– …Мало ли от чего зависит, помню я или нет… Сколько лет прошло! В пятидесятых, говоришь? В сорок девятом? Это ж четверть века назад! Как тебя там? Дорота? Ты не гони лошадей, а скажи сначала, кто тебя прислал именно ко мне.
– Никто! Просто в отделах кадров всех ресторанов я просила дать мне адреса людей, которые работали в те времена… Большинство уже на пенсии. Я так надеялась, что кто-то из них вспомнит. Если вы со мной поговорите, я вас отблагодарю.
Он внимательно смотрел на меня сквозь стекла в тонкой золотой оправе, и глаза его казались недобрыми.
Я понятия не имела, как надо давать деньги в таких обстоятельствах. Замялась и принялась бестолково шарить в сумочке, как будто не знала, что там только три банкноты по пятьсот злотых и горстка мелочи. Три месяца копила. Родители давали на карманные расходы по сто злотых в неделю, триста мне выдала Анеля.
Попросить сдачу с пятисот? Неудобно, он может обидеться, а мелочи у меня – кот наплакал. Жадный старикан! Взгляд выцветших глазок прожигал мне руки, я совсем растерялась.
– Это вам… – Я неловко сунула ему банкноту.
Если и дальше буду таким же лохом, моих денег хватит аккурат на трех кровососов, а на обратный билет вообще не останется. Как только выйду от этого гада, разменяю деньги!
– Ты уже у кого-нибудь была?
Я честно ответила, что он первый в моем списке.
– А почему? – Желтые, как воск, скрюченные артритом пальцы схватили мою денежку. – Почему ты выбрала меня?
– Вы работали барменом в самом крупном ресторане, вот почему.
– А скажи, зачем тебе эти сведения?
Я была готова к такому вопросу, но теперь подумала, что он станет снова тянуть из меня деньги: слишком легко старый змей заполучил эту пятисотку. Только сейчас до меня дошло, как же я лопухнулась, заплатив ему ни за что, за туманное обещание рассказать о человеке, которого он мог и не знать.
– Речь идет о наследстве… В Канаде умерла тетка, которая отписала свое имущество Марии Козярек, своей единственной родственнице, живущей в Польше. Поисками наследницы по просьбе адвокатской конторы в Торонто занимается известный варшавский адвокат…
– Как его фамилия?
– Винярский, – назвала я первую пришедшую в голову фамилию. Правда, пан Винярский на самом деле был известным адвокатом и другом моего отца. – Винярский, – повторила я, – выступает как доверенное лицо этой фирмы.
– Вот оно как… И адвокат вызнал, что Мария Козярек в пятидесятые годы жила в Щецине?
– Да! И все следы на этом обрываются.
– А прозвище Жемчужина тоже Винярский раскопал? – Я кивнула. – Так почему же адвокат не пошел с этим в милицию, не дал объявление в газету? – Крыть такие убедительные доводы мне было нечем. – Или адвокат не знает, что за деньги и мертвый воскреснет? Да после такого объявления бабы по фамилии Козярек к нему толпами повалят, только знай выбирай. Ага… Так, значит, известный адвокат прислал тебя… А кто ты ему?
– Я его стажерка…
Экую глупость сморозила! Ни в мою дурацкую стажировку, ни в известного адвоката старик не поверит. Я испугалась, что теперь он перестанет мне доверять и будет молчать как рыба.
Я чувствовала, как пылают щеки. Вся моя самоуверенность растаяла. Я не смела поднять глаз, боясь, что старик окончательно раскусит мою игру. Лихорадочно раздумывая, как выйти из неловкого положения, я на живую нитку сочиняла более правдоподобную историю. Мучительное молчание все тянулось и тянулось.
– Может, стажеркой ты и будешь, но не сейчас!
– Нет… – Я посмотрела на деда виноватыми собачьими глазами.
– И не стыдно врать старому человеку? – Он гордился своей проницательностью. – Зачем ты ищешь Жемчужину?
– Я ее… дочь… Моя мать, то есть Мария Козярек, когда-то жила в Щецине.
– Так бы сразу и говорила… – Выпученные рачьи глазки слегка подобрели. – Когда ты потеряла мать из виду?
– Я ее никогда не видела. Выросла в детском доме в Варшаве.
На сей раз он поверил, не догадался, что я снова вру. Мне удалось попасть в нужную тональность. Неизвестная мать, брошенная сиротка – этим можно тронуть даже старое черствое сердце.
– Значит, ты ищешь мать, а канадское наследство – липа?
– Нет, просто еще одна баба на него нацелилась, тоже Козярек, только зовут ее Ванда. Винярский в поисках Марии вышел на меня, но у этой Ванды деньги водятся, а я…
– Отца тоже не знаешь?
– Нет… Но фамилия у меня отцовская. – Я набрала побольше воздуха, словно собиралась нырнуть. Господи, как же колотится сердце. Я чувствовала, что бледнею. Притворяться несчастной, глядя старику в глаза, было уже ни к чему – я совсем вошла в роль. – У меня в метрике записано: отец Владислав Банащак. Может, вы слышали эту фамилию? Родилась в Щецине, – врала я, как по нотам. Если попросит паспорт, скажу, что забыла взять.
Старик ни о чем не спросил.
– Нет, деточка, не слышал, – ответил он мягко. Похоже, я пробудила в нем сочувствие.
– Ну да, понятно… разве это отец? – упавшим голосом сказала я. – Детям вроде меня вписывают первую попавшуюся фамилию, просто чтобы комплексов потом не было, правда? Я вас умоляю, скажите, что вы знаете о Жемчужине?
– Успокойся, детка, возможно, я знал совсем другую Жемчужину, не Марию Козярек, твою мать… Послушай, что я тебе посоветую. Плюнь ты на таких родителей, которых… сколько тебе лет?
– Семнадцать! – На всякий случай я убавила себе годик.
– Которых за семнадцать лет в сердце боль не кольнула, чтобы собственное дитя увидеть, узнать, живо ли вообще. С Божьей помощью ты выросла, ремеслу, поди, какому-никакому тебя учат, а?
– Я в лицей хожу.
– Сколько прожил, а такого не слышал! Так из детских домов и в лицей могут послать?
– Да, если у человека хорошие оценки. У меня никогда ни одной тройки не было. – Я почти не лгала.
– Ой, молодчина! – обрадовался дед. – А на каникулы вас так без взрослых и отпускают?
– Нет. Директриса позволила мне поехать в Щецин, она знает, что я мать ищу.
– И детский дом оплатил тебе дорогу?
– Это мои деньги, я их на школьной практике заработала, еще в прошлом году. Они лежали у директрисы. Если причина уважительная, директриса выдает деньги на руки. – Я уже полностью вжилась в роль.
– На – ка, деточка, твои деньги обратно, я сиротский грош не возьму. – Дед сунул мне в руки банкноту. – И от души тебе советую, не ищи ты их. Ежели ты дочка той самой Козярек, рано или поздно адвокат тебе это наследство высудит. Скажи себе, что родители померли, так самой спокойнее будет.
– Так ведь неизвестно, умерли или нет…
– Неизвестно, но ты себе так скажи. Вот же вбила дурь в башку! Ну найдешь ты Жемчужину, окажется, что это и есть твоя мать. Ты ведь по ней тоскуешь и светлый образ в душе носишь, думаешь, она такая же, как остальные матери, может, даже лучше. Ты ребенок еще, но пойми, Жемчужина была портовой девкой…
Я заледенела, внезапно накатила слабость. Дедок увидел мою реакцию и размяк еще больше.
– Не хотел я тебе больно делать, но так оно и было, а ежели упрешься и станешь все-таки разыскивать ее, еще и не такого наслушаешься. Привыкай… Семнадцать лет – это много, а в ее профессии целый век. Если жива еще, не то что на Жемчужину – на человека-то вряд ли похожа. Ну, найдешь ты ее, может, она еще по шалманам таскается, пьяных мужиков на пиво или стакан водки раскручивает… Думаешь, в ней материнские чувства уцелели? Дурочка! Она твоей тоской кормиться будет, деньги из тебя начнет тянуть… Ну что ты на меня смотришь, словно я твоих отца с матерью убил. Правду ведь говорю, насмотрелся за тридцать лет, пока за стойкой стоял…
– Что вы знаете про Жемчужину? – еле выговорила я. Невозможно было спокойно слушать его пророчества.
– Не впрок тебе мои нотации? Ну что ж, знал я девушку с таким прозвищем, когда барменом в «Атласе» работал. Молодая, красивая очень, ей и двадцати не было… Сейчас уж под сорок, если еще жива. Решила-таки найти ее? – сочувственно закивал дед.
