* * *
События на Дону приобретали грозный характер. Люди в казачьих станицах и городах вдоль Хопра и Дона были измотаны беспрерывными боями между Советами и белогвардейцами. Белые генералы потеряли надежду попасть до зимы в Царицын. Они отступали на север, на восток и на юг, их планы рушились. Им пришлось сдать Ростов, а затем уложить тысячи солдат, чтобы снова войти в этот город. Они знали: не взяв Москвы, не овладеть Россией. Генерал Деникин готовился к решающему прыжку на Москву с юго-востока Украины. Он принимал в расчет, что советские армии под командованием Ворошилова, Пархоменко и Буденного сосредоточились между Доном и Волгой, чтобы разгромить Краснова. Пусть громят — Краснов работает на немца, и дела его уже очень плохи. Две вещи упускали из виду белогвардейцы: боевой дух народа, верящего большевикам, и сопротивление частей Красной Армии. Краснов держался при помощи кулацких элементов, и все же его дивизии разваливались. Он ставил позади передней линии офицеров с пулеметами, чтобы остановить массовое дезертирство, но толку от этого было мало. Красная Армия не давала генералу времени зацепиться где-либо на более долгий срок.
И в среде белых офицеров началось брожение, многие переходили в Красную Армию: одни — из расчета, другие — искренне озабоченные судьбой родины. Они уже заметили, как Краснов, послушный генералам императора Вильгельма, и Деникин с Врангелем, продавшиеся французам, хозяйничают на Волге, на Дону и на Черноморском побережье, отдавая естественные богатства России англоамериканским и французским монополиям. Они строили свою карьеру на измене родине. Солдаты же страстно желали вернуться домой, но, не встретив понимания, группами перебегали к Советам, а от Советов обратно к белым, внося смятение и разлад в массы простых, несознательных людей по обе стороны фронта.
Белые генералы и атаманы искали способа разложить Красную Армию и нашли его в мнимом дезертирстве своих солдат. Столкнулась с такими маневрами и шестнадцатая дивизия. Однажды сдались целых четыре белогвардейских полка, правда без офицеров. Солдаты выслали парламентеров с просьбой взять их в плен и распустить по домам. Не поверив им, Киквидзе не оставил их при дивизии и — как это делали командиры других частей Красной Армии — отправил их в родные станицы вместе с лошадьми: пусть весной обработают и засеют поля, чтобы их семьи не голодали. Оказалось, что все это была военная хитрость — едва фронт передвинулся на восток, в Царицынскую губернию, казаки в районах Хопра и Дона взбунтовались против Советов и стали нападать на красноармейские части в тылу. Мятежники уничтожали обозы, совершали налеты на поезда, в станицах вырезали местные Советы. Генерал Мамонтов принял к себе повстанцев — опытных солдат — и укрылся с ними в лесах по берегам Хопра. Позже, когда фронт передвинулся к Дону. Мамонтов форсированным маршем пошел на Тамбов и Воронеж. В Тамбове он взорвал пороховые заводы и двинулся на Москву. Наперерез ему кинулись два латышских полка Красной Армии, чтобы остановить его до подхода подкреплений.
В ту морозную зиму горячие дни выпали на долю Киквидзе: дивизия не выходила из ожесточенных боев. Она оставила Усть-Медведицкую, наступала, отступала, то закреплялась на Дону, то ее снова оттесняли к Хопру. Под Филоновом был тяжело ранен Веткин, адъютант Ромашов погиб еще при отступлении из Усть-Медведицкой. Пополнение же приходило большей частью за счет мобилизованных крестьян или перебежчиков от белых, и красноармейцам-добровольцам приходилось следить за ними и в бою, и вне боя. Кнквидзе, Медведовский и Кнышев старались объяснить людям, за что они сражаются и почему Красная Армия обязательно победит, и им с грехом пополам удавалось поддерживать дух в малонадежных частях. Политруки и их помощники не знали ни отдыха, ни срока. Были у них еще два грозных противника: тиф и дизентерия, против которых они были бессильны; от эпидемий страдали не только красноармейцы, но и местное население.
В полку Голубирека за короткое время сменились почти все командиры. Был ранен Ян Пулпан и адъютант командира полка Нога, а уйти из полка им было некуда, и лежали они в фельдшерской палатке дивизии, держа при себе оружие. Семена Веткина заменил в штабе Вацлав Сыхра. Он вернулся из Москвы слабый, точно осенняя муха. Киквидзе велел ему отдохнуть еще несколько дней, но Сыхра об этом и слышать не желал. В Интернациональном полку чехов осталось немногим больше ста пятидесяти человек. Никто уже не считал убитых и больных — считали только тех, кто был годен к походу и бою.
Киквидзе был снова ранен. В бою за Ярыженскую погибла половина кавалерийского эскадрона Конядры. Максимовцы Шама, Ганза, Лагош, Долина и Ганоусек выходили из боев с легкими ранами. Курт Вайнерт был жив назло всем чертям, хотя его батарея всегда служила мишенью для белогвардейской артиллерии.
Чехи действовали, как боевые машины. Они уже не так много думали о родине, порой для этого и времени-то не было. Перед ними был пример — Киквидзе, Кнышев, Сыхра. «Трудно быть командиром, ох как трудно! — ворчал Вацлав Сыхра. — Это так, но — да здравствует мировая революция! Ей-то еще труднее...»
Вид казаков, вооруженных пиками, и психические атаки кадетов на них уже не действовали. Стрелки Пул-пана переняли один прием от китайских красноармейцев из Тамбовского полка: они ходили по двое на каждого конного; пока казак замахивается шашкой на противника слева, тот, кто справа, снимает его с седла штыком. Таким приемом уже не только китайские, но и чешские красноармейцы остановили немало казацких атак. А после боя валились от усталости прямо на мерзлую землю и спали, спали, грязные, помятые... Мокрые шинели дубели, окровавленные бинты чернели от грязи к следующей битве. Единственное, о чем они еще мечтали, — так это о горячей пище, о глотке водки, да о крыше над головой на ночь. И чтоб патронов хватало. И чтоб Киквидзе бросил им доброе слово, а Кнышев — ободряющий взгляд.
Киквидзе был ровесником большинства: двадцать пять лет. И они понимали друг друга. Он говаривал: «Мы — поколение, которое останется вечно молодым». Он учил их любить мировую революцию и ненавидеть врагов рабочей свободы. К чехам он приходил всегда вместе с Вацлавом Сыхрой или Голубиреком и Войтой и до ночи просиживал у них при свете сальной свечи.
— Кто бы сказал, друзья мои, кто бы сказал, что повивальная бабка не купала вас в Дону и не подкладывала к вымени кобылиц! — смеялся Киквидзе, и они смеялись с ним, счастливые, словно сидели за широким чешским столом.
— Что говорить! — ответил однажды Сыхра. — Нас вскормила чешская мать, которая на собственной шкуре познала, что это такое — уберечь своих детей, товарищ начдив!
* * *
От Зубриловского хутора до Ярыженской невелико расстояние для красноармейцев, которые без счета мерили степь своими натертыми, обмороженными ногами, но сейчас расстояние это кажется им бесконечным. Каждая сажень заснеженной равнины между хутором Зубриловским и большой станицей Ярыженской каждый день окрашивалась кровью белых и красных. Но сильные, злые ветры заметали к утру вчерашние кровавые сечи.
Бойцы шестнадцатой дивизии на ночь оттягивались в Зубриловский, белые — в Ярыженскую. И потом до рассвета пешие и конные разведки обеих сторон бороздили глубокие снега. По временам свистнет пуля в звездной ночи, раздастся предсмертный стон человека в ветхой шинели и облезлой папахе. Из-за кустов прострочит пулемет — и опять все затихнет. Из Ярыженской или из Зубриловского выйдут тени с носилками, унесут беднягу к своим. Так было три ночи подряд.
На исходе четвертой ночи казаки выехали из станицы и помчались к хутору. Навстречу им выехали заамурцы, отбросили противника. Казаки подпустили их к самой станице, и там, из засады за крайними домами, бросились на заамурцев свежие силы казаков, отбили атаку. Только у самого хутора удалось Николаю Волонскому. остановить отступающий полк. Он послал вперед шестой полк, который ожесточенно кинулся на врага. Теперь уже не только грохочут выстрелы — уже шашки сверкают над головами бойцов. Кони без всадников бегают по белоснежной равнине...
Пополудни с обеих сторон вышла на поле боя пехота. Это было похоже на военные учения. Обе линии сильно растянулись в глубину; бойцы, таща за собой «максимы», по колено увязали в снегу. Полк Голубирека переходил через замерзший ручей, держа курс на громадный стог сена. Бойцы знали: игра в дразнилку кончилась. Перед наступлением Киквидзе сказал: «Ярыженскую мы должны взять сегодня во что бы то ни стало! Вот так!»
Белогвардейцы шли густо. Пушки обеих сторон грозно молчали. Белогвардейская артиллерия скрыта за домами Ярыженской. Борейко разместил свою батарею у хуторских построек, немного поодаль поставил свои четыре пушки Курт Вайнерт, зарядив их картечью. Оба сидят на конях, ожидая своей минуты. К Борейко подскакал начштаба дивизии Вацлав Сыхра, коротко переговорив, отъехал к Вайнерту, но и у него недолго пробыл. Задерживаться не было надобности, Сыхра хотел только удостовериться, что артиллеристы хорошо знают свою задачу. После них Сыхра погнал коня к кавалерийским полкам, ожидавшим команды в сомкнутом строю в стороне от батареи Вайнерта. Волонский на высоком орловском жеребце выехал Сыхре навстречу и долго что-то говорил ему. Потом заговорил Сыхра. Наконец, пожав руку Во-лонскому, Сыхра выхватил шашку, и она блеснула, как молния.
Линия красных двинулась в атаку. Белые, лежа в снегу, подпускали их на расстояние выстрела, но красные, не дойдя до этой границы, тоже залегли, выжидая, что предпримет противник. Белые, обозлившись, поднялись, пробежали сотню шагов и опять легли.
— Будь они прокляты! Опять их больше, чем наших, — повернулся к силачу Лойзе «челябинец» Ярда Качер. — Тут надо наваливаться разом... Скорей бы, а то у меня руки зябнут, того и гляди промерзну до костей...
— Видишь, Бартак в третьей роте, а он сказал: «Пока не приду к вам, не двигайтесь с места, хотя бы пришлось замерзнуть».
— Мне от этого мало радости, братец. У меня в валенках снег, в рукавах шинели снег, хорошо еще, я рукава гимнастерки перевязал у запястья, — сказал Качер. — Как думаешь, будем ночевать в Ярыженской? Один господь бог ведает... У тебя тоже в животе урчит? Мне кажется, будто у меня там бульдог и, сволочь, никак не замолчит...
— Я тоже не отказался бы от барашка на вертеле... Вечером, может, дадут борщ — ребята из кухни говорили, мяса у них вдоволь. Конины. И фасоли.
Вдруг позади ахнул орудийный выстрел, снаряд с воем пролетел над их головами и через секунду разорвался на окраине Ярыженской. И тотчас загремели пушки Борейко, Ярыженскую окутал дым. Из станицы карьером выскочили казаки, начали строиться позади своей пехоты. Борейко обстрелял их шрапнелью. Снаряды рвались над казаками и над задними цепями белых, и всякий раз, словно дьявол взмахивал желто-черным платочком, сверкали вспышки.
— А, я начинаю понимать, Лойза. — пробормотал Качер. — Наши хотят их выкурить из домов, чтобы мы могли их пересчитать... Ха-ха-ха, голубчики, что это вам сыплется за ворот? Большевистское железо? Это мне по нутру!
Ярда не заметил, что подходит к ним Бартак, выкрикивая команду проверить затворы. Из Ярыженской с грохотом выкатила батарея. Качер по этому поводу выразился так:
— Видал, Лойза, наши уже выманили их пушечки, теперь скоро начнется — кто кого... — У Качера сжималось горло, он даже не знал, слушает ли его Лойза. — Ох и драка будет, что поделаешь! Лойза. только не терять головы да крепко держать винтовку-сестричку, а то белый гад своей сестричкой выкроит нам саван... А нам он еще ни к чему... Гляди-ка, беляки опять поднялись... А их батареи пошли лупить по Зубриловскому... Лойза, если на нас наскочит казак, давай на него вдвоем... — И он сердито добавил: — А у меня в животе все урчит, только бы нашу кухню не разбили...
Вдруг раздался резкий свист — это свистел Бартак, как на учениях. Красноармейцы поднялись, грянуло двойное «ура»: обе пехотные линии, стреляя, двинулись друг другу навстречу. Вот уже и лица разглядишь, покрасневшие от мороза, и некогда перезарядить винтовку... Перешагивая через раненых и убитых, люди бросились в штыки. Схватка длилась всего несколько минут — и белые дрогнули.
Ярда Качер дрался, словно спасаясь от какого-то страха. В сильных руках Лопзы винтовка превратилась в страшное оружие. Он работал и ногами, и каждый удар его ноги означал для врага мучительную смерть.
— Занять стог! — перекрыл грохот боя голос Бартака. — Первая рота, выполняй приказ!
