Самым интересным в цирке оказались не представления, а репетиции. Без цветных фонарей, праздничной лёгкости и взрыва аплодисментов. Ровный свет и деловая суета. В манеж выводят не обезьян и не тигров, а обыкновенных коров, уже прозванных остряками «группа Бени Му». Впереди рыжая корова с узкой головой и большими карими глазами.
«Какое интеллигентное лицо!», – артисты вокруг манежа смеются. Народу здесь много: кто-то ждёт свой очереди, другие уже отдыхают. Переговариваются. Репетирует Костя. Маленький и в клоунских ботинках «пятьдесят последнего» размера, он похож на треугольник, у которого стёрли гипотенузу. Над манежем не канат, а обыкновенная бельевая верёвка. Она провисает почти до пола, но Костя бежит от самого форганга – толчок, прыжок! Ботинок зацепил «препятствие» и клоун летит носом в опилки. Трюк старинный: так падал клоун и сто лет назад, и двести. А может и бродячий, шут где-нибудь в древнем Китае… Цирк стал взрослым, в номерах заняты десятки артистов, антре и репризы пишут драматурги, но неизменным остаётся неловкое падение клоуна. Как точка в предложении. Как финальный поцелуй в старом кино. Хорошее падение и аплодисменты заглушают оркестр! Трюк стоит в программе после акробатов, перед музыкальным эксцентриком. Униформа меняет реквизит, ковёрный отвлекает публику.
Трофим косится на Марту, Костину сестру. Ему кажется, что незаметно. Она сидит рядом. С братом они совсем разные. Марта высокая, почти как он, Трофим. И Костя родился большим, но потом вдруг перестал расти. А отец и мать были среднего роста. Не большие и не маленькие. Игра природы…
Коровы располагаются на манеже. Номер придумал дрессировщик медведей. На отдыхе придумал, в деревне. Соседская бурёнка щипала траву, подгибая переднюю ногу. «Ножкой шаркает, – удивился дрессировщик. – Глянь, барышня!..» И пошёл дальше. Но не просто пошёл. Задумавшись. А ведь и раньше такое видел! Кто ж не видел? Да-а...
И уговорил, убедил недоверчивых, но имеющих власть над цирком. Директор вынул ручку «паркер», привезённую из заграничной командировки, золотым пером провёл на докладной косую черту и пометил: «Бу. Нвзрж» Главный бухгалтер ворчал, стонал, долго перекладывал бумаги но знал, что директорское «не возражаю» на самом деле значило: «Приказываю». Бухгалтер вздыхал. Переживал бессмысленную трату государственных денег. Коровы?! Если бы тигры… Ещё вздохнул. Деньги выписал, коровы появились. Начинали с поклона, теперь это почти реверанс. Реверанс публике делает рыжая корова, потом она же вдвоём с чёрной, наконец, подруги раскланиваются между собой. В манеж вынесли стол для пинг-понга. Настоящий только вместо сетки перегородка со скатами на обе стороны. Дрессировщик подаёт мяч. Корова поддела мяч носом и отправила на поле противницы. Та послала назад и рыжая перекатила снова. Идёт полноценный матч с подсчётом очков. Приз – молоко в соске, похожей на маленький брандспойт. Получают обе, независимо от результата.
– Важна не победа, а участие, – констатирует старый униформист.
Костя меняет натяжение верёвки. Раз, раз, ещё раз и ещё. Прыгает, упираясь тросточкой, как прыгают с шестом спортсмены. По футболке расплываются влажные пятна. Его время кончилось, и место занимает жонглёр с булавами, а Костя, поднявшись по проходу, садится во второй ряд за спинами Трофима и Марты. Фокус известен всем: ряды стоят амфитеатром второй выше первого, третий ещё выше и так далее. Костя «подтягивается» к окружающим. Устало прикрыл глаза. Отдыхает:
– Сплошной доход, – ворчит длинный иллюзионист в белых тапочках. Держит стакан с чаем, но не пьёт, а макает в чай клок ваты и прикладывает его к покрасневшему глазу.
– Выгодные артистки, – повторяет он, – их же и доишь, их же и поишь!
Но дрессировщик строго поднял палеи.
– Девушки! – произносит торжественно. – Исключительно девицы. Артистка должна беречь фигуру, – он гладит рыжую, и она благодарно мычит, качнув рогами. – Самая талантливая! – говорит дрессировщик гордо и ласково, как и должен отзываться режиссёр об артистке, если в труппе мир и доброжелательность, но это в искусстве редко. Артисты народ жестокий. Шутили даже, будто в знаменитый МХАТ художественным руководителем собирались назначить Бориса Эдера, дрессировщика львов. Он-де всё равно ходит на репетиции с пистолетом. Но в ЦК засомневались: Эдер. Не еврей ли? Назначили Ефремова.
