Земля вокруг Киева, Москвы, Ленинграда и вокруг Тамбова, в степи, на Дону, на Хопре и по Волге была снова залита кровью. Но и на этот раз советские люди отстояли свою отчизну, новую свою жизнь. Кусок за куском вырвали они родную землю из когтей лютых врагов прекрасной своей свободы и, в громе пушек и танков, львиными рывками, по всем дорогам — с востока, с севера и с юга Европы — примчались к Праге, уберегли ее от разрушения. Многие залечивают раны свои в чешских и словацких городках. На могилах павших зеленеет трава и не вянут цветы. Пришли с победителями и молодые полки чехов и словаков. Четверть века тому назад чехословацкие воины Красной Армии только мечтали о таком походе, сражаясь в степях России.
Несокрушимая воля жить свободно не была сломлена потомками тех, кто когда-то за жалкую мзду купил Колчака, Деникина, Краснова, Мамонтова, Врангеля и всех их подручных, падких на подачки хозяев.
Время между последним днем второй мировой войны и предстоящей каждодневной борьбой за подлинно человеческую жизнь было залито в Чехословакии безмерной радостью и скорбными слезами. Кто вернет погибших бойцов? Вспыхивает над Влтавой фейерверк в честь великой победы над силами разрушения, во славу павших героев.
В памятный майский день 1945 года Ян Шама явился в магистрат районного города в Южной Чехии. Его вызвали на медицинскую комиссию. Он болен и никогда уже не будет здоровым. Рыжие волосы побелели, сердце сдает, дышится тяжело. И плечи обвисли. В общем, он чувствует себя развалиной. Двадцать пять лет назад лежал он в моравском городе Липнике, не зная ни дня, ни ночи, лечащий врач в тифозном бараке потерял всякую надежду на то, что молодой человек, вернувшийся из России, очнется для жизни. И Шама сегодня перечислил комиссии все свои болезни, начиная с этого тифа, и чиновник, такой же рыжеватый, как он, посоветовал ему подать прошение о повышении пенсии.
— Только не знаю, примут ли это во внимание, — оговорился чиновник. — Ведь все это у вас еще от той мировой войны, а теперь на первом месте те, кто служил в новых чешских заграничных войсках. Помните, как было дело в девятнадцатом и двадцатом годах, когда возвращались легионеры?
Ян Шама понял. Побагровев, выбежал он на улицу, ослабленный бешенством, облитый жаром. Тогда, в 1920 году, с первого шага на землю Чехословакии пришлось ему, нанимаясь к хозяевам, бороться за существование, отчаянно, как голодной собаке за кость. Из-за этого он не женился и все эти долгие годы насмехался над собой. Мог ли он хоть на минуту поверить, чтобы легионеры, видевшие собственными глазами, за что боролись большевики в России, навели дома порядок, о котором разглагольствовали в эшелонах и на японских кораблях по дороге домой? Нет, не верил он этому, не надеялся, что и для него найдется работа на родине. Часто ему казалось, что солдаты из Легии стыдятся той славы, что оставили они в русской земле — в Пензе, Липягах, Самаре, Симбирске, Уфе, стыдятся этого черного пятна и потому с радостью ухватились за то, что приготовили им дома генералы, старавшиеся убаюкать их совесть. Легионерам предоставлялось все — в худшем случае табачные ларьки, — для Шамы не нашлось ничего.
Несколько раз ездил он к Беде Ганзе. Наталья Андреевна была все такой же, какой он ее знал в Максиме, — энергичная, несокрушимая мать целого рода. Ян молодел при виде ее. Женщины все переносят лучше, черт их знает почему. В их руках вся будничная работа сплетается в непрерывную цепь: в начале ее — прошлое, а будущее где-то там, впереди, на конце, если вообще можно говорить о конце в жизни. Сколько раз за эти четверть века в Яне все разламывалось надвое, и кузнец-жизнь не всегда спаивала то, что треснуло.
На площади флаги, шум, толпы вокруг советских солдат. Жар бросился Шаме в лицо. Он ускорил шаг. В одной из групп офицеры в длинных шинелях, окруженные жителями, никак не могут выяснить что-то. Полный полковник повернулся в ту сторону, где остановился Шама, и нетерпеливо крикнул:
— Нет ли тут кого, кто умеет говорить по-русски?
