. Меиз и ее сноха сидели за приготовленным столом поникшие, скорбные. Голос Кайыра был приятен, он мягко выводил мелодию. И хоть Кайыр не очень понимал слов молитвы – постепенно он забывал арабский язык, – но читал искренне, отдаваясь тому печальному чувству, которым была полна сейчас его душа. «Милостивый Аллах, ниспошли свою милость на усопшую; не оставь нас, живых, без своего благословения – старых и моло дых. Аминь!»

– Аминь! Аминь!

Все провели ладонями по лицам, обращаясь к Богу с мольбой.

Кахарман постепенно приходил в себя. Лица женщин были заплаканы, движения бесшумны. Он обратил внимание на мальчика трех-четырех лет, который у печи забавлялся с кошкой. Тишину дома время от времени нарушал его веселый смех. Но что-то странное, нездоровое было в ребенке – тяжелое дыхание, кашель, в котором он заходился, низко клонясь лицом к полу.

В первую очередь все беды гибнущего моря отразились на детях. Из тысяч новорожденных умирает каждая сотня – еще в материнской утробе или едва появившись на свет. Другие отказываются брать грудь – молоко матерей отравлено; вырастают дети чахлыми, болезненными. Да, этот малыш болен – недолог, будет его земной век, это видно по всему.

Кахарман давно знал Сарсенгали и добрую, сердечную Меиз. Меиз приходилась им дальней родственницей по отцовской линии. Сейчас Кахарман подумал, что надо было бы поблагодарить этих людей – близко приняли к сердцу смерть Корлан, помогли, как могли.

– Не думал, что придется беспокоить вас, апа, – промолвил Кахарман. – Другого выхода у меня не было, поверьте…

– Да будет ей земля пухом! – ответила Меиз. – Тяжело придется Насыру без Корлан… – Она вздохнула, и Кахарман сообразил, что причина скорби в этом доме не только смерть Корлан.

– А где Сарсенгали? – спросил Кахарман в недобром пред чувствии.

Светлоликая сноха Гульбаршин быстро встала и ушла. Из другой комнаты послышался ее плач. Мальчик оставил кошку и насторожился, потом тоже заплакал и бросился за матерью.

Меиз не плакала – лишь дрожал подбородок да прыгали губы. Она рассказала: Сарсенгали сейчас в Семипалатинске. Махамбету дали шесть лет за участие в декабрьских событиях. А позавчера они были извещены администрацией исправительно-трудовой колонии, что их сын повесился.

Меиз достала письмо и протянула Кахарману. Кахарман вытащил листок бумаги из конверта и стал читать.

«Мама, – писал Махамбет, – я ни о чем не жалею и не чувствую себя виноватым. Я жил, как мне подсказывала совесть. Но в нашей насквозь продажной, подхалимской, преступной жизни я, кажется, не нашел себе места. Если будут говорить плохо о тех ребятах, с которыми я вышел на площадь тогда, – не верьте ни единому слову. Мы хотели другой жизни – вот и вся наша вина. Особенно не верь тем, кто будет говорить, что мы поднялись против русских, – это вранье. Мы хотим жить свободно и счастливо на своей родной земле – при чем здесь русские?..

До этого я верил, что когда-нибудь мы добьемся своей цели. Теперь я не верю, мама! А ты прости нас: и Мухтара за его смерть в Афгане, и меня… Прости меня, мама… Иного выхода у меня нет…»

Дальше Кахарман не мог читать. Сжал кулак, так что побелели костяшки пальцев. В дальней комнате все плакала сноха – теперь вместе с ней плакал больной ребенок. О боже – долго ли нам еще мучиться? Долго ли? Когда ж ты нас всех успокоишь – убьешь наши сердца, чтобы никогда они больше не страдали? Выколешь нам глаза, чтобы ничего они больше не видели на этой земле?

В тот самый день, когда Кахарман с Кайыром тащили к разъезду гроб с телом Корлан, Игорь уговаривал старшего пилота остаться на острове Акеспе, чтобы запечатлеть сверху момент раздвоения малого Синеморья, объясняя, что снимок этот будет для науки бесценным.

– Шутки шутите, Игорь Матвеевич! – сердито возражал пилот. – Это же ветер Карабаса! Нас вдребезги разобьет, только взлетим! Нет, не могу. Как хотите – не могу.

Тогда Славиков пообещал выплатить им за этот день в тройном размере. Летчики, посовещавшись в сторонке, сдались.

– Только надо это проделать как можно быстрее. – Старший пилот осмотрелся вокруг. – Не нравится мне этот заунывный вой. Того и гляди, обернется бурей – тогда конец.

– Мы готовы. Сережа, пошли! Лишь бы наша АФА не подкачала.

– Система в порядке, пленка на месте. – Сергей обернулся, – Игорь Матвеевич, на связи будьте сами, пожалуйста… Студенты наши еще слишком зеленые.

– Обязательно сам. И вы держите со мной связь без провалов.

Вертолет поднялся и, кренясь набок, стал заворачивать к малому Синеморью.

Сильный ветер поднимал над солончаковыми просторами песок, но на поверхности моря было относительное спокойствие – слабо, будто бы даже лениво всплескивалась ленивая волна. По высохшему руслу Сырдарьи стремительно неслась стая сайгаков. Лена тронула Сергея, показывая вниз: снимай! Сергей, прицеливая фотоаппарат, думал: что же могло спугнуть животных?

Как правило, горячий ветер в это время года быстро иссушал мелкие водоемы до самого дна. Но если он будет бушевать неделю, море – по его предположению – начнет иссыхать с катастрофической скоростью, и к концу недели может случиться такое: от его двух половин останутся небольших размеров озера…

Из-за продолговатого песчаного холма выскочил вдруг табун лошадей – их тоже гнал страх. «Чего же испугались?» – успел подумать обеспокоенно Сергей, как в то же мгновение ветер резко усилился и стал швырять вертолет в воздухе, как детскую игрушку. На связь вышел Игорь. Он кричал:

– Немедленно назад, слышите! Земля требует: назад!

Но было поздно – в считанные минуты ветер превратился в ураган неимоверной силы. Только теперь понял Сергей, от чего спасались лошади и сайгаки. Они бежали к Бетпакдале – их настигала страшная белая буря, бушующая смесь соли и песка.

Лена оглядела аппаратуру АФА – в порядке. Впереди табуна несся огненный жеребец – он летел, почти не касаясь песка копытами. Лена была заворожена этим зрелищем и совсем забыла об опасности. Между тем вертолет швыряло вверх и вниз, вправо и влево. Казалось, минута – и он развалится на куски. В самом деле, в следующую минуту машину так тряхнуло, что мотор заглох и машина полетела вниз. Впрочем, даже не вниз, а в тартары. Потому что в действительности вертолет не падал, а совершенно без определенного направления носился в воздухе, как пустой спичечный коробок на уличном ветру. Этим же чудовищным порывом ветра с земли, с клочка ее поверхности, составлявшей в диаметре километров восемь-десять, – внезапно слизнуло и лошадей, и сайгаков, и волков, и лисиц, и редкие деревья, что еще оставались по-над бывшим руслом Сырдарьи. Слизнуло, но тут же скопом ударило все это скопище живых тварей оземь – и снова подняло, и завертело вместе с вертолетом будто бы в одном котле. И живые еще! – и мертвые твари теперь носились в воздухе, сталкиваясь, друг с другом, шкрябая по обшивке вертолета безвольными копытами…

За несколько мгновений до этого ужаса из норы выползла старая, седая волчица, прислушалась и, чуя недоброе, жутко завыла. Она ждала с охоты самца. Любопытных волчат, которые выползли вслед за ней, она тут же пошвыряла одного за другим обратно в нору. Самец, тоже чувствуя приближение стихии, торопливо волок за холку придушенного корсака. Услышав призывный вой волчицы, он задвигался еще быстрее. Волчица даже не посмотрела на брошенную перед ней добычу. Покусывая самца за гриву, она увлекла его в нору. Но волк вернулся, затащил добычу в убежище. Припозднись он хоть на мгновение, с ним бы случилось то, что случилось в следующую секунду с огненным жеребцом, как раз проносящимся мимо. Жеребца в мгновение ока сдуло с земли – протяжное ржание его волк услышал уже из поднебесья. Высунув из норы морду, самец завыл так жутко, что волчата в страхе прижались к земле. Он выл долго, потом к нему присоединилась и старая волчица…

Мимо овальных окошек вертолета все летели и летели твари, кувырком, ногами вверх, задом наперед. Вдруг к окну прибило испуганные, глаза какого-то непонятного большого существа. Лена в ужасе вскрикнула:

– Дракон! Дракон!

– Какой дракон? – не понял там, на земле, Игорь.

– Это индрикотерип! – прокричал Сергей в микрофон. Лишь пилотам не было дела до дракона. Они не выпускали штурвал из рук; у них была цель – посадить машину на один из песчаных холмов. Но управления практически не было – они могли рассчитывать только на милость судьбы.

– Вы с ума сошли! – прокричал Игорь. – Индрикотерипы вымерли тридцать миллионов лет назад!

– Видимо, не все!

Огромное непонятное существо ударилось об окно, стекло разлетелось вдребезги.

Тридцать миллионов лет на территории нынешней Тургайской области стоял густой лес, в нем обитали громадные толстокожие индрикотерипы. Казалось, эта чудовищная буря, бушевавшая сейчас, разворошила глубь времен и из ее разломов встали эти твари, чтобы засвидетельствовать конец Синеморья, конец света…

Сергей от ужаса не мог шевельнуться, он будто прирос к стулу.