– Да.
– Ну, ищи, ищи… Дам тебе адрес одной такой, что с Жемчужиной вместе жила. Бог даст, увидишь ее – сразу расхочется мамашу искать. А если в Щецине ничего не получится, подскажи своему адвокату, чтобы по тюрьмам справился, по спискам заключенных. Там наверняка разыщет и эту Козярек, и этого… как его… Банащака.
* * *
Так все началось, так я стала исследовать оборотную сторону медали, которая до той поры была общей, единой жизнью. Моей и родителей. Сама того не зная, я перешагнула круг законов, в котором человек живет в безопасности, пока совесть его чиста.
Нет, не надо лгать, хотя бы самой себе. Неправда, что я поступала бессознательно, не отдавая себе отчета в своем поведении. Я понимала, что переступила ту грань, за которой человек совершает зло, пусть и во имя благородной цели. Мало того, он еще и признает за собой право судить других, вмешиваться в их жизнь. Я старалась убедить себя, что действую под флагом добра и справедливости, но только сделать это было не так легко.
Эта моя, прости господи, справедливость состояла из инстинкта самосохранения (чего уж скрывать!), слепой любви к матери (а любовь к матери всегда слепа!) и ненависти к человеку, который угрожал моему надежному, безопасному и такому прекрасному миру. Этот мир я до недавних пор считала вечным. То есть он возник задолго до моего появления и должен был оставаться неизменно прекрасным. И на мою животную убежденность никакая диалектика не влияла, ее законы не касались моего дома, моих родителей, нашей жизни и связующих нас нитей. Не касались они нашей маленькой вселенной, в которой существовала только Я и две всемогущие добрые планеты, что вращались вокруг меня: папа и мама. Эгоцентризм? А то! В конце концов, я была обожаемой, единственной и в меру балованной доченькой.
Будь наша семья поплоше, не такой благополучной и счастливой, я, наверное, легче перенесла бы этот шок. Не знаю…
Прежде чем я освоилась в новой ситуации, хотя и не смирилась с ней, я жила как в дурном сне, как в тяжкой болезни. Меня ничто не трогало, зато терзали примитивные и сильные чувства, которые сопутствуют человеку с пещерных времен. Вот я и отстала в учебе, а третий класс лицея закончила на одни тройки, да и те получила только за прошлые заслуги, потому что по справедливости надо было меня выгонять.
И никто мне дома дурного слова не сказал, хотя директор наш был страшно разочарован. У него в голове не умещалось, что любимая ученица больше не гордость лицея. Никто не мог найти разумную причину, в том числе и мои предки. Ведь на первый взгляд ничего со мной не случилось. Откуда же вдруг такой перелом в поведении Дороты Заславской, способной ученицы, первой в классе?
«Девочка совсем забросила учебу…» – жаловалась матери искренне огорченная пани Лахоцкая, моя классная. Она тоже меня любила, потому и упустила момент, когда от девочки осталась только идиотская коса. Я бы давно подстриглась, кабы не предки. Их моя коса умиляет. Она напоминает им крошку Доротку, сладкого пупсика, с которым было куда меньше проблем. Родители предпочли бы видеть меня маленькой девочкой с большим бантом и в короткой юбочке. Юбочки-то я и сейчас ношу короткие, только в их хозяйке росту метр шестьдесят пять и пятьдесят восемь кило живого веса. Ничего себе пупсик, правда?
После панихиды на родительском собрании дома никто не стал устраивать по мне поминок и читать проповеди в духе Армии спасения. Родители у меня совершенно нетипичные, и я всегда ими гордилась. К людям и к жизни они относились мудро и снисходительно, мои подружки мне бешено завидовали. Парни еще сильнее завидовали, что у меня такой отец.
Мать восприняла мои проблемы в учебе сдержанно, с доброй озабоченностью, а отец – шутливо, и больше разговоров на эту тему не было. Пластинку сменили.
– Куда поедем на каникулы?
Они всегда меня понимали; знали, что я самолюбива, далеко не дура, и нечего пилить человека, если у него что-то не получилось.
Вся эта болтовня насчет конфликта поколений – полная чушь… Как можно делить людей на поколения? С тем же успехом можно разделить их по болезням, и что тогда? Язвенники против гипертоников, что ли? Чепуха. У нас с родителями не было никакого возрастного барьера.
И мои предки, как обычно, оказались на уровне. Вместо того чтобы мусолить мои тройки, они принялись обсуждать каникулы. Меня же два месяца предстоящей свободы совершенно не радовали, как и заманчивое предложение отца поехать в Испанию.
У отца в работе выдался перерыв – во Францию, а потом в Швейцарию ему предстояло ехать только в сентябре. В Женеве он проводил по три-четыре месяца в году. Как выдающийся специалист по международному праву, он был постоянным членом какой-то высоколобой комиссии по правам человека при ООН.
Отец расписывал красоты Испании, а я знала: все это для того, чтобы хоть немножко растормошить меня, вывести из странной угрюмости. Последнее время я ходила безразличная ко всему на свете, заторможенная, и это не могло не тревожить моих любящих предков.
Гораздо больше, чем дурацкие тройки, их беспокоило мое душевное состояние. Они искренне хотели помочь мне выбраться из кризиса – моя депрессия не укрылась от их внимательных глаз.
Они ни о чем меня не расспрашивали, зная, что в конце концов я приду к ним со своими горестями, прежде всегда так и бывало… Только прежде я им доверяла. Доверяла? Нет, скорее, верила, как в Господа Бога.
А они, такие мудрые, такие тактичные, не заметили, что мой бог рухнул с пьедестала, а с его падением распался и мой мир. Словно вышвырнули меня на зыбкую почву, по которой я не умею ходить, где каждый шаг грозит смертью…
Эти потрясающие герои моих детских снов (прошлая жизнь представлялась именно сном) оказались лживыми актеришками. Может, в прошлом, о котором мне пока ничего не известно, они и ведали вкус искренности, но с тех пор она потеряла для моих родителей всякое значение, стала пустым звуком… Я по-прежнему любила родителей, но теперь эта любовь была густо замешана на гневе.
Почему?! Почему они лишили меня веры в них, таких добрых и благородных? Что это, как не предательство?! Как могли они играть в благородство, имея за спиной такое прошлое? Обида и горечь переполняли меня.
Конечно, глупо обижаться на то, что родители оказались такими, а не иными. Все равно что предъявлять солнцу претензии, что оно не так всходит и заходит. Да и вообще, если они смогли выбраться из грязи, со дна человеческой жизни, то можно лишь гордиться такими предками… Я искала оправдания для них, но не находила. Кого угодно оправдала бы, только не их, самых близких и дорогих мне людей, богов моего семейного Олимпа…
Меня воспитывали в атмосфере терпимости, уважения к инакости других людей, в сочувствии к чужим недостаткам или ущербности. И вот результат – я стала безжалостным судией тем, кто привил мне такое миропонимание, причем не словами, а собственным повседневным примером.
Неужели все дети столь суровы и жестоки к своим родителям?
Однажды меня посетила мысль, что я никогда не замечала за родителями чего-нибудь, что не умещалось в рамках этого невероятного совершенства. Даже если в далеком прошлом они сотворили что-то дурное или неэтичное…
Но это была минутная мысль, вспыхнула и погасла. Во мне раздувался и рос Великий Инквизитор. Всем своим естеством я переживала великую обиду, которую они нанесли мне еще до моего рождения.
Как же эгоистично и легкомысленно они поступили! Прежде чем родители вызвали меня к жизни из соединения двух клеточек, они даже не подумали, что когда-нибудь на это их творение, наделенное умением переживать и страдать, свалится груз прошлого. Теперь я понимала, что должен был чувствовать прекраснейший и переполненный гордыней архангел Люцифер, изгнанный из рая. Я где-то о нем читала… не в истории ли ордена храмовников? Не помню… только знаю, что Люцифер был первородным сыном Бога, которого тот любил больше Иисуса.
Этот Бог, старый тиран, к тому же лицемер и врун, изгнал Люцифера за искренность. За то, что тот называл вещи своими именами.
Вот такие мысли кипели в моем мозгу. А что же мои демиурги?! Ничего не подозревая, они прельщали меня красотами Испании. Как всегда, говорили друг с другом нежно, тактично, проникновенно. Они все еще были влюблены друг в друга, словно юнцы, словно и не было у них взрослой дочери.