Коровы отвечают на вопросы, кивая вверх-вниз «да» и вправо-влево «нет». Ещё танцуют вальс. Кружат не слишком грациозно, зато с явным удовольствием.
– Хорошо, – говорит Костя, – Но мало. Для номера мало.
– На нас не каплет, – возражает дрессировщик. – В работе медведи, с этими пока репетирую. Присматриваюсь к естественным реакциям. К движениям. Их и развиваем. Так продвигаемся. Постепенно.
– Все так продвигаются, – снова вмешивается иллюзионист, макая ватку в стакан. – Все действуют именно так, а наоборот школьные учителя и армейские сержанты.
Он только что демобилизовался и ещё не остыл от воспоминаний. На Костю смотрит снисходительно: пришлый. Со стороны. Много их стало. То ли дело он, потомственный цирковой! Про таких говорили «родился в опилках». Но и опилки на манежах теперь всё реже. Заменяют резиной.
– У сержантов тяжёлый материал, – ухмыляется Костя. – С медведями легче, а о коровах и говорить нечего!
Коровы вполне обыкновенные, но цирк это сальто-мортале: здесь обыкновенное необыкновенно, зато необыкновенное обыкновенно вполне. По манежу на ногах и головой вверх, это странно. Разве что, в обнимку с медведем? Другое дело на руках. Или на ногах по проволоке. На руках по проволоке, да ещё и под куполом – нормально! Карлики и гиганты, тигры и коровы, чужие и свои. Один ходит на руках, другой пишет, шьёт, стреляет ногами. Собака делает сальто, коровы играют в пинг-понг. Необыкновенность становится обыкновенной, повторяясь ежедневно, точно как накануне. В театре каждый день играют чуть иначе, чтоб не «заболтать» роль, не превратить её в механическое повторение. Но что будет с вольтижёром в номере «воздушный полёт», сыграй ловитор «чуть-чуть иначе»? А если тигр не поймёт команды дрессировщика? Переспросит?! Чтобы понял, надо «как вчера». Роли неизменны. День в день. Клоун может позволить себе импровизацию. Костя позволял и это иллюзионисту не нравится. Дрессировщику нельзя, фокуснику нельзя, значит и клоуну тоже нельзя, так он считает. А то что ж ему нельзя, а другому можно? Нет уж, фигушки!
В манеж вывели медведей, и народ стал расходиться. Медведем цирк не удивишь. Говорят, он коварнее тигра и тем более лентяя льва. У тех сразу видно: зол и вот-вот кинет подлянку! А толстый мишка с доброй мордой, когда не ждёшь, как раз и цапнет. Не зубами, так лапой. Рабочий вынес и положил на барьер «шутильник» – двухметровый стальной прут, с поперечиной на конце. На поперечине зубья. Современная школа дрессуры отрицает насилие и запугивание. Животное следует приучать к работе лаской и вниманием. Но шутильник в репетиции присутствует обязательно. «Для всякого крайнего случая». Потому как, против естества не попрёшь: медведь, он и есть медведь!
Костя пошёл в душ и Трофим тоже собрался уходить, но вдруг почувствовал, что кисть Марты слегка касается его пальцев. Показалось? Если это случайно, почему она не убирает руку? И чуть поглаживает его пальцы тыльной стороной кисти. Тихонько, ещё не веря себе, он взял руку Марты в свою и чуть сжал. Она тоже сжала пальцы. Друг на друга они не смотрели, оба по-прежнему смотрели на манеж…
2.