— Я! — вызвался Шама.
Полковник скользнул взглядом по жалкой одежде Яна, по его обрюзгшему красному лицу и сильным широким рукам.
— Хорошо. Скажите, гражданин, вашему старосте, чтобы он немедленно выслал в окрестные леса патрули: там еще держатся гитлеровцы. Пленных пусть приведут ко мне в штаб дивизии.
Ян Шама, правда, говорил по-русски уже с запинкой, но он все понимал и перевел полковнику ответ запыхавшегося старосты, мысленно подсмеиваясь над ним: ох ты, господин хороший, всю войну дрожал от страха, а теперь держишься как бравый фельдфебель!
Полковник спросил Яна:
— Вы были в России?
— Три года, из них два — во втором Интернациональном красноармейском полку дивизии Киквидзе... — Тут Ян осекся, не мог продолжать от волнения.
Офицеры переглянулись. Молодой майор прищурил один глаз в знак того, что он вполне понял мысль полковника.
— Это был героический полк, — сказал тот. — Не хотите ли пойти с нами? Мы представим вас нашему генералу.
Шама не мог отказать. Его внутренности терзал голод, сердце болезненно трепетало, но он не обращал внимания. И перестал чувствовать возраст. Будто снова ему двадцать один год, как тогда, в Тамбове, в восемнадцатом, когда шел он записываться в Красную Армию... Он шагал вслед за полковником, рядом с молодым майором и молчал, словно потерял дар речи. Подошли к особняку с роскошным фасадом — Ян не знал, чей этот особняк, он не любил ходить в город, ничего хорошего его там не ожидало. Солдат у калитки пропустил их. «Ого, как вытянулся этот парнишка перед полковником!» — с удовлетворением усмехнулся Шама.
Прошли переднюю и просторный холл. Полковник взял Шаму за локоть и ввел в большую комнату. Резная дубовая мебель, картины на стенах, в пестром ковре утопают ноги. За круглым столом сидело несколько офицеров, во главе их, в деревянном кресле стройный, черноволосый генерал. Когда они вошли, генерал поднял голову.
Ян Шама остановился. Сердце заколотилось, сбивая дыхание. Кто затеял с ним такую игру? Это худощавое лицо с полными губами и черными усиками он не забудет до смерти... Ян подошел ближе. Генерал тоже пристально вглядывался в него, напряженно вспоминал, щуря темные глаза, как медведь, готовящийся к нападению.
Полковник сказал:
— Я вам помогу, товарищ Бартаков, это киквидзовец, из второго Интернационального...
— Шама! Ян Шама! — закричал генерал и, прежде чем Ян опомнился, схватил его за плечи и расцеловал в обе щеки. Шама глотал слезы и растерянно улыбался. Он понимал, что это смешно, но что он мог с собой поделать?
Войтех Бартак обратился к офицерам:
— Полковник Кашкаров сделал открытие, нашел одного из чешских кавалеристов второго Интернационального. Я любил Яна — бесстрашный был воин, и на лошади держался, как казак. Мы прожили вместе несколько лет...
— Три года, — вставил бывший чешский красноармеец.
— Как нам с ним быть, Войтех Францевич? — спросил полковник. — Давайте пригласим его на обед. Вам ведь хочется узнать, как он тут жил все эти годы, — полковник повернулся к Яну. — Доставьте нам это удовольствие, товарищ! Обед будет в ратуше, и ваши господа пригласили всю местную власть, чтобы лично приветствовать нашего командира дивизии.
— Но я не могу так, я... — в смятении пробормотал Шама. Он хлюпал носом, подбородок его дрожал, и, пожалуй, впервые в жизни он не знал, куда девать руки.
— Так и сделаем! — рассмеялся генерал и, отпустив полковника и других офицеров, усадил Шаму напротив себя и засыпал вопросами. По-чешски он говорил уже с русским акцентом, но это никому из них не мешало. Они курили, пили, и захмелевший Ян открывал Войте все, что наболело в душе.