Я восторгалась своими предками, гордилась, что совместно прожитые годы, бесчисленные песчинки дней не лишили их взаимной привлекательности, что мама остается для отца Женщиной, а отец для мамы – Мужчиной.
В детстве, этаким подлетком, которому кажется, что он уже почти взрослая пичужка, я открыла для себя Шекспира. Наверное, так чувствовал себя Колумб. Мне казалось, что только я проникла в этот захватывающий новый мир, и много позже поняла, что все люди то и дело открывают новые миры, но каждый для себя. И лишь гении могут передать другим свои озарения и восторги.
Так вот, стоило мне открыть для себя Шекспира, как я тотчас выдала родителям, что не погибни Ромео и Джульетта, они были бы точь-в-точь как мои любимые предки… Сентиментальная ослица!
Теперь же, глядя на своих немолодых родителей, я вспоминала тот момент, и они казались мне ненастоящими, даже хуже – дешевой фальшивкой!
Смешным и противным чудилось теперь мне их тепло… не тепло – теплецо!
Легко и свободно выдают обкатанные частым повторением прописи. А какие они на самом деле? Я уже много недель неизвестно в который раз задавала себе этот вопрос. Наша огромная библиотека, набитая книгами от пола до потолка, где столько лет мы вечерами уютно болтали о том о сем… Мы непременно собирались там, если мама не дежурила в клинике, а у папы был перерыв в сессиях его трибунала в Париже, Гааге или Женеве.
В этой просторной комнате, заполненной книгами и солнцем или мягким светом лампы, со вкусом обставленной моей красивой матерью, они играли свой непрерывный спектакль, изображая все еще любящую пару, образцовых родителей, благородных, мудрых, культурных людей. Зрители были неизменны: влюбленная в родителей дочка, всегда восхищенные друзья, знакомые, коллеги.
Какими они были, уходя с этой сцены? Снимали свои улыбающиеся маски или нет?
«Веласкес, Эль Греко…» Они все говорили про Испанию, а до меня доносились только обрывки слов. «Прадо…» Может, этот изысканно простой образ жизни они снимают вместе с одеждой? А какими становятся? «Кордова, Севилья…» Я никогда не видела, чтобы они скандалили, кидались друг на друга. «Гойя…» Неужели просто потому, что с ними такого никогда не случалось?
Во мне рос какой-то ком. Сначала не больше мячика от пинг-понга, но с каждой новой мыслью он раздувался, как воздушный шарик, не давал дышать.
…Наверное, они тоже ссорились, но им повезло больше, чем другим, они жили не в каменных звукопроницаемых муравейниках, а в просторной вилле, у каждого была собственная роскошная комната на втором этаже.
И мне никогда не приходило в голову, что споры и даже скандалы еще ни о чем не говорят, не позорят людей. Наверное, ни разу в жизни, ни раньше, ни потом, не чувствовала я прилива такой ненависти, как тогда к ним, за то, что сбросили меня из рая в ад.
Им и невдомек, что со мной творится. В тот день я задала себе самой первый урок притворства. Как всегда, я сидела перед ними в кресле, подвернув под себя ноги, с миной хорошей дочки, завороженно слушающей про все прелести, которые сулят ей обожающие родители. Я ненавидела их улыбающиеся лица, ненавидела и мечтала причинить им боль, заставить испытать хоть малую частицу той невыносимой муки, которая уже месяц меня пожирала… Мне хотелось разрушить, растоптать их невозмутимую самоуверенность. Ах, как они заботятся о счастье своей дочурки, о ее здоровье, ни дать ни взять – образцовые скотоводы!
Бах! Мой страшный шар в глотке вдруг лопнул, он больше не помещался там, и я услышала истерический, дикий визг, бессловесный звериный вой и не сразу поняла, кто орет.
Человек рождается с криком. В тот день я родилась на свет во второй раз, уже другой, худшей Доротой.
Я кричала и не могла остановиться, кричала вопреки собственной воле, словно не живой человек, а механизм, в котором полетели предохранители.
Этот вечер надолго запечатлелся в моей памяти, будто записанный на пленку кинокамеры, фиксирующей слова, жесты, краски. Даже запахи.
Отец был перепуган, он беспомощно топтался подле меня. Я никогда не видела его таким встревоженным. А мать мгновенно овладела ситуацией.
Оказалось, что она не только образцовая жена и родительница, обаятельная хозяйка дома, но еще и потрясающая медсестра. Работая операционной сестрой в большой клинике, мать имела многолетнюю практику.
– Отнеси Дороту в ее комнату, – распорядилась она.
Отец поднял меня осторожно, как хрупкую фарфоровую статуэтку. Мне почему-то стало приятно оттого, что отец, которому уже за пятьдесят, без малейшего усилия поднял мои пятьдесят восемь килограммчиков. От него пахло дорогим одеколоном, аромат которого я помню с младенчества. От этого милого запаха надежности на миг захотелось прижаться к отцу. Я вспомнила, как он уезжал в командировки, а я, маленькая, бегала в ванную и в его комнату, принюхиваясь, как собачка, а потом говорила маме: «Пахнет папулей!» Запах отцовского одеколона утешал меня.
И теперь под влиянием этого воспоминания я, взрослая барышня, смогла включить предохранительный клапан, и крик прекратился.
Отец осторожно положил меня на диван, по-медвежьи неуклюже накрыл пледом. Нет, из него образцовая медсестра не получилась бы. Меня это наблюдение растрогало и неведомо почему вызвало ливень слез. Раньше я не могла унять воющую сирену, теперь не могла удержать потоки соленой влаги.
Тщетно та, другая Дорота, всегда такая рассудительная и логичная, пыталась совладать с расклеившейся истеричкой.
Вошла мать со стерилизатором, пинцетом выудила иглу, резко отломила кончик ампулы. Потом перетянула мне руку, несколькими энергичными, но осторожными движениями нашла вену, ввела лекарство.
– Теперь тебе станет лучше. – Она поправила плед и отослала отца из комнаты. Бесшумно собрала шприц и пустую ампулу. – Ну, как ты себя чувствуешь? – Ее обезоруживающая улыбка впервые не произвела на меня никакого впечатления.
– Как испорченная кукла. – Я действительно ничего не чувствовала, меня затопило одеревенелое безразличие. Ни тени недавнего стресса. Я понимала, что это действует укол. – Только горло болит и кажется, что с этим криком я выплюнула все внутренности.
– Просто ты надорвала голосовые связки. – Мама снова улыбнулась.
– Это что, лекарство для конченых шизофреников?
– Нет, для начинающих… Спать хочешь?
Спать не хотелось. Я хотела только, чтобы она посидела со мной.
– Ты замечательная медсестра, почему ты выбрала эту профессию?
– Она мне нравится.
– А почему не стала врачом?
– Не всем же быть врачами, нужны и медсестры.
– А наши девчонки не хотят быть медсестрами. Работа тяжелая, и платят мало.
– Мне повезло, – рассмеялась мама. – Отец так много зарабатывает, что я могу позволить себе роскошь заниматься любимым делом, пусть за это и мало платят.
– Правда. Ты даже ни у кого не отнимаешь кусок хлеба, потому что медсестер не хватает.
– Девочка, – мать положила мне руку на плечо, – ты не хочешь сказать, что тебя терзает?
Я тотчас насторожилась.
– Сама не знаю. Может быть, эти тройки?
– Дорота, не морочь мне голову. Мы с отцом прекрасно понимаем, что тройки не причина, а следствие.
Я молчала, потому что заранее не придумала, что говорить. Не так-то легко провести моих родителей. Уставившись на книжную полку, я тупо пересчитывала цветные корешки книг и боролась с соблазном спросить, давно ли мать знает Владислава Банащака. Однако, несмотря на отупение, наступившее после мерзкого укола, я понимала: если хочу когда-нибудь узнать правду, эту фамилию ни в коем случае называть нельзя.
Сколько же ей лет, моей все еще удивительно красивой матери? Сорок?
Все твердят, что я на нее поразительно похожа, но мне всегда казалось, что я куда зауряднее. Конечно, с этой идиотской косой, символом невинности гимназисток начала века!
Я дала слово таскать этот анахронизм до окончания школы, оставила косу для них, для родителей. Впрочем, скажи я хоть сегодня, что косу отрежу, они бы не стали запрещать. Но теперь я свободна от всех обязательств, от всякой лояльности… Нет-нет, я не хочу, чтобы маме было плохо… А если это не просто сходство, если это генетическое и мне тоже не миновать какого-нибудь типа вроде Банащака?
