До Европы я добирался тринадцать месяцев. Меня арестовали в Алеппо, посадили в тюрьму в Смирне. На берегах Евфрата я едва не умер от дизентерии. В Стамбуле меня прятали, на Кипре интернировали. Судно, на котором я плыл, потерпело крушение у острова Мальта. Но всякий раз находилась добрая душа, чтобы оказать мне помощь или приютить. Когда я уходил дальше, мне говорили, что это безумие. Но разве не была безумием и вся моя жизнь? Только ненормальный мог отважиться на путешествие по чужим разумам!

Поганый Монстр покушался на мою семью! В газетах, которые попадали мне в руки, обсуждалось, чем он руководствуется. Зачем полез на нашу землю? Покорять полудикие народы? Я один знал правду. Это была личная месть. Монстр хотел рассчитаться за поражение в «Бруденбаре». Он решил отыграться на моих родителях.

План мой был прост. По пути домой я в каждом местечке подниму по десять батальонов молодых хасидов. С Библией в одной руке и винтовкой в другой мы обратим в бегство орды Гитлера. У нас есть оружие, которым не обладает ни одна армия мира: мы знаем цену жизни человеческой, нами повелевает божественный промысел, и мы возлюбим Предвечного всем сердцем, всей душой. Ангелы-хранители, те, что открыли путь через Красное море сынам Израилевым, будут шествовать впереди наших рядов во всех битвах. Бог нас не оставит…

Ранним утром в апреле 1942 года моряк-корсиканец, который держал перевоз между островом и материком, высадил меня в пустынной бухточке к востоку от Ниццы. Он сунул мне в карман адрес знакомой женщины, у которой я смогу остановиться на несколько дней, чтобы набраться сил перед вторжением на оккупированные территории. На прощание напомнил, чтобы я избегал встреч с итальянскими солдатами. Еще раз окинув меня недоумевающим взглядом, он помахал рукой и отчалил.

По скалам между соснами и оливами вилась узкая тропинка. Я вскарабкался по ней и оказался на площадке, откуда был виден весь город. Я растянулся на траве. Только самозабвенное пение цикад да изредка пронзительные вопли чаек, круживших над холмом, нарушали тишину. Все было так мирно… Может, моряк наврал, что тут идет война? Он предупредил: «Будь начеку, может случиться так, что итальяшек сменят боши. И твое убежище превратится в мышеловку!»

Но как трудно представить, что под этим мирным небом грохот выстрелов может взорвать зачарованную тишину! Сколько хватало глаз, ни единое облачко не омрачало лазури. Море расстилалось спокойное, как огромное озеро, лишь мелкая рябь морщила гладь, и солнечные блики поблескивали на ней. Казалось, будто по воде рассыпаны бриллианты: их блеск слепил глаза.

Вершины Альп непреодолимы для варварских орд. Здесь вполне безопасно. Вот куда нужно будет притащить маму и отца, чтобы дождаться конца войны.

Мадам Женгини была дама приятная и простодушная. Она постелила мне постель, накрыла на стол: хлеб, яйца, помидоры; все это она покупала на черном рынке, у крестьян. Я мог оставаться здесь, сколько захочу. Муж ее умер уже давно, сын Алекс был в плену в Германии. А я был какая-никакая, а компания.

Не то чтобы мадам сильно любила евреев — скорее наоборот. По ее мнению, мы были виновниками всех зол: из-за нас и войну в тридцать шестом году не объявили, и ныне творятся всякие жестокости, и карточки ввели, и это всеобщее озлобление… От ее речей мое чувство вины расцвело пышным цветом.

И все-таки в ней не было расизма как такового. Она не чужда была чувства справедливости. Скажем, не считала меня лично виновным в распятии Христа. Мадам прекрасно понимала, что если разбираться по делу, эта теория хромает на обе ноги. Судя по мадам Женгини, человечество все же прогрессировало в смысле гуманности. Настала ночь, и тот, кого она приютила в своем доме, был уже не евреем-богоубийцей, а просто загнанным пареньком, на которого охотится весь мир.

С некоторого времени в мои сны стали наведываться Големы, веяли зловещие ветры. Я боялся того момента, когда темные силы ночи овладеют моей душой, и потому часами лежал без сна, выслеживая фантомы, чтобы отогнать их. Увы, как я ни старался, сон одолевал и повергал меня в пучину кошмаров.

По утрам мадам Женгини присаживалась на краешек кровати, и, видя, что я весь в поту, пыталась утешать. Она уверяла, что здесь мне ничто не угрожает. Скоро придут американцы. Если мне нужно непременно идти на восток, лучше дождаться их войск и идти следом за ними. А может, Эйзенхауэр даже предоставит мне самолет, чтобы спасти отца и маму?