Огненный жеребец еще раз ударился о корпус вертолета, затрещали его ребра…

Позже, когда нашли остатки разбитой машины, Игорь обнаружил пленку, снятую Сергеем. Когда ее проявили, Игорь увидел этого самого огненного жеребца, увидел крупно его глаза – налитые кровью, обезумевшие от страха. И понял, о каком индрикотерипе кричали ему Лена с Сергеем… И содрогнулся, отчетливо сознавая, что это он послал их на смерть.

Пятый день бушевал ураган, не ослабевая ни на минуту. День сменялся ночью, ночь днем, но некому было различать это. В одиноком доме на седьмом разъезде его обитатели жили в каком-то одном сплошном времени: без утра, без вечера, без дня и ночи. Окна были завешены и снаружи, и изнутри, но все равно пыль проникала в дом. Женщины время от времени принимались сметать ее со стен, с постелей, со столов. Скоро у порога возвышалась порядочная ее куча. На пятый день – может быть, в полночь, а может быть, в полдень – все в доме очнулись от страшного грохота. «Наверно, снесло крышу», – подумал Кахарман. Но потолок почему-то не рухнул. Все в доме настороженно молчали. Казалось, заговори они – и потолок, который держался, наверно, на последней какой-нибудь слабенькой зацепочке, в то же мгновение накроет их.

Только человек, живущий в песках, может знать, как сильно гнетут лютскую душу ветры Карабаса. Стихия как будто бы всякий раз берется доказать человеку, как он ничтожен, как он мал перед силами природы. «И чего ты кичишься, человечишко, – будто твердит она, – чего ты бьешь себя в грудь? Тоже мне сыскался властитель природы! Дай посмотрю на твое могущество: останови меня, обуздай! Ха-ха, не можешь? То-то и оно! Тогда спасайся, может, и останешься в живых, обделавшись со страху. Эге, да это еще не наказание, это всего лишь наказаньице за все то, что ты натворил на земле. Она еще воздаст тебе, подожди маленько…»

Собственно говоря, это были мысли отчаявшегося Кахармана Конечно, сейчас ему было страшно умереть – вернее, он готов был к смерти, как к заслуженному наказанию, не вполне, – но он оправдывал эту стихию, воспринимал ее как кару, которая послана человеку. По сути дела, впервые, при том что он лично, все ж таки, прятался от урагана, он любовался им, был на его стороне.

Кайыр тоже проснулся, его тоже потянуло на размышления. Он сидел, свесив с кровати ноги. «Вот тебе и конец света, черт бы все побрал! А ты все суетился, все копил копеечку. Для чего? А ведь это было смыслом твоей жизни, твоего риска. Странно, что все это может закончиться так быстро… вон как завывает, будто замогильные песни поет, все ниже и ниже прижимает к земле и этот домик, и тебя вместе с ним, все торопит: в землю! в нее! обратно! в прах!.. Ну и ладно, чему быть – того не миновать, так говорят. Я не олух, чтобы сидеть в этой халупе и ждать конца, я вообще, простите, противник печали! Надо хватать у скуповатой жизни-матушки все, что успеешь: баб, водку, деньги и все прочее. Вон Кахарман… надо же, столкнула нас судьба в этой землянке, будто перед смертным часом… Так вот, Кахарман. Поразмышляем. Чего он добился – хороший, умный, честный человек? Скитается, не пришей рукав – ни кола, ни двора, ни копейки за душой. Бр-рр, даже страшно, как подумаешь. Ни партии он не нужен, ни власти, ни черту, ни богу – надо же! Один как перст… Конечно, если представить, что у нас везде были бы люди похожие на него, – жизнь была бы неплохая, хоть и называлась бы социализмом. Ничего, такой социализм оказался бы еще терпимым. Но ведь нет таких людей – единицы их, считанные единицы! Положим, дом этот сейчас рухнет, мы все тут, красиво выражаясь, погибнем под останками. И я проходимец и деляга, и он – умный, честный, героический человек. Конечно, Кахармана оскорбляет такое безразличие, а мне даже приятно, чего скрывать? Как там говорится в Коране… дай-ка вспомнить, ага…»

Тут на него посыпался песок, пришлось отложить воспоминания. Кайыр чертыхнулся, увертываясь от струи песка.

Кахарман тоже сел, на него, видно, тоже посыпалось.

– Да, попали мы в переплет, Каха…

– Я все думаю: не крышу ли снесло?

– У меня тоже полная постель. Черт с ней, с крышей, – потолок бы не рухнул. Но вообще похоже на светопреставление, Каха. Вы, разумеется, не читаете духовных книг. А там вот что сказано, между прочим: «Сколько поселений возгордилось над приказом их Господа и его посланников: и Мы рассчитались с ними сильным расчетом и наказали их тягостным наказанием. И вкусили они вред своих дел, и последствия их дел оказались убытком».

– Коран?

– Он самый. В светских книжках так не пишут, где уж беллетристам…

– Не могу я тебя понять. Читаешь духовные книги, знаешь, Коран – а живешь совсем не по Корану. Водку пьешь, куришь анашу, даже меня совратил на эту гадость…

– Ну и как вам эта «гадость»?

– Будто летаешь в воздухе. Довольно-таки мило, не стану врать.

– Анаша – вещь! Это же спасение! Если бы не она – я бы давно свихнулся…

– Есть в этом какая-то мысль… – Кахарману не хотелось спорить.

– Коньячку не желаете, Каха? Все веселее будет…

– Давай! – Кахарман подумал, что спиртное сейчас не помешает.

Они зажгли керосиновую лампу Кайыр достал бутылку, початую еще в поезде, разлил.

– За то, чтобы выжить да пожить еще маленько, а, Каха?

– Пусть будет так! – Кахарман тоже поднял стакан. Посыпался песок, лампа потухла.

– И на том ладно! – рассмеялся Кайыр. – До рта донесем, а все остальное… – Он опрокинул стакан.

Кахарман тоже выпил.

– Солью отдает…

– Теперь все здесь отдает солью – мы, наверно, насквозь ею пропитаны. Пятый день валяемся – как бы пролежни не завелись. Где ночь, где день – я уже перестал соображать. Даже лицо ваше подзабыл, Каха… – Он снова расхохотался.

В соседней комнате горестно вздохнула Меиз. «Нелегко ей подумал Кахарман, – потерять обоих сыновей – это ж надо. Сама бы не сломалась. Вон Кызбала наша… как быстро состарилась женщина! Правда – чем сильнее душевные муки человека, тем быстрее он идет к своему концу»

Он принюхался – от Кайыра потянуло горьковатым запахом анаши.

– Покурите, Каха?

– Не стоит. А скажи мне, добрый молодец: не хочешь поступить в институт, получить образование… Чего зря болтаться?

Кайыр хихикнул:

– Святая простота! Вы знаете, сколько у меня дипломов? Целых три! Да что они мне? Бумага – она и есть бумага. Хоть и говорят – без бумажки ты букашка, а я и с бумажкой чувствую себя дерьмом, если нет в кармане других бумажек, тех, на которых Ленин нарисован.

– Ого! Откуда же у тебя столько дипломов?

– А то не знаете? Я их могу и десять купить. Ныне все можно купить. Даже человеческую голову!

– Ну, это ты загнул!

– Отвечу. Я тоже когда-то в это не верил. Но когда мне в Узбекистане сказали, сколько это стоит – стать членом нашей славной партии, или, пардон, – депутатом, парламентарием, так сказать, – поверил. Мне показали и людей… Неужели это для вас секрет, Каха? Не верю.

Кахарману не понравились эти речи:

– Покупается и продается многое, но правду вам не купить! Она, понимаете ли, не продается!

– Каха, вы ломитесь в открытые двери. Вы что, защищаете этот ваш купленый-перекупленый социализм? Правда – это по ведомству божьему. Вы правы – ее не купить: ни коммунистам, ни нам, делягам. Я думаю, вы не обижаетесь, что я так резко говорю о коммунистах. Надеюсь, себя вы отделяете от тех, про кого я говорю?

– Отделяю. И очень жалею, что в свое время в ряды партии хлынули проходимцы вроде тебя! Надеюсь, что ты, в свою очередь, не отделяешь себя от этих коммунистов, хотя и не состоишь в партии?

– Не отделяю, но разве дело во мне, Каха, или в вас? Собственно говоря, о чем мы спорим? Вы, Каха, гражданин и герой. Я – отребье. И вы, и я, как видите – не у дел…

– Нет, вы-то как раз у дел, – мрачно ответил Кахарман. – Пока у дел.

– Ну и слава Богу, – согласился Кайыр. И снова налил.

Который день ураган неистовствовал и над Караоем. Казалось, что он в довершение всех бед вознамерился снести обезлюдевший, жалкий аул с лица земли – без следа. Он валил дома, легко поднимал в воздух запущенные сараи, времянки и далеко уносил их в пески. Крыша насыровского дома, до вчерашнего дня ухавшая, хлопавшая, как ночная сова крыльями, но, безусловно, присутствовавшая, напоминавшая этими звуками, что она все еще является частью дома и как-никак хранит его от еще больших бедствий, – сегодня сорвалась, покатилась по улице, а там, дальше, ее, всю взлохмаченную, легко подняло в воздух – и она растворилась в белом, бушующем мороке навсегда. Обвалился и дувал, ворота тоже были снесены. Насыр, естественно, сидел дома, перебирал четки и время от времени повторял:

– Иа, Алла, сохрани нас, грешных, помилуй.

За день до того, как буря обрушилась на Караой, привезли почту, оставили в доме Насыра, и теперь Бериш усаживался к лампе и читал все газеты подряд без разбора. Читал он вслух, но Насыр, прислушиваясь к вою ветра, поглядывал на внука рассеянно, не вникая ни в одно газетное слово. И хоть Бериш знал это, но читал вслух с необъяснимым упорством. Наверно, ему было нелегко переносить тишину, да и чем было ему заняться в эти дни – нелепая, конечно, ситуация.