– Дорота… – Мать закурила. – Я хочу задать тебе один вопрос, на который ты обязана ответить.
– Зачем церемониться, спрашивай.
– Доченька, ты не беременна?
Я чуть не расхохоталась и даже сквозь дурман, разливавшийся в крови, почувствовала к ней какую-то презрительную жалость. Невзирая на всю интеллигентность, культуру и так называемый кругозор, матери не пришло в голову ничего, кроме единственного подозрения: хорошая девочка из приличной семьи забеременела, а теперь мечется, потому что даже маменьке с папенькой не смеет признаться в своем позоре.
– А если бы… если бы так получилось, что бы ты сделала? – спросила я с любопытством естествоиспытателя, который под микроскопом исследует насекомое. Как она отреагирует, что скажет?
Но мать не вышла из роли, хотя и подозревала, что я просто подвергаю ее вивисекции. Я поняла это по лицу. Только брови дрогнули, а черты застыли в огромной сосредоточенности. Именно в сосредоточенности, а не в сдержанной ярости.
– Девочка, решать придется тебе, – с ударением сказала она.
– Что решать? – глупо спросила я.
– Хочешь ли родить ребенка, отдавая себе отчет в том, какие обязанности тебе придется выполнять, или…
– И тебя не пугает общественное мнение? – с кривой усмешкой перебила я. – Ты понимаешь, какой будет скандал? Ничего себе подарочек: ученица четвертого класса лицея… Меня вышвырнут из школы, да и вам с отцом несладко придется… Ведь только в Швеции висят в коридорах надписи: «Мальчики, уважайте беременных одноклассниц!»
– Здесь тоже средневековье давно миновало.
– Значит, все придут в восторг и прибегут кричать карапузику «агу-агу»?
– Я тоже не пришла бы в восторг. Общественное мнение – штука тяжелая, может и поломать человека… Но оно не в силах влиять на важнейшее решение: подарить жизнь или отобрать. Если так случилось и ты хочешь родить ребенка, ни я, ни отец не будем оказывать на тебя давление. Что бы ты ни решила, мы на твоей стороне.
– Быть иль не быть, вот в чем вопрос!.. Не быть! Не беспокойся, ты пока не станешь бабушкой, для этого ты неприлично молода. А мне не придется принимать тяжких решений, потому что я не беременна.
– Может быть… все-таки посоветоваться с врачом? – беспомощно спросила озадаченная мать.
– Мама, я не спала еще ни с одним мужчиной, а в непорочное зачатие не верю.
– Ты решила меня испытать? – наконец дошло до матери. – Трудная у меня дочка, – вздохнула она с явным облегчением.
– Мама, ты родила меня случайно, чтобы заполнить пустоту в своей жизни? Только не пойми меня превратно!.. Или хотела меня родить?
– Какой же ты иногда еще ребенок, – улыбнулась мама. – Я очень хотела тебя родить.
Моя потрясная мамахен не вышла из роли, а ведь не сказать, что такие откровения из уст собственной дочери – повод для радости и гордости. Многие самые либеральные, снисходительные и просвещенные мамаши не смогли бы так спокойно вынести это испытание. Моя матушка тоже не обрадовалась, но, следует признать, показала высший класс.
Как бы я хотела знать, сколько во всем этом было притворства и рисовки. Ведь что бы мать ни говорила, при этом она прекрасно отдавала себе отчет, что позорную эту беременность можно и прервать. Или ее сдержанность – просто закалка тех лет, когда ее дружком был Владислав Банащак?
А мой отец? Какую роль он играет в этой комедии? Неужели действительно ничего не знает? За двадцать лет, которые они провели вместе, этот специалист по международному праву так-таки ничего не узнал о прошлом своей жены? Значит, он законченный лох… Или, наоборот, все знает и просто закрывает глаза на сомнительные знакомства супруги? Дрожит от страха, что скандал погубит его положение в обществе? Если так, он обыкновенный слизняк и трус.
Подумать только, все эти несчастья обрушились на мою голову из-за одной-единственной подслушанной фразы.
* * *
Был совершенно обычный день, отец уехал в командировку, даже не за границу – в Краков на три дня. Матушка утром вернулась с дежурства. Я знала, что она будет дома, когда я приду из школы. Именно в тот день заболел наш железный физик. Мы его так прозвали, потому что никакой грипп его не брал, даже эпидемии ему были нипочем. Он впервые в жизни заболел, и нас отпустили с двух последних уроков.
Я прибежала домой, а мама, сидевшая в библиотеке, средоточии нашей семейной жизни, меня не услышала, тем более что я никогда не возвращалась так рано. Анели тоже не было – наверное, ушла на покупками…
Я подкралась к дверям библиотеки в полной уверенности, что найду там маму, если она еще не спит. Ну вот, подкралась я тихонько, как кошка, без всякой задней мысли. Хотела ворваться с дурацким боевым кличем команчей, но меня остановил резкий мужской голос: – Слушай, Жемчужина, мне будет очень неприятно, но в таком случае придется рассказать твоему мужу, какой шлюхой ты была в ранней молодости… И конечно, дочери. Кабаки как стояли, так и стоят, не все бармены поумирали, не все матросы потонули. Не говоря уж о твоих подружках… Щецин не на краю света.
– Не обязательно так кричать… – услышала я напряженный и очень испуганный голос матери.
Они продолжали разговор, но уже гораздо тише, я ничего не могла разобрать.
От дверей я отошла, как лунатик, даже не чувствуя стыда за свое подслушивание. Кто-то осмелился швырнуть в лицо моей матери страшное оскорбление, и она не выставила наглеца из дома!
В ушах гремело: Жемчужина… шлюха… матросы… И все отдельно, не складываясь в осмысленное целое.
Я стала уговаривать себя – сработал инстинкт самосохранения, – мол, просто неправильно поняла вырванные из контекста слова, недослышала, наконец. Мне так хотелось в это поверить, что почти удалось себя убедить.
Я должна увидеть человека, что разговаривал с матерью. В тот момент ни о чем больше я думать не могла, поэтому на цыпочках выскочила в прихожую, хлопнула входной дверью и, фальшиво насвистывая какой-то мотивчик, ввалилась в библиотеку.
– Мамуля… – Я притворилась, что только сейчас заметила, что она не одна. – Простите… – Прикинувшись смущенной, я объяснила, почему раньше вернулась из школы.
Мама не казалась испуганной или растерянной, но я почувствовала, что она страшно напряжена и спокойствие ее деланное.
– Это Дорота, моя дочка, – представила меня мама, и в ее голосе мне послышалась мольба о пощаде. Я вежливо кивнула незнакомцу. – Пан Владислав Банащак, мой старый знакомый.
Я подала гостю руку. Хотя ладонь его не была ни скользкой, ни мокрой – напротив, сухая и теплая мужская рука, даже вполне приятная, – меня от этого прикосновения захлестнула волна омерзения, словно вляпалась в блевотину. Гость оглядел меня с головы до ног.
– Дорота – вылитая ты.
Он смел называть меня Доротой и «тыкать» моей матери!
Впервые мне стало неприятно, что меня сравнили с матерью. Не хочу я быть ничьей копией, хочу быть собой, только собой! Не желаю знать никого вроде Владислава Банащака, который смеет называть мою мать Жемчужиной и напоминает ей, что она была щецинской шлюхой.
Я извинилась и ушла, но прежде хорошенько рассмотрела этого гада. Отлично сложен, ровесник моего отца или чуть моложе. Удлиненное лицо с приятными чертами, одет модно, хотя не кричаще, по возрасту. Не из тех престарелых плейбоев, что втискивают пузо в джинсу, а потом чувствуют себя на том свете, но зато «по-молодежному».
Но невзирая на вполне приятную наружность Владислава Банащака, я ощутила к нему такую лютую ненависть, что готова была разорвать в клочья.
Случилось это в марте. До конца учебного года ничего нового не произошло, этот тип у нас больше не появлялся, по крайней мере я его не видела. Но моя спокойная жизнь закончилась, превратившись в невыразимый кошмар.
Так наступили каникулы, и мой план окончательно созрел: в Испанию с родителями я не поеду.
Снова все было как раньше – или почти как раньше. Я успела переварить то, что узнала, и поглубже припрятать свои чувства. Прежде чем на что-то решиться, я должна все разузнать. До тех пор нельзя портить жизнь близким людям. Кроме того, мне нужна неограниченная свобода передвижения и… деньги. Все зависит от того, не возникнут ли у родителей подозрения, особенно у мамы. Поэтому я снова стала уравновешенной молодой девицей, примерной дочкой. Наверное, мне пошли на пользу первые попытки лицедейства. Родители купились на мое поведение – все-таки они мне доверяли.
