Размышления

Секацкий Александр Куприянович

III. Вдали и вокруг

 

 

Пусть помолчат

Феномен телевидения исследован вдоль и поперек, и озвучивать еще раз его дежурную критику нет никакого смысла. Но и внутри самого телевидения то и дело возникают явления, имеющие, можно сказать, универсальный интерес, даже интерес экзистенциальный.

Речь прежде всего идет о жанре ток-шоу, который во многом благодаря Малахову обрел новую жизнь, – и это «разговоры за жизнь» в отличие от разговоров политических, у которых, так сказать, своя судьба. Если уж совсем конкретно, я имею в виду передачу «Пусть говорят» – такую проникновенную, трогательную и временами душещипательную. В ней, в этой передаче, происходят всякие волнующие события: помогают инвалидам найти любовь, возвращают народную благодарность позабытым актрисам, прекращают семейные войны и вновь породняют родственников. А также не дают преступникам и их покровителям избежать настоящего, карающего правосудия – и много еще такого, что служит зримым подтверждением успешной борьбы добра со злом.

И что? Что, казалось бы, тут можно возразить? Время от времени приходится сталкиваться с подобными передачами, как-то довелось даже участвовать в одной из них. Словом, я попробовал исследовать явление, насколько хватило терпения и сил, и сделал для себя некоторые выводы. Всякий раз возникали одна и та же странная ситуация и одно и то же чувство, имеющее сложный спектральный состав.

Ну вот инвалид из Армении рассказывает свою жизненную историю, телевизор показывает ее. Инвалида полюбила женщина из российской глубинки, женщина тоже здесь. Им требуется помощь, они хотят внимания к своим проблемам, хотят сочувствия.

И ведущий как бы говорит (то есть показывает): «Смотрите, как бывает, – такая трудная проблема, а мы ее решили! Надо просто поговорить, обсудить всем миром – и добро восторжествует!»

Тут я чувствую нечто подступающее, а именно подступающее желание выключить или переключить. Однако, оглядываясь на другого телезрителя (точнее, телезрительницу), я вижу, что она взволнована. Всеми своими переживаниями она сейчас там, в студии, и на лице написано: Да! Пусть говорят!

Оставим в стороне все, что касается инсценировок и подтасовок, все восклицания добрых волшебников типа «Бабушку – в студию!», «Школьную любовь, затерявшуюся на житейских перекрестках, – в студию!». А также слезы, слезы и слезы, равно как и прочие продукты внешней и внутренней секреции тоже оставим в стороне. Предположим, что все соответствует действительности: и гнев, и слезы, и любовь. Тогда встает вопрос чуть ли не на уровне «если бы люди всей Земли»: почему одни зрители (люди) морщатся от увиденного, как от фальшивой ноты, как от скрежета железа по стеклу, а другие раскрывают глаза пошире, открывают рот (почему-то) и проникаются то праведным гневом, то сочувствием, то внезапным пониманием, то вновь праведным гневом?

Допустим, я знаю, что практически все мои знакомые (так уж случилось) принадлежат к первой категории – это друзья, собеседники, оппоненты, даже непримиримые оппоненты, и они, конечно, морщатся при возгласе «Бабушку – в студию!». И все же бо́льшая часть телеаудитории относится ко второй группе, иначе бы Малахов со товарищи (Малахов представляется мне безусловным профессионалом) давно лишился бы работы.

Итак, почему? Ссылка на снобизм тут мало что объясняет, речь все-таки идет о физиологическом пороге, и потому спросить следует так: что именно прочитывается и распознается как фальшь? Пожалуй, первым делом мы упираемся в оппозицию пристойность/непристойность. Представшие в каком-нибудь реалити-шоу обманутые мужья, брошенные жены, тетушки, обиженные неблагодарными племянниками, и множество других, претерпевших по жизни, достойны сострадания, но общим их атрибутом является непристойность происходящего. Изредка бесстыдство проявляется как личное качество, но чаще непристойность принадлежит самой ситуации, самому телевизионному формату, что как раз и заставляет морщиться несчастных обладателей нравственного слуха.

Одновременно реалити-шоу является убедительным аргументом от противного, доказывающим правоту евангельского тезиса: и пусть правая рука твоя не ведает, что делает левая. Такова истина Иисуса, призывающая не выпячивать ни доброту, ни боль, ни даже сострадание, и чем чаще мы заглядываем в телевизор, тем больше убеждаемся в справедливости этой великой заповеди, свойственной, впрочем, всем большим и долгосрочным системам морали. Избегать показного, не участвовать в моральном эксгибиционизме – это нечто более важное, чем простая деликатность и чуткость. Да, прекрасны порывы души к внезапному состраданию, трижды прекрасна решимость восстановить справедливость. Однако всякая неточность и уж тем более распущенность, решая один частный случай, увековечивает общее состояние порочности, так сказать, прочность порочного круга.

Видимому и невидимому следует пребывать на своих местах – вот принцип гармонических аккордов нравственности. Представим себе Палестину времен пришествия Иисуса. В этих землях, как мы знаем, было много такого, что подлежало проклятию, и того, что требовало исправления. Но вот, например, болящие, нищие и страждущие – как быть с ними?

Прежде всего следует отделить их правоту от их же неправоты в общем процессе отделения зерен от плевел. Им, страждущим, действительно больно, и они готовы кричать об этом, во всяком случае, готовы сорваться на крик, обращенный и к окружающим, и к самим небесам. Пожалуй, что сам Господь дал им это право кричать (право, но не обязанность). А вот окружающие, среди которых особенно заметны добрые самаритяне, не остаются в стороне. Прочие равнодушно проходят мимо, а эти желают взглянуть лично и убедиться. Им хочется узнать, не подделаны ли язвы и увечья. Они хотят послушать, как несправедливо обошлись с этим несчастным, правда, при этом нещадно путают громкость воплей с обоснованностью аргументов. Они могут даже потянуться к кошельку и даже дотянуться до него, но тогда, если такое случится, пусть небеса станут этому свидетелями. Так выглядит добро у добрых самаритян – стоит ли осуждать их за спектакль добродетели? Ведь они же лучше прошедших мимо, они, добрые самаритяне, по крайней мере, не протянут камень вместо хлеба. Не стоит судить их строго, какой бы причудливой ни была их доброта. Один из них, по имени Фома, возжелал вложить персты свои в раны Христовы (и разве не схожее желание испытывают преданные зрители шоу «Пусть говорят») – и вложил. Что ж, согласно Ницше все это относится к слишком человеческому. Нет смысла изощряться в обличении слишком человеческого, ибо ясно, что может быть и хуже, но уж тем более нет повода для умиления. Вдумаемся еще раз в заповедь всех мудрых: творите добро тайно. Тайно – не в смысле исподтишка, а всячески избегая показухи, обходя стороной ярмарку страданий, где на прилавках живописные рубища в товарной форме, где всяческие уязвления и уязвленности, моральные нарывы и душевные вывихи и где каждый нахваливает свой товар. Можно пройтись по рядам, прицениться, поторговаться с зазывалами и уйти с чувством исполненного долга, с ощущением правильных, защищенных публичностью инвестиций в добродетель. Добрые самаритяне заслуживают вздоха, но самаритяне, любующиеся своей «добротой», заслуживают более крепких выражений. Пророк и уж тем более Мессия, посети он вдруг этот мир ток-шоу и реалити-шоу, не стал бы метать громы и молнии. Он не поддержал бы ни одну из сторон, поскольку фальшиво здесь все. Окинув взглядом это зрелище-позорище, пророк сказал бы: пусть помолчат – и таково было бы его слово об увиденном. Свидетельство об Иисусе, изгнавшем торговцев из храма, трактуется слишком буквально и в силу этого односторонне. Его мишенью были не только продавцы смокв и амулетов, воля Иисуса состояла в том, чтобы прекратить и другое торжище – публичную торговлю телесными язвами и душевными болячками. Мир, где разноцветные рубища трепещут, как полотнища, где орут друг на друга обманутые дольщики и обездоленные обманщики, – такой мир, как ничто другое, свидетельствует о состоянии грехопадения в самом общем виде. Теперь все это притянуто телестудиями и воспроизведено на телеэкранах – вся скверна, заставлявшая праведников обходить стороной столбовые дороги, уклоняться от помощи там, где любая помощь будет фальсифицирована и отравлена.

Сколько таких «реалити-шоу» видел вокруг себя Иисус: протянутые руки не просящих, а выпрашивающих, орущие глотки алчущих – и именно здесь, среди воплей и ругани, требовали от него чудес, а смысл большинства требований был, увы, печален: сними скверну с меня и покрой ею моего обидчика, а заодно и злорадствующего соседа. Любому богу достаточно было бегло взглянуть на парочку таких «реалити-шоу», чтобы сказать: «Царство мое не от мира сего».

И другой важный вывод можно сделать, ознакомившись с феноменом публичных разборок: а что если сам суд, правосудие как таковое в качестве универсального публичного феномена и в качестве полноценной ветви власти в социуме возникают как способ прекращения бессмысленных ярмарок вины и неправоты, как необходимость убавить громкость (пустую громогласность) и добавить эффективность? «Вершить правый суд» есть нечто прямо противоположное «ору», неважно, на базарной площади или в телевизоре, – именно для этого и осуществляется делегирование полномочий, столетиями оттачивается регламент слушаний, все столь важные процедурные тонкости, единственная задача которых – установить истину и восстановить справедливость. Нелегкая, прямо скажем, задача, однако не существует более простых средств решения ее в пределах мира сего, то есть в той мере, в какой она вообще поддается решению в этих пределах.