...

Вместе с тем газетных страниц гремели съездовские речи – многие говорили и о бедственном положении Синеморья.

Но не трогали уже эти речи Насыра. Где они были раньше, негодующие ораторы? Теперь все! Теперь море погублено.

Вчера он пытался выйти из дому, чтобы проведать несчастных Нурдаулета и Кызбалу. Еле открыл заметенную песком дверь. Сделал шаг за порог, его чуть не свалило ветром. Пришлось вернуться. «Пришел, видать, конец света», – подумал Насыр. Между тем в ауле горели заброшенные дома и сараи. Огонь, видно, принесло из песков, где он хозяйничал уже второй день: горела сухая трава в долинах между Сырдарьей и Амударьей, горел сухой кустарник и тальники…

Видя, что молитвами делу не помочь, Насыр перестал молиться. А когда Бериш напомнил ему о времени молитвы, сделал вид, что не слышит внука.

– Как там Кызбала с Нурдаулетом? – все вздыхал Насыр. – Хоть бы живы остались… Сидим тут как в норе…

И дальше мысли Насыра текли уже в знакомом направлении. В который уже раз за последние годы он убеждался: если природа разгневается – плевать ей на человека! Для нее он словно мышь. И никакой тут Бог не поможет, никакая молитва: Бог тоже теперь враждует с человеком. Вместе с природой мстит он сейчас человеку за все его прегрешения…

В эти дни он стал особенно тосковать по Корлан. Как знать, может быть, предчувствовало его сердце, что Корлан уже нет в живых. Будь сейчас она рядом, она бы придумала, как вызволить из беды Нурдаулета и Кызбалу, будь она рядом, не чувствовал бы он сейчас себя таким беспомощным, жалким.

В эти дни в раздумьях о Корлан его посетило глубокое чувство тайны. Теперь, на исходе жизни, он не мог понять, кем была для него Корлан – вернее, теперь она значила для него так много, что спроси у него сейчас, что в отдельности без него Корлан и что в отдельности он без нее, Насыр бы не ответил. Да, эта глубокая тайна бытия двух существ приходит к старикам только у самой могилы. И вовсе не для отгадывания приходит она – нет! Она приходит для того, чтобы повергнуть сердца двух человеческих существ в священный трепет, который сродни какому-то озарению. Она приходит для того, чтобы два бедных человеческих существа, взявшись за руки, трогательно двинулись в последний – самый последний – земной путь, тронутые этим божественным озарением, этим золотым, мягким светом.

– Дедушка! – Взволнованный Бериш поднял голову от газеты. – Чаушеску расстреляли!

– Кто это такой – Чаушеску?

– Румынский президент!..

– Ну-ка читай!

– «За тяжкие преступления, совершенные против народа и государства, Н. Чаушеску и Е. Чаушеску приговорены к смертной казни. Приговор приведен в исполнение».

«Забросил я совсем газеты… – укорил себя Насыр. – А в мире вон что делается… Знаю я эти страны: Румынию, Чехословакию… Через них лежал путь к Берлину».

– Дедушка, что теперь – конец социализму в Румынии?

– Может, и конец, кто знает? Плохой, наверно, был у них президент – вроде наших воров и хапуг. А люди не могут это терпеть – люди хотят честности и справедливости, не хотят, чтобы держали их, как зверей, как скот. Подумай сам, в социализме мы будем жить или в коммунизме, но не потерпит народ, чтобы грабили государство, грабили нас – простых людей…

– Мы при социализме все простые люди… – ответил неуверенно Бериш, даже не понимая, возражает ли он деду или соглашается с ним. Насыр ничего не ответил, лишь усмехнулся:

– Простые люди…

– Дедушка, а будет жизнь на земле после светопреставления.

– Конечно, куда ж она денется? Жизнь не кончается никогда.

– А правда, что есть дух?

– И дух есть, это точно. Ты Откельды помнишь? Его дед и отец были святыми людьми. Откельды часто разговаривал с душами умерших людей вызывал их.

– А вы можете вызывать?

– Когда я говорю с Богом – видится мне что-то. Сначала туман перед глазами – потом возникает видные. Это он тогда послал нам дождь. Помнишь, лил сорок дней подряд?

– А почему, дедушка, вы теперь не молитесь?

– Не помогает Аллах нам теперь. Сильно он обиделся на человека. Все мы тут побратались с шайтанами – не может этого он простить нам. Вот и живет теперь человек без помощи божьей. А ведь завещал он нам что?

– Он сказал: плодитесь и размножайтесь!

Насыр поправил:

– Эй, люди! Я сотворил вас и благословляю вас! Плодитесь и размножайтесь, пусть потомство ваше займет всю земную твердь, и будете вы хозяевами рыб в воде, птиц в воздухе, всходов земных, да будут вам подвластны все сокровища недр ее! Вот так сказал Аллах. А как исполнил его желание человек?

Бериш был рад, что дед, в эти дни замкнувшийся в себе, наконец, заговорил. Боясь, что нить разговора прервется, он торопливо спросил:

– Ну и как он исполнил?

– Плохо он исполнил; ничего он совсем не исполнил. Как был дикарем, так и остался. Начиная с самого каменного века, люди только и занимались тем, что истребляли друг друга в бесконечных войнах. Если все удобства человеческой жизни в ненависти друг к другу, то зачем нам жить? Для чего такая жизнь? Теперь они взялись травить землю и небо, поганить моря. Оста лось последнее: уничтожить друг друга окончательно. – Насыр почесал бритую голову. – Обижен я на человека. Но и на Бога обижен! – Насыр сказал это с дерзостью, вскинув сердитые глаза к небу. – И с чего это Бог вздумал оставить человека на произвол судьбы? Видит же – неразумен человек, иногда просто глуп… Так помоги ему! Чего же отворачивается? Это по-божески?

Так сказал старый рыбак, потом сходил в чулан, принес четыре доски, кучу болтов и еще каких-то железяк. Все это он раздобыл-таки, наведавшись в кузницу на днях, до начала бури. Теперь он решил заняться новой тележкой для Нурдаулета: удобной, ходкой. С потолка по-прежнему сыпался песок, но Насыр стругал и прилаживал колеса, не обращая на это никакого внимания.

К ночи ветер – и без того свирепый – усилился. С дома Кызбалы уже давно сорвало крышу – в первый день. Сама она с того же дня прибаливала, не вставала с постели. Все хлопоты по дому теперь достались Нурдаулету. Три раза в день он кипятил чай, варил рис. С великим трудом ему удавалось накормить Кызбалу. Нурдаулет тут изощрялся, как мог. Но не только поэтому трудно было Нурдаулету. Кызбала всю жизнь питалась скудно, а тут и вовсе отказывалась, есть, пила только чай. Однако и этому рад был калека Нурдаулет. Культяпками он подносил пиалу к ее губам, терпелиов поил ее чаем. Немудреные, казалось, были эти занятия – растопить печь, вскипятить воду, промыть рис и все прочее, но Нурдаулет все делал медленно, так что заботы эти выстраивались друг за другом плотной чередой. Одно поспевало к другому, и не было ему даже минуты отдыха. С другой стороны, эта домашняя жизнь наполняла его убогое существование хоть каким-то смыслом, а сознание того, что теперь он нужен Кызбале – пусть даже в малом, – грело его сердце. К вечеру, вконец умаявшись, он валился на одеяла, что были расстелены возле кровати Кызбалы, засыпал крепким сном. И засыпал он, и просыпался под вой ветра. Круглые сутки стены их старенького дома дрожали, трещали потолочные балки, и казалось, что дом вот-вот рухнет. Нурдаулет, открыв глаза после сна, в слабом свете керосиновой лампы часто теперь всматривался в лицо жены. Порой он не мог различить: спит она или просто лежит, прикрыв глаза. Дорого бы он дал, чтобы узнать, о чем она думает, если не спит. Нет, никогда ему не узнать этого…

За день до того, как Нурдаулет должен был отправиться на фронт, они всю ночь бродили по берегу моря. Не рассказать, как крепко обнимал Нурдаулет свою жену – тонкую, черноволосую; не перечесть поцелуев, которыми она отвечала ему, любимому. Тогда-то и сказала молоденькая учительница, потупя взор:

«Hyp, у нас будет ребенок…» Нурдаулет шептал ей: «Да-да, любимая, так оно и должно быть… Как же мы без детей? Вернусь, обязательно справим той – самый большой, со скачками! Ты только дождись меня, слышишь, Кызбала!» – «А ты береги себя…» – «Береги ребенка нашего». – «За нас не беспокойся. Ничего со мной не случится…»

В те ночи золотой прибрежный песок стал им постелью… а теперь, столько лет спустя, все эти дни он свирепо злится, он готов засыпать их живьем – живьем этих старых людей, искалеченных – один телом, другая – душой. Людей, так и не изведавших счастья.

Кызбала еле слышно застонала. Нурдаулет понял: пить. Культяпкой приподняв ее голову, приблизил пиалу к губам жены. Попив, Кызбала равнодушно посмотрела на мужа, снова прикрыла глаза. Губы ее зашевелились – она силилась что-то сказать. Нурдаулет напряг слух, но ничего не смог расслышать…

Между тем в ее душе происходили быстрые перемены. В сущности, они начались давно, с того самого дня, как Нурдаулет поселился в родном доме, но были неприметны для окружающих, для нее самой. Сегодня же – собственно говоря, именно сейчас, будто бы хватаясь обрывками мыслей за те бегущие картины в ее сознании, которые, возможно, на протяжении долгих лет ее невменяемости теснились там, – она впервые более или менее осознанно подумала вдруг, что она вспоминает.