Но белогвардейцы держались за гигантский стог, как за последнее убежище, их офицер яростно размахивал шашкой. Ярда вдруг споткнулся и упал. Нет, никакой боли он не почувствовал, и он не ушибся, только никак не мог подняться, словно его мохнатые, облепленные снегом валенки примерзли к земле. Лойза с товарищами теснили белогвардейцев. Офицер выхватил пистолет и выстрелил в Лойзу, но промахнулся. Ярда мгновенно перезарядил винтовку и выстрелил лежа. Офицер выронил пистолет и рухнул в сугроб. Тут Ярда встал и поспешил за Лойзой, перескочив через одного из своих убитых. «Черт, да это тот весельчак немец, который говорил по-русски так, будто камни ворочал», — мелькнуло в голове.
Белогвардейские пушки умолкли, в поле выскочили конные казаки. Обтекая пехоту, они поскакали к Зубриловскому. Курт Вайнерт повернулся к своей батарее и поднял руки. Четыре орудия выплюнули картечь, первые ряды казаков поредели, оставшиеся по-прежнему мчались вперед. Курт скомандовал второй залп, и тотчас два полка красной кавалерии бросились казакам наперерез. Николай Волонский скакал впереди, размахивая серебристой шашкой.
Меж тем Ярда Качер почувствовал, что с ногами у него что-то неладно. Он сел у стога и откинул намокшие полы шинели. Сквозь дырявую штанину на правом бедре просачивалась кровь. Кость цела, подумал он, кость не задета! Он поспешно вынул бинт и надорвал штанину. Кровь текла из крошечной дырки. Ярда быстро наложил бинт и крепко затянул. Он задыхался, но был спокоен. И вдруг к его левому бедру будто приложили раскаленную проволоку. Опять кровь! «Должно быть, из пулемета», — проворчал Ярда. Вторая пуля только царапнула по тощему бедру, царапина уже подсыхала. Качер оторвал кусок бинта от первой повязки и обвязал вторую рану. Как же это он не почувствовал боли сразу? Из-за мороза? Закрыл глаза. Теряю сознание? Нет, нет, я жив! Вот отдохну немного и пойду за Лойзой... Качер привалился спиной к стогу — снег холодил, но это ничего, главное, в нем самом — горячая жизнь... Перед глазами его развертывалась широкая картина жаркой битвы на снежной равнине перед Ярыженской.
Рубились конные, пехота сходилась врукопашную. В кучке бойцов из первого батальона Ярда разглядел Бартака рядом с Лойзой. К белым подоспело подкрепление...
У Ярды на лбу выступил пот. Он вытер ладонью губы. Нет, мы не поддадимся, сколько бы вас ни было! Жаль, я-то сам гожусь теперь только для санитаров...
Он разглядел три дальнобойных орудия белых с разбитыми стволами, вокруг них — мертвых пушкарей. От Зубриловского спешил полк тамбовских стрелков. Бойцы на ходу развернулись в цепи, побежали... Вот они уже смешались с поредевшими рядами Рабоче-крестьянского и второго Интернационального полков. Тот тоненький красноармеец, наверно, Раиса, жена Карела Марека. Пробивается по глубокому снегу, прижимая винтовку к груди... Бартак что-то крикнул, и русские стрелки повернулись против белогвардейского подкрепления.
Начальник штаба дивизии Вацлав Сыхра понял мысль Бартака и крикнул стрелкам, окружавшим его, чтобы поспешили.
— Никого не щадите, бейте по царским кокардам!
И начдива с комиссаром увидел Ярда в рядах заамурцев. Клинки Киквидзе и Кнышева взблескивали, как молнии. А вот Ярда не мог бы сражаться верхом, хотя смолоду был конюхом...
На поле битвы падал редкий снег. «Как в Чехии! — вздохнул Ярда. — Что-то там теперь?» Все ли еще его хозяин в больших господах ходит? Штаны на нем чуть не лопаются, короткая куртка, скрытая злорадная усмешка — таким Ярда будет видеть его до самой смерти. «Батрак — тоже человек», — разглагольствовал хозяин, а платил медяками... Вынимал их из кармана жилетки и опускал сверху в протянутую ладонь. Да еще приговаривал: «Медяки тоже деньги, ребята, цените их. От серебряных-то, поди, у вас бы голова закружилась!» Вот так же подавал он милостыню и нищим на паперти. А в другом кармане он носил часы-луковицу на никелевой цепочке. В поле вынимал их, следил, сколько рядов сахарной свеклы обработает женщина за час. Была там одна жадная на работу, лютая — так он по ней мерил, а потом вычитал у других по геллеру, по два, по пять... А этой жадине тайком приплачивал по паре геллеров... Ярда с презрением вспоминал о ней и о хозяине. Ничего, погоди, всему свое время!
Словно очнувшись внезапно, он вновь осознал, что разыгрывается перед его глазами. Такого он еще не видывал. Столько сражений прошел, а сегодня, собственно, впервые видит бой, весь бой, вся битва перед ним как на ладони. Сердце его колотилось страшно. И понял он, почему красноармейцы в конце концов всегда побеждают. В них — несокрушимая сила! По каждому взмаху винтовки видно, что эти люди знают, за что воюют, таких победить невозможно! Это и есть сила той самой правды, о которой недавно говорил Конядра. Но Ярда еще не видел в бою ни его самого, ни его конников. Остались, наверно, в Юловке. Качер хотел было податься к ним да раздумал. Стрелять во врага он может, может и штыком ткнуть, но — шашкой по голове?.. Ведь в голове-то разум, самое ценное на свете... Впрочем, у Кулды его было маловато, да и у Кавки тоже. Руками работать научишь кого угодно, но в революции, когда решается будущее всего мира, кроме рук, цену имеет только рассудительный ум. И чтобы хорошо воевать за революцию, нужно много ума. Советской власти надо иметь ума за всех нас, кто идет с ней, а нам его на первых порах выдано понемногу...
Качер попытался встать. Оперся на винтовку, но рана в правом бедре отозвалась резкой болью. Ничего, пройдет, должна пройти... Он сел на охапку слежавшегося сена, которую вытянул из стога. Теперь ему стало все виднее.
Русские стрелки шаг за шагом теснили белогвардейцев, те даже не успевали подбирать своих раненых. Заамурцы рассеяли казаков, их командир Волонский, все еще на своем орловском жеребце, шашкой указывал, за кем гнаться.
Небо сделалось свинцовым, повалил снег. Почему наши не врываются в Ярыженскую? Что это значит? И второй Интернациональный отходит, хотя белые уже не стреляют по нему. Хотят, что ли, стать мишенью для их орудий?..
Первая рота прошла мимо стога. Поднявшаяся метель мешала разглядеть лица товарищей. Ярда поднялся, попытался пойти за ними. От одной группы отделился силач Лойзик и — прямо к нему.
— Ну, как ты тут, Ярда? Я все время думал о тебе... — Фуражка у Лойзика сдвинута на затылок, и лицо у него очень озабоченное.
— А ты заметил?.. — Ярда так тронут, что не мог больше выговорить ни слова.
— А как же... Не можешь встать, да? — Он подхватил Ярду под руку, поднял со снега его винтовку и повел его за своими, утешая на ходу: — Смотри-ка, ты отлично ходишь, дружище! Скоро все заживет. Положим тебя в госпиталь, и через пару дней будешь как огурчик...
Качер не отвечал. Еще бы — рядом с верным другом легко идти.
Красные отошли не до самого Зубриловского. Они залегли в кустах вдоль замерзшей канавы. Снегопад прекратился, снег покрыл кровавые следы боя. И трупы. Быстро темнело, и бойцы спрашивали друг друга, что значит эта остановка. Но вот по цепям пошло объяснение: получасовой отдых! По двум зеленым ракетам снова в атаку!
— А как ужин? — крикнул кто-то позади Лойзика.
— Ужин в Ярыженсной, — ответил из темноты твердый голос Войты Бартака.
— Мне тоже интересно бы поужинать. — сознался Ярда Качер.
— Тебе бы на перевязочный пункт пойти. Юловка недалеко, там и поесть дадут, — ответил Лойзик.
— Если я могу дойти до Юловки, то дойду и до Ярыженской, это не намного дальше, — возразил Ярда. — Не думай, что я из себя героя строю, ничуть не бывало, но хочется быть еще полезным... Царапина на левой ноге горит огнем, а сквозная рана на другой ноге совсем не болит — просто ушибся будто.
Лойзик тихо засмеялся:
— Известно, маленькая собачка больше лает! Главное, что обошлось благополучно, я очень этому рад.
Потом они молча лежали на холодном снегу. Шинели промерзали, зябли пальцы на ногах. Лойзик положил голову на скрещенные руки. Хорошо Ярде рядом с ним. Настоящий друг — лучше, чем Кулда и Кавка... Долго ли будем так лежать? Неужели в темноте бить генеральскую сволочь? Эдак еще начнем лупить друг друга... Что, если поджечь стог? Кавалеристы начнут орать, что нечем будет кормить лошадей, но вокруг Ярыженской много стогов. Ярда положил руку на плечо Лойзы. Тот похрапывал. «Еще замерзнет», — встревожился Качер и тряхнул товарища. Мысль, что такой человек может погибнуть так глупо, испугала Ярду.
— Чего тебе? — буркнул Лойзик, даже не шелохнувшись.
— Чего-чего... еще немного, и ты превратишься в сосульку, — сердито сказал Ярда.
Атлет что-то проворчал и снова опустил голову на руки. Ярда придвинулся, горячо задышал ему в ухо.
— Знаешь, что мне в голову пришло? — продолжал он примирительно. — Может, поджечь стог, тот, у которого ты меня нашел? Если разгрести, там сено сухое, как трут... И вот что я думаю: взлетят ракеты, вы побежите, а я что — ковылять? Лучше мне пойти сейчас, и пока вы подойдете, стог разгорится — белых увидите, как днем...
Лойзик сонно поднял голову:
— Не дури! Что, если за стогом беляки спрятались? Изрешетят ведь...
Ярда стоял на своем.
— Где-то тут наш председатель, пойду скажу... Я видел его когда мы залегли. Пожелай мне успеха, Лойзик! Ох, и разожгу я костерок для белой сволочи...
Лойза попытался удержать его за рукав, но Качер вырвался и, пригнувшись, поплелся вдоль цепи, опираясь на винтовку.
— Где товарищ Марек? — повторял он.
— Я тут, чего надо?
Ярда опустился к Мареку и, тяжело дыша, объяснил, что задумал. Раиса Марекова, съежившись, сидела возле мужа, грела руки дыханием и не спускала глаз с Ярды Качера.
— Валяй, — сказал Марек. — Командир одобрит. Человек, лежавший рядом с председателем батальонного комитета, приподнял голову, спросил:
— А сумеешь?
Ярда узнал голос Бартака.
— Еще бы!
— Тогда поспеши, только возьми гранату на всякий случай, — сказал Бартак. — На, держи мою, она не сырая.
— Ну, я пошел! А вы, Раиса, шли бы лучше в Зубриловский, помогли бы поварам...
Ярда пополз по снегу. Ему не было ни жарко, ни холодно. У стога он встал, отдышался. Проклятая темнота, в такой тьме ничего не сделать, разве в жмурки играть... Вдруг он услыхал голоса, тихо, но властно кто-то говорил:
— Не забудьте: пропускаем красных, потом открываем огонь им в спину...
У Ярды мороз прошел по спине. Угадал Лойзик — засада! Ну, Ярда, теперь уж о себе нечего думать!
Он смел снег, покрывавший сено. Верхний слой его был мокрым, но Качер разгреб его, добрался до сухого. Была бы в порядке правая нога — сунул бы просто гранату в стог, а так не успеет отбежать... Первая спичка погасла на ветру, вторая тоже. Он почувствовал, как внутри него все конвульсивно сжалось и пот заливает лицо. Ярда извел несколько спичек, прежде чем загорелся пучок сухого сена. Осторожно засунул его в сделанное углубление и стал ждать, чтоб занялось сено вокруг. Наконец-то! Качер несказанно обрадовался. «Молодец Ярда, — пробормотал он себе под нос и, улыбаясь, пополз обратно ко рву. — И вовсе не нужно самому сгореть...» Тут что-то дважды треснуло и зашипело: над красноармейской цепью взлетели ракеты. Каскады зеленых искр рассыпались в темном небе и медленно начали опускаться на землю. В тот же момент по полю раскатилось громовое «ура» и красноармейцы двинулись вперед. Где-то у Юловки испуганно заржал конь. Залаяли белогвардейские пулеметы.
«А за стогом, верно, тоже пулемет», — подумал Ярда. Он так и видел этот «максим», приземистый, на низкой разноге, и два человека приникли к нему — один жмет на спуск, другой подает ленту... Ярда глубоко вздохнул. Мысли путались. Вот из стога вырвались первые языки пламени. Снег тотчас поглотил их, но огонь не сдавался. Так, дело сделано, но ведь там, за стогом, белые... А граната-то на что? Порой и одна граната многого стоит...
Цепь красноармейцев была уже близко. Не дам я, ребята, чтоб вам стреляли в спину! Ярда вытащил гранату и обошел стог. Белогвардейцы, засевшие позади него, и не заметили еще, что их великолепное укрытие горит, даже дыма еще не почуяли. Ждали своей минуты... Пулемет стоял с краю, и двое приникли к нему, точно так, как это представлялось Ярде. Он сдернул кольцо, швырнул гранату в пулемет и всем телом вжался в снег. Пулемет успел выпустить короткую очередь, но тут об его щиток грохнулась граната Ярды. Взрыв — и вместе с клочьями человеческих тел в воздух взлетели куски железа. Ярда еще плотнее прижался к снегу: снег приятно холодил... В горле что-то странно хрипело, но радостная дрожь била Ярду.