Стало быть, мы можем констатировать наличие принципа дополнительности между двумя площадками публичности: с одной стороны, базар, где разворачивается реалити-шоу, с другой – суд, где восстанавливается справедливость. Чем слабее укоренено правосудие и доверие к нему, чем более зависимы судьи от князей мира сего, тем в большей степени центр тяжести перенесен на торжище, где правит вердикт молвы. И молва, конечно, способна восстановить попранную справедливость, но, во-первых, это если очень повезет, а во-вторых, с неимоверным количеством шлаков и других токсичных отходов (они прямо-таки сочатся из телевизора, когда уважаемая публика решает, была ли чья-то дочка «гулящей» или, напротив, «порядочной»). И поскольку судебная власть является и всегда исторически являлась ничтожной в России, а репутация судейского сословия никогда особо не отличалась от репутации тех самых «гулящих», то вполне объяснимо, что кричалки, будь они площадными, коммунальными или телевизионными, пользуются неизменным вниманием и спросом. «Пускай поорут, раз уж у них нет другого способа разобраться насчет вины и правоты» – так сказал бы какой-нибудь случайный инопланетный зритель передачи «Пусть говорят» и ей подобных.

То есть пристрастие к кричалкам и к публичному перемыванию косточек – это своеобразная дань, которую платит общество за свое зачаточное правовое сознание, общество, для которого расторопный моралити-диджей выступает в роли праведного судии – как-то так. Дефицит правосознания восполняется тем, что глаза сострадальцев и прочих добрых самаритян загораются, как только удается вложить персты свои в душевные язвы соотечественников своих. Стало быть, наблюдая за публичной тяжбой совести с бессовестностью (как раз о ней и пел Высоцкий: «Чистая правда, конечно же, восторжествует, если проделает то же, что грязная ложь»), мы способны наконец понять, от какого невыносимого зрелища избавил человечество институт правосудия, которому теперь придется приписать еще и гигиеническую функцию. Если и сегодня кричалки притягивают столько праздно скользящих взоров, можно предположить, какое же загрязнение моральными отбросами царило в мире, когда Христос проходил по Иудее… А может, примерно то же самое и было?

Феномен телекричалок требует захода и с другой стороны. Допустим, что кто-то из участников этих разборок прав, а кто-то нет. Почему же по форме соучастниками лжи являются все, не исключая и сопереживающих телезрителей? Вот ведь в теледебатах на тему «Что действительно происходит в Сирии?» или в разговоре экспертов по поводу будущего сланцевого газа нет такой беспробудной фальши! Там непредвзятый зритель может отличить знатока вопроса от «троечника», стать свидетелем того, как «человеческий разум решает конкретную задачу», что, по мнению Сергея Аверинцева, и заслуживает высшего уважения. То есть существует принципиальная разница и внутри телевизионного формата.

Тут вспоминается тонкое замечание Канта относительно избирательности канала, именуемого искусством. Не все явления и не все впечатления в равной мере передаваемы через этот канал. Прямая боль может быть воспроизведена на том конце лишь в легкой степени сострадания, и это в лучшем случае. А вот завитки чувственного – ностальгия, предвкушение, борьба с забвением, – это привилегированные темы искусства. Понятно, Кант имел в виду то, что мы сегодня называем высоким искусством, однако и формат телевидения имеет собственные ограничения, если мы все же причисляем его к «искусствам» в самом широком смысле слова. Скажем, бегущая строка новостей идеально вписалась в этот формат, став собственным камертоном его настройки. Хорошо вошли спортивные зрелища, я думаю, что футбол на телеэкране с его живостью, его потрясающей емкостью может быть сопоставлен с таким однажды открытым внутри живописи «жанром», как холст, масло. Однако жанр публичных моральных разборок так и остался абсолютным китчем, из чего, конечно, вовсе не следует, что он не востребован, – напротив, как раз своей востребованностью он определяет то место, в котором телевидение благополучно пребывает.

То есть отношение к публичному выворачиванию совести наизнанку остается пробным тестом, по которому можно поставить диагноз обществу. Это отнюдь не тест на уровень доброты душевной, поскольку немало «утонченных подонков» с успехом пройдут его. С другой стороны, разница реакций на вопль «Бабушка нашлась, бабушку – в студию!», некая шкала от слез умиления до рвотных позывов способны посеять раздор даже между самыми близкими. Это проба на содержание фальши в социуме, некий показатель состояния нравственной экологии. Если передачи такого рода сравнить со свалками токсичных моральных отходов, то далеко не безразлично, сколько людей кормятся вокруг таких свалок.

Справедливости ради надо заметить, что полностью устранить подобные свалки не способна никакая цивилизация. Просто все, что поддается упорядочиванию, все дела общественные в смысле res publica давно кристаллизованы либо в сфере права, либо в пространстве политики – мы знаем, как следует отстаивать свои интересы и интересы справедливости на этих площадках публичной признанности. Токсичные свалки типа упомянутых кричалок – это как раз то, что преобразованию не поддалось, и поэтому к ним возможен двоякий подход. Можно не помещать их в самом центре res publica, например, на первом общенациональном телеканале, а вынести куда-нибудь на обочину, но можно, наоборот, расположить у всех на виду, на самом видном месте и заботиться о ежедневном подбрасывании топлива.

В моем понимании это и есть порнография (от «porno» – «грязь»), то есть публичное обнажение срамных мест души или срамных мест, находящихся на месте души. Именно это, а вовсе не обнаженные женские прелести, которые давно и успешно локализованы для целенаправленного взгляда (кстати, эстетически они просто безгрешны по сравнению с некоторыми кричалками), достойно названия «стыдобище». Даже шоу типа «Дом-2» и прочие коллекторы пожизненно-тинейджерской развязности содержат в себе определенные «прикольные» черты и элементы, у них другая беда – редкостная, невыносимая скука.

Но моральные ток-шоу представляются мне совершенно безнадежными с точки зрения не сознающего себя бесстыдства. Ведь порнография, которая у всех на виду, и в то же время замаскирована под правду жизни (а то и под «гражданскую позицию»), как раз и является настоящим гнездом разврата.

 

Чтобы жизнь малиной не казалась

Это расхожее народное изречение, довольно редко озвучиваемое, но очень часто подразумеваемое, и что удивительно, в ситуациях, казалось бы, совсем не связанных друг с другом, достойно пристального анализа. Даже беглый взгляд позволяет заподозрить некий обособленный мотив, который, собственно, и выражен загадочным нравоучением, имеющим и второй вариант: «Чтобы жизнь медом не казалась». Как мы увидим, мотив является чрезвычайно действенным, хотя и не входит ни в какие существующие списки основных мотивов.

Что же именно имеет в виду субъект, когда говорит (пусть про себя), совершая определенный поступок: чтобы жизнь малиной не казалась! И что чувствует услышавший подобное напутствие? Ведь очевидно, что речь идет не о мести, нередко напутствие адресуется человеку, которого «напутствующий» впервые видит, так что при некотором размышлении мотив «не меда» распознается как нечто, противоположное доброжелательности, то есть как «зложелательность». Однако в отличие от зложелательности, имеющей, по-видимому, универсальный характер, интересующая нас мотивация все же избирательна и отчасти спровоцирована, вот только не совсем понятно, чем. Рассмотрим пару случаев действия в соответствии с принципом «Чтобы жизнь малиной не казалась».

Вот сержант или капрал, обучающий новобранцев. На вопрос бедняги: «За что?» – он с большой вероятностью может ответить: «А чтобы жизнь медом не казалась!» И эти слова наставника, адресованные необстрелянным бойцам, несут в себе рациональный имплицитный смысл и даже педагогический эффект. Смысл в том, чтобы предостеречь от излишнего доверия к миру. Соответствующая установка является его профессиональным приемом, элементом профпригодности – как комплекс мер по закалке стали для сталевара. Психологическая атмосфера, бесспорно, отсылает нас к обрядам инициации, rites de passage (ритуал перехода), где преодолевается мягкотелость, аморфность некой заготовки, все еще не являющейся полноправным субъектом. Сержант осуществляет помощь трудностями в соответствии с принципом Ницше, и к разряду таких наставников принадлежат не только сержанты, но и разного рода сэнсэи, тренеры, старшие напарники – все они реализуют странную услугу, поставку субъекто-образующих трудностей. Можно сразу же заметить, что, когда поставщиков такого рода оказывается слишком много, происходит затоваривание.

* * *

Рассмотрим теперь следующий случай, столь же легко представимый. Вот человек заходит в учреждение и бодрым голосом сообщает, что ему требуется некий документ. Посетитель излучает оптимизм, он уверен, что добьется своего и сделает это с минимальной потерей времени. И вот опять же с высокой долей вероятности он наталкивается на универсальный инстинкт чиновника: обломать. Делопроизводители как сословие уверены, что обломать этого иноземного пришельца – дело святое. Данный случай нередко бывает осложнен примесью и других мотивов, например, намерением получить взятку, тем, что не хочется делать лишних движений, общим плохим настроением. Однако для нас важно подчеркнуть, что облом возможен без всяких посторонних примесей, исключительно из соображений, чтобы жизнь медом не казалась. И если представить себе, что удастся искоренить коррупцию (гм), преодолеть нерадивость – мотив облома все равно останется, более того, останется как глубинный элемент солидарности персонала. Мотив проявляет свою действенность всякий раз, когда целью является нечто помимо реализации товара. С обзорной площадки обычного хода вещей совокупность такого рода инцидентов выглядит как общее ограничение скорости, как запрет преодоления препятствия на всем скаку: «Ну ты разогнался – притормози!» Понятно, что можно ускорить дело с помощью смазки, не подмажешь – не поедешь, и все же всегда найдутся те, кто не ждет никакой корысти, а просто заботится о том, чтобы жизнь малиной не казалась.

