ОБРЫВ на краю ржаного поля ДЕТСТВА

Сэлинджер Джером Дейвид

Аннотация в печатном издании отсутствует

***

Аннотация переводчика к электронному варианту:

«Мужской» перевод знаменитой «The Catcher in the Rye» великого американца, изданный в 1998 г.

***

«Меня часто спрашивают, чего, мол, я взялся за какое-то старье. И вообще, нужно ли переводить уже переведенное. Мой ответ однозначен — да! <…> Вот, например, говорят про „The Catcher in the Rye“, дескать, прошлый век, пусть шестидесятники тащатся от своего мальчика-бунтаря, а сами-то схавали книгу только в „женском“ переводе сорокалетней давности, то бишь еще совковом, поднадзорном. А известно ли им, к примеру, что после выхода повести в США ее в некоторых средних и высших учебных заведениях запретили к изучению из-за „обилия богохульства и недостатка любви к родине“? „Как? Где? — удивляются. — А мы не заметили. Читали вроде внимательно“. Читали-то внимательно, да вовсе не ту книгу, которую написал Салинджер, — по указанным чуть выше причинам.»
С. Махов, из предисловия.

«Очевидна полемическая направленность этого переводческого труда: дабы отличаться от предшественников, Махов именует Сэлинджера Салинджером и неустанно, в каждой строчке, спорит с Райт-Ковалёвой, чьи переводы в его предисловии названы „совковыми“ и „женскими“. Конечно, такого рода переводческий экстремизм не идёт на пользу тексту, и всё-таки эта попытка дать читателю „нового Сэлинджера“ заслуживает внимания, так как при всём блестящем мастерстве Р. Райт-Ковалёвой её переводы Сэлинджера действительно сглаживают „острые углы“ …ограничения перевода довольно очевидны: молодежный сленг, не имеющий адекватного аналога, волшебные превращения гамбургеров, постоянное смягчение грубоватой, дерганой интонации рассказчика. Эти изъяны часто объясняют цензурой: Р. Райт-Ковалева вовсе не была той благонравной дамой, какой представляет ее себе современный читатель, любила и умела употребить крепкое словцо, умоляла редактора дать вставить хотя бы слово „говнюк“, но даже этого ей не разрешили…».
Александра Борисенко — О Сэлинджере, «с любовью и всякой мерзостью» // «Иностранная литература», 2001, № 10. {1}

 

1

Если вы впрямь настроены послушать про всю тутошнюю бодягу, то сперва наверно захотите узнать, где я родился, как проистекало моё непутёвое детство, чем занимались родители прежде, нежели заполучить меня — короче, муру вроде наплетённой Дейвидом Копперфилдом — но, честно говоря, глубоко в прошлое лезть неохота. Во-первых, больно уж занудно; во-вторых, предки в обморок попадают, начни я трепать про их личную жизнь. Сразу начнут икру метать, особенно отец. Люди они вообще-то неплохие — тут уж без разговоров — но адски обидчивые. Понимаете, не намерен я излагать собственное чёртово жизнеописанье. Просто поведаю, какая со мной в прошлое Рождество произошла дикая хреновина — ну, перед тем как совсем скис и припёрло даже приехать сюда, дабы чуток оклематься. В смысле, Д.Б. я рассказал лишь изложенное здесь — брат ведь, не кто-нибудь. Он работает в Холливуде. Недалеко от здешней дыры, оттого навещает почти каждые выходные. И домой отвезёт, после того как отсюда выпустят — скорей всего, уже в следующем месяце. Брательник только-только купил «Ягуар», эдакую небольшую английскую тачку, дающую до трёхсот кэмэ в час. Раскошелился, конечно, как миленький, но щас-то бабки у него наличествуют. А раньше — ни фига. Раньше он был клёвым писателем и жил дома. В случае вы о нём сроду не слыхали, Д.Б. наваял обалденный сборник рассказов «Личная золотая рыбка». Лучший как раз называется «Личная золотая рыбка». О парнишке, никому не показывавшем золотую рыбку, поскольку купил её на собственные денежки. Здорово, да? А теперь Д.Б. в Холливуде, продаётся словно девка всяким там жучилам. Чего я по-настоящему ненавижу, дык уж великого немого. При мне о нём лучше даже не заикайтесь.

Начну, пожалуй, с того, как уехал из Пенси — есть такое подготовительное учебное заведенье близ городка Аджерз в Пенсильвании. Небось слышали. А уж объявленья-то наверняка видали. Его нахваливают чуть ли не в тыще ежемесячников, и вечно снимок: лихой чувак на лошади перепрыгивает через изгородь. Словно в Пенси всю дорогу только и играют в поло. Да я там ни разу ни одной кобылы даже издали не заметил. А под снимком верхового чувака подпись: «С 1888 года мы из мальчиков куём блестящих, ясно мыслящих юношей». Брехня собачья. В Пенси куют ни хрена не лучше, чем в любой другой приготовиловке. Я не заметил там ни одного блестящего, ясно мыслящего, всё такое. Ну, пожалуй, двух-трёх чувачков. И то вряд ли наберётся. К тому ж они, скорей всего, уже поступили в Пенси такими.

Короче, дело происходило в субботу, шла футбольная встреча с Саксон-Холлом. Ну как же — последняя игра года! Считалось, упаси бог Пенси проиграет, надо бежать совать голову в петлю, и вообще. Помню, часа в три стою на самой к чёрту вершине холма Томсен у дурацкой пушки, сохранённой со времён войны за независимость, всё такое. Оттуда целиком видно поле да соперников, гоняющих по нему друг дружку. Места для зрителей с холма не очень-то просматриваются, зато слышно, как все орут — за Пенси болели мощно, ведь там собралось всё заведение, кроме меня, а за Саксон-Холл дохловато: гости редко привозят много болельщиков.

Девчонок на футболе обычно раз-два и обчёлся. Приводить их разрешено только старшим ученикам. Гнусненькая шарашка, с какой стороны ни глянь. А мне вообще-то по вкусу места, где хоть изредка увидишь девчонок. Даже коль они всего лишь почёсываются да сморкают носы, или просто хихикают, всё такое. На игры часто ходила Селма Тёрмер, дочка директора, но при виде неё от страсти с ума не спрыгнешь. А вообще-то она ничего. Мы однажды ехали вместе из Аджерза и немного поболтали. Мне она понравилась. Её чуток жалко: шнобель здоровенный, ногти обкусаны аж до крови, а в лифчик столько подложено — на трамвае не объехать. И всё-таки понравилась, потому как из неё напрочь не пёрло дерьма, мол папочка у неё прям замечательный. Скорее всего, сама смекает, какое он трепло липовое.

Я стоял на вершине холма, а не торчал внизу на игре по очень простой причине: только-только вернулся с нашей фехтовальной сборной из Нового Йорка. Я ведь её чёртов распорядитель. Большая шишка! Утром поехали в Новый Йорк на встречу с училищем Макбёрни. Но сражения не состоялось. Я забыл все рапиры-снаряженье-шмотки в проклятой подземке. Не особо-то и виноват: пришлось всю дорогу бегать смотреть на отупенные чертежи веток, дабы не пропустить остановку. В общем, прикатили в Пенси не к пяти, а около половины третьего. На обратном пути в поезде все делали вид, якобы меня не замечают. Дикий всё-таки народ, честное слово.

Я не попёрся на игру вот ещё почему: шёл прощаться со стариком Спенсером, учителем истории. Тот подхватил кашель-насморк, и я подумал, до зимнего перерыва вряд ли уже где его встречу. А он прислал записку — мол хотел бы перед моим отъездом домой поговорить. Поскольку знает: в Пенси я не вернусь.

Совсем забыл сказать! Меня ведь вытурили! После перерыва я уже туда ни ногой. Ибо завалил четыре предмета, не старался, и т. д. и т. п. Мне всё талдычили, дескать, начинай вкалывать усердней — особенно в середине полугодия, перед тем как родители приезжали на беседу со стариной Тёрмером — но я не начал. Вот и выперли. Из Пенси вообще-то выпирают многих. Успеваемость там очень высокая, в чёртовом Пенси. Уж я-то знаю.

Короче, декабрь, и т. д., к тому ж холодрыга, точно у ведьмы за пазухой, особенно на вершине придурошного холма. А на мне только куртка — ни перчаток, ни хрена. За неделю до того кто-то спёр прям из комнаты верблюжье пальто с лежавшими в кармане меховыми перчатками — вот так-то. Чего-чего, а жуликов в Пенси хватает. И хоть многие из богатых семей, всё равно воруют по-чёрному. Чем дороже учебное заведенье, тем больше жуликов — без булды говорю. В общем, я всё стоял рядом с дурацкой пушкой, смотрел на игру да морозил задницу. За игрой-то особо не следил. Хотелось как бы почувствовать последнее прощанье — вот и вышел прогуляться. Понимаете, отваливая из учебных заведений иль ещё откуда, сроду не осознавал, дескать всё, отваливаю. Ужасно противно. Наплевать мне, какое получается прощанье — печальное иль ещё того похуже — но отваливая, хочу осознавать: от-ва-ли-ва-ю. А не осознаешь — тоска зелёная.

Но мне повезло. Вспомнив вдруг один случай, сразу осознал, дескать уматываю к чёртовой бабушке. А случай вот какой: ещё в октябре мы с Робертом Тиченером и Полом Камбеллом пинали мячишко перед учебным зданьем. Клёвые ребята, особенно Тиченер. Время к ужину, начало темнеть, а мы всё гоняем пузырь. Становилось темнее, темнее, мяч уже почти не разглядишь, однако бросать игру неохота. Но вынудили. Учитель природоведенья, г-н Замбези, высунувшись из окна учебного здания, велел идти в общагу готовиться к ужину. Вспомнишь к случаю подобную ерунду — считай сказал до свиданья. Часто так и выходит, почти всегда. Чуть только всё в башке прокрутив, я повернулся да побежал вниз по противоположному склону холма к дому старика Спенсера. Он живёт за пределами школы, на улице Антони Уэйна.

Бежал до самых ворот, а там скорость малёк сбросил — ну отдышаться. По правде говоря, дыхалка ни к чёрту. Во-первых, много курю… в смысле, курил. Сейчас заставили бросить. Во-вторых, за прошлый год вырос на семнадцать сантиметров. Из-за того даже чуть не заболел чахоткой, ну и попал сюда для всяких там исследований да прочей мутоты. Но вообще-то я здоровенький.

Короче, отдышавшись — перебежал через дорогу. А чертовски скользко, чуть на фиг не хряпнулся. Зачем бежал, сам не знаю — наверно, хотел, вот и всё. На той стороне дороги почудилось, словно исчезаю. К тому ж полоумный ранний вечер, обалденно холодно, сумерки, всё такое прочее — каждый раз, переходя дорогу, как бы куда-то пропадаешь.

Ё-моё, у дома старика Спенсера сразу к звонку. Во замёрз. Уши прям отваливаются, пальцы фиг согнёшь.

— Ну же, ну же, — бормочу почти в голос. — Кто-нибудь, откройте же две-е-ерь.

Наконец старая г-жа Спенсер открыла. Прислуги да всего такого нет, потому дверь всегда открывают сами. С бабками у них напряжённо.

— Холден! — говорит г-жа Спенсер. — Как приятно тебя видеть! Заходи, дорогой. Небось промёрз до костей?

Похоже, рада. Нравлюсь я ей. По крайней мере, вроде бы.

Ё-моё, пулей влетаю в дом.

— Как поживаете, госпожа Спенсер? Как господин Спенсер?

— Давай куртку, дорогой. — Не слышит, как спросил о г-не Спенсере: немного глуховата.

Она повесила куртку во встроенный шкафчик, а я пригладил волосы. Обычно стригусь коротко, и возиться с причёсываньем не надо.

— Как поживаете, госпожа Спенсер? — снова спрашиваю, только погромче, чтоб расслышала.

— Просто замечательно, Холден. — Закрыла дверцу шкафа. — А ты? — И по тому, как спросила, сразу ясно: старик Спенсер ей доложил, дескать меня вытурили.

— Великолепно, — говорю. — Как господин Спенсер? Грипп прошёл?

— Куда там! Ведёт себя точно самый настоящий… даже не знаю кто…Он у себя в комнате, дорогой. Входи, входи.

 

2

У них у каждого своя комната, всё такое. Обоим лет по семьдесят, да больше. Но кой от чего они тащатся — хотя, конечно, немного через жопу. Звучит грубовато, но я ведь не вобиду. Просто много думал о старике Спенсере, а коли думать о нём слишком много, то удивляешься, на кой чёрт он всё ещё живёт. В смысле, согнут в три погибели, разваливается на части, на уроках частенько роняет кусок мела у доски, и кому-нибудь из ребят с первого ряда вечно надо вставать, поднимать мел, подавать ему. Жуть, правда? Но думая о нём не слишком много, а в меру, обнаруживаешь: живёт не так уж плохо. Например, однажды в воскресенье мы с парнями зашли к нему на чашечку горячего шоколада, и он показал старое потёртое одеяло племени Навахо, купленное с г-жой Спенсер у индейца в заповеднике «Жёлтый камень». От эдакой покупки старикан как пить дать приторчал. Вот я и говорю: взять какого-нибудь хрыча вроде старины Спенсера — а он способен тащиться от покупки одеяла.

Дверь в его комнату оказалась открыта, но я на всякий случай постучал — ну, вежливость выказать, и вообще. А сам вижу: сидит в большом кожаном кресле весь закутанный тем самым одеялом, о котором я только что рассказывал. Услыхав стук, он поднял глаза и закричал:

— Кто там? Колфилд? Входи, дружок!

Не на уроках вечно орёт. Порой это охренительно на мóзги давит.

Вхожу — и тут же пожалел, что вообще припёрся. Старик читает «Атлантический ежемесячник», комната до потолка завалена лекарственными шариками-лепёшками, вся провоняла каплями от насморка. Обстановочка та ещё. Короче, не люблю я больных. А тут ещё на старике Спенсере столь затасканный-вылинявший халат, словно он в нём родился, не иначе. Вообще старики в пижамах и халатах не слишком приятное зрелище. Вечно у них видна старческая узловатая грудь. А ноги! Белые лысые стариковские ноги — ну, видали, наверно, на побережьях там, и вообще.

— Здрасьте, сударь. Получил вашу записку. Большое спасибо.

В писульке он просил до перерыва «зайти на прощанье», а то больше не увидимся.

— Зря переживали. Я бы по любому перед отъездом зашёл.

— Присядь вот здесь, дружок, — он имел в виду кровать. Ну сажусь.

— Как ваш грипп?

— Друг мой, кабы чувствовал себя слегка получше — пришлось бы послать за врачом.

Самому ему шутка весьма понравилась. Аж закатился от смеха. Потом постепенно пришёл в себя и говорит:

— Почему ты не на игре? По-моему, сегодня решающая встреча.

— Точно. Я туда заглянул. Но вообще-то мы с фехтовальщиками только вернулись из Нового Йорка, — ё-моё, кровать у него прям каменная.

Тут он стал чертовски глубокомысленным. Я знал: без этого не обойдётся.

— Итак, ты нас покидаешь?

— Ага. Похоже на то.

А он, как водится, начал кивать. Мне в жизни не попадалось, чтоб кто-нибудь столько кивал. Непонятно лишь, почему — то ль чего обдумывает, то ли просто уже выживший из ума старикан.

— Дружок, а что тебе сказал господин Тёрмер? Вы ведь немного побеседовали, не так ли?

— Побеседовали. Точно. Часа два у него проторчал, не меньше.

— Чего ж он сказал?

— Э… ну, дескать жизнь — игра, и вообще. Мол играть надо по правилам. Всё очень пристойно. В смысле, не особо вздрючился, и вообще. Всё напирал, дескать жизнь — игра, всё такое прочее. Ну, вы понимаете.

— Жизнь действительно игра, дружок. Жизнь действительно игра, в которую надо играть по правилам.

— Да-да. Понимаю. Понимаю.

Игра, чёрт побери. В гробу я видал такие игры. Конечно, ежели попадёшь в обойму с крутыми чуваками, там ещё в общем-то как-то похоже на игру, согласен. Но на другой стороне, где нет ни одного крутого, особо не разыграешься. Какая тут к чёрту игра?

— Господин Тёрмер уже написал родителям?

— Сказал, напишет в понедельник.

— А ты сам им не сообщил?

— Не-а, не сообщил — да я уже в среду вечером, наверно, приеду домой и с ними увижусь.

— И как они, по-твоему, к такой новости отнесутся?

— Ну как… осерчают. Наверняка осерчают. Вроде б уже четвёртая школа, где учился. — Я тряхнул головой. Довольно часто ей встряхиваю. — Вот ё-моё, — говорю. «Ё-моё» тоже частенько употребляю. Отчасти из-за вшивого словарного запаса, отчасти поскольку иногда веду себя не по возрасту глупо. Тогда мне было шестнадцать, щас семнадцать, но порой веду себя, словно едва стукнуло тринадцать. Вся хохма в чём: рост у меня сто восемьдесят девять сантиметров, да ещё седина. Честно. С одной стороны головы — правой — полным-полно седых волос. С самого детства. А я всё ещё подчас веду себя, точно мне лет двенадцать. Все так говорят, чаще других — отец. Конечно, отчасти они правы, но это не вся правда. Люди вечно думают, мол вот она, вся правда. Честно говоря, мне до фени; просто утомляет, когда просят стать повзрослее. Ведь порой веду себя гораздо взрослее собственного возраста — точно вам говорю — но эдакого сроду никто не замечает. Люди вообще ни в жисть ни хрена не замечают.

Старик Спенсер опять закивал. Причём тут же начал ковырять в носу. Якобы просто почёсывает, но на самом деле большой палец сунул прямо в ноздрю. Ему, наверно, казалось, ну фиг ли уж такого особенного — ведь в комнате только я. Мне-то наплевать, просто противно смотреть, как сопли выковыривают.

Потом говорит:

— Месяца два назад я имел удовольствие свести знакомство с твоими мамой и папой, пока они беседовали с доктором Тёрмером. Дивные люди.

— Точно, просто замечательные.

Дивные! Вот уж гнусное словечко. Чистая липа. Как его услышу — аж блевать тянет.

Тут вдруг старик Спенсер вроде как захотел сказать нечто обалденно умное, сделать какое-то тонкое замечанье. Сел повыше-поудобней в кресле. Но ни хрена особенного не последовало. Просто взял у себя с колен «Атлантический ежемесячник» и бросил на кровать рядом со мной. Но не попал. Там всего сантиметров пять, а он промахнулся. Я встал, поднял ежемесячник, положил на кровать. И тут меня резко потянуло оттуда к чёртовой матери. Почувствовал: щас станут учить жить. Вообще-то я б не возражал, но слушать поученья, нюхая капли от насморка да глядя на старика Спенсера в пижаме-халате — вроде б уж слишком. Точно вам говорю.

И — началось.

— Что с тобой происходит, дружок? — сказал старик Спенсер сурово, не как обычно. — Сколько предметов у тебя в текущем полугодии?

— Пять.

— Пять. А по скольким двойки?

— По четырём. — Я поёрзал. На столь жёсткой кровати в жизни ещё не сиживал. — По английскому всё в порядке, ведь в Хутоне мы уже проходили «Беовулфа», «Повелителя Рандала, моего сына», всё такое. В смысле, мне вообще почти не пришлось учить английский, разве только время от времени писать сочиненья.

Он даже не слушал. Вообще крайне редко слушает с ним разговаривающих.

— Я поставил тебе двойку по истории, поскольку ты совершенно ничего не знаешь.

— Понятное дело. Ещё бы. Вам иначе нельзя.

— Совершенно ничего, — говорит. Не терплю подобные закидоны. Ты с самого начала согласен, но тебе повторяют. А он заладил то же самое по третьему заходу. — Ну совершенно ничего. Я сильно сомневаюсь, открыл ли ты учебник хоть однажды за всё полугодие. Открыл? Скажи мне правду, дружок.

— Не, ну просматривал несколько раз. — Не хотел старика обижать. Он от летописей всяческих просто тащится.

— Просматривал, да? — ядовито гнусавит. — Твоя… хм… проверочная работа — вон там, на шкафчике. Верхняя в стопке. Принеси её, пожалуйста.

Вообще-то уже ни в какие ворота не лезет. Но я пошёл принёс — выбора-то всё равно нету. Снова сел на бетонную постель. Ё-моё, вы не представляете, как жалел, что зашёл попрощаться.

Старик Спенсер держал проверочную работу, точно та кусок дерьма иль ещё чего похуже.

— С 4 ноября по 2 декабря мы изучали египтян. Ты выбрал их в качестве свободного вопроса. Хочешь послушать собственную писанину?

— Нет, не очень.

А он всё равно прочёл. Раз учитель задумал чего-нибудь сделать, его не остановишь. Просто делает и всё.

Египтяне — древний кавказский народ, проживавший в одной из северных местностей Африки. Последняя, как мы знаем, является крупнейшим материком в восточном полушарии.

Пришлось сидеть слушать тамошнюю хренотень. Вот говённый старикашка.

Египтяне чрезвычайно любопытны нам сегодня по различным причинам. Современные учёные всё ещё норовят разгадать тайну составов, использованных египтянами при обёртываньи покойников, дабы лица не разлагались в течение многих веков. Современные учёные двадцатого столетья всё ещё бьются над столь занимательною загадкой.

Кончив читать, положил листок. Я его уже почти ненавидел.

— На сём твой, ежели позволительно так назвать, набросок завершён, — выдавливает эдаким гнусным-гнусным голосом. Даже не предположишь, что старпер окажется настолько жёлчным, и всё такое. — Правда, ты тут ещё кой-чего приписал внизу страницы.

— Я помню, — говорю. Быстро сказал, ибо хотел помешать ему прежде, чем начнёт и то зачитывать. Но его уже фига с два прервёшь. Во вскипел.

Дорогой господин Спенсер (прочёл он вслух). Вот и все мои сведенья про египтян. Вроде б меня они не особо увлекли, хотя ваши уроки весьма познавательны. Если поставите двойку, не страшно — ведь у меня всё равно неуды по остальным предметам, кроме английского. С уважением, Холден Колфилд.

Положив злополучную работу, он посмотрел так, словно обул меня в пинг-понг иль ещё в какую игру. Пожалуй, в жизни ему не прощу чтенье вслух той бредятины. Напиши подобное он, зачитывать ему я не стал бы — точно не стал бы. Главное, сделал-то чёртову приписку лишь бы его совесть не мучила из-за моего неуда.

— Ты не винишь меня за двойку, дружок?

— Нет! Конечно же, нет. — Какого чёрта заладил: «дружок» да «дружок».

Покончив с проверочной работой, он её тоже бросил на кровать. И — само собой — опять не попал. Я встал, поднял, положил поверх «Атлантического ежемесячника». Утомляет то и дело вот эдак вот вскакивать.

— А как бы на моём месте поступил ты? — спрашивает. — Скажи честно, дружок.

Чувствую: старику впрямь вшиво из-за двойки. В общем, пришлось чуток пополоскать ему мόзги. Дескать я самый настоящий тупица, всё такое прочее. Мол на его месте поступил бы точно так же; якобы многие не понимают, сколь тяжко учителю. Вроде того. Брехня всякая.

Но вот удивительно: мόзги ему конопачу, а сам думаю совсем о другом. Я живу в Новом Йорке, ну и вспомнил про прудик в Главном саду, недалеко от Южного входа. Любопытно, замёрзнет он уже к тому времени, как приеду домой, а коль замёрзнет, то куда денутся утки? Куда пропадают утки после того, как пруд подёргивается льдом и после напрочь замерзает? Небось приезжает какой-либо чувак на грузовике да отвозит их в зверинец, иль ещё куда. То ли просто улетают.

Вообще-то мне везёт. В смысле, умею полоскать мόзги какому-нибудь старику Спенсеру, одновременно думая про уток. Чуднό всё-таки. При разговоре с учителем извилины напрягать не обязательно. Но в самый разгар балабольства он вдруг меня оборвал. Вечно всех обрывает.

— Ну, и какие у тебя мысли обо всём происходящем, дружок? Весьма занятно б узнать. Весьма занятно.

— В смысле, про мою успеваемость в Пенси, всё такое? — спрашиваю. Вот бы здорово, кабы прикрыл узловатую грудь. Не очень-то приятное зрелище.

— Ежели не ошибаюсь, тебя поджидали определённые трудности и в школе Хутон, и в Элктоновых Холмах, — говорит. Не особо язвительно, но всё ж с подковыркой.

— В Элктоновых Холмах никакие особые трудности меня не поджидали. Учился неплохо, и вообще. Просто бросил — ну вроде того.

— Позволь спросить, почему?

— Почему? Да сразу не скажешь. В смысле, довольно сложно.

Не хотелось вдаваться в подробности. Всё равно ни черта бы не понял. Он в такую хренотень не въезжает. По большому счёту из Элктоновых Холмов я ушёл оттого, что туда собрали сплошных лицемеров. Вот и всё. Кишели словно тараканы. Например, директором там некий г-н Хаас — в жизни не видал более двуличного ублюдка. Раз в десять матерее папаши Тёрмера. Скажем, по воскресеньям в школу приезжают все родители, а г-н Хаас ходит пожимает им руки. Чертовски обаятельный, всё такое. Разве только чьи-нибудь предки выглядят малёк чудаковато. Посмотрели б вы, как он вёл себя с родителями моего соседа по комнате. В смысле, раз чья-то мать толстовата, или несовременно одевается, ну всё такое, или отец носит пиджаки с подкладными плечами да допотопные чёрно-белые ботинки, то папик Хаас тут же им пожмёт руки, просияет притворной улыбочкой, а потом целый час продолжит разговаривать с другими родителями. Не выношу подобные мульки. От них у меня прям крыша съезжает. Эдакая тоскища, хоть вой. Как же я ненавидел проклятущие Элктоновы Холмы.

Старик Спенсер спросил о чём-то, но я не уловил. Задумался про папика Хааса.

— А?

— Вот ты покидаешь Пенси. Тебя ничего не тревожит?

— Ну конечно кой-чего тревожит. Ясный пень… Но не очень. Во всяком случае, пока не очень. Скорей всего, до меня ещё по-настоящему не дошло. До меня вообще медленно доходит. Сейчас я думаю только, мол в среду поеду домой. Наверно, я какой-то недоделанный.

— Неужели ты вовсе не мыслишь о грядущем, дружок?

— Не, ну конечно мыслю. А как же? Конечно. — Я чуток подумал. — Но вроде б не особо. Вроде б не особо.

— А помыслишь. Придётся помыслить, дружок. Но станет слишком поздно.

Не понравилось мне, как он сказал. Точно хоронит, что ли. Только тоску нагнал.

— Наверно, помыслю, — говорю.

— Хочу, дабы ты немного образумился, дружок. Я ведь стремлюсь тебе помочь. Помочь насколько в силах.

Впрямь норовил. Искренне. Но просто мы с ним совершенно разные, вот и всё.

— Я понимаю. Большое спасибо. Кроме шуток. Благодарю вас. Честно.

А сам встаю с кровати. Ё-моё, стреляйте меня, но больше не вынес бы просидеть на ней и десяти минут.

— Вообще-то уже пора идти. Надо взять из разминочного зала кучу барахла, ну захватить домой. Правда, надо.

Глянув на меня, он снова начал кивать, да с таким сосредоточенным лицом. И тут вдруг его стало обалденно жаль. Но всё равно я ни в какую б не остался, ибо слишком уж мы разные, к тому ж он всю дорогу мажет, бросая чего-нибудь на кровать, да из-за застиранной, распахнутой на груди пижамы, из-за удушливого запаха капель от насморка.

— Послушайте, сударь. Обо мне не переживайте. Правда. Всё наладится. Просто у меня щас такая пора. Ведь каждый проходит через всякие там ступени развития, верно?

— Не знаю, дружок. Не знаю.

Ненавижу подобные ответы.

— Точно. Все проходят, — говорю. — Правда. Пожалуйста, обо мне не переживайте. — И вроде б даже положил ему руку на плечо. — Лады?

— Как насчёт чашечки горячего шоколада — а потом уж пойдёшь? Госпожа Спенсер будет…

— Да выпил бы, обязательно выпил, но на самом деле пора. Надо ещё зайти в разминочный зал. Вообще-то спасибо. Большое спасибо.

Мы пожали руки. Ну, всё такое прочее. В общем, страшенная тоска взяла.

— Я вам напишу. Поправляйтесь.

— До свиданья, дружок.

Короче, закрываю дверь, иду в гостиную, а он чё-то крикнул — неразборчиво. Но почти уверен: крикнул «Желаю удачи!». Хотя надеюсь, чего-нибудь другое. Надеюсь, чёрт побери, чего-нибудь другое. Я бы ни в жисть никому не крикнул «Желаю удачи!». Больно уж звучит жутко — если вдуматься, конечно.

 

3

Вы сроду не видали столь обалденного вруна, как я. Просто мрак. Иду, скажем, покупать ежемесячник, а кто-нибудь спрашивает, куда мол путь держишь, и у меня не залежится ляпнуть, дескать в оперу. Ужас какой-то. Вот и старику Спенсеру сказал, якобы надо забрать из разминочного зала кучу шмоток, а это самое настоящее враньё. Я проклятое барахло даже в зале-то не держу.

В Пенси я жил в новой общаге имени Оссенбёргера. Там обитают только по двое: старший с младшим. Я младший. А сосед по комнате — старший. Оссенбёргер — чувак, заканчивавший Пенси. После выпуска заработал кучу бабок на похоронных делах: нашлёпал по всей стране погребальных шараг, через которые не в лом похоронить родственничков чуть не по пятёрке за рыло. Посмотрели б вы на того Оссенбёргера. Похоже, просто запихивает трупы в мешок да топит в реке. Ну, короче, он отвалил Пенси воз капусты, вот наше общежитье и назвали его именем. А во время первой футбольной игры года подвалил на чертовски длинном «Кадиллаке», ну нам всем пришлось встать и сделать паровозик — приветствие такое. На следующее утро в храмце он произнёс речь часиков на десять. Сначала выдал чуть не пятьдесят приколов вот с такой бородищей — хотел нам показать, дескать свой в доску. О-очень умно. Потом говорит, мол едва попадает в какие-нибудь передряги или там ещё куда, не стесняется тут же встать на колени да вознести молитву Богу. Где б мы ни находились, всегда надо возносить молитвы Господу — разговаривать с Ним, всё такое. Нам нужно думать про Иисуса точно про кореша, всё такое. Сам он всё время разговаривает с Иисусом. Даже за баранкой. Умора. Представляю: здоровенный хитрожопый дуболом, врубая первую передачу, просит Иисуса послать ему побольше холодненьких. Но самое замечательное произошло в середине речи. Тот всё заливает, дескать клёвый он чувак, крутой, всё такое, и тут вдруг Эдгар Марсалла, сидевший впереди меня, обалденно громко пёрнул. Неприлично, конечно — храмец всё-таки — но шутка охренительная. Молодец Марсалла. Чёрт побери, чуть крышу не снёс. Вслух почти никто не заржал, засранец Оссенбёргер сделал вид, якобы ни хрена не слышал, но папаша Тёрмер сидел рядом с ним на возвышеньи, всё такое, и уж он мимо ушей не пропустил. Ё-моё, прям позеленел от злости. Там-то промолчал, но на следующий вечер, согнав нас в учебный зал, произнёс речь. Дескать ученик, нарушивший порядок в храмце, в Пенси учиться недостоин. Мы подзуживали Марсаллу ещё разок выдать прям во время разглагольствований папаши Тёрмера, но тот был не в настроении. Ну, в общем, вы поняли, где я там жил. В новой общаге имени говнюка Оссенбёргера.

Сколь же приятно от старика Спенсера вернуться к себе в комнату: все отвалили на игру, а у нас для разнообразья включили отопление. Вроде как уютно стало. Короче, снимаю куртку, галстук, расстёгиваю воротник рубашки, надеваю кепку. Утром в Новом Йорке купил красную охотничью кепку с длинным-предлинным козырьком. Сразу её засёк за стеклом спортивной лавки, едва мы вышли из подземки — ну, после обнаруженной пропажи всех чёртовых рапир. Купил всего за один рваный. Знаете, как я её носил? Козырьком назад. Видок, конечно, допотопный, но мне так больше по вкусу. Эдак я в ней лучше выгляжу. Потом плюхаюсь в своё кресло почитать книжку. Там в каждой комнате два кресла. Одно как бы моё, второе — Уорда Страдлейтера, соседа. На ручках вечно кто-нибудь сидит, потому они дико обтрёпанные, но сами кресла очень удобные.

Книгу я взял из читальни по ошибке. Выдали не ту, а я заметил, лишь вернувшись в комнату. Дали «Из Африки» Айзека Дайнзена. Думал дерьмовая — ан нет. Очень даже неплохая книженция. Пишу я с ошибками, но читаю много. Любимый писатель у меня — брат Д.Б., а ещё балдею от Ринга Ларднера. Перед отъездом в Пенси я получил от брата в подарок на день рожденья книгу Ларднера. В ней прям дикие-чумовые действа, а ещё один рассказ о менте, следящем за порядком на дорогах, как тот влюблён в очень привлекательную девушку, которая вечно гоняет точно сумасшедшая. Но только он состоит в браке, ну мент, оттого жениться ему на ней нельзя, и вообще. А потом девушка погибает — ведь она вечно гоняла точно сумасшедшая. Мощный рассказик, а? Больше всего мне по душе книги, где хоть иногда происходят несуразности. Я читаю много великих произведений, вроде «Возвращенья на родину», всё такое, мне они нравятся; а ещё кучу книг о войне, про необъяснимые тайны, всё такое, но к ним не особо прикалываюсь. Книжка по-настоящему клёвая, когда её прочтёшь — и охота, дабы писатель оказался твоим обалденным другом да в любой миг дозволительно позвонить ему по межгороду. Но подобные книги попадают крайне редко. Айзеку Дайнзену я бы позвонил. Рингу Ларднеру тоже — правда Д.Б. сказал, он умер. Или возьмите «Бремя страстей человеческих». Прошлым летом читал. Хорошая книга, ни фига не скажешь, но звонить Сомерсету Мому не стал бы. Не знаю. Просто такому чуваку звонить в лом, вот и всё. Скорей уж звякнул бы Томасу Харди. Мне по вкусу его Юстасия Вай.

Короче, надев новую кепку, сажусь и беру «Из Африки». Я её уже закончил, но отдельные места хотел перечитать. Пробежал всего страницы три — и слышу, кто-то отодвигает занавеску от душа. Даже не глядя сразу ясно: Роберт Акли, чувак из смежной комнаты. В нашем здании между каждыми двумя комнатами душ, и чёртов Акли вваливается ко мне раз по восемьдесят пять на дню. Кроме меня, он, пожалуй, единственный изо всей общаги не пошёл на игру. Вообще почти никуда не ходит. Чувачок с охренительным присвистом. Он из старших, живёт в Пенси уже целых четыре года, всё такое, но никто сроду не называет его иначе чем «Акли». Сосед по комнате Хёрб Гейл — даже тот в жисть не обращается к нему «Боб» или там «Ак». В случае рано или поздно женится, супруга наверняка станет звать его «Акли». А сам длинный, как жердь, — метр девяносто пять, не меньше — плечи покатые и зубы вшивые. Мы всю дорогу живём в смежных комнатах, но я ни разу не видел, чтоб Акли чистил зубы. Они у него прям замшелые, страшенные; увидишь малого в столовой, рот набит размятым картофелем, горошком, всяким эдаким — блевать тянет к чёртовой матери. А ещё у него полно прыщей. Не только на лбу или подбородке, как у большинства парней, а по всей роже. Но и это не всё — норов у чувака просто жуткий. В общем, гнусняк. Честно говоря, сильной любви я к нему не испытывал.

Чувствую, стоит на высоком пороге душевой прям за моим креслом и смотрит, нет ли поблизости Страдлейтера. Люто ненавидит Страдлейтера, хоть тресни не войдёт, коли тот у себя. Вообще-то люто ненавидит всех, ну почти всех, чёрт побери.

Акли ступил с порога в комнату.

— Привет, — а произносит всегда так, словно ему обалденно скучно или он чертовски устал. Мол не думайте, я не в гости зашёл или вроде того. Боже упаси. Просто ошибся.

— Привет, — я взгляд от книги не поднял. С чуваками вроде Акли стоит поднять глаза — и ты приплыл. Приплыл-то ты в любом случае, но не сразу подняв глаза, не столь быстро.

Он принялся бродить по комнате — очень медленно, как обычно — да хапать наши вещи со столов-тумбочек. Вечно берёт и рассматривает чужие вещи. Ё-моё, иногда просто из себя выводит.

— Как фехтованье? — спрашивает. Явно хочет, чтоб я бросил читать и балдеть от книги. А фехтованье-то ему до фени. — Мы выиграли, а?

— Никто не выиграл, — говорю. Но глаза так и не поднимаю.

— Чево? — спрашивает. Вечно ему всё надо повторять по два раза.

— Никто не выиграл, — я незаметно глянул, чего он взял с моей тумбочки. Акли вертел в руках снимок Салли Хейз — девчонки, с которой встречаюсь в Новом Йорке. С тех пор как у меня появился чёртов снимок, он брал и рассматривал его по крайней мере пять тыщ раз. А потом, конечно же, всегда клал не на то место. Нарочно. Точно знаю.

— Никто не выиграл, — говорит. — Как так?

— Я забыл чёртовы рапиры и шмотки в подземке. — А сам всё ещё на него не смотрю.

— В подземке, Господи! В смысле потерял?

— Да сели не на ту ветку. Пришлось всю дорогу вскакивать смотреть на чёртов чертёж на стенке.

Тут он подошёл и заслонил свет.

— Эй, — говорю. — Как ты вошёл, уже двадцатый раз читаю одно и то же предложенье.

Столь толстый намёк понял бы кто угодно, кроме Акли. Нет, только не он.

— Думаешь, тебя заставят за них заплатить?

— Понятья не имею, и вообще мне по фигу. Не присядешь, Акли-молокосос? Весь свет застил, чёрт возьми. — Он не любит, когда его называют «Акли-молокосос». Вечно меня лечит, дескать проклятый молокосос я: мне-то шестнадцать, а ему — восемнадцать. Весь аж скривился, услыхав «Акли-молокосос».

Но с места ни на волос. Акли не тот чувак, чтоб отойти от света, чуть только его просят. В конце концов отойдёт, конечно, но раз попросили, уж потянет как можно дольше.

— Чё читаешь? — любопытствует.

— Книгу, чёрт побери.

Повернув обложку, посмотрел названье:

— Ну и как?

— Предложение, которое читаю, просто охренительное. — Под настроенье я сам тоже довольно жёлчный. Но до него не доехало. Снова стал ходить по комнате и лапать мои да страдлейтеровские вещи. В конце концов пришлось положить книгу на пол. Пока рядом чувак вроде Акли, не почитаешь. Просто немыслимо.

Сползя пониже в кресле, я наблюдал за хозяйничающим у нас в комнате стариной Акли. Вообще-то немного притомила поездка в Новый Йорк, все дела, к тому ж зевота напала. Короче, решил чуток дурака повалять. Люблю иногда поприкалываться — просто так, от скуки. Повернул охотничью кепку козырьком вперёд и надвинул на глаза. В общем, ни черта не вижу.

— Вроде слепну, — прохрипел я. — Мамочка родненькая, как здесь темно.

— Господи, вот чокнутый, — говорит Акли.

— Мамочка родненькая, дай мне руку. Почему ж не даёшь руку?

— Бросай чудить, ей-богу.

Не вставая, я стал шарить перед собой, словно слепой, повторяя:

— Мамочка родненькая, почему ж не даёшь руку?

Само собой, просто прикалывался. Развлекаю себя так. Зато Акли подобные мульки просто бесят, точно знаю. Но он всю дорогу будил во мне зверя, потому я часто над ним издевался. Наконец мне надоело. Снова повернув кепку козырьком назад, замолчал.

— Чей это? — Акли держал наколенник Страдлейтера.

Всё подряд хватает. Мешочек для мошонки — даже тот готов схватить. Страдлейтеровский, говорю. Он бросил наколенник на кровать Страдлейтеру. Взял со страдлейтеровской тумбочки, потому бросил на кровать.

Затем подошёл, сел на ручку страдлейтеровского кресла. Сроду не сядет в кресло. Исключительно на ручку.

— А где на фиг взял такую кепку?

— В Новом Йорке.

— Почём?

— Один рваный.

— Тебя надули.

И начал чистить спичкой гнусные ногти. Постоянно чистит ногти. Смешно, ей-богу. Зубы всегда замшелые, уши — вечно грязные как чёрт, зато постоянно чистит ногти. Небось считает, мол благодаря тому выглядит очень опрятно. Не отвлекаясь от чистки, ещё раз глянул на обнову:

— Господи, у нас дома в похожих на оленей охотятся. Кепка для охоты на оленей.

— Чёрта с два. — Сняв кепку, я на неё поглядел. Даже прищурил глаз, словно целясь. — Кепка для охоты на людей. В ней я охочусь на людей.

— Твои уже знают, что тебя пнули?

— Не-а.

— А куда свалил чёртов Страдлейтер?

— На игру. С девушкой. — Я зевнул. Чего-то сильно раззевался. Вообще-то в комнате слишком жарко. Прям в сон клонит. В Пенси или мёрзнешь до посиненья, или подыхаешь от жары.

— Великолепный Страдлейтер, — сказал Акли. — …Слушай, не дашь на чуток ножницы? Они у тебя близко?

— Не-а. Уже в чемодане. В шкафу на верхней полке.

— Достань на чуток, а? Заусеницу отрезать.

Ему по фигу, что ножницы уже в чемодане, а чемодан в шкафу на верхней полке. Но я всё-таки достал. Правда, меня чуть не пришибло. Открываю дверцу шкафа, а оттуда прямо на башку выпадает теннисная лопатка Страдлейтера — в деревянной раме, всё такое. Как долбанёт, аж котелок загудел. Чёртов Акли прям покатился да пискляво заржал. Я достаю сверху чемодан, вынимаю для него ножницы — а он ржёт. И вот эдак всегда: камень кому в голову попадёт иль ещё чего — Акли просто подыхает от смеха.

— Весёлый ты парень, Акли-молокосос. Врубаешься? — Протягиваю ножницы. — Хочешь — стану твоим посредником. Устрою на чёртово вещание.

Я снова сел в кресло, а он начал стричь огромные заскорузлые ногти.

— Как насчёт сесть за стол? — говорю. — Стриги над столом, слышь? Не собираюсь я ночью ходить босиком по твоим вонючим ногтям.

А он продолжает стричь над полом. Во воспитаньице! Ужас, честное слово.

— С кем у Страдлейтера свиданье-то? — Акли хоть на дух его не переносит, за страдлейтеровскими похожденьями следит пристально.

— Не знаю. А чё?

— Да просто. Ё-моё, ненавижу сукина сына. Подобных сучар не терплю ни хрена.

— Зато он на фиг без ума от тебя. Говорит, считает тебя королевичем, чёрт побери.

Я частенько называю кого-нибудь ради прикола «королевичем». Дабы с тоски не подохнуть, и вообще.

— У него ко всем столь высокомерное отношенье, — сказал Акли. — Не терплю сучару. Запросто подумаешь, дескать он…

— Будь любезен, стриги ногти над столом, а? Сотый раз тебя…

— Ко всем чертовски высокомерное отношенье. По-моему даже, у сукина сына совсем нет мозгов. А сам думает, якобы имеются. Он-то считает себя чуть ли не наипервейшим…

— Акли! Бога ради. Будь любезен, пожалуйста, стриги свои вонючие ногти над столом. Сотый раз прошу.

Он стал стричь над столом, для разнообразия жизни. Наорёшь — только тогда послушает.

Я за ним понаблюдал какое-то время. Потом говорю:

— Страдлейтер сказал, мол тебе не плохо б иногда чистить зубы — вот ты и напрягся. Он даже в голове не держал оскорблять, а ты поднял вой. Зря он вообще про эдакое заговорил, но оскорблять-то ведь не хотел. Просто имел в виду, дескать ты б выглядел лучше, чувствовал себя лучше, кабы изредка чистил зубы.

— Да чищу я зубы. Чё болтать-то.

— Не-а. Видно же: не чистишь.

Я просто так сказал, безо всякого. Вообще-то его немного жаль. В смысле, не очень приятно, конечно, слышать, мол ты зубы не чистишь.

— Страдлейтер — чувак правильный. Не столь уж хреновый, — говорю. — Просто ты его не знаешь.

— А я тебе повторяю — сучара. Самодовольный сукин сын.

— Верно, самодовольный, но кое в чём очень даже щедрый. Правда. Смотри. Предположим, Страдлейтер носит галстук, который тебе по вкусу. Скажем, на нём галстук, который тебе обалденно лёг на душу — ну просто для примера. Знаешь, чего он сделает? Скорее всего, снимет и отдаст тебе. Честно. Нет… знаешь, как сделает? Положит тебе на кровать иль ещё куда. Короче, подарит проклятый галстук. Большинство просто б…

— Ну, ты даёшь! Кабы мне столько бабок, я б тоже подарил.

— Не-а, — мотаю головой. — Не подарил бы, Акли-молокосос. Кабы тебе столько бабок, ты стал бы наипервейшим…

— Прекрати обзывать молокососом, чёрт побери. Я тебе, засранцу, в отцы гожусь.

— Никуда ты не годен. — Ё-моё, во достал. Сроду не упустит случая намекнуть, мол мне шестнадцать, а ему восемнадцать. — Тоже ещё родственничек нашёлся.

— Ну, в общем, кончай называть меня…

Вдруг открывается дверь, влетает Страдлейтер. В страшной спешке. Постоянно куда-то спешит. Все дела у него сверхважные. Подскочив, в шутку хлопнул меня по одной чёртовой щеке, по другой, а такое, знаете ли, не всегда приятно.

— Слушай, — говорит. — Куда-нибудь сегодня чешешь?

— Не знаю. Наверно. Ух чёрт — снег пошёл? — У него вся куртка запорошена.

— Ага. Слушай. Раз сегодня никуда особо не двигаешь, дай клетчатую куртку, а?

— Кто выиграл? — спрашиваю.

— Ещё не кончилось. Мы отчаливаем. Правда — тебе нужна сегодня клетчатая или нет? А то я свою серую чем-то заляпал.

— Да нет. Только ты ведь растянешь её плечищами, и вообще.

Мы почти одного роста, а весит он чуть не в два раза больше. Плечи эдакие широченные.

— Не растяну. — Бросился к шкафу. — А у тебя как, Акли?

Вообще-то довольно дружелюбный чувак, ну Страдлейтер. Конечно, дружелюбье-то не совсем искреннее, но хоть всегда с Акли здоровается, всё такое.

Акли только хмыкнул. Отвечать не намерен, но и промолчать не посмел. А мне говорит:

— Пожалуй, пойду. Ещё увидимся.

— Давай. — Не плакать же с тоски всякий раз, как он отваливает.

Старина Страдлейтер стал снимать куртку, галстук, всё такое:

— Побреюсь-ка по-быстрому.

Борода у него здорово прёт. Правда.

— А где ж подруга? — спрашиваю.

— Ждёт внизу у проходной.

Он вышел из комнаты с бритвенными принадлежностями да полотенцем под мышкой. Без рубашки, и вообще. Вечно ходит голый по пояс — считает, дескать охренительно сложён. Телосложенье впрямь клёвое. Тут уж ничего не попишешь.

 

4

От нефига делать я пошёл в умывалку побазланить с ним, пока морду бреет. Все ещё на игре, потому кроме нас никого не наблюдается. Зато жара стоит адская, аж окна запотели. Вдоль стены там с десяток раковин. Страдлейтер расположился у средней, а я, сев на соседнюю, начал включать-выключать холодную воду — привычка у меня такая дурацкая. Страдлейтер брился, насвистывая «Песню Индии». Свистит он пронзительно да вечно врёт, а напевы выбирает, какие даже большим мастерам высвистеть трудновато — вроде «Песни Индии» или «Убийства на Десятой улице». Короче, сплошная каша.