Костина квартира отделана неярко, солидно. На полу ковёр с длинным ворсом, по стенам обои геометрического узора в сочетании светлых и тёмных тонов, однако не очень светлых и тёмных тоже не слишком. На стеллаже книги старых изданий, толстые переплёты блестят золотым тиснением. Всё дорого хорошего, строгого вкуса, только на торцовой стене, свободной от пола до потолка, пятном висит размалёванный коврик. На коврике замок. Серые каменные стены, углом вперёд сторожевая башня, на башне воин в кольчуге с боевым топором, впрочем, больше похожим на плотницкий. Воин приложил руку ко лбу и смотрит вдаль. «Фининспектора ждёт?» – спросил Трофим. У крепостного рва перед башней раскинулось неведомое, но безусловно экзотическое растение, тут же и красавица-русалка с рыбьим хвостом вместо ног. Груди её торчат красными сосками огромными, как головки бронебойных снарядов. Такие коврики сработанные артельными умельцами, украшали когда-то деревенские избы, заводские общаги и каморки домашних работниц, но были осмеяны за пошлость и дурной вкус. Хозяева, устыдясь деревенской своей необразованности, выбросили коврики, сожгли, пустили на тряпки, а вместо них повесили иллюстрации, вырезанные из журналов «Огонёк» и «Работница». Артели распались, кустари поменяли специальность. Тогда начали охоту за ковриками эстеты и интеллектуалы. Кич стал модой, артельщиков сменили спекулянты и хвостатые красавицы победно вернулись на кухни, где, вместо исчезнувших домработниц, обитали теперь хозяева, тут же и принимая гостей. Старьё искали на барахолках, скупали всё, что владельцы забыли выбросить и теперь взвинчивали цены. Спекулянты добавляли, но эстеты платили. Цены поднимались ещё выше, но мода требовала, и платили всё равно. Хорошо шли также самовары, часы-ходики, рогатые телефоны начала века и керосиновые лампы. Это было уже «ретро» и стоило не дешевле кича. Костя ограничился ковриком, зато повесил его не на кухне, а в комнате, оградив пространством голой стены, как рамой. И не понять было, уничтожает коврик строгую элегантность комнаты? Или подчёркивает?
История, одолев Гутенберга, двинулась к телевизионным сериалам, но тогда ещё, слава Богу! – до них не дошла.
Гремела музыка – испанская гитарная быстрая. Марта ритмично двигалась по ковру, и Трофим любовался ею. Любовался, а не просто смотрел и Марта понимала это, видела, чувствовала. Шла через такт, затягивая движения, как пловец, одолевающий сопротивление воды. Пластика её была пластикой крупного тела: чуть ленивая, мягкая, будто катается внутри ртутный шарик, не встречая угловатостей или резких поворотов. Марта шла, покачивая бёдрами, узкие кисти, чуть шевелясь, отсчитывали ритм и жили в нём. Глаза, прикрытые наполовину веками, всё равно огромны. Она скользила – не ходьба уже, но ещё и не танец. Или всё-таки танец?
Менуэты и мазурки прошедших столетий были точно расписаны. Известные заранее фигуры в определённом порядке разом по команде распорядителя, как на параде выполняли танцующие. Согласно регламенту. Регламент был в танцах, в карьере, в сословной принадлежности. Дворянин танцевал менуэт, крестьянин плясал трепака. Первый мог стать маршалом или епископом, второй трактирщиком или бродячим актёром. Никогда наоборот. Ну, почти никогда. Сословный регламент в редчайших случаях нарушался – танцевальный, кажется, нет. Позже в мир явился вальс, а на государственную службу разночинцы. Это казалось концом истории, а было началом нового времени, предвестием небывалого смешения сословий и чудовищного, сладострастного, развратного аргентинского танго. У человека менуэтных времён танго вызвало бы, пожалуй, инфаркт, называемый тогда «разрыв сердца». Его потомки лечат разрыв сердца, называемый теперь «инфаркт», а танго видится им строгим, даже чопорным. В нынешнем танце каждый сам придумывает фигуры, которые хочет и может выполнить. Танцуют в зале, в комнате, на чердаке. В современном доме чердака может и не быть? Тогда на плоской крыше. В парке, на пляже? Пожалуйста! Костюм годится любой: фрак, пиджак, тужурка, джинсы, шорты. Плавки? Тоже сойдут. Танцуют втроём, вдвоём, в одиночку, а также большим, дружным коллективом. Если коллектив не очень дружный, всё равно танцуют. Никто ни от кого не зависит и распорядитель, там, где он есть, занят тем же и вместе со всеми. Можно танцевать в такт, можно и через такт. Важен характер музыки, если вы захотите с ним считаться и ваше настроение. Многое можно сказать о сегодняшнем человеке, увидев его танцующим. Танец свободен, можно сказать демократичен и это прекрасно. Но как потеря несёт в себе приобретение, так и приобретение содержит потерю. Потерял танец былую торжественность. Жалеть ли об этом?
Вытянув вверх кисти, Марта медленно опускала руки, прикрывая лицо предплечьями, потом локтями, потом ладонями. Когда и ладони опустились ниже подбородка, тряхнула головой, и вперёд упали волосы. Она любит закрывать часть лица. Волосами, шарфом, воротником-стойкой. Рукой. Зачем? Молчит. Молчать она тоже любит. Стоит, чуть раскачиваясь. Понял? Нет? Догадывайся.