Везде, вдоль всей цепи, трещат выстрелы. Как побежит мимо Лойзик, пойду с ним, всплыла мысль. Да, милый Кулда, и ты, Кавка, будущий мастер, фальшивая рожа, видели бы вы то, что было сейчас, признали бы — вот чистая работа солдата революции! Ярда усмехнулся: эк я расхвастался!
Между тем огонь уже высоко стоял над стогом, освещая почти всю равнину. Ярда приподнялся и пополз прочь. Его трудно было отличить от комьев снега, покрытых пеплом. На колокольне ярыженской церкви ударили в набат. «А, отходную себе звоните!» — злорадно подумал Ярда. И вдруг почувствовал, что не может двигаться дальше, — свинцовая усталость придавила его, снег уже не освежал. Пробегали мимо люди в остроконечных буденовках... Наши! Бартак, Лойза, Марек, Раиса... Теперь он видит их, как днем... Услышал еще: «Ура! Ура!»
В ту ночь красные так и не взяли Ярыженскую: в садах, огородах, на окраинных улочках они наткнулись на белогвардейские окопы. Пушки плевались картечью. Пришлось вернуться в Зубриловский. Лойза подобрал на поле тело Ярды Качера и сам выкопал ему могилу на кладбище. Потом он разыскал Тоника Ганоусека и попросил его сделать деревянную дощечку с выжженной надписью: «Здесь лежит красноармеец-чех Ярослав Качер, герой большевистской революции». Под надписью Тоник красной краской нарисовал пятиконечную звезду. Потом он прибил дощечку к дубовому колу и глубоко вкопал его в мерзлую землю.
В ту пору Ганоусек сделал много таких дощечек, чтоб и другим погибшим чехам не обидно было…
* * *
Разведка подтверждала, что Краснову необходима крупная победа, чтобы он мог на предстоящем в Новочеркасске круге Войска Донского доказать, что именно он-то и есть самый подходящий атаман.
Киквидзе бросил в бой все свои силы, решив использовать для наступления ясную зимнюю ночь. Командирам полков и батальонов он отдал приказ взломать оборону белых на окраине Ярыженской способом, какой они сами изберут. Вацлав Сыхра вел пехоту, Кнышев с Во-лонским — кавалерию. Киквидзе, окруженный связными из кавалеристов Конядры, стоял недалеко от артиллеристов Борейко, а чтобы лучше видеть, приказал зажечь еще несколько стогов сена.
У ворот большой усадьбы, у дороги, перед самой Ярыженской, погиб комиссар дивизии Натан Федорович Кнышев, Осколок вражеской гранаты поразил его в тот момент, когда он пестрым носовым платком обтирал заиндевевшую бороду. Кнышев пал с коня, как скошенный. Подбежал фельдшер, но комиссар уже кончался. Он хотел что-то сказать — голос его потонул в грохоте боя.
У Киквидзе навернулись слезы, когда связной принес ему эту весть, и он громко вскрикнул. Борейко с Вайнертом подбежали, но ни одного слова не поняли: Киквидзе выкрикивал грузинские проклятия.
Дивизия вынуждена была снова отойти в Зубриловский. Аршин Ганза и Ян Шама перенесли тело комиссара в старый дом. Никогда, никогда не забудут они этого бородатого человека с-широким шрамом на худом лице. Пришел Матей Конядра, в жару, с крупинками пота на лбу, и молча стал рядом с ними.
Белые не собирались отдавать Ярыженскую. Они вновь и вновь, днем и ночью атаковали Зубриловский, пытаясь выбить дивизию из этого хутора. Все скирды сена вокруг уже сгорели, но красноармейцы вцепились в эту пядь русской земли, словно в ней были заключены все сокровища Советской власти. Штабы остались далеко в степном хуторке, притаившемся в широкой балке. Голубиреку некогда было думать о своей молодой жене. Он передал через Ганоусека Коничеку, чтобы тот не пускал ее на передовую. Коничек в письме обещал исполнить это, и Голубирек успокоился.
Кавалеристы не слезали с лошадей. Войтеха Бартака Киквидзе взял к себе адъютантом вместо погибшего Ромашова. Батальон Бартака принял Ян Пулпан. Он был еще не совсем здоров, но в лазарете не чувствовал себя на месте. Для охраны штаба дивизии Бартак взял с собой Конядру с его чехами: Шамой, Ганоусеком, Аршином, Долиной — и Лагоша с его немецкой пулеметной тачанкой на резиновых шинах, с русскими повозочными Иваном Ханженко, русоволосым весельчаком Костей Обуховым и Михаилом Коростылевым. Начдив ни словом не возразил. Позднее он сказал Сыхре:
— Тебя и Войту после войны пошлю в военную академию. Говорите что хотите, а вы должны остаться в Красной Армии.
Сыхра улыбнулся. Его захлестнула теплая волна, и кровь прилила к лицу. Много раз он уже слышал эти слова, и они радовали его больше, чем любая публичная похвала. Свернув цигарку, он ответил:
— Василий Исидорович, поступайте как знаете. Мы с Войтехом служим своей родине здесь. — Сыхра осекся, испугавшись, не слишком ли высокопарно он выразился, но, увидев внимательный взгляд начдива, гордо вскинул голову. — Признаться, не хотел бы я отказываться от советского гражданства после всего этого. Можете себе представить, что это для меня значит.
Киквидзе весело рассмеялся:
— Когда вы собираетесь пожениться с Марией Голубирековой?
Цигарка дрогнула в губах Сыхры, и опять кровь бросилась ему в лицо.
— Пока что я об этом не думаю. Войтех тоже не может видеть Катю, когда ему вздумается, и потому не спешит с женитьбой. И я это одобряю. В России нынче молодых вдов больше чем достаточно.
Киквидзе сосредоточенно разглядывал карту окрестностей Ярыженской, водя по ней концом кинжала с серебряной рукояткой, но лоб начдива был светел, словно он не думал о том, что делает.
— Знаешь, Сыхра, чему я у вас, чехов, научился? — обернулся он. — Терпению. Такое качество очень ценно для командира, если он, конечно, точно знает, когда это терпение должно кончиться.
— Нас этому научила необходимость, Василий Исидорович, — сказал Сыхра, — Ведь нам пришлось веками ждать, пока наконец развалится Австрийская империя и наша страна станет независимой. А те чехи, которых вы узнали здесь, не все рабочие, есть и студенты, например Конядра, Бартак и я. Но и мы вышли из бедных семей и ненависть к господам унаследовали от отцов.
Киквидзе кивнул.
— Хотел бы я побывать в вашей стране... А вас приглашаю к нам в Грузию!
Белые наступали на Зубриловский волнами. После артиллерийской подготовки чеканным шагом шли кадеты и, приблизившись к позициям красных, открывали огонь. Казаки налетали, словно их гнал по заснеженному полю степной ветер, и, натыкаясь на огонь пушек Вайнерта и Борейко, поворачивали в степь, и издалека обстреливали Зубриловский с пулеметных тачанок, поставленных на полозья. Белые действовали яростно.
Однажды к Бартаку подбежал Шама, глаза его горели, как у дикого быка. Войта в этот момент рассылал ординарцев с приказами командирам полков.
— С чем пришел, Ян? — нетерпеливо спросил Бартак. — Ты сегодня что-то весь горишь.
Шама пропустил это мимо ушей: он и сам знал, что лицо его такое же красное, как волосы на голове.
— Товарищ адъютант начальника дивизии! Полковника Книжека нам уже не достать. Ребята из конной разведки видели его труп в степи. То ли его пулемет скосил, то ли кто-то из белых — Книжек, видно, собирался дезертировать.
Бартак нахмурился, посмотрел на пунцовое лицо Шамы прищуренными глазами.
— Ладно, доложу начдиву! Подошел Сыхра.
— Хорошо, что ты тут, Ян. Срочно нередай Ондре Голубиреку, пусть Интернациональный полк готовится отразить атаку: казаки скапливаются в степи.
— Слыхал, Шама? — подхватил Бартак. — А вот это отвезешь в Титовский полк{8} — Бартак сунул ему пакет с приказом.
Ян Шама щелкнул каблуками, шпоры звякнули, и он выбежал. Вскочив в седло, он помчался, пригибаясь к гриве коня, будто она могла защитить от пуль, летящих вокруг, как шершни. Лошадь проваливалась в сугробы, раня себе ноги о твердый наст.
Вскоре вышел из избы Киквидзе с Бартаком. Мелкий снег, гонимый сильным ветром, хлестал в лицо. Аршин подвел командирам лошадей и, кивнув Конядре и Долине, поехал вслед за начдивом и его адъютантом.
— В такую погодку я бы собаку не выгнал из дому, — бросил Ганза, — не то что самого себя! А вот нашему Василию Исидоровичу нипочем...
— Если она белым нипочем, то нам и подавно, — буркнул в ответ Йозеф Долина.
Конядра обогнал их и поскакал вслед за начдивом и адъютантом. Ветер трепал его светлую бородку. Вдруг начдив обернулся к нему:
— Товарищ Конядра, что скажете, если мы пошлем вас в пятый кавалерийский? У Волонского опять нет заместителя, и он просит вас.
Матей выпрямился в седле.
— Я выполню любой ваш приказ, товарищ Киквидзе, но во втором Интернациональном я чувствую себя как дома.
— Хорошо, — улыбнулся Василий Исидорович, подмигнув Бартаку. — Тогда сделаем, как предложил товарищ Бартак: сформируем отдельный кавалерийский батальон, подчиненный непосредственно мне. Назначаю вас командиром этого батальона. Согласны?
— Согласен!
Второй Интернациональный ждал, готовый контратаковать казацкую кавалерию, строящуюся в степи. Ондра Голубирек на белом коне поспешил к начдиву, доложил, что полк готов к бою, и спросил, ждать ли, когда казаки двинутся, или самим начать фронтальную атаку?
— Пусть сначала Вайнерт поздоровается с ними картечью! Надо беречь своих, — ответил начдив.
Толубирек помчался к Курту Вайнерту, который, сидя на беспокойном рыжем скакуне, ждал приказа около своих четырех пушек.
— Ну, твоя очередь! — сказал Голубирек. — Василий Исидорович приказал открыть огонь картечью. Потом, пойдем мы.
Вайнерт открыл огонь, и казаки смешались. Какой-то офицер выскочил вперед, взмахивая шашкой в сторону Интернационального полка.
Киквидзе, подавшись вперед и опираясь ладонью на седельную луку, следил за действием картечи. Артиллерийский огонь не остановил казаков. Правда, падали раненые и убитые, но остальные по-прежнему мчались навстречу смерти, которую несла им картечь Вайнерта. Они лишь расступились, пропустив вперед четыре тачанки со станковыми пулеметами. Голубирек дал знак своим пулеметчикам. Казаки продолжали атаку, перескакивая через трупы товарищей. Их офицер с блестящими погонами потерял нагайку и подгонял коня шашкой плашмя.
— Я бы с таким и в карты не сел играть! — возмутился Аршин при виде такого обращения с конем.
— Стал бы он с тобой играть, как же! — фыркнул Шама.
За спиной начдива прогремели два выстрела — офицер кувыркнулся через голову коня и упал в снег. Киквидзе быстро оглянулся: Конядра хладнокровно укладывал винтовку на седло впереди себя; Киквидзе сказал Вартаку:
— Твой друг Матей — страшный человек. Не хотел бы я с ним встретиться в поединке...
Пушки Вайнерта замолчали. Казаки по-прежнему мчались вперед, несмотря на потери. Видно, отличные бойцы — уже можно было невооруженным глазом распознать, что это были немолодые, опытные в бою донские казаки. Второй Интернациональный поднялся и открыл огонь. Стрелки Пулпана разделились попарно и стали ждать всадников, чтоб напасть на каждого с двух сторон. Пулеметные тачанки красных разъехались по сторонам, обстреливая казаков с флангов. Голубирек со взводом конницы кинулся в центр лавы. Пехота пустила в ход штыки — некогда было перезаряжать винтовки. Ян Пулпан рубил спешенных, словно прокладывал дорогу в густых зарослях. Дикий гомон встал над полем: кричали люди, ржали раненые лошади...
— Вот теперь бы сюда Конядру с его новым батальоном, — перегнулся Киквидзе к Бартаку. — Пошли на помощь Голубиреку эскадрон пятого полка.
Передать этот приказ выпало Ганзе, и он полетел птицей. Из Зубриловского понеслась красная кавалерия. Она напала на противника с тыла, и это решило исход боя. Снежную равнину покрыли трупы всадников и лошадей.
Ряды Интернационального полка поредели, но думать об этом было некогда — из-за высотки, под которой двадцать минут назад строились казаки, появилась белая пехота. На окраине хутора тотчас заговорили орудия Борейко, не мешкал и Вайнерт. На поле боя появились красноармейские пехотные полки — Тамбовский и Рабоче-крестьянский, впереди шли их командиры и начальник штаба дивизии Вацлав Сыхра с неизменной цигаркой во рту.