Помните, я говорил, мол Акли нечистоплотный? Ну дык вот — Страдлейтер тоже, но только чуток по-другому. Неопрятность у него как бы скрытая. Выглядит он всегда хорошо, в смысле Страдлейтер, но посмотрели б вы, скажем, на его станок. Чертовски ржавый, забит засохшей пеной, волосками, дерьмом всяким. Сроду его не мыл, не чистил. После наведенья марафету выглядит всегда хорошо, но при том в глубине души остаётся поросёнком — уж я-то знаю. А марафет наводит, поскольку безумно себя любит. Считает самым красивым чуваком в западном полушарии. Спорить не стану — впрямь довольно красивый. Но только из той породы красавчиков, кого чьи-нибудь родители видят на общем снимке и тут же спрашивают: «А это кто?» В смысле, красота у него по большому счёту снимочная. В Пенси многие чуваки, по-моему, гораздо красивей Страдлейтера, но на снимках отнюдь не красавчики. У них какие-то огромные носы, или уши торчком. Сплошь эдак происходит.

Короче, сижу на раковине рядом с бреющимся Страдлейтером, играю водой. На голове всё ещё красная охотничья кепка — козырьком назад, и вообще. Честно — прям от неё балдел.

— Слушай, — говорит Страдлейтер. — Хочешь сделать мне большое одолжение?

— Какое? — спрашиваю. Без особого задора. Вечно просит сделать большое одолжение. Вообще красавчики да чуваки, считающие себя обалденно крутыми, всю дорогу просят сделать большое одолженье. Им кажется, раз они от самих себя торчат, ты тоже от них тащишься, прям умираешь от желанья сделать им одолжение. Где-то у них вроде как замыкает.

— Сегодня куда-нибудь идёшь? — спрашивает.

— Наверно. Или нет. Не знаю. А чё?

— Да к понедельнику надо прочесть чуть не сто страниц насчёт наследия. Не напишешь мне сочиненье по английскому? Не сдам в понедельник — хана; оттого и спрашиваю. Напишешь?

Во хохма. Нет, правда.

— Меня выгоняют из грёбаной шараги — а ты просишь написать чёртово сочиненье.

— Да знаю я. Просто не сдам — и хана. Будь другом. Дружищем. А?

Ответил я не сразу. С говнюками вроде Страдлейтера лучше чуток потянуть.

— О чём? — спрашиваю.

— О чём угодно. Опиши чего-нибудь. Комнату. Или дом. Или место, где жил раньше, иль ещё чего — ну сам понимаешь. Пиши, пока получается охренительно живописно.

И зевнул во всю глотку. Меня от такого просто мутит. В смысле, прося об охренительном одолжении, тут же зевает.

— Только не пиши слишком хорошо, лады? Суконец Хартцель считает тебя мастаком в английском, а он знает, что мы живём вместе. В смысле, не обязательно ставить все запятые, всякую муру.

От эдаких поливов меня тоже мутит. В смысле, кто-то хорошо пишет сочиненья, а вдруг заводят речь про запятые. Страдлейтер вечно эдак поворачивает. Он, видите ли, пишет вшивые сочиненья только потому, что неправильно расставляет запятые. Тут он как бы похож на Акли. Однажды я сидел рядом с Акли на баскетболе. А у нас в сборной обалденный чувак, Хауи Койл, попадающий с середины площадки — не от щита, а чисто. Всю игру Акли долдонил, мол у Койла безупречное сложенье для баскетбола. Господи, жутко ненавижу подобное балабольство!

Мне надоело сидеть на раковине, ну я отошёл чуть в сторону и начал отбивать чечётку — просто для прикола. Вообще-то её плясать не умею, но в умывалке каменный пол, как раз для чечётки. Я стал подражать одному чуваку из кино. Из песенно-плясовой ленты какой-то. Ненавижу великого немого хуже отравы, но страшно люблю его передразнивать. Старина Страдлейтер бреется, а сам поглядывает на меня в зеркало. Ведь без зрителей мне нельзя. Выпендрёжник, да и только.

— Чёрт побери, я сын губернатора. — Во разошёлся. Лётаю по всей умывалке. — Папаша не желает, дабы отпрыск шёл в чечёточники. Хочет запихнуть в Оксфорд. Но у меня в крови бродит проклятая чечётка.

Старина Страдлейтер захохотал. Шутки почти всегда понимает.

— Сегодня первое представленье эстрадного обозрения «Зигфельд Фолли». — А сам начинаю сдыхать. Дыхалка ни к чёрту. — Ведущий исполнитель скурвился. Пьян, как стелька. Кто его заменит? Я, вот кто. Сопливый щенок губернаторский сынок.

— Откуда кепчонка? — Страдлейтер имел в виду мою охотничью. Он ведь её ещё не видел.

Я всё равно уже выдохся, вот и бросил дурака валять. Сняв кепку, посмотрел на неё чуть ли не в девяностый раз.

— Утром купил в Новом Йорке. За один рваный. Клёво?

Страдлейтер кивнул:

— Блеск.

Просто подлизывался, потому как тут же говорит:

— Слушай, дык напишешь сочиненье? Мне надо знать.

— Выгорит по времени — напишу. Не выгорит — не напишу. — Подойдя, снова сел на соседнюю с ним раковину. — С кем у тебя свиданье? С Фицджералд?

— Обалдел? Я ж говорил: с блядюшкой завязал.

— Ну-у? Подарил бы, ё-моё. Кроме шуток. Мне такие нравятся.

— Забирай… Она для тебя старовата.

Вдруг — совершенно безо всякой причины, разве только какое-то прикольное настроенье взыграло — захотелось спрыгнуть с раковины и сделать старине Страдлейтеру полунельсон. На случай вы не знаете, приём такой борцовский: захватив чувака за шею, душить до смерти — при желании, конечно. В общем, задумано-сделано. Напал на него чёртовым барсом.

— Завязывай, Холден, ей-богу! — Ему, видишь ли, не до приколов. Бреется ведь, всё такое. — Ты чё — хошь, чтоб голову се оттяпал?

Но я не отпускаю. Полунельсон получился недурственный.

— Высвободись из моих железных клещей, — говорю.

— О, Господи! — Он положил бритву; резко подняв руки, разорвал захват. Здоровенный чувак. А я дохлятина.

— Кончай отвязываться, — и по новой начал скрести всю рожу. Всегда бреет по два раза, дабы выглядеть неотразимо. Засранным станком.

— С кем же свиданье, раз не с Фицджералд? — я снова сел на соседнюю с ним раковину. — С чертовкой Филлис Смит?

— Не-а. Сам так думал, а потом всё пошло наперекосяк… Теперь мне досталась подруга девчонки Бада Тоу… Да, чуть не забыл. Она знакома с тобой.

— Кто?

— Моя новая.

— Иди ты? Как зовут? — Во прикольно.

— Ща вспомню… Ага. Джин Галлахер.

Ё-моё, я чуть замертво не свалился.

— Джейн Галлахер, — а сам даже привстаю с раковины. Чёрт, чуть трупом не упал. — Точно на хрен, знакомы. Позапрошлым летом она жила прямо рядом. У неё ещё такой агромадный доберманище. Из-за него-то и познакомились. Псина наладился приходить в наш…

— Холден, Господи, весь свет застишь. Обязательно стоять здесь?

Ё-моё, меня прям заколотило. Правда.

— Где она? — спрашиваю. — Надо пойти поздороваться, и вообще. Где? У проходной?

— Ага.

— А с какой стати обо мне-то заговорила? Она учится в Брин-Мор? Вроде бы хотела поступать туда. Или в Шипли. Я думал, всё-таки пошла в Шипли. С какой стати обо мне-то заговорила? — Во завёлся. Правда.

— Господи, я-то почём знаю? Вставай давай. На моём полотенце сидишь.

Оказывается, придавил его дурацкое полотенце.

— Джейн Галлахер, — прям никак не поверю. — Господи, святый Боже.

Старина Страдлейтер мазал бошку маслом для волос. Моим, между прочим.

— Она плясунья, — говорю. — Ну балет там, всё такое. Часа по два занималась каждый день, даже в самую жару, и вообще. Всё переживала, мол испортит ноги — станут толстыми, и вообще. Мы с ней всю дорогу в шашки играли.

— Во что всю дорогу играли?

— В шашки.

— Господи, в шашки!

— Ага. В жисть не ходила дамками. Проведёт дамку — и больше не двигает. Постоянно держала их в заднем ряду. Выстроив все сзади, уже не трогает. Просто ей нравилось, как они там выглядят.

Страдлейтер промолчал. Многие в такую хренотень сроду не въезжают.

— Её мамаша на одной поляне с нами в гольф играла, — говорю. — Иногда я носил клюшки за участниками, ну сшибить немного бабок; раза два досталась её мать. Представляешь, проходила девять лунок за сто семьдесят ударов, не меньше.

Страдлейтер почти не слушает. Расчёсывает великолепные локоны.

— Надо пойти хотя бы поздороваться, — говорю.

— Чё ж не идёшь-то?

— Иду. Не так же сразу.

Он по новой начал перекладывать все волосы. На причёску ему нужно не меньше часа.

— Её родители развелись. А мать снова вышла замуж, за какого-то пьяницу, — говорю. — Тощий чувак с волосатыми ногами. Как щас помню. Всю дорогу ходил в трусах. Джейн говорила, он пишет действа, то ль чего-то вроде того, но я видел лишь, как керосинит и не пропускает по приёмнику ни одной чёртовой передачи про всякие там загадки природы. Да бегает голый по всему дому. При Джейн, и вообще.

— Ух ты? — Сразу загорелся. Голый пьянчуга, бегающий по дому при Джейн. Страдлейтер просто помешан на половухе.

— Детство у неё получилось вшивое. Кроме шуток.

Но такое Страдлейтеру по фигу. Его колышет только откровенная половуха.

— Джейн Галлахер. Господи. — Прям на ней задвинулся. Честно. — Надо пойти хотя бы поздороваться.

— Ну дык иди, а то заладил, точно дундук.

Я шагнул к окну, но из-за жары в умывалке оно всё запотело, ни черта не видать.

— Да настроенья ни фига нету. — Впрямь особо не хотел. Такое ведь делаешь только под настроенье. — Думал, она учится в Шипли. Клянусь.

И прошёл по умывалке. Так просто, от делать нечего.

— Понравилась ей игра? — говорю.

— Наверно. Откуда я знаю?

— А рассказывала, дескать мы всю дорогу играли в шашки, иль ещё чего?

— Господи, откуда я знаю? Мы только что познакомились, — Страдлейтер наконец-то сделал ломовой пробор и складывал сраные бритвенные причиндалы.

— Слушай, передай ей привет, а?

— Лады, — сказал Страдлейтер, но я понимал: чёрта с два. Чуваки вроде него приветов не передают.

И отвалил; я ещё немного постоял в умывалке, думая про Джейн. Потом тоже побрёл в комнату.

Вхожу — а Страдлейтер надевает перед зеркалом галстук. Чуть не полжизни торчит у зеркала. Я сел в кресло, малёк за ним понаблюдал.

— Слушай. Не говори ей, что меня вышибли, а?

— Лады.

Вот тут у Страдлейтера всё в порядке. Ему не надо разжёвывать, как Акли. Мне кажется, поскольку ему всё по фигу. Да — пожалуй, именно оттого. А Акли совсем другой. Любопытный, падла.

Страдлейтер напялил мою клетчатую куртку.

— Господи Иисусе, как пить дать растянешь. — Сам-то её всего два-три раза надевал.

— Не боись. Чёрт, где сигареты?

— На столе. — Вечно забывает, куда чего положил. — Под шарфом.

Он сунул пачку в карман куртки… моей куртки.

Ни с того ни с сего я повернул охотничью кепку козырьком вперёд — для разнообразия. Чё-то вдруг задёргался. Дёрганый, словно чёрт знает кто:

— Слушай, а куда идёте?

— Откуда я знаю? Времени хватит — пожалуй, в Новый Йорк съездим. Отпросилась только до полдесятого, вот Господи.

Обломало меня, как он это сказал. Ну и говорю:

— Знаешь, почему? Наверно, просто не знает, какой ты привлекательный-обаятельный кобелино. А знала б — наверняка отпросилась бы до полдесятого утра.

— Точняк, — его не так-то просто подколоть. Самоуверенный выше крыши. — Кроме шуток. Шлёпни сочиненьице, — надев куртку, уже стоит в дверях. — Особо не упирайся, и вообще, но сделай охренительно живописным. Лады?

Я не ответил. Неохота было. Говорю только:

— Спроси, она всё так же оставляет дамки в заднем ряду?

— Спрошу, спрошу, — бормотнул Страдлейтер, но я понимал: чёрта с два. — Ну пока. — И выскочил из комнаты.

Он отвалил, а я ещё с полчаса просидел. В смысле, просто сидел в кресле, ни хрена не делая. Всё думал о Джейн, мол у Страдлейтера с ней свиданье, всё такое. Прям жуткий колотун пробрал — чуть чердак не поехал. Я уже говорил: Страдлейтер просто задвинут на половухе.

Тут снова подваливает Акли: из-за занавески от душа, как обычно. Первый раз за всю бестолковую жизнь я ему обрадовался. Хоть от мыслей отвлёк.

Проторчал почти до ужина, всё вещал, де зверски презирает всех в Пенси, а сам выдавливал огромный прыщ на подбородке. Даже платок не взял. Честно говоря, думаю, ублюдок и платка-то не держит. Во всяком случае, я ни разу не видел.

 

5

По субботам в Пенси на ужин вечно одно и то же. Дают отбивную; считается, якобы ну самый настоящий пир. Готов спорить на тыщу — дают, ибо в воскресенье туда приезжает куча родителей; папик Тёрмер, наверно, скумекал: каждая мамочка спросит драгоценного сыночка, чем кормили вчера вечером, и тот ответит: «Мясом». Гнусное надувательство! Посмотрели б вы на тамошние отбивные. Какие-то жёсткие сухие ошмётки — ножом не раздерёшь. К ним всегда подают комковатую картофельную размазню, а на сладкое — яблочную запеканку с сухарями, но её никто не ест, разве только приготовишки, ведь они ещё ни фига получше не видели, да чуваки вроде Акли, которые жрут всё.

Выходим из столовой, а на улице просто сказка. Снег сыплет, словно сумасшедший; уже довольно глубоким слоем лежит на земле. Вокруг — обалденная красотища, все стали бросать снежки, вообще дурачиться. Детство заиграло, небось, но веселились от души.

Свиданья иль ещё чего-нибудь этакого я не намечал, ну мы с одним другом — Мэлом Броссаром из сборной по борьбе — решили прокатить на автобусе в Аджерз, съесть там по булочке с рубленым мясом и расплавленным сыром, а пожалуй посмотреть какое-нибудь вшивое кинцо. Ни ему, ни мне не хотелось сидеть весь вечер да протирать задницу. Я спросил Мэла, не возражаешь, с нами поедет Акли. А спросил почему: субботними вечерами Акли вообще ни хрена не делает, кроме как торчит у себя в комнате да ковыряет прыщи. Мэл сказал, дескать возражать-то не возражает, но и не слишком в восторге. Не особо ему Акли по нраву. Короче, разошлись по комнатам собираться, всё такое; пока я надевал мокроступы да остальную муру, крикнул старине Акли, как мол насчёт прошвырнуться в кинишко. Он меня прекрасно слышал через занавески от душа, но сперва не откликнулся. Чувакам вроде него в облом отвечать сразу. В конце концов возник из-за чёртовой занавески, завис на пороге душевой и спросил, кто ещё идёт. Ему всегда надо знать, кто идёт. Клянусь, попади Акли в морское крушенье да подплыви к нему спасательная лодка, первым делом полюбопытствует, кто на вёслах, а не доложат — внутрь не полезет. Я сказал, дескать идёт Мэл Броссар. Тогда он говорит: «Редкостная тварь… Ладно. Погоди чуток». Ну прям осчастливил.

Сборы заняли у него чуть ли не пять часов. Пока чувак одевался, я подошёл к окну, открыл створку и скатал снежок. Снег оказался очень хороший, липкий. Но так никуда и не бросил. А ведь уже замахнулся. В легковушку на другой стороне улицы. Но передумал. Она стояла столь хорошенькая, беленькая. Потом прицелился в водоразборный столбик, однако тот тоже выглядел слишком хорошим, белым. Короче, так никуда и не бросил. Закрыв окно, стал ходить по комнате, сминая снежок крепче, крепче. Чуть позже садясь в автобус с Броссаром и Акли, всё ещё держал его в руке. А водитель открыл дверцу и заставил выбросить. Я пытался объяснить, мол не намерен снежок ни в кого кидать, но тот не поверил. Люди ни в жисть никому не верят.

Броссар с Акли уже видели ленту, которую там крутили; короче, мы съели по две-три булочки с рубленым мясом и расплавленным сыром да немного поиграли на автоматах, а потом загрузились в автобус и поехали обратно. Вообще-то наплевать, что не пошли в кино. Во-первых, показывали какую-то с понтом веселуху — Кэри Грант, всё такое прочее. К тому ж я уже ходил к великому немому с Броссаром и Акли. Оба ржут, точно кони, над какой-то вовсе не смешной хренотенью. С ними даже сидеть рядом — и то не в жилу.

В Пенси вернулись примерно без четверти девять. Броссар — завёрнут на бридже, посему стал рыскать по всей общаге, с кем бы сразиться. А старичок Акли завалил к нам в комнату, просто для разнообразья. Но не сел на ручку страдлейтеровского кресла, а лёг на мою кровать да уткнул рожу в подушку, представляете? Вещал занудным голосом какую-то мутотень, ковыряя прыщи. И никак не удавалось его выкурить, хоть я сделал чуть не тыщу намёков. Всё нудил про какую-то мочалку, с кем якобы переспал прошлым летом. Раз сто уже о ней рассказывал. И всю дорогу по-новому. То трахает её в тачке двоюродного брата, то под каким-то дощатым настилом. Само собой, сущая брехня. Он самый настоящий девственник. Подозреваю, даже не щупал ещё девчонок-то как следует. В конце концов пришлось прямо сказать, мол надо писать сочиненье для Страдлейтера и дескать уматывай к чёртовой бабушке, а то нельзя сосредоточиться. Он, конечно, отчалил, но без особой спешки, как обычно. После его ухода я надел пижаму, халат, балдёжную охотничью кепку — и взялся за сочиненье.

Как назло не удавалось вообразить ни комнату, ни дом, ни ещё чего-нибудь и запечатлеть, как просил Страдлейтер. Вообще-то меня не особо прикалывают рассказы про всякие там комнаты с домами. Ну я взял да настрочил про лаптёжную перчатку моего брата Элли. Она очень живописная. Правда. У Элли имелась перчатка полевого игрока-левши. Он был левшой. А живописная, поскольку братишка всю её исписал виршами: пальцы, кармашек, и вообще. Зелёными чернилами. Начеркал строчки и читал на поле между подачами. Он умер. Заболев белокровием, скончался в Мэне 18 июля 1946 года. Вы б его полюбили. На два года младше меня, зато раз в пятьдесят умнее. Обалденно толковый. Препы вечно писали маме, мол приятно, что у них учится Элли. Без трёпу. Взаправду так думали. В нашей семье он считался самым умным, вообще самым-самым. Отродясь ни на кого не серчал. Говорят, рыжих весьма легко разозлить, но Элли сроду не злобился, а был он очень рыжий. Щас поймёте, насколько. Я начал играть в гольф ещё в десять лет. Помню, однажды — в то лето мне стукнуло двенадцать — отрабатываю удар с колышка, всё такое; вдруг чувствую: обернусь — и увижу Элли. Повернул голову — точно: сидит на велике за забором — там эдакая загородка вокруг поля — в общем, сидит шагах в ста пятидесяти позади меня да поглядывает на мои упражненья. Во насколько рыжий. Но Господи, до чего же клёвый парень. Иногда за едой вдруг как засмеётся о чём-то пришедшем на ум — чуть из кресла не выпадет. Мне тогда всего тринадцать набежало; родители хотели показать врачам по мозговым расстройствам, и вообще, — ведь разбил все окна в гараже. Я их не осуждаю. Честно. В ночь его смерти я спал в гараже — вот и вышиб кулаком все проклятые окна к чёртовой матери. Даже норовил расколошматить стёкла легковушки, на которой мы ездили тем летом, но не сдюжил: руку уже размолотил, и вообще. Глупая выходка, согласен, но я почти ни хрена не соображал; и потом вы же не знали Элли. Рука даже сейчас ещё порой побаливает, к дождю там, всё такое, и кулак с тех пор не сожмёшь по-настоящему — в смысле, крепко, — но честно говоря, по фигу. В смысле, всё равно ведь не собираюсь становиться каким-нибудь трёхнутым костоправом, или скрипачом, иль ещё кем-нибудь.

Короче, написал про неё Страдлейтеру сочиненье. Про лаптёжную перчатку старины Элли. Вообще-то она даже лежала в чемодане — достав, перекатал с неё вирши. Правда, вынужденно дал Элли другое имя, иначе б смекнули, дескать он брат не Страдлейтера, а мой. В лом, конечно. Но ни фига другого живописного в голову не шло. А по большому счёту-то писал с удовольствием. Сочиненье заняло целый час, потому как пришлось печатать на вшивой страдлейтеровской машинке — всю дорогу заедала, зараза. Свою ведь одолжил одному чуваку с нашего этажа.

Закончил, наверно, около половины одиннадцатого. Не особо переутомился, вот и решил немного поглазеть в окно. Снег уже не шёл, но то и дело откуда-то слышалось, как у людей не хотели заводиться тачки. А ещё долетал храп старины Акли. Через козлиные занавески от душа все звуки просачиваются. У него воспаленье носовых пазух, посему во сне тяжело дышать. Насквозь гнилой чувак. Воспаленье носовых пазух, прыщи, зубы паршивые, изо рта воняет, ногти заскорузлые. Не захочешь, а чуток пожалеешь чокнутого придурка.

 

6

Отдельные подробности разве в башке удержать? Например, во сколько Страдлейтер вернулся со свидания с Джейн. В смысле, никак не вспомню точно, чего делал, услышав его чёртовы дурацкие шаги по проходу. Наверно, всё ещё смотрел в окно, — нет, запамятовал, честное слово. Потому как чертовски волновался. Стоит по-настоящему о чём-то запереживать, не до приколов. Даже в уборную тянет, ежели столь хреново. Но я не иду. Слишком встревожен, дабы куда-то идти. Неохота всякими хожденьями прерывать беспокойство. Знай вы Страдлейтера — тоже вскипели б. Мы с подлецом несколько раз на двоих встречались с девчонками. Ни стыда у него, ни совести. Честно.

Короче, в проходе линолеум, всё такое, вот я издалека и услыхал чёртовы гнусные шаги. Даже не знаю, где сидел, когда он вошёл — в своём кресле, то ли в его, то ль на подоконнике. Клянусь, никак не вспомню.

Короче, входит и чего-то пробормотал про холод на улице. После говорит:

— Вот чёрт, а где весь народ? Тихо, словно в покойницкой.

Я отвечать не собирался. Раз он такой адский тупица, даже не понимает, что в субботу вечером все или гуляют, или спят, или уехали на выходные домой, о чём с ним вообще разговаривать. Страдлейтер начал раздеваться. О Джейн — ни хрена ни слова. Ни полслова. Я тоже. Просто за ним наблюдаю. Он только поблагодарил за куртку и повесил её на плечики в шкаф.

Потом стал снимать галстук, а сам спрашивает, написал ли я чёртово сочиненье. У тебя, говорю, на кровати. Он подошёл, расстёгивает рубашку, читает. Стоит, читает, вроде как поглаживает голую грудь, живот — а на роже эдакое ослиное выраженье. Всю дорогу гладит грудь или живот. Просто от себя балдеет.

Вдруг говорит:

— Господи, Холден. О чёртовой лаптёжной перчатке.

— Ну и чё? — спрашиваю, адски стиснув зубы.

— Чё ну и чё?Говорил же: нужно на хрен о комнате, или доме, иль ещё чём.

— Ты сказал, нужно чево-нь’ть живописное. Какая на фиг разница — ну, о лаптёжной перчатке.

— Чёрт тебя побери! — адски разозлился. Прям рассвирепел. — Вечно всё делаешь через жопу. — Посмотрел в мою сторону. — Правильно тебя поганца выперли. Ни хрена не сделаешь по-человечески. Вот именно. Ни-хре-на.

— Ну хорошо, тогда забираю.

Подошёл, выхватил у него из руки к чертям собачьим сочинение да порвал.

— Зачем уж так-то, урод? — спрашивает.

Я даже не ответил. Просто бросил обрывки в мусорную корзину. Потом лёг на кровать; мы долго молчали. Он снял шмотки, остался в одних трусах, а я прямо в кровати закурил. Вообще-то курить в общаге нельзя, но поздно ночью, пока все спят или разъехались и никто не учует дым, отчего б не посмолить. А ещё хотелось позлить Страдлейтера. Из себя выходит, чуть только нарушают какие-нибудь правила. В общаге сроду не курит. Только я.

Он так и не сказал ни одного-единственного слова про Джейн. Вынудив заговорить меня:

— Поздновато ж ты вернулся, коль она отпросилась только до полдесятого. Небось из-за тебя опоздала?

Он как раз, сидя на краю кровати, стриг ногти на ногах:

— На несколько минут… Кто ж отпрашивается в субботу до полдесятого?

Господи, как я его ненавидел.

— В Новый Йорк ездили?

— Совсем рёхнутый? Кой к чёрту Новый Йорк, раз она отпросилась только до полдесятого?

— Да, непруха.

Он поднял глаза:

— Слушай, хочешь курить — иди в умывалку. Ты к чёртовой матери отваливаешь, а мне ещё долго здесь торчать, до самого выпуска.

Я даже вниманья не обратил. Правда. Продолжаю дымить, точно паровоз. Только на бок повернулся и смотрю, как чувак стрижёт гнусные ногти. Во шарага! Всю дорогу кто-то стрижёт ногти, выдавливает прыщи, то ль ещё чего.

— Передал ей привет? — спрашиваю.

— Угу.

Ни черта не передал, сволочь!

— Ну, а она? Спросил — по-прежнему держит все дамки в заднем ряду?

— Даже не думал спрашивать. Господи, мы чего, по-твоему, целый вечер на хрен в шашки играли?

Я отвечать не собирался. Боже, до смерти его ненавидел!

— Куда ж ходили, раз не поехали в Новый Йорк? — спрашиваю, немного погодя. А сам с трудом сдерживаю предательскую дрожь в голосе. Ё-моё, весь напрягся; чую: чего-то на меня накатывает.

Он кончил стричь ногти, встал с кровати — в одних трусах, всё такое — да ни с того ни с сего на фиг разыгрался. Подошёл, стал с наклонами в шутку бить меня по плечу.

— Завязывай, — говорю. — Куда ходили-то, раз не поехали в Новый Йорк?

— Никуда. Просто посидели в тарантасе.

Опять понарошку ударил в плечо.

— Завязывай…В чьём тарантасе?

— Эда Бэнки.

Эд Бэнки натаскивает в Пенси баскетболистов. Хренов Страдлейтер один из его любимчиков, ибо играет столба, потому Эд Бэнки всегда даёт ему тачку. Ученикам вообще-то брать тачки у препов не разрешено, но у спортсменов недоношенных собственная тусовка. В каком заведеньи ни учусь, телесно-мышечные всю дорогу вместе кучкуются.

Страдлейтер продолжал у плеча бой с тенью. В руке держал зубную щётку, потом сунул её в рот.

— А чё делали? Трахнул её в долбанной тачке Эда? — а у самого голос жутко дрожит.

— Выбирай выраженья. По сусалам получить хочешь?

— Дык трахнул?

— Не твоё собачье дело, дружище.

Дальше помню как-то не очень. Вроде бы встал с кровати, якобы иду в умывалку, и тут же врезал ему со всей силы, а метил прям в зубную щётку, дабы проткнула чёртову вонючую пасть. Но промахнулся. В торец не попал. Смазал по уху и всё. Чувствительно, конечно, но не столь сильно, как хотелось. Наверно получилось бы мощнее, но бил-то правым кулаком, не до конца сжимающимся. После того случая, ну я рассказывал.

Короче, помню, уже лежу на полу, он сидит у меня на груди, рожа вся багровая. Ага — придавил грудь гнусными коленями, авесит чуть не тонну. И руки мои держит, чтоб ещё раз не вмазал. Не то б его убил.

— Ты к чёрту ополоумел? — повторяет, а тупая рожа всё наливается, краснеет.

— Убери сраные колени с моей груди. — Сам чуть не плачу. Правда. — Отпусти, кому говорят, сволочь паршивая.

Но он не отпускает. Вцепился мне в руки, держит, а я обзываю его сукиным сыном да кем попало — часов десять без остановки. Точно не помню, чего наговорил. Сказал, дескать ему кажется, якобы вправе трахать, кого захочет. Дескать ему по фигу, оставляет девчонка дамки в последнем ряду или нет, а по фигу мол потому, что тупорылый придурок. Не любит, когда его придурком называют. Все придурки просто ненавидят, коль их называют придурками.

— Заткнись сейчас же, Холден, — морда такая здоровенная, багровая, тупая. — Заткнись, понял?

— Не знаешь даже Джейн она или Джин, придурок чёртов!

— Заткнёшься ты или нет? Холден, чёрт побери, предупреждаю, — по-настоящему его достал. — Заткнись, а то плохо будет.

— Убери грязные вонючие придурошные колени с груди.

— Отпущу — станешь ещё возникать?

Я даже не ответил.

Опять спрашивает:

— Холден. Отпущу — заткнёшься?

— Да.

Он встал, я тоже. Чёрт, грудь болит от его гнусных коленей.

— Грязный тупой сукин сын и подонок.

Тут он вконец рассвирепел. Стал размахивать толстым дурацким пальцем у меня перед лицом:

— Холден, чёрт побери, предупреждаю. Последний раз. Или заткнёшь хлебало, или…

— И не подумаю, — я уже почти орал. — Все вы подонки одинаковые. Даже поговорить не хотите. Первый признак подонка. С ним нельзя поговорить по-челове…

Тут он со всей силы врезал и опять сбил с ног. Не помню, отключался я или нет, однако вряд ли. Ведь только в кино запросто вырубают всех направо-налево. Но из носа вовсю хлещет кровь. Смотрю вверх — прямо над головой стоит Страдлейтер. С дурацкими умывальными принадлежностями под мышкой.

— Следовало заткнуться, раз говорят, — сказал как-то насторожённо. Наверно, замандражировал, не разбил ли голову иль ещё чего, хряпнувшись на пол. Жаль я ни хрена не расшиб.

— Сам, — говорит, — к чёрту напросился, — ё-моё, во перетрухнул.

Я даже не думал вставать. Просто, лёжа на полу, продолжаю обзывать его придурком, сукиным сыном. А у самого прям слёзы от злобы наворачиваются.

— Слушай. Поди умойся, — сказал Страдлейтер. — Слышь меня?

Сам, говорю, умойся, подонок — детский лепет, конечно, но просто адское затменье нашло от злости. А по пути в умывалку, говорю, зайди к г-же Шмидт, трахни её. Г-жа Шмидт — жена дворника. Ей лет шестьдесят пять, не меньше.

И всё сижу на полу, ну Страдлейтер хлопнул дверью да пошёл в умывалку. Тогда я поднялся. Но нигде не вижу чёртову охотничью кепку. Потом нашлась. Под кроватью. Надев её козырьком назад, мне так больше по вкусу, шагнул к зеркалу посмотреть на свою дурацкую рожу. В жисть не видал столько кровищи. На губах, на подбородке, даже на пижаме и халате. Немного перетрухнул, а взгляд фига с два отведёшь. Кровь, всё такое — просто крутейший чувак. В жизни я дрался всего два раза, причём обе драки проиграл. В общем, никакой не крутой. И войны осуждаю, коль уж совсем честно.

Я подозревал, старина Акли скорее всего из-за потасовки проснулся. Ну и прошёл к нему через занавески от душа — просто поглядеть, чем он там, чёрт побери, занят. Вообще-то крайне редко захожу в его комнату. Там вечно чем-то воняет — нутро у Акли больно уж гнусное, наверно потому.

 

7

Сквозь занавески пробивался свет из нашей комнаты; вижу — он в кровати. И на все сто уверен: не спит.

— Акли? Бодрствуешь?

— Ну.

Вообще-то темновато; наступив на чей-то ботинок, я чуть к чёрту не загремел. Акли приподнялся в постели, опёршись на руку. Вся рожа намазана какой-то белой дрянью от прыщей. В темноте смахивает на привиденье.

— А чё вообще на фиг делаешь-то? — спрашиваю.

— В каком смысле чё на фиг делаю? Пытался уснуть, а вы подняли шум, как эти. Из-за чего на фиг драка-то?

— Где тут свет? — никак не найду выключатель. Шарю по всей стене.

— Свет-то зачем?… Прям около руки.

Наконец я нащупал и повернул выключатель. Акли поднял руку к глазам, дабы не слепило.

— Боже мой! — говорит. — Где йто ты на хрен?

Имея в виду кровь, всё такое.

— Чуток побуцкались с чёртовым Страдлейтером.

Я сел на пол. У них в комнате сроду нет кресел. Чёрт знает, куда их девают.

— Слушай, — говорю. — Сгоняем в канасту?

Он любит поиграть в картишки.

— У тебя ещё кровь идёт, вот чёрт. Приложил бы чего.

— Сама перестанет. Слушай. Давай перекинемся в канасту, а?

— Какая к чёртовой матери канаста! Знаешь, сколько время? Хоть примерно?

— Ещё не поздно. Часов один’цать-полдвенадцатого.

— Не поздно! О Господи, мне ж на обедню рано утром. А вы начинаете орать да драться среди чёртовой… Слушай, из-за чего драка-то?

— Долго рассказывать. Не хочу тебя утомлять, Акли. Чувствуешь о себе заботу?

Отродясь не обсуждал с ним личные дела. Хотя бы потому, что он ещё тупее Страдлейтера. По сравненью с Акли Страдлейтер прям адски одарённый чувак.

— Слушай, — говорю. — Посплю сегодня на кровати Эла, лады? Он ведь вернётся только завтра вечером?

Я и сам прекрасно знал — Эл почти на каждые выходные ездит домой.

— Я-то почём знаю, во сколько вернётся.

Ё-моё, ненавижу такие феньки:

— В каком смысле я-то почём знаю? Он ведь всегда возвращается в воскресенье вечером, правильно?

— Ну правильно, но как же я, Господи, разрешу спать на его чёртовой кровати-то?

Во даёт! Всё ещё сидя на полу, я протянул руку и похлопал недоумка по плечу.

— Ты королевич, Акли-молокосос. Сам-то хоть понимаешь?

— Не, я те точно говорю… не имею ж я права кому ни попадя разрешать спать на…

— Самый настоящий королевич. Детка, ты прекрасно воспитан и образован. — Точь-в-точь про него сказано. — Слушай, у тебя случайно покурить нету?.. Скажи «нет», а то я тапочки отброшу.

— А вот и нету. Слушай, из-за чего на фиг драка-то?

Я не ответил. Просто встал с полу, подошёл к окну, посмотрел на улицу. Жуткая тоска вдруг взяла. Прям взаправду помереть захотелось.

— Из-за чего на фиг драка-то? — в сотый раз спрашивает Акли. Во зануда!

— Из-за тебя.

— Из-за меня, Господи Боже мой?

— Ага. Я защищал твою чёртову честь. Страдлейтер сказал, якобы у тебя гнилое нутро. Не выслушивать же спокойно эдакие поливы.

Тот завёлся с пол-оборота.

— Как-как сказал? Врёшь! Как он сказал?

Я говорю, мол просто пошутил. Потом лёг на кровать Эла. Ё-моё, как же всё обрыдло. Тоска зелёная.

— Ну и вонючая комната, — говорю. — Даже здесь несёт носками. Ты их хоть изредка в прачечную отдаёшь?

— Не по нраву — сам знаешь, чего волен сделать, — сказал Акли. Мудёр. — Как нащёт выключить чёртов свет?

Но я пока не стал. Просто, лёжа на кровати Эла, думал о Джейн, и вообще. Воображу её со Страдлейтером в тачке толстожопого Эда Бэнки — прям чердак едет от бешенства. Стоит лишь представить — хоть из окна выпрыгивай. Вы ведь не знаете Страдлейтера. А я знаю. Большинство чуваков в Пенси, да вон тот же Акли, только треплются, дескать всю дорогу спят с девчонками, а старичок Страдлейтер на самом делеих потягивает. Я знаю по крайней мере двух тёлок, которых он отодрал. Честно.

— Акли-молокосос, расскажи про свою восхитительную жизнь.

— Как нащёт выключить чёртов свет? Мне утром к обедне.

Я встал и выключил, доставил человеку удовольствие. Потом снова лёг.

— Ты чё, намерен спать на кровати Эла? — ё-моё, клёвый хозяин, правда?

— Пожалуй. А то и нет. Не напрягайся.

— Да я не напрягаюсь. Просто мне на хрен не по фигу, если вдруг возникнет Эл и увидит какого-то чувака…

— Охолони. Не намерен я здесь спать. Не стану ж злоупотреблять твоим охренительным гостеприимством.

Через две минуты он уже храпел, как чебурахнутый. А я всё лежал в темноте, пытаясь не думать о старушке Джейн, Страдлейтере, проклятой тачке Эда Бэнки. Но переключиться ни фига не выходило. Зараза, я ведь знаю, как Страдлейтер умеет подкатить. Потому ещё паршивей становилось. Мы с ним как-то пригласили двух чертовок в тарантас Эда Бэнки, Страдлейтер с подружкой расположился на заднем сиденье, я — на переднем. Подход у чувака просто ломовой. Перво-наперво начал её охмурять — да столь вкрадчиво, душевно, словно он не только красавчик, а ещё чувачок обаятельный, душевный. Я слушал, слушал да чуть не блеванул. Его девица всё повторяла: «Не надо… пожалуйста. Прошу тебя, не надо. Ну, пожалуйста». Но старина Страдлейтер всё продолжал полоскать ей мόзги честным, точно у Эйбрахама Линкона, голосом, и в конце концов на заднем сиденье стало обалденно тихо. Даже прям неловко, честное слово. Думаю, в тот вечер он её не трахнул, но запросто сумел бы. Запросто.

Пока я лежал, норовя ни о чём не думать, слышу — падла Страдлейтер вернулся из умывалки в комнату. Даже расслышал, как прячет вонючие умывальные принадлежности, да всё такое, открывает окно. Свежий воздух ему подавай! Затем, чуть позже, выключил свет. Даже не посмотрел, куда пропал я.

Тишина на улице прям давила. Даже тачки все притаились. Обалденная тоска да погань — хоть Акли буди.

— Эй, Акли, — позвал я шёпотом, дабы Страдлейтер не услыхал через занавески от душа.

Но не слыхал и Акли.

— Эй, Акли!

Нет, не слышит. Дрыхнет без задних ног.

— Эй, Акли!

Наконец-то услыхал.

— Какого чёрта? Я уже сплю, Господи.

— Слушай. Как обычно постригают в отшельники? — Мне вдруг пришла мысль податься в обитель. — Обязательно надо придерживаться соборности, всего такого?

— Конечно, надо. Ты, урод, — ты чё, разбудил, чтоб задавать дурацкие воп…

— Ладно, спи. Всё равно в обитель не пойду. С моим везеньем скорее всего попаду в такой, где все затворники — грешники… Или тупорылые ублюдки… Или просто ублюдки.

Не успел договорить, Акли аж подскочил:

— Слушай. Про меня пожалуйста — говори чё угодно, и вообще, но раз начинаешь прикалываться над моей, чёрт побери, верой…

— Охолони. Никто над твоей чёрт-побери-верой не прикалывается.

Встав, я пошёл к двери. Не хотел больше торчать среди сплошных болванов. По пути всё-таки остановился, взял Акли за руку, крепко пожал, ну с понтом. Он выдернул:

— Ты чё?

— Ничё. Просто желаю побл’дарить — ты ведь зверски обалденный королевич, вот и всё, — сказал очень искренне. — Козырный ты парень, Акли-молокосос. Сам-то хоть понимаешь?

— Прикольщик. Смотри, в один прекрасный день кто-нибудь врежет те…

Я даже слушать не стал. Вышел в проход и захлопнул дверь.

Там висела гнетущая тишина, ибо кто спал, кто гулял, кто уехал на выходные домой. Около комнаты Лихи с Хоффманом валялась пустая коробка из-под зубной пасты, я допинал её до самой лестницы. Сперва думаю, дай пойду посмотрю, чем занят старичок Мэл Броссар. Но резко перерешил. Неожиданно пришло в голову свалить к чёртовой матери из Пенси — прям щас, чего тянуть-то? В смысле, не ждать до среды, и вообще. Сил нет тут маячить. Жуткая грусть-тоска! Словом, решил снять комнату в какой-нибудь новойоркской гостинице — мало ли дешёвых гостиниц? — и до среды там отлежаться. А в среду домой — бодрый-отдохнувший. По моим расчётам письмо папаши Тёрмера, дескать меня выперли, родители пожалуй вряд ли получат раньше вторника или среды. Вот и нечего рвать домой, прежде чем они его получат да хорошенько переварят. Неохота присутствовать при самом получении. Мама обычно становится какой-то раздражительной. Потом, прокрутив со всех сторон, остывает. Мне самому тоже надо чуток отойти. А то прям на взводе. Правда.

Короче, сказано — сделано. Пошёл обратно в комнату, включив свет, начал собирать шмотьё, всё такое. В основном-то вещи уже уложены. Козёл Страдлейтер даже не проснулся. Я закурил, одевшись, набил оба чемодана. Раз, два — и готово. Лёгкий всё-таки на подъём.

Одно лишь слегка огорчило: надлежало запихнуть в чемодан совершенно новые коньки, присланные мамой буквально на днях. Как тут не расстроиться? Мама идёт в спортивную лавку, задаёт продавцу тыщу дурацких вопросов — а меня снова под зад коленкой. Бр-р-р! Коньки-то, конечно, купила не те — я хотел беговые, а она взяла хоккейные — но всё равно весёлого мало. Причём чуть ли не каждый раз. Мне делают подарок, а выходит сплошная тоскища.

Собрав баулы, посчитал бабки. Точно не помню, сколько натикало, но прилично. Как раз за неделю до того немного деньжат прислала бабушка. Вот эдакая вот у меня щедрая бабуля. Чердачок у ней уже адски подтекает от старости — короче, шлёт мне зелёненькие на день рожденья раза по четыре в год. Но хоть денег оказалось порядочно, я подумал: лишние отнюдь не повредят. На всякий пожарный. В общем, пошёл разбудил Фредерика Вудраффа — ну чувака, которому одолжил пишущую машинку. Сколько, спрашиваю, за неё дашь. Он из богатеньких. Не знаю, говорит. Не больно-то, говорит, нужна. Но в конце концов купил. Стоит она зелёных девяносто, а чувак отстегнул двадцать. Всё бубнил, дескать разбудил его.

После того как окончательно всё запихнул и уже подошёл к лестнице с чемоданами, оглянулся последний раз посмотреть на наш вонючий проход. И прям слёзы навернулись. Чёрт его разберёт, почему. Надел красную охотничью кепку, повернул козырёк назад — мне так больше по вкусу — да заорал адски дурным голосом:

— Спите спокойно, дорогие подонищи!

Клянусь, всех разбудил. И отвалил к чёртовой матери. Какой-то мудель разбросал по ступенькам ореховую скорлупу — я чуть себе плоскую голову не размозжил вдребезги.

 

8

Короче, уже слишком поздно, наёмную тачку не вызовешь, всё такое — в общем, пошёл я к поезду пешком. Там недалеко, но адски похолодало, по снегу идти трудновато, к тому ж чемоданы в ноги колошматят. А дышалось легко, и вообще. Единственно — из-за холода саднило нос и под верхней губой, куда заехал Страдлейтер. Губа попала между зубами да кулаком, вот и побаливает. Зато ушам — приятственно, тепло. У прикупленной кепки такие наушники, я их взял да опустил — и наплевать, как выгляжу. Один хрен никто не видит. Все дрыхнут.

На вокзале повезло: поезда ждал не больше десяти минут. Тем временем умылся снегом. Лицо-то ещё в крови.

Люблю ездить на поездах, особенно ночью: горит свет, окна прямо чёрные, а по проходу шастают чуваки, продающие кофе, бутерброды, ежемесячники. Я обычно покупаю хлеб с ветчиной да пяток изданий. Ночью в поезде даже не в облом прочесть какой-нибудь мудацкий щелкопёрский рассказ, не блеванув. Ну, вы понимаете. Рассказ, где полным-полно залупонистых чуваков со скошенными подбородками по имени Дейвид и не меньше выпендрёжных чувих по имени Линда или Маршия, то и дело раскуривающих трубки всем проклятым Дейвидам. Ночью в поезде я обычно способен одолеть один из таких дурацких рассказов. Но на сей раз не стал. Не хотелось. Просто сидел, ни хрена не делая. Снял только охотничью кепку да сунул в карман.

Вдруг в Трентоне входит дама, садится рядом со мной. Почти все места свободны — время-то позднее, и вообще. Но она села ко мне, а не в пустой отсек, ибо тащила огромную сумку, а я сидел на передней лавочке. Сумку оставила прям посреди прохода, где на неё недолго налететь проводнику и всем остальным. У дамы приколоты орхидеи, словно она возвращается со званого ужина, иль ещё откуда. Пожалуй, лет сорок-сорок пять, но выглядит очень привлекательно. От женщин я обалдеваю. Правда. Не в том смысле, дескать задвинут на половухе или вроде того — хотя довольно заводной. Просто они мне по душе, вот я о чём. Вечно ставят громадные сумки посреди прохода.

Короче, сидим мы; вдруг она говорит:

— Простите, у вас ведь наклейка Пенси? — А сама подняла взгляд к чемоданам на верхней полке.

— Да. — Точно. На одном из них впрямь чёртова наклейка. Пошлятина, конечно, я понимаю.

— О, дык вы из Пенси? — Голос приятный. Жутко милый телефонный голос. Ей бы неплохо носить с собой чёртову переговорную трубку.

— Да.

— О, как славно! Тогда вы, вероятно, знаете моего сына. Эрнест Морроу. Учится в Пенси.

— Да, знаю. Мы однокашники.

Вне всяких сомнений её сынуля — самый выдающийся придурок изо всех учеников Пенси за все гнусные времена. Каждый раз после душа бродит по проходу и хлопает мокрым полотенцем всем по заднице. Ну, вы понимаете: тот ещё чувак.

— О, как прекрасно! — сказала дама. Безо всякого выделыванья. Просто приятным голосом, всё такое. — Обязательно скажу Эрнесту про нашу встречу. Позвольте узнать ваше имя, дорогуша?

— Рудольф Шмидт. — Не собираюсь я выворачивать перед ней нутрянку. А Рудольф Шмидт — дворник в нашей общаге.

— Вам нравится Пенси? — спрашивает.

— Пенси? Да так. Не рай, конечно, но и не хуже большинства учебных заведений. Кой-какие преподаватели вполне добросовестные.

— Эрнест его просто обожает.

— Я знаю. — И решил немножечко мóзги ей пополоскать. — Он очень хорошо приспосабливает себя к обстановке. Честно. В смысле, взаправду умеет приладиться.

— Вы считаете? — судя по голосу, само на фиг вниманье.

— Эрнест? Несомненно. — Смотрю — снимает перчатки. Ё-моё, все пальцы увешаны драгоценностями.

— Ноготь выходя из такси сломала.

Смотрит, слегка улыбаясь. Улыбка прям обалденная. Правда — очень приятная. Многие вообще не умеют улыбаться, или так оскалят зубищи…

— Мы, родители Эрнеста, порой за него переживаем. Иногда, по нашему мненью, ему не хватает общительности.

— В смысле?

— Понимаете, он очень чувствительный. К тому же, честно говоря, всегда трудно сходился с другими мальчиками. Вероятно, всё воспринимает чересчур ответственно для своего возраста.

Чувствительный! Во залепила! Чувак Морроу столь же чувствителен, сколь чёртово сиденье от толчка.

Я внимательно на неё посмотрел. На полную тупицу не похожа. По виду вроде бы прекрасно на хер понимает, какого ублюдка произвела на свет. Но ведь не всегда определишь — в смысле, мать есть мать. Матери все слегка ку-ку. А вообще-то мамаша Морроу мне понравилась. Ништяк тётка.