Перед ее мысленным взором встает море – синее, бесконечное, такое, каким видела она его в юности. Лодка качается на волнах… Да-да, именно лодка… это называется лодка… она может повторить сейчас: лодка, лодка… А ее голова лежит… так… голова ее лежит на плече мужа… Вспомнила! Через десять дней он уйдет на фронт… Они наконец достроили дом, которым были заняты всю весну и лето… Вот наконец построили… То есть сегодня закончили и сейчас пришли к морю… сейчас они будут купаться, а пока сидят в лодке… Пока она обнимает мужа, водит пальцем по татуировке и вслух читает: Синеморье… «Зачем тебе это?» – спрашивает она. «Я родился здесь…» – «А больно было, когда выкалывали?» – «Конечно. Тебе не нравится?» – «Почему? Мне все в тебе нравится, Hyp!»

– Hyp… Hyp… даулет… – прошептала Кызбала.

Одна из балок сухо затрещала, посыпался песок. Нурдаулет сквозь треск дерева и шорох песка не услышал ее шепота. Кызбала, испугавшись громкого звука, подняла с подушки голову. Она увидела калеку, который бросился к ней, и подумала: «Кто он такой? Что он делает в моем доме?» Впервые за много-много лет она задала себе совершенно осознанно вопрос и совершенно осознанно стала искать ответ на него.

Она огляделась. За стенами дома бушевало. Из щели, где обвалилась балка, сыпался струей песок. Чем бы ее заделать?

Калека, в лице которого было немое удивление, готовое перерасти в изумление и радость, смотрел на нее снизу вверх. Такое знакомое лицо… такое знакомое… Грудь… Татуировка… Кызбала наклонилась. Мало свету, керосинка еле светит. «Сине…» Она наклонилась еще ниже, уже что-то предчувствуя: «морье»… Синеморье!.. Нурдаулет…

– Hyp! – вскричала Кызбала и бросилась к мужчине. – Нурдаулет! Душа моя!

Нурдаулет, потрясенный, молчал.

– Hyp! Я же говорила, говорила! Говорила, что не умру, пока не увижу тебя!

– Кызбала… Кызбала… – Нурдаулет плакал.

– Я не сберегла сына… Прости меня…

И тут рухнула центральная балка, не выдержав тяжести песка, которым все эти дни заваливало дом сверху. В то же мгновение рухнул и весь потолок. Развалины дома стало быстро заметать песком.

– Нурдаулет!.. Кызбала!.. – В этом двойном крике была безысходное отчаяние, был ужас. Эти крики перекрыл вой ветра, эти крики умерли под слоем песка…

«Нет, не стихает… – все размышлял Кахарман. – Сколько же еще сидеть здесь?» – А куда торопиться? – бодренько проговорил Жындыбай. – Салям!– Привет! – обрадованно поздоровался Кахарман. – Хоть с тобой поговорить от скуки.– Скука – вещь ненадежная, – пробурчал Жындыбай. – В прошлый раз как раз по этой причине ты не стал продолжать разговор. Чем меня и обидел…– Брось обижаться. В конце концов, ты дьявол: чего тебе обижаться на простого смертного…– Ну, пока что я еще не сатана, – заскромничал Жынды бай. – Я всего лишь джинн… – Он испытующе глянул на Кахармана. – Решил анашой побаловаться? Что – дружок приучает?– Попробовал из интереса. Да и тоска… А ты что такой невеселый? Может, курнешь?– Измотался я за эти дни; буря измотала…– А я думал, не устает нечистая сила.– И мы устаем. Думаешь, легко семью прокормить? Я, к примеру, в трех местах работаю – по совместительству. Так намотаешься за день, так перенервничаешь, что и уснуть не можешь. Сегодня вот не спал всю ночь…«Знакомое дело», – подумал Кахарман.– Точно, знакомое. Когда людям не спится – тогда и нам нет сна.– Ты что, телепат? – растерялся Кахарман.– Тому мы обучены. Приятно. Приятно копаться в чужих мыслях.– А мне не очень…– Я много знаю про тебя. И вообще много знаю…– Не слишком ли ты самонадеян?– А чего скромничать? Я же не человек. Ему это вредно, не спорю. Но к нашему счастью, мало таких скромных, как ты, Кахарман. Всю прочую массу человечества мы легко сбиваем с пути. Нашептываем им: ты много знаешь, парень, о как много ты знаешь! И дурак начинает кричать: я знаю, я знаю больше всех! Глядишь, и свернул себе шею. А нам радость – еще одного одолели!– А за границу вы ездите?– Мы? – Жындыбай хихикнул. – Мы социалистические дьяволы и джинны. За границу нас не пускают – невыездные мы. Там и своей нечистой силы девать некуда.– А безработица у вас бывает?– Конечно! Каждый дрожит за свое место, работает не разгибая спины – иначе выгонят в три шеи. А виноваты в этом, между прочим, вы – люди!– Помилуй, какое отношение имеем мы к вашей безработице?– Как какое? Политическая борьба, экология, ядерные испытания, атомные станции, армия, лагеря – сколько жертв! Чего далеко ходить – даже у тебя на побережье дети мрут, едва родившись. Дьяволов и бесов предостаточно, а людей на земле все меньше и меньше. А сколько психушек в городах. С умалишенными мы тоже ничего не можем поделать – мы даже их побаиваемся, эти не подчиняются ни Богу, ни черту… Вот такой вы темп взяли, дружище! Еще пару пятилеток поживете так – не нужна будет нечистая сила. Нас уволят по сокращению – вы сами себя погубите. Наш начальник сатана умеет считать деньги – раздутых штатов он не, допустит. Это тебе не ваш министр финансов, которому плевать и на государство, и на народ.– М-да… – покачал головой Кахарман. При слове «министр» он встрепенулся. А не порасспрашивать ли Жындыбая, какие у них там есть министерства, что из себя представляет небесная бюрократия? Но расхотелось ему говорить о министерствах – он вспомнил дела земные, свои безнадежные визиты в чиновничьи кабинеты, и тошнотворное чувство подкатило к нему.– А заграничные дьяволы, наверно, живут лучше наших, советских?– С чего ты взял? – Жындыбай снова хихикнул. – Там же меньше искушений, между прочим: едят там люди вволю, одеваются, как хотят, нравом спокойные, лицами улыбчивые – чем там искушать человека?Жындыбай смолк, прислушиваясь.– Пока я тут с тобой о том, о сем – ветер-то утихает! Непорядок! Поспешу к коллегам – сейчас зашуруем с новой силой. Земля застонет! Ну, пока!Он нырнул в печь и вылетел в трубу. Из печи пыхнуло золой и сажей прямо Кахарману в лицо, и он… проснулся. Все в той же тьме, в которой и уснул.В самом деле, в трубе что-то шуршало. Что за чушь! Летом печи не топят: какая может быть зола? Приоткрыл дверцу печи, пощупал и понял – соленый песок. Зажег спичку, поднес к часам. Было восемь часов утра… или вечера?Зашевелился и Кайыр:– Который час, Каха?– В последнее время меня посещает некий дьявол, которого я называю Жындыбаем… Ведем с ним всякие разговоры… – Кахарман спохватился: – На моих восемь, но не могу понять – восемь чего?– Восемь утра, это вероятнее. Утихает, кажется, небесная война. Не получилось светопреставления.– Пора бы. Представляю, что сейчас творится у нас тут в округе… – Он провел ладонью по подбородку. – Солидно мы обросли, не испугать бы женщин…

Кайыр не ответил ничего, но вскоре шепнул: – А прехорошенькая эта сноха, а, Каха?

– Заткнись! – зло буркнул Кахарман. Кайыр опешил.

– Ну если в самом деле хорошенькая! Мне что – глаза себе выткнуть, чтобы не смотреть?

– Зажги лучше лампу – чего мы в темноте? Темнота располагает к похоти – запомни, юноша…

Кайыр засветил лампу, потом закурил. Потянуло анашой. Он думал: «Хорошо, что стихает. Еще сутки – и рухнула бы избенка, точно. И все мы тут померли бы героической смертью под обломками и песком. И каждому посмертно положили бы на грудь Золотую Звезду Бессмысленного Труда… Эхе-хе… Интересно, как там Караулбек? Как поезд? Давно, наверно, перевернуло и засыпало…»

Вдруг он спросил:

– Каха, что древнее: жизнь или земля наша?

Кахарман и не понял, что Кайыр решил над ним подшутить.

– А как это определить? – спросил он вполне серьезно.

– Очень просто – побывать на том свете! – И Кайыр расхохотался. – Один – ноль!

Анаша, которую он выкурил на пустой желудок, быстро сделала свое дело: он повеселел, глаза у него стали масляными.

Меиз позвала их к чаю. Кахарман почувствовал прежнюю неловкость: свалились на голову два здоровенных мужика, живут, кормятся шестой день подряд. Садясь за стол, он проговорил:

– Апа, вы уж извините нас… не знали, что так получится.

Добрая Меиз успокоила его:

– И чего ты, Кахарман? Со всяким это может случиться. Вот если бы отказали мы вам – тогда другой разговор… Гляжу я, погода налаживается…

Кахарману стало легче. Да и чего бы следовало ожидать от почтенной байбише, которую все хвалили за разумность и рассудительность, как не этих слов?

– Вот о чем хочу попросить вас, джигиты. Надо бы за водой сходить…

– Будет вода! – коротко ответил Кахарман.