— Видал Сыхру, Войтех? Молодец, сориентировался! Надо занять ту высотку, а то белые не дадут нам покоя... — В этот момент к начдиву подскочил связной и доложил, что за высоткой готовится к выступлению еще один казачий полк и заместитель начальника штаба дивизии предлагает оставить в резерве один кавалерийский, а остальными наступать. Киквидзе кивнул, выхватил шашку и пригнулся к шее коня.
— Войта, Матей, за мной!
Вторая схватка длилась дольше первой. Белогвардейская пехота отступила на высотку у железнодорожной станции, но была сметена. Вацлав Сыхра стоял на гребне высотки. У его ног, в снегу, белогвардейский унтер пытался окровавленными руками перевязать рану на бедре. Вокруг бесчисленными черными пятнами на снегу лежали трупы.
За высоткой, в редком лесочке, стояли казаки, пики щетинились над головами лошадей. Белых было меньше полка. Они стояли неподвижные, угрюмые — как гряда скал, вдруг поднявшаяся из-под земли. Раненый у ног Сыхры стонал. Сыхра кивнул санитару, чтобы он перевязал белого.
— А за это ты мне, приятель, расскажешь, где ваш штаб и сколько вас тут есть.
Унтер, испуганный взглядом Сыхры и пораженный тем, что красный командир приказал перевязать его, начал отрывисто рассказывать.
— Товарищ Сыхра! — раздался за спиной голос Киквидзе. — Уж не ждете ли вы, когда казаки двинутся?
Шашка Киквидзе висела на ремешке, прикрепленном к запястью, папаха была надвинута на черные брови. Войта Бартак приказал Шаме вызвать сюда пятый кавалерийский полк, и Шама во весь опор поскакал к хутору. Сыхра, усмехнувшись, ответил начдиву:
— Ждать я не собираюсь, но людям нужно отдохнуть. Пусть наберутся новых сил, хватит нескольких минут.
— Бартак послал за остатками пятого кавалерийского, — сказал Киквидзе. — Они атакуют первыми, за ними тотчас мы. Голубирек поведет свой полк с фланга, чтобы рассредоточить казаков. А почему вы, товарищ Сыхра, не остались в штабе?
— Разведка донесла о резерве белых — не мог я оставаться под крышей, когда дивизия в бою. Впрочем, я, кажется, поступил по вашему обычаю. Вот вы лучше слезайте-ка с коня, товарищ начдив, а ты, Войта, тоже — расскажу вам, о чем я только что узнал. Господин унтер-офицер проявил сознательность...
Киквидзе и Бартак спешились и закурили. Вацлав Сыхра сиял. Он принял папиросу от начдива и, пуская сизый дымок, говорил, словно очутился в бою первый раз.
— Унтер рассказал: сегодня мы имели дело с дивизией генерала Половникова, папаши книжековской «Марии-Терезии». Было бы у меня два лишних эскадрона, я послал бы за ним. Он засел в хуторе за Майским курганом, в двадцати пяти верстах отсюда. У дома два тополя... При старичке триста казаков охраны. — Сыхра повернулся к унтеру. — Быстро отвечай, это так?
Унтер-офицер, уже перевязанный, сидел в снегу, ожидая решения своей судьбы.
— Так, так, — уныло подтвердил он. Киквидзе взглянул на Бартака:
— Войта, товарищ Конядра сейчас же поедет к нашему кавалерийскому резерву, возьмет у Волонского два эскадрона и привезет нам Половникова! — Киквидзе не заметил, что Конядра стоит сзади него и все слышит.
— Есть! — воскликнул Конядра, не ожидая, чтобы Бартак передал ему приказ, и повернул коня.
— Подожди, — вскричал Войта, — я дам письменное распоряжение Волонскому!
Поднялся легкий северный ветер, принес хлопья снега. Эскадроны пятого кавалерийского полка рысью приближались, к линии фронта. В это время двинулись казаки. Борейко и Вайнерт осыпали их картечью. Шама и Аршин вернулись и ждали приказаний. Сыхра, крикнув Бартаку, чтобы он не пускал Киквидзе в бой, сам пошел в первой пехотной цепи. Далеко справа мчались степью два эскадрона красной конницы. Их вел стройный всадник в серо-голубой папахе — Конядра.
Киквидзе двинулся с места. Он не мог оставаться бездеятельным и просто следить за боем.
— Василий Исидорович, сделать мне что-нибудь от вашего имени? Кажется, начало хорошее. Наши артиллеристы бьют метко, — сказал Бартак.
Киквидзе нетерпеливо махнул рукой. Поднес бинокль к глазам. Артиллерийская пальба стихла, по полю прокатилось мощное «ура», вырвавшееся из грудей красноармейцев. Сражение было грозным. Красные конники вклинились в строй казаков справа, Голубирек — с противоположной стороны. «Максимы» лаяли не переставая. Вдруг у казаков появился броневик с танковой пушкой и начал бить по пехоте Сыхры.
Лагош, до сих пор терпеливо ждавший со своей немецкой тачанкой, подбежал к Киквидзе и попросил позволения взять броневик «на мушку».
— Не спрашивай, действуй! — нетерпеливо вскричал Киквидзе, не отнимая бинокля от глаз.
Расступившиеся казаки оставили броневик на виду; Лагош открыл огонь. Броневик загорелся, и новое «ура» стрелков Голубирека покрыло визг пуль.
— По коням! — вскричал Киквидзе. — Связные и Лагош — за мной!
И начдив ринулся в самую гущу боя. Бойцы приветствовали его еще более неистовым «ура!». Бартак увидел в стороне Сыхру, он был уже на коне и бешено работал шашкой. Шама и Аршин пристроились по бокам начдива. Казаки, оставшиеся в живых, бежали в степь, раненые бросали оружие. Белогвардейский пехотный полк, который при атаке своих конных немного пришел в себя и снова кинулся на красных, полег почти целиком. Киквидзе и Бартак, с Шамой и Аршином, рысью возвратились в Зубриловский. Оставив в степи посты, вернулась на хутор и пехота. Пасмурная погода с сильным снегопадом сменилась жестоким морозом. К вечеру с Майского кургана возвратился Матей Конядра, привезя с собой весь штаб генерала Половникова.
Киквидзе сидел за столом, обсуждая с Сыхрой и Бартаком ход боя и тактику белогвардейцев. Командиры полков стояли вокруг, участвуя в разборе. Комиссары полков не пришли — они погибли. Все до одного.
Когда ввели Половникова и офицеров его штаба, Киквидзе бросил радостный взгляд на Конядру и лишь потом обвел глазами хмурые лица белогвардейцев. Высокий, крепкий еще генерал Половников стоял неподвижно, а его жесткое лицо с седой николаевской бородкой, не закрывавшей раздвоенный подбородок, словно заледенело за время бешеной скачки. Киквидзе кивнул и сдержанно сказал:
— Рад встретиться с вами, господа. Сожалею, что не могу пригласить вас присесть, у меня нет стульев, кроме тех, на которых сидят мои командиры. Вы устали. Вижу, наш командир особого кавалерийского батальона товарищ Конядра обошелся с вами довольно круто, даже оружие отобрал. Но не сердитесь на него — зато вас взял в плен чешский герой Красной Армии.
Тут начдив усмехнулся, не спуская глаз с мрачного генерала Половникова.
— Ваше превосходительство, мы с вами знакомы с Тамбова, еще до мятежа и во время него, не так ли? Как поживает ваша дочь?
— Ее застрелили сегодня ваши «герои Красной Армии», — сухо ответил генерал.
— Очень сожалею, но зачем она находилась там, где стреляют? — возразил Киквидзе. — Вашего зятя, господина Книжека, мои бойцы недавно нашли — прошит пулеметом в спину, и я сожалею, что меня опередили, я хотел бы видеть его теперь среди вас. Ну, тут уж ничем не поможешь... Приступим к делу. Вы мне скажете, генерал, где другие бригады атамана Краснова? — Киквидзе развернул на столе карту и, чтобы она не свертывалась, придавил ее своим грузинским кинжалом. — Прошу, названия станиц, хуторов, и — простите — я тороплюсь.
Вдруг из группы пленных выскочил костлявый подполковник и бросился к кинжалу. Но не успел он схватить его, как грохнул выстрел, и офицер выронил кинжал из простреленной руки. Конядра хладнокровно поднял с полу кинжал и положил его на прежнее место. В другой руке Матей сжимал английский пистолет.
— Спасибо, Матей, — улыбнулся Киквидзе, — спасибо. Это, пожалуй, лишнее, а впрочем...
Киквидзе сурово поглядел на Половникова!
— Кто этот человек?
— Мой начальник штаба, — проворчал генерал.
— Товарищ Сыхра, предай белогвардейского коллегу военно-полевому суду. Даю Голикову четверть часа на судопроизводство. Все равно этот нам ничего не скажет. Ну, генерал, начинайте! Вы отлично понимаете, что я хочу от вас услышать.
Генерал и его офицеры молчали. Ровно через пятнадцать минут прозвучал короткий ружейный залп, и вскоре в дверях появился коренастый командир эскадрона Ефрем Голиков. Выглядел он сурово.
— Приговор приведен в исполнение, товарищ начдив, — металлическим голосом доложил Голиков.
Пленный генерал и его офицеры при звуке этого голоса оглянулись на Голикова и поникли головами.
— Вы еще удивляетесь, генерал, почему у войскового атамана Краснова одни неприятности с нами? — серьезно спросил Киквидзе. — Он не понимает даже такую великую вещь, как наше воодушевление. Советую вам, снимите его... — Выпрямившись, Киквидзе добавил: — Товарищ Голиков, утром отведете пленных в штаб армии. Возьмете весь свой эскадрон. За всякую попытку к бегству карайте на месте любого — кто бы он ни был. Вы поняли?
— Понял, товарищ начдив!
— Так, — проговорил Киквидзе, оставшись наедине с Вацлавом Сыхрой и Войтехом Бартаком. — Теперь отдадим приказ о сформировании особого кавалерийского батальона и назначим Конядру его командиром. Позови писаря, Войта! Голиков через два дня наверняка привезет новый приказ, приготовимся же к тому времени. Бойцы отдохнут, а Конядра пусть использует это время, чтоб сколотить батальон. Дадим ему три эскадрона: из пятого кавалерийского полка — Голикова, из шестого — Кулишева, и из третьего стрелкового — роту калмыков. Сегодня они дрались отлично — ребята рады будут, когда мы их посадим на трофейных лошадей. Они только и мечтают, что о седле да шашке. А снаряжения нам казаки оставили достаточно. Услужливые! — весело рассмеялся Киквидзе.
— Были бы люди, сформировать бы новый кавалерийский полк... Жаль, что некого больше мобилизовать, — вздохнул Сыхра.
Писарь, долговязый красноармеец с бледным лицом, уже готов был писать под диктовку начдива.
Когда дневные дела были закончены, Киквидзе пригласил к себе Матея Конядру, и между ними завязался оживленный разговор за гречневой кашей с вареной бараниной. Кавалерист рассказал, как он в сумасшедшей метели организовал налет на штаб Половникова. Обошлось почти без перестрелки... Светлая бородка Матея взъерошилась, голубые глаза сверкали на обветренном, обожженном морозом лице.
— Мы застигли их врасплох, они отбивались одними наганами... Мы приняли их способ боя, — добавил Конядра.
— Получилось отлично! А как погибла «Мария-Терезия»? — спросил начдив.
— Отстреливалась, как бешеная, — ответил Конядра. — Нельзя было подойти к ней...
Киквидзе обвел взглядом Конядру, Сыхру и Бартака и постучал пальцем по столу:
— Матвей Павлович, вы все еще думаете стать врачом?
— Да.
Киквидзе не спускал глаз с молодого кавалериста — он хотел бы проникнуть в его мысли, но для этого не было времени.
— А интересных бумаг там не было?
— Они уже у меня, — спокойно сказал Сыхра. — Несколько свертков, в одном — карты. Как раз те, которые нам нужны. Трофейное снаряжение привезли на восьми подводах. И привели с генералом пятьдесят пленных и много лошадей, в общем, все, что не убежало или не полегло.
— Я оставил только санитаров и женщин, на что они нам?
— Правильно, товарищ Конядра, правильно, — сказал Киквидзе и, вставая, подал Конядре руку, потом попросил принести документы штаба Половникова.
* * *
Через два дня Ефрем Голиков со всем своим эскадроном вернулся из штаба армии и привез Киквидзе благодарность командующего Южным фронтом за пленение генерала Половникова и приказ дать шестнадцатой дивизии по возможности отдых; она получит пополнение — стрелковый полк и батальон конницы.
На следующий день к вечеру пополнение было уже в Зубриловском. Оно явилось в жестокую январскую метель, сначала — кавалерия. Утром начальник штаба дивизии Сыхра сделал смотр новым частям, которые целые две недели отдыхали далеко в степи, в богатой казацкой станице, верной Советам. О безопасности им не слишком приходилось беспокоиться — их защищал сильный партизанский отряд из молодых казаков и бывших пленных австрийцев.
— Жили же, черти! — ворчал Ян Шама. — Гляньте, ребята, до чего отъелись! И не стыдно им показываться нам на глаза!