* * *
На окраине города Бенешова у колесника Бедржиха Ганзы домик в саду, который Беда вместе с Натальей разбил на отцовском участке. Да и сам домик перешел к Беде от родителей, он только покрыл его новой черепицей да перестроил чулан, превратив его в парадную горницу. Наталья содержит ее в должном виде, спят в этой комнате только гости. А во время войны парадная комната превратилась в ночлежку для странных «родственников» Бедржиха, которые почему-то как раз в Бенешове, переполненном немцами, надеялись найти более надежное убежище, чем в других местах, например в лесных хуторах, но такова была жизнь.
В этой-то парадной комнате и сошлись за широким столом бывшие чешские красноармейцы. Они разглядывали друг друга со смешанным чувством. Изменились мы, ребята, изменились, — говорили их взгляды. Ноги, правда, нас еще носят, а скоро, пожалуй и слабеть начнут. Пятый десяток протягивает к нам высохшую руку...
Наталья Андреевна Ганзова так и сияет. Время выбелило ей волосы, но седые пряди, заплетенные в косу венком, все еще блестят. Вчера она, как в молодости, вымыла голову ромашкой... Но полное лицо и крепкая фигура Натальи до сих пор не увяли.
— Наша родоначальница, — смеется Аршин Ганза, представляя Наталью полковнику Кашкарову и майору Сидоренко.
— А это мой похититель, — не осталась она в долгу. — Весит вполовину меньше меня, а слушаться не хочет, упрямец эдакий!
Наталья накрыла богатый стол: тут была и икра, и блюда со всевозможной едой, о какой в годы оккупации никому в Чехии и не снилось. Накануне всю эту снедь привез ей молодой солдат по приказу генерал-лейтенанта Бартакова. И вот сидят они опять вместе — Войтех Бартак, Ян Шама, Бедржих Ганза, Матей Конядра и Курт Вайнерт. Между Шамой и Ганзой поместился толстый полковник Кашкаров, а между Конядрой и Вайнертом — молодой майор Сидоренко. Их привел Бартак, и их ничуть не смущает полузабытый русский язык старых красноармейцев. Зачем извиняться, в теперешней Красной Армии есть люди, говорящие по-русски еще хуже!
Наталья говорит по-украински, часто вставляя чешские слова, что никоим образом не затрудняет ее.
— Товарищи, милые мои, да можете ли вы себе представить, какой у меня нынче превеликий день? Скажете, глупая женщина Наташа, но сегодня такой праздник, такой... Ведь моя дорогая далекая родина ко мне пришла... — Ее бурная радость обернулась плачем. Наталья села на лавку, силясь перебить плач смехом, но не могла задержать слезы, пока они сами не иссякли.
Беда Ганза глядел на нее недовольно, а лицо его набрякло от волнения. Потом он махнул на жену рукой и весело вскричал:
— Товарищ Бартак, не смотри ты на нее, вообще-то она прекрасная женщина и верный друг. Сколько передумала она о максимовской Марфе! Но оставим это. Скажи-ка, Шама хвастал тебе, сколько мы тут о тебе говорили? Нет? Пень эдакий! Тогда сам рассказывай, что ты делал после того, как мы расстались?
Наталья подняла голову, слезы на ее горячих щеках быстро высохли.
Войтех пожал плечами. Вокруг глаз у него — мелкие морщинки, на висках в волосах — белые ниточки, и у губ тонко прорезались складки. Взглянув на Кашкарова и Сидоренко, он опять пожал плечами — ладно, пусть слушают еще раз...
— Слишком многого хочешь сразу, Аршин, — улыбнулся Войтех сквозь табачный дым. — Воевал я, пока нужно было, против Деникина, против пилсудчиков, против японцев у маньчжурских границ. Сам знаешь, нам, кавалеристам, всюду дело находилось. Там застигла меня весть о том, что моя мать умерла — один легионер привез ей мое письмо с фотографией, и таким образом у нее нашли мой адрес, — все тот же добрый легионер нашел... Родственников у меня нет, что мне было делать дома? Я и остался на военной службе в Красной Армии. Короче говоря, завербовался, как говорили в блаженной памяти Австро-Венгрии.
— А как твоя алексиковская Катя? — выпалил Шама.
— Жива, ребята, жива, и двое наших сыновей уже в армии.