В самом деле, к полудню ветер заметно притих. Кахарман толкнул дверь и вышел. Пристройки и сараи вокруг дома были развалены. К нему, радостно повизгивая, подбежала собака, стала тереться у ног. «Натерпелась, бедняжка…» – ласково пробормотал Кахарман, поглаживая ее. И хоть ветер был еще сильным, но с ног уже не валил. Гульбаршин с Кайыром стали впрягать старого верблюда в арбу. Потом поставили в арбу две фляги, направились в сторону колодца.

Глаза Кахармана всюду вокруг видели большие застывшие волны белого-белого соленого песка. Его внезапно испугала простая мысль: как природа озлобилась на человека!

Он шагнул вперед и побрел было к снесенной крыше, которая лежала поодаль – раскореженная, наполовину заметенная песком. Но остановился – так и стоял на ветру. Не меньше года потребуется Сарсенгали, чтобы отремонтироваться, – нет, не меньше… А что делается в Караое – можно представить… Как там отец с Беришем? Живы бы остались – это главное. Как им сказать, что мать умерла? Отец не вынесет – нет, не вынесет.

Странное дело. Еще ночью Кахарман сам не знал, выживет ли. И радоваться бы надо, что уцелел, но не было радости. Как будто живым он остался только ради того чтобы снова шагнуть в этот дикий, жестокий мир, снова болеть душой снова страдать и снова проклинать его несуразность.

Он вздохнул – глубоко, всей грудью – но ветром швырнуло ему в лицо пылью; закашлялся. Вернулся в дом. Меиз уже хлопотала: прибиралась, подметала…

– Сколько песку навалило – ужас. А мы дышим этой солью изо дня в день – откуда ж здоровью быть. Я так думаю: все мы здесь помрем от рака; недолго осталось… – Она улыбнулась, словно бы извиняясь. – Побудь на улице, пока я приберусь…

Кахарман поспешно кивнул и пошел к могиле матери. Холмик был сильно заметен. Он сел, подогнув под себя ноги, и замер в этой позе. В спину бил ветер. Как и в день похорон, его стали душить слезы, с которыми сейчас, как и в тот день, не мог справиться.

«Мама, мама! Такая вот безжалостная жизнь! Такие вот унижения мы терпим, мама. Рабы мы все, рабы! А рабам не положено ни правды, ни справедливости, так-то вот… вот так…»

Долго сидел он у могилы, а когда вернулся, в доме было чисто, сама Меиз уже заваривала чай. Кахарман решил: если даст она своего верблюда, часа через полтора он уже будет в Караое. Но сегодня отправляться в путь было еще рискованно, и он решил отложить поездку до завтра.

Кайыр внес полные фляги, утер со лба пот, присел.

– А где Гульбаршин? – поинтересовалась Меиз.

– Во дворе замешкалась… – Кайыр почему-то глядел в сторону.

Меиз взяла платок, которым повязывал лицо Кайыр, и пошла к двери, чтобы вытрясти из него пыль. Дверь распахнулась. Вбежала Гульбаршин вся в слезах, подскочила к Кайыру и стала его колошматить: по голове, по лицу.

– Что еще случилось? – вскричала Меиз. – Объясните, что случилось, господи!

Байбише металась возле, не зная, что делать. Гульбаршин схватила железку, которой Меиз обычно ворошила уголь, и несколько раз ударила Кайыра по голове. Брызнула кровь, Кайыр вырвал железку из ее рук.

– Ты что, спятила? – крикнул он, ощупывая голову. Руки его теперь тоже были в крови.

– Ты хоть скажи: из-за чего разбушевалась? – Меиз подбежала к невестке и стала ее отчаянно тормошить.

– Апа… Апа… – с новой силой зарыдала Гульбаршин, и тут только Меиз увидела, что платье ее порвано – Кобель он, апа… Бесстыжий кобель… – Она снова бросилась на насильника.

Кайыр, обороняясь, ударил ее в грудь. Гульбаршин охнула и стала медленно сползать на пол.

– Кого ты привел в мой дом? – Теперь Меиз бросилась к Кахарману. – Мало нам горя здесь – двух сыновей похоронила. Теперь и самой в гроб… Чего мы вам сделали, чтобы так срамить нас? – Она зарыдала. – Срам, господи, срам какой… Убийца! – Она повернулась к Кайыру. – И тебе не быть живым, помяни мое слово!

– Да не сдохла она! Чего вы разорались, будто мужиков не видали никогда!

Ребенок с плачем бросился к матери. Гульбаршин, приходя в себя, с трудом разлепила веки.

– Не быть тебе живым! – Старая добрая женщина была невменяема. – Ты поплатишься за нашу честь!

Она бросилась к шкафу – в руках у нее оказался большой охотничий нож мужа.

– Какая честь! Дуры вы и есть дуры! Какая у нас тут теперь честь – до конца света осталась пара дней…

– Скотина! – прорычал Кахарман. – Подонок! Это тебе не нужна честь! Это тебе не нужна совесть…

Сильным ударом в челюсть он свалил Кайыра с ног. Потом бросился на него сверху и, зарычав, как зверь, сомкнул на его шее крепкие, жилистые, привыкшие к тяжелой работе руки.

«Что ты натворил, сынок? – спросил его отчаянный голос матери. – Зачем ты это сделал?»

Да. Было поздно. Кайыр был мертв. Странно, но Кахарман не жалел об этом. Он лишь зло подумал: «Теперь ты сам узнаешь, что древнее: земля наша или жизнь на ней…»

Он встал. Женщины обнялись и зарыдали в голос. Охотничий нож выпал из рук Меиз, громко стукнулся об пол. Кахарман вздрогнул и оглянулся… да, поздно… ничего теперь не поправить, все поздно… ничего теперь не имеет смысла…

Тем же днем по горячим пескам продвигался на верблюде одинокий путник. Лицо путника было усталым, до самых глаз оно было повязано белым платком; платок защищал рот и нос путника от едкой горячей белой пыли – было легче дышать. С глубокой тоской он оглядывал эти места, эти бесконечные пески, кое-где тронутые огнем, – горели кусты тамариска и еще какие-то редкие низкорослые кустарники, горела чахлая трава, островки которой встречались то там, то здесь, дымил, тлея, старый саксауловый пень, мимо которого сейчас проезжал путник.

Это был Кахарман. Он решил проехать вдоль побережья, поэтому родной Караой оставался сейчас по левую его руку. Бывший берег моря лежал ниже. Вдалеке, сверкая в лучах солнца, голубела узкая полоска воды – море! Там подрагивало густое марево. Если закрыть глаза, на минуту возвращалось давно забытое чувство прежней жизни: его директорские заботы, словно бы сейчас он едет на машине в Шумген, приедет, выйдет, его окружат люди: «Здравствуйте, Кахарман Насырович…»

Теперь этому не бывать никогда. Это вернулось только на минуту.

Верблюд довольно-таки расторопно сбежал с невысокого откоса. Копыта его ступили на бывшее морское дно. Чаще стали попадаться разлагающиеся тушки сайгаков, лошадей. Здесь же валялись полуобгорелые волки и лисы, птицы с полуистлевшими крыльями. Много чаек. Им бы как в былые годы весело летать над морем, тревожно и радостно галдеть, а они лежат, уткнувшись в песок сильными клювами – до самого моря, до самой воды. Сколько здесь не был Кахарман? Три года? Или четыре? В сущности, он приехал на кладбище – на огромное кладбище. Умерла степь, погребенная под песком; не сегодня завтра исчезнет и само море, погрузятся в толщи песка дома рыбаков – казахов и каракалпаков. Какая горькая человеческая ошибка! Какая грандиозная человеческая ошибка!

Он остановил верблюда и вдруг подумал: «Неужели не придет время, когда люди на земле станут жить по-новому?! Но для того разве ошибается человек – пусть так жестоко! – чтобы с ужасом оглянуться на сотворенное им и зажить по-новому? Ну ладно – мы. А дети наши? Наши внуки? Глядя на то, что натворили мы, – неужели они не прозреют? Не может такого быть – никак не может! Они будут лучше нас! Они будут чище нас! Умнее! Совестливее!»

«Ты прав, Кахарман, так оно и будет. Рад, что потеплело у тебя на душе…»

Он услышал этот голос так явственно, что даже обернулся, подумав в первую минуту, что он не один.

– Кто это говорит?

«Я дам им все заново – и землю, и воду! Я знаю, что они будут другими – твои дети, твои внуки…»

– Молю тебя! Пусть хоть они будут счастливы!

«Эх, человек! Снова ты о счастье. Разве люди живут на земле только для того, чтобы быть счастливыми?»

– А для чего же? – закричал Кахарман.

Но голос ничего не ответил ему. Голос уже исчез.

Вскоре Кахарман был у воды. Верблюд зашел в море по колено и стал медленно мочиться.

– Ну и дурак же ты, – пробормотал Кахарман. – Самое место выбрал. Или мало мы оскверняли это бедное море?

Верблюд нехотя вышел из воды. Над водой парило. Вдруг в этом мареве он стал различать приближающееся к берегу большое животное. «Не иначе дракон Даут плывет, – печально размышлял Кахарман. – Легенды рассказывают, что это чудище может выпить море в одночасье…» Но это был не дракон. Огромный бурый сом выпрыгнул из воды на белый песок. Широко раскрывая пасть, он бился в предсмертных судорогах. Кахарман обомлел. За ним выскочила на берег вторая большая рыбина. Кахарман узнал ее – Ата-балык! Теперь не могло быть сомнений: и сом, и Ата-балык решились на самоубийство. Но если сом еще трепыхался, разбрасывая плавниками песок, то Ата-балык была тиха. Большими, печальными глазами смотрела на человека, который стоял рядом с верблюдом. В этом взгляде не было зова о помощи. Она словно бы знала, что человек этот не поможет ей уже ничем.