— Хотите закурить? — предлагаю.

Она поглядела по сторонам:

— Рудольф, вроде бы здесь не курят. — Рудольф. Умора.

— Фигня. Подымим, пока не начнут возникать.

Она взяла сигарету, я поднёс огонёк.

Замечательно выглядит со штакетиной. Затягивается, и вообще, но не жадно, как большинство баб в её возрасте. Само обаянье. По-настоящему притягательная женщина, коль уж совсем откровенно.

Внимательно на меня посмотрев, вдруг говорит:

— Скорее всего, я ошибаюсь, дорогуша, но кажется у вас из носа идёт кровь.

Я кивнул и вытащил платок:

— Снежком попали. Обледенелым таким.

Пожалуй, стоило ей рассказать, чего произошло на самом деле, но слишком долго объяснять подробности. Вообще-то она мне понравилась. Даже вроде как пожалел, что назвался Рудольфом Шмидтом.

— Старина Эрни, — говорю. — В Пенси он один из самых известных ребят. Вы знали?

— Нет, не знала.

Я кивнул:

— У нас заняло довольно много времени, дабы по-настоящему его раскусить. Он чудной парень. Необычный чувак, во многих отношеньях — понимаете, о чём я? Ну, как мы с ним познакомились. Первый раз его увидев, думаю: чё напыжился? Да, прям так подумал. Но он совсем другой. Просто у него своеобразные взгляды, посему нужно известное время, ну в них въехать.

Мамаша ни фига не сказала, но ё-моё, вы б на неё посмотрели. Пригвоздил её к лавочке. Возьмите любую мать — всю жизнь готова слушать, какой у неё крутой отпрыск.

Тут меня впрямь понесло по кочкам.

— Про выборы он рассказывал? — спрашиваю. — Ну, про выборы старосты?

Та помотала головой. Кранты, довёл до умопомраченья, честное слово. До сумеречной потери сознания.

— В общем, мы хотели выбрать чувачка Эрни старостой. В смысле, все бы голосовали за него. В смысле, справился бы только он. — Ё-моё, круто замешиваю! — Но выбрали другого парня, Харри Фенсера. По простой и единственной причине: Эрни не позволил себя выдвинуть. Он ведь чертовски застенчивый, скромный, всё такое. Он отказался…Ё-моё, вот уж кто взаправду застенчивый. Вам надо насильно его перековать. — Перевожу взгляд на неё. — Он про этот случай рассказывал?

— Нет, не рассказывал.

Я кивнул:

— Узнаю Эрни. В жисть не расскажет. У него один-единственный недостаток: слишком застенчив, скромен. Честно — вам надо иногда заставлять его проще смотреть на вещи.

Тут к г-же Морроу подошёл проводник проверить проездной, а мне выпал случай прекратить трёп. Но я за свою болтовню рад. Взять чувака вроде Морроу, вечно лупящего полотенцем по задницам — к тому ж по-настоящему норовящего сделать больно, — эдакий будет гадёнышем не только в детстве. Всю жизнь останется гадом. Но готов спорить на чё угодно: после всего мною наплетённого г-жа Морроу станет о нём думать как об очень застенчивом, скромном пареньке, кто не позволил выдвинуть себя в старосты. Запросто эдак подумает. Кто знает? Матери легко попадают на крючок.

— Разрешите угостить вас коктейлем, — предложил я. Самому тоже неплохо б заглотить какой-нибудь. — В ресторане. Пойдёмте?

— Дорогуша, а вам разрешают заказывать крепкие напитки? — спрашивает. Безо всяких намёков. Слишком уж очаровательна, и всё такое, дабы подкалывать.

— Как вам сказать, вообще-то нет, но обычно дают, я ведь высокого роста. А ещё у меня полно седых волос. — Повернув голову, показываю седину. Она прям обалдела. — Пойдёмте вместе, чё тут такого? — С удовольствием с ней посидел бы.

— Честно говоря, не очень хочется. Огромное спасибо за приглашенье, дорогуша. И вообще ресторан, наверно, закрыт. Уже достаточно поздно, вы ведь знаете.

Точно. Я ж совсем забыл про время.

Тут она на меня смотрит и задаёт вопрос, которого я опасался:

— Эрнест написал, дескать приедет домой в среду, мол рождественские каникулы начнутся в среду. Надеюсь, вы едете домой не из-за внезапной болезни кого-то из близких?

Впрямь обеспокоена. Спрашивает совсем не из любопытства, сразу видно.

— Нет, дома все здоровы. Сам из-за себя еду. Мне предстоит ложиться под нож.

— Ой, пожалуйста, простите! — так искренне заизвинялась, я аж сразу пожалел о сказанном, но слишком поздно.

— Ничего опасного. Просто крошечная опухоль в мозгу.

— Боже мой! — г-жа Морроу поднесла руку ко рту, и вообще.

— Всё обойдётся, и вообще! Она почти на поверхности. Совсем крошечная. Вырежут в два счёта.

Тут я вынул из кармана и стал изучать расписание. Просто лишь бы прекратить врать. Стоит начать — при желаньи способен заливать часами. Кроме шуток. Часами.

После мы уж почти не разговаривали. Г-жа Морроу читала ежемесячник «Дух времени», я смотрел в окно. Сошла она в Ньюарке. Пожелала весьма удачного удаленья опухоли, и вообще. Всё называла Рудольфом. Потом пригласила погостить летом у Эрни в Глостере, государство Массачусетс. Дом, говорит, прямо на побережье, теннисная площадка, всё такое, но я поблагодарил и сказал, дескать еду с бабушкой в Южную Америку. То бишь уж совсем откровенная брехня, потому как бабуля даже из дома-топочти не выходит, разве лишь иногда на чёртовы утренние представленья, раз в год по обещанию. Но к сукину сыну Морроу ни за какие коврижки не поеду. Вот больше некуда — а всё равно не поеду.

 

9

Прикатив в Новый Йорк, первым делом нашёл телефонную будку. Хотелось с кем-нибудь потрепаться. Чемоданы поставил прям около будки, дабы за ними следить, но чуть только закрыл дверь, никак не получалось сообразить, кому бы звякнуть. Брат Д.Б. в Холливуде. Младшая сестрёнка Фиби засыпает часов в девять — ей уже не позвонишь. Она не разозлилась бы, дескать разбудил, но трубку-то поднимет кто-нибудь другой. Предки. В общем, отпадает. Потом подумал: не позвонить ли матери Джейн Галлахер, узнать, когда у Джейн начинаются каникулы, но вообще-то не больно хотелось. К тому ж поздновато. Тут пришла мысль вызвонить одну девчонку, с кем мы довольно часто встречаемся, Салли Хейз. Я знал: у неё рождественский перерыв уже в разгаре — прислала зверски длинное, жеманное письмо с приглашеньем в сочельник помочь нарядить ёлку, всё такое, — но струсил, дескать подойдёт мамаша. Наши родители знакомы, посему представил себе, как её мамочка сломя голову рванёт звонить моей, рассказывать, мол сыночек в Новом Йорке. Да вообще в гробу я видал разговаривать с г-жой Хейз. Она как-то сказала Салли, якобы я дикарь. Дикарь, говорит, и нет у него цели в жизни… После думаю, дай брякну одному чувачку, Карлу Лусу, мы с ним учились в Хутоне, только не шибко он мне по нраву… Короче, проторчал в будке минут двадцать, так никому и не позвонив. Вышел, взял чемоданы да побрёл подземным ходом на стоянку наёмных тачек.

Какая ж я чёртова раззява: назвал водителю улицу, где живу — просто по привычке, и вообще. В смысле, совсем забыл, что наметил дня два переждать в гостинице и до начала каникул дома не всплывать. Вспомнил лишь на полдороге через Сад. И говорю:

— Развернёмся где-нибудь. Я спутал улицу. Мне надо обратно в середину города.

Водила попался такой надутый:

— Здесь разворота нету, по'ял? Односторонка. Те'ерь при'ётся пилить аж до Девяностой улицы.

Спор заводить не хотелось.

— Хорошо. — Тут я вдруг вспомнил. — Слушай. Видал уток в пруду — ну у Южного входа в Сад? Ну небольшое озеро. Случайно не знаешь, куда они деваются, ну утки, после того как пруд замерзает? Не знаешь случайно? — А сам понимаю: вероятности — никакой.

Повернувшись, он посмотрел, как на недоумка:

— Ты чё, паря? Прикалы'еcся?

— Да нет — просто любопытно, вот и всё.

Он больше ни фига не сказал, я тоже. Выехали из Сада на Девяностую улицу. Тут водила говорит:

— Ну, приятель. Куда?

— Понимаешь в чём дело: в гостиницу на Восточной стороне неохота, ещё на знакомых напорюсь. Инкогнито путешествую. — Противно говорить пошлятину вроде «инкогнито путешествую». Но с пошляками всегда сам становлюсь пошляком. — Не знаешь случайно, кто лабает в «Тафте» или «Новойоркце»?

— Без понятья.

— Ладно, тогда поехали в «Эдмонт». Давай остановимся где-нибудь, выпьем по ершу. За мой счёт. Бабки наличествуют.

— Не с руки, парень. Извиняй. — Да, весёленькое обчество. Ломовой чувак.

Приехали в «Эдмонт», я пошёл поселяться. В тачке-то надел красную охотничью кепку — просто для прикола — но подходя к стойке, снял. Не хотел выпячиваться, всё такое. Вот повалёха. Ведь не знал тогда, что чёртова гостиница битком набита извращенцами да придурками. Самый настоящий притон.

Мне дали какую-то занюханную комнату, даже из окна ни хрена не видно, кроме другого крыла гостиницы. Ну и наплевать. Слишком уж гнусное настроенье, дабы обращать внимание на виды из окошка. До комнаты проводил носильщик, старикан лет шестидесяти пяти. Тоску нагнал ещё похуже, чем комната. Из породы лысых чуваков, зачёсывающих волосы с одной стороны через всю голову — ну плешь прикрыть. По мне лучше уж светить лысиной, нежели эдак исхитряться. И вообще — какая замечательная работёнка для шестидесятипятилетнего парнишки. Подносить чемоданы да стрелять чаевые. Наверно, он не слишком башковитый, но всё равно жутко противно.

Подносчик отвалил, а я немного поглазел в окно, прямо в куртке, и вообще. Всё равно делать больше нефига. В другом крыле гостиницы отвязывались на полную катушку. Причём даже не задёргивая занавесок. Вы не поверите, чего отмочил седой такой, благообразный чувак, в одних трусах. Положил на кровать чемодан. Вынул оттуда и напялил женские шмотки. Настоящие: шёлковые чулки, туфли на высоких каблуках, лифчик, пояс для чулок со свисающими резиночками, остальные причиндалы. После влез в очень узкое чёрное вечернее платье. Боженькой Иисусом клянусь! И стал прохаживаться по комнате мелкими такими шажками, по-женски, а сам курит сигарету, поглядывая на себя в зеркало. Всё в полном одиночестве. Разве только кто-то торчал в ванной — особо не разглядишь. Потом смотрю — в окне чуть ли не над его комнатой мужчина с женщиной поливают друг друга водой изо рта. Или чем покрепче — неизвестно, чего у них там в стаканах. Короче, сначала отхлёбывает он и тонкой струйкой поливает её, потом так же она — его, по очереди, Господи боже мой. Вы б на них посмотрели. Ржут до слёз, точно смешней ни хрена не придумаешь. Кроме шуток, гостиница кишмя кишит извращенцами. Я оказался чуть ли не единственным здоровым придурком во всём заведении, без крупного преувеличенья. Адски подмывало послать молнию мудиле Страдлейтеру — пусть мол первым же поездом мчит в Новый Йорк. Он бы в той гостинице всех переплюнул.

Беда в чём: хочешь, не хочешь, а эдакая мутотень прям завораживает. Например, девица, кому всё лицо забрызгали водой, выглядела довольно хорошенькой. В смысле, отсюда-то большинство моих неприятностей. Изо всех задвинутых на половухе, какие вам попадались, в душе я, пожалуй, самый задвинутый. Иногда прям тянет заняться страшной гнуснятиной, лишь бы случай выпал. Даже отчётливо представляю, как веселился б до упаду, прям с надрывом; а нажрюкавшись вдвоём с девицей, да всё такое, запросто и водой друг дружке в морду, и вообще. Но дело вот в чём: не прикалывает меня сама затея. Чем-то попахивает, коли прорюхать. Думаю, раз от девчонки по-настоящему не тащишься, нехрена с ней вообще встречи назначать, а уж тащишься — то балдеешь и от лица, а коль по вкусу лицо — нефига устраивать с ним всякую пакость, хотя бы вот воду прыскать. Честно говоря, очень плохо, что всякоразная гнуснятина доставляет порой столько радости. Да девчонки сами не слишком большие помощницы, чуть только сбросишь обороты, дабы окончательно не отвязаться, едва норовишь не испортить чего-то впрямь хорошего. Года два назад я знал одну метёлку, которая ещё гнилей меня. Ё-моё, вот она оттягивалась! Но мы какое-то время неплохо развлекали друг друга, прям до отвращенья. Честно, в половухе ни хрена не разберёшься. Вечно занесёт чёрт те куда. Сперва сам себе составляю правила полового поведенья, после тут же их нарушаю. Вот хоть в прошлом году — зарёкся встречаться с девчонками, про кого знаю, мол в глубине души дуры набитые. И на той же неделе собственное обещанье нарушил — да какой там, в тот же день нарушил. Весь вечер целовался с ужасной выпендрёжкой Энн Луиз Шерман. В половухе ни хрена нельзя просечь. Господом Богом клянусь.

Я всё стоял у окна, а сам начал подумывать, не звякнуть ли старушке Джейн — в смысле, не мамаше, а по межгороду в Брин-Мор, где она учится, — и выяснить, скоро ли приедет домой. Поздно ночью звонить учащимся не по правилам, но у меня всё просчитано. Нужно сказать тому, кто подойдёт, мол я ейный дядя. Дескать в дорожном крушении погибла тётя, потому надо срочно поговорить с Джейн. И получилось бы, точно вам говорю. Но не позвонил — просто настроенье неподходящее. А не в том настроеньи обязательно допустишь ошибку.

Потом сел в кресло, выкурил две сигареты. Честно говоря, не помешало бы потискать какую-нибудь девочку. Тут вдруг пришла одна мыслишка. Достав бумажник, я начал искать телефон, который прошлым летом дал чувак из Принстона, мы с ним свели знакомство на вечеринке. В конце концов нашёл. Бумажка замусоленная, но запись не стёрлась. Чувак поведал, мол там живёт девица, не сказать шлюха или вроде того, но порой не прочь размяться. Раз, говорит, привёл её на пляски в Принстон, а его за то чуть из вуза не отцепили. Она шутейно изображает раздеванье по каким-то кабакам. Короче, звякнул. Зовут Фейт Кавендиш, живёт в гостинице «Станфордский Герб» на углу Бродуэя с Шестьдесят пятой улицей. Наверняка дыра какая-нибудь.

Я уж решил, её нет дома, и вообще. Никто не отвечает. Наконец трубку взяли.

— Алло? — а сам стараюсь говорить пониже, чтоб не просекли, сколько мне лет. Вообще-то голос у меня без того довольно густой.

— Да, — сказала женщина. Отнюдь не дружелюбно.

— Госпожа Фейт Кавендиш?

— А ты-токто? Кто, чёрт побери, звонит мне в такое бешеное время?

Прям даже слегка испугала.

— Понимаете, я знаю: сейчас поздновато, — говорю очень по-взрослому. — Надеюсь, вы меня простите, но весьма хотел побыстрее с вами связаться, — вещаю с подчёркнутой вежливостью. Правда.

— А кто звонит-то?

— Понимаете, мы не знакомы, но я друг Эдди Бёрдселла. Он мне посоветовал, не ровён час приеду в Новый Йорк, пригласить вас на один-другой коктейльчик.

— Кто? Чей ты друг? — Ё-моё, прям телефонная тигрица. Чуть на меня адски не разоралась.

— Эдмунда Бёрдселла. Эдди Бёрдселла, — а сам ни фига не помню имя: то ли Эдмунд, то ли Эдуард. Видел-то его всего раз на какой-то дурацкой вечеринке.

— Милок, чё-то такого не припомню. А нешто думаешь, угораю, стоит мя разбудить среди…

— Эдди Бёрдселл. Из Принстона.

Она словно прокручивала в голове имя, всё такое:

— Бёрдселл, Бёрдселл… из Принстона… из Принстонского вуза?

— Вот именно.

— Дык ты из Принстонского вуза?

— Ну, вроде того.

— М-м… Как там Эдди-то? — говорит. — Вообще времечко для звонка, конечно, ни себе фига. Господи Иисусе.

— У него всё хорошо. Просил передать привет.

— Угу, спасибочки. Ему тоже привет. Замечательный парень. Чем щас занимается-то? — вдруг стала адски дружелюбной.

— Ну, чем. Всё тем же. — Я-то откуда знаю, чем он там занят? Мы с чуваком едва знакомы. Даже понятья не имею, учится ль ещё в Принстоне.

— Послушайте, — говорю. — Почему б не посидеть где-нибудь?

— Ты хоть представляешь, сколько щас время-то? И вообще дозволь спросить, как тя звать-величать? — у неё вдруг прорезался английский выговор. — Голос какой-то слишком уж молоденький.

Я хохотнул.

— Вы мне льстите. — Вежливый, чёрт. — А зовут Холден Колфилд.

Следовало назваться как-либо иначе, но сразу не сообразил.

— Знаете ли, господин Коффл? У меня нету привычки назначать встречи по ночам. Я ведь бабочка дневная.

— Завтра воскресенье.

— Ну и чё? Надоть хорошенько отоспаться. Сами врубаетесь.

— Думаю, по коктейльчику всё же выпить не заказано. Ещё не слишком поздно.

— Да как сказать? Вы дюже любезны. Откуда звоните-то? Где вы щас, ваще-то?

— Я? Из будки.

— А-а, — надолго замолчала. — Ох, господин Коффл, ужасно хотела бы как-нибудь с вами пересечься. Голос дюже приятный. Похоже, вы дюже приятный человечек. Но щас на самом деле поздно.

— А почему бы мне не приехать к вам?

— Да как сказать, ваще-то я бы за. В смысле, прекрасно, кабы заглянули на коктейль, но соседке по комнате, к сожаленью, нездоровится. Весь вечер лежала, а сна ни в одном глазу. И вот только-только задремала, да всё такое. Понимаете?

— Ага. Неприятно.

— Где вы остановились? Давайте встретимся-посидим завтра?

— Завтра у меня не выйдет. Я могу только сейчас. — Вот олух. Зря так сказал.

— Да уж. Ну, страшно жаль.

— Передам ваш привет Эдди.

— Правда? Надеюсь, вы здорово проведёте время в Новом Йорке. Город просто замечтательный.

— Я знаю. Спасибо. Спокойной ночи, — и повесил трубку.

Ё-моё, во лопух! Насчёт посидеть-то почему б не договориться, и вообще?

 

10

Было ещё довольно рано. Точное время не знаю, но не слишком поздно. Ненавижу ложиться спать, пока вовсе не устал. В общем, открыл чемоданы, вынул чистую рубашку и пошёл в ванную; помывшись, надел её. Дай, думаю, погляжу, чего происходит в «Лавандовой комнате». У них в гостинице ночной кабак под названьем «Лавандовая комната».

Снимаю грязную рубаху — и прям, чёрт побери, чуть не позвонил Фиби. Жутко захотелось с ней поговорить. С кем-то, у кого чердак на месте, понимаете? Но звоня сестрёнке, запросто проколешься — ведь она всего лишь маленькая девочка, уже давно спит, к тому ж трубка вряд ли около неё. Потом думаю: в случае подойдут родители — дам отбой, правда так тоже нельзя. Смекнут, кто звонил. Мама всегда знает: звоню я. Прямо чует. А вообще-то неплохо бы со старушкой Фиби малёк потрепаться.

Жаль вы с ней не знакомы. Вам в жисть не попадалась столь хорошенькая-умненькая девочка. Честно, очень толковая. Как пошла учиться — приносит только отличные отметки. По правде говоря, у нас в семье я единственный тупица. Старший брат Д.Б. — писатель, всё такое. Другой брат Элли, который умер, я вам о нём рассказывал, тот вообще считался первым учеником. Честно — один я тупой. Но посмотрели б вы на Фиби. Волосы у ней рыжеватые, чуток вроде Эллиных, к лету её стригут покороче, она закалывает их за уши. Ушки прям маленькие, хорошенькие. Зимой волосы отрастают. Иногда мама заплетает ей косички, но чаще нет. Честно, очень здорово. Сестрёнке всего десять лет. Она довольно худенькая, вроде меня, но не тощая. Худенькая под коньки на колёсиках. Однажды смотрю из окна, как переходит Пятую улицу по дороге в Сад, и точно — прям создана для коньков на колёсиках. Вам бы она понравилась. В смысле, стоит чего-нибудь ей сказать, прекрасно понимает, на кой чёрт ты вообще о том заговорил. В смысле, её даже не в лом брать с собой куда угодно. Попадёшь с ней, скажем, на вшивый фильм, сразу чувствует: дешёвка. А если не совсем уж фиговый, то понимает: не фиговый. Мы с Д.Б. брали её на французскую ленту «Жена булочника», там ещё Ремю играет. Ей страшно глянулось. Но больше всего любит «39 ступеней» с Робертом Доунатом. Помнит всё проклятое действие наизусть — ведь мы с ней раз десять смотрели. Например, едва старина Доунат приходит в шотландскую усадьбу, ну после того как смывается от ментов, всё такое, Фиби прямо в зале вслух говорит — вместе с чуваком-шотландцем в картине — «Вы едите селёдку?» Все слова знает на память. А после учитель, кто вообще-то немецкий разведчик, показывает Роберту Доунату искорёженный мизинец, но Фиби его опережает — суёт мне в темноте свой мизинчик, держит прям у меня перед носом. В общем, она в порядке. Вам бы Фиби понравилась. Меня беспокоит лишь, что иногда слишком легко возбуждается. Совсем ребёнок, а уже столь впечатлительная. Правда. Ещё всю дорогу пишет книжки. Однако не заканчивает. Все они про крошку Хейзл Уэдерфилд, только старушка Фиби пишет «Хейзел». Крошка Хейзел Уэдерфилд — девочка-сыщик. Якобы сирота, но то и дело возникает её папаша. Это всегда «высокий привлекательный господин лет двадцати от роду». Умора. Старушенция Фиби. Боженькой клянусь, сестрица бы вам понравилась. Совсем ещё была крохотной — а уже столь смышлёная. Мы с Элли частенько брали её в Сад, особенно по воскресеньям. У Элли имелся парусник, с которым он любил играть по воскресеньям; в общем, брали с собой старушку Фиби. И вот она вся из себя в белых перчатках топает между нами, точно самая настоящая дама, и вообще. Мы с Элли заводим беседу про всякую всячину, старушка Фиби слушает. Порой забудешь о ней, эдакой крохе, но она напомнит. Станет всё время встревать. Элли или меня толкнёт, то ль ещё чего, и спросит: «Кто? Кто так сказал? Бобби или дама?» Мы объясним, кто сказал, она кивнёт, продолжит слушать, и вообще. Элли тоже от неё балдел. В смысле, тоже любил. Щас ей десять, уже не малышка, но один хрен её все любят — все, у кого мозги не окончательно ещё отсохли.

Словом, она из тех, с кем всегда охота поговорить по телефону. Но я слишком боялся, что подойдут предки и сразу поймут — я в Новом Йорке, меня вышибли из Пенси, и т. д. и т. п. В общем, надел чистую рубашку, взял всё необходимое да съехал на подъёмнике в прихожую. Просто посмотреть, какие там дела.

Кроме нескольких подозрительных парней и белобрысых блядюшек внизу никого не наблюдалось. Но из «Лавандовой комнаты» долетало пиликанье; я туда заглянул. Народу сидело не очень много, но меня, естественно, пихнули за самый хреновый столик — в дальнем углу. Дурак я не помахал бумажкой перед носом главного халдея. Ё-моё, в Новом Йорке всё решают бабки. Честно.

Лабухи оказались гнуснейшие. Какие-то «Поющие кореши». Очень много духовых, но кто в лес, кто по дрова — самая настоящая пошлятина. Во всём кабаке людей моего возраста — раз, два, и обчёлся. Собственно говоря, вообще нет. В основном пожилые расфуфыренные чуваки с любовницами. Только за соседним столиком сидят три девицы лет тридцати. Обе-три страшненькие, да к тому же в жутко допотопных шляпках — сразу ясно, не из Нового Йорка, но одна из них, белокурая, не особо чучельная. Даже показалась мне востренькой; я стал зачуток давить на неё косяка, но тут подвалил подавальщик. Ну, заказываю виски с содовой да велю их не смешивать — выпалил, точно из пулемёта, поскольку начнёшь мямлить, и сразу поймут, дескать тебе нет двадцати одного года, и ни хрена горячительного не притащат. Но тот на уловку не поддался.

— Простите, сударь, — говорит, — у вас наличествует какая-нибудь бумага, где указан возраст? Например, водительское удостоверенье?

Я смерил его взглядом, якобы адски оскорблён:

— Полагаете, мне нет двадцати одного года?

— Простите, сударь, но у нас…

— Хорошо, хорошо, — чёрт с ним, думаю. — Принесите кока-колу.

Он повернулся и пошёл, но я снова окликнул.

— Подлейте туда, пожалуйста, немного рома иль ещё чего-нибудь, — попросил очень ласково. — Нельзя же сидеть в здешнем похабном заведеньитрезвому, как покойник. Пожалуйста, рома иль ещё чего.

— Весьма сожалею, сударь… — сказал он и свалил.

Вообще-то я не обижаюсь. Их выгоняют с работы, коли застукают, мол подавали хмельное несовершеннолетним. Малолетка я чёртов.

Короче, опять стал давить косяка на трёх мочалок за соседним столом. В основном на белокурую. На других двух только с большой голодухи позаришься. Не по-хамски, конечно, на них глазел. Просто очень спокойно поглядывал на всех трёх. А они начали между собой перехихикиваться. Вот дуры! Наверно, посчитали меня слишком зелёным, чтоб на баб глазеть. Чёрт, даже не по себе стало — можно подумать, жениться на них предполагаю, и вообще. Следовало послать их куда подальше после эдаких приколов, но вдруг дико захотел поплясать. Иногда меня жутко тянет плясать, вот и в тот раз прям приспичило. В общем, резко наклонясь, спрашиваю:

— Девушки, потанцевать не желаете?

Совсем не грубо спросил. Наоборот, очень даже вежливо, и вообще. Но они-то, чёрт побери, решили, мол очередная хохма, да снова захихикали. Честно — дуры набитые.

— Давайте, — говорю. — Покружу вас по очереди. Идёт? Ну! Давайте!

Во припёрло поплясать.

В конце концов белокурая встала — приглашал-то ведь её, дураку ясно, — и мы пошли на площадку. Две другие чуды-юды чуть не захрюкали. Видать впрямь приспичило, раз с ними связался.

Но усердствовал не зря. Двигалась белокурая просто круто. Пожалуй, лучше всех, с кем выпадал случай плясать. Кроме шуток, кой-какие отупенные дуры просто отпадные плясуньи. А взять взаправду толковую девчонку — дык та всю дорогу норовит водить тебя по всей площадке, а то и вообще ноги переставлять ни хрена не умеет, с такой лучше сидеть за столиком да потихонечку напиваться.

— Здорово пляшете, — говорю белокурой. — Вам надо таковским зарабатывать. Правда. Я однажды танцевал с профессионалкой — дык у вас гораздо лучше выходит. Слыхали про Марко с Мирандой?

— Чево? — даже меня не слушает. Помещенье осматривает.

— Я говорю, слыхали про Марко с Мирандой?

— Не знаю. Нет, не знаю.

— Ну танцоры. Она пляшет, но не очень клёво. Делает всё положенное, но всё равно не крутяк. Знаете, какая девушка по-настоящему чумово пляшет?

— Чево? — нет, даже не слушает. Мысли где-то витают.

— Я говорю, знаете, какая девушка взаправду чумово пляшет?

— Не-а.

— Понимаете — вот моя рука у вас на пояснице. Если мне кажется, якобы ниже моей руки ни шиша нет — ни попки, ни ножек, ни ступней, ни фига — такая девушка впрямь чумово пляшет.

Но она не слушала. Тогда я решил немного помолчать. Мы просто кружили. Господи, во здорово дурында двигается! Вонючие «Кореши» играли песню «Одна из многих», даже им не удалось её испортить. Обалденная вещь! Во время танца я ни фига не отчебучивал — ненавижу чуваков, выпендривающихся на площадке, — но и мешкать ей не давал, а она ни разу не сбилась. Самое смешное — вроде б девица тоже балдела, но тут вдруг жуткую глупость сморозила:

— Вчера вечером мы с девочками видели Питера Лорра. Кинолицедея. Собственнолично. Текущую печать покупал. Такой очаровашка.

— Вам повезло. Крупно повезло. Понимаете?

Вот дура безмозглая. Но пляшет!.. Я не сдержался и тронул губами её глупенькую головку — ну знаете, где пробор, всё такое. Она жутко осерчала.

— Эй! Ты чево?

— Ничево. Просто так. Вы охренительно двигаетесь. У меня есть сестрёнка, только ещё в чёртовом четвёртом классе. Вообще пляшет лучше всех на свете; у вас почти столь же здорово выходит.

— Не выражайся, пожалуйста.

Ё-моё, какая женщина. Королева, Господи Боже мой.

— Откуда вы приехали?

Не отвечает. Наверно, всё высматривает, не появится ль очаровашка Питер Лорр.

— Откуда вы приехали? — спрашиваю ещё раз.

— Чево?

— Откуда вы приехали? Не хотите — не отвечайте. Не надо напрягаться.

— Из Сиэтла, государство Уошингтон, — ну прям сделала большое одолженье.

— С вами очень приятно беседовать. Понимаете?

— Чево?

Я промолчал. Всё равно не врубится.

— Давайте спляшем джиттербаг, в случае сыграют быструю песенку. Не допотопный с подскоками да всякой дребеденью, а простенький, но со вкусом. Стоит заиграть быструю — пойдут плясать только старики с жирными, посему места у нас будет много. Договорились?

— Мне всё равно. Слушай, а сколько те ваще-то лет?

Чё они поголовно привязались? Аж противно.

— О боже. Обязательно надо всё испортить, — говорю. — Двенадцать, чёрт побери, однако выгляжу старше.

— Знаешь чево? Сказано же. Не люблю руготню. Раз нацелен выражаться, лучше посижу с подругами, понял?

Я стал просить прощенья по-сумасшедшему, ибо лабухи заиграли быструю вещь. Мы с ней начали джиттербаг, но очень лёгенький-простенький, не пошлый. Плясала она здорово. Только тронешь — сразу всё улавливает. А вращаясь, столь смачно оттопыривала кругленькую попочку. Я просто торчал. Правда. Пока плясали, почти в неё влюбился. С мочалками вечно так. Глянуть не на что, глупа до безобразья, но раз хоть чего-то умеет делать клёво, ты уже чуть ли не страстью воспылал, ну и несёт чёрт те куда. Мочалки. Господи Иисусе, от них башню сносит. Честно вам говорю.

Они за свой стол не пригласили — в основном почему: слишком уж неотёсанные, — но я всё равно подсел. Белокурую, с кем плясал, звали Бёрнис Крэбз, то ли Кребз. Двух пострашнее — Марти да Лаверн. А меня, говорю, величают Джим Шишак, просто для прикола. Потом попытался завести хоть сколько-нибудь толковый разговор, но тщетно. Не руки ж им выкручивать. Трудно сказать, какая из трёх самая тупоголовая. Все они постоянно оглядывали чёртово заведенье, словно в него вот-вот косяком повалят кинозвёзды. Небось, думали, мол те как приезжают в Новый Йорк — сразу рвут в «Лавандовую комнату», а не в «Аист», «Марокко» иль ещё куда покруче. Короче, целых полчаса бился, пока выяснил, кем они у себя в Сиэтле работают. Все трудились в страховой конторе. Спрашиваю, по душе ль работа, но как вы думаете — добился от дурынд вразумительного ответа? Две страхолюдины, Марти с Лаверн, выглядели сёстрами, но стоило про то спросить, очень обиделись. Ни одна, конечно ж, не хотела походить на другую, и не стоит их особо винить, однако всё равно смешно.

Я плясал со всеми тремя по очереди. Одна из страшил, Лаверн, плясунья неплохая, зато вторая, старушка Марти, просто караул. Точно Статую Свободы по всей площадке ворочаешь. Дабы получить от эдаких упражнений хоть какое-то удовольствие, я чуток поприкалывался. Сказал, якобы вижу в другом конце зала знаменитого лицедея Гари Купера.

— Где? — аж вся затряслась на фиг. — Где?

— Эх, прозевали. Уже вышел. Следовало сразу смотреть, чуть только сказал.

Почти остановившись, она стала пялиться поверх голов в надежде разглядеть.

— Вот блин! — говорит.

Да, крепко огорчена, и всё из-за меня. Я чертовски пожалел о шуточке. Над определёнными людьми нельзя подтрунивать, даже коль того заслуживают.

Но послушайте, в чём прикол-то. Едва вернулись к столу, мымра говорит двум другим, мол из кабака вот прям щас вышел Гари Купер. Ё-моё, Лаверн и Бёрнис, услыхав, чуть с собой не покончили. Ужасно запереживали, набросились на Марти, видала ль его, да чё, да как. Видала, говорит, но лишь мельком. Я прям отпал.

Стойку уже прикрывали; я быстренько заказал всем девицам по два коктейля, а себе попросил притаранить ещё две стакашки коки. Стол чуть не прогибался от бокалов. Одна из чудищ, которая Лаверн, всё поджиглетничала, чё’й-та мол хлещу только водицу. Шутки напрочь дуболомистые. Они со старушкой Марти лакали прохладительные смеси — Господи, в середине-то декабря! Совсем не врубаются. А белокурая, ну Бёрнис, глушила виски, запивая водой. Закладывала только так, доложу я вам. Все три постоянно крутили бошками — не пропустить бы кинозвёзд. Почти не разговаривая, даже между собой. Самой словоохотливой оказалась Марти. Всё несла да несла занудную пошлятину: уборную, например, называла «комнаткой для девочек», ещё ей обалденно легло на душу, как обшарпанный кларнетист из шайки «Корешей» встал тюфяком и пропилил две заранее подготовленные горячие импровизации, от коих просто колотун пробрал. Кларнет называла «лакричной палочкой». Короче, сплошной похабон. Другая страхолюдина, Лаверн, считала себя весьма остроумной. Всё приставала, дескать позвони отцу да спроси, не занят ли сегодня вечером. Всё доставала, имеет ли папаша любовницу. Четыре раза спросила — вот острячка! Старушка Бёрнис, ну белокурая, вообще молчала. К ней обращаешься, а она каждый раз: «Чево?» С ума спрыгнешь.

Прикончив выпивку, резко засобирались: пора спать. Дескать завтра рано вставать и бечь на первое представленье в Радио-городок. Уговаривал ещё чуток посидеть, но куда там. Короче, распрощались. Пообещал их разыскать, коли в один прекрасный день приеду в Сиэтл, но вообще-то берёт сильное сомненье. В смысле, что стану разыскивать.

Вместе с куревом и всем остальным попал на тринадцать зелёных. Полагаю, им следовало по крайней мере предложить самим заплатить за напитки, высосанные до того, как к ним подсел. Я бы, конечно, не позволил, но предложить-то надо. Мне, честно говоря, по фигу. Ни хрена не соображают, к тому же шляпы уродские, но с понтом, и вообще… Вскакивать чуть свет ради первого представленья в Радио-городке! Просто тоска зелёная. Представляете, кто-то — ну, скажем, девица в безобразной шляпке — прикатывает в Новый Йорк — из Сиэтла, государство Уошингтон, вот Господи, — дабы, вскочив ни свет ни заря, мчать в Радио-городок на чёртово первое представленье. У меня с тоски аж всё опускается. Лучше каждой по сто выпивок купить, только про эдакое не слышать.

Я свалил из «Лавандовой комнаты» почти сразу после них. Всё равно закрывалось, «Кореши» уже давно не лабают. Да вообще в подобных заведеньях ужасно противно, раз не с кем поплясать вволю, а халдей заместо горячительного тащит грёбаную коку. Во всём мире нет ночного кабака, где не в облом долго сидеть без хмельного и постепенно не нажираться. Или нужна девчонка, от которой по-настоящему балдеешь.

 

11

По пути в прихожую вдруг вспомнил о Джейн Галлахер. Вспомнил — и опять на ней задвинулся. Сев в какое-то обшарпанное кресло цвета блевотины, представил их со Страдлейтером в тачке проклятого Эда Бэнки; хоть, чёрт побери, совершенно уверен, что Страдлейтер её не трахнул — уж Джейн-то знаю точно облупленную, — всё равно из башки она не шла. Словно свои пять пальцев её знаю. Правда. В смысле, любит не только шашки, но и разные виды телесных упражнений; вот мы, познакомившись, всё лето почти каждое утро играли в теннис, а после обеда — в гольф. Я впрямь сошёлся с ней довольно близко. Не в половом, естественно, смысле — нет, до такого не доходило — просто мы постоянно виделись. Дабы узнать девчонку, не обязательно всю дорогу тащить её в постель.

А свели знакомство из-за ихнего добермана. Приспособился гадить у нас на лужайке, отчего мама жутко досадовала. Звонит мамаше Джейн и устраивает крупную разборку. Моя родительница запросто способна сделать из мухи слона. Дня через два смотрю — у общественного пруда лежит на пузе Джейн. Ну поздоровался. Знал, дескать живёт по соседству, но раньше ни разу не общались, всё такое. Короче, привет мол. Но она дала мне крутого. С адским трудом её убедил, мол мне совершенно на хер по барабану, где гадит их пёс. Пусть хоть в гостиной наложит, коль охота. Словом, после того случая мы с Джейн подружились, и вообще. Тем же вечером сыграли в гольф. Потеряла, помню, восемь мячей. Восемь. А сколько времени её уговаривал хотя б не закрывать во время удара глаза! Но благодаря мне она здорово прибавила. В гольф я играю весьма недурственно. Если скажу, за сколько ударов прохожу все лунки, вы, пожалуй, не поверите. Однажды меня даже хотели снять для учебной плёнки, но в последний миг я передумал. Решил: раз столь сильно ненавижу кино, непорядочно разрешать запихивать себя в какую-то там учебную плёнку.

Она клёвая девчонка, ну Джейн. Не сказал бы, дескать писаная красавица. Но я от неё балдел. Рот немного великоват. В смысле, стоит ей начать говорить и завестись, рот прыгает в пятидесяти направленьях — ну, губы там, всё такое. Просто обалдемон. Причём в жисть его не закрывает до конца, ну рот. Всю дорогу приоткрыт, особенно пока готовится к удару в гольфе или читает книжку. Джейн вечно читала, и очень хорошие книжки. Вирши, всё такое. Кроме моих родственников, она единственная, кому я показывал лаптёжную перчатку Элли, со всеми написанными на ней строчками. Она ведь сроду его не видала, и вообще, потому как в Мэн приехала первый раз — до того-то ездила на мыс Код — но я много про братишку рассказывал. Ей подобная хренотень не по фигу.

Маму она не особо прикалывала. В смысле, родительнице почему-то казалось, якобы Джейн и мамаша нарочно с ней не здороваются, вообще нос воротят. Мама часто видела их в посёлке, поскольку те ездили на рынок — в эдаком «Ласале» с откидным верхом. Родительница даже не считает Джейн хорошенькой. А я считаю. Просто выглядит в моём вкусе, вот и всё.

Помню один день. Мы со старушкой Джейн как бы почти целовались — единственный раз за всё время. Дело происходило в субботу, дождь лил точно сумасшедший, мы сидели на крыльце их дома — огромное такое застеклённое крыльцо. В шашки играли. Я всю дорогу подкалывал, поскольку она упорно держала дамки в последнем ряду. Но подкалывал не сильно. Вовсе не хотел зацепить по-настоящему. Вообще-то при случае обалденно люблю довести девчонку до белого каленья. Но вот чуднó: больше всего мне по вкусу метёлки, коих дразнить особо неохота. Порой думаю, да точно знаю: раздразнишь — и им понравится. Но просто ежели долго с девчонкой знаком и раньше ни разу не подкалывал, то ни с того ни с сего начать трудно. Короче, я про день, в который мы с Джейн чуть ли не целовались. Шёл чертовски зверский дождина, мы сидели у неё на крыльце, вдруг вываливает пьяница, ну муж матери, и спрашивает, наличествует ли в доме курево. Я его знал не очень хорошо, и вообще, но, судя по внешнему виду, эдакий чувак даже разговаривать с тобой не станет, пока ему от тебя чего-нибудь не понадобится. Тот ещё хмырь. Короче, старушка Джейн отнюдь не намерена отвечать на вопрос, где в доме курево. Чувак снова спрашивает, она всё равно не отвечает. Даже глаза от доски не подняла. Ну, он сваливает обратно внутрь. Отчалил, а я спрашиваю Джейн, чё за чёртовы дела. Но она даже мне не ответила. Сделала вид, якобы задумалась над следующим ходом, всё такое. И тут вдруг на доску капнула слеза. На одну из чёрных клеток — ё-моё, до сих пор перед глазами стоит. Она сразу её втёрла пальцем в доску. Не знаю почему, но стало адски не по себе. Тогда я прям подошёл к креслу-качалке и втиснулся с ней рядом — собственно, чуть не на колени ей сел. Тут она по-настоящему заплакала, а я чувствую — уже всю её целую — буквально всю — глаза, нос, лоб, брови, всё такое, уши — повсеместно лицо, кроме губ, понимаете? Вроде как ко рту не подпускала. Короче, в тот раз совсем прям приблизились к тому, чтоб на самом деле поцеловаться. Потом она встала, пошла в дом, надела красно-белую фуфайку, от которой я балдел, и мы попёрлись в чёртово кино. По пути я спросил, не подкатывал ли к ней г-н Кудахи, ну пьянчужка. Она хоть молоденькая, но сложена обалденно, а от энтого козла Кудахи жди всякого. Но Джейн сказала, не подкатывал. Так и не узнал, в чём, чёрт побери, дело. Кой у каких девчонок просто ни в жисть ни фига не выяснишь.

Но не подумайте, якобы она какая-нибудь чёртова ледышка или вроде того, раз мы вообще друг дружку не лобызали да не обжимали. Отнюдь. Мы, например, всё время держались за руки. Тут ни фига особенного нет, я понимаю, но её обалденно приятно держать за руку. У большинства девчонок как: возьмёшь за руку, а у ней чёртова кисть прям отмороженная. Или, наоборот, по-ейному нужно постоянно шевелить пальцами, словно боится тебе наскучить, всё такое. Джейн совсем другая. Приходим, скажем, в проклятое кино иль ещё куда — сразу берёмся за руки и не расцепляем до конца ленты. Причём безо всякой суеты, точно так и надо. С Джейн даже вовсе не беспокоишься, потная у тебя рука или нет. Понимаешь только: вот он — полный улёт. Честно.

Ещё знаете, о чём вспомнил? Однажды в кино она такое отмочила, прям отпад. Уже показывали новости, то ли какую-то другую муру; вдруг чувствую — Джейн положила мне руку на плечи. Во чудеса. В смысле, ведь ещё молоденькая, всё такое, а девицам, обнимающим за плечи, обычно уже лет двадцать пять-тридцать, обычно они эдак прихватывают мужей или детей — я, например, иногда кладу руку на плечи сестрёнке Фиби. Ну, а в случае подобное делает молоденькая девчушка, и вообще, то как же здорово! Просто балдёж.

Короче, сижу в блевотном кресле посередь прихожей и думаю. Джейн, Джейн. Всякий раз, как дохожу до паскудной тачки Эда Бэнки, где она сидит со Страдлейтером, просто чердак съезжает. Ведь понимаю: слишком близко его не подпустила, но чердак всё равно едет. Если уж совсем честно, даже говорить про то неохота.

В прихожей почти никого не осталось, даже белокурые лахудры отвалили. И вдруг страшно захотелось умотать из гостиницы к чёртовой матери. Больно уж тоскливо стало. А я совсем не уставший, всё такое. В общем, поднявшись в комнату, нацепил куртку. Да глянул в окно — как там поживают господа извращенцы. Но свет нигде не горел, и вообще. Я снова спустился, взял тачку и велел водиле ехать в Гринич-Виллидж, к кабаку Эрни. Туда довольно часто ходил Д.Б., до того как уехать в Холливуд на собственную распродажу. Иногда брал в кабачок меня. Эрни — большой жирный чернокожий пианист. Понту до и больше. Даже разговаривать с тобой не станет, разве лишь ты сам крупный начальник, или знаменитость какая-либо, иль ещё кто, однако на фоно играет круто. Столь круто, аж до противности. Толком объяснить не сумею, но ощущенье именно такое. Само собой, игра его мне по душе; тем не менее, порой охота чёртово пианино опрокинуть. Ведь по звуку ясно: чувак и разговаривать с тобой не станет, ежели только ты не большая шишка.

 

12

Наёмная колымага попалась жутко старая, воняло в ней, словно кого-то только что вывернуло наизнанку. Ночью вечно попадаются заблёванные тачки. Самое паршивое — на улицах тихо да пусто. А ведь субботний вечер. Однако почти ни одного прохожего. То тут, то там парень с девушкой перейдут улицу, обняв друг дружку за пояс, всё такое; или навстречу кодла шпаны с тёлками, все ржут, словно кони, наверняка над чем-то совершенно не смешным. В Новом Йорке волосы дыбом встают, едва кто-нибудь загогочет на улице ночью. Далеко-далеко слыхать. Чувствуешь себя столь одиноким, придавленным. У меня ещё не пропало желанье смотать домой и чуток потрепаться со старушкой Фиби. Но только мы отъехали, вроде как с водилой разговорились. Зовут парня Хорвиц. Гораздо больше мне глянулся, чем предыдущий чувак. В общем, я подумал: вдруг чего знает об утках.

— Послушай, Хорвиц, — говорю. — Ты хоть раз проезжал мимо пруда в Главном саду? У Южного входа.

— Чево-чево?

— Пруд. Ну, озерцо там вроде как эдакое. Где утки плавают. Да знаешь.

— Ага. И чё?

— Дык знаешь? В нём утки плавают. Весной, и вообще. Случайно не имеешь представленья, куда они деваются зимой?

— Куда кто девается?

— Утки. Не знаешь случайно? В смысле — чего, кто-то приезжает на грузовике иль ещё на чём и их увозит, или сами улетают — ну, на юг или куда там?

Старина Хорвиц, повернувшись всем телом, меня оглядел. Страшно заводной чувак. Но парень неплохой.

— Я-то к чёрту откуда знаю? — говорит. — С какого хрена мне знать про такую дурь?

— Ладно, ладно, не бурли, — говорю. Вижу — прям весь разгорячился, и вообще.

— А кто бурлит-то? Никто не бурлит.

Я бросил разговор, раз эдакий адски обидчивый. Но он сам снова начал. Опять так же ко мне обернувшись:

— Вот рыба никуда не уплывает. Остаётся на месте, ну рыба. Прям в проклятущем озере.

— Рыба — совсем другое дело. Рыба да. А я про уток.

— Почему другое? Ни хрена не другое. — Обо всём говорит с обидой. — Господи, рыбе-то тяжельше, ну зима, всё такое, чем уткам. Сам прикинь, Боже мой.

Я немного помолчал. Потом говорю:

— Хорошо. Чего ж делает рыба, и вообще, пока цельное озерцо сплошная глыба льда, люди по нему гоняют на коньках, всё такое?

Старина Хорвиц снова обернулся.

— В каком смысле чё делает? — заорал. — Живёт там, чёрт побери!

— А лёд? Ведь лёд же.

— Ну и чё? Лёд как лёд! — Хорвица охренительно взбутетенило. Я даже боялся, мы догоним столб иль ещё чего. — Рыба прям в проклятущем льду живёт. Породау ней со’тветственная, чёрт побери. Замерзает на всю зиму в одном положеньи.