– Ты не хочешь ехать в Испанию? – удивились они моему отказу.
– Старики, вы восемнадцать лет из года в год мучались с несносной спиногрызкой, я же вам отравляла каждый отпуск. Устройте себе медовый месяц, а каникулы в Испании подарите мне в будущем году! – многозначительно заявила я, дабы им стало ясно: самокритичное чадо решило наказать себя за тройки и испытать силу воли.
Мой отказ встревожил отца.
– А что же ты будешь делать?
– Ты ведь одолжишь мне свою байдарку и снаряжение? Поплаваю по прекрасным польским рекам, где в водах бурливых, хрустальных плещутся стаи рыбок печальных, а также жаб и пиявок, подальше от цивилизации, ревущих магнитол и так далее…
– С кем же ты собираешься ехать?
– С Михалом, он же первый байдарочник Политеха! (Это сын старых друзей моих предков. Мы с ним дружим с детства, но он постарше меня, уже студент.) Ваша милость одобряет мой план?
– На непристойные каникулы вдвоем с Михалом я не согласна, – ответила мать.
Я знаю этот тон: мама редко им пользуется, но тогда сразу ясно – ее решение обжалованию не подлежит.
– Успокой свою родительскую совесть, эти сермяжные каникулы я проведу в стаде как минимум из двадцати человек. Однако должна тебя честно предупредить, что там будут и мальчики.
– На такое стадо я тоже не согласна.
– Ты хочешь, чтобы я обрекла себя на смертную скуку среди одних девчонок?
– Не будем это обсуждать! Закончишь школу, поступишь в институт – тогда и будешь ходить в походы с кем угодно. У тебя есть другие варианты?
– Тиранка ты… но ничего не поделаешь…
Мама даже не отдавала себе отчета, насколько ее запреты были мне на руку. Я специально размахивала у них перед носом этим походом на байдарках. Михал давно предлагал мне присоединитъся к их компании, правда из чистой вежливости: он знал, что предки никогда не позволят. А мне и самой не хотелось ни с кем общаться. Я зализывала душевные раны, и мне требовалось одиночество, прежде чем воплотить свои намерения в жизнь.
Вот почему я без сучка, без задоринки отыграла роль образцовой дочурки, которая не хочет ни спорить с маменькой, ни, боже упаси, испортить ей отпуск в Испании.
– Тогда отправлюсь к озеру или на реку, подальше от всяких там курортов. Пусть со мной поедет Анеля.
Общество Анели, нашей давнишней домработницы, создавало у родителей иллюзию надежности и безопасности: с Анелей я буду под опекой. Но на свете не было такой силы, чтобы помешать мне выполнить задуманное, куда там Анеле…
Я от души старалась чтить гражданский кодекс и не шибко врать, хотя от лжи меня уже мутило. Ох, разорвала бы я семейные узы, ох и спела бы песню звонкую свою про счастливую семью…
Чудовище, которое я пока держала в железных оковах, заставило бы их содрогнуться от ужаса! Я превратилась в мину, и хорошо, что они не нащупали взрыватель.
* * *
Родители поехали в Испанию, а я с Анелей – в дом отдыха Рыбнадзора, на Черную Ханчу. Путевки нам достал отец.
Прекрасные летние дни почти примирили меня с действительностью. Маленькая быстрая речка журчала среди дремучего леса, успокаивала, ласкала. Не надо было делать пристойных мин, врать с улыбкой. Трудно лгать, когда нет навыка.
Целыми днями я пропадала в лесу с огромным томом Гиббона, которого недавно открыла для себя, как некогда Шекспира. Но книга служила в основном подушкой. Я лежала, всматриваясь в небо, и думала: может, бросить все это к чертям собачьим, перестать ковыряться в прошлом родителей, о котором они сами мечтали забыть? Захлопнуть в памяти эту дверцу… В конце концов, важно, кем мои родители были сейчас, а не когда-то, за сто лет до моего рождения.
И еще я думала о том, что не умею притворяться, лгать, изворачиваться. Как же раздобуду глубоко запрятанную правду двадцатилетней давности, которую не раскопаешь без вранья и интриг? И кому все это нужно, кому поможет, что изменит?
На четвертый день я побросала в рюкзак кое-какие мелочи и отправилась в Щецин. Анеле сказала, что еду в гости к подружке, которая отдыхает в Августове. Анеля проглотила мое вранье и не поморщилась, даже сунула мне триста злотых на дорогу, поскольку была нашим казначеем. Вот они, плоды многолетней уверенности семейного клана в моей абсолютной правдивости.
Сначала я по-дурацки чуть не раскололась перед старым барменом. Адрес его я раздобыла без труда, потому что телячья морда примерной ученицы всем симпатична, не говоря уже о хороших манерах. В детстве родители меня не только развивали, но и здорово дрессировали.
Уже при разговоре с барменом, когда старикан начал таять прямо на глазах, меня осенило, что наивная мордашка, вежливость и все, что вложили в меня предки, – капитал, с которого можно стричь купоны! И вовсе я не такая ботаничка, хотя по жизни честно считала себя полной балдой. Но ведь вытянула же из старика все, что надо.
Хорошо, первый урок состоялся. А вывод? Надо избегать импровизаций и по мере сил говорить правду или полуправду. Поосторожнее с кельнерами, барменами и таксистами! Это особая порода людей, их на мякине не проведешь.
Но как обращаться с проституткой, к тому же безнадежной алкоголичкой, я и вовсе понятия не имела.
– Иди к ней с утра пораньше, пока глаза не зальет, – посоветовал мне старый бармен. – Прихвати водки, но пьянку тормози и денег не показывай, потому что она вопьется в тебя, как репей, и готова будет наболтать сорок бочек арестантов, лишь бы денежки выманить. К тому же врать она здорово горазда, так что все, что скажет, подели на шестьдесят четыре.
Вот такой инструктаж от старого бармена, который встретил меня волком, а проводил почти сердечно. Советы я мотала на ус, потому что дома меня не учили, как обращаться с подобной публикой.
Первым делом надо что-то предпринять с собственной внешностью, дабы не выглядеть такой свистушкой, какой я была на самом деле. Не – ойду же я к этой бабе в потертых джинсах и сабо на платформе?
От бармена я вернулась в гостиницу «Турист и рыболов», где с утра забронировала себе койку в десятиместном номере. Что там у меня в рюкзаке? Ничего путного… С собой я взяла только одно платьишко, на случай жары, в зной в тесных портках не походишь. Но и платье не делало меня взрослей.
Весь день я носилась по магазинам, пытаясь найти что-нибудь подходящее. Ничего – все смели с прилавков курортники.
Я не собиралась косить под манекенщицу, но выглядеть бедной родственницей перед этой бабой тоже не хотела. Наконец в каком-то заштатном магазинчике наткнулась на более чем приличное сине-белое платье из лионского щелка и чудесные золотые босоножки. Цена оказалась астрономической и превышала все мои финансовые возможности. Подумать только, со своими тремя пятисотками я чувствовала себя Крезом! Босоножки с платьицем стоили три тысячи…
Я машинально посмотрела на часы – почти шесть вечера. Изящная золотая игрушечка, «Лон-жин», подарок отца. Он привез мне часики из Базеля.
Загнать часы? От тоски сжалось сердце, но… снявши голову, по волосам не плачут. Ювелирный магазин оказался за утлом.
– Пани хочет продать или оценить?
– Оценить.
В магазине никого не было. Противный тип копался в моих часах, причмокивал, облизывался, наконец защелкнул крышку.
– М-м… двенадцать тысяч, – прошамкал он. У меня челюсть отвисла: конечно, я знала, что это прекрасный хронометр знаменитой швейцарской фирмы, но чтобы столько…
– Я хотела бы продать.
– Могу взять на комиссию.
– Деньги нужны мне сейчас. – Я вышла из роли, слова прозвучали умоляюще.
– Это ваши часики? – Сдвинув лупу на лоб, часовщик подозрительно меня оглядел.
– Мои!
– А паспорт у вас есть?
Я молча протянула ему свой ученический билет.
Он минут пять вгрызался в несколько строчек под фотографией, точно неграмотный. Я же, словно пойманный с поличным ворюга, приплясывала как на иголках. Меня вдруг осенило, что со своей ангельски-невинной физиономией я выгляжу в глазах этого типа на редкость подозрительно. Почему подростков автоматически подозревают в самом скверном? Но часовщик, как выяснилось, был далек от подозрений. Это оказался лишь хитрый ход, чтобы я уступила.