Рассмотренный случай кажется куда более далеким от структур rites de passage, но, пожалуй, и здесь происходит своего рода инициация: контрагенты формального общения приобретают взаимно-отрицательную полярность. Сначала сотрудник видит очередного как бы пытающегося его не заметить и легко проскочить проходимца. Сотрудник, однако, реагирует, проявляя надлежащую валентность, он думает: «Вот же гад, ну сейчас я тебя обломаю, чтобы жизнь медом не казалась». И произносит изысканно-вежливым, елейным (если он садист) или просто отстраненным (если он обыкновенный сотрудник) голосом: «К сожалению, не все так просто…» – и далее: у вас печать неразборчивая, дата просрочена, уголок помят или что-нибудь в этом же духе, тут главное – сбить дыхание, переключить режим благосклонности мира на режим «не малина». Получивший отпор и покидающий учреждение с испорченным настроением думает: «Вот же гад, и откуда только такие берутся!» Посетитель, конечно, не собирается сдаваться, но цель всей ситуации некоторым образом достигнута: сейчас жизнь вовсе не кажется ему малиной. Даже страшно представить себе, сколько таких инициаций свершается ежедневно и ежечасно – причем помимо корысти, честолюбия, эроса, так сказать, от чистого сердца.

Конечно, большинству смертных жизнь малиной и без того не кажется, большинству об этом и напоминать не надо, ибо они, привыкшие держать круговую оборону от мира, в сущности, готовы к обломам. Поэтому когда что-то у них получается без проволочек, они радуются и испытывают душевный подъем. Но все же универсальность состояния «не малины» в сочетании с его загадочностью не оставляет нас в покое. Почему, собственно? И насколько бы изменился мир, насколько бы он стал лучше, если бы принцип «Чтобы жизнь малиной не казалась» не соблюдался столь неукоснительно?

Но для каких-либо выводов необходимо расширить границы феномена, ибо есть основания полагать, что его социально-нормативная роль (в том числе и роль своеобразного естественного отбора) не является исключительно отрицательной, неким основанием для мизантропии и грустного восклицания: ecce homo… Возможно, что этот встроенный тормоз легких порывов мобилизует энергию преодоления: есть основания полагать, что бо́льшую часть расплаты несет тот, кто осуществляет инициацию, тогда как субъект, принудительно погруженный в стихию «не меда», может выйти из нее закалившимся и обновленным – по крайней мере, таков один из возможных исходов.

Вопрос ведь можно поставить и так: для чего нужно сбивать спесь? И как отличить это вроде бы справедливое намерение от фонового злорадства и зложелательности? Не идет ли речь об одних и тех же вещах? Вспоминается недавний эпизод университетской жизни. Ко мне подходит студент с направлением на досрочную сдачу экзаменов, я даю ему пару вопросов. Посидев минут пять, студент с уверенным видом идет отвечать. В его поведении, да и во всем облике невооруженным глазом видны напор, энергичность, то, что греки называли hybris. Помимо этого распознаются желание отделаться от формальности как можно быстрее и, конечно же, блеф, неплохо, впрочем, упакованный в риторические фигуры. Не исключено, что его подход к делу может вызвать симпатии со стороны внешнего наблюдателя. У меня же возникает стихийное чувство протеста, дополнительные вопросы только убеждают меня в этом. Я понимаю, что студенту нужна пятерка, но говорю: «Ваш ответ заслуживает в лучшем случае четверки. Если хотите получить отлично, подготовьтесь как следует и приходите еще раз».

Студент кивает, он готов к новому штурму и слегка расстроен тем, что номер не прошел, что не удалось проскочить сразу и не все пошло как по маслу. Я знаю, мы оба знаем, что в следующей раз будет пятерка – студент, вообще говоря, не из самых худших. Более того, я понимаю, что не только ему, ведь и мне придется специально выделять время для новой встречи – и все же я не соглашаюсь поставить отлично сразу.

Теперь я сознаю, что причина моего решения была все-таки «не малина». Я расспрашиваю коллег, как они поступают в подобных случаях и, обобщая ответы, получаю примерно такой тезис: «Ну пусть сначала побегает за мной, а там посмотрим». Может быть, знаний не прибавится, но, хорошенько побегав, почти наверняка удастся получить искомую оценку (садисты оказываются в явном меньшинстве). Иными словами, принцип «Чтобы жизнь медом не казалась» срабатывает и здесь, словно бы свидетельствуя, что мир находится в состоянии грехопадения. И тот, кто в полной мере испытает вкус «не меда», наверняка согласится с известным парадоксом, что «человек всегда отвечает за грехи, но очень редко за свои собственные».

И в то же время видно, что «взаимооблом» не симметричен: обрекающий на немедовые трудности оказывается в некотором смысле донором, осуществляющим бытие-для-другого. Ведь ему ничего такого не перепадает, кроме, разве что, чувства абстрактной справедливости, возможно, с примесью злорадства. Зато лишенный меда будет острее ощущать the taste of honey и, вдобавок, обретет важные стимулы к самосовершенствованию. Вот ведь и чаньский наставник усердно заботится о том, чтобы его ученикам жизнь малиной не казалась, и не потому ли все новые и новые ученики вступают на путь Будды?

Что ж, пора уже вспомнить знаменитые строки Булата Окуджавы: «Давайте говорить друг другу комплименты» – чтобы выразить принцип, противоположный нашему. Но действительно ли мир, руководствующийся им, будет во всех отношениях лучше? Теперь это уже вызывает сомнения: если даже отбросить несбыточность подобной маниловщины и представить, что максима воли прославленного барда стала всеобщим руководством к действию, придется вспомнить, что есть ведь еще и проходимцы. Как же далеко они пройдут, если никто и ничто не будет их останавливать? Если санитары леса, заботящиеся о труднодоступности малины, вдруг переведутся (смешное предположение, конечно), что же станется с заветом Господним? Ибо заповедано в поте лица добывать хлеб свой, и ясно, что мед задаром способен окончательно развратить изгнанников, лишить их страха Божьего, драгоценной энергии преодоления.

Теперь проясняется верное отношение к афоризму Ницше «Падающего – толкни». Он кажется чрезмерно жестким, но его следует дополнить еще одним выводом: «Разогнавшегося – притормози!» Зачем? – а чтобы жизнь малиной не казалась.

* * *

И что же, как правильнее будет назвать этих новых бесчисленных распорядителей инициаций, столь осложняющих нашу жизнь, – отравителями меда или его дозировщиками? Или, может быть, и отрава, как любил подчеркивать Деррида, всего лишь результат передозировки фармакона? Едва ли это тот самый случай, учитывая известное соотношение ложки дегтя и бочки меда, скорее здесь следует отметить, что в состоянии «хронической отравленности» может долгое время пребывать целый социальный организм. И все же некоторые моменты хорошо поддаются классификации по шкале «яд – лекарство». Рассмотрим два случая. Вот перед нами Америка 70–80-х годов прошлого века. Принимаются различные законодательные меры для адаптации меньшинств – вводятся специальные рабочие квоты для пожилых, для инвалидов etc, и фирмы, проявляющие дискриминацию при приеме на работу, рискуют нарваться на огромные штрафы. Сами же американские СМИ давно уже транслируют типичную пародию: «На работу в фирму по производству новых программных продуктов требуется пожилая пуэрто-риканка желательно лесбийской ориентации и без диплома об окончании средней школы». Как бы то ни было, проблема WASP активно обсуждается и отнюдь не пущена на самотек, и «белые англо-саксы» чувствуют, что это испытание устроено им по единственной причине: чтобы жизнь малиной не казалась. Чувство их не обманывает – именно эту цель и имели в виду законодатели, именно такой подход диктуется абсолютным инстинктом государственности, великой американской добродетелью. В данном случае речь идет о предотвращении усталости элит – и следует заметить, что все идет успешно до тех пор, пока не перекормят медом трутней…

Но пусть теперь перед нами Россия, все равно каких времен. Пусть это будет сегодняшний день. Вот я прилетаю в аэропорт Пулково после двухнедельного пребывания в Германии. Сажусь в автобус, всматриваюсь в лица попутчиков. Что не так? Что же такое написано на их лицах, чего не было у немцев или, скажем, датчан? Не так просто выразить это одним словом – ну разве что сказать «неприветливость». Словно бы ничего хорошего от жизни эти люди не ждут. И поначалу все вокруг кажется подтверждением этого тезиса.

Впрочем, через пару дней все входит в свою колею и фон перестает замечаться; фон ведь и есть фон. Однако сам собой рождается непритязательный афоризм по аналогии со знаменитым изречением стоиков: «Если не можешь достичь желаемого, научись желать достижимого». В русской версии изречение звучало бы так: если не можешь сделать свою жизнь малиной, сделай так, чтобы она не казалась малиной и соседу. Этот принцип тоже внедрен в коллективное поведение на уровне инстинкта, и мы, кажется, имеем дело с некой передозировкой, с избытком той самой «помощи трудностями». Отсюда и гипер-бдительность, из под пресса которой может вырвать только переход в измененное состояние сознания. Но если резко понизить дозировку, на горизонте тут же возникает другой фетиш русской ментальности – халява. Кроме того, в русском языке не зря существует очень точное в интересующем нас смысле слово – проходимец. Не то чтобы имя им легион, но есть обоснованное подозрение, что именно они придут к финишу первыми, если только ослабнут социально-психологические тормоза и будут демонтированы важнейшие противообманные устройства.

* * *

Ницше пишет: «Если сообразить, что человек в течение многих тысячелетий был животным <…> что все внезапное, неожиданное заставляет его быть готовым к борьбе, быть может, даже готовым к смерти, и что даже позднее, в социальных условиях жизни, вся обеспеченность покоилась на ожидаемом, на привычном в мнении и деятельности, то нельзя удивляться, что при всем внезапном <…> если оно врывается без опасности и вреда, человек становится веселым, переходит в состояние, противоположное страху: съежившееся, трепещущее от страха существо расправляется, широко раздвигается – человек смеется. Этот переход от мгновенного страха к краткому веселью зовется комическим. Напротив, в феномене трагического человек от большого длительного веселья переходит к великому страху; но так как среди смертных великое, длительное веселье встречается гораздо реже, чем повод к страху, то на свете гораздо больше комического, чем трагического; смеяться приходится чаще, чем испытывать потрясение».