Наверно, Ата-балык признала в Кахармане того мальчика, которого спасла она много лет назад от смерти. – А где Рыба-мать? – прошептал Кахарман. – Она умерла, – ответила Ата-балык. – Не смогла довести косяк… – Ата-балыкеле шевелила губами. – Насыр меня пусть простит, как-то давно я чуть не перевернула его лодку… Это я от отчаяния… Это в гневе на человека я… Дальше стало твориться что-то жуткое, на что нельзя было смотреть без слез. Следом за Ата-балык и сомом на песок стало выбрасываться множество рыб помельче. Истощенные, изможденные, они некоторое время трепыхались возле ног Кахармана и тут же умирали. Кахарман попятился. Ата-балык продолжала шевелить умирающими губами: – Весной мы повели стаю к морю по Сырдарье… Оказалось, что река уже не вливается в море… между ними был уже солончак… тогда она… тоже… выбросилась… – Ата-балык ткнулась ртом в песок и навсегда закрыла глаза. Скоро затих и сом. Двух извечных врагов примирила смерть.

Рыбы выпрыгивали на песок из воды словно мячики. Они задыхались в соленой воде, им было больно, и, обезумевшие от боли, они выскакивали, как из адова огня и находили на берегу верную, но быструю смерть. Вскоре не было места, куда бы мог ступить Кахарман, весь песок вокруг него был покрыт снулой рыбой. А дальше начался пир во время чумы. За ними на берег устремились змееподобные твари. С невероятным проворством они принялись пожирать груды рыбьего мяса. Их было много, этих пучеглазых, большеголовых тварей, они были гибкие, черные, зловеще-блестящие. Самые крупные из них набросились на Ата-балык, в мгновенье ока распотрошили ее, растащии в клочья… Кахарман в страхе отпрянул. Дрожащей рукой взял верблюда за уздечку они почти что побежали. Прочь отсюда… прочь…Повернул к месту, где было особенно много ржавеющих корпусов рыбацких судов – бывшая флотилия славного Синеморья! Его первая юношеская любовь! Его первые радости! Еще издали заметил Кахарман, что возле них копошатся какие-то люди, облепив их словно муравьи. Ярко вспыхивала сварочная россыпь. Один из траулеров – «Казахстан» – был уже полностью разрезан на части. Кахарман подъехал поближе.– Славная работка! Кто такие?– Кооператив «Море», – охотно ответил один из ребят, поднимая на лоб маску.– Зачем режете?– Будем продавать за границу! – Парень был не без чувства юмор – Стране нужна валюта! Значит, будет у страны валюта. Никаких проблем!– А будут они этот хлам покупать за валюту?– Не наша забота, дядя! Пусть начальство думает…– А кто у вас начальник?– Самат Саматович! Может, знаете такого? – Парень, видимо изрядно заскучавший без разговоров, отвечал охотно.– А, это тот обжора, который говорит по-русски, а жрет по-казахски.– Он самый! Покупаю остроту! – Парень развеселился. – Куда перечислить валюту, ага?– На счет умирающего моря… – ответил Кахарман.И отсюда прочь… отсюда тоже прочь… прочь с земли вообще, Кахарман слышишь, прочь…Тем временем Насыр, не зная, что сын его совсем рядом, толкал заваленную песком дверь. Тщетно – дверь не открывалась. Бериш прихватив лопату из чулана, выбрался в окно и стал отгребать песок от двери. Через полчаса Насыр вышел наружу, молча похлопал Бериша по взмокшему плечу. Редкие дома уцелели в Караое – все остальное было порушено, завалено песком. Стихал ветер, но пекло нещадно. Насыр переобулся в сапоги надел легкий чапан. Бериш все стоял и стоял во дворе, грустно оглядывая разрушенный аул.– Ты тоже прикрой голову, видишь, как печет…В самом деле, казалось, что Аллах, не до конца наказавший людей этой страшной бурей, решил их спалить теперь в пекле жары. Даже Насыр, всю жизнь здесь проживший, понял, что такого зноя он еще не видал никогда. «Земля такая же смертная, оказывается, как и человек, – подумал он. – Не сегодня завтра треснет, как иссохшая бочка…» Наверно, это было последним открытием, которое сделал Насыр за свою долгую жизнь.– Дедушка, дракон летит! – испуганно вскрикнул Бериш. Насыр, заслонив глаза ладонью, посмотрел в небо. Там пролетела стая диких гусей.– Может, и он, – согласился Насыр. – Эх, Даут, Даут. – Он сокрушенно покачал головой. – И с чего это тебе показались лишними наше море и наш Балхаш – два чистых глаза земли казахской? Море ты выпил глотками, а Балхаш сглотнешь, наверно, залпом… Пойдем сходим к Нурдаулету, Бериш… Только накинь что-нибудь на голову, говорю же тебе…Пройдя по улице, они увидели въезжающего в аул на верблюде путника.– Э, кого это занесло к нам? – очень удивился Насыр. – Глянь-ка, Бериш, кто это?– Не разобрать отсюда кто, ата..Он пошел вперед. Кахарман спешился, снял с лица повязку.– Отец! – бросился к нему Бериш.Кахарман обнял Бериша. Сердце у Кахармана екнуло сына он видит в последний раз. Потом повернулся к отцу.Старик, плача, бормоча, ковылял вслед за Беришем. Теперь было слышно, что шепчут его прыгающие губы:– Сынок… Кахарман… Дождался… Аллах услышал меня…Он дрожащими руками потрогал лицо и плечи Кахармана, потом они обнялись и так стояли долго, не говоря ни слова…Кахарман первым увидел милицейский «воронок» Машина медленно, но верно, приближалась к аулу. Кахарман понял все. Отвратительная дрожь занялась было в его теле, но вскоре прошла. «Поздно все… все поздно…» – снова подумал он и успокоился; только отметил: оперативно работает советская милиция.Что ж, надо проститься, надо сказать последние слова, пока есть время. Сколько у него: минуты две? три?– Сынок! Хочу тебе сказать об одном: не смей уставать! Не будет пути – иди по бездорожью! Из последних сил – но иди!Бериш удивленно вскинул глаза, не понимая, с чего это отец заговорил таким голосом и так вдруг. Он даже сделал шаг назад:– Пап… ты чего?– Мы рабы с самого рождения, и такими наше поколение останется до конца. Но вы-то! Вы-то будьте людьми – слышишь, сынок!«Воронок», остановился поодаль. Кахарман направился к нему. Насыр, ничего не понимая, заковылял вслед. Кахарман слышал шаги отца, но шел быстро, не оглядывался и даже хотел, чтобы отец отстал. Не мог он старому, уставшему от этой дикой жизни человеку, сказать простых слов: отец, наша мама умерла. Пусть это сделают Жарасбай с Айтуган; буря улеглась – они уже в пути. А у него уже нет сил…Из машины выскочили капитан и два сержанта. И хоть Кахарман не сопротивлялся, они ловко заломили ему руки.– На ловца и зверь бежит! – сплюнул капитан. – Вас приветствует железнодорожная милиция.– Эй, что вы делаете? – закричал Насыр. Он подступил к капитану вплотную. – Сынок, ты не видишь: это же Кахарман! Ты что, Кахармана Насырова не знаешь?Сержант с узким, красивым лицом, которого Кахарман знавал и раньше, принялся вязать ему руки. Он тихо сочувственно спросил, делая узел послабее:– Так не больно, Кахарман-ага?Кахарман оглядел белый бесконечный солончак вокруг и ответил:– Что может быть больнее этого? – Улыбнулся и, глядя на капитана, добавил: – Только все это ни к чему нам, ребята… У нас у каждого были и свои дела… Свои!.. А нам, товарищ капитан, надо было сберечь человеческие души. Не сберегли… И прибрал их к своим рукам сатана…– Товарищ капитан, может, развяжем ему руки?– Спереди завяжи. Парень он, кажется, послушный…– Спасибо, капитан. Инструкция – не закон, закон – не Бог…Между сержантами и капитаном метался Насыр:– Сынок, что же вы делаете? Или не видите – это же Кахарман! – Все повторял и повторял он.– Гражданин капитан, разрешите переодеться в родном доме? – Кахарман повернулся к Насыру: – Отец, успокойтесь, я сейчас все объясню… Сам объясню… Потерпите минуточку.– Капитан кивнул сержанту, тот пошел вслед за Кахарманом.– Где мать? Мать здорова? – вдруг спросил Насыр.– И это скажу! – крикнул Кахарман, скрываясь за дверью. Сержант вошел следом вместе с Беришем.В доме было душно. На низеньком столике у окна лежал ветхий отцовский Коран. Да, теперь это стало любимым местом Насыра. Большую часть дня, с того времени как ушел на пенсию, он проводил здесь, за столом, низко склонившись над великой Книгой, – подолгу размышлял. Сколько же лет пролетело над старым родительским домиком с того дня, как он, Кахарман, родился на свет? Вот печь, на которой он частенько спал между отцом и матерью. Вот комната, в которой родился его старший Омаш. А вот в этом углу стояла колыбелька Бериша. С того дня, когда Омаш умер, отравившись водой Сырдарьи, началось большое бедствие его моря, его родного края…А вот тут обычно расстилали сырмаки. На них любил лежать Славиков и слушать песни Акбалака.