– Вы несовершеннолетняя, – презрительно сказал он, возвращая мне билет.
Точно! Дополных восемнадцати мне не хватало семи дней!
– Это мои часы… – Я не знала, как убедить его, но тут заметила на своем запястье полоску незагорелой кожи и сунула руку ему под нос: – Вот, смотрите! Я только что их сняла… Кроме того, можете списать все данные с ученического билета. Так вы покупаете часы или нет? – Терпение мое лопнуло, я мечтала лишь о том, чтобы поскорее уйти.
– Теперь часы подешевели, – остановил меня часовщик, – а это вещь для знатока, для денежных людей. Я их долго не смогу продать, капитал заморожу… Могу дать шесть тысяч.
Я возмутилась и отобрала часы. Он добавил еще тысячу – я уступила. Он отсчитал деньги, мой ученический билет тут же перестал его интересовать.
В гостиницу я вернулась рано. Бродить по городу желания не было, хотя в Щецине я оказалось впервые в жизни. В вестибюле бородатый парень бренчал на гитаре, распевая веселые куплеты с неприличными намеками. Дежурный администратор визгливо хохотал, навалившись пузом на стол.
красивым тенором выводил парень.
Администратор даже захрюкал от смеха, невольно рассмеялась и я, а за мной и гитарист. Может быть, именно поэтому я надолго запомнила примитивный куплет и простой мотивчик?
– Ты из какой группы? – Бородач отложил гитару и подал мне руку. – Я Войтек!
– Дорота… Я вольный стрелок, хожу сама по себе.
– А мы из клуба «Нога из Волина», направляемся на слет в Августов. Пошли с нами!
– У меня дела…
Грохоча консервными банками и огромным закопченным котлом, в вестибюль ввалились спутники Войтека, у всех на рюкзаках красовалась эмблема – черный след ноги на желтом песке. На сердце у меня потеплело. Как мне хотелось оказаться сейчас среди своих, среди ровесников… не в стаде, а именно среди друзей.
Какой-то немолодой мужчина, нагруженный удочками, напористо требовал отдельный номер и ругал администратора. Нам тоже досталось. Мы выслушали что-то насчет его собственной героической юности и нашего якобы высокомерия и барских замашек.
Факт. Войну мы не застали, в землянках не жили. Умные люди не ставят нам это в вину. Но некоторые словно завидуют молодости.
Что человек может знать о себе заранее? Проверить свой характер можно только в конкретных ситуациях. Живи наше поколение в те страшные времена, среди нас нашлись бы и спекулянты, и предатели, и доносчики. Но отважных героев тоже хватало бы.
Из задумчивости меня вывел раскат грома. Началась гроза, вестибюль гостиницы опустел и помрачнел. Мое поколение разбежалось, а я отправилась спать. В отличие от предыдущего поколения, спать, не боясь, что расстреляют, пошлют в газовую камеру или сожгут. Но спалось мне скверно.
Встала я на рассвете. В душе, о чудо, была горячая вода! После грозы день обещал быть солнечным и радостным.
На голове я соорудила вавилон с локонами, а вот с макияжем намучилась до тошноты! Краситься я, к своему стыду, еще не научилась. Несколько раз пришлось умываться, пока расписала физиомордию как положено.
В вестибюле висело огромное зеркало, и я убедилась, что старалась не напрасно. Выглядела я на двадцатник с гаком.
Пришлось взять такси. Женщина эта жила где-то на окраине Щецина.
– Чего надо? – злобно рявкнула она, едва приоткрыв дверь. На высохшем теле торчала голова Горгоны в космах спутанных волос, опухшие веки почти не открывались.
– Входной билет! – Я поспешно показала поллитровку с пестрой этикеткой, не то баба захлопнула бы дверь у меня перед носом.
Искра интереса вспыхнула в мутных глазках, Горгона оглядела меня с ног до головы.
– Влазь!
Мы прошли в грязную, разрушенную квартиру, пропахшую гнилью. Хозяйка подсунула табурет, проехавшись по нему мокрой тряпкой, ни на миг не отрывая от бутылки зачарованного взгляда.
– Садись. Ты меня напугала, я-то думала – опять менты по мою душу.
– А кто тебе сказал, что я не мент? – Не задумываясь, я тоже почему-то стала ей «тыкать».
– Какой мент? Они с пузырем не ходят. – Баба поставила на стол два стакана. – Разливай!
– Не так быстро, у меня к тебе дело.
– Ежу понятно, что дело. Кто ж за красивые глаза поллитру даст? Да наливай же, у меня с бодуна язык не ворочается…
Одним движением она зашвырнула водку в рот. Руки дрожали, струйка потекла по подбородку. Баба вытерла губы, облизала пальцы.
А у меня водка не пошла. Конечно, спиртное я и раньше пробовала, только очень мало и редко. Мне было лет десять, когда на Новый год папа налил бокал шампанского. Оно оказалось сладким, как ситро, и я вылакала все до дна. Уходить из веселой компании не хотелось, поэтому я просто соскользнула под стол и заснула. Папа нашел меня там через час.
Мы плыли на байдарках по реке Брдзе, папа, мама и я. Разразился страшный ливень, палатки ставили под проливным дождем. Мама причитала, что два старых осла, она и отец, заморят ребенка. В палатке папа переодел меня в сухой спортивный костюм, уложил в спальный мешок и влил в меня коньяк – полный колпачок от фляжки. Я мгновенно заснула, а утром даже насморка не было. Папа хохотал, что я пью как заправский сапожник.
А теперь я никак не могла отдышаться. Водку из стакана пить еще не приходилось, на один глоток оказалось многовато. А выпить такую мерзость мелкими глотками я не сумела бы– при одной мысли об этом меня выворачивало наизнанку.
– Не в то горло пошло, не в пивалку, а в дыхалку. – Горгона стукнула меня ладонью по спине, но новичка во мне не заподозрила.
– Ты знала Жемчужину?! – выпалила я, еле отдышавшись.
– Э-э, то быльем поросло! Сколько уж лет прошло? Двадцать с лишком… да что там – больше! Ну знала я ее, знала, но давненько не видела. Может, умерла уже.
– Об этом пусть у тебя голова не болит. Расскажи, что с ней тогда было.
– Да Мишура ее нашел, такую нищую, что она с голодухи расхворалась. Ручки-ножки как веточки, мордочка заморенной крыски, смотреть страшно. А черная-то была, ну прямо цыганка. Она от рождения черная, а с нищеты-лихоманки еще больше почернела… Я ж с месяц ее голоса и не слыхала. Все сидит в углу, только исподлобья глазищами своими огромными так и стрижет, что не по себе делается… И побоев страшно боялась. Нет, ты не думай, я-то ее не била, у кого рука на такого заморыша поднимется, да и не за что ее было бить. Я-то постарше была, года на четыре, и Мишура выхаживать ее велел.
Я и в те времена тут жила, только не всегда такой убогой была, не подумай чего… И квартирка была хорошенькая. Тогда я уж года два на Мишуру работала, но домой никаких кобелей не водила, хотя с гостиницами тяжело было… Известное дело, город-то еще в руинах лежал. Но у Мишуры смекалка была что надо. Снял он для нас хазу, туда мы с клиентами и ходили. Потом, когда у него много девок стало, он нам еще две квартиры снял… вот как оно было.
Та малявка у меня отъедалась, Мишура на нее бабки исправно давал, ничего не скажешь, да и тряпки я ей какие-никакие справила. Я все голову ломала – потому что Мишуру лучше было не спрашивать, он на кулаки скорый был, – чего он кошчонку эту драную приголубил и так о ней заботится? Может, родственница ему или влюбился? Да во что там влюбляться-то! Доска – два соска, кожа да кости, страшная… Только черные глаза в пол-лица, и волосы у нее были роскошные. Завшивела вся, я ее под ноль остричь хотела, да Мишура не позволил, велел вшей вывести:
Боженька ж ты мой, ну и намучилась я! Вши-то повывела, тогда в Красном Кресте ДДТ всем раздавали. Порядочный был порошок, ничего не скажешь, все от него сдыхало, не пискнув. Я ей голову порошком посыпала, вычесала вошек из этой конской гривы, так ведь дохлые гниды все равно на волосах сидят, да как крепко. Пришлось волосы кипятком с уксусом обливать, а потом еще эти жемчужины частым гребнем счесывать. Чешу, а сама смеюсь: ах ты царевна помойная, с жемчужинами в колтуне. Так она Жемчужиной и осталась.