В этом затейливом рассуждении Ницше, в сущности, говорит следующее: большинство людей вовсе не ожидают легкого счастья от жизни. Образ жизни, который они ведут, позволяет назвать их пожизненно съежившимися существами, и когда мир вдруг говорит им: «Эй, раскройтесь! Выпрямитесь!» – они смеются. В комическое начало они погружаются как в воздушную стихию. Эти два неразрывных обстоятельства – жизнь, которая не мед, и комическое – спонтанно переходят друг в друга… И еще одну важную вещь говорит Ницше: трагическое случается не с этими съежившимися существами, но как раз с теми из смертных, кому дано испытать «великое длительное веселье». Некоторым образом трагедия даже есть естественное завершение такого веселья. Кратчайший сказочный зачин к трагедии так и звучит: жил не тужил. Была ли красавица-дочь у старика или у сестрицы семеро братьев – трагическая нота уже вкралась в повествование. Если жизнь твоя течет, как пьянящий густой мед, знай: близится страшное похмелье. И вот тут-то можно сказать, что, к счастью, службы прививки и профилактики не дремлют: денно и нощно они готовы заботиться о том, чтобы разбавить мед сами знаете чем. В свое время в «Правде» была напечатана печально известная редакционная статья «Сумбур вместо музыки». Национальная русская мера предосторожности призвана претворить в жизнь ситуацию, которую можно назвать «облом вместо трагедии». Таким образом полярность, связанная с обобщенным масштабом, с дискретным переключением регистра «малина/не малина», в более подробном масштабе сменяется несколько усложненной картиной.

Вот замкнувшие круговую оборону от мира съежившиеся существа, импульсы противодействия служат им «для подзарядки аккумуляторов», в которых постепенно накапливается и огромное статическое напряжение. То есть с подзарядкой у них, как правило, не возникает никаких проблем, другое дело разрядка. Она наступает, когда вдруг не последовала привычная серия импульсов противодействия, о чем как раз и пишет Ницше: происходящее в данном случае «разъеживание» проявляется как комическое. И тем безусловным обстоятельством, что комического в жизни куда больше, чем трагического, мы обязаны бдительному персонажу всемирной инстанции облома, который (или которая) заботится о черно-белой разметке естественного хода вещей. Они, эти заботники и заботницы, суть не только поставщики остроумного и комического (впрочем, Фрейд со свойственной ему проницательностью различал эти вещи), но и главные преподаватели так называемой житейской мудрости. Без их бдительности житейская мудрость оскудела бы до неузнаваемости. А так мы имеем целый кладезь одновременно поучительных и остроумных максим. Ну вот, к примеру: «Жизнь – штука сложная и переменчивая, она подбрасывает нам бутерброды то с дерьмом, то с повидлом. Так что если сегодня тебе достался с дерьмом – не расстраивайся. Завтра ты поймешь, что это был бутерброд с повидлом».

Кого же напоминают эти стражи непроходимости, пламенные борцы с проходимцами? Странным образом они больше всего напоминают рыцарей веры, описанных Кьеркегором, только с обратным знаком, ибо зов, которому они подчиняются, чаще всего безотчетно, заставляет их действовать вопреки, как бы перпендикулярно основным мотивам (включая корысть) – как если бы от их систематических, непрерывно возобновляемых действий зависело нечто очень важное в мире.

* * *

Рыцари «не меда», вставляющие палки в колеса всем мимо едущим, оказывают сопротивления эманации, сумме движущих сил. То есть именно они (или, если угодно, мы в данном качестве) выступают как агенты лишенности, косной материи (hyle). Рыцари «не меда» словно поставлены на страже, для того чтобы сбивать дыхание, в том числе и то, которым Господь вдохнул «душу живу». Они почти никогда не предстают в образе открытого врага, уже хотя бы в силу своей изначальной двойственности, ведь эти персонажи оказывают сопротивление любому духу – а значит и всякого рода духовным наваждениям. Они суть простые резисторы, предотвращающие сверхпроходимость любой идеи. Пресекая чистые, искренние порывы души, они же, непримиримые борцы против жизни-малины, останавливают и проходимцев, задавая меру инерции сущего, его автономности по отношению к любому замыслу.

Применимо ли в таком случае хоть какое-нибудь универсальное правило по отношению к рыцарям «не меда»? Пожалуй, лишь одно: их нужно всегда иметь в виду, будь ты вдохновенный пророк или посланец самого ада. То есть индивидуальный код доступа останется все так же необходимым, равно как и время, нужное для его вычисления. Остается только надеяться, что задача преодоления инерционных заслонов слишком человеческого даст преимущество поборникам чистого практического разума над агентами того или иного наваждения.

 

Критика медицинского дискурса

Экспозиция

Начиная как минимум с книги Мишеля Фуко «Рождение клиники» медицина (врачевание) лишилась естественного ореола, но отнюдь не лишилась представительства в символическом производстве, более того, в процессе прогрессирующей медикализации различных сфер человеческого бытия (медикализация безумия, медикализация юриспруденции) некоторым образом «пострадал» и общегуманитарный дискурс в целом. Пока еще далеко не все аспекты «ползущих медикализаций» подверглись осмыслению, многие из них даже не тематизированы и в силу этого нуждаются в остранении, а может быть, и в провоцирующем обессмысливании. Простейший (но не худший) способ проверки на устойчивость к обессмысливанию состоит в серии пробных вопросов кантовского типа: «Как это возможно?» – и не страшно, если некоторые из них окажутся неуместными.

Вот и мы для начала спросим почти по Аристотелю: производит ли врачевание здоровье, поскольку оно врачевание, или скорее болезнь? В такой постановке вопрос содержит достаточную долю странности, что и требуется для начала расследования.

Каким же образом врачевание может производить болезнь? Тут можно зайти с разных сторон, но ответим так: медицина производит болезнь хотя бы тем, что ее длит. Искусное врачевание производит болезнь путем отсрочки смерти и, возможно, посредством ее раннего обнаружения или даже подозрения. Врачеватели могут воспроизводить самих себя и совершенствовать свое искусство только в той среде, где болезням просторно, где у них есть длительность и вообще собственное время и где, следовательно, болезнь производится и воспроизводится. Не будь врачевания, разве болезням было бы так вольготно?

Следовательно, уже на уровне простейшего вопрошания возникает двусмысленность, едва ли поддающаяся разрешению без софистических ухищрений. Двусмысленность усиливается по мере того, как мы переходим от «врачевания», «исцеления» и прочих ранних аватар интересующего нас феномена к современной медицине. Что же она, современная медицина, производит: болезнь, здоровье или, быть может, нечто третье? Это заподозренное третье само складывается в некий континуум: медициной производятся лекарства, сами медики, мрачные и злорадные мысли и еще тысяча мелочей, которые вовсе даже и не мелочи. В сущности, критика медицинского дискурса без труда приводит к мысли, которая давно уже очевидна, скажем, для физиков. А именно: медицина есть то, чем занимаются медики; при этом иногда (а сегодня все чаще) их занятиям «мешают посторонние».

Как бы там ни было, «производство» – именно то слово, за которое следовало бы ухватиться. Итак, медицина есть производство и обслуживание болезней, и этот производимый ею товар, пусть даже весьма специфический, в большинстве отношений схож с прочими товарами. Так, во Франции XVII века, во времена Людовика XIV, крестьяне, по словам Броделя, довольствовались простой пищей: хлеб, овощи, молоко – всего не более двух десятков наименований. В то же время меню в Версальском дворце насчитывало около двухсот пунктов. Сходным образом дело обстояло и с болезнями: за вычетом эпидемий крестьяне болели простыми и немногочисленными болезнями, чаще всего носившими названия частей тел – спина, голова, живот (или «нутро»), но для аристократов медицина уже тогда производила богатый ассортимент заболеваний, многие из них (вроде подагры) были эксклюзивны и совершенно недоступны простому народу. Какой-нибудь ревнитель справедливости, мечтатель о светлом будущем мог бы сказать, что оно наступит тогда, когда простой разносчик зелени начнет болеть подагрой на равных с маркизами и герцогами. Что ж, следует заметить, что на это ушел весь XIX век. Зато современное медицинское меню способно поразить воображение любого аристократа любой предшествующей эпохи: сегодня в той же Франции производится более тысячи наименований болезней, а специализированные диагностические центры легко увеличивают это число в несколько раз. В знаковом сериале «Доктор Хаус» одна из основных фишек состоит в том, что к изумлению зрителей великий диагност Хаус и его блистательная команда производят (диагностируют) заболевания невиданной красы: одно из них как огнегривый лев, другое – вол, исполненный очей. В результате искусного всестороннего расследования (когда принципиально важно, посещал пациент Колумбию или Эквадор) Хаус выносит свой непреложный вердикт: «Ползучий ящерицоз, осложненный стригущим бамбукозом». После этого шедевра, естественно, отходит на второй план вопрос, выкарабкается пациент или нет, – триумф Хауса от этого не уменьшится. Доля иронии у создателей сериала, конечно, присутствует, но доля истины преобладает в дозировке. Главное, что статус, признанность Хауса обеспечиваются прежде всего референтной группой врачей, и даже зритель невольно судит с позиций врача, а не пациента. Это торжество медицинского дискурса.

Итак, примем пока все еще парадоксальный тезис: медицина помимо прочего есть сфера производства, выпускающая болезни, ассортимент которых неуклонно расширяется. Болезнь, конечно, есть товар особого рода, но ведь и «рабочая сила», как мы помним по Марксу, представляет собой особый товар, и по мнению небезызвестного Карла Каутского, суть «Капитала» как раз и состоит в описании необычных свойств этого удивительного товара. Но свойства товара болезнь не менее парадоксальны. Попробуем вкратце описать их.