— Да? А чего ест? В смысле, раз насквозь промерзает, то уж нельзя плавать, пищу искать, и вообще.

— А тело, чёрт побери — ты чё, не врубаешься? Ейное тело поглощает питательные вещества, всё такое, прям из чёртовых водорослей, другой муры, которая во льду. Поры-тоу ней всю дорогу открыты. Порода у ней со’тветственная, чёрт побери. Усёк? — Снова весь развернувшись, на меня глядит.

— Ну, — говорю. А сам завязал трепотню. Побоялся, разобьёт грёбаную тачку, иль ещё чего. И вообще никакого удовольствия разговаривать со столь обидчивым чуваком. — Давай остановимся выпьем где-нибудь.

Он не ответил. Наверно, всё думал. Я опять насчёт остановки. В сущности неплохой парень. Довольно занятный, и вообще.

— Нет время на выпивку, малыш. Чёрт, а сколько те ваще-то лет? Почему не дома, в постельке?

— Не устал.

Я вышел у кабака, расплатился; тут старина Хорвиц снова про рыбу вспомнил. Видать, крепко в башке засела.

— Слышь, — говорит. — Стань ты рыбой, природа-мать о тебе позаботилась бы, ну? Пра’льно? Ты ж не думаешь, якобы рыба к зиме мрёт, ну?

— Нет, но…

— Ты чертовски прав. Конешно, не мрёт, — Хорвиц резко притопил железку. Редко встретишь столь обидчивого чувака. Чего ни скажи — тут же в бутылку лезет.

Несмотря на поздний час, у Эрни клубился народ. В основном всякая шушера: воспитанники приготовиловок да вузов. Вот чёрт, чуть не во всех заведеньях мира рождественский перерыв начинают раньше, чем в том, где учусь я. Даже на вешалке почти нет мест, столько посетителей. Зато довольно тихо — ведь Эрни как раз играл. Пока сидит за фоно — сие считается прям священнодействием, ей-богу. Звезда первейшей величины! Рядом со мной две-три четы ждали столиков, причём все аж сгрудились, стали на цыпочки — ну, посмотреть на играющего старину Эрни. Перед фоно висит адски здоровенное зеркало, огромный светильник направлен на лицо, во время игры все за ним наблюдают. Пальцев не видно — только широченную ряшку. Круто, очень круто! Не уверен насчёт названья исполняемой песни, но что он её испоганил — тут у меня уверенность полная. Подпускал какие-то дурацкие показушные переливчики на высоких звуках да тьму весьма забористых мулек, от коих сразу зудит в заднице. Жаль, вы не слышали тусовку, едва тот закончил. Точно бы блеванули. Все прям безумствуют. На фильмах те же самые недоумки ржут, словно кони, над всякой вовсе даже не смешной хренотой. Боженькой клянусь, стань я лабухом, или лицедеем, иль ещё кем, а все подобные мудели считали б, дескать обалденно играю, вот уж жутко противно… Даже не хотел бы, чтоб мне хлопали. Люди вечно хлопают невпопад. Наблатыкайся я на клавишника, играл бы у себя в чёртовой кладовке — и точка. Короче, он закончил, все зашлись в рукоплесканьях, а Эрни повернулся на табурете и скромненько эдак отвесил поклон, лицемер проклятый. Якобы не только охренительный лабальщик, а ещё адски скромный чувачок. Сплошная липа — в смысле, ведь косит под изысканную утончённость, и вообще. Но вот удивительно: закончил, а его прям даже жаль. По-моему, уж не знает, хорошо играет или так себе. И не только сам в том виноват, а частично хлопающие до одури лохи тоже — от них у кого угодно голова кругом пойдёт, лишь волю им дай. Словом, опять стало тоскливо да вшиво. Хотел даже, забрав куртку, вернуться в гостиницу. Но ведь ещё жуткая рань. Одному прозябать ну совсем не в жилу.

Наконец меня посадили. На дрянное место: возле самой стены, к тому ж за чёртовым столбом, из-за которого ни хрена не видно. Знаете, крошечный такой столик; в случае за соседним столом не встанут да не пропустят — а они сроду не встают, сволочи — вынужден прям-таки продираться к своему креслу. Я заказал виски с содовой. Люблю этот напиток, он у меня на втором месте после охлаждённой ромово-лимонной смеси. У Эрни темнотища, всё такое, подадут выпивку даже детсадовцу; вообще всем по фигу, кому сколько лет. Хоть ширяйся — им до фени.

Вокруг сидело сплошное мудачьё. Кроме шуток. За столь же крошечным столиком слева, точнее чуть ли не у меня на голове, примостились чувак с чувихой — самые настоящие мартышки. Примерно моего возраста или, пожалуй, малёк постарше. Ну смех да грех. Сразу видно: адски стараются пить по крайней мере не слишком быстро. Я чуток послушал, о чём говорят, — делать-то всё равно нефига. Парень рассказывал про футбольную встречу, куда ходил тем вечером. Поведал мельчайшие подробности от начала до конца поединка — я не шучу. Мне таких зануд в жизни не попадалось. Подруге проклятая игра вообще по барабану, но выглядела она ещё мартышистей его, вот и обречена слушать, понятное дело. У по-настоящему страшненьких метёлок жизнь не сладкая. Порой их прям жаль. Иногда даже нет сил на них смотреть, особенно в обществе придурков, наворачивающих в подробностях про чёртову футбольную игру. Ну а справа разговорчик вообще атас. Справа от меня сидел чувак в серой шерстяной двойке и весёленькой, как у голубых, безрукавочке — наверняка из Йейлского вуза. Вообще-то все тупицы из лучших учебных заведений выглядят одинаково. Отец хочет запихнуть меня в Йейл, или в Принстон, но вот вам крест: даже под страхом смерти не пойду ни в одно из оных глубокоуважаемых заведений, чёрт их всех побери. Зато бабца у Йейлского чувака смотрелась клёво. Ё-моё, весьма привлекательная. Но послушали б вы их разговор. Во-первых, оба слегка кирные. И тот чего удумал: под столом её щупает, а сам вещает о каком-то чуваке из общаги, сожравшем целую пачку аспирина — хотел концы отдать. Подружка всё долдонит:

— Кошмар…Не надо, дорогой. Пожалуйста, не надо. Не здесь.

Представляете, лапать кого-нибудь, одновременно рассказывая про чувака, кончающего жизнь самоубийством! Обалдеть.

Короче, сижу один-одинёшенек, чувствую себя полным дундуком. Делать нехрена — только курить да пить. Ну и велел халдею спросить у старины Эрни, не выпьет ли со мной. Передай, говорю, я брат Д.Б. Но сильно сомневаюсь, дошла ли просьба до Эрни. Подобные ослы ни в жисть никому ни фига не передают.

Вдруг подходит бабца:

— Холден Колфилд!

С ней какое-то время встречался Д.Б. Звать Лилиан Симмонз. Сиськи ещё такие огромные.

— Привет.

И, само собой, пытаюсь встать, но в подобном заведеньи из-за стола вылезти не слишком-то просто. При ней торчит морской чин, держащийся неестественно прямо, точно кочергу в задницу вставили.

— Как изумительно тебя видеть! — гундосит старушка Лилиан. Да-да-да, заливай больше. — Как братец? — Исключительно ради того и подкатила.

— Прекрасно. Он в Холливуде.

— В Холливуде! Изумительно. Чем занят?

— Не знаю. Пишет.

Не хотел вдаваться в подробности. Но она-то, конечно, посчитала, дескать круто. Ну, насчёт Холливуда. Почти все так думают. В основном те, кто отродясь не читал его рассказов. У меня от них просто крыша съезжает.

— Как увлекательно, — сказала старушка Лилиан и представила морского волка. Капитантретьегоранга Хлюп или навроде того. Из тех раздолбаев, кто за мужиков себя не считают, раз, здороваясь, не сломали тебе все сорок пальцев. Господи, ненавижу мудацкие приколы.

— Ты один, малыш? — спрашивает старушка Лилиан.

А сама перекрыла весь чёртов проход между столиками. Причём сразу ясно: ей в жилу стоять поперёк столь оживлённого движения. Какой-то подавальщик ждал, пока она отвалит с дороги, но Лилиан даже не обращала на него вниманья. Чудные твои дела, Господи. Халдею она, конечно же, не особо нравилась, морскому волку тоже не очень, хоть у него с ней свиданье. Я от неё не слишком тащился… Короче, никому не по вкусу… Даже жаль деваху, честное слово.

— Малыш, ты без девочки? — спрашивает.

Я уже стоял, а она даже не сказала, дескать садись. С такими лилианами целый вечер стоймя простоишь.

— Красивый, правда? — говорит чуваку-моряку. — Холден, ты хорошеешь прямо на глазах.

Морской волк велел ей пройти вперёд. Мы, говорит, весь проход загораживаем.

— Холден, садись к нам, — предложила старушка Лилиан. — Хватай свою стакашку.

— Я уже ухожу, — говорю. — Надо кой с кем встретиться.

Откровенный ко мне подлизон. Чтоб я Д.Б рассказал.

— Ах ты такой-сякой. Ладно уж, сиди. Увидишь братца — передай, я его презираю.

И отчалила. Мы с чувачком-морячком сказали, якобы рады были познакомиться. Я каждый раз обалдеваю. Вечно надо говорить «рад познакомиться» каким-то людям, знакомству с коими вовсе даже не рад. Но коль скоро хочешь выжить, надлежит нести ещё не такую хренотень.

Раз уж ей сказал, де надо кой с кем встретиться, ни хера не оставалось, кроме как отвалить к чёртовой матери. Не вышло даже, чуть-чуть задержавшись, послушать, сыграет ли старина Эрни чего поприличней. Но сидеть за столиком старушки Лилиан с её морским волчарой да подыхать от скуки — избавьте. Короче, так и ушёл. Забирая куртку, прям кипел от злости. Вечно кто-нибудь весь балдёж обломает.

 

13

Обратно в гостиницу топал пешком. Сорок один распрекрасный перекрёсточек. Не скажу, мол потянуло прогуляться, всё такое. Просто не хотел влазить в очередную тачку, потом из неё вылазить. Иногда устаёшь ездить на рыдванах — точно так же, как на подъёмниках. Вдруг чувствуешь — надо пройтись. Причём расстоянье или высота неважны. В детстве я очень часто поднимался домой пешком. Двадцать четыре лестничных пролёта.

Даже не заметно, дескать прошёл снег. На землю почти не лёг. Но подморозило здорово. Пришлось, достав из кармана, надеть красную охотничью кепку — и по фигу, как выгляжу. Даже наушники опустил. А ещё сильно мёрзли руки. Вот бы знать, кто у меня спёр в Пенси перчатки. Я б ни фига особого не сделал, даже кабы выяснил. Кишка тонка. Норовлю того не показывать, но… Например, узнай в Пенси, кто прикарманил перчатки, наверно, пришёл бы к ворюге в комнату и сказал:

— Ну. Как насчёт вернуть перчаточки, а?

Тут тать несчастный, наверно, сказал бы эдаким невинным голосом:

— Чё за перчаточки?

Тогда я, наверно, открыл бы шкаф и где-нибудь перчатки нашёл. Скажем, запрятанными в поганые мокроступы иль ещё куда. Вынул бы, показал чуваку и спросил:

— Я так понимаю, ядрёна вошь, твои перчатки?

Тогда сволочь, наверно, посмотрит якобы очень удивлённо:

— Впервые в жизни вижу. Раз твои — забирай. На хрена они мне?

Ну а я, наверно, просто постою там минут пять. В руке перчатки, всё такое. Тут надо бы врезать чуваку по зубам — размозжить челюсть к чёртовой матери. Но только я струшу. Буду просто стоять и пытаться выглядеть крутым. Пожалуй, вместо удара в челюсть прошиплю чего-нибудь очень резкое-злобное, дабы его достать. Но залупись я, он, наверно, встанет, подойдёт и скажет:

— Послушай, Колфилд. Уж не хочешь ли назвать меня вором?

Тогда, вместо «Да, ядрёна вошь — гнусная вороватая падла!», наверно, всего лишь скажу:

— Знаю только, что нашёл чёртовы перчатки в твоих поганых мокроступах.

Тут уж чувак поймёт наверняка: метелить не намерены. И скажет:

— Слушай. Давай разберёмся до конца. Считаешь меня жуликом?

А я, наверно, скажу:

— Никто никого жуликом не считает. Знаю только, что нашёл чёртовы перчатки в твоих поганых мокроступах.

И вот так запросто продолжалось бы часами. В конце концов отвалил бы из комнаты, даже не врезав ему как следует. Наверно, зашёл бы в умывалку, покурил тайком, балдея от собственного вида в зеркале: во крутой!

Словом, всю дорогу до гостиницы думал про всякое эдакое. Не особо приятно сознавать себя трусом. Скорей всего, не столь уж я дикий трус. Не знаю. Пожалуй, лишь частично трушу, а вообще-то из тех, кому по фигу — ну, потерял перчатки да потерял. Беда в чём: чего-нибудь потеряю — а до фени. Мама от меня маленького просто с ума сходила. Некоторые чуваки целые дни тратят в поисках потерянного. У меня же вроде б и нету ни хрена такого, дабы сильно огорчиться, коль потеряю. Похоже, именно потому-то отчасти трус. Говорю, конечно, не в оправданье. Какие уж тут оправданья? Человеку ни в коем случае нельзя трусить. Предположим, надо врезать чуваку по зубам, к тому же вроде настроенье подходящее — дык бей, и всё. А у меня на фиг не получается. Скорее уж вытолкну чувака из окна или отрублю ему башку топором, нежели в челюсть ударю. Ненавижу кулачные разборки. Дело не в том, дескать меня тоже зацепят — хотя, естественно, радости тут мало. Страшней всего в драке — лицо чувака. Вот засада: не выношу смотреть чуваку в лицо. Неплохо б обоим на глаза надевать повязки иль ещё чего. Необычная разновидность трусости, ежели вдуматься, — но всё-таки трусость. Не стану ж самого себя-то обманывать!

Чем больше думал о перчатках да трусости, тем становилось тоскливее. Посему решил — дай зайду куда-нибудь выпить. У Эрни ведь заказал всего три рюмашки, да и то последнюю не допил. Чего-чего, а кирять умею. Покуда в настроеньи, способен закладывать ночь напролёт — причём безо всяких последствий. Однажды в Хутоне мы с парнем купили пузырь вискаря и в субботу вечером всосали его в часовне, где никто не застукает. Тот нажрался, а мне хоть бы хны. Просто стал спокойным, бесстрастным. Перед сном блеванул, но вообще-то даже не тянуло. Заставил себя.

Короче, на подходе к гостинице чуть не завернул в какую-то гнилую забегаловку, но оттуда как раз вывалились два пьяных вдребодан чувака и спросили дорогу к подземке. Пока объяснял, один из них, похожий на кубинца, всё дышал в морду перегарищем. Кончилось тем, что в проклятый кабачок так и не попёр. Просто вернулся в гостиницу.

В прихожей шаром покати. Запах точно от пятидесяти тыщ забычкованных сигар. Честно. Спать совсем неохота, но самочувствие прям вшивое. Настроенье — хуже некуда. Хоть ложись да помирай.

И тут на ровном месте вляпался в жуткую переделку.

Началось-то с чего: вхожу в подъёмник, а чувак, нажимающий кнопки, говорит:

— Хошь развлечься, паря? Или уж поздно для тя?

— В каком смысле? — спрашиваю, поскольку не понял, куда он клонит, и вообще.

— Девчушку не желаешь?

— Я? — ответ, конечно, дурацкий, но когда резко подходят да задают подобный вопросик, становится страшно неловко.

— Сколько те лет, начальник?

— А чё? Двадцать два.

— М-да. Ну т’как? Хошь или не хошь? За одну палку пятёрка. На всю ночь — пятнашка. — Он посмотрел на часы. — До двенадцати дня. Пятёрку за один раз или пятнашку до полудня.

— Хорошо, — говорю. Вообще-то такое против моих правил, но больно уж паршивое настроенье накатило — не соображал ни хрена. Именно отсюда все неприятности. Ежели чего-либо на мóзги давит, даже думать сил нет.

— Хорошо чево? Один разок или до двенадцати? Мне надо знать.

— Один раз.

— Лады. Ты в какой комнате?

Я крутнул красную висюльку на ключе:

— Двенадцать-двадцать два.

А сам уже вроде как пожалел, дескать всё закрутилось. Но — слишком поздно.

— Лады. Через четверть часика присылаю девчушку.

И открыл дверцы. Я вышел.

— Эй, а она хорошенькая? Мне не нужна какая-нибудь старая мымра.

— Вовсе не мымра. Не волнуйся, начальник.

— А кому платить?

— Ей. Поехали, начальник.

И захлопнул дверцы прямо перед носом.

В комнате я смочил волосы водой, а причёсываться при такой короткой стрижке один чёрт бесполезно. Потом проверил, не пахнет ли изо рта после стольких сигарет и выпитого у Эрни виски. Нужно, приставив ладонь к подбородку, выдохнуть в направленьи носопырки. Вроде воняло не сильно, но я всё-таки пошёл почистил зубы. Потом надел чистую рубашку. Причём ведь понимаю: перед шлюхой щёголя давать нефига, и вообще, но надо ж чем-то время убить. А сам слегка мандражирую. Хоть начал потихоньку заводиться, и так далее, но лёгкий колотун всё равно пробирает. Коль уж совсем честно, то я девственник. Правда. Выпадало несколько случаев стать настоящим мужчиной, всё такое, но я их не использовал. Вечно чего-то мешает. Например, если ты у девчонки дома, то в самый неподходящий миг приходят предки — или боишься, дескать вот-вот придут. А коли дело происходит на заднем сиденье тачки, то спереди обязательно чья-либо подружка, которой страшно любопытно, чего происходит во всей чёртовой тачке. В смысле, какая-то мочалка всю дорогу вертится на переднем сиденье, дабы не пропустить самое на фиг захватывающее. Короче, вечно чего-нибудь мешает. Но несколько раз уже почти вплотную приблизился к этому самому… Один случай особенно запомнил… Но как-то всё пошло наперекосяк — уж даже не помню, почему. Вообще-то херовина в чём: обычно доходишь до самого главного, а девчонка — в смысле, просто девчонка, никакая не потаскуха — всё просит тебя прекратить. И я, дурак, слушаюсь. Большинство чуваков ни фига не прекратят. А мне ни хрена не удаётся с собой поделать. Ни в жисть ведь не поймёшь, вправду ль она хочет, дабы ты прекратил. Или ей просто адски страшно. Или нарочно просит остановиться, а раз всё-таки настоял, то виноват ты, не она. Словом, я прекращаю. Беда в чём: вдруг ощущаешь к ней жалость. В смысле, большинство девчонок — самые настоящие бестолковки, и вообще. Полижешься с ней малёк — и собственными глазами видишь, как у неё мозги утекают. Сами посмотрите на девчонку, чуть только та хорошенько завелась — мозгов там в помине нету. В общем, не знаю. Меня просят прекратить — я прекращаю. Проводишь её домой, подумаешь: «На кой хрен остановился?» — а в следующий раз опять то же самое.

Короче, снова надел свежую рубашку, а сам мыслю: впереди оченно неплохая возможность. Раз она шлюха, всё такое, почему б на ней не подучиться — на случай рано или поздно вступлю в брак, и вообще. Иногда про подобную хрень подумываю. В Хутоне как-то попалась книженция, а в ней прям жутко опытный, обходительный чувак, повёрнутый на половухе. Даже имя помню — г-н Бланшар. Книга паршивая, но чувачок вообще-то здоровский. Жил в большом замке на Ривьере, ну в Европе, и всё свободное время избивал дубинкой женщин. Тощий, как щепка, однако бабы от него торчали. В одном месте он там сравнивает женское тело со скрипкой, всё такое; нужен, говорит, чумовой исполнитель, дабы правильно на нём играть. Книга, понятное дело, дико пошлая, но из башки всё не йдёт та хренотень про скрипку. Вот, в общем-то, и хотел вроде как поупражняться — на случай в один прекрасный день женюсь. Ё-моё, Колфилд с Волшебною Скрипкой. Пошлость, конечно. Но не слишком откровенная. Не возражал бы получше в эдаких делах фурычить. По правде говоря, покуда развлекаюсь с какой-нибудь метёлкой, то вечно, чёрт побери, настоящая засада найти то, чего ищу — ну, вы понимаете, Господи Боже мой, о чём речь. Взять хотя б девчонку, о ком рассказывал, дескать лопухнулся и не трахнул. Я чуть не целый час потратил, пока снял с неё проклятый лифчик. И вот наконец-то сдюжил, а она уже готова глаза мне выцарапать.

Короче, всё брожу по комнате, жду появленья обещанной девицы. Да всё надеюсь, мол хорошенькая. Но вообще-то вроде даже по фигу. Просто хотел как бы уж с этим разделаться. Наконец в дверь постучали. Пошёл открывать, а под ногами оказался чемодан, я через него полетел, чуть коленку не расшиб. Вот чёрт, вечно выберу самое подходящее время для полёта через чемодан, и вообще.

Открываю дверь, там стоит шлюха. В пальто со стоячим воротничком, без шляпы. Волосы светлые, но сразу видно: крашеные. И совсем не старая мымра.

— Здравствуйте, — говорю. Ё-моё — обходительный, чёрт.

— Морис сказал про тебя? — спрашивает. Вроде б настроена не слишком на хрен дружелюбно.

— Парень с подъёмника?

— Ну.

— Про меня. Заходите, пожалуйста. — А самому становится всё больше и больше не в жилу. Правда.

Она вошла; сразу сняв пальто, бросила на кровать. Осталась в зелёном платье. Потом, присев как бы бочком на кресло у письменного стола, начала качать ногой вверх-вниз. Положила ногу на ногу и ну раскачивать. Слишком дёрганая для шлюхи. Правда. Наверно, потому как адски молоденькая. Примерно моего возраста. Я сел в кресло рядом с ней, предлагаю закурить.

— Не балуюсь, — говорит. Тоненьким жалобно-плаксивым голоском. Еле слышным. Причём не благодарит, после того как чего-нибудь предлагаешь. Даже в голову эдакое не приходит.

— Разрешите представиться: Джим Шишак.

— У тя часы наличествуют? — само собой, имя ей на хер по барабану. — Эй, а сколько те лет, а?

— Мне? Двадцать два.

— Фигушки.

Во прикольно сказанула. Прям по-детски. Вроде бы потаскуха должна сказать «чёрта с два» или «не трепись», а не «фигушки».

— А вам сколько? — спрашиваю.

— Сколько есть — все мои, — говорит. О-очень остроумно! — Дык наличествуют часы-то? — снова спросила; тут же встав, стащила через голову платье.

Мне стало прям не по себе. В смысле, столь неожиданно разделась, и вообще. Понятное дело: когда вот так вот встают да снимают через голову платье, надо возбуждаться, но я почему-то не того. Чувствовал чё угодно, только не вожделенье. Обалденная тоскища напала — не до трахалок.

— Ну’д’к наличествуют у тя часы-то?

— Не-а. Нету, — говорю. Ё-моё, жутко стало не по себе. — А вас как зовут?

На ней осталась только бледно-красная сорочка. Прям аж неловко. Честное слово.

— Санни, — говорит. — Ну, поехали.

— Не желаете немного поговорить? — спрашиваю. Детский сад, конечно, но больно уж чуднóе накатило настроенье. — Вы очень спешите?

Она посмотрела как на пыльным мешком из-за угла ударенного:

— О чём же на фиг хошь говорить?

— Не знаю. Так просто. Подумал — вдруг вы хотели б немного поболтать.

Она снова села на кресло возле стола. Но сразу ясно: напряглась. И опять закачала ногой — ё-моё, вот дёрганая чертовка.

— Не желаете сигаретку? — спрашиваю. Совсем забыл, она ж не курит.

— Я не курю… Слушай, собрался говорить — дык давай. У мя делов по горло.

А мне в башку не лезет, о чём бы. Подумал спросить, как стала шлюхой, всё такое, но не решился. Небось всё равно б не рассказала.

— Вы ведь не из Нового Йорка? — спрашиваю в конце концов. Больше ни шиша не посетило.

— Из Холливуда.

Поднялась, подошла к кровати, взяла платье.

— У тя плечики наличествуют? А то помну. Только из чистки.

— Ещё бы, — сразу сказал я. Приятно встать да заняться делом. Отнёс платье в шкаф, повесил. Вот чёрт! Почему-то стало вроде как грустно. Представилось: идёт она в лавку покупать платье, а никто не догадывается, мол пришла блядюшка, всё такое. Продавец вообще, наверно, подумал, обычная девчонка. В общем, стало адски грустно — сам точно не скажу почему.

Опять сев, я попытался продолжить завядший разговор. Вообще-то собеседница из неё та ещё.

— Вы работаете каждую ночь? — Едва произнёс, понял, сколь жутко звучит.

— Ну.

И прошлась по комнате. Взяла со стола перечень кушаний, стала читать.

— А днём чего делаете?

Плечами пожала. Вообще-то довольно худенькая.

— Сплю. На показы хожу. — Положив разблюдовку, глянула на меня. — Ну, поехали. Не всю же…

— Слушайте, я сегодня не очень хорошо себя чувствую. Вечер выдался трудноватый. Господом Богом клянусь. Я заплачу, всё такое, но вы ведь не особо возражаете, коль мы не станем этим заниматься? Ведь не особо возражаете?

Беда в чём: уже ни черта не хотелось. Настроенье жутко паршивое — ну не до трахалок, как на духу говорю. Она тоскищу нагнала. Зелёное платье, висевшее в шкафу, всё остальное. К тому же, вроде бы мне вообще в лом этим заниматься с девицей, целыми днями просиживающей на дурацких кинопоказах. Честно — в лом.

Тут она подходит с подозрительным таким выраженьем лица, словно якобы мне не верит:

— Чё за дела?

— Обыкновенные дела. — Ё-моё, тут уж задёргался я. — Просто мне только-только сделали иссеченье.

— Иди ты? Чё резали?

— Ну, как бишь его… клавикорд.

— Иди ты? Где ж сия хреновина расположена?

— Клавикорд-то? Ну, вообще-то в позвоночном столбе. В смысле, в самой середине позвоночника.

— Иди ты? Круто. — И села мне на колени. — А ты прикольщик.

Я уже её побаивался — посему продолжал врать напропалую.

— Ещё восстанавливаю силы.

— Ты похож на чувака из кино. Ну знаешь. Как же его? Ну знаешь, о ком я. Блин, как же его кличут-то?

— Не знаю, — говорю. Даже не намерена вставать с моих коленей.

— Да знаешь. Он ещё играет в ленте с Мел-вином Дагласом. Он ещё евойный младший братишка. Ну который ещё падает с лодки. Ну знаешь, о ком я.

— Нет, не знаю. Норовлю ходить на показы как можно реже.

Тут она изменилась прямо на глазах. Взгляд вдруг стал нахальным, и вообще.

— Давайте завязывать. Говорю же: не в настроеньи. Только из-под ножа.

Но она продолжает сидеть на коленях, всё такое, и глядит с охренительным презреньем.

— Слушай, ты. Я уже спала, вдруг придурок Морис будит. Думаешь, мне…

— Говорю же: за приход заплачу, и вообще. Кроме шуток. Бабок куча. Просто сейчас ещё лишь восстанавливаюсь после весьма тяжёлой…

— Какого ж чёрта тогда сказал недоделанному Морису, мол хочешь девочку? Раз те к чёрту только-только разрезали твой чёртов… как его там. А?

— Думал, самочувствие будет гораздо лучше. Немного погорячился в предположениях. Честно. Извините. Привстаньте на мгновенье — достану бумажник. Кроме шуток.

Девица злая, как чёрт, но с колен встала. Я подошёл к тумбочке, взял бумажник, достаю пятидолларовую бумажку, протягиваю:

— Большое спасибо. Премного благодарен.

— Здесь пять. А стоимость десять.

Ведёт себя всё нахальней. Я и боялся, что начнёт какую-нибудь хренотень. Честное слово, прям предполагал.

— Морис сказал пять. До полудня — пятнадцать, за один раз — всего пять.

— За один — десять.

— Он сказал пять. Я извиняюсь — на самом деле извиняюсь — но больше не отстегну.

Опять пожав плечами, сухо так говорит:

— Подашь платье? Или тебя слишком напряжёт?

Да, коварная девочка. При столь сопливом голоске — аж страшновато. Кабы большая взрослая блядь с толстенным слоем замазки на роже да всем прочим — вполовину б эдакой жути не нагнала.

Ну достал платье. Она надела, всё такое, потом взяла с кровати пальто:

— Пока, сюсик.

— Пока.

Даже её не поблагодарил, и вообще. Причём очень тому рад.

 

14

Старушка Санни отвалила; сев в кресло, я выкурил две или три сигареты. Начало светать. Ё-моё, во муторно! Вы даже представить себе не в силах, сколь гнусно. И тут я стал разговаривать с Элли — прямо вслух. Подчас на меня накатывает, в случаях очень уж мощной хандры. Всё твержу, дескать иди домой, бери велик и жди перед домом Бобби Фаллона. Бобби жил недалеко от нас в Мэне — то бишь тыщу лет назад. Короче, дело обстояло так: однажды мы с Бобби собрались съездить на великах к озеру Седебего. Решили взять с собой сухой паёк, всё такое, ружьишки — ну, пацаны ещё, вот и думали подстрелить кого из мелкашек. Словом, Элли, услышав, как договариваемся, захотел с нами, а я запретил. Сказал, он ещё маленький. И вот теперь, едва станет очень погано, всё приговариваю: «Ладно. Иди домой, возьми велик и жди перед домом Бобби Фаллона. Быстренько». Не то чтоб я никуда его с собой не брал. Вовсе нет. А в тот день не взял. Он не обиделся… сроду ни на кого зла не держал… но чуть только тоска накатит, меня почему-то замыкает именно на том случае.

В конце концов разделся да лёг спать. Уже в кровати вроде как потянуло прочесть молитву, всё такое, но не сумел. Вот прям охота, а получается не всегда. Во-первых, вроде как неверующий. Я люблю Иисуса, всё такое, но большинство остальной мутоты в Писании мне по фигу. Взять хоть Его учеников. Честно говоря, адски раздражают. Нет, после смерти Иисуса ещё куда ни шло, но пока Он жил, пользы Ему от них выгорало как от козла молока. Всю дорогу только вредили. В Писании мне почти все люди больше по нраву, чем Ученики. По правде сказать, следом за Иисусом мне из Писания больше всего лёг на душу чокнутый такой чувак, живший в гробницах, резавший себя камнями. Я дурачка несчастного люблю в десять раз сильней, нежели Учеников. В Хутоне то и дело спорил с одним парнем, Артуром Чайлдзом, тот жил в соседней комнате. Старина Чайлдз — квакер, и так далее, всю дорогу Писание читает. Приятный паренёк, очень мне нравился, но на многую хренотень в Писании мы смотрели по-разному, особенно на Учеников. Он всё талдычил, мол ежели я не люблю Учеников, значит не люблю самого Помазанника, и вообще. Всё напирал, дескать раз Иисус выбрал себе учеников, то как же их не любить. А я отвечал, мол понимаю: Он их выбрал — но наобум. Времени, говорю, Ему недоставало ходить да во всех копаться. Я, говорю, Иисуса вовсе не обвиняю, всё такое. Не виноват Он, просто сроки поджимали. Помню, спросил старину Чайлдза, считает ли тот, якобы повесившийся Иуда — ну, чувак, который Иисуса предал, и всё такое — попал в ад. Чайлдз сказал: безусловно. Однако тут я с ним в корне не согласен. Поспорил бы, говорю, на тыщу: Иисусу даже в голову не пришло отправлять старину Иуду в ад. Я б и щас поспорил, имейся в загашнике тыща. По-моему, любой из Учеников не задумываясь отправил бы его в ад иль ещё куда подальше, а вот Иисус не стал, — последнее готов прозакладывать. Старина Чайлдз сказал, плохо, мол, ты не ходишь в храм, да всё такое. В чём-то чувак прав. Не хожу. Во-первых, родители разной веры, и все дети у нас в семье безбожники. Коль уж совсем честно, то даже священников не терплю. Во всех заведениях, где образованье получал, у священников во время проповедей прорезаются жутко приторные голоса. Господи, жутко ненавижу подобные закидоны! Не врубаюсь, чего б им, чёрт возьми, естественными голосами-то не говорить. Слушаешь эдакого, а про себя думаешь: во заливает!

Короче, лёг в кровать — и ни хрена не выходит помолиться. Каждый раз: только начну — перед глазами стоит Санни, обзывает сюсиком. В конце концов, сев в кровати, опять закурил. А привкус у сигареты прям вшивый. Уже, наверно, чуть не две пачки высадил, как уехал из Пенси.

Сижу, дымлю; вдруг стук в дверь. Я, конечно, надеялся, мол не в мою, но сам-то прекрасно знал: в чью ж ещё. Хрен его поймёт откуда, но знал. Даже смекал, кто стучит. Нутром чуял.

— Кто там? — спрашиваю. И здорово испугался. В таких делах страшно трушу.

Опять стучат. Уже громче.

В конце концов встаю с кровати — само собой, в одной пижаме — и открываю дверь. Не пришлось даже включать свет, ведь уже совсем рассвело. За дверью стоят Санни с Морисом, прыщавым чуваком из подъёмника.

— В чём дело? Чё хотите? — ё-моё, голос дрожит прям адски.

— Ничево особенново, — вещает перезрелый юноша Морис. — Всево пятёрочку.

Говорит один за двоих. Старушка Санни просто стоит с приоткрытым ртом, и вообще.

— Я уже заплатил. Дал ей пятёрку. Сам у неё спроси, — ё-моё, во голос дрожит!

— А надо десятку, начальник. Я ж те г’рил. Десятку — за палчонку, пятнашку — до полудня. Я ж те г’рил.

— Ты сказал по-другому. Пятёрку запалку. До полудня да, пятнашку, точно, но я хорошо слышал, как ты…

— Гони бабки, начальник.

— За что?

Господи, сердце колошматит прямо, чёрт возьми, в горле. Хоть бы шмотки надел, в конце-то концов. Жуть: эдакая хрень, а ты в пижаме.

— Поехали, начальник, — сказал прыщавый Морис. Да как меня оттолкнёт вонючей ручищей! Здоровенный сукин сын — я чуть на чёртову пятую точку не упал. Смотрю — оба, он со старушкой Санни, уже в комнате. Ведут себя, точно чёртовы хозяева. Старушка Санни села на подоконник. А юный Морис развалился в кресле, расстегнул ворот, всё такое — ну, на лифтёрской одежде. Ё-моё, во попал!

— Ну-ка, начальник. Деньги на бочку. У меня там работа.

— Тыщу раз повторил: тебе вообще ничего не должен. А ей дал уже пят…

— Хватит болтать. Бабки.

— С какой стати платить ещё пятёрку? — взвизгнул я по-щенячьи. — Облапошить меня хочешь?

Юный Морис полностью расстегнул служебную куртку. А под ней только манишка — ни рубахи, ни хрена. Ну, и большое жирное волосатое пузо.

— Никто никого не собирается облапошивать. Надо заплатить, начальник.

— Нет.

Едва неткнул, он, встав с кресла, шагнул ко мне, всё такое. А вид, якобы обалденно устал или ему до смерти всё осточертело. Вот тут я трухнул по-настоящему, ей-богу. Помню, стоял вроде как со скрещёнными на груди руками. Кажется, всё б не столь плохо, кабы не пижама чёртова.

— Надо заплатить, начальник. — Подошёл вплотную и снова говорит: «Надо заплатить, начальник». — Больше ни хрена не в состояньи придумать. Самый настоящий придурок.

— Нет.

— Начальник, придётся тя чуток отмудохать. Не хотел, но кажись придётся. Ты должóн нам пятёрочку.

— Не должен я никакую пятёрочку. Только тронь — заору. Всю гостиницу разбужу. Ментов, и вообще. — А голос прям дрожит, как сумасшедший.

— Давай-давай. Чё ж не орёшь? Вот клёво! Хошь, чтоб предки узнали, де ты провёл ночь со шмарой? Эдакий маменькин сыночек?

Неплохо наворачивает, хоть и сволочь. Честно.

— Отвяжись. Кабы сказал десять, тогда другое дело. Но ты ясно…

— Платить собираешься?

Прижал меня к чёртовой двери. Прям навис, ну поганым волосатым животищем, всё такое.

— Отвяжись. Проваливай к чёртовой матери из моей комнаты, — а руки всё ещё скрещены, и вообще. Господи, во лоханулся!

Тут впервые подала голос Санни:

— Слышь, Морис. Хошь, возьму его бумажник? Он на этой, как её?

— А як же.

— Не смей трогать бумажник!

— У-же взи-ла. — Машет бумажкой. — Вишь? Беру тольк’ пятёр’чку, катор’ ты мне должóн. Я ж не варов’какая.

И тут я вдруг заплакал. Чего угодно готов отдать — лишь бы этого не случилось. Но заплакал.

— Разве вы воры? — говорю. — Просто украли пять…

— Заткнись, — толкнул меня прыщавый юноша Морис.

— Отстань от него, слышь? — сказала Санни. — Пошли, слышь? Он должóн нам бабки, мы их получили. Пошли, слышь?

— Иду, иду, — а сам стоит.

— Говоряттебе, Морис, слышь? Не трогай.

— А кто-ньть ково-ньть трогает? — чёртов простачок такой. И тут же со всей силы ткнул мне пальцем в пижаму. Не скажу, куда ткнул, но боль адская. Тогда я сказал, что он паршивый гнусный подонок.

— Чево-чево? — приставил ладонь к уху, точно глухой. — Чево-чево? Кто я?

Я всё ещё вроде как всхлипывал. От злости да дерготни чёртовой, и вообще.

— Гнусный подонок, — говорю. — Тупорылый хитрожопый козёл, а года через два скурвишься и станешь клянчить у прохожих на кофе. Всё твоё вонючее, замусоленное пальто осклизнет соплями, а сам ты…

Тут он мне врезал. Я даже не норовил уклониться, или нырнуть, иль ещё чего. Почувствовал только ломовой удар под дых.

Но не отрубился — помню, смотрю снизу и вижу, как они выходят, захлопывают дверь. А потом довольно долго лежал на полу; как после драки со Страдлейтером. Только на сей раз думал: всё, подыхаю. Честно. Вроде тону, иль ещё чего. Сложнячка в чём: не мог полностью вздохнуть. А стоило, наконец, встать и пойти в ванную, пришлось согнуться в три погибели, обхватить живот, и вообще.

Но всё же я ку-ку. Ей-богу — с присвистом. По пути вроде как стал изображать, якобы все кишки разворочены. Якобы прыщавый Морис всадил в меня пулю. Теперь вот плетусь в ванную — ну, хорошенько глотнуть чего-нибудь покрепче, успокоиться да вступить в настоящую схватку. Представил себе, как выхожу на хрен из ванной комнаты, уже одетый, всё такое прочее, но ещё пошатывает, в кармане пушка. Потом спускаюсь. По лестнице, а не на подъёмнике. Конечно, повисая на перилах, всё такое, а из угла рта время от времени сочится тонкая красная струйка. Спущусь на несколько пролётов — обхватив живот да заливая всё вокруг кровью — и вызову подъёмник. Едва старичок Морис откроет дверцы, сразу увидит меня с пушкой в руке и начнёт кричать таким пронзительным-трусливым-нутряным голосом, дескать отвяжись. Но тут я выпущу в него всю обойму. Шесть выстрелов прямо в жирное волосатое брюхо. Затем выброшу пушку в лифтовый ствол — ну, после того как сотру отпечатки пальцев, всё такое. Потом приползу обратно в комнату, позвоню Джейн, та придёт, перевяжет кишки. Представил: лежу, истекая кровью, и вообще, а она подносит мне ко рту зажжённую сигарету.

Чёртов великий немой! В гроб вгонит. Кроме шуток.

Короче, проторчал там около часа. Принял ванну, всё такое. Потом опять лёг в постель. Долго не получалось уснуть — я ведь совсем не устал — но в конце концов отрубился. Но на самом-то деле хотел покончить жизнь самоубийством. Прям тянуло из окна выпрыгнуть. Наверно б сиганул, кабы знал наверняка, что едва разобьюсь, кто-то сразу меня прикроет. Ну зачем толпе безмозглых зевак пялиться, как лежу весь в кровище?

 

15

Спал не особо долго — проснулся вроде бы часов около десяти. Выкурил сигарету, и сразу жрать захотел. Последний раз-то жевал в Аджерзе — ну, те две булочки с рубленым мясом да расплавленным сыром — когда с Броссаром и Акли ездили в кино. Во время летит. Словно пятьдесят лет прошло. Рядом стоит переговорное устройство; я уже начал звонить вниз, дабы прислали какой-нибудь завтрак, но вроде как побоялся: вдруг притащит старина Морис. А коли думаете, до смерти желал ещё одной с ним встречи, то у вас не все дома. Посему чуток полежал, выкурил ещё одну. После думаю: позвоню-ка старушке Джейн, небось уже приехала домой-то, и вообще. Но чё-то настроенье не покатило.

Зато взял да звякнул старушке Салли Хейз. Она учится в заведении Мэри Вудрафф и наверняка уже дома, поскольку недели две назад от неё пришло письмо. Не сказать, мол по ней сохну, просто мы знакомы уже тыщу лет. Раньше мне по дурости казалось, она в общем-то толковая. Понимаете, довольно много знает о постановках-действах-писателях, всякой мутоте. А в случае человек до фига знает про подобную муру, надо какое-то время кумекать, тупой он или не совсем. Дык вот: со старушкой Салли я несколько лет кумекал. Пожалуй, гораздо б раньше её раскусил, кабы мы поменьше к чёрту целовались. Я вечно попадаю впросак, ибо думаю: раз лобызаюсь, значит чертовочка умненькая. Ведь никакой на хрен связи-то нету, а всё никак себя не перестрою.

Короче, позвонил. Сначала подошла служанка. Потом отец. Затем она сама.

— Салли?

— Да… а кто это?

Вот выпендрёжка, я ведь уже отцу сказал «а кто это».

— Холден Колфилд. Как делишки?

— Холден! У меня всё прекрасно. А у тебя?

— Блеск. Слушай. Как вообще дела-то? В смысле, учёба?

— Прекрасно. В смысле… ну, сам понимаешь.

— Отлично. Ладно, слушай. Я чего думаю — ты сегодня свободна? Воскресенье, конечно. Но по выходным всегда дают два-три дневных представленья. В честь каких-нибудь там лицедеев, всё такое. Не желаешь сходить?

— С удовольствием. Дивно.

Дивно. Самое для меня ненавистное словечко. Столь показушное. На миг даже захотел сказать, мол насчёт представленья пошутил. Но ещё немного поболтали. Верней, поболтала она. Мне и слова не удалось вставить. Сначала рассказала о каком-то чуваке из Харварда — небось первогодке, но она, само собой, не уточнила, — смертельно по ней сохшему. День и ночь звонит. День и ночь — умора! После поведала про другого чувака, слушателя военного вуза, тот тоже из-за неё готов глотку перерезать. Велика важность! В общем, я назначил встречу под часами в гостинице «Билтмор» в два, да велел не опаздывать, потому как представленье, скорей всего, начнётся в полтретьего. А она вечно опаздывает. И повесил трубку. Ё-моё, во зануда — но красивая.

Договорясь о свиданьи со старушкой Салли, вылез из кровати, оделся, сложил чемодан. Перед уходом глянул в окно: как там поживают дорогие извращенцы. Но шторы у всех задёрнуты. Утром они сама скромность. Съехал на подъёмнике, расплатился за гостиницу. Юного Мориса нигде не видно. Само собой, я не собирался бегать его искать, козла вонючего.

У гостиницы взял тачку, но не имел ни малейшего представленья, куда ехать. Некуда. Ещё только воскресенье, а домой нельзя до среды — ну самое раннее до вторника. И уж вовсе не желал переться в другую гостиницу, дабы там вообще мозги вышибли. Словом, велел водителю ехать на Главный вокзал. Тот ведь в двух шагах от «Билтмора», где условились о встрече с Салли, посему решил оставить чемоданы в ячейке, к которой дают ключ, да позавтракать. Честно говоря, проголодался. Вытащив в тачке бумажник, вроде как пересчитал бабки. Не помню точно, сколько оставалось, но в целом негусто. За какие-то две паршивые недели потратил кучу бабок. Правда. В душе я адский транжир. А чего не трачу — теряю. В ресторанах да ночных кабаках через раз вроде даже забываю взять сдачу, всё такое. Предки просто из себя выходят. И нельзя их за то винить. Но вообще-то папаша у меня богатенький. Не знаю, сколько заколачивает — он со мной эдакую хреноту не обсуждает — но думаю, немало. Папуля работает советником по правовым вопросам в паевом обществе. Подобные ребятки круто загребают. Присутствует ещё один признак его обеспеченности: всю дорогу вкладывает бабло в бродуэйские представленья. Но те вечно проваливаются, посему чуть только он по новой встревает, мама просто с ума сходит. Она вообще после смерти Элли не особо хорошо себя чувствует. Дёрганая какая-то. Да тут ещё меня трам-тарарам опять на хер выперли…

Короче, на вокзале поставил чемоданы в бронированную ячейку, зашёл в закусочную и подзаправился. Апельсиновый сок, яичница с окороком, поджаренный хлеб, кофе — завтрак для меня довольно обильный. Обычно ограничиваюсь апельсиновым соком. Малоежка. Честно. Потому столь адски тощий. Вообще-то надо бы есть побольше мучного, всяческой другой муры, дабы набрать вес, всё такое, но в меня не лезет. В случае куда захожу, просто беру, как правило, хлеб со швейцарским сыром да молочный напиток. Не столь уж много, зато в молоке куча витаминов. X. В. Колфилд. Холден Витаминыч Колфилд.

Сижу жую яичницу; тут входят две отшельницы — с чемоданами, всё такое — и садятся за мой столик. Наверно, едут в другую пустынь, иль ещё какое заведенье, и ждут поезд. Причём вроде как не знают, куда к чёрту приладить поклажу; а я им помог. Дешёвенькие такие чемоданы — никакая там не настоящая кожа, и вообще. Я понимаю, подобное значенья не имеет, но не терплю, ежели у кого-то недорогие чемоданы. Звучит дико, но способен возненавидеть людей за один только внешний вид, коль у них дешёвые чемоданы. Однажды приключился случай. В Элктоновых Холмах мы какое-то время жили с Диком Слаглом, чемоданчики у него вшивенькие. Он держал их под кроватью, а не на подставке, лишь бы никто не увидал евойные развалюхи рядом с моими. Мне таковское адски охренительно давило на мόзги, я всё хотел собственные баулы выкинуть к чертям собачьим или даже поменяться с ним. Мои-то куплены в роскошной лавке, настоящая воловья кожа, все навороты. Небось и стоили высоко. Но вот в чём прикол. Чего произошло-то. Я в конце концов взял да тоже сунул чемоданы под кровать. Убрал с подставки, дабы у старины Слагла не развилось ощущенье неполноценности. Угадайте, чего сделал он. На следующий же день вынул мои чемоданы из-под кровати и поставил обратно на подставку. Я долго ломал голову, почему. Потом выяснил: пусть люди думают, якобы чемоданы его. Правда. Очень чудной чувак, по крайней мере в ряде черт. Например, вечно городил про мои чемоданы какую-то ерунду. Всё бубнил, дескать слишком новые да мещанские. Ему жутко нравилось чёртово словечко. Небось вычитал или услыхал где. Все мои вещи — адски мещанские. Даже ручка, и та мещанская. Сам постоянно одалживал её пописать, но один чёрт: мещанская. Мы прожили вместе всего месяца два. А потом оба попросили нас расселить. Прикол в чём: после я вроде даже по нему скучал, поскольку он охренительно умел подмечать смешное, и порой мы от души веселились. Не удивлюсь, если ему тоже меня не хватало. Сперва он просто прикалывался, называя мои шмотки мещанскими, а мне как бы по фигу — честно говоря, правда смешно. Потом, через некоторое время, стало ясно: уже не шутит. А вообще-то впрямь трудно жить с человеком в одной комнате, раз твои чемоданы гораздо лучше евойных — у тебя действительно хорошие, а у него так себе. Ты думаешь: умный парень, клёво подмечает смешное, ну и по фиг ему, чьи чемоданы лучше. Как бы не так. Не по фиг. Я с тупорылым дуремаром Страдлейтером-то уживался отчасти почему: по крайней мере его чемоданы не хуже моих.