— Счастливый человек, от всего сердца желаю вам счастья! Наши сыновья во время войны тоже не бездействовали, — с гордостью воскликнула Наталья. — Только их быстро арестовали, а вот погубить их фашисты не успели!
— А тебе бы все хвастаться, — насмешливо перебил ее муж. — О них поговорим в другой раз, а теперь разговор о наших историях. Так, товарищи?
Наталья не могла спокойно сидеть на месте. Седые прядки выбились из-под венца кос; вдруг она хлопнула себя по лбу и побежала в кладовку. Вернулась со старым, помятым чайником — память о Максиме — и тотчас поставила в нем чай.
— У вас редкостная жена, товарищ Ганза, — сказал полковник Кашкаров, а карие его глаза смеялись. — И, как видно, ее неподатливый характер вам вовсе не мешает. Не жалеете, что привезли ее в Чехословакию?
Бедржих Ганза махнул рукой, распушил редкие, вылинявшие усики:
— Баба как баба. Она бы погибла, если бы не могла меня пилить. Теперь беспрерывно толкует о наших сыновьях, словно они одни во всем мире были в концлагере. Конядра и Вайнерт тоже сидели там всю войну. Пусть лучше расскажут, как было хорошо, что они еще в России научились не бояться контры.
— Правильно! Рассказывай, Матей, — вскричал Войта Бартак.
— Да, опыт пригодился, — сказал Матей Конядра; он уже не носит бородки, а светлые глаза «волшебного стрелка» укрылись за большими очками. — Ты ведь помнишь, я уходил очень неохотно, и, если б не сын в Чехословакии, никто бы меня из Красной Армии не вытащил.
— А что Зина Волонская? Почему ты ее не привел? Помню вашу свадьбу в Алексикове...
Конядра снял очки и твердо посмотрел Бартаку в глаза:
— Ты не знаешь... Впрочем, откуда тебе было знать? Умерла моя Зина на корабле от тифа. Дети ее живут со мной. Оба уже взрослые и любят моего сына.
За столом стало тихо. Аршин что-то часто начал моргать. Помнит, помнит он Зину Волонскую, какой она была тогда на сенокосе, в Усть-Каменной... Удивительная такая... Матей рассказывал о ее смерти, но сейчас, ради бога, молчите о Зининой трагедии... Я знал ее — была она как весенняя песенка... Аршин хотел что-то сказать, но Матей продолжал, словно не было в сердце его открытой раны:
— Потом я здесь закончил учебу, теперь работаю сельским врачом, вроде прислуги за все, но дело свое люблю. Лечу поломанные ноги и так далее...
Он тихо засмеялся. Аршин воспользовался паузой:
— Люди называют его «Красный барин» и готовы душу за него отдать.
— А сын, что с сыном? — спросил Бартак. Лицо Конядры прояснилось.
— Он тоже врач, и у него трое детей от Зининой дочери, я сейчас прямо от них. А сын Зины стал инженером. Впрочем, вы его увидите — в следующий раз мы соберемся у меня.
— А как насчет концлагеря? — спросил Аршин Ганза. — Не трусь, дедушка командир! В России ты не имел такой привычки!
Конядра серьезно поглядел на Аршина.
— Да ведь таких много — твои же сыновья, например. Чему меня прежде всего научили нацисты? Тому, например, что нельзя смеяться над случайностью. Знаете, я теперь верю в случай! Благодаря такой случайности мы встретились в лагере с Куртом Вайнертом. У него была протекция — и получил он пожизненное заключение за секретарство в партии, а мне влепили двадцать лет, и по заслугам, с точки зрения нацистов. Я работал в лагерном госпитале хирургом, а Курта ко мне приставили помощником. Представляете, как мы обрадовались?
Курт блеснул белыми вставными зубами. Он уже тоже не тот молодой артиллерист, этот сутулый, худой, смуглый человек. Волнистые волосы поредели на темени, зато в глазах прежний блеск. Пока Конядра рассказывал, Курт, похрустывая тонкими пальцами, все глядел на Шаму и Ганзу, словно недоумевал, куда подевалось их взаимное поддразнивание? Когда Матей кончил, Курт усмехнулся:
— Наш доктор выдавал меня за способнейшего лаборанта... С первой минуты мы спелись любо-дорого. Он говорил со мной только по-немецки, свысока, презрительно, и нацисты думали, что мы терпеть не можем друг друга. Ведь вы знаете, что такое красноармейская конспирация в плену, в общем, играли мы здорово. Саботировать мы не могли, имея дело с заключенными, так мы поступали наоборот: делали все, что можно, чтоб ставить их на ноги.