Болезнь как товар

Чтобы приобрести этот товар, недостаточно просто почувствовать недомогание. Оно, недомогание, скорее выступает как фактор спроса, причем как фактор сам по себе явно недостаточный для продвижения товара к потребителю. Чтобы получить хорошо подогнанную болезнь в солидной фирменной упаковке, необходимо обратиться к медицине, к мощному специализированному производителю соответствующего товара. Обратиться и приобрести товар в кредит с минимальным первым взносом. Отметим важный момент: нелицензированные, контрафактные болезни не рассматриваются в качестве товара, они практически неликвидны, и, стало быть, рынок недомоганий монополизирован медициной намного эффективнее, чем все до единого рынки, сделки на которых регулируются авторским правом. Скажем, потребитель приобрел товар законным путем (в русском языке есть подходящее для этого случая слово «благоприобретенное»). Зарегистрировав сделку в больнице, у врача, он получает право на оплату временной нетрудоспособности; выплаты такого рода как раз относятся к свойствам товара болезнь. Никто, кроме врача, кроме медика, произвести законную болезнь не может: даже родные и близкие не очень охотно признают друг за другом право контрафактно болеть и норовят для очистки совести отправить жалующегося к врачу, то есть к законному, лицензированному производителю.

Для сравнения допустим, что некто сочинил музыку и предъявляет свой опус на рынок с целью его продать. Его продукт должен пройти экспертизу двоякого рода: с точки зрения авторского права (рассмотрение на предмет плагиата) и с позиций потребительского спроса. Однако сам факт сочинения музыки («тоже музыки») не будет подвергнут сомнению: в принципе лицензию композитора никто не потребует. Но представим себе самозванного пациента, тоже предъявляющего соответствующий опус и заявляющего, что у него, например, гавайская лихорадка, некая совершенно невероятная болезнь, которой никто еще не болел. Довольно скоро самозванец убедится, что его надежда обрести признанность лишена хоть каких-нибудь оснований. Его положение намного сложнее положения самодеятельного композитора. Музыку можно написать самому, болезнь же – приобрести только у врача или в широком смысле слова у медицины. Тут, впрочем, речь идет уже не только о товарном производстве, но и о медицине как шестой ветви власти (если четвертой считать медиа, а пятой – спецслужбы).

Но вернемся к характеристике товара. Человек, склонный к литературному творчеству, не находящему признанности, именуется графоманом. А склонный к медицинскому творчеству? Тут мы видим две существенно разные позиции. Одна из них хорошо известна, это «симулянт», другую можно определить как «мнительный». Любопытно, что здесь напрашивается существительное: если больной человек именуется просто «больной» («Больной, примите лекарство!»), то мнительный человек едва ли может быть назван просто мнительным. Нарастающее всевластие медицинского дискурса уже ставит подобный субстантив на повестку дня, пока же пренебрежение к решающему вердикту врачей просто расценивается как самодурство. Нерон, возомнивший себя актером, вполне может быть приравнен к деспоту, мучащему всех своими авторизованными болезнями, по крайней мере, оба персонажа хорошо знакомы чуть ли не каждому в качестве домашних деспотов…

Но вернемся к сравнениям. Потребление товара «рабочая сила» оборачивается прибавочной стоимостью, а чем оборачивается потребление товара «болезнь»? Важнейшим аспектом соответствующего потребления является лечение. Здесь важно то, что лечение представляет собой форму занятости, причем общественно признанной занятости. Человек, занятый лечением, – пациент, он же больной (но, с другой стороны, и врач) – обладает как минимум тем же объемом прав, что и владелец своей рабочей силы; вокруг этих двух равномощных товаров особого рода (рабочая сила и болезнь) возникают гигантские воронки активности и формируется множество институций, а обладатели редких заболеваний сегодня вправе рассчитывать на такие же субсидии, как и обладатели редких умений, общественно-необходимая стоимость товаров в обоих случаях возрастает.

Разумеется, все эти обстоятельства медицинский дискурс призван скорее скрывать, чем обнаруживать, что, впрочем, говорит лишь о его действенности (то есть это дискурс текущей социальной практики, а не успокоившейся истории). Озвучивание (реализация) текстов медицинского дискурса ближайшим образом производит даже не конфигурации смысла, а перемены в сущем, и достаточно просто приостановить автоматическое выполнение инструкций, чтобы удивительные обстоятельства обнаружились сами собой. Например, параллелизм между уклонением от общественного производства и уклонением от лечения – признаки асоциального действия просматриваются в обоих случаях. Но главное, пожалуй, в том, что медицина (может быть, тут лучше сказать с придыханием здравоохранение) есть территория производства, освещенная немеркнущим светом гуманизма: сегодня именно в честь здравоохранения воздвигнуты алтари, к которым следует возносить благодарение и направлять основные потоки благотворительности. Еще бы! Да что было бы с нами, если бы не наши эскулапы и айболиты, если бы не антибиотики, антисептики, если бы не инсулин и не шипучий аспирин! За эти великие благодеяния многое можно простить нашим врачам, хотя, что именно многое, уточнять как-то не хочется, ибо тогда на первый план сразу же выходят алчность, равнодушие, цинизм – все, что составляет обратную сторону Луны современного гуманизма.

Тогда, быть может, верно следующее: медицина попутно порождает/производит человека болеющего? Но тут сомнения касаются самого загадочного пункта: что именно попутно – чудодейственные лекарства или человек болеющий как объект воздействия? Милосердие или манипуляция? Здоровье или болезнь? Что же попутно, а что целенаправленно?

Критика медицинского дискурса как раз и направлена на то, чтобы добиться ясности в этом вопросе, отделить идеологический шлейф от неприкрытой действительности, понимая, что действительность, оказавшись неприкрытой, меняет свой характер, поскольку прикрытие есть решающая операция по производству новой действительности. Тем не менее человек болеющий, или пациент, или «терпила» в самом незамысловатом переводе на русский язык есть реальность сегодняшнего дня, в каком-то смысле даже более реальная, чем реальность гражданина. Да, к болезни прилагается лечение, причем почти так же, как к стоимости прилагается потребительная стоимость (некая полезность). Лечение есть распаковка, потребление товара и создание условий для его расширенного воспроизводства; соответственно девиз «Век живи – век лечись» постепенно заменяет прежние, ныне уже устаревшие образцы гражданских добродетелей. Некогда Сократ выразил точку зрения античности, совпадающую в этом пункте с позицией здравого смысла. Трудно удержаться, чтобы не привести обширную цитату:

«– А когда нужда в лечении возникает не из-за ранений или каких-нибудь повторяющихся из года в год болезней, но из-за праздности и того образа жизни, о котором мы уже упоминали, – это ли не позорно? Влага и испарения застаиваются тогда, словно в болоте, и это побуждает находчивых Асклепиадов давать болезням названия “ветры” и “истечения”.

– В самом деле, это новые и нелепые названия болезней.

– Не существовавших, я думаю, во времена Асклепия… в те времена, до появления Геродика. Асклепиады, как утверждают, не умели направлять течение болезни, то есть не применяли нынешнего способа лечения. Геродик же был учителем гимнастики. Когда он заболел, он применил для лечения гимнастические приемы; сперва он терзал этим главным образом самого себя, а затем, впоследствии, и многих других.

– Каким образом?

– Он отодвинул свою смерть. Сколько он ни следил за своей болезнью – она у него была смертельной и излечиться он, я думаю, был не в силах, вот он и жил, ничем другим не занимаясь, а только лечась да мучась, как бы не нарушить в чем-либо привычный ему образ жизни. Так в состоянии беспрерывного умирания он и дожил до старости благодаря своей премудрости.

– Хорошо же его вознаградило его искусство!

– По заслугам, раз человек не соображал, что Асклепий не по неведению или неопытности ничего не сообщил своим потомкам об этом виде лечения. Асклепий знал, что каждому, кто придерживается законного порядка, назначено какое-либо дело в обществе, и он его обязан выполнять, а не заниматься всю жизнь праздным лечением своих болезней».

Из этого характерного отрывка видно, что не Асклепий и не Гиппократ, а Геродик должен считаться богом-покровителем современной медицины. Интересно также, что тезисы Сократа, не вызывающие никаких возражений у его собеседника Главкона, воспринимаются сегодня как набор парадоксов. Это означает, что человек болеющий в полной мере вошел в свои права, и право на болезнь (признанное обществом, оплаченное деньгами и сочувствием) де-факто является одним из неотчуждаемых прав личности, и признанию де-юре препятствует лишь неотрефлексированность медицинского дискурса. Но что же представляет собой бытие человека болеющего, если отвлечься от морально-идеологической завесы медикализированного гуманизма?

Если вынести за скобки избавление от страданий и возвращение радости жизни, поскольку первое для медицины неспецифично, а второе сомнительно, то бытие пациента предстанет как вращение вокруг особого предмета заботы, вокруг здоровья, которое никогда не дано в наличии, а определено лишь негативно. Человек болеющий ориентирован на отсутствующее здоровье, он подчиняется новому моральному императиву als ob: даже если ты здоров, поступай так, как если бы ты был болен. И тогда ты прослывешь благоразумным, предусмотрительным, добропорядочным… Надпись, маркирующая большинство упаковок с лекарствами, должна теперь быть обращена на саму жизнь: применять по назначению врача. Определяя ее, жизни, дозировку (интенсивность), следует руководствоваться показаниями и противопоказаниями медицины, этот императив и делает медицинский дискурс регламентирующим и предписывающим.