Короче, обе отшельницы сели рядом со мной, и мы вроде как разговорились. Ближняя поставила на колени соломенную корзинку, с какими обычно в сочельник затворницы да тётки из Воинства Спасенья собирают бабки. Ну стоя возле перекрёстков, особенно на Пятой улице, перед большими промтоварными лавками, и т. д. Словом, сидевшая рядом уронила корзинку на пол, а я нагнулся да поднял. Не благотворительные ли деньги, спрашиваю, собирает, и всё такое. А она говорит нет. Просто, говорит, в чемодан не влезла, посему вынуждена таскать отдельно. А сама довольно приятно улыбается. Носяра эдакий огромный, очки в железной как бы оправе, не слишком-то привлекательные, зато лицо охренительно доброе.

— Думал, вы деньги собираете, — говорю. — Я сдюжил бы чуток пожертвовать. А вы, начав сами собирать, за меня внесёте.

— О, вы весьма добросердечны, — говорит. Вторая, её подруга, тоже на меня глаза поднимает. Она пила кофе, читая чёрненькую книжечку. Вроде Писания, но чересчур тонюсенькую. А вообще-то наподобие Писания. На завтрак обе взяли только по ломтику поджаренного хлеба да кофе. Вот чёрт! Не выношу сидеть уплетать яичницу с окороком иль ещё чем, пока другие — лишь кофе с поджаренным хлебом.

Отшельницы позволили пожертвовать десятку. Всё спрашивали, уверен ли я, дескать не в напряг, всё такое. У меня, говорю, бабок пруд пруди, но они вроде бы не поверили. В конце концов-то всё-таки взяли. Причём долго благодарили, прям в краску вогнали. Я перевёл разговор на общие вопросы, спросил, куда, мол, путь держите. Оказалось, школьные учителки, только-только приехали из Чикаго, теперь собираются преподавать в какой-то женской обители на 168-й улице, не то на 186-й — в общем, у чёрта на куличках. Соседка — ну, в железных очках — сказала, дескать преподаёт английскую словесность, а подруга — наследие да американское государственное устройство. Тут мне, ублюдку проклятому, стало любопытно: о чём соседка, преподающая словесность, думает, читая кой-какие книги к занятьям, — ведь затворница ж, и вообще. Даже не обязательно книженции, где полно половухи, а просто про любовь, всё такое. Взять к примеру Юстасию Вай из «Возвращенья на родину» Томаса Харди. Юстасия хоть не слишком похотлива, и вообще, но сам собой возникает вопрос: о чём ненароком думает пустынница, читая про старушку Вай? Естественно, ни фига такого я спрашивать не стал. Сказал только, дескать мой любимый предмет — английская словесность.

— Правда? Приятно слышать! — сказала очкастая. — А какие книги вы читали в прошедшем полугодии? Мне весьма занятно. — Честно вам говорю, столь приятная.

— Ну, в основном древние: «Беовулфа», про старину Грендела, «Повелитель Рандал, мой сын», всё такое. Но по домашнему чтению порой приходилось кой-чего прочесть дополнительно. Я читал «Возвращенье на родину» Томаса Харди, потом «Ромео и Джульетту», ещё «Юлия…»

— О, «Ромео и Джульетта»! Восхитительно! Вам ведь понравилось? — вещает совсем не как затворница.

— Да. Понравилось. Даже очень. Отдельные части, правда, не особо, но в целом довольно увлекательно.

— А чего вам там пришлось не по сердцу? Не припомните?

Честно говоря, вроде как неудобняк, понимаете, разбирать с ней «Ромео и Джульетту». В смысле, некоторые места там довольно сладострастные, а она отшельница, всё такое. Но попросила ведь — в общем, чуток пообсуждал.

— Ну, не скажу, якобы торчу от самих Ромео с Джульеттой, — говорю. — В смысле, они мне по душе, но… не знаю. Подчас от них жуткая досада берёт. В смысле, я гораздо больше огорчился, когда укокошили старину Меркуцио, чем после того как Ромео с Джульеттой. Понимаете, Ромео мне уже вконец разонравился, едва Меркуцио заколол этот… ну, двоюродный брат Джульетты… как же его?

— Тибальт.

— Точно. Тибальт, — вечно имя чувака из башки выскакивает. — А всё из-за Ромео. В смысле, мне больше всех в действе лёг на душу старина Меркуцио. Не знаю. Всякие там Монтекки-Капулетти, они ничего — особенно Джульетта — но Меркуцио, тот… да трудно объяснить. Понимаете, у меня просто крыша съезжает, раз кого-нибудь убили за чужие грехи — тем более жуткого остряка, выдумщика, всё такое. А Ромео с Джульеттой… по крайней мере, те хоть сами виноваты.

— В каком заведении вы учитесь? — спрашивает. Небось, расхотела про Ромео с Джульеттой.

В Пенси, говорю. Она про него слыхала. Весьма благопристойное, считает, учебное заведенье. Я спорить не стал. Тут вторая, преподающая наследие да государственное устройство, сказала, им пора бежать. Я взял ихний счёт, но они заплатить не позволили. Очкастая заставила вернуть.

— Вы и без того проявили великую щедрость, — говорит. — Вы весьма добросердечный юноша. — Всё-таки очень приятная. Чем-то похожа на мамашу Эрнста Морроу — ну ту, из поезда. Особенно пока улыбается. — Столь славно с вами побеседовали.

Я, говорю, тоже получил огромное удовольствие. Чё думал, то и сказал. Но по-моему, ещё больше приторчал бы от разговора, кабы всю дорогу не опасался: вдруг черницы начнут выяснять, не католик ли я. Католики вечно норовят выспросить про твою веру. Я знаю, со мной такое часто случается. Отчасти тому виной ирландская фамилия, ведь большинство выходцев с Зелёного острова — соборного вероисповеданья. Между прочим, отец к нимпринадлежал, раньше. Но бросил энто дело после того, как вступил в брак с мамой. Правда католики всегда начинают выяснять про веру, даже ещё не зная, как тебя кличут. В Хутоне у меня образовался один знакомый парнишка-католик, Луи Шани. Первый, с кем я там свёл знакомство. В день заезда сидели рядом перед чёртовой приёмной врача, поджидая осмотра, да вроде как разговорились про теннис. Он неплохо разбирается, как и я. Сказал, мол каждое лето ездит на первенство страны в Лесистые Холмы; я говорю, тоже езжу — короче, потрепались чуток о знаменитых игроках. Для пацана его возраста здорово фурычит в теннисе. Честно. А через какое-то время, прям посреди нашего чёртова трёпа вдруг ни с того ни с сего спрашивает:

— Случайно не заметил, где тут в городе католический храм?

И по тому, как спросил, сразу видно: парень норовит выяснить, соборного я вероисповеданья или нет. Честно вам говорю. Просто хочет знать — безо всяких предубеждений, и вообще. Ему в жилу болтать о теннисе, всё такое, но чувствую, он получил бы ещё больше удовольствия, окажись я единоверцем, и вообще. У меня от подобной хреноты скворечник едет. Не скажу, якобы наш разговор это загубило, иль ещё чего — вовсе нет — но уж наверняка, чёрт побери, ни к чему хорошему не привело. Вот почему я рад, что отшельницы не спросили про католичество. Кабы полюбопытствовали, то разговора б не испортили, но всё, наверно, пошло бы по-другому. Я католиков не обвиняю. Честно. Глядишь, сам стал бы таким же, содейся одним из них. Тут наподобие чемоданов, про которые я говорил, — ну, вроде того. Хочу только сказать: пользы приятному разговору эдакое ни фига не приносит. Вот и всё.

Отшельницы встали, собрались уходить, и тут я ужасно глупо лопухнулся. Как раз закурил, а едва встал пожелать доброго пути, случайно выпустил дым им в лицо. Не хотел вовсе, но так получилось. Ну, стал просить прощенья, точно сумасшедший, а они отнеслись очень вежливо, с пониманием, но всё равно страшно неловко вышло.

После их ухода я пожалел, дескать дал на благотворительность только десятку. Но мы ведь договорились со старушкой Салли Хейз о встрече и походе на какое-нибудь представленье, посему оставил немного бабок на билеты да остальную мутоту. Но всё равно жаль. Чёртовы деньги! Вечно кончаются — и ни хрена не поделаешь.

 

16

Короче, доел завтрак. Времени всего лишь около полудня, а со старушкой Салли забил стрелку на два, посему двинул в длинную прогулку. Постоянно возвращаясь мысленно к двум отшельницам. Вспоминал потрёпанную соломенную корзину, с которой они в свободное от уроков время собирают пожертвованья. Попытался представить, как мама, или там тётушка, или тронутая мамаша Салли Хейз стоят перед промтоварной лавкой и собирают зелёные для бедняков в потрёпанную соломенную корзину. Даже вообразить трудно. Ну, родительницу ещё куда ни шло, но остальных двух… Вообще-то тётка у меня довольно милосердная — в Красном Кресте вкалывает, всё такое, — но очень хорошо прикинута, со всеми примочками. Чуть только занята чем-нибудь благотворительным, завсегда шмотьё на ней будьте-нате, губы намазаны, всё такое. Даже помыслить нельзя, как творила бы милосердье, раз при том заставили б надеть чёрную одежду да не раскрашивать губищи. Или возьмём Саллину мамашу. Господи Иисусе! Та дала б согласье собирать бабки в корзину, только кабы каждый жертвующий целовал её в задницу. А ежели просто клали бы капусту и уходили, ни фига не говоря, не обращая на неё вниманья, часу б не продержалась. Ей бы надоело. Сбагрила б корзинку да двинула обедать в какое-либо роскошное заведенье. Именно оттого-то мне отшельницы понравились. Сразу видно: уж им-то всяческая пышность по фигу. Но стоило подумать, мол они сроду не обедают в роскошных заведеньях, и всё такое, прям огорчился. Понимаю, не велика важность — а всё равно грустно.

В общем, побрёл на хрен к Бродуэю, просто так, тыщу лет туда не заглядывал. А ещё хотел найти работающую по воскресеньям лавочку с долгоиграющими пластинками да купить Фиби «Крошку Шёрли Бинз». Её крайне трудно достать. Это песенка о девчушке, не выходящей из дому, ибо у ней выпали два передних зуба и она стесняется. А услыхал песенку в Пенси, у парня из нашей общаги. Норовил даже пластинку у него купить — ведь старушка Фиби от неё просто отпала б, — но тот упёрся, не продал. Запись очень старая, но чумовая, лет двадцать назад сделанная темнокожей Эстелл Флетчер. Она спела вещь джазово, даже вроде как бардачно, вот и получилось совсем не сюсяво. Исполни белая певица, всё звучало б адски чистенько да гладенько. А старушка Флетчер дело знает туго, посему вышла одна из лучших записей, какие мне попадались. Короче, подумал: купив пластиночку в какой-нибудь лавке, открытой в выходные, махну поближе к дому. Сегодня воскресенье, а по выходным Фиби частенько катается в коньках на колёсиках по Саду. Я знаю, где её там искать.

По сравненью с предыдущим днём потеплело, но солнце всё ещё не прорезалось — в общем, погода для гулянья не ахти. Однако порадовало кой-чего другое. Прямо передо мной шла семья — видать, только-только из храма — отец, мать и парнишка лет шести. Вроде не из богатых. На папаше жемчужно-серая шляпа — бедняки часто носят подобные, желая щегольнуть. Они с женой просто шагают, разговаривают, не обращая на мальчишку никакого вниманья. Зато парень клёвый. Топает не по пешеходной дорожке, а по мостовой, но, правда, с краешку. Изо всех сил норовит идти прямо-прямо, дети постоянно так делают. И всё время чего-то напевает да бормочет. Я подошёл поближе, прислушался. Он пел известную песенку:

—  Там кого-то ловит кто-то    Во поле, во ржи …

Хрипловатым эдаким голоском. И по фигу ему всё на свете, сразу видно. Мимо с рёвом несутся тачки, визжат покрышки, родители не обращают вниманья, а тот идёт себе рядом с поребриком да напевает:

—  Там кого-то ловит кто-то    Во поле, во ржи …

Даже настроенье поднялось. Вся тоска куда-то исчезла.

На Бродуэе — сплошная толпа и давка. Воскресенье, всего около двенадцати часов, а такая толкучка. Стадо спешит на дневные просмотры — в «Лепоту» или «Астор», в «Странд» или «Капитолий» — короче, в какие-нибудь прибабахнутые кинозалы. Поголовно разодеты в пух и прах — как же, ведь выходной! — тьфу, чёрт, аж противно. Но хуже всего, что им взаправду охота поглядеть ленту. Просто глаза б на них не смотрели. Я ещё понимаю, в кино идут от нефига делать, но коли столь жутко хотят, даже шаг прибавляют, лишь бы побыстрей туда попасть — ну просто чёртова тоска зелёная. Особенно обалдеваю при виде тыщ людей в страшенных длиннющих очередях, до перекрёстка да аж за угол. Стоят, с ломовым упорством ожидая свободных мест, и вообще. Ё-моё, всё никак не удавалось свалить с проклятого Бродуэя. Но мне повезло. В первой же лавке звукозаписей, куда зашёл, напал на «Крошку Шёрли Бинз». С меня содрали пятёрку, её ведь адски трудно достать, но мне по фигу. Ё-моё, во счастье привалило! Прям не терпелось поскорей попасть в Сад, найти Фиби да отдать пластиночку ей.

Выхожу из лавки, а рядом какая-то забегаловка, я туда заглянул. Дай, думаю, звякну старушке Джейн — вдруг уже приехала домой на Рождество? Залез в будку и позвонил. Как назло подошла мамаша. Пришлось повесить трубку. Не хотел с ней долго разговаривать, и всё такое. Вообще трепаться с матерями девчонок по проводам — удовольствие ниже среднего. Но уж по крайней мере стоило узнать, приехала ли Джейн. Язык бы не отсох. Но правда — жутко не хотелось! Вот уж действительно: для подобной хреноты нужно особое настроенье.

Мне ещё надлежало добыть чёртовы билеты на какую-нибудь постановку; потому, купив газету, посмотрел, где чего идёт. Поскольку воскресенье, давали всего три представления. В общем, пошёл приобрёл два билета в нижний ярус на «Я знаю свою любовь». В пользу какого-то лицедея, всё такое. Мне-то, честно говоря, по фигу, зато знал: старушка Салли, сущая королева выпендрёжа, обоссытся от восторга, едва скажу, куда идём, ибо там играли сами супруги Лант, и т. д. Ей по нраву эдакие с понтом изощрённые-строгие действа, всё такое. Где играют Ланты, и вообще. А мне как раз не по нраву. А уж совсем начистоту, вообще не особо прикалываюсь ко всяким там зрелищам. Постановки лучше лент, конечно, — но чтоб кипятком… в потолок?.. Во-первых, не терплю лицедеев. Вечно переигрывают. А сами считают, якобы нет. Кой-какие хорошие исполнители ещё слегка похожи на настоящих людей, и то смотришь на них без особого удовольствия. Но даже не ровён час кто-то из них впрямь неплох, сразу видно: знает себе цену, тем самым весь балдёж обламывая. Взять хоть, к примеру, г-на Лоренса Оливира. Я видел его в «Хамлете». В прошлом году Д.Б. водил нас с Фиби. Сначала попотчевал обедом, а после повёл. Д.Б. ленту уже смотрел, и за едой столь заразительно рассказывал, прям адски не терпелось самому всё поглядеть. Но не ахти как впечатлило. Просто не въезжаю, чего уж эдакого расчудесного в Лоренсе Оливире, — вот и всё. Да, голосина чумовой, вообще мужик чертовски красивый, приятно наблюдать, как он ходит, или там участвует в поединке, всё такое, но малый напрочь не похож на Хамлета, описанного Д.Б. Скорей на вальяжного полковника, а не на задумчивого пришибленного чувачка. В целой ленте лучше всего получилось то место, где уезжает брат старушки Офелии — ну, у которого с Хамлетом в самом конце поединок, — и отец даёт ему кучу советов. Дык вот: папаша всё напутствует, тот норовит выказать к отцовской болтовне вниманье, а старушка Офелия вроде как мельтешит вокруг братца — то кинжал у него из ножен вынет, то передразнит, то ещё чего. Короче, клёво! Я просто торчал. Но подобную хренотень увидишь не часто. А Фиби легло на душу лишь, как Хамлет потрепал по башке пса. Ей показалось, вышло по делу да смешно — и я согласен. Надо бы действо прочесть. Беда в чём: подобную хрень всегда лучше читать самому. А пока играют лицедеи, я почти не слушаю. Всё беспокоюсь: вот-вот слажают.

Купив билеты на представленье с Лантами, сразу взял тачку да поехал в Сад. Лучше б, конечно, сесть в подземку, и вообще, потому как бабок уже оставалось маловато, но хотел побыстрей свалить с проклятого Бродуэя.

А в Саду жуткая гнусь! Не сказать слишком холодно, хотя солнце до сих пор не вылезло. Просто впечатленье, точно там ни фига нету, кроме собачьего дерьма, смачных плевков да выброшенных стариками сигарных бычков. У скамеек всех вид — ну, вроде как сядешь, а они сырые. Тоска. Идёшь, идёшь — да вдруг ни с того ни с сего покрываешься гусиной кожей. И совсем не похоже на приближенье Рождества. Словно вообще ни хрена не приближается. Но я всё равно держал путь к главной дорожке, Фиби обычно ходит именно туда. Любит поездить около летних подмостков. Чуднó всё-таки. В детстве мне нравилось то же самое место.

Пришлёпал — а её нигде не видать. Несколько малышей катается, всё такое, два паренька играют в мячик. А Фиби нетути. Зато заметил девочку примерно её возраста. Сидит одна на скамейке, конёк затягивает. Вдруг, думаю, знакома с Фиби, скажет, где её поискать. Подошёл, сел рядом, спрашиваю:

— Ты случайно не знаешь Фиби Колфилд?

— Каво? — А на самой джины и чуть не двадцать фуфаек. Наверняка связала мать, поскольку все состоят из каких-то чёртовых кусочков.

— Фиби Колфилд. С Семьдесят первой улицы. Ходит в четвёртый кл…

— Вы знакомы с Фиби?

— Ага, брат. Не знаешь, где она?

— Она учится у госпожи Каллон, да?

— Понятья не имею. Вероятно.

— Тогда на’ерн’на выставке. Мы ходили в прошлую субботу.

— На какой выставке?

Она вроде как пожала плечиками:

— Не знаю. На выставке.

— Понятно. Там, где холсты, или где индейцы?

— Где индейцы.

— Большое спасибо.

Я встал и пошёл. Но вдруг вспомнил: сегодня воскресенье.

— Сегодня ж, — говорю, — воскресенье.

Она на меня посмотрела:

— Ах да! Значит — не на выставке.

Конёк у девочки никак к чёрту не затягивался. А она без перчаток, всё такое, аж руки покраснели от холода. Ну я и помог. Ё-моё, тыщу лет не держал в руках ключ для затяжки колёсиков. Но мне он как родной. Хоть через пятьдесят лет в кромешной тьме дайте ключ — сразу распознаю. Короче, затянул ей конёк, она поблагодарила, и вообще. Очень хорошая, воспитанная девчушка. Господи, вот же здорово: поможешь затянуть конёк, то ль ещё чего — а ребятёнок вежливый-вежливый. Большинство детей именно такие. Правда. Я предложил угостить её горячим шоколадом иль ещё чем, но она сказала нет, спасибо. Надо, говорит, встретиться с подружкой. У детей вечно назначена встреча с дружком или подружкой. Умора.

Хотя воскресенье, и Фиби не пошла туда с однокашниками, да всё такое, даже несмотря на сырость с гнусною погодой, я почапал через весь Сад к Выставке естественной природы. Сразу ясно, какую выставку имела в виду девчушка с коньками. Сам прекрасно помню наши туда походы. Ведь Фиби получает образованье в том же заведении, где в детстве натаскивали меня. Мы всю дорогу ходили на выставку. Учителка, г-жа Эйглтингер, таскала нас чуть не каждую чёртову субботу. То посмотреть на животных, то — на всякую хренотень, давным-давно сделанную индейцами: глиняные горшки, соломенные корзинки, всё такое прочее. Как вспомню — сразу настроенье подымается. Даже сейчас. Поглазеем на всяческую индейскую мутоту — и обычно идём в большое такое помещенье на просмотр ленты. Про Колумба. Вечно показывали про открытье Америки, про то, с каким адским напрягом Колумб уговорил Фердинанда с Изабеллой одолжить ему бабок на покупку парусников, да как у него забунтовали моряки, и т. д. Старина Колумб нам, само собой, по фигу, зато карманы у всех лопались от конфет, жвачки, всякой хреноты, а в комнате столь хорошо пахло. Запах, точно на улице идёт дождь — даже коли никакого дождя в помине нету, — а ты сидишь в самом удобном-сухом-уютном помещеньи на всей земле. Нравилось мне на чёртовой выставке. Помню, дабы попасть в ту комнату, надо пройти через индейский раздел. Прям длинная-предлинная комната, а разговаривать разрешено только шёпотом. Впереди вышагивает училка, за ней — мы. Идём в два ряда, то бишь по двое. Я почти всегда оказывался вместе с девчонкой по имени Гёртруд Левин. Она всю дорогу хотела держать меня за руку, а ладошка у ней вечно какая-то липкая или потная, и вообще. Пол там каменный; если в руке стеклянные шарики да их уронить, то скачут по всей комнате, словно сумасшедшие, да с таким охренительным грохотом; училка строй остановит, вернётся и поглядит, чего там, чёрт побери, произошло. Но сроду не сердилась, ну г-жа Эйглтингер. Сначала проходишь мимо длиннющего — чуть не с три чёртовых «Кадиллака» — ратного челна, а в нём десятка два индейцев: кто гребёт, кто просто стоит с воинственным видом, у всех на лицах боевая раскраска. На корме один особенно страшный чувак в личине. Колдун. Я жутко трусил, но всё равно он мне нравился. Или вот, проходя мимо, заденешь весло иль ещё чего, а служитель обязательно скажет: «Дети, руками не трогайте», но говорит всегда по-доброму, не вроде мента чёртова, и вообще. А дальше огромная стеклянная выгородка, внутри индейцы трут палочки с намереньем добыть огонь да индианка, ткущая одеяло. Вроде как наклонилась, видны её сиськи, и вообще. Мы все украдкой на них косимся, даже девчонки: они ведь сами ещё сикильдявки, грудь не больше нашей. Ну, а прямо перед входом в кинокомнату, у самых дверей, проходишь мимо эскимоса. Сидит около лунки во льду озера с удочкой, две-три рыбины уже лежат рядом. Ё-моё, на выставке полным-полно стеклянных ящиков. На верхних уровнях даже ещё больше: с оленями, пьющими воду из пруда, с птицами, летящими зимовать в южные края. Спереди на проволочках развешены чучела, сзади пернатые просто нарисованы на стенке, но очень похоже, словно вся стая взаправду мчит на юг; а стоит, наклонив голову, поглядеть на них как бы кверх ногами, прям точно ещё сильней туда спешат. Но самое замечательное — всё на выставке всегда остаётся на отведённом месте. Даже не пошевелится. Приходи хоть сто тыщ раз, а эскимос поймает лишь двух рыбин, птицы всё так же будут лететь на юг, олени с кружевными рожками да красивыми тонкими ногами — пить воду из пруда, а индианка с заголённой грудью ткать то же самое одеяло. Все всё те же. Поменяешься только ты. Дело не в возрасте, и вообще. Нет, совсем не в том. Просто станешь другим, вот я о чём. В какой-то раз на тебе надета куртка. Или товарища по строю подкосила краснуха, и тебе дадут другого. Или учеников приведёт не г-жа Эйглтингер, а кто-то вместо неё. Или ты слышал, как родители обалденно перегрызлись в ванной комнате. Или перед самым входом тебе попала на глаза лужа с радужными бензиновыми переливами. В смысле, в чём-то окажешься другим — нет, не выйдет объяснить, чего имею в виду. Но даже кабы получилось, не уверен, мол захотел бы.

По дороге достав из кармана, я надел охотничью кепку. Знакомых один чёрт никого не встречу, а погода жутко промозглая. Всё шёл, шёл, думал о старушке Фиби, де вроде меня ходит по субботам на выставку, видит ту же самую хренотень, да насколько всякий раз она другая, покуда там всё разглядывает. Не скажу, мол от тогдашних мыслей дико давила тоска, но и на чёртовом седьмом небе себя не чувствовал. Кой-чему надо оставаться таким, как оно содеялось. Нужно б иметь способ запихнуть его в огромный стеклянный ящик и просто оставить в покое. Ни в жисть не сладить, понятное дело, а очень жаль. В общем, шёл да всё думал, думал…

Проходя детскую площадку, встал посмотреть на двух карапузов, качавшихся на доске. Один чуток поупитанней; я положил руку на тот конец, где сидел другой, худенький — как бы уравнять вес. Но им не больно-то понравилось; короче, я отчалил.

Тут произошло нечто весьма чуднóе. У самой выставки вдруг понял: не пойду внутрь даже за тыщу тыщ. Просто меня туда не тянет — а ведь топал сюда через весь сраный Сад, предвкушал особое удовольствие, всё такое. Кабы по выставке ходила Фиби, пожалуй, зашёл бы, но её там нету. В общем, взял перед выставкой тачку да покатил в «Билтмор». И ехать-то особо не хотелось. Но ведь забил чёртову стрелку с Салли.

 

17

Привалил чуток рановато; посему, просто плюхнувшись в прихожей на кожаный диван у самых часов, стал глазеть на тёлок. Многие учебные заведенья уже распустили на Рожество по домам, и вокруг сидели-стояли в ожиданьи своих ухажёров тыщи девчонок. Чувихи, сидящие нога на ногу; чувихи, сидящие не нога на ногу; чувихи с охренительными ногами; чувихи с паршивыми ногами; чувихи с виду клёвые; чувихи, похожие на самых настоящих стерв. Зрелище впрямь замечательное, ежели врубаетесь, о чём толкую. Но в каком-то смысле вроде б и тоскливое, поскольку смотришь — да задаёшь себе вопрос: чёрт возьми, чего произойдёт с ними со всеми? В смысле, после окончанья всяких там учебных заведений. Многие, наверно, выйдут замуж за придурков. За чуваков, вечно хвастающих, сколько топлива жрут на единицу пробега их проклятые тачки. За чуваков, адски обижающихся, словно дети, стоит ободрать их в гольф или даже просто в какую-нибудь дурацкую игру вроде настольного тенниса. За страшно подлых чуваков. За чуваков, сроду не читающих книжек. За очень нудных чуваков… Правда, здесь надо поосторожнее. В смысле, говоря про кого-то, мол занудный. Я в занудных чуваках ни хрена не петрю. Честно. Вот в Элктоновых Холмах около двух месяцев жил с парнишкой, Харрисом Маклином. Чувачок толковый, всё такое прочее, но зануда, каких поискать. Вечно говорит, говорит, да ещё жутко гнусаво-скрипучим голосом. Самое хреновое — ни в жисть не начнёт с того, о чём его спросили. Но в одном мастак. Сукин сын свистит лучше всех, кого мне выпало слышать. Постель застилает или шмотки в шкаф вешает — вечно вешал шмотки в шкаф, у меня аж голова плоская становилась — и насвистывает, разве только не скрипит чего-нибудь гнусавым голосом. Даже великие произведенья свистел, но предпочитал джаз. Возьмёт какую-нибудь джазово-блюзовую песенку да высвистит легко, без напряга — а сам шмотки в шкаф вешает — ну просто атас. Само собой, я ни разу ему не говорил, дескать считаю чумовым свистуном. В смысле, не подойдёшь же к чуваку со словами:

— Ты охренительно свистишь.

И хоть он постоянно доставал занудством, я всё-таки прожил с ним почти два месяца; а почему: обалденно свистит, лучше всех. В общем, про зануд лучше помолчать. Пожалуй, не надо слишком уж убиваться, в случае за них выходят клёвые чертовки. Вреда никакого не приносят — ну, большинство из них — а втуне они, глядишь, все чумовые свистуны, иль ещё кто. Тут сам чёрт не разберёт. А уж я подавно.

Наконец, внизу на ступеньках показалась старушенция Салли; я пошёл навстречу. Выглядит потрясно. Правда. В чёрной куртке и как бы чёрном берете. Шляп почти вообще не носит, а вот берет смотрится замечательно. Чуднó, но чуть только её увидал, захотел на ней жениться. Ну точно: не все дома. Мне она даже не особо по вкусу, а тут вдруг чувствую: влюблён и желаю вступить в законный брак. Боженькой Иисусом клянусь — тараканы в мозгах! Признаю.

— Холден! Как приятно тебя видеть! Тыща лет.

Не ровён час где-нибудь встречаемся, она столь громко кричит — аж неловко. Ей простительно, конечно: ведь адски красивая; но всё равно прям бесит.

— Это на тебя приятно посмотреть, — говорю. Вот уж правда: приятно. — Как вообще дела-то?

— В высшей степени превосходно. Не опоздала?

Нет, говорю, хотя, между прочим, минут на десять-то опоздала. Но мне по барабану. Всяческие издевательские рисуночки во всяких там изданьях — ну, про чуваков, мечущих икру под часами, пока опаздывает их краля, — брехня собачья. Коли ждёшь клёвую мочалку, дык по фигу, мол припозднилась. По-фи-гу!

— Давай пошароваристей, — говорю. — Представленье начинается без двадцати три.

Мы спускались по лестнице к стоянке наёмных тачек.

— На что идём?

— Не знаю. На Лантов. Всё остальное распродано.

— На Лантов! Вот чудесно!

Говорил же, с ума спрыгнет, едва услышит про Лантов.

В тачке по дороге в храм искусств немного пообжимались. Она сперва не хотела — ну, губы намазаны, всё такое — но я ведь чертовски обольстителен, потому увильнуть ей не удалось. Два раза паскудная тачка резко сбрасывала скорость посреди улицы, и я чуть не падал к чёрту с сиденья. Вечно водилы хреновы даже не смотрят, куда едут. Вот вам крест, не смотрят! Потом — просто хочу показать, насколько у меня скворечник набок, — едва мы отпустили друг дружку после одного ну очень уж крутого объятья, я говорю, мол её люблю, всё такое. Враньё, конечно, но думал-то, якобы говорю правду. Ну чокнутый. Боженькой клянусь, во крыша поехала!

— Миленький, я тебя тоже люблю, — и тут же, на одном чёртовом дыханьи, — обещай отпустить волосы. Короткая стрижка становится пошлой. А у тебя столь восхитительные волосы!

Восхитительные, ядрёна вошь!

Постановка оказалась не из самых паршивых. Но всё равно изрядное дерьмо. Как бы пятьсот тыщ лет из жизни пожилых супругов. В начале, пока они ещё молодые, всё такое, девицыны родители против, дабы шла за парня замуж, а та один хрен выходит. Потом становятся старше, старше. Муж уходит на войну, а у жены брат — забулдыга. В общем, не особо занимательно. В смысле, не волновало, как кто-то в семье умирает, иль ещё чего. Ведь всего лишь кучка лицедеев. Муж с женой выглядели довольно неплохой старой четой — очень остроумной, и вообще — но никак не получалось в них въехать. Ну вот хотя бы: целое представление пьют чай, иль ещё какую-то чёртову хренотень. Чуть появятся, слуга тут же суёт им чай, или жена сама кому-нибудь наливает чашечку. Всю дорогу входят да выходят некие люди — аж голова кругом от садящихся-встающих. Алфред и Линн Ланты представляли супругов в старости, очень неплохо всё отыгрывали, но не особо меня зацепили. Правда, я бы сказал, выделялись. Вели себя и не как люди, и не как исполнители. Трудно объяснить. Словно осознавая собственную известность, всё такое. В смысле, играли хорошо, даже слишком хорошо. Не успеет кто-то из них закончить говорить, другой сразу подхватывает. Как бы беседа всамделишных людей: друг друга перебивают, и вообще. Беда в чём: слишком похоже на то, как разговаривают, перебивая. Короче, вели себя вроде наподобье старины Эрни из Гринич-Виллидж, пока тот играет на фоно. Выполняя дело слишком клёво да за собой не следя, через определённое время начинаешь выпендриваться. И сразу ты уже не столь хорош. Но всё ж из исполнителей в представленьи только у них — в смысле, у Лантов — вроде как башка по-настоящему работает. Тут уж ничё не попишешь.

После первого действия мы вместе со всеми другими козлами вышли покурить. Какие страсти-мордасти! Вы в жизни не видали столько балаболов. Курят — аж дым из ушей — и громко рассуждают о постановке, дабы все вокруг знали, сколь тонко они чувствуют. Около нас стоял смолил какой-то пришибленный кинолицедей. Имени не знаю, но в военных лентах вечно играет чуваков, которые перед наступленьем накладывают в штаны. При нём торчала охренительная белокурая тёлка, оба усердно томились, всё такое; тот притворялся, якобы даже не замечает, мол народ на него глазеет. Адская скромность. Я от него прям заторчал. Старушка Салли только повосхищалась Лантами, а так больше помалкивала, поскольку нашла дела поважней: вертеть тыквой да разыгрывать из себя очаровашку. И вдруг в противоположном конце прихожей углядела знакомого мудака. В тёмно-сером прикиде и клетчатой безрукавке. Словно спустился с объявленья о каком-нибудь уважаемом вузе. Аж противно. Стоял, прислонясь к стене, укуривался до смерти, всем видом показывая, сколь ему черто-овски ску-ушно. Старушка Салли заладила:

— Откуда ж я знаю того мальчика?

Куда с ней ни придёшь, вечно кого-то знает. Или ей кажется, мол знает. Вот и тут завела одно и то ж, пока мне к чёрту не надоело:

— Почему б не пойти да душевно с ним расцеловаться, раз знакомый? Доставь ему такое удовольствие.

Обиделась. В конце концов пентюх её заметил, подваливает поприветствовать. Глянули б вы на их радость. В пору подумать, целых двадцать лет друг дружку не встречали. А в детстве купались в одной ванночке, иль ещё где. Старинные приятели! Я чуть не блеванул. Самое смешное, жизнь-то, небось, свела всего единожды, на какой-нибудь выпендрёжной вечеринке. Наконец утёрли слюни-сопли, и старушка Салли нас познакомила. Зовут Джордж, дальше не помню, учится в Андовере. Круто, очень круто. Жаль, вы его не наблюдали, после того как старушенция Салли спросила, по вкусу ль ему представленье. Ведь подобным балаболам для ответа нужен простор. Он шагнул назад и наступил на ногу даме. Все пальцы ей, небось, переломал. Само действо, говорит, не Бог весть какое, но Ланты, безусловно, сущие душки. Душки. Бог мой! Душки. Я прям отпал. Тут они со старушкой Салли заговорили про кучу общих знакомых. Более тарабарский разговор трудно представить. Наперебой сыпали хатами, именами, кабаками. Ко времени возвращенья в зал меня уже мутило. Честно. А в следующем перерыве продолжили чёртову занудную беседу. Припомнили ещё тьму имён и явок. Хуже всего, что придурок вещал наигранным великосветским голосом, обалденно утомлённо, высокомерно. Ну прям точно баба. Ублюдок без зазренья совести влез в чужое свидание. После представленья на миг показалось, даже в тачку к нам залезет — шёл рядом чуть не две улицы — но его, говорит, ждут на какой-то выпендрёжной тусовке. Прям вижу: сидят в кабаке чуваки в клетчатых безрукавках и разбирают по косточкам постановки, книги, женщин — да такими томными-чванливыми голосами. Просто мухи дохнут.

Мы сели в тачку; я уже почти ненавидел старушку Салли из-за показушного Андоверского выродка, коего пришлось слушать чуть не десять часов подряд. Даже собирался отвезти её домой, всё такое — честное слово, собирался — но тут она говорит:

— У меня замечательная мысль! — ей вечно приходят замечательные мысли. — Слушай. Тебе домой во сколько надо на ужин? В смысле, очень спешишь, или как? Тебе домой к какому-то определённому времени?

— Мне? Нет. Ни к какому не ко времени, — говорю. Ё-моё, более честных слов никто ещё отродясь не произносил. — А чё?

— Поехали кататься на коньках в Радио-городок!

Вот эдакие у неё завсегда замечательные мысли.

— Кататься на коньках в Радио-городок? В смысле, прямо сейчас?

— На часик самое большое. Не хочешь? Если нехочешь…

— Я не сказал не хочу. Поехали. Раз тебе охота.

— Дык ты за? Ты-то хочешь? В смысле, мне по фигу, поедем или нет.

Как же, по фигу ей.

— Там дают напрокат миленькие юбочки для узорного катанья, — сказала старушка Салли. — Дженнетт Калц брала на прошлой неделе.

Вот почему столь приспичило. Хочет полюбоваться на себя в юбочке, только-только попку прикрывающей, и всё такое.

Короче, поехали. Взяли коньки, а Салли выдали ещё голубенькую шмотку, чтоб удобней задом вертеть. Ей впрямь адски шло, тут уж никуда не денешься. И не подумайте, якобы она о том не догадывалась. Всё время шла впереди, дабы я оценил её кругленькую попочку. Оценил. Признаю.

Но самое смешное — катались мы хуже всех на проклятом пятачке. В прямом смысле: хуже всех. А уж там присутствовали такие коряги! Старушка Салли всю дорогу подворачивала ноги внутрь, чуть не до самого льда. Ладно б только выглядела по-дурацки, но ей ведь, небось, жутко больно. По себе знаю. Ноги — хоть отстёгивай. Да, выглядели мы, чувствую, великолепно. А противней всего — вокруг толпились сотни две зевак, от нефига делать наблюдавших, кто как колупается-кувыркается.

Салли упиралась из последних сил. Прям самоистязанье какое-то. Даже жаль её стало. В конце концов я предложил:

— Давай посидим внутри, выпьем чего-нибудь.

— Самая, — говорит, — твоя замечательная мысль за весь день.

В общем, сняв чёртовы коньки, входим в закусочную. Там пожалуйста сиди в носках, заказывай питьё, глазей на катающихся. Приземлились за столик, Салли стащила перчатки, я дал ей сигаретку. Смотрит не больно-то весело. Подошёл халдей, заказываю кока-колу для неё — выпивку она не хотела — и виски с содовой для себя, но сукин сын не пожелал нести горячительное, посему пришлось тоже взять коку. Потом я вроде как стал жечь спички. Часто эдак делаю, чуть только на меня находит. Вроде б даю им гореть, пока ухитряюсь держать, а после бросаю в пепельницу. Дёрганый всё же.

Вдруг ни с того ни с сего старушка Салли говорит:

— Слушай. Мне надо знать. Дык придёшь помогать ёлку наряжать в сочельник или нет? Мне надо точно.

Всё ещё дуется из-за своего телепанья на коньках.

— Я ведь писал: приду. Ты уже раз двадцать спрашивала. Конечно, приду.

— Мне надо знать наверняка. — И стала озирать весь проклятый кабачок.

Тут я, неожиданно бросив жечь спички, вроде как наклонился к ней через стол. В голове снуют всякие мысли.

— Эй, Салли!

— Чего? — а сама разглядывает девицу в другом конце забегаловки.

— Тебе хоть раз становилось всё поперёк горла? В смысле, не боишься, мол всё пойдёт вкривь да вкось, коль чего-нибудь не придумать? В смысле, по вкусу учёба, всяческая подобная хренота?

— Обалденная тоскища.

— В смысле — ты её ненавидишь? Понятное дело, обалденная тоскища, но ты её ненавидишь? Вот я о чём.

— Ну, не сказать ненавижу. Вечно тебе надо…

— Дык вот: я — ненавижу. Ё-моё, не перевариваю. Да разве только учёба! А всё остальное? В Новом Йорке жить ненавижу, и вообще. Наёмные тачки. Водителей автобусов, орущих про выход через заднюю дверь. Ненавижу знакомиться с балаболами, называющими Лантов душками. Ездить вверх-вниз на подъёмниках, а ведь из дома просто хочется выйти. Чуваков, вечно подгоняющих всем штаны в мастерских. Людей, кто всю дорогу…

— Не кричи, пожалуйста, — сказала старушка Салли. Вот чуднó, я ведь даже голоса не повысил.

— Взять хоть легковушки, — говорю очень спокойно. — Многие прям на них помешаны. Волнуются, заметив царапинку, вечно обсуждают, сколько проедешь на литре горючего, а покупая новую тачку, сразу начинают кумекать, как бы пристроить её в счёт покупки ещё более новой. А мне не нравятся даже старые драндулеты. В смысле, вовсе не занимают. Я бы лучше завёл чёртову клячу. Господи, лошадь по крайней мере живая. Её хоть по крайней…

— Даже не понимаю, о чём ты. Перескакиваешь с одного…

— Знаешь, чего? — говорю. — Я, наверно, в Новом Йорке-то щас лишь из-за тебя, и вообще. Кабы не ты — наверно, свалил бы отсюда к чёртовой матери. В леса, или к чёрту на кулички. В общем, я здесь исключительно из-за тебя.

— Ты прелесть, — просто хотела, дабы я сменил чёртову пластинку.

— Тебе надо разок сходить в мужскую приготовиловку. Попытайся как-нибудь. Вокруг сплошной выпендрёж; единственная задача — учить, хорошенько выучить, стать достаточно толковым, а в один прекрасный день, изловчившись, купить проклятый «Кадиллак»; нужно всю дорогу делать вид, якобы тебе не по фигу проигрыш футбольной сборной, целыми днями только и болтать о девчонках-выпивке-половухе; все кучкуются в какие-то гнусненькие-поганенькие стайки. Чуваки из баскетбольной обоймы — сами по себе, католики — отдельно, умники проклятые держатся друг за дружку, игроков в бридж вообще водой не разольёшь. Даже чуваки из грёбаного кружка «Лучшая книга месяца» — и у тех совместная тусовка. А норовишь завести с кем-то человечес…

— Знаешь, чего, — сказала старушка Салли. — Многим мальчикам учёба даёт гораздо больше.

— Да знаю! Конечно, даёт — некоторым! А мне — только это. Понимаешь? Вот я такой. Эдаким, чёрт побери, уродился. Мне вообще почти ничего ни хрена не даёт. Плохи мои дела. Делишки просто паршивые.

— Точно.

Внезапно в голову пришла задумка.

— Слушай, — говорю. — Имеется мысля. Как насчёт уехать отсюда к чёртовой матери? Я тут подумал. У меня в Гринич-Виллидж знакомый парень, недели на две позаимствуем у него тачку. Посещали вместе учебное заведенье, ещё остался должен мне десятку. Мы бы знаешь чего — завтра утром сорвались бы в Массачусетс, в Вермонт — в общем, в ту сторону, смекаешь? Там адская красотища! Честно.

А сам от мыслей уже охренительно завёлся, даже вроде как, протянув руку, ухватил старушку Салли за чёртову ладонь. Вот дурачина проклятый.

— Кроме шуток, — говорю. — У меня на счёте около ста восьмидесяти зелёных. Утром откроют — сниму, после поеду к чуваку, возьму тачку. Честно. Ночевать станем в маленьких домиках, всё такое, пока бабки не кончатся. А потратим — устроюсь работать, наймём домик у ручья, всё такое, потом женимся, и вообще. Зимой запросто наколю дров, всё такое. Боженькой Иисусом клянусь — жизнь просто чумовая! Чё скажешь? Ну! Как тебе? Поедешь? Ну пожалуйста!

— Нельзя же просто взять — да уехать, — сказала старушка Салли адски раздражённо.

— А почему б нет? Почему нельзя-то, чёрт побери?

— Не кричи на меня, пожалуйста, — говорит. Самое настоящее враньё, даже не думал на неё орать.

— Почему нельзя? Ну почему?

— Нельзя — и всё. Во-первых, мы оба по существу дети. Подумал хорошенько, чего выйдет, коли деньги кончатся, а работу не найдёшь? Умрём с голода. Вообще вся затея — сплошные причуды, аж…

— Никакие не причуды. Работу найду. Не переживай. Нечего даже беспокоиться. Короче? Не хочешь со мной ехать? Так и скажи.

— Да не втом дело. Совершенно не в том, — тут я вроде как начал старушку Салли презирать. — У нас впереди бездна времени для всего эдакого — всего, всего эдакого. В смысле, вот получишь высшее образованье, и тэдэ; положим, взаправду женимся, и вообще. Съездим в уйму замечательных мест. Ты просто…

— Нет, не съездим… Ни в какую уйму мест… Всё покатит совсем по-другому… — на меня снова стала наезжать адская тоска.

— Чего? Не слышу. То кричишь, то…

— Нет, говорю, не съездим ни в какие замечательные места, ну после того как получу высшее образованье, и тэдэ. Раскрой уши. Всё покатит совсем по-другому. Нам придётся съехать на подъёмнике с чемоданами да остальным хреньём. Обзвонив всех на прощанье, а потом посылать открытки из гостиниц, и вообще. А я буду работать в какой-нибудь конторе, зарабатывать кучу бабок, ездить на службу в наёмной тачке или городском скотовозе, читать газеты, всё время играть в бридж, смотреть в кино фигову тучу козлиных короткометражек, сообщений о текущих событьях да предстоящих показах. Текущие событья! Всемогущий Боже! Вечно какие-то дурацкие лошадиные бега, после дамочка разбивает о бок судна бутылку, шимпанзе в штанишках правит великом. Всё покатит совсем по-другому. Просто ты не въезжаешь, о чём толкую.

— Видимо, не въезжаю! Похоже, ты сам не въезжаешь, — прошипела старушка Салли. Мы уже люто друг дружку ненавидели. Стало ясно: с заумным разговором пора завязывать. Я чертовски жалел, что вообще его затеял.

— Давай-ка отсюда двигать потихоньку, — говорю. — По правде сказать, надоела ты мне до сраной жопы.

Ё-моё, во подруга взвилась. Понятное дело, не стоило так говорить, да в обычном состояньи, наверно, и не сказал бы, но столь адскую тоску на меня нагнала. Я вообще сроду метёлкам не грублю. Ё-моё, во взбрыкнула! Короче, стал просить прощенья, точно сумасшедший, — куда там, даже слушать не хочет. Аж слезу пустила. Я чуток трухнул — ведь с неё станется прийти домой да рассказать отцу, мол обозвали жопой. А папаша у ней эдакий здоровенный молчаливый ублюдок, к тому ж отнюдь от меня не без ума. Однажды сказал старушке Салли, дескать вон тот чувачок обалденно шумный.

— Кроме шуток. Извини, — всё твержу.

— Извини, извини. Умник нашёлся, — а сама всё ещё как бы всхлипывает, и вдруг я впрямь, в общем-то, почувствовал вину за сказанное.

— Пойдём, провожу домой. Кроме шуток.

— Нет уж спасибо. Сама доеду. Неужели думаешь, позволю провожать, да ты просто чокнутый. Мне в жизни ни один мальчик сроду такого не говорил.

Коли вдуматься, вся хренотень выглядела даже вроде забавной, посему я внезапно учудил непростительную дурь. Захохотал. А гогот у меня весьма громкий, придурковатый. В смысле, сиди я сам позади себя в кино иль ещё где, то, наверно, наклонившись, сказал бы себе «будьте-добры-заткнуться». Старушку Салли ещё больше напрягло.

В общем, ещё чуток посидел. Всё извинялся, просил прощенья, но она упёрлась. Уходи, мол, не лезь. Ну, я и отвалил. Взял в раздевалке башмаки, остальную муру — да ушёл. Один. Зря, конечно, но просто уже обрыдло.

Честно говоря, сам не понимаю: чего затеял с ней всю бодягу? В смысле, куда-то уехать, Массачусетс, Вермонт и т. д. Скорей всего, не взял бы, даже набивайся в попутчицы она сама. С девицами вроде Салли далеко не уедешь. Но самое ужасное — просил-то безо всяких приколов. Дикость какая-то. Боженькой Иисусом клянусь, чердачок у меня всё же подтекает.