В первые дни я ходил гулять на Английский бульвар, бродил по старому городу, взбирался в горы до Аспремона, и фальшивые документы, которыми снабдила меня мадам Женгини, аккуратно сложенные, лежали у меня в кармане. Я ничем особо не рисковал. Здешние жители все были вроде мадам Женгини: они ненавидели немцев и итальянцев куда больше, чем евреев. Никто не продал бы иудея за продовольственную карточку. Здесь всему знали истинную цену.

Я отдыхал, но усталость моя лишь усиливалась. По утрам я вставал все позже, с ужасной головной болью, и микстуры мадам Женгини не помогали. Стоило мне выйти на площадь Россетти, как начиналось головокружение. Стены большой церкви словно падали на меня. Приходилось возвращаться, держась за стены домов.

По вечерам меня терзали приступы лихорадки. Не успевал я забраться под одеяло, как постель становилась мокрой от пота. Вскоре я уже не мог ничего есть. Мадам Женгини отчаялась мне помочь. Она пыталась кормить и поить меня силой. Но я не мог сделать ни глотка. Эпоха стояла мне поперек горла. Спустя месяц от меня остались лишь кожа да кости. Я начинал терять рассудок. Однажды утром я так и не смог выйти из забытья, несмотря на мольбы хозяйки дома, пощечины и даже графин воды, вылитый мне на голову. Мадам Женгини додумалась позвать священника. И случилось чудо: когда кюре приготовился дать мне последнее причастие, я очнулся. Нет, я не видел ничего стыдного в том, чтобы умереть по-христиански! Но раз уж родился евреем, я хотел остаться им до конца.

Однажды я открыл глаза и не увидел света, пробивающегося через щели жалюзи. Не увидел ни картины на стене, ни ночника, ни столика, где всегда лежала Библия. Распятие над кроватью тоже исчезло. Я решил было, что ночь еще не кончилась. Однако с улицы доносился шум рынка, выкрики торговцев рыбой. Какая-то женщина пела во дворе. Я ущипнул себя за руку. Нет, не сплю. Я широко раскрыл веки — но так ничего и не увидел.

Я ослеп.

Сердце сильно, забилось. Руки задрожали. Тело внезапно выгнула судорога. Все мышцы затвердели, как камень. Слюна выступила в уголках губ. И тьма медленно, постепенно рассеялась. Зрение вернулось.

Но свет, увиденный мною, не был уже ярким солнцем Лазурного Берега. Едва брезжил пасмурный рассвет. Такой знакомый — как и местность вокруг. На вершинах гор лежал снег. Речка неспешно текла по долине. Мне даже показалось, что в воде шныряют карпы. Потом я обнаружил, что следом за мной идет Гломик. И тотчас же, еле сдержав великую радость, увидел рядом отца! Он медленно шел по грязи, лицо его избороздили морщины, волосы поседели, но отец был все тот же: сутулая спина и непреклонный взгляд. Как ни странно, никто не удивился моему появлению. Папа не принялся расспрашивать, как я жил все эти годы. Никто не попрекал меня долгим отсутствием. Все просто молча шли по раскисшему снегу.

Прядь волос упала мне на глаза; рука поднялась, чтобы отбросить ее. Я успел заметить кольцо на пальце. Это была мамина рука. Лицо отца склонилось к ее лбу, я услышал звук поцелуя. Прядь снова упала, на этот раз отец сам отвел ее. Папа прошептал: «Я люблю тебя, милая, я люблю тебя, Рахиль. Как-нибудь обойдется».

Теперь мне все стало ясно. Я смотрел глазами моей матери.

Я был в сотнях километров от мамы, но я видел все, на что падал ее взгляд, слышал то, что слышала она. Тело мое, исходящее потом и гноем, оставалось в Ницце, но дух вернулся к своим. Я наконец соединился с душою моей матери.

— Нас больше ничто не разлучит, — шепнул отец.

— Я беспокоюсь о Натане, — еле слышно откликнулась она, — Что с ним станет, если не будет нас?

Я хотел крикнуть что-нибудь ободряющее, но ни один звук не срывался с моих уст. Я был заключен в сознании мамы, но не мог общаться с нею. А с папой все было, как прежде: мы возобновили свой диалог глухих.

Мне хотелось погладить маму по щеке — но я не мог пошевелиться. Наверно, хоть надорвись я в крике, ее ушей не коснулся бы ни единый звук.

Несмотря на лихорадку, испарину, судороги, несмотря на невозможность связи, я чувствовал себя хорошо в этой чистой душе, в уюте святого материнства. Здесь со мной не могло случиться ничего плохого. О, если бы время могло остановить свой бег!