Здоровье

Вот нечто воистину загадочное в бытии человека болеющего, нечто ускользающее от познания и даже мистическое. С одной стороны, перед нами прямо-таки излюбленный пример формальной логики (со времен Аристотеля): мол, болезнь не имеет самостоятельного статуса, болезнь есть всего лишь отсутствие здоровья или его ущербность. То есть здоровье – норма, болезнь – отклонение от нормы. Медицинский дискурс поддерживает такую точку зрения, можно сказать, с особым цинизмом, поскольку прекрасно осведомлен, что в порождаемой и обслуживаемой им действительности, в бытии homo patiens, дело обстоит с точностью до наоборот. Здесь здоровье есть странная форма лишенности, период, на который медицина отпускает своего клиента, потребителя производимых ею товаров, стараясь не потерять с ним контакта. Впрочем, расставание весьма условное, здесь категорический императив здравоохранения имеет несколько иную формулировку: «Поступай так, как если бы здоровье было всегда целью, а не наличным состоянием». Манифестацией императива служит профилактика, то есть опережающее лечение, целью которого является не настоящее, а всегда лишь будущее здоровье. Интенсивная профилактика обессмысливает актуальное здоровье до уровня, видимого невооруженным глазом, это как бы вечное «будь здоров!», подразумевающее наличное пребывание в болезни. Профилактика, стало быть, есть альтернативный режим потребления товара «болезнь». Если первый режим направлен на то, чтобы восстановить или обрести здоровье, то второй на то, чтобы его не потерять: на фоне этих безотходных и непрерывных производственных процессов человек здоровый, сознающий себя таковым, должен чувствовать некоторую степень вины. И действительно, вопреки примерам из формальной логики (тьма есть отсутствие света, болезнь – отсутствие здоровья и т. д.) демонстрировать несокрушимое здоровье можно лишь под скептические ухмылки медиков, которые словно бы говорят: погоди, это просто мы до тебя еще не добрались, а как доберемся, тут же лишим тебя этого невежественного состояния…

Итак, присмотримся к опустошениям, которым подверглось понятие «здоровье» и соответствующий ему коррелят реальности. Традиционное здравие, которого желали и все еще желают, уже не ведая, что творят (произнося, например, «здравствуйте!»), включало в себя здравый ум, некое деятельное расположение души (настроение) и состояние тела, не препятствующее такому расположению. Здоровье, таким образом, понималось как слаженность, пригодность человека к деятельной жизни и как сама эта деятельная жизнь. Пребывание в добром здравии предполагало и стойкое преодоление привычных форм сопротивления мира вроде холодов, сквозняков, долгих переходов и прочих невзгод. Тогда болезнь – и на это указывают Сократ, Платон и Аристотель – предстает как разлад, не позволяющий здравствовать, так сказать, деятельно-преодолевающе жить. Суть изменений, постепенно, но настоятельно внедренных медициной, сводится к следующему.

Во-первых, острая форма разлаженности, если таковая возникает, всеми силами и средствами переводится в хроническую, которая теперь и предстает как жизнь (но уже не vita active – деятельная жизнь). Во-вторых, моменты претерпевания, в принципе имманентные состоянию здоровья, изымаются в болезнь и суммируются с разлаженностью. В третьих, уже ограниченное в своей достоверности здоровье сводится к тому, что медицина может контролировать, то есть к телесным отправлениям. В результате всех перемен здоровье сжимается, как шагреневая кожа, а территория болезни и болезненности, напротив, расширяется до неслыханных пределов. Болезнь может быть зафиксирована всеми средствами, которыми располагает современная медицина; каждый ее симптом подлежит сверке с наличным состоянием пациента, и если пациент обещает обогатить симптоматику, он будет с благодарностью выслушан. В отношении здоровья ничего подобного не предусмотрено, медицина склонна для такого случая ограничиться лаконичным «36, 6». Но главное – резко понизилась ценность как раз того, что было здравием, при одновременной ликвидации болезни как экзистенциального вызова. «Болезнь к смерти» Кьеркегора, характерная болезненность героев Достоевского – все это осталось в прошлом, поскольку и усредненное здоровье, и болезнь в товарной форме экспроприированы медициной у практической философии. Поэтому, когда говорят, что мир помешан на здоровье, высказывают лишь долю истины. Помешан он, может быть, и на здоровье, но замешан на болезни и ее лечении (потреблении в соответствии с инструкцией), и лучшим свидетельством онтологической ущербности «помешанного» здоровья служит как раз профилактика. Итак, сформулируем еще раз: поскольку пребывание во здравии выведено из ведомства практической философии (перестало быть результатом эпимелеи, правильной формы заботы о себе) и медицине просто нечего делать с этим неподсудным ей феноменом, медицинский дискурс, сохраняя ярлычок, совершает сущностную подмену, расщепляя «здоровье» на сумму медицинских процедур и контролируемых состояний. Одно из таких состояний, быть может, самое типичное, это «отсрочка болезни». Продлевать отсрочку и лечить болезнь можно параллельным курсом, и в зависимости от акцента речь будет идти либо о «профилактике», либо о «клинике». Остерегаться болезни, предотвращать ее, помнить о ней всегда и иметь ее всегда в виду в качестве предмета всепоглощающих занятий – это и значит быть homo patient, «терпилой», человеком болеющим. Болезнь вклинивается между здоровьем и смертью так, что этот клинышек становится основным содержанием забот, а то и самой жизни. Заботы характеризуются неким собственным разнообразием: тут и обследование, и санаторно-курортное лечение, и, разумеется, усталость самых разных форм и видов: она отслеживается с особой тщательностью, так как является главным аттрактором болезни. В великую медицинскую утопию входит идея лечения от усталости: есть все основания полагать, что она рано или поздно осуществится. Следует, однако, заметить, что многое сделано уже сейчас: так вердикт об усталости выносится сегодня всякий раз, когда вердикт о болезни не очевиден. Усталость сегодня – само средоточие рессентимента, и поэтому с полным правом можно сказать, что усталость сильнее совести (притом что совесть, будучи угрызением и претерпеванием, тоже включалась когда-то в понятие здоровья). В отношениях родных и близких предоставление права на усталость есть признак чуткости. Переходящая привилегия «поболеть» – это самый действенный критерий взаимной близости homo patiens и в каком-то смысле цементирующая сила современной семьи. Близкие живут, разглаживая усталость друг друга; приобретая товар – болезнь – и организуя собственное самосознание в рамках медицинского дискурса, они обретают столь ценное право болеть, по крайней мере, болеть усталостью. И крайне показательно, что медицина с ее кропотливой классификацией заболеваний по их возбудителям, локализациям, фазам, медицина, крайне раздражающаяся всякими доморощенными диагнозами, не спешит дезавуировать усталость. Ибо слова «вам надо полечиться и отдохнуть» означают: добро пожаловать в наш мир, под нашу юрисдикцию. И еще они означают: оставь здоровье, всяк сюда входящий. Знай, что у тебя всегда есть повод поставить здоровье под сомнение, хотя бы под грифом быстрой утомляемости.

Она, быстрая утомляемость, легко накапливающаяся и не растворяющаяся самостоятельно внутри деятельной жизни, как раз и свидетельствует об утрате навыка здоровья как изначально достоверного в своей автономности состояния слаженности – стало быть, и она знаменует триумф медицинского дискурса и медицинского праксиса. Знаменитое определение человека, данное Фрейдом, – «бог на протезах» – тоже является параметром грандиозной медицинской утопии, реализуемой семимильными шагами. Здоровье как состояние уже сегодня есть нечто искусственно-протезное, а открывающийся на горизонте синтез тела потенциально способен сделать медицину важнейшей индустрией постиндустриальной эпохи, если, конечно, врачи не выпустят дело из своих рук. Этот вопрос пока не предрешен: вполне возможно, что великое Преображение, когда-то санкционированное Иисусом, преобразит и саму медицину…

К медицинским страховкам, заменившим свидетельства об отпущении грехов, мы еще вернемся.

Шестая власть

Если рассмотреть важнейшие элементы дискурса власти, основополагающие директивные инструкции, мы увидим, что такая их разновидность, как предписания и рекомендации врача, давно проникли и в законодательные акты первой власти, и в постановления власти исполнительной, не говоря уже о вердиктах суда – по отношению к ним медицине вообще принадлежит право вето: судебное решение не может вступить в силу без медицинского заключения о здоровье обвиняемого. Это же касается врачебных предписаний о срочной госпитализации, о тяжелом неизлечимом заболевании и т. д. Используя игру слов, можно сказать, что медицинское заключение предшествует тюремному заключению – и расширение зоны врачебной юрисдикции все еще продолжается.

Кто и как принимает сегодня решение о смерти? В большинстве случаев смерть имеет юридическую силу лишь после заключения врача; правильнее сказать, что такое заключение необходимо во всех отдельных случаях – только массовая смерть пока еще не подвластна медицинскому дискурсу. И поскольку врач, констатируя смерть, совершает то, что еще пару веков назад было прерогативой церкви, мы вправе говорить о священнодействии, о перехвате медицинским дискурсом важнейших таинств. Наукообразность формулировок здесь не должна нас смущать: когда пребывающие в коме числятся среди живых, и, скажем, прекращение работы сердечной мышцы считается вещью более важной, чем отмирание мозга, то собственно медицинские соображения здесь ни при чем, они не в состоянии рационально описать сам феномен (феномен сознания, разума, человеческой жизни, наконец), но поскольку они оказываются значимыми и им принадлежит последнее слово, они выполняют ту же функцию, что и обряд отпевания, и фактически являются священнодействиями. Медицинские показания и противопоказания все чаще служат решающим аргументом при смене работы, места жительства и, например, пола.

Весьма любопытным образцом современных принципов шестой власти может служить фигура бывшего главного санитарного врача России Геннадия Онищенко. Он, конечно, доставил немало поводов для иронии: как своевременно ему всякий раз удавалось усматривать опасность для здоровья то в грузинских винах, то в белорусском молоке, то в американских окорочках… Но отнюдь не цинизм как таковой должен вызывать в данном случае удивление, а сакральная значимость предписания. Представим себе, что патриарх (первосвященник) объявил бы вдруг веру соседей неправедной, и на этом основании государство ввело бы экономические санкции против обвиненных в вероотступничестве! Подобный скандал сегодня себе трудно представить, хотя на протяжении многих веков в Европе подобное происходило сплошь и рядом (это к вопросу о перехвате сакрального). Или вот, скажем, главный скульптор страны обвинил бы проштрафившихся соседей в дискриминации отечественного монументального искусства, после чего немедленно последовали бы симметричные или несимметричные ответные санкции. Смешно. Однако г-н Онищенко с легкостью делал нечто подобное, и этими своими эксцентричными деяниями бывший главный санитарный врач тем не менее показал, на что в принципе способен простой врач, на что притязает медицина и что она уже обрела.