 

18

Отвалив с катка, чувствую: вроде как жрать охота. Посему проглотил в харчевне кусок хлеба с сыром и молочный напиток, а потом зашёл в будку. Дай, думаю, ещё разок позвоню старушке Джейн, проверю, не приехала ли домой. В смысле, весь вечер свободный — короче, звякну, а застав дома, позову на пляски, иль ещё куда. За время пока знакомы, ни разу с ней не плясал, и вообще. Но однажды видел, как пляшет она. Показалось, очень прилично. Летом на День Независимости в доме досуга устраивали праздничный вечер. Джейн я тогда знал ещё не особо хорошо, потому решил не встревать. А пригласил её Эл Пайк, учившийся в Чоуте. Кошмарный чувак. Мы с ним свести знакомство не удосужились, но он вечно шлёндрал возле купальни. Напялив белые плавки из искусственного волокна, нырял с вышки. Целыми днями один и тот же говённый прыжок в пол-оборота. Делать умел лишь его, а понту-то, понту. Гора мышц и ни одной извилины. Короче, Джейн пришла в тот вечер с ним. Я, честно говоря, не врубился. Гадом буду. А уж после того как стали друзьями, спросил, какого хрена встречалась со столь показушным придурком. Но Джейн сказала, мол никакой не показушный. У него, говорит, зажим. И сразу видно: не прикалывается, на самом деле его жалеет, всё такое. Сказала, чё думала. У девчонок вечно всё сикось-накось. Только заикнёшься о каком-нибудь чуваке, дескать самый настоящий ублюдок — ну, гнусняк там, или слишком много о себе понимает, и вообще — дык вот, стоит лишь про то вякнуть, девчонка сразу залопочет о зажиме. Пожалуй, энто у чувака впрямь присутствует, но, по-моему, не мешает ему оставаться отпетым ублюдком. Одним словом — девчонки. Сроду не угадаешь, о чём подумают. У меня есть подружка, Роберта Уолш. Однажды знакомлю её соседку по комнате с приятелем, Бобом Робинсоном, вот у него-то взаправду зажим. Понимаете, жутко стыдится родителей, всё такое, ибо те говорят «не ложи», «самый лучший», всякую подобную хреноту, к тому ж не шибко богатые. Он как раз не ублюдок, и вообще. Очень приличный пацан. Но соседке Роберты Уолш напрочь не понравился. Чувак, говорит, зазнайка. А знаете, почему зазнайка? Оказывается, рассказал ей, дескать его выбрали главой общества спорщиков. Какая-то мелочь, и сразу — зазнайка! Беда в чём: коль скоро девчонке парень по вкусу, уж каким бы охренительным ублюдком ни уродился, та заведёт шарманку про зажим, а не по вкусу, то окажись он хоть клевей клёвого да вот с эдаким вот зажимищем — задавака, приговор окончательный. Даже толковые девки — и те такие же.

Короче, снова позвонил Джейн, но никто не ответил; пришлось повесить трубку. Тогда полистал записную книжку, выискивая, кого ещё попытаться, чёрт побери, сегодня вытащить из дома. Да только во всей книжке у меня номеров-то раз, два, и обчёлся. Отцовский рабочий, старушки Джейн, а ещё г-на Антолини, учителя из Элктоновых Холмов. Постоянно забываю брать у людей концы для связи. Ну помозговал-помозговал — да звякнул старине Карлу Лусу, закончившему Хутон уже после того, как я оттуда отвалил. Он года на три старше, не особо мне нравится, однако тыква соображает здорово — среди всех парней у него насчитали самый высокий уровень умственного развития. Короче, подумал: вдруг захочет вместе поужинать да чуток помудрствовать. От него запросто кой-чему наберёшься. В общем, звякнул. Он уже учится в Колумбийском вузе, а живёт где-то на 65-й улице, всё такое — почти наверняка застану дома. Его впрямь подозвали, но Карл сказал, дескать поужинать-то не выйдет, хотя в десять часов не прочь выпить со мной по рюмашке в кабачке на 54-й. Кажись, здорово удивился, услыхав мой голос. Я ведь как-то обозвал его толстожопым балаболом.

До десяти часов предстояло убить кучу времени, ну я и решил посетить кинозал в Радио-городке. Конечно, хуже место придумать трудно, зато недалеко, к тому ж ни шиша более путёвого в башку не лезло.

Вхожу, а там как раз разыгрывают небольшое представленье. Девицы вовсю размахивают ногами — ну, знаете, выстроившись в ряд и обхватив друг дружку за пояс. Зрители хлопали, точно сумасшедшие, какой-то чувак позади меня всё бубнил жене:

— Нет, ты только глянь! Во слаженность!

Умора.

Потом на коньках с колёсиками выкатил чувак в чёрной куртке с шёлковыми отворотами и стал прошныривать под какими-то низенькими столами да одновременно сыпать шутками. Ездит он клёво, всё такое, но я смотрел без особого удовольствия: всё представлял себе, как он упражняется, прежде чем стать чуваком, снующим по помосту на коньках. По-моему, дурацкое какое-то занятие. Вероятно, я просто не попал в настроенье. После шмыгающего чувака началась рождественская хренотень, её в Радио-городке ставят каждый год. Из-за боковых щитов, вообще отовсюду вылезают мальчишки с крылышками, по подмосткам чуваки носят распятья, и т. д., вся кодла — а их не меньше тысячи — с надрывом распевает «Приидите, верующие!». Очень круто! Понятное дело, считается, якобы хреновина адски набожная, к тому же жутко красивая, но я, чёрт побери, не вижу ни фига набожного да красивого в куче лицедеев, таскающих по всем подмосткам распятья. Закончив, они стали уходить опять через боковины, причём сразу видно, как им не терпится поскорее выкурить штакетину, и вообще. В прошлом году мы со старушкой Салли Хейз уже подобную мутоту видели; подруга прям восторгалась, сколь великолепно, какие убранства, и т. д. А я сказал, мол старину Иисуса, небось, стошнило б, увидь Он тамошнюю пошлятину — ну, затейливые наряды, всё такое. Салли назвала меня святотатствующим безбожником. Вероятней всего, права. Зато чувак, играющий в яме на огромных полукруглых барабанах, Иисусу точно бы понравился. Я за ним наблюдаю лет с восьми. Нас ещё с Элли предки приводили; мы вечно пересядем поближе, следим. Лучший барабанщик из всех, какие мне вообще попадались. В каждой вещи ему выпадает приложиться лишь раза два-три, но в промежутках чувак отнюдь не скучает. А уж едва впрямь приходится врезать, бьёт столь изящно, звучно, с эдаким одухотворённым лицом. Однажды мы с отцом ездили в Уошингтон, и Элли послал оттуда барабанщику открытку, но тот, конечно, не получил. Отправили-то ведь на деревню дедушке.

После рождественского представленья показали чёртову ленту. Редкостная гнуснятина — глаз не оторвёшь. О каком-то англичанине Алеке — дальше не отложилось, — попадающем во время войны в больницу, теряющем память, всё такое. Из больницы выходит с палочкой, ковыляет по всему Лондону, а сам ни черта не помнит, кто он. На самом-то деле дворянин, но даже не подозревает. А потом в автобусе сводит знакомство с жутко приятной-хозяйственной-искренней девушкою. Ветер сдувает её проклятую шляпку, а он ловит, ну подымаются на верхнюю площадку; сев, начинают говорить о Чарлзе Дикензе. Он у них у обоих любимый писатель, врубаетесь? Чувак даже носит с собой «Оливера Твиста», чувиха тоже. Меня чуть не вырвало. Короче, тут же влюбляются — ну, оба помешаны на Дикензе, всё такое — и Алек помогает ей по издательской части. Ведь девица — издательша. Правда, дела идут не ахти, поскольку её брат-пьяница тратит все их бабки. Бедолага служил на войне врачом, но сейчас больше не способен людей резать, ибо подвела выдержка, вот и керосинит всю дорогу, но вообще-то парень остроумный, всё такое. Короче, Алек пишет книгу, подружка издаёт, они загребают мешок денег. И уже хотят пожениться, однако вдруг возникает другая девица, старушка Маршия. До того как Алеку потерять память, они обручились, а тут он подписывал книги в лавке, и та его узнала. Маршия рассказывает старине Алеку, дескать на самом деле ты голубых кровей, и тэдэ, но он не верит, не желает идти с ней к собственной мамаше, и вообще. А мать слепая как крот. Тем не менее, другая девица, ну хозяйственная, заставляет его сходить. Ведь жутко благородная, всё такое. Короче, пошёл. Всё же память не возвращается — даже пока вокруг прыгает их огромная собачина, а мать щупает его лицо да приносит плюшевого медвежонка, с которым он играл в детстве. Но после пацаны однажды шуруют на лужайке в крикет и — бац ему мячиком по башке. Тут к нему сразу вернулась память, он идёт чмокает в лоб мамочку, всё такое. В общем, снова став обычным дворянином, напрочь забывает хозяйственную чертовку со всеми её издательскими делами. Я бы вам остальное тоже подробно изложил, но боюсь блевануть. Да нет, ни хрена б не испортил. Господи Боже мой — там даже портить-то нефига! Короче, в итоге Алек вступает в брак с хозяйственной чертовкой, а брат — ну пьянчужка — улаживает со своею выдержкой, кромсает родительницу Алека, и та снова прозревает; потом забулдыга-брат со старушкой Маршией друг в дружку втюриваются. Под конец все сидят за длинным обеденным столом, подыхая со смеху, поскольку вбежала та самая собачина с кучей щенков. А все-то, видишь ли, думали, якобы она кобель, или хрен её знает кто. Я вам так скажу: коль не желаете обблеваться с головы до ног, на ту ленту лучше не ходите.

Но окончательно меня достала сидевшая рядом дамочка: на протяженьи всего чёртова показа плакала. Чем неестественней всё оборачивалось, тем сильнее рыдала. В пору подумать, мол адски добросердечная, да только какой там — я ведь сидел прям рядом и просёк. Она пришла с маленьким ребёночком, которому чертовски всё обрыдло, к тому ж хотелось в уборную, а та не вела. Всё твердила, дескать сиди смирно, не озоруй. Добросердечная, точно волчара позорный! Из десятка людей, кои в кино все поганые глаза готовы выплакать из-за какой-то хреноты липовой, девять по жизни подлые скоты. Кроме шуток.

С просмотра пошёл пешком в кабак, где забил стрелку с Карлом Лусом, а по дороге вроде как размышлял о войне, и вообще. После военных лент всегда чего-то накатывает. Кабы заставили идти на передовую, не выдержал бы. Честно — ни в какую. Я не против, коли сразу выведут да пристрелят, иль ещё чего, но столь адски долго служить в войсках…Вот где настоящий облом. Брат, ну Д.Б., служил четыре проклятых года. Даже на войну попал — с самого первого дня высадки американских войск в Европе, всё такое, — но, по-моему, он тоже больше, чем войну, ненавидит вооружённые силы. Мне тогда ещё совсем мало лет натикало, но помню: приедет в отпуск, всё такое, и почти безвылазно лежит на кровати. Даже в столовую редко приходил. А потом уехал за океан участвовать в войне, всё такое, его там не ранили, иль ещё чего, самому тоже не пришлось никого убивать. Лишь целыми днями возил какого-то пехотного начальника на полковой тачке. Раз сказал нам с Элли, дескать кабы нужда в кого стрелять, то не знает, в каком направленьи вообще целиться-то. Ещё, говорит, в войсках полным-полно ублюдков — почти столько же, сколько у фашистов. Помню, однажды Элли спросил, мол вроде как неплохо побывать на войне, ведь ты сочинитель, теперь набралось о чём писать, и вообще. Тогда он, велев Элли взять ту самую лаптёжную перчатку, спрашивает, кто из пиитов лучше наваял о войне: Руперт Брук или Эмили Дикинсон. Элли ответил, Эмили Дикинсон. Я в эдакие дела не очень-то въезжаю, поскольку виршей читаю мало, зато точно знаю: с ума спячу, случись служить в вооружённых силах да всю дорогу общаться с кучей чуваков вроде Акли, Страдлейтера, старины Мориса, вышагивать рядом, и вообще. Как-то ездил в поход юных разведчиков, примерно на неделю, — дык даже с отвращеньем смотрел в затылок идущего впереди чувака. Нас всё заставляли смотреть переднему в затылок. Клянусь — в случае однажды разразится война, пусть лучше выведут и просто расстреляют. Не возражаю. Но вот чего никак не возьму в толк: Д.Б. зверски ненавидит войну, а всё же прошлым летом велел прочесть «Прощай, оружие!». Чумовая, говорит, книга. Просто напрочь не врубаюсь. Там о лейтенанте Хенри; подразумевается, якобы клёвый чувак, и вообще. Не понимаю: Д.Б. жутко ненавидит войска, войну, всё такое, и тут же торчит от страшенной лажи. В смысле, как ему способна нравиться столь липовая вещь и, скажем, книга Ринга Ларднера, или та, другая, от которой он балдеет, — «Великий Гэтсби». Стоило про то сказать, Д.Б. обиделся — ты, говорит, зелёный ещё, всё такое, дабы её оценить, — но, по-моему, дело не в возрасте. Мне же, говорю, по душе Ринг Ларднер, «Великий Гэтсби», и тэдэ. Правда по душе. От «Великого Гэтсби» вообще обалдеваю. Старина Гэтсби. Во мощный чувачище. Книга — просто смертельная. Короче, я вроде б даже доволен, что изобрели ядерный снаряд. Начнётся война — сяду прям на него, и пшли вы все к чёртовой бабушке. Сам вызовусь сесть, добровольно, разрази меня боженька Иисусе!

 

19

Коль вы живёте не в Новом Йорке, расскажу про кабачок на 54-й улице. Он расположен в эдакой роскошной, пожалуй, гостинице «Ситон». Раньше я частенько туда наведывался, а щас не хожу. Постепенно бросил. Заведенье якобы для избранных, всё такое; уж балаболов там — точно сельдей в бочке. Ещё у них две девочки-француженки, Тина и Жанин, поющие под фоно — раза по три за вечер выходят. Одна играет — да столь вшиво! — другая поёт; большинство песенок — или похабон, или по-французски. Поющая, старушка Жанин, перед тем как начать, вечно шепчет в чёртов микрофон:

— Аа сичаас мы эспоолним наше виидение песенки «Вули ву фррансэ». Эт’ ррассказ о маленкой фррансузской девошке, которр’ прриезжаает в болшой горрод — ну, врроде Новы’Йоррк’ — и влублаеца в мааленкий малчик из Бррууклин. Мы хочшем, штоб она вам понрраавица.

Затем, после всех пришёптываний и адских ужимок исполняет жеманную песенку, напополам по-английски да по-французски, а выпендрёжный кабак поголовно тащится от восторга. Посидишь там подольше, послушаешь, как балаболы хлопают, всё такое — цельный свет возненавидишь. Клянусь. Халдей за стойкой тоже изрядная гнида. Сплошной понт. Даже на тебя не взглянет — разве только ты важная шишка, или знаменитость, иль ещё кто. А уж коли на самом деле зайдут тузы или звёзды какие, вообще становится тошнотворным. Подходит с эдакой широченной-обаятельной улыбкою, словно сведёшь с ним знакомство — а он, чертяка, свой в доску:

— Ну-с! — говорит. — Как там у нас в Коннектикуте? — или — Как там у нас во Флóриде?

Жуткое заведенье, кроме шуток. Постепенно совсем перестал туда заглядывать.

Короче, пришёл чуток рановато. Сел у стойки — народу уже прилично набилось — и до появленья старины Луса успел заглотить две рюмочки виски с содовой. Заказывая, вставал — пусть видят, какой длинный, и вообще не думают, якобы молокосос чёртов. Потом понаблюдал, кто как отвязывается. Чувак рядом со мной конопатил на фиг мóзги тёлке. Всё наворачивал, какие у той изысканные руки. Обалдеть можно! У другого конца стойки толпились голубые. По внешнему виду не скажешь — в смысле, волосы не слишком длинные, всё такое — да один чёрт сразу ясно: маньки. Наконец, подгрёб старина Лус.

Эх, старичок Лус… Во чувачило! В Хутоне я считался его подопечным. Но вся опека заключалась в чём: собрав поздно вечером у себя в комнате кодлу чуваков, обсуждать половуху да всякое эдакое. В плотских забавах здорово фурычит, особенно в извращеньях и т. д. Вечно понарасскажет тыщу случаев про чувачков-говнючков, трахающихся с овцами, или про чуваков, у которых под подкладку шляпы зашиты женские трусы, про всякое-такое-прочее. Про голубых, розовых. Старина Лус наперечёт знает всех козлов и коблов в Соединённых американских государствах. Достаточно кого-нибудь назвать — любого! — старичок Лус тут же скажет, голубой тот или нет. Порой не верилось, дескать кто-то меньшевик аль меньшевичка, всё такое — ну, кинозвёзды там, или вроде того. Господи, ведь часть тех, кого он считал глиномесами, женаты. Мы всё переспрашивали:

— Дык говоришь, Джо Блоу голубой? Джо Блоу? Мордоворот, вечно играющий грабителей да пастухов?

— Однозначно, — отвечал Лус. Обожает это словечко. Неважно, говорит, женат чувак или нет. Половина, говорит, семейных в мире — двустволки, а сами даже не подозревают. Возьмёшь, говорит, да чуть ли не за одну ночь превратишься в голубого, ежели наличествует предрасположенность, всё такое. В общем, у нас от адского страха волосы дыбом вставали. Я всё ждал, дескать превращусь в петуха, иль ещё кого. Самое смешное — по-моему, старина Лус сам вроде как голубой — ну, в определённом смысле. Например, вечно приговаривал: «Размерчик устраивает?». Или топаешь по проходу — а он сзади подкрадётся да ткнёт пальцем между половинок, прям адски напугает. Идучи на толчок, чёртову дверь вечно оставлял открытой; чистишь зубы, иль ещё чего, а он с тобой разговаривает. Подобная хренотень вроде как с голубизной. Честно. Я почему старину Луса подозреваю: мне уже попадались настоящие петюнчики — в учебных заведеньях там, и вообще, — у них эдакие феньки проскальзывают постоянно. Зато тыква у парня здорово соображает. Правда.

При встрече он сроду не здоровается, и вообще. Сев, сразу сказал, дескать забежал буквально на мгновенье. Мол свидание назначено. Заказывая можжевёловку с вермутом, велел халдею вермута налить побольше да не класть маслину.

— А я тут присмотрел голубенького, — говорю. — У того конца стойки. Сразу не смотри. Нарошно для тебя берёг.

— Смеяться можно? — спрашивает. — Всё тот же старина Колфилд. Взрослеть-то собираешься?

Ему со мной страшно скучно. Правда. Зато меня он развлекает. С таковскими чуваками вообще-то жутко забавно.

— Как твоя половая жизнь? — любопытствую. Он прям взбрыкивает, чуть только спросят о подобной хреноте.

— Охолони, — говорит. — Сядь поудобней, успокойся Бога ради.

— Да я без того спокоен. Как вуз? На душу лёг?

— Однозначно лёг. Кабы не лёг, я б туда даже не пошёл, — вообще-то он сам иногда довольно занудный.

— Какой у тебя основной предмет? Половые извращенья? — я просто подтрунивал.

— Ты чё — шутить учишься?

— Да нет. Просто так. Понимаете ли, уважаемый Лус. Вас ведь Господь умишком не обделил. Нужен ваш просвещённый совет. Я попал в чумов…

Он аж взвыл:

— Слушай, Колфилд. Раз хочешь посидеть, тихо-мирно выпить, тихо-мирно побеседо…

— Ладно, ладно. Спокуха.

Его вроде б не тянуло обсуждать со мной всякие глубокомысленности. С толковыми чуваками вообще засада: пока сами не захотят, ни о чём важном разговаривать не станут. Короче, надобно трепаться просто за жисть.

— Кроме шуток, как твои половые успехи? — спрашиваю. — Всё ещё потягиваешь ту тёлочку, кою пас в Хутоне? Ну, с чумовыми…

— Бог с тобой! Естественно, нет!

— Вот те на! Куды ж она девалась?

— Ни малейшего понятья не имею. Наверно, блудит где-нибудь на просторах Нового Хэмпшира, раз тебе любопытно.

— Нехршо-о. Ежели она считалась вполне порядочной, дабы то и дело допускать вас до своих прелестей, зачем уж так уж о ней…

— О Господи! Колфилд теперь беседует лишь в подобном духе? Хотел бы сразу выяснить.

— Да нет, — говорю. — Но всё равно нехорошо. Раз уж она числилась достаточно пристойной-благовоспитанной, дабы допус…

— Мы чего, так и станем развивать сию гнусненькую мыслишку?

Я промолчал. Вроде как струсил, мол не заткнусь — а он встанет да уйдёт. Короче, просто заказал ещё рюмку виски. Вдруг захотелось нажраться до поросячьего визга.

— А на какое мыло сменил шило сейчас? — спрашиваю. — Не в лом сказать?

— Ты её не знаешь.

— Понятно, но всё-таки. Вдруг знаю?

— Живёт в Гринич-Виллидж. Ваятельница. Коль уж тебе так приспичило.

— Правда? Кроме шуток? Сколько ей лет?

— Господи, неужто я спрашивал?

— Ну примерно.

— Я бы сказал, под сорок.

— Под сорок?Иди ты! Ну и как? Ты чё, балдеешь от старушек? — он впрямь неплохо рубит в половухе, и вообще — потому спросил-то. У меня подобных знакомых раз, два, и обчёлся. Невинность потерял вообще в четырнадцать лет. Честно.

— Мне по нраву люди зрелые, коль скоро ты имеешь в виду оное. Однозначно.

— Правда? А почему? Кроме шуток, они чё — лучше в постели, всё такое?

— Слушай. Давай сразу договоримся. На махровые колфилдовские вопросы сегодня отвечать отказываюсь. Взрослеть, чёрт тебя побери, намерен?

Я немного помолчал. Чуть-чуть выждал. Старина Лус опять заказал можжевёловку, веля налить в неё ещё больше вермута.

— Слушай. А давно с ней встречаешься — ну, с ваятельницей? — спрашиваю. Меня впрямь жутко разобрало. — Знал её ещё в Хутоне?

— Нет. Она в страну-то приехала всего несколько месяцев назад.

— Ну да? Откуда?

— Волею случая из Шанхая.

— Иди ты! Китаянка, Бог мой?

— Естественно.

— Вот те на! Дык тебе нравится? Ну, что китаянка?

— Естественно.

— А почему? Охота понять. Честно — очень любопытно.

— Просто считаю восточное мироощущенье убедительней западного. Раз уж так настаиваешь.

— Правда? А чё ты называешь «мироощущеньем»? В смысле, трахалки, всё такое? В смысле, в Китае лучше трахаются? Чё вообще имеешь в виду-то?

— Господи, не обязательно в Китае. Я сказал на Востоке. Мы чего, так и станем продолжать сей бестолковый разговор?

— Слушай, я не прикалываюсь. Кроме шуток. Почему на Востоке лучше-то?

— Бог мой, там круто всё намешано, — сказал старина Лус. — Просто они рассматривают половые отношенья не только как плотский, но и как духовный опыт. Но ежели ты меня считаешь…

— И я! Я тоже их рассматриваю не только, как ты говоришь-то… плотским, а духовным опытом, и вообще. Нет, правда! Но в зависимости от того, с кем я, чёрт возьми, ими занимаюсь. Предположим, с кем-то, кого даже…

— Господи, не так громко, Колфилд. Не в состояньи говорить потише — давай бросим весь…

— Ладно, ладно, ты слушай, — распалясь, впрямь вещал чересчур громко. Со мной случается, стоит лишь войти в раж. — Ведь именно про то речь. Ясное дело: считают, мол надлежит существовать и плотскому, и духовному, и художественному, и вообще. Но я в смысле, нельзя ж трахать всех направо-налево — ну, любую метёлку, с кем целуешься, и вообще — да чтоб всё попадало в масть. Верно?

— Давай прекратим обсужденье, — сказал старина Лус. — Не возражаешь?

— Ладно, но послушай. Взять хоть тебя с китайской чертовкой. Чё между вами такого уж хорошего-то?

— Хватит, говорят же.

Слишком полез к нему в душу. Понимаю, конечно. Но в Лусе меня вечно такие феньки обламывали. Ещё в Хутоне заставлял других рассказывать жутко личную хреноту, а начнёшь ему задавать вопросы о нём самом — сразу напрягается. Башковитые чуваки вообще не любят умственных разговоров, коль их затеяли не они. Раз сами заткнулись, то всю дорогу хотят заткнуть и тебя; возвращаются в свою комнату они — ты тоже изволь идти к себе. В Хутоне старина Лус не терпел — правда-правда, точно знаю — ежели, после половых наставлений нашей шобле у него, мы шли куда-нибудь поболтать между собой. В смысле, я с другими ребятами. В чьей-то ещё комнате. Старина Лус просто рвал и метал от злости. Вечно считал: проповедь закончена — все обязаны разойтись по стойлам да заткнуть хлебало. Боялся, вдруг скажут чего поумней, нежели он. Забавный чувак, честное слово.

— Пожалуй, поеду в Китай, — говорю. — А то больно уж вшивая у меня половая жизнь.

— Естественно. У тебя незрелый ум.

— Точно. Нет, правда. Я знаю. Понимаешь, в чём дело? С тёлкой, которая не очень по сердцу, никак не выходит почувствовать настоящего полового возбужденья — настоящего, понимаешь? В смысле, ей надо обалденно мне нравиться. А чуть не обалденно — всё проклятое желанье исчезает, и вообще. Ё-моё, как же это уродует половую жизнь, просто жуткий облом. Дрянная у меня половая жизнь.

— Естественно, Господи. Я ведь в прошлый раз сказал, чего тебе нужно.

— В смысле, изучить вытесненное в подсознанье, всё такое? — Он вправду советовал. Его отец копается в подсознании, понимаете?

— Сам к чёрту решай. Не моё собачье дело, как ты проживёшь жизнь.

Я чуток помолчал. Думал.

— Предположим, пойду к твоему отцу на проверку. Чё он мне сделает? В смысле, как со мной поступит-то?

— Никак на хрен не поступит. Просто поговорит с тобой, а ты — с ним, Господи. Всего лишь поможет тебе осознать склад твоего ума.

— Не понял?

— Ну, склад ума. Твой мозг работает по… Слушай. Не намерен я излагать начала психоанализа. Любопытно — позвони ему, договорись о встрече. Нет — дык нет. Мне совершеннейшим образом по фигу, честное слово.

Я положил ладонь ему на плечо. Ё-моё, занятный всё-таки чувачок.

— Друг ты мой хитрожопый, — говорю. — Врубаешься?

Посмотрев на наручные часы, Лус встал:

— Пора рвать когти. Хорошо посидели.

Подозвал халдея и велел притаранить счёт.

— Эй, — спрашиваю, пока он не смылся. — А твоё подсознанье отец проверял?

— Моё? Тебе-то зачем?

— Да просто так… Ну скажи — проверял?

— Ну, не совсем. Помог мне внести определённую правку, однако в полной проверке необходимости не ощущалось. Тебе-то зачем?

— Да низачем. Просто любопытно.

— Ладно, отдыхай, — а сам уже встал, отсчитывая чаевые, всё такое.

— Выпей ещё рюмочку, — говорю. — Пожалуйста… Адски жуткая тоскища. Кроме шуток.

Не-а, говорит, недосуг. Уже, мол, опаздывает. И отвалил.

Старина Лус… Занудный, конечно, зараза, но словарный запасец мощный. В Хутоне среди учеников знал больше всех слов. Нас там опрашивали.

 

20

Я всё сидел у стойки, попивая да поджидая, пока появятся Тина с Жанин, изображающие ежедневную хренотень, но те всё не выходили. Сначала возник женоподобный чувак с вьющимися волосами и отбарабанил на фоно, потом спела какая-то новая мочалка, Валенсия. Ни хрена особенного, но уж получше старушек Тины да Жанин — во всяком случае хоть песни хорошие выбрала. Фоно там прям около стойки, и вообще, посему старушка Валенсия стояла почти рядом со мной. Я вроде как строил ей глазки, та делала вид, якобы даже не замечает. Наверно, не стал бы так себя вести, но уже чертовски развезло. Закончив, она быстренько умотала в подсобку; даже не успел пригласить её на рюмочку. Пришлось позвать распорядителя. Велел ему спросить у старушки Валенсии, не желает ли та посидеть со мной выпить. Он пообещал, но просьбу, небось, так и не передал. Люди в ни жисть никому ни фига не передают.

Ё-моё, сидел в проклятом кабаке чуть не до часу ночи. Заторчал точно скотина. Смотрел — и то с трудом. Зато адски старался не наделать шуму, иль ещё чего. Не хотел, дабы меня заметили, всё такое, или начали спрашивать про возраст. Но ё-моё, уже ни хрена перед собой не видел. А после того как вдрызг нажрюкался, снова затеял дурацкое выступленье с раной в пузе. Во всём кабаке у меня у одного в кишках засела пуля. Всю дорогу прикладывал руку к животу под пиджаком — лишь бы не залить кровью пол, и вообще. Вдруг кто-нибудь вычислит, дескать у сукина сына рана? Потому её скрывал. Под конец втемяшилось позвонить старушке Джейн, узнать, приехала ль уже домой. В общем, расплатился, всё такое, отчалил от стойки да прямиком к будкам. А сам всё держу руку под полой, чтоб кровища не капала. Ё-моё, во налакался!

Захожу в будку, но настроенье звонить старушке Джейн пропало. Наверно, слишком уж закосел. Ну тогда взял и звякнул старушке Салли Хейз.

Пришлось раз двадцать накручивать, пока попал куда надо. Ё-моё, во рожа слепая.

— Привет, — сказал, услыхав в чёртовой трубке голос. Даже не сказал, а вроде как выкрикнул. Вот пьянь сизая.

— Кто говорит? — очень холодно спросила женщина.

— Эт’я. Холдн Колфлд. Позыте, пжалста, Салли.

— Салли спит. Это её бабушка. Почему вы звоните в такое время, Холден? Вы знаете, который час?

— Да. Хочу погврить с Салли. Очень важно. Дайте-ка мне’ё.

— Салли спит, молодой человек. Позвоните завтра. Спокойной ночи.

— Разбудите’ё! Разбудите’ё там. Вот умница.

Возник другой голос:

— Слушаю, Холден, — ага, старушка Салли. — Чё те взбрело?

— Салли? Э’ты?

— Да. Не кричи. Ты пьяный?

— Ну. Слушай. Да слушай же. Приду в с’чельник. Лады? Наряжу те чёрт’ву ёлку. Лады? Д’г’ворились, а, Салли?

— Да. Ты пьяный. Ложись спать. Ты где? С кем?

— Салли? Я приду наряжу те’ёлку, лады? А, лады?

— Да. Иди ложись спать. Ты где? С кем?

— Ни с кем. Я, ещё раз я, и обратно я. — Ё-моё, как же нажрался! Даже всё ещё придерживал живот. — Мя достали. Шайка подбила. Понима’шь? Салли, ты понима’шь?

— Плохо слышно. Иди ложись спать. Мне тоже пора. Позвони завтра.

— Эй, Салли! Ты хошь, даб нар’дил те’ёлку? Хошь? А?

— Хочу. Спокойной ночи. Иди домой и ложись спать, — положила трубку.

— Спокой’ночи. Спокой’ночи, крошк’Салли. Д’р’гая любим’я Салли, — говорю — ну, представляете, сколь развезло! — и тоже нажал на рычаг.

А сам думаю: наверно, как раз пришла домой с вечеринки. Представил её вместе с Лантами, всё такое, да с тем козлом из Андовера. Все они плавают в чёртовом чайнике, городят друг другу заумную хренотень, прям эдакие обаятельные, выпендрёжные. Господи, зачем ей позвонил? Как нажрусь — ни хрена не соображаю.

В проклятой будке проторчал довольно долго. Постоянно вроде как цепляясь за переговорное устройство, дабы не отрубиться. Честно говоря, чувствовал себя не особо замечательно. Но в конце концов вышел и, еле переставляя ноги, побрёл в уборную. Наполнив раковину холодной водой, сунул туда голову, прям до ушей. Сушить не стал, и вообще. Пусть, думаю, просто стечёт, стерва. После подошёл к окну и сел на трубу отопленья. Жутко тёпленькая, уютненькая, посидеть на ней одно удовольствие — а сам дрожу, словно цуцик. Чуднó всё-таки: стоит ужраться — адский колотун пробирает.

Причём делать ну просто нефига. Сижу на трубе, считаю белые клеточки на полу. Но стал промокать. Вода чуть не вёдрами стекает за шиворот, на воротник, по галстуку, всё такое, но мне вообще-то до фени. Слишком нажратый, чтоб обращать вниманье на подобную мутоту. Потом, довольно скоро, вошёл расчесать золотистые кудри чувак, подыгрывавший на фоно старушке Валенсии — ну, кучерявый, смахивающий на бабу. Пока причёсывал волосы, мы вроде как поговорили, только сволочь оказалась не слишком-то на хер дружелюбно настроена.

— Эй! Вот пойдёте обратно в кабачок — ведь встретите красотку Валенсию? — спрашиваю.

— Сие в высшей степени вероятно, — острит ещё, подлец. Ублюдки мне попадаются все как один остроумные.

— Послушайте. Отвесьте ей поклон. Спросите, передал ли чёртов халдей мою просьбу, лады?

— Топал бы лучше домой, дружище! Между нами — сколько тебе лет?

— Восемьдесят шесть. Слушай. Отвесь ей поклон. Лады?

— Топал бы лучше домой, дружище!

— Только не я. Ё-моё, клёво лабаешь на чёртовом фоно. — Дай, думаю, польщу. По правде-то, играет просто вшиво. — Тя надо устроить на вещанье, — говорю. — Столь красивый парень. Весь в чёртовых золотистых кудряшках. Те посредник не нужон?

— Ступай домой, дружище, как паинька. Топ-топ. Да придави подушечку.

— Нету никакого дома. Кроме шуток — те нужен посредник?

Даже не ответил. Вышел на хрен, с концами. Просто завершил бошку причёсывать-прихорашивать, да всё такое — вот и свалил. Прям вроде Страдлейтера. Все красавчики одинаковые. Завершат причёсываться — и класть им на тебя.

После того как слез, наконец, с трубы да двинул в раздевалку, аж слёзы подступили, и вообще. Почему нюни распустил — сам не знаю. Наверно, от адской тоски с одиночеством… У вешалки никак не слажу найти чёртову бирку. Но служительница попалась очень любезная. Выдала куртку безо всяких. Да «Крошку Шёрли Бинз» — я ведь всё ещё таскал её с собой, и вообще. Протянул ей доллар за чуткость — не берёт. Всё твердит: иди домой ложись баиньки. Тогда вроде бы попытался назначить ей свиданье после работы, но она ни в какую. В матери, говорит, тебе подхожу, и т. д. Пришлось, показав седину, сказать, мол мне сорок два года — само собой, просто прикалывался. Она всё правильно поняла. Потом показал чёртову красную охотничью кепку; ей понравилась. Даже заставила надеть перед уходом — ведь волосы так и не просохли. Клёвая чертовка.

На улице я уже пережора не чувствовал; правда опять адски похолодало, и зубы столь зверски расстучались, прям без остановки. Короче, пройдя к улице Мадисона, решил подождать автобус — денег-то почти совсем нету, надо бы поприжаться с тачками, и вообще. Но залазить в чёртов скотовоз жутко не хотелось. К тому ж понятья не имел, куда ехать. Короче, потопал в Сад. Дай, думаю, пролезу к пруду да посмотрю, чем, чёрт побери, заняты утки. Вообще — там они или нет. Ведь так и не выяснил. До Сада оттуда недалеко, спешить особо некуда — даже не знал ещё, где заночую, — словом, почапал. А сам совсем не уставший, и вообще. Тоскища только адская.

На входе в Сад вдруг произошло ужасное. Уронил пластинку старушки Фиби, разлетелась чуть не на пятьдесят кусочков. Лежала в большой обёртке, всё такое, а один хрен вдребезги. Чёрт, я чуть не взвыл от огорченья, но ни фига не поделаешь — взял да переложил осколки из свёртка в карман куртки. Хоть никуда не годятся, но не выбрасывать же просто так. И побрёл в глубь Сада. Ё-моё, сплошная темнотища, хоть глаз выколи.

Я с рожденья живу в Новом Йорке, Главный сад знаю, словно свои пять пальцев: в детстве всю дорогу там катался и в коньках на колёсиках, и на велике. Но той ночью стоило обалденного труда найти пруд. Точно помню, где расположен — у Южного входа, всё такое, — а никак не разыщу. Наверно, торчал сильнее, чем казалось. Иду, иду, а становится темней и темней, жутче да жутче. За всё время не встретил ни одного человека. Ну и слава Богу! Небось на тыщу шагов бы отскочил, кабы кого увидел. Наконец пруд нашёлся. В общем, он кое-где замёрз, кое-где нет, но никаких уток не наблюдалось. Обогнул всё проклятое озерцо, однажды чуть к чёрту вводу не упал, но ни одной утки не разглядел. В случае, думаю, они вообще тут, то наверно спят, всё такое, около воды — ну, в траве там, иль ещё в чём. Вот едва в воду и не свалился. Но ни фига их не засёк.

В конце концов сел на скамейку, где не столь адская темнота. Ё-моё, сам всё ещё бешено дрожу, а волосы на затылке ниже кепки вроде как обросли сосульками. Даже забеспокоился. Наверно, думаю, подхвачу воспаленье лёгких да помру. Представил полчище тупых рож, пришедших на похороны, и вообще. Дедушку из Детройта, который вечно выкрикивает названья улиц, пока едешь с ним в чёртовом автобусе, тётушек — коих не меньше пятидесяти — с кодлой вшивых двоюродных братцев-сестриц. Во шайка соберётся! Элли умер — все прикатили, вся проклятая придурочная шобла. Одна бестолковая тётка, у ней ещё изо рта воняет, всё твердила, как умиротворённо мальчик лежит. Д.Б. рассказывал. Я-то туда не попал. Застрял в больнице. Меня ведь отвезли лечить размолоченную руку, всё такое… В общем, волновался, мол из-за чёртовых ледышек в волосах подхвачу воспаленье лёгких и тапочки отброшу. Предков адски жаль. Особенно маму, ведь ещё не отмякла после смерти Элли. Мысленно представил, как растеряется, куда девать все мои шмотки, соревновательные причиндалы и т. д. Хорошо хоть наверняка не позволит прийти на проклятые похороны старушке Фиби — сестрёнка ведь совсем ещё маленькая. Только и радости-то. После вообразил всю шайку-лейку, запихивающую меня в распроклятую могилу, или куда там ещё, на надгробной плите написано имя, всё такое. А вокруг — мертвецы. Ё-моё, чуть подохнешь — все ради тебя готовы в лепёшку расшибиться. Но я, чёрт побери, надеюсь: едва впрямь помру, хоть у кого-то хватит мозгов просто утопить меня в реке, иль ещё где. Чего угодно — только не засовывайте в проклятую могилу. Потом ведь начнут приходить по воскресеньям, класть тебе на пузо охапки цветов, всё такое прочее. Ну кому после смерти нужны цветы? Да никому, вот кому.

В хорошую погоду родители довольно часто носят цветы на могилу старины Элли. Я тоже раза два-три с ними сходил, а потом перестал. Во-первых, совсем не доставляет удовольствия видеть его на полоумном кладбище. В окруженьи покойников, надгробий, всего такого. Пока светит солнце, ещё терпимо, но мы дважды — дважды — только туда придём, начинается дождь. Ужас. Капли падают на вшивую могильную плиту, на траву, выросшую у него на животе. И вообще кругом хлещет дождина. Все посетители кладбища точно угорелые рвут к тачкам. У меня чуть крыша не съехала: всем дозволено вскочить в таратайки, включить приёмники, всё такое, да поехать ужинать в каком-нибудь уютном местечке — всем, кроме Элли. Просто невыносимо. Я понимаю: на кладбище лишь тело, всё такое, а душа на Небесах, и т. д., и т. п., но один хрен невмоготу. Нефига ему там лежать — вот мой сказ. Вы ведь его не знали. А кабы знали — поняли б, о чём толкую. Пока светит солнце, ещё не столь плохо, да только оно само решает, выйти или скользнуть за тучи.

Через какое-то время, просто дабы отвлечься от воспаленья лёгких, всякого такого, я достал и пересчитал в тусклых отблесках светильника бабки. Осталось всего три бумажки по одному доллару да пяток разных денежек. Ё-моё, после отвала из Пенси — целое состоянье потратил. В общем, подойдя к пруду, вроде как запустил всю мелочишку, чтоб прыгала по незамёрзшей воде. Не знаю зачем — просто от делать нефига. Наверно решил, дескать мозги переключатся с воспаленья лёгких и смерти. Но ни шиша.

Как, думаю, воспримет Фиби, коль подхватив воспаленье лёгких, откину копыта. Мысли, конечно, детские, а чёрта с два их спровадишь. Ежели в ящик сыграю, хреново воспримет. Она ко мне очень хорошо относится. В смысле, по душе я ей. Честно… Короче, подобные раздумины из башки не лезли, посему решил я, проникнув домой, с ней повидаться — на случай вдруг помру, всё такое. Ключ от двери с собой, и вообще. Тихонечко, думаю, зашнырну в квартиру да вроде как чуток поболтаю с Фиби. Опасался только двери в передней. Скрипит сволочь. Здание ведь довольно старое, а управдом лентяй и обормот — потому-то всё скрипит-хрустит. В общем, трусил, мол предки услышат, как крадусь. Но всё равно решил попытаться.

Словом, свалив к чёрту из Сада, потопал домой. Всю дорогу шёл пешком. Там не очень далеко, да я совсем и не устал, к тому же балдёж весь испарился. Правда, холод донимал… И вокруг — никого.

 

21

Давно уже столь не везло: вхожу в подъезд, а у подъёмника бдит не Пит, обычно работающий по ночам, а какой-то новый чувак. Я его раньше не видел, посему тут же сообразил: коль не столкнусь нос к носу с предками, всё такое, то поприветствую старушку Фиби да по- шустрому отчалю — никто даже не узнает, заходил или нет. Чумовая везуха! К тому ж новый парень оказался вроде как чуток с присвистом. Я небрежно эдак велел ему подкинуть меня к Дикстайнам, нашим соседям по лестничной площадке. А сам заранее снял охотничью кепку — неохота выглядеть подозрительным, и вообще. Влетаю в подъёмник, якобы обалденно спешу.

Тот закрыл дверцы, всё такое, уже вот-вот нажмёт кнопку, но вдруг поворачивает бошку:

— Их же нету дома. Они же в гостях, на четырнадцатом уровне.

— Вот и хорошо, — говорю. — Предстоит подождать. Я их племянник.

Он вроде как тупо-недоверчиво на меня уставился:

— Дык лучше подождать внизу, в вистебуле.

— Безусловно, лучше… Именно внизу подождал бы, — говорю, — но у меня с ногой не в порядке. Надо держать в определённом положении. Пожалуй, лучше посижу в кресле около двери.

Не поняв, о чём я к чёрту молочу, он выдавил только:

— А-а.

И отвёз наверх. Не плохо, ё-моё! Вообще-то умора: достаточно залепить такое, чего никто не понимает, и люди готовы сделать почти всё, о чём их попросишь.

Короче, вышел у себя на площадке — прихрамывая, точно сволочь, — и шагаю к квартире Дикстайнов. А услышав, как дверцы подъёмника захлопнулись, повернул на нашу сторону. Пока всё идёт хорошо. Даже хмель уже окончательно выветрился. Достав ключ, я отпер замок — чертовски бесшумно. Потом весьма, весьма осторожно вошёл, всё такое, и закрыл дверь. Честно — во мне обалденный вор пропадает.

Само собой, в прихожей темно, словно в преисподней; естественно, свет включать нельзя. Надлежало ступать крадучись, дабы не наткнуться на какую-нибудь хрень да не наделать шума. Зато сразу чувствую: я дома. У нас в передней особый запах, подобного нет нигде в мире. Чёрт его знает. Не цветная капуста, не духи — чёрт его разберёт, — но мигом чуешь: ты дома. Сначала решил снять куртку и повесить в прихожей, но в шкафу полным-полно плечиков: только откроешь дверцу — начинают громыхать, точно сумасшедшие. Посему, не раздеваясь, очень-очень медленно пошёл обратно, к комнате старушки Фиби. Служанка-то меня не услышит, ведь у неё всего одна барабанная перепонка. Как-то рассказала, дескать ещё в детстве братец засунул ей в ухо соломинку. В общем, глуховата, всё такое. Но родители, особенно мать — вот уж у кого слух, куда там проклятой овчарке. Короче, мимо их двери я крался особенно осторожно. Даже не дышал, Господи Боже мой. Отца хоть табуреткой по голове шарахни — не проснётся, зато мама… Стоит лишь кашлянуть где-нибудь в Сибири, уже услыхала. Дёрганая, как чёрт знает кто. Очень часто всю ночь напролёт курит, курит…

Наконец, чуть не через час, добрался до комнаты старушки Фиби. Но её там не оказалось. Я же совсем забыл! Пока Д.Б. в Холливуде, иль ещё где, она всегда спит у него. Сестрёнке там нравится. Самая просторная комната в квартире. Ещё в ней стоит сумасшедше огромный старинный письменный стол, купленный Д.Б. у какой-то пьянчужки в Филадельфии, а также большущая, великанская кровать: вёрст десять в длину на десять в ширину. Где он кровать оторвал, не знаю. В общем, старушке Фиби его комната по нраву; во время отсутствий брат позволяет ей там пожить. Вы бы посмотрели, как она за чокнутым столом делает уроки, иль ещё чего — тот ведь размером почти с кровать. Сестрёнку за ним даже не разглядишь. Но её подобная хренота втыкает. Свою комнату, говорит, не люблю, слишком уж там тесно. Обожаю, говорит, раскинуться. Вот умора! Чего старушенции Фиби раскидывать-то? Нефига.

Короче, адски бесшумно вхожу к Д.Б., включаю настольный светильник. Старушка Фиби даже не проснулась. Я вроде как чуток посмотрел на неё при свете, и вообще. Спит как бы прижавшись лицом к краю подушки. С открытым ртом. Чуднóе дело: взрослые, спящие разинув рот, выглядят обалденно гнусно, а дети — вовсе нет. У детей вид вполне приличный. Хоть даже всю подушку слюной извазюкают, всё равно смотреть не противно.

Пройдясь по комнате — очень тихо, всё такое, — я слегка огляделся. А чувствую себя просто замечательно — ну, для разнообразия. Даже пропало ощущенье, якобы заболеваю воспалением лёгких, и вообще. Просто для разнообразья чувствую себя хорошо. Старушка Фиби разложила одежду на кресле возле кровати. Для ребёнка её возраста весьма опрятна. В смысле, не разбрасывает шмотки, наподобие некоторых детей. Не разгильдяйка. На спинке кресла висит кофта от коричневого прикида, прикупленного мамой в Канаде. А на сиденье лежит сорочка и остальная мура. Туфли с вложенными носочками стоят на полу, прямо под креслом, одна рядом с другой. Раньше их не видел. Новые. Эдакие тёмно-коричневые, из мягкой кожи — у меня, кстати, примерно такие же, — причём клёво сочетаются с канадским прикидом. Родительница здорово её одевает. Правда. У мамашки кое в чём вкус просто ломовой. Коньки там купить, иль ещё чего, не врубается, зато в тряпках туго сечёт. В смысле, платьице на Фиби всю дорогу какое-нибудь чумовое. Ведь обычно на большинстве девчушек — даже при богатеньких предках да всём таком прочем — одежда просто атас. А вот посмотреть бы вам на старушенцию Фиби в кофточке с юбочкой, привезённых мамой из Канады! Кроме шуток.