На всей земле, омытой кровью,

Чтоб правда вечною была…

Эх, Акбалак-ата! В том-то оно и дело, в том-то и дело. Кровь будет вечно, а вот с правдой придется погодить… Прощайте… прощайте все… Вдруг он понял, ч т о он сейчас сделает.– Извини, забыл, как тебя зовут… – Кахарман обернулся к сержанту.– Виктор, – приветливо ответил тот.– Хорошее имя, – улыбнулся Кахарман. – Победитель. Вот что, Виктор: принеси мой хурджун… – Кахарман устало опустился на стул.– Руки развязать, Кахарман-ага?– Сначала спроси разрешения у капитана… А ты, – Кахарман кивнул сыну, – отнеси дедушке Коран…– Зачем дедушке сейчас Коран? – не понял Бериш. И грустно ему улыбнулся Кахарман, светло:– Так надо, сынок…Сержант и Бериш вышли из дому. Он знал, что ему делать. Он метнулся в сени, схватил бидон с бензином и лихорадочно стал выплескивать из него по углам. Остатки он вылил на себя. Потом бросился к окну, к спичечной коробке. Она оказалась пустой. Он похолодел. Бросился к буфету, нашел там другой коробок с единственной спичинкой и, улыбаясь, прошептал:– Помогите мне, духи предков – вы ведь поклонялись огню! Не подведите меня в последнем деле! Инструкция – не закон, закон – не Бог!Капитан стал принюхиваться, потом настороженно пробормотал:– Откуда это бензином потянуло?..И в тот же миг оттолкнув от себя Насыра, побежал к дому. Дернул дверь, но волной пламени, полыхнувшей оттуда, его отбросило назад. Капитан попятился и, зацепившись за что-то, упал. В это самое мгновение огонь рванулся из окон – и тут же дом занялся весь.– Отец! – закричал Бериш. – Отец!Он упал на песок, он катался по песку, крича: «Отец! Отец!» – и песок обжигал ему руки, обжигал лицо… Песок…

Старенький «воронок», вихляя по заметенной песком дороге, катил в сторону Шумгена. В машине все молчали, лица едущих были обернуты платками. Бериша душили слезы, перед глазами все стоял горящий дом, лицо отца…

В ту минуту, когда Насыр понял, что сын заживо сгорел в родном доме, он упал на песок и не мог подняться – он был раздавлен тяжестью случившегося, которое вдруг обрело материальную силу и рухнуло на Насыра. Бериш с милиционерами подняли его, но ничего Насыр не слышал из того, что говорили ему, словно оглох; ничего не видел, что делали вокруг него, что делали с ним – подняли, повели, отряхивали, – словно ослеп. У него было одно желание. Увидеть сейчас Корлан, сказать ей о смерти сына, утишить боль в ее сердце – погладить ее по согбенной спине, заглянуть ей в последний раз в глаза, а там и в могилу можно лечь. Он еще не знал, что любимой его Корлан уже нет в живых.

Он сидел, прямо глядя перед собой. За окном тянулись белые холмы – однообразные, бесконечные, тоскливые в этом своем однообразии. Что ж, теперь на месте моря, однажды сотворенного вместе с мирозданием, лежат теперь длинные километры белой пыли, плотной завесой поднимающейся в воздух от малейшего дуновения ветерка. В раскаленной машине было душно, всех подташнивало от вони бензина, от горячего дыхания обшарпанного железа, от пыли, которая набивалась в щели. Поистине это был адов путь.

– Ребята, вижу тучку! – радостно вскрикнул грузный капитан, который расположился на переднем сиденье. – Дождь будет! Вон она, летит к нам, родная!

Насыр тоже заметил черное облако, которое, оторвавшись от линии горизонта, быстро поднималось ввысь. Но невесело он усмехнулся, дрогнуло его сердце. Эх, Аллах, так и не услышал ты моих молитв, не услышал. Отвернулся ты совсем от Насыра. Еще тогда, на острове, когда он молился, опершись на палку, Насыр впервые понял: так оно и есть, отвернулся. Ничего тогда, на острове, куда он возил Нурдаулета, не ответил ему ты в ответ на усердную хутбу…

– Вот она, родная! – все радовался капитан, и Насыр, поглядывая на него, вспомнил суру Песков из Корана.

Во имя Аллаха милостивого, милосердного! И когда они увидели, что это облако, направляющееся к их долинам, они сказали: «Это облако, оно несет сюда дождь». И им ответили: «Нет же, это то, что вы торопили; это смерч – в нем мучительное наказание. Он губит всякую вещь по велению того, кто распоряжается им. И наутро оказалось, что видны только жилища их. Так мы воздаем народу грешному. Мы укрепили их в том, в чем не укрепили вас. Мы устроили им слух, зрение и сердце. Но не спасли им ни слух, ни зрение, ни сердце ни от чего, так как они отрицали знамения Аллаха; и постигло их то, над чем они издевались. Мы погубили уже кругом вас селения и распределили знамения: может быть, они обратятся! Отчего же не помогли им те, которых они взяли вместо Аллаха богами, как средство приближения? – Они отошли от них. Такова их ложь и то, что они измышляли…

Капитан озадаченно почесал затылок, когда Насыр растолковал милиционерам смысл этого предостережения. – А лишнего не болтает ваш Аллах? – Он усмехнулся и подмигнул сержантам: – Сейчас проверим, тучка-то совсем близко!Виктор, которому за упущение по приказу капитана связали руки, довольно-таки хмуро глянул на своего начальника. Тот отвел глаза, видимо стыдясь своего нелепого поспешного приказа, и велел другому милиционеру:– Развяжи его…Виктор, массируя затекшие руки, участливо глянул на Насыра:– Аксакал, скажите еще чего-нибудь из Корана…Насыр преисполнился благодарности к симпатичному молодому человеку. С тех пор как Насыр принял сан муллы, с того дня, когда он достал из сундука великую Книгу и стал вчитываться в каждую строчку ее, – он стал утешительно думать, что не зря прожил эти последние годы на белом свете. Эта книга открыла ему глаза на многое. Он с неприязнью покосился на капитана, нелепо оскорблявшего Аллаха. Потом тронул его за плечо и, когда капитан обернулся, проговорил:

– «…Воистину Аллах введет тех, которые уверовали и творили благие дела, в сады, где внизу текут реки. А те, которые не уверовали, наслаждаются и едят, как едят животные, – огонь местопребывание их! Он – Тот, кто оживил Вас: потом Он умертвит вас, потом оживит. Поистине человек неблагодарен!..»

Бериш доверительно приник к деду, прилежно стараясь вникнуть в суть того, что говорилось. У них было много времени летом, и Насыр охотно взялся образовывать его на свой лад: учил арабскому чтению и письму. Бериш оказался смышленым учеником, и Насыр радовался, что теперь его внук одинаково свободно владеет и русским, и казахским. Однако с тех пор, как Бериш стал читать Коран – хотя и не без труда, – окружающий мир широко, привольно раздался перед ним, сердце подростка стало еще более отзывчивым к тревогам и заботам людей. Потом он пристал с просьбой к Лене, Сергею, и те раздобыли ему Библию. Он стал читать две великие книги, находя в них много общего. Сейчас они лежали рядом, эти книги, в его старенькой сумке, когда-то пошитой Корлан из рыбьей кожи. Коран, который отец велел ему вынести из дому перед смертью, и другая, в плотной обложке, – Библия. Туча все приближалась, в воздухе стало прохладнее, в стекло ударили первые порывы ветра. Потом быстро потемнело – «Воронок» остановился, шофер растерянно поочередно оглядел всех. Но все безмолвствовали. Через минуту стало темно как ночью. В стекла хлестал песок. Не так давно Бериш с замирающим сердцем читал откровения святого Иоанна. Текст мгновенно запал ему в память. И сейчас, сравнив слова из Библии с сурой Песков, которую только что прочитал дед, он подумал, что и Библия, и Коран – это не пустые выдумки досужих людей. Каждое слово в них было поверено правдой жизни, той жизни, которую человечеству на протяжении долгих столетий пришлось испытать на себе. Глубокой трагичностью наполнились вдруг сейчас те слова из Откровения, которые так быстро запомнились ему:

Мое слово – истина!.. И видел я семь Ангелов, которые стояли перед Богом… И семь Ангелов, имеющие семь труб, приготовились трубить… Первый Ангел вострубил, и сделались город и огонь, смешанные кровью, и пали на землю; и третья часть дерева сгорела. Второй Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море; и третья часть моря сделалась кровью. И умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла. Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая, подобная светильнику, и пала на третью часть реки и на источники вод. Имя сей звезды «полынь», и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .И видел я, слышал одного Ангела, летящего посреди неба и говорящего громким голосом: горе, горе, горе, живущим на земле от остальных трубных Ангелов, которые будут трубить!

– Как бы не заблудиться, – промолвил шофер. – Трогай в западном направлении, – в голосе капитана была нервозность.– Какой тут запад, – включился в разговор Виктор, – ничего же не видно, товарищ капитан!– Заткнись! – вдруг взвизгнул капитан. – Я тебя под суд отдам, как только на место вернемся!– Для этого надо сначала доехать бы до станции, – ухмыльнулся Виктор.– Замолчишь ты или нет?!Бериш прикрыл глаза. «Что же там дальше? Ага, вспомнил!»

Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падающую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны. Она отворила дверь, и вышел дым из бездны, как из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя. А из дыма вышла саранча на землю, и дана ей была власть, какую имеют земные скорпионы. И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божьей на челах своих. И дано ей не убивать их, а только мучить пять месяцев. В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ея; пожелают умереть, но смерть убежит от них. Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней как головы у львов, изо рта выходил огонь, дым и сера. От этих трех язв, от огня, дыма и серы, выходящих изо рта, умерла третья часть людей…

Они ехали еще минут сорок – останавливаясь, беря то вправо, то влево; наконец мотор чихнул несколько раз, и машина встала. Насыр тоже был сбит с толку: он совершенно не знал, где они находятся и в каком направлении им следует двигаться. Бензиновая вонь и духота стали совсем уже нестерпимы – они могли здесь просто угореть, потерять сознание. – Так что же, значит, подыхать нам в песках? – Голос капитана теперь стал тихий и робкий. Капитан с надеждой обернулся к Насыру.– Терпение! – Насыр толкнул дверцу и вышел. И тут же горячим песком опалило ему лицо. – Веревка найдется? Нужна длинная-длинная веревка.Нашелся довольно-таки увесистый моток проволоки. Насыр обвязался свободным концом, моток остался в руках капитана. Насыр нырнул в белый морок, клубок начал разматываться. Насыр двигался медленно, низко пригнувшись. Он часто наклонялся и обшаривал песок. Но ничего пока не попадалось в руки. Расчет Насыра был прост: если бы они заблудились, то есть уехали в глубь пустыни, он бы сейчас обнаружил скелеты – сайгаков, собак – или их помет. Насыр задыхался в белой соли, хлещущей его по лицу – кашлял, отплевывался. Хорошо, что хоть проволока нашлась – иначе невозможно было бы отойти от машины даже на несколько шагов. Длинная она? Метров пятьсот, не больше. Вскоре он продвигался вперед почти ползком – до тех пор, пока не нащупал какую-то железяку. Дальше они стали попадаться чаще. Одну из них он поднес к самым глазам, чтобы получше разглядеть. Не раз он встречал эти непонятные металлические обломки в песках Кызылкума и Мойынкума; Муса, который привозил такие железяки целыми хурджунами, объяснял ему: это от ракет, от спутников… Значит, они находятся совсем рядом с военной зоной, а может быть, даже в ней. Ну и дела! Как же это их угораздило? С тех самых пор, как здесь построили космодром, не ступала сюда нога простого смертного…Лет тридцать назад, еще до полета Гагарина, ему однажды пришлось побывать на Байконуре. Теперь не вспомнить, как ему удалось проникнуть на окраины космодрома – видимо, случайно; да и охранялся в те годы Байконур как будто бы не так тщательно, как сейчас. Он своими глазами видел старт ракеты и поклялся себе с тех пор: боже упаси еще раз увидеть! От дикого грохота и столбов огня лошадь Насыра шарахнулась, упала, придавив седока. Нога Насыра была сломана. В общем, бедное животное именно в ту минуту просто свихнулось от страха. Лошадь тогда пришлось пристрелить, труп ее Насыр зарыл в землю глубоко и тщательно…Ветер все усиливался, а туман редел. Насыр протянул руку и уперся в стену. Пощупал – кирпичная. Обеими руками стал ощупывать стену, суеверно бормоча: «Не может быть такого… нет… о всевышний!» Стена стала закругляться, проволока, которой он был обвязан, натянулась. Насыр торопливо освободился от нее. Скоро его руки коснулись чугунной дверцы с витым рисунком. Он толкнул ее, и она отворилась внутрь.– Бисмилла рахман иррахим! – прошептал Насыр. – Уа, Алла! Сохрани и помилуй…Ступил правой ногой под купол. В самом центре мавзолея он увидел гранитную плиту с арабскими письменами. Это было надгробье святого Иманбека. Насыр опустился на колени, молитвенно сложив перед собой руки.– Всесильный Аллах! Тысячу тебе благодарностей! Саму могилу святого ты послал нам на помощь! Нам… всем…Он низко склонил голову и принялся за молитву. Капитан в машине всполошился:– Что-то случилось со стариком…Он потянул проволоку – она была свободной. Бериш не раздумывая, выскочил из «воронка».– И я пойду с ним! – Виктор бросился за Беришем.– Отставить! Что у тебя в сумке? – крикнул он Беришу.– В сумке у него Коран и Библия. – Виктор дал знак. Беришу: поторопись!– А вот это следует немедленно конфисковать! Подростку это ни к чему!– Как же я могу, товарищ капитан? Дед у него мулла, книги ему принадлежат.– Мулла? А сын у него – позорище! Убийца и псих! Тьфу! – Капитан сплюнул.– А вы когда-нибудь читали Библию? – спросил шофер.– Библию? Я, по-твоему, христосик, да? – Капитан продолжал сокрушаться, имея в виду Кахармана. – Псих! Точно, псих! Все из-за него, чокнутого, черт бы его побрал! Влипли, точно: здесь все подохнем… – Он зло обернулся к Виктору: – И ты хорош, гусь! Вызвали бы бригаду, сейчас сидели бы уже на станции. Нет: «сами поймаем»! Вот тебе и сами с усами!– Это же ваша идея была, товарищ капитан! – оторопел Виктор.– Длинный у тебя язык, пацан! – Капитан был в бешенстве. – Выберемся – я тебе его окорочу! Допрыгаешься ты у меня! Попадись ты мне в Афгане – я бы тобой занялся! Я в Афгане и не таким ухарям рога ломал!– Мы, товарищ капитан, тоже воевали там, – ответил жестко шофер, глядя капитану прямо в глаза, – Сделайте из этого правильный вывод.Капитан скрипнул зубами и затих.Бериш застал Насыра сидящим на расстеленном чапане.– Тридцать шесть лет ни один казах не может подойти к могиле святого Иманбека! Это унижение, позор! Тридцать шесть лет! А впереди, Бериш, еще тридцать шесть лет позора, а может, и больше – вот так вот!Насыр зашелся сильном в кашле, потом продолжал:– Да разве это жизнь, если мы не можем поклоняться своим святым? Есть ли совесть у этих людей, которые огородили, могилу святого Иманбека, которые оставили ее без людского присмотра?!Гневный голос его глухо отразился под куполом мавзолея. Милиционеры, приблизившись к этому удивительному строению, с опаской посматривали внутрь, не осмеливаясь войти.Насыр обернулся.– Что же вы встали как вкопанные, добрые люди? Входите! Нет ничего на побережье надежнее, прочнее этих стен. Что им эта буря? Случись даже ураган, предвещающий конец света – даже и тогда не дрогнут они. Не было в байконурской степи человека священнее Иманбека! Не было построено мавзолея краше и выше мавзолея Иманбека! Не стойте, входите. Степь горит, корчится от жары, а здесь, под куполом, – покой и прохлада. Входите, пусть отдохнут здесь ваши тела, успокоятся мысли, отдохнет душа, раскроются сердца…Милиционеры отступили еще на шаг.Старый рыбак встал, прислонился спиной к прохладной стене и сказал самое свое сокровенное, то, что долго вынашивал в мыслях последние несчастные годы своей жизни:– Уа, Аллах! Моря нет, оно умерло. Пусть это будет твоей волей – не ропщу. Но меня-то, почему ты до сих пор держишь в живых? Когда же будет мой последний час? Молю тебя, покажись мне на глаза, дай ответ.Белое облако, отдаленно напоминавшее человевеческий образ, встало перед Насыром. Он снова упал на колени.– Я десять долгих лет молился на тебя, о Создатель!– Это твое дело, человек. Разве от молитв тебе стало хуже?– Нет…– Разве я плохо относился к тебе?Насыр задумался, а потом тихо сказал:– О всевышний, я не знаю, как ты ко мне относился.– Я сотворил мироздание и человека, сотворил и тебя, старый рыбак. Я предначертал человеку продолжать род человеческий. Разве я лгу?– Нет, Всевышний, нет!– Я дал вам силы, чтобы трудиться и жить в достатке, дал разум, чтобы вы могли мыслить, усваивать науки… Неблагодарные! На что вы потратили силу и разум, дарованные вам? Презренные, вы направили силу и разум на осквернение того, что было создано мной! Вы забыли, что есть бог, что, наступит час, когда я за это зло отплачу вам беспощадно и жестоко!– Всевышний! Человека губит стремление к сытости, богатству, к собственному благополучию. Создав богатство и бедность, ты отрубил пути к себе, о Аллах!– Не я виновен в том, что люди разделились на богатых и бедных. Человек! Это не я заставляю страдать тебя от напастей, от болезней…– Всевышний! Кто, если не ты, послал эти несчастья на землю? Кто еще так могуч, как ты, чтобы обрушивать на человека день за днем так много зла?Туман стал рассеиваться, голос теперь слышался из-под самого купола.– Умерь гнев, старик! Это беснуется Сатана! Я один борюсь за добро. А вы, презренные, отвернулись от меня. Без вашей веры мне трудно бороться с ним. Ты продал ему свою душу, человек! И вот – кара! А теперь прощай, старик!– Мне не страшны ни смерть, ни адово пламя, Всевышний! Помог бы ты несчастному моему народу, а?.. Умерло наше море. Умирает Балхаш. Завтра погибнет земля и сам человек. Разве ты этого хочешь? – воскликнул Насыр.Но ответа уже не было.– Что с тобой, дедушка? Ты весь дрожишь… – Бериш наклонился к Насыру.– Ничего не стоит человек, – забормотал Насыр, потрясенный. – Он дерьмо… Кара ему… кара…Ему стало трудно дышать. Вспомнил вдруг Нурдаулета с Кызбалой и похолодел от ужаса. Он шевелил губами, чтобы что-то сказать, но не мог издать ни звука. Губы его побелели, в шепоте их слышались то ли проклятие, то ли слова из Корана – Бериш не мог разобрать. И вдруг он тоже вспомнил, закричал:– Ата, мы забыли взять дядю Нурдаулета и тетю Кызбалу!Насыр медленно-медленно кивнул ему и стал сползать на бок, все шевеля и шевеля губами. Бериш бросился к нему.Но было уже поздно.Насыр больше не дышал.

Аральск, Балхаш, Алма-Ата, Зайсан, 1983–1988 гг., Москва, ноябрь-декабрь, 1989 г.

Примечания

1

Свободу не следует продавать ни за какие деньги ( лат .)