Цинизм и идеология

Из приведенных выкладок следует, на мой взгляд, несколько неожиданный вывод: прославленный в анекдотах, знаменитый на весь мир профессиональный цинизм врачей представляет собой нечто далеко не самое циничное в современной медицине. Наиболее брутальные, по всеобщему мнению, врачи скорой помощи являются, в сущности, как раз самыми честными представителями здравоохранительного класса: по сравнению с санитаром Онищенко они просто сущие ангелы. Тут все дело в том, что поскольку сам медицинский дискурс фальшив, лицемерен и скрыто циничен, то цинизм внутри цинизма срабатывает, как знаменитое отрицание отрицания. Оказание медицинской помощи в зависимости от «качества» страховок, соединенное с бесстыдными речами о самоотверженной гуманистической миссии врача, куда более оскверняет светлый образ эскулапа, нежели дежурные шутки бригады хирургов или работников морга. Если навскидку сопоставить двух известных персонажей, потенциально претендующих на эталонную роль, а именно: доктора Айболита и доктора Хауса, придется признать, что добрый доктор Айболит куда опаснее с точки зрения дезориентации в вопросах здоровья и болезни. Хаус, понятное дело, циничен, он вступает в общение по поводу болезни и рассматривает пациента прежде всего как носителя болезни-загадки, болезни-проблемы, то есть ценной начинки, ради которой может разгореться весь сыр-бор. Но он, по крайней мере, не претендует на то, чтобы осчастливить смертного высшим земным счастьем. Хаус сдает излечение (а порой и просто диагноз) под ключ, как сдают квартиры и автомобили, пользуясь при этом явно избыточной властью, вовсю реализуя право на своеволие и каприз. Однако в производстве маскирующей иновидимости доктор Хаус не повинен; нервно-паралитический яд или, что то же самое, гуманистический шлейф врачевания производит как раз добрый доктор, чрезвычайно похожий на того, из сказки Корнея Чуковского. Сказка, правда, очень нуждается в продолжении:

Нынче доктор Айболит Не под деревом сидит — Каждый божий день с экрана Он нам пальчиком грозит: – Если хочешь жить спокойно И избавиться от бед, На авось не полагайся, Приходи в мой кабинет! Всех излечит, исцелит Добрый доктор Айболит! Всем он выдаст по болезни, Выдаст каждому рецепт, Если нужен смысл жизни — Загляните в кабинет!

Насчет смысла мы уже знаем: он в том, чтобы излечиться-исцелиться, и не абы как, а в лучшей клинике, у самого доктора Айболита. Если и не смысл жизни, то уж точно порядок повседневности задается заботой о здоровье как единственно достоверной на сегодня форме заботы о себе, а моральным итогом оказывается чувство глубокой, хотя и смутной признательности к людям в белых халатах. К врачам-докторам, всегда готовым прийти на помощь («И горы встают перед ним на пути, / И он по горам начинает ползти»). Нет сомнений, что добрый доктор – это современная ипостась рыцаря, и как тут не вспомнить чеканные слова Гегеля из «Феноменологии духа»: «По тому, чем довольствуется дух, можно судить о его потерях». Нормализованный обмен веществ, уравновешенный кислотно-щелочной баланс, квалифицированный уход и прочие столь же важные вещи – вот за что воюет теперь рыцарь в белом халате, тогда как прежде он все норовил добыть какую-то сомнительную чашу Грааля… Подобно рыцарям революции ему требуются чистые руки, горячее сердце и холодная голова – эти же добродетели несет безупречный рыцарь и своим пациентам, плюс ко всему еще и правильная перистальтика.

Вообще принцип Фуко выполняется здесь в полной мере: эффективнее всего та власть, которая лучше всего скрыта. Власть, замаскированная под заботу, – что может быть лучшим камуфляжем? Аподиктическая модальность повелений и распоряжений, исчерпав себя, вышла из моды, на смену всему этому пришел заботливый, но совершенно безапелляционный тон предписаний и рекомендаций врача. Добрый доктор Айболит выдает предписания, которым подчиняются суды, социальные службы, школьные учителя, спортивные распорядители, но главное – эти расписания уже сегодня до такой степени регулируют повседневную жизнь, что представителям прочих ветвей власти зачастую остается только завидовать. Врач может предписать ежедневные пробежки по утрам, строгую диету, запретить крепкий чай или столичный климат. Попробовал бы законодатель установить своим указом подобные ограничения свободы – он и дня не усидел бы в своем кресле… А добрый Айболит удостаивается исключительно благодарности, как материальной, так и, конечно же, моральной, – за самоотверженную заботу, исключительное человеколюбие. Механизм наказания за нарушение запретов и предписаний является внутренним, встроенным и в силу этого на редкость эффективным. Не следует думать, что речь непременно идет об ухудшении физического самочувствия, – угрызения совести и самые что ни на есть реальные страхи подкрепляют действенность медицинской власти, ежедневно демонстрируя могущество жрецов Эскулапа.

Самодурство Калигулы вошло в исторические анналы – власть его была, конечно, сильна, но ни о какой внутренней благодарности подданных говорить не приходится; запреты пророка Мухаммеда действенны благодаря всей силе святости, приписываемой Корану. Но представим себе врача, регулярно предписывающего своим пациентам спать только на правом боку, затыкая при этом левое ухо ваткой… Пациент подчинится и даже не пикнет, ибо такова сила, которую Эскулап дает сегодня своим жрецам. Кто еще сегодня, кроме доброго доктора, может испытать сладость абсолютного произвола, абсолютного и в своей действенности, и в своей безнаказанности? Допустим, по каким-то причинам врачу взбредет в голову, что пациент (больной) должен стричь ногти не чаще чем раз в месяц и что в этот день непременно нужно выпивать литр молока. И что? Скорее всего, пациент с благодарностью подчинится, особенно если будет задействован собственно медицинский дискурс и произнесены соответствующие заклинания. А врач, убедившись, что его предписания неукоснительно исполняются, безусловно, испытает целую гамму чувств. Прежде всего он почувствует силу стоящей над ним силы, почувствует как могущественен его Бог, будь он Асклепием, Эскулапом или самим Люцифером…

Мы, конечно, не можем знать, как часто врачи прибегают к подобным завиткам своеволия, но нельзя не признать, что искушение тут велико весьма, так что было бы интересно распространить анонимную анкету среди жрецов Эскулапа с вопросом о «маленьких рецептурных прихотях». Я почти уверен, что мы получили бы книгу рекордов Эскулапа, не уступающую Книге рекордов Гиннесса, где предписание в три часа ночи съедать соленый огурец, стоя на одной ноге, было бы не самым экзотическим. Ибо сказано было еще Актоном, что власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно.

Коридор в будущее: борьба за монополию

Никто до сих пор не обратил внимания, что производство и потребление товара «болезнь» все больше расходится с общей тенденцией постиндустриальной эпохи. Тенденция состоит в том, что подключение к потокам ценностей, к «желающему производству», как выражаются Делез и Гваттари, все чаще осуществляется через легкие, переносные индивидуальные терминалы. Взять хотя бы мобильники, нетбуки и ноутбуки, банковские карты – при наличии ресурса и активации кода доступа каждый может войти в Сеть и изъять свою долю денег, общения, информации, аудиовизуальных удовольствий. И лишь в отношении медицинских услуг дело обстоит совсем не так, тут мы до сих пор не видим каких-либо терминалов или их аналогов. Точнее говоря, то, что мы видим, производит настолько жалкое впечатление (какие-нибудь датчики инсулинового контроля), вызывает ощущение такой необъяснимой отсталости, что поневоле заставляет подозревать что-то неладное.

А именно: добрый доктор Айболит почему-то категорически не желает уступать роль посредника-монополиста в вопросах здоровья. Мы только и слышим от него: «Ни в коем случае не занимайтесь самолечением», «своевременно обращайтесь к врачу», «лучше на ранней стадии, при первых признаках, еще лучше с опережением, в профилактических целях»… Врач, конечно, воспользуется современной медицинской техникой, он вас к ней охотно перенаправит, не забыв взять деньги за визит. Инстанция, к которой он чаще всего направляет, называется «полная диагностика» – и это едва ли не самая грабительская монополия в современном мире, место, где за бешеные деньги вам сделают то, что уже сегодня (если не вчера) мог бы сделать электронный доктор, размером не больше мобильного телефона. Кто может вразумительно ответить на вопрос, почему скорая помощь до сих пор ездит на колесах, вместо того чтобы передаваться на радиочастотах, мчаться по каналам беспроводной связи, быстро (и заблаговременно!) устанавливать типовые диагнозы? Что, кроме алчности жрецов Эскулапа, заставляет поддерживать существующее положение вещей в сфере медицины, когда в других сферах товарного производства оно давно уже переведено на новый уровень? Давно уж придуман «жидкий сантехник» (правда, халтурно), и что же мешает помыслить даже в направлении переносного доктора?

И, кстати, давно пора разобраться в призывах типа «лечить больного, а не болезнь», в том, что они означают сейчас, и почему представители дискурса так охотно услаждают ими слух непосвященных. «Нет ничего важнее личного контакта и доверительного отношения» – ах, как хотелось бы, чтобы эти слова шли прямо от сердца прекрасного врачебного сословия и служили дополнительным свидетельством доброты доброго доктора Айболита! Есть, однако, основания подозревать уже знакомую дымовую завесу: ведь очень важно отогнать саму мысль о появлении мобильного электронного доктора, который одновременно и невозможен, и бесчеловечен (кто бы говорил!), и не справится…

Как бы то ни было, назревает очевидное противоречие между мафией в белых халатах с одной стороны, и всеми остальными претендентами на обслуживание человеческого тела с другой. Этап совместной работы над телесностью близок к завершению, однако, что самое поразительное, окончательный победитель не определен. Да, мы ясно видим, что экспансия электроники в направлении замещения собственно первоначального тела пресекается и сдерживается медициной, имеющей здесь свои интересы. Эти монополистические интересы – перекрыть доступ к телу всем непосвященным, всем профанам – великолепно декорированы шлейфом иновидимости, то есть как раз заклинаниями о важности личного человеческого участия, о сложности, комплексности такой вещи, как «болезнь», о недопустимости бездушного, механистического подхода – и чем справедливее, чем проникновеннее эти слова сами по себе, тем отвратительнее они в том применении, которое нашел им медицинский дискурс.