Короче, присев на стол старины Д.Б., я оглядел разложенную по нему мутоту. В основном, Фибины причиндалы для уроков, всё такое. По большей части учебники. Сверху «Занимательные вычисления». Я вроде как открыл обложку, заглядываю внутрь. На первой странице старушенция Фиби написала:

ФИБИ УЭДЕРФИЛД КОЛФИЛД

4«Б»

Ну, умора! Господи Боже мой, ведь второе имя у неё вовсе не Уэдерфилд, а Джоузефин. Но ей не по вкусу. Каждый раз, как встречаемся, у сестрёнки новое имя.

Под «Занимательными вычислениями» учебник землеописания, под ним — сборник упражнений по правописанью. Пишет Фиби без ошибок. Вообще учится отлично, но лучше всего знает правописанье. Под сборником — целая стопка тетрадей. У ней их тыщ пять. Вам в жизни не попадался ребёнок с эдаким количеством тетрадей. Открываю верхнюю. На первой странице написано:

Бёрнис подойди на перемене надо рассказать кой-чего очень очень важное

И больше ни фига. Я перевернул страничку:

Почему на северо-востоке Аляски столь много консервированных заводов?

Потому что там много лосося

Почему там ценные леса?

потому что там подходящие условия.

Чего сделало правительство для облегченья

жизни эскимосов Аляски?

подготовить ответ к завтра!!!

Фиби Уэдерфилд Колфилд

Фиби Уэдерфилд Колфилд

Фиби Уэдерфилд Колфилд

Фиби У. Колфилд

Фиби Уэдерфилд Колфилд, господин

Передай пожалуйста Шёрли!!!!

Шёрли ты сказала что ты стрелец

а ты вовсе даже телец когда зайдёшь ко мне

домой захвати коньки

В общем, сидя на письменном столе Д.Б., прочёл всю тетрадь. Много времени не заняло, а вообще-то целыми сутками готов читать подобную муру — ну, записные книжки малышей, Фибины там, иль ещё кого. Просто торчу от детских тетрадок. Потом закурил — последнюю, больше не осталось. За день уж, наверно, пачки три выкурил. И тут всё-таки её разбудил. В смысле, нельзя ведь до скончанья жизни сидеть на столе; к тому ж вообще боялся, вдруг предки застукают, а прежде хотел по крайней мере сказать Фиби здрасьте. Короче, разбудил.

Она пробуждается на раз. В смысле, не нужно кричать, иль ещё чего. Просто, сев к ней на кровать, говоришь: «Просыпайся, Фиб!» — и все дела.

— Холден! — сразу сказала сестрёнка.

Обняла за шею, всё такое. Очень впечатлительная. В смысле, маленькая ведь ещё, а заводится с пол-оборота. Порой даже слишком возбудима. Я вроде как её чмокнул, она тут же:

— Давно дома?

Увидев меня, адски обрадовалась. Ежу ясно.

— Тихо, тихо! Только вошёл. Ну, как ты тут?

— Хорошо. Письмо получил? Я целых пять страниц…

— Ага. Тихо, тихо! Спасибо.

Прислала длиннющее письмо, а я даже не успел ответить. Целое посланье про действо, которое ставят в школе. Просила не занимать пятницу, всё такое, прийти посмотреть.

— Постановка продвигается? — спрашиваю. — Как, говоришь, названье?

— «Рождественское зрелище для американцев». Вшивенькая, зато я играю Бенедикта Арнолда. Вообще-то у меня больше всего слов. — Ё-моё, весь сон точно ветром сдуло. Рассказывая про какую-то хренотень, сразу распалилась. — Начинается, как я умираю. В сочельник приходит привиденье, спрашивает, не стыдно ли мне, всё такое. Понимаешь? Дескать предал страну, всё такое. Придёшь позырить? — А сама уже на фиг, приподнявшись, сидит в кровати. — Я ведь писала. Придёшь?

— Само собой. Без вопросов.

— У папы не получится. Ему надо лететь в Калифорнию, — ё-моё, сна ни в одном глазу. Буквально раз, два — и проснулась. Даже вроде как встала на коленки у себя в постели, взяла мою проклятую руку. — Слушай. Мама сказала, ты приедешь в среду. Точно: в среду.

— Свалил пораньше. Да тихо ты. Разбудишь всех.

— А скоко время? Мама сказала, вернёмся очень поздно. Они поехали в гости в Норуок, ну в Коннектикуте. Отгадай, чего я делала сегодня после обеда? Какое кино смотрела? Отгадай!

— Откуда я знаю… Слушай. А они не сказали, во сколько…

— «Врач», — выпалила старушка Фиби. — Особый просмотр в оздоровительно-просветительном учрежденьи имени Листера, вот! Всего один раз показывали — только сегодня. О враче из Кентукки, всё такое, зажимающим одеялом лицо маленькой девочке; она калека, не умеет ходить. А потом его отправляют в тюрьму, всё такое. Здоровско.

— Погоди чуток. Они не сказали, во сколько…

— Ему её жаль — ну, врачу. Посему обматывает ей лицо одеялом, всё такое — чтоб задохлась. А его сажают в тюрьму — на всю жизнь. А девочка, кому он обмотал голову одеялом, всю дорогу приходит его навещать и благодарит. Ведь убил-то из милосердья. Но сам всё равно понимает, мол заслужил тюрьмы — ведь врач не имеет права решать за Бога. Нас водила мама девочки, учимся вместе, Элис Холмборг. Моя лучшая подруга. У ней у одной во всём…

— Тебе не в лом чуток помолчать? Я же спрашиваю. Они сказали, во сколько вернутся, или нет?

— Нет, но сказали, очень поздно. Папа даже поехал на легковушке, всё такое, дабы им не переживать насчёт поездов. У нас теперь в ней приёмник! Только мама никому не велит включать, пока на дороге сильное движенье.

Я начал вроде как расслабляться. В смысле, совсем перестал мандражировать, застукают меня дома или нет. Чёрт с ним, думаю. Чему быть, того не миновать.

Но посмотрели б вы на старушку Фиби. В голубой пижаме с красными слонами на воротничке. От слонов просто тащится.

— В общем, плёночка неплохая, да? — спрашиваю.

— Здоровская, только вот Элис простужена, и мамаша всю дорогу приставала, не знобит ли её. Прям во время показа. Вечно посреди чего-нибудь важного прям через меня наклонится, всё такое, да спрашивает, как у ней самочувствие. Прям зла не хватает.

Тут я рассказал о пластинке:

— Знаешь, купил тебе пластиночку. Только разбил по дороге. — Вынимаю из кармана куртки осколки, показываю. — Нажрюкался в зюзю.

— Давай кусочки. Как раз собираю.

Взяв, сунула в тумбочку. Обалдеть.

— Д.Б. на Рождество приедет? — спрашиваю.

— Мама сказала, пока неизвестно. Как выйдет. Вроде бы надлежит остаться в Холливуде, писать для ленты об Аннаполисе.

— Об Аннаполисе, Господи!

— Там про любовь, всё такое. Отгадай, кто будет играть! Какая звезда? Отгадай!

— Да по фигу мне. Господи, об Аннаполисе. Да Д.Б. об Аннаполисе ни хрена не знает, Боже мой. Он же пишет совсем о другом! — ё-моё, подобная хренота просто обламывает. Вот Холливуд чёртов! — А чего с рукой? — я увидел у неё на локте большую нашлёпку. Пижама без рукавов — вот и заметил.

— Мальчишка, с кем учусь, Кёртис Уайнтрауб, толкнул, пока сходила по лестнице в Саду. Хошь позырить? — сразу стала отдирать дурацкую наклейку.

— Не надо. Почему толкнул-то, на лестнице-то?

— Откуда я знаю. Похоже, меня ненавидит, — сказала старушка Фиби. — Мы с одной девчонкой, Селмой Аттербури, залили ему всю ветровку чернилами, всякой мурой.

— Вот те раз. Господи Боже мой, ты чё — маленькая?

— Нет, но в Саду он вечно везде за мной ходит. Всю дорогу ходит, ходит. Прям зла не хватает.

— А вдруг по тебе сохнет? Нельзя же сразу идти да заливать чернилами всю…

— Нефига по мне сохнуть. — И подозрительно так на меня смотрит. — Холден, а почему ты приехал не в среду?

— Чего?

Ё-моё, с ней каждый миг держи ухо востро. Коли полагаете, плохо соображает, то у вас просто не все дома.

— Почему ты приехал не в среду? Тебя не выперли ведь, всё такое, а?

— Говорю же. Нас отпустили пораньше. Всех отпус…

— Нет выперли! Выперли! — старушка Фиби стукнула меня кулаком по ноге. Во привычка — кулаки распускать. — Точно выперли! Эх, Холден!

Прикрыла рот ладошкой, и вообще. Боженькой Иисусом клянусь — слишком чувствительная.

— Ну зачем придумывать? Никто меня не…

— Выперли. Выперли. — Снова врезала кулаком. Коли полагаете, не больно, то у вас крыша не в порядке. — Папа тебя убьёт.

Повалилась пузом на кровать, а на голову натянула чёртову подушку. Отработанный приёмчик. Иногда прям чокнутая.

— Прекрати сейчас же, — говорю. — Никто меня не убьёт. Никто даже… Хватит, Фиб, убери с тыквы проклятую хреновину. Никто никого убивать не собирается.

Нет, даже не думает убирать. Пока сама не захочет, ни хрена сделать не заставишь. Повторяет только:

— Папа тебя убьёт.

Из-за чёртовой подушки ни шиша не разобрать, о чём там бубнит.

— Никто меня убивать не собирается. Сама подумай. Во-первых, я уезжаю. Наверно немного поработаю в какой-нибудь усадьбе, иль ещё где. У деда одного знакомого чувака хутор в Колорадо. Почему не повкалывать там? А тебе стану писать, всё такое, после отъезда — если вообще поеду. Хватит. Доставай башку. Ну ладно, эй, Фиб. Пожалуйста. Прошу же.

Нет, упёрлась. Хотел подушку стащить, но она сильнющая как чёрт. Запотеешь бороться. Ё-моё, раз уж решила чего напялить на черепушку, дык держит до посиненья.

— Фиб, пожалуйста. Вылазь оттуда, — твердил я. — Ну — вылазь… Эй, Уэдерфилд! Вылезай!

Куда там. Порой её ничем не проймёшь. В конце концов встал, побрёл в гостиную, взял из коробки на столе несколько сигарет и сунул в карман. Свои-то все вышли.

 

22

Возвращаюсь — она уже, конечно, подушку, согласно моему точному расчёту, с головы стащила, но всё ещё на меня не смотрит, хоть лежит навзничь, и вообще. Ну, подхожу к кровати сбоку, снова сажусь, а она нарочно моську отвернула. Проваливай, мол, к чёртовой бабушке, даже видеть тебя не хочу. Ну прям вроде сборной фехтовальщиков из Пенси, когда забыл в подземке все их проклятые причиндалы.

— Как поживает старушка Хейзл Уэдерфилд? — спрашиваю. — Новенький рассказик о ней сочинила? А который прислала — в чемодане. На вокзале. Здоровский.

— Папа убьёт тебя.

Ё-моё, чё втемяшится — дык уж надолго.

— Не убьёт. Самое большое — адски наорёт опять, а потом отправит в проклятое военное училище. Вот и всё. Но во-первых, меня уже здесь не будет. Отвалю. Поеду… наверно, поеду в Колорадо, на хутор.

— Не смеши. Даже на лошади ездить не умеешь.

— Кто не умеет? Я-то как раз умею. Однозначно. Там в два счёта научат, — говорю. — Хватит ковырять. — Она полезла под нашлёпку на локте. — Кто обкорнал-то? — спрашиваю. Только щас заметил, как по-дурацки её подстригли. Слишком уж коротко.

— Не твоё дело. — Иногда сестрёнка весьма противная. Просто жуть насколько. — Ты, конечно, опять завалил все до единого предметы, — ужасно мерзким говорит голосом. Даже вроде как дико, в определённом смысле. Порой прям начинает вещать словно чёртова училка, а сама от горшка два вершка.

— Вот и нет. Английский — сдал.

И — просто ради прикола — ущипнул торчавшую из-под одеяла попку. Фиби ведь уже лежала на боку. У ней и попки-то почти никакой нет. Щипнул не сильно, но она всё равно попыталась шлёпнуть меня по руке, однако промазала.

Потом вдруг говорит:

— Ну почему ж ты опять?

В смысле, почему отцепили. И прям эдак сказала — у меня аж вроде как кошки на душе заскребли.

— О Господи, Фиб, не спрашивай. Надоело уж всем объяснять. Тыща причин. Одно из самых гнусных учебных заведений, в какие я попадал. Сплошные выпендрёжники. Да подленькие чувачки. Ты в жизни не видала подобной шоблы подлецов. Ну, например, в комнате тусовка, а чувак хочет зайти, то в случае он какой-нибудь лопух прыщавый, никто его даже не впустит. И вообще: хочешь куда-либо войти — глядь, а уже заперто. Ещё там паскудное тайное братство, куда я струсил вступить — кишка тонка. Ну вот: один прыщавый занудный чувак, Роберт Акли, тоже хотел примазаться. Так, сяк подползал — нет, не приняли. Очень просто — зануда и весь в прыщах. Вообще-то даже рассказывать противно. Говённая приготовиловка. Честное слово.

Старушка Фиби молчала — но слушала, по повороту головы сразу ясно. И вообще: ей рассказываешь — обязательно выслушает. Самое удивительное — по большей части понимает, о чём ты, чёрт возьми, толкуешь. Правда.

Я всё продолжал наворачивать про Пенси. Вроде как в раж вошёл.

— Даже два-три хороших препа во всём заведеньи — и те какие-то липовые. Там учительствует старикашка — господин Спенсер. Его жена всю дорогу угощала нас горячим шоколадом, всё такое — вроде правда люди неплохие. Но ты б на него посмотрела, чуть только на урок входит директор, старина Тёрмер, и садится в последнем ряду. Вечно — войдёт да посидит с полчасика на задней парте. Якобы нет его вовсе, всё такое. Ну, сидит себе сзади, а после начинает старика Спенсера прерывать, вставлять всякие бородатые шуточки. А старик Спенсер чуть со смеху не подыхает, аж прихрюкивает, и вообще, словно Тёрмер чёртов королевич, иль ещё кто.

— Хватит по стольку чертыхаться.

— Тебя б наизнанку вывернуло, гадом буду. Ну а на День встречи старых выпускников? У них там такой день: сползаются все недоумки, позаканчивавшие Пенси с 1776 года, и разбредаются по зданьям — с жёнами, детьми, всеми остальными. Поглядела б ты на одного пожилого чувака, лет под пятьдесят. Подошёл к нашей комнате, постучал в дверь и спрашивает, не возражаем ли, мол зайдёт в уборную. Я вообще не понял, какого чёрта нас спрашивал — ведь нужник совсем в другом конце. Знаешь, чего он сказал? Хочет посмотреть, не затёрто ль ещё его имя на дверце возле одного из толчков. Оказывается, лет девяносто назад тот вырезал своё проклятое дурацкое паскудное трёхнутое имя на дверце отхожего места и желает проверить, сохранилось ли оно. В общем, вынудил меня с соседом по комнате сопроводить его в уборную, всё такое, да торчать там, пока он шарил по всем дверцам. А сам без умолку болтал, дескать в Пенси прошли лучшие дни жизни, давал кучу советов на грядущее, всё такое прочее. Ё-моё, жуткую тоскищу нагнал! В смысле, чувак не плохой — отнюдь. Но ведь не обязательно быть плохим, дабы на мóзги надавить — даже хороший чувак запросто управится. Надо всего лишь завести людей в сральню да искать на дверце имя, а самому при том давать кучу дурацких советов — вот и всё. Не знаю. Пожалуй, выглядело б не так уж гнусно, кабы он не дышал точно паровоз. Чувак ведь только-только влез по ступенькам, страшно запыхался, посему разыскивая, продолжал тяжеленно дышать — ноздри эдак чуднó, печально вздрагивали — но всё советовал нам со Страдлейтером вынести из Пенси по мере сил больше. Боже мой, Фиби! Ну как объяснить. Просто мне не по вкусу всё творящееся в Пенси. Ну как объяснить.

Тут старушка Фиби чего-то сказала, неразборчиво — ведь лежала, уткнув щёку со ртом в подушку.

— А? — спрашиваю. — Вынь рот-то из подушки. Ни хрена не слышно.

— Тебе вообще ни фига не по вкусу.

От этих слов ещё муторней стало.

— А вот и нет. По вкусу. Ещё как по вкусу. Зря ты. На кой чёрт эдак говорить-то?

— Потому что не по вкусу. Учебные заведенья никакие не по вкусу. Полным-полно чего не по вкусу. Вообще ни фига.

— Нет, по вкусу! Тут ты ошибаешься — именно тут ты ошибаешься! На кой чёрт эдак говоришь? — Ё-моё, во испортила настроенье.

— Потому что не по вкусу. Назови хоть одно.

— Одно? Из того, чего по вкусу? Ладно.

Зараза, а сам никак не сосредоточусь. Иногда трудно вот так вот взять — да собраться.

— В смысле, чего обалденно по вкусу? — спрашиваю.

Она не ответила. Скособочилась эдак в самом дальнем углу кровати. У чёрта на рогах, чуть не за тыщу вёрст.

— Ну — ответь, — говорю. — Одно, чего мне обалденно по вкусу или просто по вкусу?

— Обалденно.

— Лады, — вот засада, всё соображалку никак не сосредоточу. В башку-то почти ни хрена не лезет, только те две отшельницы, собирающие бабки в старые потрёпанные соломенные корзины. Особенно очкастая — ну, с железной оправой. А ещё — парень из Элктоновых Холмов. Там учился парнишка, Джеймз Касл, который не пожелал взять обратно слова о самодовольном таком чуваке, Филе Стэбайле. Однажды Касл назвал его индюком надутым, а один из паршивых дружков Стэбайла тому наябедничал. В общем, Стэбайл с ещё, вроде бы, шестью столь же гнусными выродками подвалили в комнату к Каслу, заперли чёртову дверь и норовили заставить его взять слова обратно, однако он отказался. Тогда те принялись за него круто. Даже не стану говорить, чего сделали — настолько гадко, — но старина Касл всё равно не пошёл на попятную. А посмотрели б вы на него! Тощенький-слабенький чувачок, ручонки — словно палочки. В конце концов взял да вместо того, чтобы брать слова обратно, выпрыгнул из окна. Я в тот миг под душем стоял, всё такое, но даже до меня долетел звук паденья. Но просто подумал, дескать из окна выскочил приёмник, или ящик, иль ещё чего, но никак не парень, ё-моё. А потом слышу — все бегут по проходу да вниз по лестнице. Ну, тоже халат набросил и мчу. Глядь — а старина Касл лежит прям на каменных ступенях, и вообще. Насмерть разбился, вокруг разлетелись зубы, всё в кровище, поближе подойти никто не смеет. А я ему перед тем дал поносить водолазку, он как раз в ней. Чуваков, пытавших парня в комнате, всего лишь исключили. Даже под суд не отдали.

Вот в сущности и всё крутившееся по извилинам. Две отшельницы, с кем завтракал, да Джеймз Касл из Элктоновых Холмов. Чуднó, но, по правде говоря, даже толком его не знал. Жуткий тихоня. Мы вместе посещали исчисленья, но он сидел в противоположном конце комнаты, руку почти вовсе не тянул, к доске не выходил. Кой-какие чуваки вообще очень редко с места вякают, к доске тоже не лезут. Вроде бы всего один раз-то с ним и поговорили — ну, пока он просил водолазку. Я чуть не отпал от адского удивленья, и вообще. Помню, чищу зубы в умывалке, тут он заходит. За ним, говорит, заедет двоюродный брат, хотят покататься на тачке, всё такое. Даже не представляю, откуда вообще проведал о водолазке. А про него я знал исключительно почему: во время переклички евойное имя всегда называли прямо перед моим. Кабел Р., Кабел У., Касл, Колфилд — как щас помню. Честно говоря, не больно-то хотелось одалживать ему шмотку. Ведь почти незнакомы.

— А? — спрашиваю старушку Фиби. Она чё-то сказала, но я не уловил.

— Даже одного не сумел придумать?

— Сумел, к твоему сведенью. Ещё как сумел.

— Ну дык давай.

— Мне по вкусу Элли, — говорю. — И по вкусу то, чего делаю сейчас. Сижу здесь с тобой, разговариваю, думаю про всякую хреноту…

— Элли умер… Вечно ты так! Раз человек умер, всё такое, да уже на Небесах, нельзя по-настоящему…

— Знаю: умер! Думаешь, забыл? Но почему ж ему не продолжать мне нравиться-то? Господи, не прекращать же любить человека лишь из-за того, мол умер — тем более он в тыщу раз клевее всех живых знакомых, и вообще.

Старушка Фиби промолчала. Раз нефига сказать, попусту не болтает.

— Короче, мне щас тоже по вкусу, — говорю. — В смысле, прямо щас. Сидеть здесь с тобой, трепаться, дурачи…

— Нет, таковское не по-всамделишному.

— Ещё как по-всамделишному! Однозначно. Почему, чёрт возьми, нет-то? Вечно людям кажется, якобы всё не по-всамделишному. Меня уж прям начинает к чёрту мутить.

— Да не чертыхайся ты… Ну хорошо, назови ещё чего-нибудь. Например, кем бы хотел стать. Ну, учёным там. Или правоведом, иль ещё кем.

— Учёным не сумел бы. Какой я на фиг учёный.

— Ну, правоведом — вроде папы, и вообще.

— Правоведы, наверно, ребята неплохие — но меня не тянет. В смысле, вроде бы ништяк, пока ходят да всю дорогу спасают жизнь невиновным чувакам; однако правоведы ведь совсем не эдакой хренотенью занимаются. Вся их работа — загребать бабки, играть в гольф-бридж, покупать тачки, пить можжевёловку с вермутом и круто выглядеть. К тому ж вообще. Даже взаправду спасая чувакам жизнь, всё такое, как определить: впрямь хочешь вытаскивать чуваков, или на самом-то деле мечтаешь слыть охренительным правоведом, дабы после проклятого судебного заседанья все, хлопая б тебя по плечу, поздравляли — представители печати с остальной шушерой — ну, точно в сраных фильмах? Как отличить, мол ты не показушник-то? Беда в чём: никак.

Не уверен, понимала ли старушенция Фиби, о чём я, чёрт побери, толкую. В смысле, маленькая ещё, всё такое. Но хоть слушала. А коль тебя слушают — уже неплохо.

— Папа тебя убьёт. Убьёт.

Но я пропустил мимо ушей. Задумался кой о чём ещё — аж чердачок слегка поехал.

— Знаешь, кем бы хотел стать? — говорю. — Знаешь, кем? В смысле, кабы мне, чёрт возьми, дали выбор?

— Кем? И чертыхаться кончай.

— Песенку помнишь: «Там кого-то ловит кто-то во поле, во ржи»? Дык вот: хоте…

— Нет. «Там кого-то встретит кто-то во поле, во ржи»! Вирши. Роберта Бёрнза.

— Я врубаюсь: вирши Роберта Бёрнза.

Вообще-то она права. Действительно «Там кого-то встретит кто-то во поле, во ржи». А тогда я не знал.

— Но мне казалось «Там кого-то ловит кто-то», — говорю. — В общем, постоянно представляю детишек, играющих во что-то на огромном ржаном поле, всё такое. Тысячи маленьких детей, а вокруг никого… в смысле, из взрослых… кроме меня. Стою на краю жутко обалденного обрыва. Понимаешь, мне положено ловить всех, кто вот-вот упадёт вниз — в смысле, они бегут, под ноги не смотрят, тут я откуда-то выхожу да их ловлю. Целыми днями готов там торчать. Просто стоять у обрыва на краю ржаного поля, всё такое. Понятное дело, чердачок-то у меня подтекает, но честно — тянет только к этому. Вот такой вот бзик.

Старушка Фиби долго молчала. Потом опять говорит:

— Папа тебя убьёт.

— Да по фигу мне — убьёт дык убьёт.

И поднявшись с кровати, пошёл звонить г-ну Антолини — чуваку, который вёл у нас английский язык в Элктоновых Холмах. Теперь живёт в Новом Йорке. Ушёл из Элктоновых Холмов преподавать английский в вузе.

— Звякнуть надо, — говорю Фиби. — Ща вернусь. Пободрствуй. — Не хотел, чтоб заснула, пока торчу в гостиной. Само собой, и без того не стала бы спать, но на всякий случай попросил, просто для уверенности.

Уже шагнул к двери, но вдруг старушка Фиби окликнула:

— Холден!

Оборачиваюсь.

Снова сидит как бы прямо. Жутко всё же хорошенькая.

— Я, — говорит, — беру уроки рыганья у одной девочки, Филлис Маргулис. Послушай.

Короче, прислушался — и чего-то услыхал, но не очень впечатляющее.

— Здоровско, — говорю.

И пошёл в гостиную звонить прежнему учителю, г-ну Антолини.

 

23

На проводе висел недолго — из опасенья, мол посреди разговора ввалятся предки да застукают. Но обошлось. Г-н Антолини разговаривал весьма любезно. Предложил, коль мне охота, ехать прямо к ним. Небось, разбудил и его самого, и жену, поскольку адски долго не снимали трубку. Он сразу спросил, не стряслось ли какой беды, но я успокоил. Однако поведал, дескать вылетел из Пенси. На хрена, думаю, темнить-то? Чувак только Господа Бога помянул, и всё. Вообще-то он довольно остроумный. Короче, велел ехать прямо к ним — раз надо.

Пожалуй, г-н Антолини лучший учитель изо всех, какие мне попадались. Ещё довольно молодой чувак — чуть старше Д.Б., — и с ним не в лом поприкалываться, нисколько не теряя к нему уваженья. Именно он в конце концов поднял Джеймза Касла — ну парня, выпрыгнувшего из окна, я вам рассказывал. Старина Антолини пощупал у него пульс, всё такое, после снял плащ, прикрыл Джеймза Касла, сам отнёс к врачу. И по фигу, что весь плащ испачкается кровью.

Возвращаюсь в комнату Д.Б., а старушка Фиби включила приёмник. Передают наигрыши для плясок. Правда, работает очень тихо, дабы не разбудить служанку. Посмотрели б вы на неё. Вылезя из-под одеяла, сидит прям посреди кровати, а ноги заплела — ну, словно йог какой-нибудь. И пиликанье слушает. Просто отпад.

— Иди, — говорю. — Хочешь поплясать?

Ещё совсем маленькой я учил её круженью, всякому такому. Двигается она здорово. В смысле, просто показал несколько ходов. А вообще-то сама наловчилась. Человека ведь нельзя научить, как надо плясать.

— Ты же, — говорит, — в туфлях.

— Сниму. Давай.

Пулей выскочила из кровати, подождала, пока разуюсь, и мы немного покружили. У ней впрямь обалденно клёво выходит. Вообще-то не люблю людей, пляшущих с детьми; вид обычно просто ужасный. В смысле, сидишь где-либо в кабаке, а какой-то старпер выводит на площадку маленькую дочку. Вечно у неё сзади по оплошности задрано платье, к тому ж вообще девчонка ни хрена двигаться не умеет — короче, смотреть противно — но мы с Фиби на людях не вылазим. Так — дома дурака валяем. Но с нею-то случай особый, она-то как раз плясать умеет. Всё улавливает, куда ни поведи. Даже мои длиннющие ноги не мешают — в смысле, нужно лишь адски крепко её держать. Совсем не отстаёт. Хоть делай всякие переходы или какие-нибудь допотопные прикольчики, даже джиттербаг не слабó чуток отчебучить — всё равно успевает. Танго — и то сладит, чёрт побери.

Пляски четыре кружили. В перерывах она уморительная, бесёнок. Просто стоит в исходном положеньи. Даже не разговаривает, и вообще. Обоим надо, замерев, ждать, пока лабухи снова заиграют. Отпад. Но смеяться, само собой, тоже нельзя.

Короче, сплясали вещи четыре; я выключил приёмник. Старушка Фиби, запрыгнув обратно в кровать, влезла под одеяло.

— У меня уже лучше выходит, правда? — спрашивает.

— Ещё бы!

А сам снова сел на кровать. Дышу прям с трудом. Надо же столь адски укуриться — никакой дыхалки не осталось. А ей — хоть бы хны.

— Пощупай мой лоб, — вдруг говорит.

— Зачем?

— Пощупай. Просто тронь по-быстрому.

Дотрагиваюсь. Но ни шиша не почувствовал.

— Пылает? — спрашивает.

— Нет. А должен?

— Ага… ща’сделаю. Ну-ка ещё раз.

Я опять тронул, но так ни фига и не уловил, а сам говорю:

— Вроде б уже начинает, — не хочу, дабы у неё развился проклятый зажим.

Она кивнула:

— Запросто нагоню выше тернометра.

— Термометра. Кто тебе сказал?

— Научила Элис Холмборг. Надо скрестить ноги, задержать дыханье и думать про чего-нибудь очень-очень горячее. Про отопленье, иль ещё чего. Тогда весь лоб становится прям горячим-горячим — запросто даже пальцы кому-нибудь обжечь.

Ну, умора. Я отдёрнул от лба руку, якобы обалденно испуган.

— Спасибо за предупрежденье.

— Да нет, твои б не обожгла. Не стала б слишком… Тсс!

И прям подпрыгнула на кровати. Вот чёрт, аж сердце ёкнуло от страха.

— Ты чё? — говорю.

— Дверь! — громко шепчет. — Вернулись!

Я вскочил, подбежав к столу, вырубил свет. Потом схватил туфли, загасил окурок о каблук, сунул ошмётки в карман, помахал руками, ну дым разогнать — вот чёрт, не следовало здесь курить, — залез в стенной шкаф и прикрыл за собой дверцу. Ё-моё, сердце колошматит словно бешеное.

Слышу, в комнату вошла мама.

— Фиби? Хватит притворяться. Я видела свет, сударыня.

— Привет! Не спалось. Как съездили?

— Чудесно, — скорей всего, мама просто так сказала. В гостях особого удовольствия не получает. — Позволь спросить, почему не спишь? Тебе не холодно?

— Да нет, просто не спалось.

— Фиби, уж ты здесь не курила ли? Скажи, пожалуйста, правду, сударыня.

— Чево? — спрашивает старушка Фиби.

— Ты меня слышала.

— Просто прикурила на миг. Всего один раз вдохнула. И сразу выбросила в окошко.

— Позволь спросить, зачем?

— Не спалось.

— Меня это не радует, Фиби. Совсем не радует. Хочешь ещё одно одеяло?

— Нет, спасибо. Спокой’ночи! — яснее ясного: старушка Фиби норовит побыстрей от неё отделаться.

— Как просмотр? — спрашивает мама.

— Здоровско. Только мамаша у Элис… Весь целый показ наклонялась и приставала, не знобит ли её. Зато обратно ехали на легковушке.

— Дай-ка лоб пощупаю.

— Ничем я не заразилась. У неё ни фига нету. Просто мамаша такая.

— Ладно. Спи сейчас же. Поужинала хорошо?

— Вшиво.

— По-моему, ты слышала, чего сказал отец об этом словечке. А почему же всё-таки вшиво? Прекрасная баранья отбивная. Я всю Лексингтонскую улицу исходила, лишь бы…

— Отбивная-то вкусная, но Чарлин, подавая тарелку, вечно на менядышит. На всю еду дышит, и вообще кругом. Прям на всёдышит, дышит.

— Ладно. Спи. Поцелуй маму. Ты помолилась?

— Ещё в уборной. Спокой’ночи!

— Спокойной ночи. Скоренько засыпай. Голова просто раскалывается, — сказала мама. Голова у неё болит довольно часто. Правда.

— Выпей аспирину, — посоветовала старушка Фиби. — Холден ведь приедет в среду?

— Насколько мне известно. А теперь укройся получше. Ещё, ещё.

Я слышал, как мама, выйдя, закрыла дверь. Подождал минуту-другую. Затем выполз из шкафа. Причём тут же в темнотище налетел на старушку Фиби — оказывается, вылезла из кровати и шла чего-то мне сказать.

— Не ушиб? — спрашиваю. Теперь приходилось шептать — ведь предки дома. — Пора сваливать.

В потёмках нащупал кровать; сев на краешек, надеваю туфли. Пожалуй, тут вроде как засуетился.

— Щас неходи, — прошептала Фиби. — Погоди, пока уснут!

— Наоборот. Нужно щас. Щас лучше всего. Она пойдёт в ванную, папаша включит новости, иль ещё чего. Лучше всего прям щас.

А сам с трудом шнурки завязываю. Вот чёрт, надо ж эдак задёргаться. Меня б, конечно, не убили, и вообще — просто радости мало, всё такое, коль дома застукают.

— Где ты, ё-моё? — спрашиваю старушку Фиби. Вот мрак кромешный, ни хрена не разберёшь.

— Здесь, — стоит прям рядом со мной, а ни фига не видно.

— Я оставил проклятые чемоданы на вокзале. Слушай. Как у тебя с бабками, Фиб? А то почти ни шиша не осталось.

— Только рождественские. На подарки, всё такое. Ещё вообще ничего не купила.

— Мм-х! — не хотел забирать её подарочные тити-мити.

— Возьми немного.

— Неохота брать рождественские.

— Немножко одолжить могу.

Слышу — шебуршится у письменного стола Д.Б, открывает тыщу ящиков, шарит по ним. Темнотища в комнате — глаз выколи.

— Раз уедешь, значит не увидишь меня в постановке, — говорит дрожащим голосом.

— Нет увижу. До того никуда даже не поеду. Думаешь, собираюсь пропустить постановку? Поживу, наверно, у господина Антолини — скорей всего, до вторника. И вечером приеду домой. Я те звякну, чуть только получится.

— Вот, — старушка Фиби пыталась отдать бабки, но никак не нащупает мою руку.

— Где?

Вложила бумажки в ладонь.

— Эй, зачем столько? Дай два-три рваных — и всё. Кроме шуток… На, — пытаюсь сунуть, а она не берёт.

— Возьми все. Потом отдашь. Принесёшь на представленье.

— Сколько здесь, Господи?

— Восемь-восемьдесят пять. Шестьдесят пять. Малость потратила.

И тут у меня вдруг потекли слёзы. Не сдержался. Плакал так, что никто б даже не услышал, — но плакал. Старушенция Фиби адски испугалась, подошла, желает утешить, но заплакав, чёрта с два сразу прекратишь. А сам всё ещё сижу на краю кровати; она положила лапу мне на плечи, я тоже сестрёнку обнял, но всё равно долго не мог успокоиться. Думал, задохнусь до смерти, иль ещё чего. Ё-моё, на бедную старушку Фиби дикого страху нагнал. К тому ж окно проклятое открыто, и вообще; чувствую, она дрожит, всё такое — ведь в одной пижаме. Норовлю запихнуть обратно в постель — упирается. В конце концов откатило. Правда, весьма, весьма нескоро. Короче, застегнул на все пуговицы куртку, всё такое. Пообещал позвонить. Она говорит, хочешь — ложись со мной, но я отказался. Мне, говорю, лучше отвалить, г-н Антолини ждёт, и вообще. Затем достал из кармана охотничью кепку и отдал ей. Она любит всякие прикольные кепки. Ещё не желала брать, но я заставил. Готов поспорить: спать легла в ней. Честно — от таких кепок Фиби просто балдеет. Потом ещё раз пообещал звякнуть, чуть только получится, и отчалил.

Выйти к чёрту из квартиры оказалось гораздо легче, чем в неё залезть, и вот почему. Просто уже стало почти по фигу, застукают или нет. Честно. Решил: нарвусь дык нарвусь. Вроде б даже сам уже хотел нарваться.

Подъёмник не вызывал, до самого низа шёл по ступенькам. У нас там эдакая чёрная лестница, а на ней тыщ десять мусорных вёдер. Чуть шею не сломал, но ни фига, обошлось. Новый чувак внизу меня даже не видел. Небось, до сих пор думает, якобы я у Дикстайнов.

 

24

У г-на с г-жой Антолини обалденно роскошная квартира недалеко от Саттона: в гостиную спуск из двух ступенек, стойка для выпивки, всё такое. Я уже несколько раз там бывал — ведь после моего отвала из Элктоновых Холмов г-н Антолини нередко заглядывал к нам домой пообедать да расспросить про успехи-достиженья. Тогда-то ещё холостяковал. А как женился, мы с ним и г-жой Антолини довольно часто играли в теннис. Г-жа Антолини — член Западного теннисного общества в Лесистых Холмах на Длинном острове. Бабок у неё — куры не клюют. Вообще-то ей лет на шестьдесят больше, чем г-ну Антолини, но вроде б они неплохо друг к дружке притёрлись. Во-первых, у обоих тыква клёво соображает, особенно у г-на Антолини, но в разговорах он чаще острит, ну наподобье Д.Б., нежели умничает. А г-жа Антолини прям вся из себя строгая. Её мучают тяжёлые приступы удушья. Оба читали все рассказы Д.Б., г-жа Антолини тоже; едва брат собрался в Холливуд, г-н Антолини ему позвонил и сказал, мол не стоит. Однако тот всё равно уехал. Г-н Антолини считает: человеку, умеющему писать на уровне Д.Б., в Холливуде делать нефига. Ну в точности моя мысль, почти слово в слово.

До их дома добрался б и пешком, ибо не хотел зря тратить рождественские бабки Фиби, но выйдя на улицу, жутко хреново себя почувствовал. Вроде как черепушка закружилась. Короче, взял тачку. Не хотел — а ни шиша не поделаешь. Да ещё столько времени искал проклятый драндулет.

После того как пацан с подъёмника в конце концов отвёз меня наверх, сволочь, я позвонил; дверь открывает старина Антолини. В халате да тапочках, а в руке держит бокал горючего. С одной стороны чувак навороченный, с другой — здорово керосинит.

— Холден, голубчик! — говорит. — Боже мой, ещё на полметра вымахал. Рад тебя видеть.

— Здравствуйте, господин Антолини! Как госпожа Антолини?

— Мы обои просто в шоколаде. Давайте-ка разоблачимся. — Помог снять куртку, приладил её на вешалку. — Полагал, ты возникнешь с новорождённым младенцем в руках. Негде приклонить главу. Снежинки на ресницах. — Порой обалденно круто замешивает. Повернувшись в сторону кухни, закричал: «Лиллиан! Как там кофе?» — Г-жу Антолини зовут Лиллиан.

— Всё готово, — крикнула та в ответ. — Это Холден? Здравствуй, Холден!

— Здравствуйте, госпожа Антолини!

Там всю дорогу надо орать. Просто почему: ни в жисть не присутствуют одновременно в одной и той же комнате. Даже чуднó как-то.

— Присаживайтесь, Холден, — г-н Антолини слегка навеселе. Похоже, от них только-только ушли гости. По всей комнате стоят рюмки, тарелки с орешками. — Извиняйте за кавардак. Мы увеселяли друзей госпожи Антолини из Нагла. Самые настоящие нагльцы, доложу я вам.

Я засмеялся, а г-жа Антолини крикнула чего-то из кухни, но неразборчиво.

— Чё она сказала? — спрашиваю.

— Просит на неё не смотреть, когда вплывёт. Сей миг восстала из ложа. Угощайся цигаркой. Ты ещё куришь?

— Спасибо, — я взял сигарету из протянутой пачки. — Так, изредка. Не курю, а балуюсь.

— Понял, не дурак. — И дал мне прикурить от большой настольной зажигалки. — Итого. Вы с Пенси разминулись на жизненном пути.

Вечно эдак излагает. Порой просто валишься от смеха, но иногда наоборот. Вроде как малёк перебарщивает. Не в смысле не остроумный, и вообще — очень даже остроумный, — просто подчас обламывает, коль человек постоянно сыплет выраженьями вроде «Вы с Пенси разминулись на жизненном пути». Д.Б. тоже частенько грешит подобным.

— В чём же незадача? — спрашивает г-н Антолини. — С английским-то хоть не навалял? Ежели обмишулился, незамедлительно укажу перстом на дверь — тоже мне ещё писарчук недюжинных сочинений.

— Да нет, с английским порядок. Вообще-то, больше смахивало на чтенье. За всё полугодие сочиненья писали только раза два. Зато разговорную речь завалил. Там у них разговорная речь — обязательный предмет. Её завалил.

— Почему?

— Да не знаю. — Не особо хотел вдаваться. Башка ещё вроде как кружилась, и вообще, к тому ж вдруг взяла — да адски заболела. Честно. Но ясно ведь: он не ради красного словца спросил, пришлось немного рассказать. — На тех занятьях каждому ученику надо, встав, произносить перед парнями речь. Ну, понимаете. Без подготовки, всё такое. А лишь кто-то хоть чуть вильнёт в сторону, нужно побыстрей кричать: «Отклонение!». У меня просто голова плоская становилась. В общем, за разговорную речь получил кол.

— Почему?

— Да не знаю. Вся мутота с выкриками просто бесит. Понятья не имею. А вдруг мне по вкусу, коли кто-то от вопроса отклонился? Так ведь занятней, и вообще.

— Тебя не колышет, блюдут ли предмет обсужденья, о чём-то тебе рассказывая?

— Да нет! Здорово, покуда блюдут предмет обсужденья, всё такое. Но чуть только слишком за него цепляются — уже не в жилу. Не знаю. Пожалуй, обламывает, коли всю дорогуни шага в сторону. Лучшие отметки за разговорную речь получили те, кто не отклонился ни разу — и правильно. Но у нас там один парень, Ричард Кинселла, не особо придерживающийся русла; ему вечно орут: «Отклонение!». Просто засада. Во-первых, он жуткий мандражист… в смысле, обалденный мандражист; вызовут, а у него вечно губы дрожат; ежели сидишь где-нибудь на задних партах, Кинселлу почти не слыхать. Зато стоит губам у пацана вроде как слегка успокоиться, мне его выступленья нравились больше других. Но тоже почти завалился. Троечку едва натянул — ведь ему вечно кричали: «Отклонение!». Однажды рассказывает об усадьбе, которую отец купил в Вермонте. Говорит, а ему всю дорогу орут: «Отклонение!», и преподаватель, господин Винсон, ставит Кинселле двойку — он, мол, не сказал, каких животных держат в усадьбе, какие там растут овощи, всё такое прочее. А тот — ну, Ричард Кинселла — начинает о подобной хреноте, потом вдруг раз — и уже рассказывает про письмо, полученное матерью от дяди, в сорок два года подхватившем воспаленье позвоночного мозга, и вообще, да как тот не позволял навещать себя в больнице — не желал никому показываться в корсете. К усадьбе прямого отношенья не имеет, согласен, но здорово. Клёво: ведь чувак рассказывает о дяде. Тем более начинает-то про отцовскую усадьбу, а затем неожиданно его больше прикалывает дядя. В смысле, подло кричать ему: «Отклонение!», едва он столь искренне, возбуждённо… Не знаю. Трудно объяснить.

Даже и пытаться не хотел. Во-первых, тыква вдруг обалденно разболелась. Господи, притащит вообще старушка Антолини кофе? Меня эдакая хрень жутко обламывает — в смысле, говорят, мол кофе готов, а ни фига подобного.

— Холден… Один кратенький-скучноватенький-учительский вопросец. Тебе не мнится, мол всему приличествует время да место? Тебе не мнится, ежели речь заходит об усадьбе отца, надо выпустить по цели всю обойму, и лишь после перейти к дядиному корсету? Либо, коль скоро дядин корсет представляет собой столь соблазнительную вещицу, не следует ли выбрать в качестве основного вопроса именно его, а не усадьбу?

Честно говоря, не хотел ни думать, ни отвечать, ни вообще. Башка болит, чувствую себя жутко вшиво… К тому же пузо вроде как прихватило, по правде сказать.

— Ага… Не знаю. Наверно, следует. В смысле, наверно, надо б обсуждать не усадьбу, а дядю, раз тот его больше занимает. Но я в смысле, очень часто не знаешь даже, чего именно занимает сильно, пока не начнёшь говорить о занимающемтебя несильно. В смысле, иногда само собой происходит. По-моему, раз уж человек чем-то увлечён, весь прям горит, то нефига его дёргать. Я тащусь, чуть только люди от чего-то горят. Настоящий балдёж. Вы ведь не знаете тамошнего преподавателя, господина Винсона. Подчас просто крыша едет — от него да всех проклятых ученичков. В смысле, вечно просит объединять и упрощать. Но не всегда ж получается. В смысле, нельзя же прям вроде бы взять — да по чьему-то хотенью всё упростить-объединить. Просто вы чувака не знаете, ну господина Винсона. В смысле, очень нахватанный, всё такое, но сразу чувствуется: с мозгами напряжёнка.

— А вот, наконец, кофе, господа, — г-жа Антолини внесла поднос с кофе, пирожными, всякой всячиной. — Холден, на меня даже не косись. Я в разобранном виде.

— Здравствуйте, госпожа Антолини, — я стал приподниматься, и т. д., но г-н Антолини, потянув за пиджак, усадил меня на место. Из волос старушки Антолини торчат железные хреновины для завивки, губы не накрашены, и вообще. Выглядит не слишком-то блестяще. Пожилая женщина, всё такое.

— Оставляю здесь. Налегайте оба, — отодвигая грязные стаканы, скользнула подносом по столику. — Как мама, Холден?

— Спасибо, хорошо. Давно её не видел, но в последний раз…

— Дорогой, ежели Холдену чего понадобится, найдёшь в бельевом шкафу. На верхней полке. Пошла спать. Просто падаю от усталости. — Впрямь еле стоит на ногах. — Мальчики, вы справитесь сами постелить на диване?

— Всё сделаем. А ты беги в кроватку, — г-н Антолини чмокнул её, она попрощалась со мной и побрела в спальню. На людях вечно целуются, да помногу.

Я хлебнул из чашки кофе, отгрыз кусок пирожного, буквально твердокаменного. Старина Антолини намешал ещё одного ерша. Как обычно — обалденно крепкого. Запросто станет пьяницей, коль эдак отвязываться.

— Недели две назад обедал с твоим папой, — вдруг говорит. — Ты знаешь?

— Нет.

— Зато, всеконечно, осознаёшь, сколь страшно отец из-за тебя обеспокоен.

— Да. Само собой.

— Видимо, перед звонком мне, как раз получил от руководителя Пенси пространное, похожее на крик души письмо следующего содержанья: ты совершенно не усердствуешь. Бросил чтить присутствием часть предметов. На все уроки приходишь неподготовленным. По большому счёту, куда ни кинь…

— Ни фига я не бросал. Там не разрешено. Так, не приду иногда на урок-другой — ну, например, на разговорную речь, о которой рассказывал, — но вообще не ходить…

Совсем не тянет влезать в обсужденья. От кофе в животе стало чуток получше, но голова ещё жутко трещит.

Г-н Антолини прикурил очередную штакетину. Прям садит одну за другой. Потом говорит:

— Холден, откровенно глаголя, представленья не имею, чёрт возьми, чё те вякнуть.

— Знамо дело. Со мной очень трудно разговаривать. Я ж понимаю.

— У меня ощущенье, якобы ты котишься к краю ужасающей, ужасающей пропасти. Но че’слово: представленья не имею, какого толка… Ты слушаешь?

— Да.

Вижу — норовит сосредоточиться, и вообще.

— Вполне вероятно следующее: тридцатилетним ты сидишь в кабаке, ненавидя всех посетителей, кто, по-твоему, в вузе играли в футбол. Или, достигнув умопомрачительных высот образованья, начинаешь ненавидеть людей, говорящих: «Сколько время?». Либо, став на причал в какой-нибудь конторе, мечешь скрепки в ближайшую делопроизводительницу. Просто не знаю. Но хоть понимаешь, к чему вообще клоню-то?

— Да. Конечно, — я правда понимал. — Но насчёт ненависти вы ошибаетесь. В смысле, к футболистам, всё такое. Честно. Не столь уж много чуваков ненавижу. Случается, немного кого-либо поненавижу — ну, Страдлейтера там из Пенси, иль ещё одного чувака, Роберта Акли. Их иногда ненавидел — согласен — но я в смысле, у меня быстро проходит. Через некоторое время — ну, не встречаю, несколько раз подряд не вижу в столовой, не заходят в комнату — мне их как бы не хватает. В смысле, вроде б по ним скучаю.