Полюбила я ее, не злая она была, только затравленная. А она ко мне и Мишуре привязалась, как собака.
Вот я все и думала, к чему Мишура ее готовит. Спросить боязно. В любовь его я не верила, потому что он из тех, кто за денежки отца с матерью продаст. Страшно было, что эту малявку на заработки погонит. Бога, думаю, у него в сердце нет… По правде говоря, он долго ее не посылал. Да и кто бы соблазнился, разве что извращенец какой.
– Почему ты его Мишурой называешь?
– Он когда-то сезонным товаром торговал. ДДТ, пемза, пакеты из целлофана… В ту пору это в диковинку было. Перед Рождеством елочные игрушки продавал и мишуру. Бывало, стоит и кричит: «Кому мишура, кому мишура на елочку!» Так к нему кликуха эта и прилипла.
– А как его на самом деле звали?
– Не знаю, а врать не буду. Хитрый был, девочкам нашим ничего не рассказывал. Вроде дружки его Владеком звали…
– Где он сейчас?
Я налила водки ей и себе. Рука дрожала еще хуже, чем у нее с утра. Я чувствовала себя совсем больной.
– Да черт его знает… Я-то давно уже в тираж вышла, какая ему корысть меня опекать. Потом слышала, что он смылся из Щецина, когда менты за нас взялись. Рисковым Мишура никогда не был.
– А Жемчужина… как ее на самом деле звали?
– Марыська… Мария Козярек. Что это с тобой?!
Я вот-вот потеряю сознание… Странное существо человек. Ведь я была к этому готова, но речь-то шла о моей матери, а я все еще страстно надеялась, что это не она, не она!
Собственно говоря, я все уже знала, но не в состоянии была уйти. Какой-то внутренний голос велел мне сидеть тут и глотать эту отраву.
– Да что с тобой, детка? – баба потрясла меня за плечо. Вульгарная, потрепанная женщина, таких называют отбросами общества… неужели она опекала мою мать? Все же что-то человеческое в ней осталось. Я взяла себя в руки.
– Душно здесь. А чем занималась эта девушка, прежде чем Мишура ее нашел? – Надо было убедиться, что она говорит действительно о моей матери, что это не совпадение.
– Шаталась по городу, ела то, что удавалось стащить.
– А раньше?
– Вроде беженка была из столицы, ее родителей немцы еще в сорок третьем расстреляли. После смерти родителей приютили ее одни благодетели… били, голодом морили, оттуда у нее и бзик такой. Как кто при ней рукой замахнется, так она вся каменеет. Пороли за всякую мелочь. Когда благодетели на запад потянулись, Жемчужина от них деру и дала. Села в первый попавшийся товарняк. Лишь бы от них подальше. Всего-то у нее при себе и было что метрика да фотография отца с матерью.
Я знала эту фотографию, пожелтевшую, с потертыми краями. Мама хранила ее. Это мои дедушка и бабушка, они погибли в войну. Потом мама бродяжничала по деревням, до самой победы. По ее скупым рассказам (мама неохотно вспоминала те времена), она попала в детский дом в Щецине.
Вот, значит, какой детский дом… Ничего себе дом…
Да, так и есть: мама охотно вспоминает раннее детство, годы учебы в медицинском училище в Варшаве, когда она познакомилась с моим отцом, а щецинские времена умещаются в несколько скупых фраз. Словно не хочет о них помнить.
– …целый год отъедалась, как богатая наследница, – продолжала ее тогдашняя нянька, – но ни я, ни девочки не скрывали, какими трудами хлеб зарабатываем. Мишура сроду на нее руки не поднял, хотя взрывной был – не дай бог: кому хошь с пол-оборота кулак в зубы сунет и плакать не велит. Но мы его любили, он о нас заботился и в обиду не давал… И все ей сулил: мол, отожрешься, будешь умницей, так у тебя не жизнь будет, а небо в алмазах и ведро шампанского на завтрак, а через годик-другой такой капитал себе сколотишь…
Я-то денег не скопила. Водяра меня сожгла, любовь моя единственная. Хотя тоже красивая была, только растолстела и из формы вышла. Ведь мне сначала не все равно было, с кем в койку падать, а тяпну стопарик – и все легче… Потом уж так привыкла, что без дурмана никак не могла, работала только пьяная вполсвиста. От водки я разжирела, как бочка, одни ноги остались стройные. Поглядеть – пузырь на ножках, да и только… этих, как их там… пропорций никаких. Не смотри на меня так, я теперь тощая, как старая сука, потому как пришли такие времена, что и сало с меня слезло.
А Марыська – Жемчужина, значит, – год отъедалась, пока из нее первоклассная мочалка сделалась. Мишура все рассчитал, когда ее откармливал, он свою выгоду на сто лет вперед просчитал, стрекулист… Стартовала она ночной бабочкой в дорогих кабаках, факт! Ни дать ни взять – графиня из высшего света! Потом я редко ее видела, да и то украдкой, Мишура ей не позволял. А сердце у нее доброе было, навещала она меня. Я-то уж форму потеряла, и Мишура не хотел, чтобы нас с Жемчужиной вместе видели, а то сразу бы в ментовку замели. Времена настали такие, что все языки об нас обтрепали: язва на живом теле общества… Один лейтенантик – молоденький! – про это трещал, как по писаному! Смех один. Потом я слышала, что Жемчужина Мишуру вокруг пальца обвела, с какими-то деньгами в бега ударилась. Словом, пропала она из Щецина.
Женщина замолчала, выпила водки. Я была почти благодарна ей за эту паузу, мне надо было перевести дух, собраться с мыслями.
– Поставишь еще бутылочку – я тебя с одной такой сведу, что потом с Жемчужиной какое-то время вместе ходила… Она, если захочет, отправит тебя к одной бабе, которая совсем хозяйка-барыня стала, вилла у нее в Свиноустье. Вот и воротит теперь нос, сволочь такая, от старых подруг!
Что я могла еще узнать? И все же мне хотелось докопаться до дна.
Мелька жила несколькими улицами дальше, она тоже не уехала с этой богом забытой окраины. Четырехэтажный старый дом довоенной постройки. Раньше он был доходным. Посреди дома арка и ворота. Должно быть, когда-то еще три здания составляли замкнутый квадрат с двором-колодцем посередине, в войну уцелело только одно. Теперь ворота вели в никуда, на широкую площадь. Дом казался пережитком забытого прошлого.
«Мелания Словикова», – прочитала я на металлической табличке на двери. Моя проводница заколотила скрюченными пальцами в дверь, хотя рядом торчала кнопка звонка.
– Откуда тебя черт несет, звезда ты старая! – Приветствие прозвучало добродушно.
Мелания Словикова оказалась вполне прилично одетой толстухой с бесстыжей мордой бандерши.
Заметив меня, она без слов впустила нас в чистенькую кухоньку, где пахло свежим хорошим кофе.
– Мелька, дай штоф, пани заплатит, – потребовала моя проводница. – Она Жемчужину ищет!
Я послушно положила на стол сто злотых.
– У меня с наценкой, – буркнула Мелька, отслюнявив мне сдачу.
Она ушла и тут же вернулась с бутылкой. Я сообразила, что Мелька торгует водкой.
Горгона почти вырвала бутылку из рук Мельки и сразу же заторопилась домой:
– Пойду я… – Она захлопнула за собой дверь.
– Почему тебя интересует Жемчужина? – Мелька окинула меня оценивающим взглядом. – Сколько лет прошло, ты ей в дочери… – и прикусила язык.
– Может быть, я и есть ее дочь. – Ничего другого я сказать не могла, меня выдало чертово сходство. И после стольких лет она сразу решила, что я похожа на ту Жемчужину? – Я ищу мать, – быстро добавила я таким тоном, чтобы не выйти у нее из доверия.
Снова пришлось рассказать историю про детдом и канадское наследство.
Мелька поверила! Даже растрогалась и угостила меня кофе. На нее накатили воспоминания. Она с умилением рассказывала о тех временах; о своей «работе» говорила просто, без стеснения и недоговорок, словно это самая обычная профессия, не хуже и не лучше любой другой. Больше всего меня испугала именно эта ее бесстрастная манера.
– …Марыське только семнадцать исполнилось, когда она работать начала. Жемчужина – это был высший класс! Ее знали гости портовых шалманов, а уж матросы всех флагов дрались за ее улыбку! И меня, и ее опекал Владек Мишура, а потом Жемчужина от него сбежала, так что след простыл.