Мы идем по снегу — отец, мать и мой дух. Редкие хлопья уносит ветер. Капли пота смешиваются со слезами, туманящими глаза. Пальто не греет. Скрип шагов глухо разносится в тишине. Давайте вернемся туда, где поют цикады!

Здесь все жители местечка. Все они идут в одном направлении. Куда? В маминых мыслях на это нет ответа. Там — только глухое отчаяние. Рядом с Гломиком Всезнайкой тащится старый Мордехай. Двоюродный брат Шлома поддерживает тетю Шейну. Соломон задыхается и отстает. Все молчат, даже не молятся. Холод сковал тела, и страх отнимает язык.

Лай немецких команд наводит ужас на людей. Они идут, как автоматы — куда велят. Маму одолевают мрачные мысли. Она тревожится обо мне. Я здесь, мама! Посмотри же в глубину своего сердца! Я вернулся. Не плачь. Можешь отругать меня за то, что так долго не шел!

То и дело позади нас, в конце колонны, слышатся выстрелы, и на грязном снегу остаются тела. Мама не осмеливается оглянуться.

Между двумя большими белыми облаками проглядывает кусочек синего неба. В тот миг, когда он исчезает, яркий луч света падает на землю. Маме чудится в этом знамение Бога.

Пожатие папиной руки слабеет. Черты лица его, заострились, он бледен. Шаг его замедляется. Мама, наоборот, ускоряет ход. «Бодрись!» — шепчет она. Он делает над собою усилие.

Порой я слышу плач младенца, выброшенного в придорожную канаву, женский вопль и треск выстрела. Порой кто-то из мужчин останавливается и громко призывает Всевышнего.

Ответ — выстрел. Мы ступаем по снегу, залитому кровью.

Пусть мы замерзли и устали, но как же все-таки хорошо вновь оказаться среди своих! Конечно, я предпочел бы вернуться в других обстоятельствах. Скажем, к вечеру субботы или к свадьбе Руфи. Но с этим делом вечная проблема: стоит вам покинуть близких, и вы никогда не возвращаетесь вовремя.

Вообще, если бы я мог выбирать, то вернулся бы не в сознание, а в лоно матери. К исходной точке. И начал бы все по-другому. Исправил бы ошибки. Я не покинул бы вас. Я стоял бы на посту на околице местечка, а не на палестинских холмах, я мог бы предупредить вас обо всех опасностях. Мы успели бы вовремя бежать. Мой дар послужил бы вам, и я знал бы, что жил не напрасно.

Но не может один человек стать спасителем всего мира. Мы — лишь искры от соломы, горящей на ветру.

Снег слепит нас. Он липнет к глазам мамы, к глазам отца. Я люблю тебя, папа. Почему я не сумел сказать тебе это раньше? Ты прекрасен, отец мой. Я тобою восхищаюсь, отец, глухой к моей любви…

Мама не сводит с него глаз. Его рука все слабеет. Шаг все медленнее. Дыхание отрывистое, частое. Облачко пара вырывается изо рта и ноздрей. Гликман с дочкой обгоняют нас. Шлонк протягивает папе руку. Но отец ее не берет.

Его правая нога подворачивается.

Я помню, как он качал меня на коленях. Мы хохотали вовсю. Но то, что осталось в моей памяти — это разве мы? Да и существовало ли когда-то это время? Может, эти мгновения счастья нам приснились? Откуда налетела буря, которая все это развеяла? Мне кажется, что близок конец света. Предвечный, даруй нам другую вселенную!

Нас обошли уже все старики. Мои призывы звучат не громче, чем шорох песчинок, теряются в отзвуках горного эха. Когда Бог теряет разум, молитвы более не доходят до Него.

Мама обмирает. Все существо ее потрясено. В душе не осталось ничего, кроме боли. У нее ничего не болит, но она испытывает страшные муки. Штыки пронзают ее сердце, ножи впиваются в живот. Чудесные руки бессильно повисли. Не в силах ничем помочь, она присутствует при самом страшном: папа покидает нас. Папа сидит на снегу.

Раздается крик — звериный рев на немецком языке. К нам приближается фигура в мундире. Слезы, заливающие мамины глаза, мешают мне разглядеть лицо солдата. Но я различаю дуло автомата, направленное на нас. Вдруг в мыслях мамы всплыл мой образ. Я уверен, в тот миг она была счастлива. Почти сразу же ей явился облик ее матери и все заслонил собою. И счастье заполнило ее душу. Потом раздался ужасный треск. И ударил колокол.

Я увидел, как на маминых глазах отцу прострелили голову. Хлынула кровь и забрызгала мамино лицо. Я успел еще уловить треск второго выстрела. А потом все исчезло, и я остался один во тьме.