Г-н Антолини чуток помолчал. Поднялся; достав, положил в бокал ещё кусочек льда, снова сел. Ежу ясно: мыслит. Мне-то уж хотелось, пусть бы разговор продолжился утром, а не щас, но он здорово разгорячён. Люди обычно прям рвутся чего-нибудь обсуждать, в то время как ты совсем не настроен.

— Ладно. Теперь малость послушай… Пожалуй, слова прозвучат не столь убедительно, сколь желал бы, но через денёк-другой напишу тебе посланье. Там всё изложу последовательней. А сейчас просто послушай.

Опять сосредоточенно замер. Потом говорит:

— Пропасть, к коей ты, по-моему, катишься — пропасть особая, ужасная. Падающему в неё не дано почувствовать или услышать, мол достиг дна. Просто летьмя летит вниз. И там всё заранее приспособлено для людей, кто — на тех или иных витках жизни — искали нечто такое, чего окружающая обстановка предоставить не сумела. Или сами посчитали, дескать окруженье им оного предоставить не в силах. Да искать прекратили. Даже по-настоящему не начав. Смекаешь?

— Да, сударь.

— Точно?

— Точно.

Встав, он подлил в бокал горючего. Опять сел. Долго молчал.

— Не хочу тебя пугать, — говорит, — но я способен зело отчётливо представить твою благородную гибель — тем или иным образом — за некое в высшей степени недостойное дело. — И загадочно на меня посмотрел. — Я кой-чего напишу — ты в состояньи внимательно прочесть? Да сохранить?

— Ага. Само собой.

Я правда сохранил. У меня до сих пор бумажка, которую он тогда дал.

Г-н Антолини шагнул к письменному столу в другом конце комнаты; не садясь, черкнул на бумажке. Вернувшись, сел с листком в руке.

— Как ни удивительно, сие написано не искусником-пиитом, а человеком, изучающим подсознанье, зовут его Вильгельм Штекель. Он… Ты ещё слушаешь?

— Ага, само собой слушаю.

— Он сказал: «Признаком незрелости является желанье благородно за некое дело погибнуть, в то время как личность взрощенная желает скромно, размеренно жить ради его осуществленья».

Протянув руку, отдал бумажку мне. Я тут же прочёл написанное, поблагодарил, всё такое, и сунул записку в карман. Клёво, что он так встревожен. Честно. Правда, я почему-то никак не сосредоточусь. Ё-моё, жуткое утомленье вдруг почувствовал.

Зато он вроде совсем даже не устал. Ну, во-первых, загружен уже под завязку.

— Уверен, — говорит, — тебе надо буквально на днях определиться, в каком направленьи желательно шагать. И без проволочек направить туда стопы. Немедленно. Нельзя терять ни мгновенья. Не имеешь права.

Я кивнул — ведь смотрит прямо на меня, всё такое, — но мысль понял не вполне. Общий смысл тогда улавливал, тем не менее про полную уверенность не скажу. Чёрт, слишком притомился.

— Неохота давить тебе на мозоль, однако по-моему, чуть только у тебя созреет достаточно ясное представленье о том, куда желаешь идти, первым порывом станет усердно вкалывать в образовательном учреждении. Никуда не денешься. Ты ведь ученик — привлекает тебя сия постановка вопроса, нет ли. Влюблён в знанья. Думаю, пройдя всех Винузов со всеми их разговорными сочине…

— Винсонов, — поправил я. Он имел в виду всех Винсонов, а не Винузов. Вообще-то перебивать не стоило.

— Да-да — Винсонов. Преодолев Винсонов, ты начнёшь всё ближе и ближе подходить — безусловно, ежели чего-то алчешь, чего-то ищешь да ждёшь, — подступать к таким знаньям, кои станут зело, зело дороги сердцу. Среди прочего обнаружится: ты не первый, кого смущали, пугали, даже коробили поступки людей. С волненьем, с трепетом осознаешь, мол в оном отношении далеко не одинок. Многие, многие переживали такие же нравственные и духовные муки, какие сейчас испытываешь ты. Некоторые, к счастью, собственные мученья описали. Ты наберёшься уму-разуму у них — коли пожелаешь. Точно так же в один прекрасный день — буде тебе будет, о чём поведать, — кто-то захочет поучиться у тебя. Сие замечтательный обоюдный союз. Его не назовёшь образованием… Скорей преемственностью… Очарованьем.

Помолчал; изрядно отхлебнув из бокала, снова заговорил. Ё-моё, во распалился! К счастью, я даже не норовил перебивать, и вообще.

— Далёк от мысли, якобы дарить миру ценности способны лишь образованные да просвещённые люди. Отнюдь. Но всё ж именно образованные-просвещённые — ежели они в первую голову яркие-творческие личности, а таковых, увы, встретишь редко — склонны оставлять после себя бесконечно более драгоценное наследье, чем личностипросто яркие-творческие. Как правило, первые ясней выражают и с большей страстностью доводят собственные намётки до ума. К тому же — самое главное! — в девяти случаях из десяти скромнее мыслителей непросвещённых. Ты хоть приблизительно усваиваешь, о чём толкую?

— Да, сударь.

Г-н Антолини снова довольно долго молчал. Не знаю, приходилось ли вам, но вроде как трудно сидеть ждать, пока чувак чего-нибудь выдаст, а тот всё думает, и вообще. Честно. Я еле сдерживал зевоту. Не скажу, мол прискучило, и т. д. — вовсе нет — просто вдруг адски захотел спать.

— Высшее образованье окажет тебе дополнительную услугу. Пройдя с ним рука об руку значительное расстояние, ты начнёшь получать представленье о размерах собственного разума. Кой-чего ему впору; другое, поди, нет. Наконец ты поймёшь, в какого вида понятья следует облачаться мозгу именно твоего размера. Одно лишь эдакое поможет сберечь уйму времени на примерках мыслей, кои сидят мешковато или жмут под мышками. Познав истинные свои мерки, ты соответствующим образом подберёшь одеянья собственным извилинам.

Тут я внезапно зевнул. Всё-таки не удержался, грязная скотина! А г-н Антолини просто захохотал, вставая:

— Пом. Постелим тебе на диванчике.

В общем, бреду за ним; открыв шкаф, он попытался достать с верхней полки простыни, одеяла, всякую хреноту, но с ершом в руке никак не сладит. Короче, пришлось допить, поставить бокал на пол, а затем вынуть манатки. Я помог дотащить их до дивана. Вдвоём застлали диван. У него получалось не особо здорово. Подоткнул всё через пень колоду. Но мне, честно говоря, по фигу. Устал зверски — стоя б уснул.

— Как поживают все твои женщины?

— Хорошо. — Да, собеседник из меня вшивый, но просто язык вообще не провернёшь.

— Как Салли? — Он знает старушку Салли Хейз. Однажды их познакомил.

— Хорошо. Сегодня виделись. — Ё-моё, словно двадцать лет прошло! — У нас теперь мало общего.

— Адски красивая девушка. А та, другая? Про кого рассказывал, из Мэна.

— А-а… Джейн Галлахер. Хорошо. Завтра, пожалуй, ей звякну.

Тут мы стелить кончили.

— Спать подано, — говорит г-н Антолини. — Не знаю только, куда денешь чёртовы ножищи.

— Ничё, я к коротким кроватям привык. Огромное спасибо, суд’рь. Честно, вы с госпожой Антолини сёня спасли мне жизнь.

— Где ванная знаешь. Понадоблюсь — просто шумни. Малость посижу на кухне… свет не помешает?

— Нет — какой на фиг! Огромное спасибо

— Ну и ладушки. Спокойной ночи, красавчик.

— Спокой’ночи, суд’рь. Огромное спасибо.

Он пошёл на кухню, я — в ванную, разделся, всё такое. Зубы почистить нечем: не захватил щётку. Пижамы тоже нет, а г-н Антолини дать какую-нибудь одёжку забыл. В общем, просто вернулся в гостиную, выключил ночник рядом с диваном, да в одних в трусах завалился дрыхнуть. Лежанка, само собой, оказалась чересчур короткой, но я взаправду хоть стоя б уснул, даже с открытыми глазами. Несколько мгновений лежал, думая про всю хренотень, которую наговорил г-н Антолини. Определенье размеров разума, всякое эдакое. Во толковый чувак. Но чёртовы глаза прям слипались; короче, заснул.

И тут случилось такое!.. Даже говорить неохота.

Внезапно просыпаюсь. Не знаю, во сколько, и вообще, но проснулся. Чувствую — на башке чего-то лежит, чья-то рука. Ё-моё, перетрусил адски, честное слово. Оказалось, г-на Антолини. Оказалось, сидит на полу прям у дивана — в темноте, всё такое — да вроде как гладит-ласкает мою проклятую черепушку. Ё-моё, вот вам крест — я чуть не до потолка подпрыгнул.

— Чё за чёртовы дела? — говорю.

— Ничё! Просто сижу здесь любуюсь…

— Нет, чё за дела? — снова спрашиваю. А чего сказать, ни хрена не знаю — в смысле, адски не по себе.

— Потише нельзя? Просто сижу здесь…

— Вообще-то мне уже пора. — Ё-моё, жуткий мандраж разобрал! И начинаю в темноте натягивать чёртовы штаны. Еле надел — во адски засуетился. Я знаю больше чёртовых извращенцев — ну, в учебных заведеньях там, иль ещё где, — чем любой из ваших знакомых, причём вечно именно ко мне подкатывают.

— Вообще-то тебе уже пора куда? — спрашивает г-н Антолини. Норовя изобразить адски ледяную невозмутимость, всё такое прочее, но сам-то не столь уж охренительно спокоен. Можете мне поверить.

— Да сдал на вокзале чемоданы, и вообще. Думаю, наверно, лучше поехать забрать. Там всё барахло.

— До утра не исчезнут. Давай-ка ложись лучше на боковую. Я тоже пошёл. Зачем вскакивать-то?

— Низачем, просто в чемодане все деньги, шмотки. Я сразу вернусь. Возьму тачку — да сразу обратно, — ё-моё, в темноте чуть не растянулся. — Понимаете, они не мои — ну, бабки. Мама дала, а…

— Не мели дичь, Холден. Лягай спать. Я тоже пошёл. Деньги будут в целости-сохранности, а утром…

— Нет, кроме шуток. Надо съездить. Честно.

Я уже почти оделся, только галстук ни хрена не найду. Куда-то сунул, а куда — не помню. Пришлось надеть пиджак, и вообще, без галстука. Старина Антолини, уже сидя в кресле, как бы в сторонке, следил. А темнотища, и т. д. — короче, видно его не особо хорошо, но прекрасно чувствую: наблюдает. К тому же всё ещё продолжает керосинить. В руке верный друг — бокал.

— Ты зело, зело чудной парень.

— Знамо дело. — Галстук даже не слишком-то стал искать. Пошёл без него. — До свиданья, суд’рь. Огромное спасибо. Кроме шуток.

Чувак пёрся за мной по пятам до самой входной двери; нажимаю кнопку вызова, а он стоит на проклятом пороге. Да снова выдаёт хренотень про «зело, зело чуднóго парня». Пошёл в жопу — я ж ещё и чудной! Короче, торчал в дверях, и вообще, пока чёртова тарахтелка поднималась. За всю грёбаную жизнь сроду подъёмника столь долго не ждал. Гадом буду.

В общем, жду подъёмник, понятья не имею, о чём, чёрт возьми, беседовать, а он стоит да стоит в дверях, ну я говорю:

— Пожалуй, начну читать какие-нибудь хорошие книги. Правда.

В смысле, надо ж чего-то сказать. Жуткий облом.

— Хватай торбы и сразу рви обратно. Дверь запирать не стану.

— Огромное спасибо. Дсидань!

Ну, наконец-то, подъёмник. Съезжаю. Ё-моё, трясусь, словно сумасшедший. И весь взмок. Едва случается какое-нибудь извращенье вроде тогдашнего, сразу, точно придурка, испарина покрывает. Сколько себя помню, подобная хрень уже раз двадцать приключалась. Просто козлёночком станешь.

 

25

Выхожу на улицу — а уже начинает светать. К тому ж довольно холодно, но вообще-то даже приятно — я ведь мокрый, словно мышь.

Куда б, думаю, к чёрту податься? Идти в гостиницу да тратить все Фибины бабки неохота. В конце концов, притопав на Лексингтонскую улицу, доехал на подземке до Главного вокзала. Чемоданы мои там, и вообще, потому решил поспать в прибабахнутом зале ожиданья — ну, где полно скамеек. Сказано — сделано. Какое-то время всё шло хорошо: народу мало, и удалось завалиться на лавку с ногами. Но особо рассказывать не о чем. Удовольствие ниже среднего. Даже не проверяйте. Честно вам говорю. Жутко на мóзги давит.

Спал только часов до девяти; после в зал ожиданья валом повалил народ, и пришлось опустить ноги на пол. А эдак уже фига с два поспишь. В общем, сел. Тыква всё ещё болит. Даже круче. К тому ж тоскища жуткая наехала, какой, почитай, сроду не случалось.

Не хотел, но невзначай подумал о старичке Антолини: любопытно, чё скажет г-же Антолини, чуть только та увидит, мол я у них не ночевал, и вообще. Но беспокоился не особо — г-н Антолини обалденно сообразительный, чего-нибудь придумает. Скажет, дескать поехал домой, иль ещё куда. Короче, не моё собачье дело. Зато просто покоя не давало воспоминанье, как просыпаюсь, а он меня по черепушке гладит, и вообще. В смысле, не знаю: вдруг просто ошибся, подумав, якобы тот двустволка да норовит ко мне подкатить? Вдруг просто любит гладить по головке спящих чувачков? В смысле, разве про эдакую хреноту скажешь наверняка? Да ни в жисть. Даже подумал: не лучше ли, взяв чемоданы, вернуться к нему домой, как обещал? В смысле, пусть хоть голубой, думаю, всё равно ведь очень клёво меня принял. Даже не возбухал на поздний звонок, а сразу велел ехать прямо к нему, раз надо. И потом — столько упирался, надавал всяких советов насчёт определенья размеров разума, всего такого; к тому ж единственный посмевший вообще подойти к парню, про кого я рассказывал, Джеймзу Каслу, после того как тот разбился. Короче, сижу перебираю в голове всякую мутоту. И чем больше вспоминаю, тем сильней давит на мóзги. В смысле, даже подумал, дескать надо б, наверно, к нему вернуться. Вдруг впрямь просто так, чёрт его знает нахрена, меня по тыкве потрепал? Но чем дольше думаю, тем сильней запутываюсь, аж голова плоская стала. К тому ж адски зудят глаза. Прям воспалённые, свербят от недосыпу. Вообще вроде б слегка простудился, а носового платка с собой нету. В чемодане-то лежат два-три, но неохота доставать из ячейки да открывать прям у всех на виду, и вообще.

Рядом на лавочке кто-то оставил ежемесячник, ну я взял — пожалуй, думаю, чтенье хоть малёк отвлечёт от мыслей о г-не Антолини да тыще других наворотов. Но попалась эдакая чёртова статья, от коей стало чуть ли не ещё хуже. Всё про внутренние выделенья. Описан внешний вид человека — ну, лицо, глаза, и вообще, — у кого железы внутреннего отделенья в порядке, а я выгляжу совсем по-другому. В точности смахиваю на чувака из статьи с вшивыми желёзками. В общем, забеспокоился насчёт собственных выделений… Затем прочёл другую статью о том, как определить, наличествует у тебя рак или нет. По-ихнему, раз во рту появились и долго не зарубцовываются язвы, значит рак вполне вероятен. А у меня уже около двух недель не заживала болячка на внутренней стороне губы. Ну, думаю, рак тоже тут как тут… Короче, весёленькое изданьице! В конце концов бросил его и вышел прогуляться. Через месяц-другой, думаю, от рака подохну. Рак ведь. Как пить дать копыта отброшу. Сами понимаете, настроенье не особо клёвое.

Вроде нагнало дождевые тучи, но я всё равно решил пройтись. Во-первых, неплохо б, думаю, позавтракать. Жрать, правда, совсем неохота, но чем-нибудь заправиться всё же надо. В смысле, заглотить хоть чуток витаминов. Короче, пошагал в восточном направленьи: там довольно дешёвые забегаловки, а много бабок тратить не хотелось.

По дороге встречаю двух чуваков, стаскивающих с грузовика огромную ёлку. Один всё приказывает другому:

— Подымай её, сучку! Подымай ёжкину мать!

Надо ж столь метко сказануть, о рождественском дереве-то. При том смешно — эдак жутковато-смешно, — и я вроде как хмыкнул. Хуже, пожалуй, поступить не вышло б — ведь сразу после ухмылки чувствую: вот-вот блевану. Честно. Прям к горлу подступило, но тотчас отлегло. Сам не знаю, почему. В смысле, не ел ни шиша немытого, иль ещё какого; вообще желудок довольно крепкий. Короче, отпустило, ну и решил, дескать полегчает, ежели червячка заморить. В общем, зайдя в дешёвенькую закусочную, заказал кофе с пончиками. Но к пончикам даже не притронулся. Проглотить не сумел бы. Понимаете, чуть только из-за чего-нибудь тоскища сильная наедет, чертовски трудно глотать. Но халдей оказался весьма любезным. Забрал их обратно, даже не заставив платить. Я просто попил кофе. А после двинул в сторону Пятой улицы.

Короче, понедельник, всё такое, вот-вот Рождество, лавки уже открыты. В общем, пройтись неплохо. Пятая улица выглядит довольно празднично. На каждом углу стоят худосочные Деды Морозы, звонят в колокольчики; девицы из Воинства Спасенья — ну не красящие губы, всё такое прочее — тоже звонят в колокольчики. Я всю дорогу вроде как поглядывал, нет ли тех двух отшельниц, с кем познакомился прошлым утром за завтраком, но не увидал. Понятное дело — они ведь сказали, мол приехали в Новый Йорк преподавать, — но всё равно поглядывал. Короче, неожиданно улицы впрямь смотрелись по-рождественски. В середине города снуёт тьма-тьмущая детишек с мамашами, все они влазят в автобусы, вылазят, входят в лавки, выходят. Жаль со мной нету Фиби. Она уже не настолько маленькая, не столбенеет, широко разинув рот, в отделе игрушек, но любит потусоваться да поглазеть на народ. В позапрошлое Рождество взял её с собой за покупками. Клёво оттянулись. Помню, зашли в промтовары, в обувной отдел, и сделали вид, якобы ей — старушке Фиби — охота купить эдакие высоченные сапожищи — ну, с тыщей дырочек для шнуровки. Бедный продавец чуть не спятил. Старушка Фиби примерила пар двадцать, каждый раз вынуждая бедолагу зашнуровывать один сапог до самого верха. Прикольчик, конечно, гнусноватенький, но старушка Фиби повеселилась от души. В конце концов купили ей замшевые туфли, только сперва, говорим, пришлите нам домой счёт. Продавец вёл себя весьма достойно. Хотя понимал, дескать просто дурачимся — ведь старушенция Фиби вечно начинает хихикать.

Короче, я всё шагал да шагал по Пятой улице, без галстука, и вообще. Но вдруг стало твориться очень страшное. Всякий раз на перекрёстке, чуть только сойду на чёртову мостовую, возникает ощущенье, словно до другой стороны улицы ни в жисть не доберусь. Как бы пойду вниз, вниз, вниз — и никто меня больше не увидит. Ё-моё, во страсти-мордасти. Даже не представляете. Прям вспотел, точно сволочь — рубаха напрочь мокрая, исподнее тоже, всё такое. Потом вообще чудить удумал. Подходя к перекрёстку, каждый раз понарошку обращался к братишке Элли. Говорил:

— Элли, не дай мне исчезнуть. Элли, не дай мне исчезнуть. Элли, не дай мне исчезнуть. Пожалуйста, Элли.

Затем, перейдя на ту сторону и никуда не исчезнув, его благодарил. На подходе к следующей улице всё повторялось по новой. Но я продолжал идти, и вообще. Вроде бы боялся остановиться — честно говоря, не помню. Знаю только, пропилил до самых Шестидесятых улиц, за зверинец, всё такое. После присел на скамейку. С трудом отдышался, а сам всё ещё мокрый, словно падла. Просидел, наверно, около часа. И окончательно решил уехать. Домой, думаю, больше ни ногой, в учебное заведенье тоже. Повидаю лишь старушку Фиби, вроде бы попрощаемся, всё такое, верну рождественские бабки — да махну попутками на Запад. Выйду, думаю, к большой дороге и поеду на халявку, затем опять проголосую, затем опять, опять; уже через несколько дней буду далеко-далеко на Западе, где очень красиво, солнечно, никто меня не знает; наймусь вкалывать. Скажем, на заправку — заливать в тачки горючее с маслом. Но вообще-то по фигу, какая найдётся работа. Главное, никто не знает меня, и я — никого. Притворюсь, думаю, глухонемым. Тогда не надо ни с кем вступать в проклятые дурацкие бесполезные разговоры. Захотят чё сказать — пусть на клочке бумаги пишут да мне суют. Вскорости им адски осточертеет, посему избавлюсь от балабольства до конца жизни. Все решат, мол просто несчастный глухонемой придурок, и оставят в покое. Пусть, скажут, заправляет горючкой с маслом дурацкие тачки, станут платить зарплату, и вообще, а я на полученные бабки построю где-нибудь домик и проживу в нём до смерти. Поставлю его рядом с лесом, но не в чащобе — ведь охота, дабы там всегда адски светило солнце. Жратву не сложно готовить самому, а со временем — нешто надумаю завести семью, иль ещё чего — сведу знакомство с клёвой девчушкой, тоже глухонемой, и женюсь. Она переедет в мой домик; захочет чево поведать — пущай пишет на проклятом клочке бумаги, вроде всех остальных. А коль пойдут дети, спрячем их куда подальше. Купив кучу книжек, сами научим читать-писать.

В общем, чертовски завёлся, думая про подобную дребедень. Честно. Причём ведь понимаю: притворный глухонемой — дичайшая дурь, а один хрен помечтать здорово. Но впрямь решил поехать на Запад, всё такое. Только сперва хотел проститься со старушкой Фиби. В общем, рванул вдруг, точно сумасшедший, через улицу — по правде говоря, едва под тачку не попал, — зашёл в писчебумажную лавку и купил записную книжечку с карандашом. Напишу, думаю, сестрёнке, насчёт встречи — ну, попрощаться там, вернуть рождественские бабки, — а после отнесу записку в учительскую да попрошу кого-нибудь передать Фиби. Но просто сунув записную книжку с карандашом в карман, адски быстро пошагал к школе — слишком оказался на взводе, дабы писать прямо в лавке. А мчал почему: хотел передать чёртову записку до того, как она пойдёт домой обедать — времени оставалось прям в обрез.

Естественно, где сие образовательное учрежденье расположено, мне известно — сам ведь в детстве туда хаживал. Припёрся — и чувствую: во попал! Небось, думаю, ни хрена не вспомню, как там всё внутри выглядит, но ни фига, припомнил. В точности, как в моё время. Тот же просторный внутренний двор, вечно малёк сумрачный, с решётками вокруг светильников: мяч попадёт — не разобьются. По всему полу нарисованы те же белые круги для игр, и вообще. Похожие баскетбольные кольца без сеток — просто щиты да кольца.

Вокруг ни живой души — наверно, идут занятья, вряд ли уже обед. Повстречал, правда, пацанёнка-негритёнка, идёт в уборную. Из заднего кармана штанишек торчит — ну точно как в наши дни — деревянная бирка, всем сразу ясно: человеку разрешили сходить на горшок, и вообще.

Меня ещё прошибал пот, но уже не столь сильно. Подойдя к лестнице, я сел на нижнюю ступеньку и достал записную книжку с карандашом, ну прикупленные. От ступенек пахнет буквально как в моё время. Словно кто-то на них недавно помочился. Школьные лестницы вечно эдак попахивают. Короче, сел да нашкрябал записку:

Дорогая Фиби!
Холден

Нет сил ждать до среды, потому на Запад поеду наверно сегодня, попутками. Давай встретимся у входа на Выставку искусств в четверть первого, если у тебя выйдет. Верну праздничные бабки. Потратил совсем чуть-чуть.

Целую,

Школа прям почти возле выставки, домой на обед Фиби всё равно пойдёт мимо — в общем, понятное дело, повидать меня сумеет.

Короче, стал подниматься по лестнице в учительскую — ну, попросить кого-нибудь отнести ей на урок записку. А сам сложил бумажку чуть не десять раз, дабы не прочли. В чёртовых учебных заведеньях доверять нельзя никому. Зато знаю: раз брат, всё такое, записку передадут.

На лестнице вдруг опять чувствую — вот-вот стошнит. Однако ни хрена, обошлось. Присев, сразу почувствовал себя лучше. Но пока садился, увидел такое, от чего просто зверею. На стене кто-то написал: Ёб твою мать. Чёрт, у меня чуть чердак не поехал. Представил, как Фиби со всякой другой малышнёй, углядев надпись, обомлеют, чего она, чёрт побери, значит; потом в конце концов какой-нибудь гнусненький ребёночек расскажет — само собой, сикось-накось — в чём тут феня; все они станут обдумывать, пожалуй даже несколько дней промаются из-за услышанного. Жутко хотелось сделавшего надпись убить. Наверно, думаю, грязный извращенец залез поздно ночью в здание отлить, иль ещё чего, ну и отметился на стене. Представил, как изловив его на месте преступленья, колошмачу башкой о каменные ступеньки, пока к чёрту не подохнет весь в крови. Но вообще-то знаю: на эдакую расправу кишка тонка. Наверняка знаю. Потому ещё муторней стало. Честно говоря, даже с трудом набрался смелости стеретьпаршивую дряньрукой со стены. Вдруг, думаю, какой-нибудь преп заметит, как стираю, да подумает, якобы сам и написал. Но в конце концов всё же стёр. Затем поднялся в учительскую.

Директора вроде бы не наблюдалось, но какая-то старушенция лет под сто сидела да чего-то перепечатывала. У меня, говорю, сестра, Фиби Колфилд, учится в четвёртом «Б», нельзя ли, мол, передать ей записку. Очень, говорю, важно, поскольку мама заболела, не успела приготовить обед, посему надо сестрёнку встретить и покормить в закусочной. Та оказалась весьма любезной — ну, старушенция. Взяв у меня бумажку, позвала какую-то другую тётку из соседней комнаты, и вторая тётка пошла передавать записку Фиби. Потом мы со старушенцией, которой лет под сто, чуток потрепались. Клёвая бабка, вот и рассказал ей, мол тоже сюда ходил, да оба брата тут образованье получали. А где, спрашивает, обучаюсь теперь; в Пенси, говорю; а она мне: Пенси — учрежденье замечательное. Даже упрись я со страшной силой, просто б сил не хватило мóзги ей вправить. Вообще-то, раз думает, якобы Пенси замечательное учрежденье, дык и хрен с ней. Столетней старухе ни шиша нового уже не вдолбишь. И слушать не захочет. Немного погодя, отвалил. Но в чём хохма-то. Бабуся крикнула вдогонку «Желаю удачи!» — ну в точности как старик Спенсер перед отвалом из Пенси. Господи, вот гнусь: сматываешься откуда-нибудь, а вслед орут «Желаю удачи!». Тоскища да и только.

Вниз шёл по другой лестнице — и опять увидал на стене «Ёб твою мать». Снова попытался стереть надпись рукой, но тамошняя оказалась нацарапанной — ну, ножом, иль ещё чем. Никак не стиралась. Да один хрен бесполезно. Даже коль тыщу лет с ними расправляться, половины гнусностей не сотрёшь, во всём мире-то. Просто не сдюжишь.

Во дворе глянул на стенные часы, показывают всего без двадцати двенадцать — в общем, до встречи со старушкой Фиби предстоит убить кучу времени. Но всё равно двинул к выставке. Куда ж ещё податься-то? По дороге думаю, дай зайду в будку да звякну старушке Джейн Галлахер перед отъездом попутками на Запад, однако потом настрой вроде пропал. К тому ж вообще неизвестно, приехала ль уже домой на каникулы. Короче, просто пошёл к выставке и торчал там.

Жду Фиби — прямо внутри, около дверей, всё такое — а ко мне подкатывают двое мальчишек и спрашивают, не знаю ли, где тут сушёные покойники. У того, кто вопрос задаёт, расстёгнуты пуговицы на ширинке. Я ему намекнул. Он прям тут же, разговаривая со мной, их застегнул — даже не подумал отойти за столб, иль ещё куда. Умора! Я бы заржал, но побоялся, дескать снова замутит, и не стал.

— Дык где тут сушёные покойники, паря? — повторил мальчишка. — Не знаешь?

Я решил слегка подухариться:

— Сушёные покойники? А чё’й-та?

— Ну, знаешь. Ну, сушёные покойники — чуваки прям мёртвые. Их хоронят во всяких там грибницах, всё такое.

Грибницы. Просто отпад. Имел-то в виду гробницы.

— А чё’й-та вы, ребятки, не на уроках? — спрашиваю.

— Сёня уроков нету, — сказал парнишка, который вёл всю беседу. Врёт, сволочёнок, как пить дать. Но всё равно до прихода Фиби делать нехрена; короче, помог им разыскать зал с высохшими трупами. Ё-моё, раньше знал точно, где они, но меня на ту выставку уже тыщу лет не заносило.

— А вас чё — столь занимают сушёные покойники?

— Ага.

— Твой друг умеет говорить?

— Он мне не друг. Брат.

— Дык умеет говорить-то? — Я посмотрел на молчуна. — Говорить вообще-то умеешь?

— Ага, — отвечает. — Просто неохота.

Наконец, отыскав зал с засушенными трупами, входим.

— Знаешь, как египтяне хоронили покойников? — спрашиваю одного из мальчишек.

— Не-а.

— А надо бы — знать-то. Весьма любопытно. Им обёртывали лица тряпками, пропитанными таинственными веществами. Посему запросто лежат в гробницах тысячи лет, лица не гниют, и вообще. Никто кроме самих египтян не знает, как им удавалось. Даже современная наука.

Дабы попасть туда, где лежат высохшие покойники, надо пройти по очень узкому вроде как проходу, а сбоку стоят камни, взятые прям из гробницы фараона, всё такое. Вообще-то довольно страшноватенько, причём сразу видать: моим крутым спутникам не особо тут по душе. Оба адски ко мне прижались; тот, кто всё больше помалкивал, крепко схватил за рукав.

— Пом отсюда, — говорит брату. — Я на их уже зырил. Пом, слышь?

Развернувшись, рванул к выходу.

— Во бояка, н’ёсь в штаны наложил, — сказал второй. — Пока! — И тоже свалил.

В общем, я остался в гробнице один. Мне там даже вроде б нравилось. Тихо, мирно. И тут вдруг — ни в жисть не догадаетесь, чего увидел на стене. Ещё одну надпись «Ёб твою мать». Красным мелом, или чем там ещё, чуть ниже застеклённой части с каменюками.

Вот отсюда-то все несчастья. Просто нельзя найти тихое-мирное место, поскольку его нетути. Невозбраннодумать, якобы есть, но едва туда попадёшь, а сам бдительность на миг потеряешь, тут же подкрадутся и прям у тебя под носом напишут: «Ёб твою мать». Можете однажды проверить. По-моему, чуть только со временем загнусь, и меня запихнут на кладбище, сделают могильную плиту, всё такое прочее, а на ней высекут «Холден Колфилд», в каком году родился, в каком сыграл в ящик, то непосредственно под всей подобной хренотенью припишут «Ёб твою мать». Даже не сомневаюсь.

Отвалил я из покойницкой — и приспичило на толчок. Честно говоря, вроде как понос прохватил. Понос-то по фигу, но случилась ещё другая херня. Выхожу из уборной, прям уже к двери шагнул — и вдруг отрубился. Но повезло. В смысле, запросто б вусмерть башку зашиб, на пол рухнув, но упал вроде как на бок. И вот удивительно: после отключки почувствовал себя лучше. Честно. Руку, правда, ударил, зато черепок больше не кружится.

Шёл уже первый час, посему, возвратясь к главному входу, я стал ждать старушку Фиби. А сам думаю: наверно щас увижу её последний раз в жизни. В смысле, вообще изо всех родственников. Пожалуй и увижу их после, но лишь через долгое-долгое время. Приеду домой лет в тридцать пять, в случае кто-нибудь, заболев, захочет повидаться перед смертью, но ни по какой иной причине домик свой не брошу. Даже представил, как всё произойдёт, чуть только ступлю на порог. Мама, конечно, адски разволновавшись, заплачет, начнёт умолять остаться, не уезжать в хижину, но я один хрен отчалю. Нет, чёрт побери, на уговоры не поддамся. Успокоив её, отойду в другой конец комнаты, выну портсигар и закурю — хладнокровный, словно тыща чертей. Приглашу всех навестить меня как-нибудь, коль им охота, но настаивать не стану, и вообще. Единственно разрешу старушке Фиби приезжать на лето, да на зимние каникулы, да на весенние. Д.Б. тоже пусть заедет поживёт, ежели понадобится тишина-спокойствие для работы, но в домике не разрешу писать никаких сценариев — только рассказы и книги. Заведу жёсткое правило: у меня в гостях никому нельзя делать ни фига показушного. А попытается кто-нибудь гнать хоть какую-то липу — скатертью дорога!

Тут я посмотрел на часы в раздевалке: тридцать пять первого! И прям испугался: вдруг та бабка в школе велела другой тётке не передавать записку старушке Фиби? Вдруг велела её сжечь, иль ещё чего? Честно — адски перетрухал. Перед тем как укатить, впрямь хотел повидаться со старушенцией Фиби. В смысле, у меня ведь её праздничные тити-мити, всё такое прочее.

Наконец появилась. Углядел её через стекло в двери. А засёк почему: надела мою обалденную охотничью кепку — эдакий кепарь за десять тыщ шагов видно.

Выхожу из дверей, по каменным ступенькам спускаюсь ей навстречу. Одного лишь никак не пойму: Фиби тащит огромный чемодан. Уже пересекает Пятую улицу, волоча за собой чёртов чемоданище. Еле с ним справляется. В общем, подошёл ближе и узнал свой старый баул, с коим ещё в Хутон ездил. Но ни фига не врублюсь, на кой чёрт он ей сдался.

— Привет, — сказала сестрёнка, подходя. Совсем запыхалась из-за сумасшедшего рыдвана.

— Думал, уж не придёшь. Чёрт, а чего тут в дрыне? Мне ни шиша не нужно. Я прям так поеду. Даже с вокзала вещи не возьму. Какого чёрта сюда-то напихала?

Она поставила чемодан:

— Мои вещи. Я поеду с тобой. Можно? Договорились?

— Чего? — от её слов чуть ноги не подкосились. Боженька Иисус меня разрази — едва не упал. Опять вроде как тыква ходуном пошла. Ну, думаю, щас по новой отрублюсь, и вообще.

— Я съехала на грузовом подъёмнике, чтоб не заметила Чарлин. Он не тяжелый. Там всего два платья, туфли, трусики, носочки, ещё кой-чего. Возьми в руку. Совсем не тяжёлый. Сам возьми… Можно поеду с тобой? Холден? Позволяешь? Ну пожалуйста.

— Нет. Заткнись.

Ну, думаю, кранты подкатывают напрочь. В смысле, не хотел говорить, дескать заткнись, всё такое, просто почувствовал: вот-вот в обморок упаду.

— Почему нельзя-то? Ну пожалуйста, Холден! Я не помешаю — просто поеду с тобой, и всё! Даже одежду не возьму, раз не хочешь… заберу только…

— Ни фига ты не возьмёшь. Ибо никуда не едешь. Я еду один. Заткнись, и всё.

— Ну пожалуйста, Холден. Пожалуйста, разреши поехать. Я буду очень, очень, очень… Тебе даже…

— Да не поедешь ты. Заткнись, кому говорят! Дай-ка баул.

И выхватил чемодан. Ещё чуть-чуть — ударил бы. На миг пришла мысль врезать ей от души. Честно.

Она заплакала.

— А мне-то казалось, желаешь участвовать в постановке, всё такое. Вроде бы жаждешь играть Бенедикта Арнолда, и вообще, — говорю с подковыркой. — Чё — представленье по боку, чёрт тебя подери?

Ещё сильней заревела. А я обрадовался. Вдруг захотел, дабы плакала, пока глаза не вытекут. Прям почти её ненавидел. Думаю, в основном из-за того, что не сыграла бы в постановке, кабы со мной уехала.

— Пошли, — говорю, и стал подниматься по лестнице к выставке. Сдам, думаю, чемодан хренов на вешалку, а в три часа, после уроков, заберёт. Не тащить же его с собой на занятья — ежу понятно. — Пошли — кому говорят?

Даже не пошевелилась. Со мной, видите ли, не желает. В общем, сам побрёл сдал чемодан в раздевалку, потом опять спустился. Она всё стоит у лестницы, но едва подошёл — повернулась затылком. Вот уж в чём искусница. В смысле, хребтиной поворачиваться, чуть только на неё находит.

— Я никуда не уезжаю. Передумал. Короче, прекращай ныть и заткнись, — самое смешное, вовсе уж и не плачет. Но я один хрен сказал. — Пом. Пройдусь с тобой до школы. Давай-давай. А то опоздаешь.

Даже не думает отвечать, и вообще. Вроде как хотел взять её за лапу, но она увернулась. Да всё отворачивается.

— Ты пообедала? Обедала уже?

Нет, не желает отвечать. Вдруг взяла, сняла красную охотничью кепку — ну, которую я подарил — и вроде б швырнула мне прям в лицо. А сама снова повернулась задом. Я аж весь передёрнулся, но ни фига не сказал. Просто поднял кепку и сунул в карман куртки.

— Пойдём, слышишь? Провожу тебя на учёбу.

— Не пойду я ни на какую учёбу.

Ну как воспринимать эдакие закидоны? Просто постоял минуту-другую. Затем говорю:

— Почему это не пойдёшь? Ты ж намерена участвовать в постановке? Хочешь ведь играть Бенедикта Арнолда?

— Не-а.

— Нет хочешь. Однозначно хочешь. Давай-давай, пойдём по-быстрому… Во-первых, я никуда не уезжаю, сказал же. Иду домой. Провожу тебя до учёбы — и сразу домой. Сперва заберу с вокзала чемоданы, а оттуда прямо…

— Говорю же: не пойду ни на какую учёбу. Ты делай, чего тебе охота, а я ни на какую учёбу не пойду. Вот и заткнись.

Первый раз в жизни сказала мне «заткнись». Ужасное слово! Господи, сколь жутко звучит! Хуже самых грубых ругательств. К тому ж всё ещё на меня не смотрит, а всякий раз как вроде бы пытаюсь положить ей руку на плечо, и т. д., прям выскальзывает.

— Слушай, не хочешь пройтись? — спрашиваю. — Давай гульнём до зверинца? В случае разрешу не идти сегодня на занятья, а просто погуляем, перестанешь выкобениваться?

Она по-прежнему со мной не разговаривала, потому опять спрашиваю:

— Положим, разрешу пропустить сегодня уроки да чуток погулять — бросишь дурацкие приколы? Пойдёшь завтра учиться, как хорошая девочка?

— Посмотрю, — говорит.

И тут же рванула к чёрту через улицу. Даже не глянула, едут ли тачки. Иногда прям чокнутая.

Но я не попёрся за ней. Знал: она пойдёт за мной, посему двинул к зверинцу по одной стороне улицы, а Фиби — по другой чёртовой стороне. На меня даже вниманья не обращает, но наверно уголком прибабахнутого глаза косится, куда иду, и вообще. Короче, так до самого зверинца и брели. Я только беспокоился, пока проезжали двойные автобусы — ведь не видно противоположную сторону улицы да где там сестра, чёрт побери. У входа крикнул:

— Фиби! Иду в зверинец! Дуй сюда!

Даже голову не повернула, но, понятное дело, слышала; спускаясь по ступенькам, я обернулся и увидел, как переходит улицу, поспешает за мной, и тэдэ.

Народу в зверинец занесло не много — погода-то вшивоватая, — но несколько человек топталось вокруг пруда с морскими львами, и вообще. Я как бы прошагал мимо, а старушка Фиби остановилась, сделав вид, якобы наблюдает кормёжку морских львов — тамошний чувак бросал им рыбу, — словом, я повернул обратно. Хороший, думаю, случай снова соединиться. Подошёл, встал вроде б сзади да как бы положил ей руки на плечи, но она, присев, выскользнула — вредничать мастерица. Пока львов кормили, просто там стояла, а я — позади. Больше не притрагиваясь, и вообще — а то возьмёт да по-настоящему обиду затаит. У ребятишек собственные заморочки. С ними нужен глаз да глаз.

Мы насмотрелись на морских львов; теперь Фиби шла не совсем рядом со мной, но и не столь уж далеко: я вроде б с одной стороны дорожки, она — с другой. Не шибко замечательно, но всё лучше, нежели за тыщу шагов, как прежде. Немного поглазели на медведей — у них там эдакая горка — правда, ни шиша особенного не увидали. Снаружи лежал только один медведь, белый. А второй — бурый — заполз в паскудную пещеру и вылазить не желает. Только зад торчит. Рядом со мной стоял мальчишка в пастушьей шляпе, съехавшей чуть не на уши, и нудил отцу:

— Пусть он выйдет, пап. Ну вытащи его оттуда.

Я глянул на старушку Фиби, но та даже не улыбнулась. Ну, сами знаете детей, стоит им разобидеться. Ни тебе улыбки, ни вообще.

Насмотревшись на медведей, мы отчалили из зверинца, пересекли узенькую улочку в Саду и прошли через тамошний подземный переходик, где вечно мочой воняет. Он прям по пути к карусели. Старушка Фиби ещё со мной не разговаривала, всё такое, но теперь уже топала почти рядом. В общем, взял её за хлястик — просто от делать нефига, — но ей не понравилось.

— Не распускай, — говорит, — грабли, пожал’ста.

Пока ещё на меня злится. Но уже не столь сильно, как раньше. Короче, мы всё ближе и ближе подходим к круговерти, уже долетает придурошная песенка, которую там вечно крутят — «О, Мари!». В моём детстве, чуть не пятьдесят лет назад, здесь всю дорогу играли тот же самый напевчик. Замечательное у каруселей свойство: на них всегда заводят одни и те же пластинки.

— Я думала, зимой круговерть закрыта, — удивилась старушка Фиби. Первый раз хоть чего-то сказала. Наверно забыла, дескать вроде б обижена.

— Небось из-за Рождества, — говорю.

Она не ответила. Наверно про обиду вспомнила.

— Хошь прокатиться? — спрашиваю. А сам знаю: наверняка хочет. Помню, мы с Элли и Д.Б. водили её, совсем ещё крошечную, в Сад — дык она от карусели просто балдела. Всякий раз за уши не оттащишь от проклятой хреновины.

— Я слишком большая. — Вот чёрт: думал, не ответит.

— Не-а, вовсе нет. Давай. А я тя подожду. Давай-давай.

Мы уже подошли. На круговерти каталось несколько мальчишек-девчонок, большей частью совсем малыши; вокруг на скамьях сидели родители, поджидая, всё такое. Я купил для старушенции Фиби в окошке билет. Отдаю ей. А она стоит прям рядом со мной.

— На, — говорю. — Погоди чуток… возьми вообще все тити-мити.

Достаю остальные одолженные ею бабки.

— Держи у себя. Они мои — а хранятся пусть у тебя, — и тут же добавила: «Пожалуйста».

Как же на мóзги давит, коль тебе говорят «пожалуйста». В смысле, Фиби, иль ещё кто. Прям адская тоскища вдруг наехала. Но ни фига, убрал бабки в карман.

— Сам-то проехать не хочешь? — И глядит вроде как с приколом. Сразу видно — уже не особо дуется.

— Пожалуй, в следу’щий раз. Щас просто посмотрю. Билет у тебя?

— Ага.

— Ну дык беги — а я сяду вон на ту скамейку. Да на тебя поглазею.

Сел на лавку, она взбежала на карусель. Обошла всю. В смысле, разок прошла по кругу. Затем села на большущего коричневого потрёпанного конягу. Тут карусель закружилась, и я смотрел, как Фиби проезжает один оборот, следующий… В заезде участвовало всего пять-шесть ребятишек, а песенку включили «Дым застилает глаза». Запись прям джазовая, весёлая. Все дети норовили достать до золотого колечка, старушка Фиби тоже, посему я мандражировал, как бы не упала с проклятого скакуна, но помалкивал, даже не пошевелился. Вся феня в чём: раз уж ребятишкам приспичило достать до золотого кольца, надо разрешить и не лезть с разговорами. Упадут — дык упадут, но хуже нету встревать.

Круговерть остановилась, Фиби слезла с коня, подходит и говорит:

— Ты тоже разик проедь.

— Не-а, лучше на тя поглазею. Просто посижу-погляжу, — а сам протягиваю немного из её бабок. — На-ка. Купи ещё билетов.

Взяла мелочь.

— Я на тебя больше не сержусь, — говорит.

— По’ял. Беги скорей — щас опять пое’ет.

И вдруг меня поцеловала. Потом, подставив ладошку, говорит:

— Дождик пошёл. Уже капает.

— Я чую.

А она взяла да, сунув руку в карман моей куртки, достала красную охотничью кепку и напялила мне на голову — вот чёрт, я чуть не отпал.

— А сама-тоне хочешь надеть? — спрашиваю.

— Разрешаю поносить немножко.

— Ладно. Теперь беги скорей. А то пропустишь заезд. Коня займут, иль ещё чего.

Но она всё тянула.

— Ты ведь не наврал? Взаправду никуда не уезжаешь? После домой пойдёшь?

— Ага, — говорю. Честно сказал. Зачем заливать-то? Впрямь потом пошёл домой. — Ну, беги. Уже запускают.

Фиби помчалась, купила билет и как раз вовремя вбежала на треклятую круговерть. Обойдя вокруг, выбрала любимую клячу. Влезла. Помахала мне, а я — ей.

Ё-моё, тут ливанул зверский дождина. Словно из ведра, Господом Богом клянусь. Все предки: мамаши, вообще все — подбежав к карусели, встали прям под крышей, дабы не промокнуть до костей, всё такое, а я ещё долго сидел на скамейке. Вымок насквозь, особенно плечи да ноги. В каком-то смысле правда здорово защитила охотничья кепка, но один хрен промок до нитки. А — мне по фигу. Вдруг почувствовал себя адски счастливым, глядя на старушку Фиби, наматывающую круг за кругом. Чёрт, чуть не заревел от какого-то телячьего восторга — честно вам говорю. Даже не знаю почему. Просто она столь клёво смотрелась на чёртовой круговерти — в голубенькой курточке, и вообще. Господи, жаль вы не видели.

 

26

Вот и всё. Наверно не в лом бы рассказать ещё, как вернулся домой, да заболел, и тэдэ, да в какое учебное заведенье меня хотят заслать грядущей осенью, после того как выпустят отсюда, но почему-то неохота. Честно. Вся подобная хренотень мне щас глубоко по фигу.

Многие — особенно здешний чувак, копающийся в подсознаньи, — всю дорогу достают, намерен ли прилагать старанья, когда продолжу в сентябре учёбу. По-моему, более дурацкий вопрос трудно придумать. В смысле, откуда заранее знать, чего сделаешь, пока не начнёшь делать? Ответ предельно прост: ниоткуда! Вроде бы намерен, но наверняка — не знаю. Клянусь: вопросец просто придурошный.

Д.Б. вообще-то лучше других, однако тоже донимает всякими расспросами. Приезжал тут в прошлую субботу с подружкой-англичанкой, снимающейся в новой ленте по его действу. Вся из себя жеманная, зато весьма красивая. Короче, она пошла в уборную — к чёрту на рога, в другое крыло, — а Д.Б. спрашивает, мол чего думаю про всю хренотень, кою вам щас поведал. Ну как, чёрт возьми, сказать? Честно говоря, понятья не имею. Жалею, что растрепал всё слишком многим людям. А наверняка знаю, пожалуй, лишь одно: вроде бы скучаю по всем, о ком рассказал. Ну, например, хоть по старичкам Страдлейтеру да Акли. Кажется, не хватает даже засранца Мориса. Чуднó всё-таки… В жисть ни фига никому не рассказывайте. Стоит рассказать — сразу жуткая тоска заедает.

Ссылки

[1] http://magazines.russ.ru/inostran/2001/10/borisenko.html