Посмотреть новых бойцов вышел и Киквидзе и остался доволен. Полчаса он говорил им о задачах своей дивизии. С ним был новый комиссар дивизии Моисей Науман, приехавший вместе с Голиковым, — молодой человек, обращавший на себя внимание не только немецкой фамилией; из-под папахи твердо, строго глядели его глаза, и выступал он, как опытный оратор. Чем дольше он говорил, тем живее реагировали бойцы на его суховатый юмор, и это не нравилось начдиву.
— Странный юноша, — сказал Киквидзе Сыхре. — Бойцы все-таки не публика в оперетте...
Сейчас же после митинга, согласно приказу, который Сыхра отдал еще накануне вечером, командиры полков развели пополнение по своим частям. Начдив, вызвав Шаму с Ганзой, выехал в их сопровождении к передовым постам около Ярыженской. Равнина уже покрылась свежим снегом, скрывшим и могилы, и воронки от снарядов. К полудню начдив возвратился в большой дом, который занял, оставив хозяйке только просторную кухню да чулан за нею.
— В вашей кухне будут обогреваться мои кавалеристы, — сказал он хозяйке.
Женщина поклонилась, оглядывая из-под опущенных век его крепкую фигуру и смуглое гордое лицо с черными усами.
После обеда Киквидзе созвал командиров новых подразделений, чтобы узнать их ближе и познакомить с командирами старых частей. Новый командир особого конного батальона Конядра пришел взволнованный. Киквидзе показал ему на стул возле Волонского.
— Зина тебе пишет? — спросил тот, склонившись к Матею.
— Ни слова. — Матею не хотелось больше об этом говорить, но Волонский продолжал:
— У меня есть друг в Алексикове, я написал, чтобы он наведался в Усть-Каменную.
Матей благодарно сжал Волонскому локоть.
— Спасибо, от души спасибо!
Аршин и рыжий Шама грелись у теплой печи в большой кухне. Ничего лучшего не мог начдив для них придумать. Аршин Ганза поглядывал на казачку, покручивал усы и сморкался в тряпку, оторванную от голубой сорочки. Шама дремал, привалившись спиной к печке. Хозяин дома до сих пор не показывался. Хозяйка, верно, и впрямь не знает, где ее муж, и всякий раз вздыхает, когда о нем заходит разговор.
— Да ты не горюй, матушка Настасья Ивановна, — шутил Аршин. — Мы знаем, он у Краснова, вашего войскового атамана, таракана сушеного! Тебя и детишек твоих мы за это не убьем, не бойся, мы, красноармейцы, бьем врага, только когда он хватается за винтовку. А у тебя есть оружие? Нет. Разве что бабье... Как бишь оно называется, Шама?
Шама сонно проворчал:
— Осторожнее с этим сморчком, хозяйка, ты его еще не знаешь. Это — волк, хищник. Смотрит на тебя голодными глазами, и ему неважно, что ты под защитой начальника нашего штаба. Приглядись хорошенько, у него все время зябнут лапы, а ты как раз в его вкусе.
Настасья Ивановна была молода, но, видно, разучилась улыбаться. Отвечала она сквозь зубы, хмуря брови. Но лицо ее было напряженным, выдавая жар крови.
— Досадно тебе, что хозяйка на ночь запирается в чулане, — засмеялся рыжий. — Только не воображай, что она тебя боится!
— Это тебя она боится. Как бы ты не вздумал ночью заглянуть к ней.
Хозяйка поджала губы. «Ну, если эта — не огонь-баба, значит, я верблюд!» — мгновенно решил Ганза.
— Нет, право, хозяйка, берегись Ивана Шамы. А то получится ребенок, рыжий, как лисенок.
— Не так уж плох Иван, — возразила хозяйка. — Он даже вполне нравится соседке, кругленькой такой. Только не по душе ей красная ленточка на его папахе, вот она его и избегает!
Хозяйка усмехнулась — розовые ямочки на ее щеках выражали насмешку. Шама высморкался, прищурил глаз. Настасья опять обратилась к Ганзе:
— Я тебя с ней познакомлю. Жаловалась она — вы словно из дерева, вот и думаете, что и она деревянная. Бьюсь об заклад, это она на тебя намекала.
— Чепуха, — проворчал Аршин. — Меня к бабам водить не нужно, я не бычок, люблю, чтоб меня приглашали по всем правилам, поняла? Хоть в чулан, куда солнце никогда не заглядывает, — Ганза помолчал, почесал затылок и нахмурился. — Вот спрошу ее, правду ли ты говоришь, Ивановна, и, если соврала, горе тебе!
— А я говорю, оставь ты Настасью Ивановну в покое, — сказал Шама. — Станет она мараться с каким-то бывшим ефрейтором королевских драгун!
Шама улыбнулся, словно только сейчас проснулся полностью. Все бабы хитрые, как лисы. Эта, видно, терпеть нас не может — пусть-ка Аршин накалит ее добела!
Вошел Лагош, весь в снегу. Сбросил шинель, папаху положил на стол и плюхнулся на лавку возле Яна.
— Мог бы и на улице отряхнуться, напустишь тут лужу и вонь, — проворчал Шама.
Михал посмотрел мимо него и, не сказав ни слова, закурил. Хозяйка поглядела на румяное лицо Лагоша и снисходительно махнула рукой:
— Бог с ним, Иван! Мой Егор не лучше, а я его люблю. Хочешь чаю, Михаил?
Аршин, недовольный, вышел на крыльцо. В воздухе кружили снежинки, словно выпустили пух из перины, и оседали на белую землю с легкостью крылатого семечка одуванчика. Кавалерист усмехнулся, огляделся. Небо-то какое, ни облачка! Щелкнув пальцами от внезапного счастливого чувства, Ганза побежал к соседнему дому, где жили связные. Хозяйка дома хлопотала у печки, пахло вареным мясом. Она повернулась к Аршину:
— Подставляй и ты миску! Налью, чтоб согрелся... Сам знаешь, водки у меня нет, не то что у соседки.
— А водочка была бы хороша, мороз такой, что у меня вши и те кашляют!
Аршин проказливо сощурился. Хозяйка сделала вид, что не слышит его, но он прекрасно видел: она едва удерживается от смеха. Беда смело обнял ее полные плечи. Она недоуменно взглянула на него, тогда он поцеловал ее в щеку, потом в губы. Хозяйка со смехом стукнула его по спине.
Не успел Ганза съесть щи, как снаружи послышался громкий голос Яна Шамы. «Минуты покоя не даст, луженая глотка!» Обозлившись, Аршин торопливо выхлебал остаток щей и вышел. Из штаба выходили командиры, разъезжались по своим частям. Конядра рассеянно разговаривал с Шамой. Аршин отер усы и направился к ним.
— Пойдешь с начдивом проверять посты, в степи рыскают казаки, обстреливают хутор, — сказал Шама. — Лагош поедет с тобой, а мне велено тут остаться.
— Не корчи из себя штабного, сам-то ведь дерьма от фиги не отличишь, разве когда на зуб попробуешь! — проворчал Ганза. Такое хорошее было настроение, а этот верзила Шама все испортил своим злорадством!
Просвистело несколько пуль.
— Сволочи, опять на нас зубы точат, — ворчал Ганза в усы, вперевалку бредя к конюшне. — Посидеть, подумать не дадут. Видно, норовят в Зубриловский к своим пухлым бабам. После дождичка в четверг, господа мерзавцы! И в чудеса не верьте — не ждут вас ваши бабы. Сами виноваты: зачем учили их, что должны хозяйки подавать муженькам после ужина... — Аршин презрительно оскалил зубы, потом вдруг закручинился: — Кто-то теперь заботится о моей Наталье Андреевне да объедается ее блинами? А если и так, имею ли я право думать о ней плохо? Собачья жизнь. Бьемся мы с ней, моя дорогая Наталья, хотим, чтобы была лучше, и берем задатки на счастье, где только дают: а вдруг да не доживем до него самого? На тернистом пути надо позволить солдату сорвать розу да засунуть ее за околыш... — Аршин вдруг сердито рассмеялся: — Эх, Аршин, роза розе рознь! — И презрительно плюнул.
* * *
Киквидзе вышел из штаба и полной грудью глубоко вдохнул свежий морозный воздух. Затем поправил папаху, застегнул шинель и спустился с крыльца. Вацлав Сыхра, как был за столом, вышел, встал рядом с начдивом, озабоченно поглядывая на свинцовое небо.
— Вернись, простудишься, — сказал ему Василий Исидорович. — А что мне тогда делать с охрипшим начальником штаба?
— А вы, товарищ Киквидзе, не ездите далеко. Что нам делать с простуженным начальником дивизии? — шуткой же ответил Сыхра.
Киквидзе рассмеялся, блеснув зубами.
— Ты скоро станешь как Медведовский. Тот готов держать меня в вате да носить надо мной балдахин!
У крыльца ждали Ганза и Лагош. Киквидзе вскочил в седло.
— Сначала — к церкви. Посмотрю с колокольни, откуда нас обстреливают, — сказал начдив и пустил коня.
С колокольни видны были одиночные казаки. Они приближались на расстояние выстрела, стреляли и, когда часовые Тамбовского полка отвечали на огонь, возвращались в степь. Их никто не преследовал, а часовым дела не было до убитых белогвардейцев.
— Пиратская тактика, — сердито проворчал начдив и быстро спустился с колокольни. В окружении своих связных, штабных командиров и тамбовцев, которые должны были сменить посты, Киквидзе выехал из хутора. Начал падать снег, белые хлопья вились над головами всадников. Одна за другой просвистели две пули, Аршин и Лагош пригнулись к лукам седел. Лагош оглянулся и в ужасе широко раскрыл глаза: начдив, выпустив поводья, валился с лошади.
— Аршин, фельдшера! — гаркнул Лагош и молниеносно спрыгнул к Киквидзе. Все окружили его.
А он, стискивая зубы, прижимал к горлу обе ладони. Между пальцами струей била кровь. Лагош своим бинтом наскоро обмотал рану, потом поднял Киквидзе и бегом понес в ближайшую хату. Тем временем Ганза гнал коня к штабу.
Сыхра и Бартак были у Киквидзе через несколько минут, одновременно с ними приехал в санях дивизионный врач вместе с командиром Тамбовского полка. Киквидзе уже уложили на широкую кровать, и Лагош ладонями стирал ему пот со лба. В голубых глазах Михала стоял туман, он видел только, как бледнеет, белеет лицо раненого, а повязка пропитывается кровью. Санитары переложили начдива на носилки и, как потерянные, осторожно понесли в лазарет. К дороге сбегались красноармейцы, склоняли головы, словно мимо них двигалась похоронная процессия.
— Разойдитесь, начдив жив, и вовсе не нужно, чтобы казаки узнали о случившемся! — кричал доктор, отталкивая людей от носилок. — Василий Исидорович потерял сознание, а то бы сам разогнал вас по местам!
К Сыхре подошел Конядра.
В степи вспыхнула ожесточенная перестрелка. Это Голиков со своим эскадроном гонялся по степи за казаками.
— Затих, видно, потерял сознание, а это плохо, — сказал Сыхра. — Возьми весь батальон и двинь на казаков. Вымети степь на двадцать верст вокруг. Боевое охранение оставь на местах.
Матей Конядра поглядел на белое лицо Киквидзе, круто повернулся и побежал к своему батальону. Глубокое отчаяние владело им, внутри будто что-то разламывалось. Как медик, он знал, что ранения в горло смертельны.
Особый кавалерийский батальон вернулся в Зубриловский ночью. Далеко в степи горели поселок и хутор, в которых скрывались казачьи разведывательные группы.
— Около трехсот их было, — возбужденно сказал Ефрем Голиков, схватив Бартака за локоть.
Конядра молча прошел в комнату начальника штаба. Голиков спросил:
— Как начдив?
— Умер, — глухо ответил Войтех Бартак.
Голиков схватился за грудь и, шатаясь, бросился за Матеем. Командиры стояли над телом Киквидзе. Плакали. Его заместитель, Медведовский, рыдал, как ребенок, и не мог справиться с собой. Он и не знал, что любит Киквидзе крепкой солдатской любовью, и, поняв это, только теперь, над мертвым Киквидзе, загорелся такой ненавистью к врагам Советов, что она превысила его духовные силы. Убили не просто командира, убили человека, пламенное сердце которого жило для революции...
Аршин Ганза, Лагош и Шама уединились в кухне со своими скорбными мыслями.
Настасья Ивановна ходила по кухне, словно что-то не давало ей покоя, потом зажгла щепы в печурке.
— Изжарю-ка я вам, солдаты, яичницу, насобирала нынче полный фартук яиц, — нарушила она молчание.
Ей не ответили. Настасья повела красивыми плечами и, улыбнувшись Лагошу, ловко разбила над сковородой много яиц. Радость так и рвалась из ее черных глаз.
Аршин вынул кисет с махоркой и скрутил толстую цигарку. «Столько яиц на троих она еще никогда не давала, — отметило его сознание. — Ну, это ладно, съесть-то и съем, но хвалить ее не стану». Он обратил к ней покрасневшие глаза.
Казачка поймала его взгляд и проронила, будто сердясь:
— Уж не хочется ли вам самим лежать на столе вместо вашего генерала? Мало он гонял вас на смерть?