— А что стало с Вацлавом Сыхрой? — вспомнил вдруг Ян Шама, который до сих пор молча слушал, рассматривая свои жилистые руки. Ведь он, Шама, в этой второй войне боролся только за свою жизнь и теперь стыдился этого.
Войта Бартак грустно ответил:
— Вацлав умер от тифа в 1923 году в Самаре. Заболел в третий раз, это самое опасное... А знаете ли вы, ребята, что Вацлав был из нас самый большой герой? Шел от битвы к битве, двенадцать раз был ранен. Помните, как умел он поднять бойцов в атаку? Но вы не знаете, что каждый бой, до мельчайших деталей, он продумывал заранее... Да, а что с Пулпаном? Кто знает о нем что-нибудь? В тридцать четвертом я с ним встретился в Москве, он тогда работал в Коминтерне.
— Я знаю, — отозвался Аршин. — Он с двадцать первого года работал в партии и приезжал к нам в Бенешов на собрания. В тридцать девятом ушел в СССР через Польшу. Уговаривал меня идти с ним — снова, мол, вступим в армию, но я не хотел оставлять тут Наталью одну.
Наталья вскочила:
— Это просто отговорка! Я бы слова поперек не сказала!
— Не верьте ей, ведь вы меня знаете, — оправдывался Аршин.
Майор Сидоренко поднял руку. Его молодое лицо с твердым подбородком и почти сросшимися светлыми бронями выражало глубокое волнение.
— Дорогие друзья, не могу описать, как я себя чувствую среди вас... Как дома, как дома! И это не только благодаря вам, Наталья Андреевна. Нет, но эта атмосфера времен гражданской войны... Ведь я сам из Филонова, а отец из Елани! Я бы сказал, все мы советские люди! — Сидоренко наклонился к доктору Конядре и положил ладонь ему на руку: — Наталья Андреевна шепнула мне, что вы писали для газет. Так напишите же, друг, о том, что вы и ваши друзья пережили у нас в семнадцатом, восемнадцатом, девятнадцатом и двадцатом...
— Об этом я часто подумываю, — ответил не без легкого тщеславия Матей, — но писать я буду не один. Есть у меня друг, мы еще до войны говорили с ним об этом. Он тоже воевал в первую мировую и многое пережил, но он хочет писать только о чехах, и только о тех из них, которые еще в конце семнадцатого года поняли, что тогда решалось в России. И этот мой друг уверяет меня: беспокоиться нечего, то, что он напишет, будет не просто памятник погибшим или изящной словесностью.
— Я знаю, о ком ты говоришь, я и сам подговаривал его! — вскричал Ганза.
— И я могу ему кое-что рассказать, — встрепенулся Ян Шама. — Многое я позабыл, жизнь меня ломала и била по чем попало, но в голове еще не просверлила дырку!
— Хватит на сегодня об этом! — воскликнула Наталья. — Можете для таких разговоров собраться в другой раз. А теперь лучше расскажите вы, товарищ генерал, как там во время войны было у нас дома! Хочу услышать про все, про все. Сколько слез я выплакала о родной земле — опять-то ее губят, терзают, и опять-то она не покорилась!
Наталья не могла говорить дальше. Сдерживала слезы, видя, что муж нахмурился. Но знает она, это он притворяется, а если бы они были сейчас одни, он поцеловал бы ее и сказал: «Возьмись-ка за дело, все и пройдет...» Круглые ее щеки и розовый подбородок блестели. Это все та же Наталья, ради мужа полюбившая чешскую землю, но образ великой родины своей она принесла с собою в чешский провинциальный городок как нетленное сокровище сердца.
— О Максиме я ничего не знаю, — ответил Бартак.
— Неважно, разве село Максим — вся Украина, вся Россия, дорогой Войта? — выпалила Наталья, чуть ли не обидевшись. — Или даже вся огромная советская страна? О Советском Союзе расскажите, как там люди живут. Я не буду больше плакать.