Между тем смежные модули посторганического тела уже ждут своей очереди на установку. И не просто ждут, но и внедряются, пока, так сказать, ad marginem, «по краям». Легче всего их внедряет косметология, сумевшая ослабить гнет медицинского монополизма. Подтяжки, липосакции, силиконовые имплантаты и прочие нововведения, появляющиеся буквально каждый день, рыночная регулировка спроса и предложения и, как следствие, немыслимая для айболитовской медицины скорость инноваций – все это указывает на два важных и, несомненно, связанных друг с другом обстоятельства. Первое – моральная и юридическая дискриминация косметологии (в особенности косметической и пластической хирургии), касающаяся как производителей услуг, так и клиентов (особенно возмущает айболитов, что речь в кои-то веки идет о клиентах, а не о пациентах) новой практики тела. И второе – вражда к пришлым, к чужакам и потенциально опасным конкурентам, которые не требуют, чтобы к ним относились, как к жрецам, заставляет сплотиться медицинское сословие и выступить единым фронтом, используя все свое влияние для воздействия на моральное сознание общества.

И опять вспоминается Ницше, которого хочется теперь перефразировать: «Если хотите увидеть, как брызжет слюной добрый доктор, вслушайтесь в его суетливую обеспокоенность новыми технологиями. Как бескомпромиссно борется медицина с новейшими косметическими средствами! – не забывая, впрочем, приторговывать некоторыми из них, продавая их втридорога в своих аптеках. Послушайте о вреде имплантатов, о неприемлемости всех посторганических компонентов тела! Чем же так встревожены защитники здоровья? Ах да, без рекомендации врача! Эти жулики пытаются кинуть доброго доктора, который, как известно, «под деревом сидит», в отличие от Соловья-разбойника из русских былин, сидевшего на дереве, но точно так же не дававшего прохода ни пешему, ни конному без уплаты соответствующей мзды. Ты сначала получи рекомендацию врача, а затем езжай дальше! И вот совестливый медик вещает о вреде высокочастотного излучения мобильных телефонов, о вреде мониторов, вообще всех технических новинок, которые норовят проскользнуть к клиенту, вместо того чтобы быть проданными пациенту, оплачивающему свой товар медицинской страховкой, самым беспощадным налогом в современном мире».

Однако если на минутку прекратить запугивание себя страшилками о встраиваемымых чипах и задуматься о простой экономической составляющей происходящего, обнаружится любопытная картина. Возьмем те же мобильные телефоны и персональные компьютеры – за истекшие десятилетия они подешевели в разы, и рост их возможностей впечатляет не меньше. Радует и ценовая динамика продукции, производимой «бывшими парикмахерами», то есть услуг пластической хирургии – они сегодня стали вполне доступны среднему классу (заметим, без всяких там медицинских страховок). Сравним теперь эти показатели с медицинской диагностикой и стоматологией, то есть сферами, куда «бывших парикмахеров» и электронщиков не допустили или оставили субподрядчиками, на вторых ролях. Тут все куда печальнее: святилища Эскулапа дерут за свою гуманную сострадательную деятельность по полной. Простой визит к врачу, так называемая консультация («cure current»), в странах ЕЭС обходится в среднем в триста евро, а если вам еще измерили давление или, не дай бог, сделали перевязку, то без действующей страховки, считайте, вы банкрот. Динамика цен на зубные протезы по сравнению с теми же мобильными телефонами, мягко говоря, удручает – известно, что гражданам Германии выгоднее слетать в Таиланд, чтобы полечить зубы… Иллюстрация губительных последствий монополизма прямо-таки в духе Маркса.

Исторические соответствия тоже имеются – навскидку можно взять историю производства каучука. Когда-то каучук добывали из сока гевеи, растущей в Южной Америке, в ту пору плащи и резиновые галоши были весьма дорогим удовольствием. Плантации Бразилии, Гайаны и Суринама вплоть до середины XIX века обеспечивали Европу непромокаемыми изделиями, соответственно плантаторов и перекупщиков натурального каучука мы можем в некоторых отношениях сопоставить с современными медиками. Они, плантаторы, тоже были естественными монополистами, пока мистер Чарльз Макинтош не изобрел в 1823 году синтетический каучук (совместно с Чарльзом Теннантом). С точки зрения нашей параллели важно, что Макинтош был человеком со стороны, в отличие от многих он не пытался вырастить гевею в дождливой Британии, а шел совсем другим путем, обращая внимание не на морозоустойчивость растения, а на эластичность и непромокаемость ткани.

Среди его критиков наверняка были такие, кто возмущенно говорил: «Ну как это можно, вместо застывшего сока растений надевать на себя какую-то синтетическую дрянь, какую-то химию, вредную для здоровья и совершенно противоестественную?!» Так вполне могли говорить специалисты по словам, нанятые плантаторами, но ведь не так уж трудно было прочесть между строк: «Негодяй, он хочет погубить наш бизнес!» Все так, Макинтош и его последователи, несомненно, подорвали благосостояние латифундистов Гайаны, но кто бы осудил их за это, кроме самих латифундистов?..

Если теперь, памятуя об этом примере (каковых в истории было множество), заново вслушаться в нескончаемый шум, в бурю протестов по поводу клонирования органов, «вживления чипов», генетически измененных продуктов и лекарств, то как можно за этой шумовой волной озабоченности здоровьем не расслышать крик души доброго доктора: «Негодяи, они хотят погубить мой бизнес!»

Оказывается, можно. Дополнительным фактором сокрытия служит искренность защитников естества, выступающих единым фронтом от поборников разных религий до представителей публичной философии в ее ныне принятой форме. Никто из них напрямую не получал заказа от жрецов Эскулапа, многие даже считают систему медицинских страховок позорной для современного общества. Но сказывается общая интоксикация самосознания социума из-за глубокого проникновения метастазов медицинского дискурса и их успешной вписанности в мировоззрение выродившегося гуманизма. Что ж, тем более важной становится задача критики медицинского дискурса. В частности, все еще не исследованным остается влияние на философию, которое в целом можно определить как «переподчинение служанки», имея в виду характеристику средневековой философии как служанки теологии. Ныне прежняя госпожа вместе со своими слугами сама в услужении, в значительной мере в услужении именно у шестой власти, у доброго доктора Айболита, наладившего универсальную дистрибуцию заболеваний и выздоровлений. Философия не в силах ему перечить, не рискуя при этом оказаться на стороне злого разбойника Бармалея, как известно, ни во что не ставящего благополучие наших тел.

Про Бармалея мы слышали, что «он кровожадный, он беспощадный» и так далее. Однако это не он обложил весь мир данью в виде медицинских страховок и баснословных отчислений на обслуживание приобретаемых в кредит болезней. И не он, подобно каучуковым плантаторам, охраняет плененные тела от вторжений со стороны – со стороны электроники, компьютерных технологий, генной инженерии и дизайна новой телесности. Все это сделал добрый доктор – вот уж кому не надо ни мармелада, ни шоколада, а только маленьких (да-да, маленьких, начиная с младенческого возраста) детей. Пациенты, поступающие на конвейер медицины с самого рождения, – наилучшая добыча для айболитов, шанс пожизненного закабаления. Обладатели врожденных заболеваний как бы берутся в заложники, и никто ничего не может сделать, только выплачивать дань, ибо, говорят нам, медицина не всесильна. Она и так изобрела пенициллин и одноразовые шприцы – говорят нам, и мы верим, хотя простейшее расследование внесло бы много интересного в этот вопрос…

Что ж, медицина не всесильна, но она достаточно влиятельна как социальный институт, достаточно сильна, чтобы поддерживать устраивающее ее положение вещей. В общем, даже беглого знакомства с делами доброго доктора достаточно, чтобы понять: Бармалей в качестве злого разбойника отдыхает. Тем временем, пока братки в белых халатах продолжают чрезвычайно успешно шантажировать общество, «коварные электронщики» среди прочего представили бесконтактный монитор, где курсор управляется движениями глаз. Он уже внедряется, (понятное дело, в обход медицины) и, возможно, вскоре сравнится по стоимости со стандартной диагностической или стоматологической услугой. В действительности вся надежда на них, на «пиратов», бросивших вызов медицинской монополии: видит бог, им приходится нелегко. Моралисты обвиняют их в попытке «исказить человеческую природу», не приводя, впрочем, никаких других аргументов, кроме того, что это «чудовищно»…

Тем не менее вызов брошен, и основания для оптимизма все-таки есть. Потомки Макинтоша, сокрушившие когда-то каучуковую монополию, живы и сегодня, возможно, некоторые из них даже работают в фирме «Эппл-Макинтош». У них еще нет объединяющего имени, навскидку их можно назвать «дизайнерами посторганических модулей», столь актуальных сегодня и столь третируемых представителями медицинского лобби. Напрямую им пробиться практически невозможно, только в обход, и локомотивом для продвижения принципиальных инноваций служат (как это бывало и прежде) индустрия красоты и индустрия развлечений. Дизайнеры посторганики даже и не пытаются прикидываться добрыми дядями, но, как хорошо сказано было в одном месте, «по плодам их познаете их». То, что уже сегодня сделано в сфере обустройства визуальности и аудиосреды, впечатляет, успехи ощутимы практически всюду, где только бдительные медики не поставили свой заслон (увы, там, где речь идет о проникновении вовнутрь тела, заслон наиболее прочен, и соответственно положение дел самое удручающее). Но рано или поздно дизайнеры посторганики напрямую сойдутся с генетиками и представителями других естественно-научных дисциплин, и тогда, глядишь, мы сможем носить легкие, обновленные, сменные тела, как сотню лет назад доступные макинтоши из синтетического каучука.