Шама вперил в нее грозный взгляд, стукнул кулаком по столу:
— Гром тебя порази! — и в ярости вышел вон.
Михал Лагош выдернул было нагайку из-за пояса, но тотчас сунул ее на место и бросился вслед за Шамой. Настасья Ивановна смотрела на все это, словно веселясь в душе. Аршин Ганза, опершись спиной о стену, молча курил. Его прищуренные глаза пожелтели, взъерошились усы. Уж не радуется ли баба? С-сукина дочь... Беда скрипнул зубами. Может, глянуть, взаправду ли она женщина? Пусть посмеет оплевать память Кпквидзе! Убить ее мало! У Аршина на лбу вздулась жила.
От Настасьи не ускользнуло то, что творится с Аршином, и она торопливо сказала:
— Чудные твои товарищи, обиделись, что ли? И ты смотришь чертом. А разве я не права? И у белых генералы такие же, ради своей славы гонят солдат против вас. И с той и с другой стороны превратили вас в головорезов... А нам хоть прячь своих мужей... Мать их! Всех бы перестреляла!
С этими словами она подала на стол яичницу, заманчиво пахнущую шкварками, придвинула к руке Ганзы нарезанный хлеб и деревянную ложку:
— Ешь, солдат, сколько хочешь, потом пойдем вместе в хлеву уберем...
Беда Ганза покраснел, встал. Сквозь сжатые зубы его рвались такие ругательства, каких никогда еще не слыхала казачка. Она испуганно оглянулась на крепко сколоченную дверь чулана и отошла к ней. Ганза поправил ремень, с кривой усмешкой вынул наган и направил его на казачку. Она быстро заморгала, кровь бросилась ей в лицо.
— Ох и герой же ты, миленький, — принужденно засмеялась она. — Только так и умеешь подходить к женщине?
— Отопри чулан, и, если пикнешь, застрелю! — крикнул Аршин.
Хозяйка не двигалась. Тогда Беда запустил руку в ее карман, вынул ключ и быстро отомкнул замок. Она следила за каждым его движением и вдруг сама распахнула дверь, крикнув:
— Егор, гости, остерегись!
Аршин втолкнул ее в чулан. Сквозь маленькое оконце, в которое не пролез бы человек, проникало мало света, но Ганза разглядел у противоположной стены большой кованый сундук. На нем сидел казак, в этот миг он брал в руки винтовку. Аршин выстрелил без колебаний. Казачка упала на колени, заломив руки, но не произнесла ни звука. Беда поднял винтовку казака и процедил сквозь зубы:
— А не хочешь ли, барыня, вместо хлева пройтись к нашему начальству? Встань, марш впереди меня! Да быстро!
* * *
В числе представителей дивизии на похоронах Василия Исидоровича Киквидзе, которые происходили в Москве, оказались Йозеф Долина и Ян Шама. Гроб с телом начдива везли к могиле на пушечном лафете. Ни в поезде, ни по дороге на кладбище Долина не проронил ни слова. Он все думал о том времени, когда встречался с Киквидзе почти каждый день, замещая комиссара Кнышева. Столько боев прошли они вместе! Шама понимал Йозефа и не нарушал его молчания. Сердце Яна горело ненавистью к белогвардейцам. Он проклинал их самыми страшными проклятиями, смахивая слезы. «Тебя тоже обжигает этот ледяной ветер?» — спросил он исхудалого красноармейца Заамурского полка, шагавшего рядом, словно тень. Но тот ему не ответил.
Когда прозвучал залп над могилой Киквидзе, Йозеф Долина дрогнул и пошатнулся, как будто все пушки стреляли ему в грудь. Шама стиснул ему руку.
— Йозеф, выше голову! В долгу у белых мы не останемся...
Долина посмотрел на него отсутствующим взглядом, высвободил свою руку и, прикусив губы, выпрямился.
Ян Шама смотрел на знамена, склоненные над гробом Киквидзе, на лица командиров различных воинских частей и на лица московских представителей. На окаменевшие лица Сыхры, Бартака. Волонского, Борейко и Голубирека Шама взглянуть не решался. Такими подавленными он их никогда не видал. Почему они стыдятся своих слез? Это злило Шаму. Ведь если человек был командиром, он не переставал быть человеком, правда? И он искал взглядом знакомые глаза, чтобы увидеть в них понимание, но не находил. Вот дома, в юго-чешской деревне, люди как-то дружнее на похоронах... Посидят за стаканчиками вина, поговорят о покойнике, вспомнят хорошее...
На обратном пути Шама держался возле Йозефа Долины.
— Братишка, — все старался он отвлечь его от горя, — да что же ты делаешь, брат? Я ведь тоже, черт возьми, любил Василия Исидоровича, как родного брата, но чем теперь поможешь?
Йозеф Долина почти не слушал его, но это Шаму не обескуражило.
— Когда он в Тамбове пришел к нам впервые, — продолжал он, — не мог я поверить, чтобы парень моего возраста сумел командовать целой дивизией. Но только он открыл рот и сказал нам несколько слов на своем русском языке с акцентом, я понял: этот человек — природный командир. А потом, под Филоновом, после той драки за проклятый мост, я понял, отчего наш брат может стать смелее самого дьявола. Я бы просто не мог бежать из той битвы, я был как машина, шашку в руке не чувствовал... Это Киквидзе вошел в меня, как пламя, и мне даже в голову не приходило спрашивать, за правое ли дело мы бьемся...
— Ради бога, Шама, замолчи! — простонал Долина.
— Не буду молчать! — отрезал Шама. — Я хочу говорить об Исидоровиче, и именно с тобой. В жизни я не видал генерала, который бы так жил с солдатами! Книжек был всего лишь командиром полка, а видал ты, чтоб он когда-нибудь саблю обнажил? А в австрийской армии, на фронте, я видел самое большее капитана. От майора и выше все во время боя лезли в укрытия. Я бы на гроб Василия Исидоровича положил еще его красноармейскую фуражку, только обвил бы ее пальмовыми листьями в знак того, что был он прославленный и любимый командир…
Долина так стиснул зубы, что резко обозначились скулы. Он ускорил шаг, но Шама не отставал. Он взял друга под руку, и полы их длинных шинелей бились о голенища.
— Йозеф, мы ведь с тобой верные друзья. Скажи, и я выручу тебя из любой беды. И ты бы сделал то же самое для меня. Почему же теперь ты как глухой? У меня тоже сердце кровью обливается из-за несчастья с Василием Исидоровичем, но долг отомстить белым держит меня выше моей скорби. Помнишь, как закричал начдив, когда убили Кнышева, но он сейчас же приказал седлать коней и марш вперед! Видел бы он тебя таким, наверняка бы отругал... Война есть война, друг мой, а эта, в России, должна закончиться нашей победой. Ведь русские люди поставили на нее все свое будущее. И мы, чехи, тоже, а то нам здесь нечего было бы делать.
Лицо Долины дрогнуло. Он прижал руку Яна и зашагал с ним в ногу. Сказал помолчав:
— А я не знал, что ты агитатор! Понимаешь ли ты всю тяжесть нашей утраты? Сейчас нашей дивизией наверняка уже командует кто-то другой, может, такой же герой, каким был Василий Исидорович, но поймет ли он нас так, как понимал Киквидзе? А мы ведь не можем уйти из России, пока все не будет кончено...
— Попросим, чтобы он сделал тебя комиссаром нашего полка, а уж ты ему подскажешь, как надо с нами обращаться, — ответил Шама.
— Я еще не искупил своей вины за измену Книжека. Пока я считаю достаточным, что мне разрешили вести коммунистическую ячейку кавалерийского батальона. И послали хоронить Василия Исидоровича...
— Вот видишь, — воодушевился Ян Шама. — И вообще-то мы молодцы как на подбор, верно? С самого начала нами командовали свои — сначала Войта Бартак, а теперь Матей Конядра. Все мы разведчики что надо и награды получили недаром, не то что в австрийской армии, где важно было, как ты поглядел на лейтенанта. Йозеф, а ты не думаешь, что мы, несмотря на все невзгоды, бури и ненастье, счастливые солдаты? Добровольцы, каких только поискать? Нет, мы можем гордиться собой!
Йозеф Долина улыбнулся. Падал легкий снег, пар шел изо рта.
— Что ж, сделаем тебя пропагандистом, — сказал, закуривая, Йозеф. — Как вернемся в Зубриловский, поговорю о тебе с Сыхрой и Бартаком, они, конечно, не будут против.
— Ты прекрасно знаешь, что мне не нужна никакая такая функция, — улыбнулся Ян Шама. — Я ведь сейчас же вспыхиваю, а плох тот пропагандист, который бросается на людей. На это дело годился бы Карел Петник, жалко его... А Лагош такой же порох, как я. Вот на коне мы оба хороши. Когда я дома буду рассказывать, по скольку часов я торчал в седле в свирепую метель да с пустым желудком, отец только рот разинет...
— Представляю! — ответил Долина. — Только вряд ли найдем мы дома восторженных слушателей. В нашей молодой республике у власти буржуи, не пролетарии. Вот если б ты был легионером, тебя бы уважали! Кланялись бы тебе толстопузые, герою Пензы...
— А я б не сменялся на славу легионера — лучше подожду, пока придет наше время.
Йозеф Долина сдвинул брови. Конечно, настанет время, когда и в молодой Чехословакии рабочие поймут, что нельзя жить под гнетом буржуазии, хотя бы и отечественной. Это будет стоить крови. Но что великое добудешь без жертв, в особенности — пролетарскую свободу? И рабочее право? Йозеф поймал себя на том, что повторяет слова Киквидзе. Да, это потребует долгой борьбы, как и здесь, в России. Долина погасил окурок и сунул его в карман. Наткнулся там на горсть сухарей, дал половину Шаме и сам начал грызть. Они проходили сейчас под кремлевской стеной. До вокзала еще далеко...
— Надо торопиться, Ян. Москва хороша, но делать нам тут нечего. А под этой проклятой Ярыженской на счету каждый человек.
Рыжий Шама пожал плечами, смахнул снежинки с красного своего лица и внимательно заглянул в глаза Долины. Нет, Йозеф другим уже не будет. Неужели он никогда не подумает о собственной жизни?
А под Ярыженской шли упорные бои. Полки дивизии Киквидзе всеми силами штурмовали станицу три дня и три ночи, без передышки. Непрерывно гремели орудия. Ни метель, ни январские морозы не могли остановить красноармейцев. На четвертый день, после беспощадной рукопашной битвы, взята была Ярыженская железнодорожная станция. Еще две недели продолжался бой за другие опорные пункты белогвардейцев. Неприятель был отброшен по всему фронту. Бойцы Киквидизе двинулись на Новочеркасск — осиное гнездо белой гвардии. Вел дивизию заместитель Киквидзе — Медведовский. Заняв Новочеркасск, стали пробиваться дальше. Интернациональный полк потерял половину людей, но знамя его покрылось боевой славой.
* * *
Ехать поездом в Киев в двадцатом году было отнюдь не увеселительной прогулкой, но Лагош, Ганза и Шама терпеливо сносили все неудобства, словно ехали из Табора в Бенешов или из Бржецлава в Угерскую Скалицу, будто за их плечами не было ни плена, ни работы в Максиме, ни трех лет службы в Красной Армии на фронтах гражданской войны...
— Знаешь, не лезет мне в башку, что мы в этой стране уже четыре года, — вздохнул Беда Ганза, словно очнувшись от глубокой задумчивости.
Им удалось раздобыть сидячие места, и Беда расположился у наполовину заколоченного окна, через которое, подергивая себя за светлые усы, смотрел на убегающие назад степи. Помолчав немного, он задумчиво проговорил:
— Эх, как время-то пробежало, ребята... Теперь, когда мы уже на вольной ноге, вид у нас как у выжатого лимона... И что тебе, Ян, в голову втемяшилось клянчить, чтобы нас отпустили из Красной Армии? Тоже мне ветераны, да у нас молоко на губах совсем недавно обсохло...
— Что втемяшилось? Домой хочу! — сорвалось у Шамы. — Да и ты того же хочешь, только соображаешь медленно. Довольно мы повоевали, хватит! Вон и Пулпан уже дома. Как выздоровел после ранения, поехал в Москву, на учебу. Теперь в Праге политику делает... — Но душу Яна раздирали противоречивые чувства: он тоже сам себе кажется надломленным, раненым. — А вообще-то, признаться, и я уезжаю не с легким сердцем. Лучшие годы нашей жизни прошли, и их не вернешь... Я, правда, горжусь, что жизнь наша была такой, какой она была, глаза-то у нас здорово открылись, но что будет со мной дальше? Мама счастлива будет, когда прижмет меня к сердцу, и ей, бедняжке, в голову не придет подумать о том, что ее сыночек колотил, как мог, холуев русского царя, и молодая его жизнь каждый день висела на волоске. И что сын этот привез домой семена, брошенные в его душу Киквидзе, Кнышевым и другими... — Шама махнул рукой, прищелкнув языком. — Чего это я так разошелся, или задаюсь, что был красноармейцем?