– А его фамилия случайно не Банащак?
– На кой тебе его фамилия?
– По-моему, это мой отец.
А ведь действительно этот тип мог бы быть моим отцом. Меня замутило.
– Не бери в голову… Даже если так, на кой черт тебе такой папочка? Не с кем наследство делить? О-о-о! Кабы тот дознался про наследство, пуговицы бы тебе от него не оставил! Пиявка та еще! А что, твоя фамилия – Банащак?
Я кивнула. К счастью, Мелька не потребовала показать паспорт, а то пришлось бы врать, что паспорта у меня нет. Она секунду подумала, рассматривая меня со всех сторон.
– Красивая тряпка, – она помяла подол моего платья, – и не дешевая! Если хочешь, поезжай в Свиноустье, адрес дам. Сошлешься на меня. Может, Марылька про Банащака что-нибудь знает. Потому что твоей матери она не знала… А ты где живешь?
– Теперь в Кракове, угол снимаю.
– А чем на хлеб зарабатываешь?
– В конторе сижу.
– И на такой прикид бабок хватает?! – Она снова потрогала мое платье. – Хорошо же тебе в конторе платят.
– Подрабатываю малость, – насторожилась я, не понимая, к чему клонит Мелька.
Она понимающе ухмыльнулась.
– Если ты привередлива, то у Марыльки можешь хорошо подработать. Мне кажется, ты ей сгодишься.
До меня дошло, как она поняла мои «заработки». Значит, Мелька не только торгует водкой, но и поставляет девочек для той, из Свиноустья.
Даже если бы речь не шла о получении новых сведений о Банащаке, я бы поехала туда из чистого любопытства. Единственная возможность увидеть своими глазами дом свиданий. До сих пор я о таких вещах только читала. Тем более что у меня рекомендации от Мельки. Наверняка я не первая девочка, которую она посылает к Марыле и получает за это комиссионные. Если девочка сгодилась, конечно.
* * *
В Свиноустье я поехала на следующий день. Куда там Горгоне или Словиковой до этого сказочного комфорта! Домик в выхоленном саду, стриженый газон, цветочки на клумбах. Только горшок герани на окне портил всю элегантность. На дверях вывеска: пансионат «Русалка».
Если не знать, что это за дом, он мог бы даже понравиться. Сейчас же я с трудом удержалась, чтобы не обернуть дверную ручку платком, так велико было мое омерзение.
Марыля Кулик – крашеная блондинка с кольцами на пальцах, в слишком коротком для нее модном платьице – с трудом тянула на сороковник. Сколько же пришлось потрудиться косметичке… Но сморщенную индюшечью шею и темные мешки под глазами было не спрятать.
«Ах ты звезда старая, – подумала я, – истрепалась по портовым кабакам, а теперь других в это болото засасываешь!» С ужасом и изумлением я поймала себя на том, что мысленно говорю языком Горгоны и Словиковой. Не зря отец утверждает, что у меня способности к языкам. С первого взгляда старая бандерша стала мне противна. Такого отвращения не внушали ни грязная Горгона, ни даже Мелька.
Когда она принялась выпытывать, где я живу, чем занимаюсь, какая у меня семья, я не стала угощать ее сказочкой про дочь Жемчужины и наследство. Фамилию Банащака тоже не называла: а вдруг они знакомы или вместе содержат этот… пансионат!
– В Кракове приоделась? – Марыля словно ощупывала меня глазами, того и гляди, в зубы заглянет. – А милиция тебя там уже знает?
Я не поняла, о чем она говорит. Наверное, у меня был очень глупый вид, потому что она повторила:
– Приводы в Кракове есть, спрашиваю!
– Да вы что! – машинально возмутилась во мне прежняя Дорота Заславская.
Я забыла, что играю роль потенциальной кандидатки в ее бордель.
– А-а, все вы так говорите, – презрительно буркнула Марыля. – Ну что ж, выглядишь ты неплохо. Если я тебя возьму, то запомни: по городу не шляться, по кабакам не ходить, в одиночку работать не пытаться, ясно? У меня останавливаются приличные иностранцы, в основном шведы! Клиенты постоянные, больше всего работы по субботам и воскресеньям. Как правило, это милые молодые люди, бывают, естественно, и постарше. Я уже несколько девочек очень хорошо выдала замуж. Тебе надо у меня прописаться. И помни: самое важное – соблюдать законы и чтобы все было шитог крыто!
Мне подумалось, что чертова баба сейчас потребует у меня паспорт.
– Разумеется, официально будешь числиться горничной. Получишь стол, кров, процент от каждого клиента. От чаевых и подарков – пятьдесят процентов мои. Если поймаю на воровстве – выкину за дверь. Тебе сколько лет?
– Девятнадцать… – выдавила я, ошеломленная ее деловым тоном.
– Документы есть?
Вот оно! Я пошарила в сумочке, делая вид, что ищу паспорт.
– Наверное, в гостинице оставила.
– Малышка, это твои проблемы, где ты оставила паспорт, но если у тебя его нет или ты несовершеннолетняя, забудь сюда дорогу. Найдешь паспорт – завтра можешь переезжать. Вали отсюда.
* * *
Я вернулась на Черную Ханчу в дом отдыха. Анеле я сказала, что часы потеряла. Она очень огорчилась. Платье и босоножки я продала горничной из гостиницы «Турист и рыболов» всего за восемьсот злотых, хотя было ужасно жалко.
Я снова ходила на речку с книжкой, чтобы постепенно освоиться с тем, что довелось узнать. Я повзрослела и перестала ужасаться тому, что узнала. Мне было очень стыдно, что я так жестоко ворвалась в прошлое своей матери, в ее тайну. Но я не жалела, что повидала Горгону, Мельку и эту… Марылю.
«Погоди, старая мочалка! – При одном воспоминании о владелице пансионата «Русалка» во мне вскипал блатной жаргон. – Если только буду убеждена, что это ничем не навредит маме, то, клянусь Богом в небесах, напишу на тебя анонимный донос в прокуратуру. Пусть уж эти глупые девахи гуляют с иностранцами на свой страх и риск, раз иначе не могут!»
Ну хорошо, а дальше что? Ни в коем случае нельзя выдать, что я знаю тайну моей матери. Кем бы она ни была в семнадцать лет, теперь стала достойным человеком. Только это и имеет значение.
А Владислав Банащак? Когда-то он продавал мишуру и девочек, а через двадцать лет тоже стал порядочным человеком? Что-то сомневаюсь.
И только сейчас до меня дошел зловещий смысл фразы, которую я подслушала в библиотеке. Я целых три месяца не позволяла себе о ней думать, пока воевала со всем миром, пока до соплей жалела себя саму. Господи, какой же я была страшной эгоисткой! Боялась, что я—я, Дорота Заславская, могу оказаться дочерью женщины с таким прошлым!
Ведь он грозил моей маме, маму он шантажировал!
«Этот торговец живым товаром шантажирует мою мать» – именно так подумала я. И мне стало до жути страшно за нее. Чего он хочет, какая опасность ей грозит? Чем я могу помочь?
Можно прямо сказать: мамочка, я все знаю, не бойся этого… этого упыря.
Но есть еще и отец. С ним ведь тоже надо считаться, и прежде всего – с ним! Если мать почувствует себя в опасности, будет ли она искать помощи у отца? Они ведь любят друг друга, они доверяют друг другу во всем! А если мама не придет к отцу за помощью?
Мне надо все разузнать об этом… Мишуре. Самое главное: чего он хочет? Как обезоружить шантажиста? Деньгами?
Прокурор!
А что, если написать анонимку прокурору? Да читают ли в прокуратуре анонимки?
Нет! Ни в коем случае нельзя ничего предпринимать без ведома матери. А она как раз стремится все скрыть от меня и от отца. По какому праву я накатаю письмо в прокуратуру?
В один прекрасный день меня осенило: самое лучшее средство от шантажа – встречный шантаж! Господи, если бы я могла с кем-нибудь посоветоваться!
В Варшаву мы с Анелей вернулись за несколько дней до приезда родителей и принялись за генеральную уборку. Анеля как раз натирала полы на втором этаже, когда в дверь позвонили. Это оказался страховой агент. Сунув мне в руку конверт, адресованный матери, он пояснил:
– Анкета на страхование автомобиля.
Я объяснила, что «мерседес» отца давно застрахован от всех мыслимых бедствий.
– Но речь идет о «Варшаве», зарегистрированной на имя Марии Заславской, – удивился агент.
У нас никогда не было никакой «Варшавы»…