Михал Лагош спал. Он давно передумал обо всем, о чем говорили его друзья, и душа его теперь переполнена ожиданием: что-то увидит он послезавтра в Максиме? А когда душа переполнена, она болезненно напряжена, и лучше всего проспать это состояние неопределенности. И Михал спит, и никакие сны ему не снятся. Руку держит на узелке — в нем маленькие подарки Нюсе и деревянная кукла для сынишки, он эту куклу старательно вырезал по вечерам из корня самшита и раскрасил как сумел. Вот Шама и Ганза этого не понимают. Как это — чтоб такой бесстрашный пулеметчик да вдруг ради ребенка привязывался к женщине? Нет, не учил их этому Натан Кнышев! Родной бородач Кнышев со своим страшным шрамом... Правда, у комиссара детей не было, а скорее всего и жены тоже. Никогда он не упоминал о жене, и никогда его не видели с женщиной...
Приехав в Киев, наши путники продрались сквозь толпу на улицу и до отхода другого поезда побродили по городу. Останавливались, заговаривали с прохожими, делая вид, что не знают дороги. Спрашивали — ну, как живете, друзья? — и ответы часто поражали их. Все говорили о мире, о работе и о свободе. По лицам людей видно было: сытно есть им не приходилось, зато в глазах светилось довольство и уверенность, что ими не будут больше командовать те, кто и пальцем не шевельнул ради новой жизни.
Аршин не выдержал:
— Ребята, мне начинает нравиться, что мы не встречаем тут никаких белоснежных воротничков, офицерских шашек и вертлявых дамочек! Все мы тут вроде равны...
— Только нищета-то какая! Мы, в наших гимнастерках просто салонные львы, — усмехнулся Шама.
Михал Лагош сплюнул.
— Болтаешь, будто не понимаешь, что всякое начало трудно, особенно на развалинах. Увидишь, через несколько лет все тут будет другим! Вот пошлю тебе открытку — лопнешь от жалости, что не остался здесь! В общем, чудило ты, если вокруг тебя все не пляшут от восторга, ты сейчас же начинаешь считать, сколько картофелин кладет хозяйка в котел...
— Оба вы попали пальцем в небо, — проворчал Ганза. — Сначала надо позаботиться о том, чтобы хоть кусок хлеба был каждый день, а уж после, чтоб крыша над головой была и прочее...
Лагош с досадой посмотрел на Аршина: ведь он сказал то же самое, только другими словами! Когда этот Аршин перестанет думать о том, чтоб последнее слово оставалось за ним? Но Михал не сказал ничего и зашагал быстрее. Перед шумным вокзалом они сели на травку и вынули свои запасы. Молча стали есть, поглядывая на проходящие взводы красноармейцев, на женщин, болтающих о том о сем, на стайки детей, спешащих в школу. К ним подошел оборванный человек, предложил купить спички. Он еле держался на ногах, его шапка из собачьей шкуры вызывала сострадание. Ганза покачал головой. Откуда ты взялся такой? Дал ему кусок черного хлеба. Человек схватил краюшку и жадно съел у них на глазах, но упросил-таки Аршина взять коробочку спичек. Проходил мимо, раскачиваясь на костылях, красноармеец, из-под фуражки его выбился непокорный клок темных волос. Инвалид улыбнулся, блеснули зубы под щегольскими усиками. Вдруг он прищурился и весело сказал по-украински:
— Отдыхаем, ребята? На каком фронте рубите генералов?
— Братишка, зачем спрашиваешь, знаешь ведь, что не скажем. А ты где заработал костыли? — отозвался Ганза.
— В прошлом году под Еланью, второй Интернациональный, командир Голубирек, — глаза одноногого красноармейца смеялись.
Друзья переглянулись — их словно кто-то ласково погладил. Лагош хотел сказать, что и они воевали с Голубиреком и что он погиб под Мазурской, да не мог и слова выговорить. Шама покраснел, сдвинул шапку на затылок так, что на лоб свесилась прядь красных волос, и выпалил:
— Хороший полк, или ты другого мнения? Полк из дивизии Василия Исидоровича Киквидзе!
— Боже упаси, я до самой смерти буду вспоминать о чехах, которые вступили в полк еще в Тамбове. Бойцы были что надо! — ответил инвалид. Он удобнее оперся на костыли и усмехнулся так, словно добродушно собирался поймать их на удочку. — Помню чешских кавалеристов, погоди, командовал ими такой чернявый молодец, говорили, гусар. Под Филоновой он буквально спас наш батальон. Его ребята сидели в седлах, как старые казаки, а когда они выхватывали шашки, то наш брат пехотинец порой забывал, что надо не только любоваться ими, но еще и стрелять в противника. Героические были дни, товарищи, и я счастлив, что за свою Советскую власть воевал рядом с чешскими большевиками. Им принадлежит часть нашей боевой славы!
Аршин усиленно жевал, наблюдая за инвалидом прищуренными глазами.
— Садись, перекуси с нами! — спохватился он вдруг.
— Ох, спасибо, спасибо, — отмахнулся инвалид. — Ты, видно, в отпуск едешь, в дороге каждый кусок пригодится... — Он хотел еще что-то сказать, но тут его взгляд задержался на Шаме. Инвалид громко рассмеялся, словно радуясь счастливой встрече, и, попрощавшись, заковылял дальше, но на углу еще раз оглянулся на них.
— Ух, до чего же приятно! — воскликнул Ян Шама. — Хорошо, что мы не выдали себя, зато похвала была искренняя!
— Ну и поцеловал бы его за это, — фыркнул Аршин. — Думаешь, он нас не узнал? Тебя-то наверняка помнит, с твоей огненной башкой, тем более ты на всех митингах разорялся, как министр.
— Так ты думаешь, он нас перехитрил?
— Да еще как! — ухмыльнулся Ганза.
— Пошли! — вскричал Михал Лагош. — Опоздаем на поезд, тогда и за неделю до Максима не добраться.
* * *
Наконец-то завиднелись знакомые низкие дома с разметанными соломенными крышами; за ними открылось и само село Максим, которое словно стерегла церковка на холме. Все, что только могло зеленеть, зеленело ярко, по-весеннему: акации у дорог, тополя у пруда, и обе могучие лиственницы у ворот конторы лесничества. Путники наши слезли с телеги, на которой ехали со станции, сунули в ладонь мужику какую-то сумму и нетерпеливо, задыхаясь от волнения, поспешили ко двору, где они в семнадцатом году работали на Артынюка. Прошли через двор к дому, в котором жили тогда Войтех Бартак и Марфа. И Артынюк... Впереди них бежала детвора с криком:
— Бабы, спасайтесь, опять жандармы!
На крыльцо вышла молодая плотная женщина с ухватом в руке.
— Аршин, да это Наталья! — брякнул Шама. — Фигура-то прежняя...
Беда Ганза задохнулся. Узелок, который он нес на плече, вдруг стал тяжелым, а колени словно ушли в сапоги. Он смотрел на Наталью, как на потустороннее явление, и вдруг прохрипел что-то, споткнулся. «Забыла, не узнает! — промелькнула гневная мысль. — Ну, погоди!» Он судорожно выпрямился и пошел к ней с таким видом, словно собирался сбить ее с ног. Наталья вдруг взвизгнула, обернулась и с невероятной быстротой скрылась в доме. Но тут же она появилась снова, но уже с Нюсей. Эта была все та же Нюся, какую знал Аршин, только еще красивее стала... Беда оглянулся на Лагоша, но тот был уже на крыльце и обнимал Нюсю. Она стояла неподвижно, будто вся одеревенела... Но вот ожила, обвила руками Михала и приникла лицом к его груди.
— Вот это любовь, черт возьми! — буркнул Шама Аршину. — Твоя бочка не хочет тебя признавать, а ты стоишь пень пнем, засади тебя в землю — корни пустишь... Шевельнись же, возобнови контакт!
Беда не обратил внимания на колкости друга. Бережно положив узелок на землю, он медленно приблизился к Наталье. Она тоже двинулась вперед. Ганза громко всхлипнул носом. Наталья улыбнулась. Они подали друг другу руки.
— Добро пожаловать, красноармеец, — выговорила она сдавленным голосом. — Добро пожаловать, парень, рада я тебе... Ты нисколько не изменился!
Она легонько дотронулась до его ордена на груди, проворно повернулась к Шаме и поздоровалась с ним.
— Все трое награждены, до чего ж хорошо-то! Пленные, а так отличились в нашей стране...
Наталья неожиданно обхватила Яна за шею и расцеловала его в обе щеки.
Нюся уже тянула Лагоша в дом. Наталья, взяв под руки Ганзу и Шаму, повела их следом. В кухне ничего не изменилось со времен Марфы, только в комнатке за кухней жила теперь Нюся с трехлетним сыном. Место же Натальи было за печкой, на широких полатях, под которыми поместился и ее новый сундук.
На большом старом столе появился хлеб и странно пахнущее сало. Ну, ничего, они и похуже едали... А вскоре запел и самовар.
Нюся сидела возле Михала и, словно просыпаясь от сна, нарезала для него куски сала. Ни на что более дельное она не была способна. Михалу оставалось лишь поддевать сало ножом и с аппетитом отправлять в рот. Наталья делала вид, будто не замечает этого. Была она такой же шумливой, какой они ее знали. Вскоре приплелся и старик Иван, вокруг его беззубого рта веером росла седая бороденка. Он обнимал Ганзу, Шаму и Лагоша, словно ему приятно было ощущать под пальцами их упругие молодые тела, и давился радостным смехом.
— Вернулись-таки в Максим, вернулись! А что я вам говорил, бабы? — выкрикивал старик захлебываясь. — А они-то не верили, куриные мозги! Ах вы, мои миленькие!
Наталья заставила его сесть за стол. Старик то жевал хлеб и сало беззубыми деснами, то, перебивая Наталью, громко выражал свою радость. Вдруг он наклонился к Беде и с полным ртом прошамкал:
— Не раз мы вас вспоминали, голубчики! Только и подумать не могли, что вы с такой славой вернетесь. Вот пускай Наталья скажет, как она все о тебе думала... «Дед, — говорит бывало, — как думаешь, любил он меня?» — Старик засмеялся так, что даже поперхнулся. Закашлялся, побагровел, слезы у него потекли; успокоившись, крикнул Наталье:
— Видишь теперь, дуреха, любил, да еще как!
— Не слушай ты его, Беда, — крикнула кухарка. — Все ему что-то чудится, он и на ходу спит. В голове-то совсем помутилось, не знает даже, сколько ему годов. Жили тут у нас одно время гайдамаки Скоропадского, золото искали да царские денежки, а как не нашли ничего, принялись объедать нас — вспомнить тошно! Нюсю я от них на ночь запирала... Так вот они за нас однажды так ударили по голове Ивана, что он свалился, не хотел их пускать к нам. С тех пор и заговаривается...
Иван тихонько, хрипло рассмеялся:
— Что бедному мужику господская зуботычина? Я-то все пережил, а они вон в земле лежат. А вышло-то все из-за тебя, душечка, ты ведь порой большого героя из себя воображала. Чего скрывать-то? И в лес вы несколько раз убегали, в землянки, где жили военнопленные, я вас туда и отвозил. Тогда вы меня любили, курочки, хи-хи! Ванюшей называли — спаси, мол, нас, Ванюша, от этих петухов...
Аршин Ганза глаз не спускал с Натальи. Черт знает, что это с ним творится! Все-таки любит он ее больше всех на свете. И опять его притягивает ее гладкое лицо да темные веселые глаза... Беда похлопал деда Ивана по плечу, наклонился:
— Иван Иванович, славный ты человек! Вот есть у меня в узелке рубашка, брату вез, а теперь тебе дарю. И будь я собакой, если она не придется тебе впору! — и, нагнувшись к своему мешку, он вытащил темно-красную рубаху со светлой вышивкой по вороту и цеременно подал ее старику. Иван так и подскочил. Стал рассматривать материю, громко восторгаясь цветом, и счастливо улыбался слюнявыми губами. Потом вдруг поспешно встал и низко поклонился Ганзе.
Ганза слушал лишь краем уха, что рассказывала Наталья Шаме о зверствах гайдамаков. Его радовал просто голос ее независимо от того, что она говорит, вызывая в его душе желание все время слушать ее, все время смотреть в ее глаза. Он даже не заметил, как Иван вышел и возвратился уже в дареной рубашке. За ним набились люди со двора, Ганза некоторых знал. Беда залпом опорожнил чашку чая, как будто не умел медленно и важно отхлебывать маленькими глотками на украинский манер, и вытер ладонью влажные усики.
— Наталья, теперь позволь сказать мне, — вскричал он и, отодвинув тарелку с салом, встал. Стол пришелся ему по пояс, но теперь Аршин об этом не думал. Когда-то его огорчало, что он не такой высокий, как Ян Шама или стройный белокурый Михал Лагош, а сейчас ему это было неважно. Чувство собственного достоинства подняло его выше суетной зависти.
— Мои дорогие, не стану говорить, как я счастлив с вами. На Дону и Хопре жил я тяжелой жизнью, это вы, верно, можете себе представить, и, бог свидетель, вашу любовь я заслужил. Точно так же ее заслужили мои товарищи, Лагош и Шама. Значит, надо отпраздновать нашу встречу! Водка подойдет для этого лучше всего, и я отдаю все свои рубли — достаньте только! — и штаны с вами пропью, и все, что есть на мне, только Наталью себе оставлю, я ее и ноготочка вам не отдам. Наталья, милая, правильно я сказал?
Все посмотрели на кухарку. Она же, поднявшись с места почти одновременно с Аршином, жадно слушала его. Сейчас она оставила всякое притворство, а с ним и грубоватую стыдливость, под которой прятала свою великую радость оттого, что опять с нею ее маленький чех, — она ведь и впрямь тосковала по нему.
— Глядите, гордец какой! — Наталья в притворном возмущении всплеснула полными своими руками. — Хочет угощать нас! Оставь свои рубли при себе, Аршин! Водку дам я. И кислой капусты хоть бочку. Какой бы я была хозяйкой, если бы всю войну не думала об этой минуте? Нюся, отлепись-ка от Михала да сбегай за бутылью, за той, двухлитровой. Знайте, красноармейцы, мы ее с Нюсей сами гнали и говорили — если не вернетесь, выльем всю в Десну, пусть ее там хлещет сволочь Артынюк. А теперь ее выпьем мы за нашу славную новую жизнь, за нашу артель, которую мы тут организовали, когда Иван вывез последнего из господ на станцию и пожелал ему счастливого пути в пекло. И знай, Аршин, жизнь у нас тоже тяжелая была, ты, пожалуй, и представить себе не сумеешь, но теперь уже никто наш двор у нас не отнимет. Вот как придет председатель да услышите вы, каким мы видим наше будущее, ни в какую Чехию ехать не захотите. Председатель говорил, у вас там у власти буржуи, так что вам там делать?
Наталья умолкла. На гладком выпуклом лбу ее выступили росинки пота, полные щеки блестели. Нюся поставила перед ней пузатую бутыль зеленого стекла и подала рюмки. Наталья быстро наполнила их и первую подала Ганзе, который не сводил с нее счастливого взгляда. Когда все взяли рюмки, Наталья заговорила снова:
— Выпьем же, дорогие! Нюся, налей и ты себе! Воображаю, как прыгает твое сердце от радости! — С этими словами она залпом осушила рюмку.
Потом она велела девушкам петь. К ним присоединились мужчины, и громче всех — дед Иван. При этом он ходил от одного к другому, показывая новую рубаху.
— Ты только пощупай, это он мне дал, чех! На вечную память!
Уже захмелевший, он подошел к Ганзе, обнял его и, прижав слюнявый рот к его уху, прошепелявил:
— Наталью мы тебе в жены отдадим! Наталья наш ангел-хранитель. А о тех двух гадах, которые на нее в сарае напали, и не думай: мы подоспели вовремя и швырнули обоих в Десну! И если кто вздумает смеяться по этому случаю, влепи ему пару горячих, чтоб язык откусил!
Аршин оттолкнул деда, вытер обслюнявленное ухо, словно в него сам дьявол надышал, стиснул зубы. Сердце его на миг захолонуло. Хрустнув пальцами, он выпрямился. Огляделся. В горле стало сухо. Из группы молодых женщин с другого конца стола навстречу ему засияли веселые глаза Натальи. Ох, Аршин, скотина, какое же тебе счастье привалило! Он с силой втянул в себя воздух и хрипло закричал:
— Удалось-таки нам свидеться, а потому... Потому... давайте ублажать тело, ублажать душу! А войны, на которые когда-либо гнали мирного человека разные господа, будьте навсегда прокляты!
Дальше он не мог говорить, во рту скопилась горечь. Он сел с размаху и вперил виноватый взор в сиявшую торжеством Наталью.
Михал Лагош еще в начале попойки потихоньку вышел с Нюсей во двор. Нюся шла за ним, как овечка, придерживаясь за его плечо. Позвала сына, и он выскочил из сарая, в котором когда-то жили пленные. Мальчик был таким же белокурым, как она и как Лагош, и глаза его были такие же светлые, как у нее. Валенки на нем измазаны, щечки ветер окрасил в пурпур.
— Миша, Мишенька, твой папа приехал. Посмотри же на папку-то!
Лагош нагнулся к ребенку, чтобы скрыть от Нюси слезы, и поднял его. Так, с сынишкой на руках, он вошел в дом и — прямиком в комнатку за кухней. Нюся скользнула туда же, как угорь, и тихонько заперла дверь.
— Больше я тебя никуда не отпущу; — шептала она, переводя глаза, полные слез, с Михала на сына, словно уже сейчас испытывала ужас от одной мысли, что может когда-нибудь потерять одного из них.
— Я останусь в Максиме, Нюсенька, — ответил Лагош. — Затем и приехал...
Из кухни доносились крик, смех, пение, слышнее всего были голоса Натальи и Ивана, потом к ним присоединился еще более мощный голос. «Это Шама, — сказал себе Лагош, — но Нюся о нем и не думает».
Нюся накормила мальчика и уложила его в кроватку, которую в свое время Наталья притащила из барского дома.
— Правда останешься? Правда? — спросила Нюся, когда мальчик уснул, и бросилась Михалу на грудь, и прижала его к себе, сначала робко, несмело... — Поверить не могу, что ты опять со мной, не надеялась я, что вернешься... — горячо прошептала она.
А в кухне меж тем все ярче разгорались глаза у Натальи, и, когда Нюся и Лагош, забрав мальчика, скрылись в задней комнате, Наталья оттолкнула Ивана от Ганзы и сама села рядом с ним, положила ему руку на плечи и стала пить с ним из одной рюмки.
Гости разошлись, собрался наконец и Иван. С трудом доплелся он до двери и, остановившись там, поманил рыжего Шаму. Когда тот подошел, старик схватил его за руку и повел за собой, как ребенка.
— Дурень, ну чего торчишь там? Завидуешь товарищам? Не завидуй, нечему. Я тебе такую постель предоставлю, что будешь спать не хуже, чем они... — Иван тихо смеялся, пьяно икал, хитро подмигивая водянистыми глазами.
Каморка его оказалась жалкой, ложе — еще беднее, хотя с подушкой и с несколькими толстыми одеялами. Только выбравшись на свежий ночной воздух, Шама сообразил, что и сам-то еле держится на ногах, и была у него одна только мысль — где бы приклонить голову. Иван заботливо разул его и раздел, уложил на подушку и укрыл до подбородка.
— А я затоплю тут, брат, печка-то теплее, чем бабье брюхо. Зимой у меня хуже, но я все пережил! Живу так уже тридцать лет, а чего мне недостает? Ты понятия не имеешь, до чего же хорошо жить без бабы. Свобода! Пей, сколько душа принимает, никто тебя не пилит, а захочешь курить, кури вволю...
Когда Шама проснулся, был уже белый день. Сначала он не соображал, где находится, и не сразу припомнил все. Осмотрелся. На низком чурбане у печки сидел Иван и спал, свесив голову, хрипло дышал во сне. Шама встал, оделся, натянул сапоги. На дворе уже было движение — люди суетились по хозяйству. Наталью и Нюсю он нашел в кухне. На полатях Натальи лежал Аршин. Он почти совсем исчез под пуховым одеялом и, если бы не щетинистые усы, казался бы ребенком. Поздоровавшись, Шама сел за стол.
Наталья не поднимала головы, видна была только часть ее гладкой розовой щеки, похожей на румяную булочку. Нюся повернулась к Шаме, хрупкая, веселая, насмешливая.
— Что рано поднялся, Ян?
— По привычке, — хмуро ответил он.
Поев щей с хлебом, Ян пошел будить Ивана, но, увидев, что тот все еще спит сидя, улыбнулся, надел шинель и отправился в село. Останавливался поболтать со знакомыми, расспрашивал их о житье-бытье и слышал в ответ, что бог улыбнулся селу Максим. Бог и Ленин, который живет теперь в древнем Кремле. Внешность людей, правда не очень-то изменилась, разве что мозолей на руках прибавилось да шеи стали жилистее, ну, да ведь крестьянин другим и не будет. В деревне раньше стареют, подумалось ему. Он охотно разговаривал о новой жизни.
В середине села Шаму остановил старик в темном поношенном пальто. Ян не сразу вспомнил, где он видел эту седенькую бородку и очки в желтой оправе. Старик подал ему руку:
— Я еще вчера услышал о вашем возвращении — женщины в школу прибегали, рассказывали. Добро пожаловать, добро пожаловать! Надеюсь, вы и ко мне зайдете, товарищи, с удовольствием послушаю, где вы воевали. Почетна служба ваша, товарищи, почетна! Сожалею, что мне это не было дано, но и я трудился в местном Совете. Мы тут кое-что сделали... Сбили крестьянскую артель, и всю войну школа наша работала. И старосту мы судили... Артынюк вот избежал суда — утонул. А ведь впоследствии открылись большие его махинации с лесом...
Старик, картавя, говорил безостановочно, размахивая перед носом Шамы тощими руками.
«Черт возьми! — вспомнил Шама. — Да ведь это учитель, Сергей Фомич Железнов. Славный старик, никогда он не относился к пленным с оскорбительной снисходительностью, как Артынюк...» В те времена Шама предпочел бы, чтобы Артьшюк кричал на них, тогда они могли бы прямо смотреть ему в глаза, а когда смотришь в глаза, сразу узнаешь врага.
— Что вы будете делать дальше? Возвратитесь домой? — спросил учитель.
Шама пожал плечами. С какой стати открывать старику свои намерения? Но учитель, не заметив его замешательства, продолжал многословно:
— Жена говорит, вы, конечно, помните мою Надежду Матвеевну. Так вот она утром принесла слух из села, будто вы приехали за невестами, за Натальей и Нюсей. Это прекрасно, это великолепно! Но которую же выберете вы, товарищ? Незамужних у нас достаточно, а молодых вдов, бедняжек, еще больше...
Ян рассмеялся. Гляди-ка, оказывается, Лагош и Аршин женихи! Что же — жив лукавый... Но сам он жену отсюда не повезет — зачем? В Чехии такие же ласковые и сердечные девушки, как Нюся и Наталья...
— Не стану я портить жизнь ни одной, — ответил он учителю. — Дома меня ждет мать, если жива, расстроится старушка, что сама не справила мне свадьбу...
Старый учитель, кивая головой, с улыбкой смотрел ему в глаза. Понимаю, понимаю, говорил его взгляд, слишком много солдат перебывало в Максиме: и немцы, и австрийцы, и головорезы Скоропадского — и частенько ночевали тут...
За обедом Михал сидел рядом с Нюсей и кормил своего сына, а Беда Ганза увивался вокруг Натальи. Шама захохотал:
— Слыхал я, что буду шафером у вас обоих, господа негодники, уже все село об этом гудит, только от вас я еще приглашения не получил!
— А я когда скрывал? — спросил тот. — Или Аршин? Он это дело сварганил еще вчера вечером, как мне об этом сегодня сказали, и Наталья при всем честном народе торжественно дала слово. Тебе, видно, водкой уши залило! Я тут остаюсь, а Аршин везет Наталью в Южную Чехию. Уж и вещички собирает...
— Твоя кулацкая мамочка тебя бы с такими вещичками вилами встретила, а? — фыркнул Шама. — Но ты правильно делаешь: жить-то тебе, а не мамочке.
— Ян, если подождешь до лета, сможешь поехать с нами, — сказал Беда.
Наталья промолчала. Деревянной ложкой она черпала из миски борщ и с аппетитом ела. Беда хотел еще что-то сказать, да загляделся на Наталью. Чтоб ей и в Чехия так же вкусно елось...
Шама не ответил. Он не завидовал друзьям, но про себя решил, что поедет сейчас, и один.
Иван сидел на противоположном конце стола, следя за Шамой, как кролик за молодой собакой. В веселых глазах старика трепетало любопытство, а вдруг этот щенок Ян кого-нибудь цапнет? Старик моргал светлыми глазками, всеми силами удерживаясь от того, чтобы ввязаться в разговор, но не выдержал.
— Голубчик мой, — вежливо начал он, — я вот простой мужик, мне что погода, что непогода — все одно, а тебе я сейчас не советую в путь пускаться. Подожди лета, а мы и тебе найдем невесту. Не захочешь, не женись, а жить можешь у меня. Теперь у нас чем дальше, тем лучше будет, мужик уже человеком стал, сам видишь. Разве ты сам не помогал мужику человеком стать?
Посмотрел Шама на обе счастливые пары, на хитроватого деда Ивана, наморщил лоб и решительно произнес:
— Нет, дорогой Иван Иванович, я поеду домой сейчас же после свадебного цирка. Поеду хоть на верблюде, как однажды путешествовал наш Аршин... А тебя, золотой мой, я всегда буду вспоминать. Люблю я тебя, дед, как Украину твою и всю Россию, однако родина есть родина, понимаешь, дружище?
— Хорошо сказал Ян, и хватит об этом, — прервал его Ганза. — Но до наших свадеб никуда ты не уедешь, дай слово! Да ведь ты представляешь здесь всех наших ребят, которые все эти годы шли с нами и донесли свои винтовки бог знает до каких мест. Договорились?
В дверь заглянула молодая женщина и крикнула, что из города приехал председатель артели.
— Передай, чтоб сегодня пришел к нам, ради наших дорогих гостей, — ответила Наталья и рассмеялась.
Беда Ганза, по привычке часто моргая, улыбнулся ее радости. Посадит он на отцовском наделе эту вечно молодую, эту нетронутую чужеземную розу... Как можно скорее увезет он ее, чтоб забыть все горе, всю кровь и тяжесть этой страшной войны.
Помнить будут они только о победе своей.