Трофим потянул её к себе, и она легко поддалась, опускаясь на ковёр. Воин так же из-под руки смотрит на них. Губы русалки приоткрыты, язык пошевеливается там, в глубине...
Марта поднялась и стоит у стены. Слушает музыку. Трофим по-прежнему лежит на ковре – длинный. Взял в руки стопу Марты. Целует медленно, долго. Борода щекочет ей пятку. Марта, смеясь, пробует отбиться – он не отпускает. Целует левую потом правую так же долго. Ставит их рядом на ковёр, кладёт сверху голову. Музыка гремит испанская гитарная быстрая. Воин смотрит, не отрываясь.
Услышав, что в двери поворачивается ключ, Марта приподняла стопу и осторожно сдвинула его голову на ковёр. Опять засмеялась и так же, ногой, толкнула. Он откатился, но не встал. Теперь валялся вверх лицом и раскинув руки. Костя, не уверенный, что его услышат, долго кашлял в прихожей, что-то перетаскивал, шумел. Наконец, вошёл в комнату. Оценил происходящее и – стал на голову. Свечкой. Развёл ноги, закружился медленно. Музыка смолкла, и Марта негромко запела. Простую мелодию, вроде колыбельной. У неё был низкий голос, слишком мощный для маленькой комнаты. Она пела, смотрела на них и улыбалась. Трофим тоже улыбался. И улыбался Костя, стоя на голове.
3.
Корабль светился, как хрустальный графин. Манил комфортом кают, ласкал подогретой водой бассейна, дышал площадкой для солнечных ванн, гремел оркестром. Всё это великолепие, увенчанное сине-бело-золотым капитаном, покачивалось на ленивой воде Чёрного моря – днём зеленоватой, к вечеру красной и, соответственно названию, чёрной в южной ночи. Море шептало, рокотало, пело и ни разу не раздался его устрашающий рев. Корабль шёл медленно и плавно, справа до горизонта светилась вода, по левому же борту тянулись горы, дальние отроги заснеженного Кавказского хребта здесь, у моря приглаженные и мирные. Их вершины от солнца порыжели, склоны оплешивели и горы были похожи на старых облезлых верблюдов, караваном идущих навстречу кораблю по самому берегу, обходя небольшие скопления белых домов, рассеченных улицей. Где домов много, кораблю полагалась короткая стоянка. Все сходили на берег размять ноги, почувствовать землю, осмотреть достопримечательности – последнее особенно влекло туристов с палубными билетами. Палубные бодро карабкались по каменистым тропам, громко распевая:
Это было чистым лицемерием, потому как песня была туристская, автор наверняка ходил в гору и был уверен, что на самом деле умный это он и те, кто ходит в гору с ним вместе. Между стоянками туристы жевали фрукты и лепёшки, купленные на дешёвом здешнем базаре, запивали молодым вином, тоже базарным и дешёвым. Экзотики ради, Изольда с Мариком тоже пошли на базар и даже купили какую-то съедобную мелочь. Но в корабельном ресторане их встречал мэтр и сам вёл к столику. Не слишком близко к оркестру, чтобы музыка не оглушала, но и не очень далеко. В углу из которого можно зал окинуть взглядом чувствуя себя, как бы отделённым от публики. Мэтр знал своё дело, а Марик умел производить впечатление.
Программу начинал певец высокий, худощавый брюнет с усиками, начинал одной и той же, модной в том сезоне, песней: «Ты ушла, и мне на память остался портрет твой, работы Пабло Пикассо...» Это было трогательно, и герой так грустил! Хотя, честно говоря, не так уж мало ему осталось на память. В центре зала танцевали, а вокруг Изольды носились официанты, очарованные красотой жены и щедростью мужа. Щедрость оплатят пациенты, которых здесь, слава Богу, нет. Надо же когда-то и отдохнуть!
Может быть, это началось в пещере, точно уже никакой Энгельс не выяснит: человек не то что записывать не умел, он и помнил плохо. Зачем помнить, если не можешь рассказать? Р-р-ы... «Что было? Р-р-ры-ы... Когда было? Ры!» Наш предок умел мало – приземистый и тощий с низким лбом и длинными руками. Имел он тоже немного: мощную челюсть и способность жить, не тоскуя по комфорту. Он просто не знал, что это такое. Терпеливо ждал милостей от природы, не пытаясь взять их без разрешения. Жизнь продолжалась, если была удачной охота. Бились на равных – каменный топор против звериного клыка, тяжёлая дубина против когтистой лапы. Человека ждали голодные родственники, зверя тоже. Каждый хотел сделать из другого мясо, и шансы были «фифти-фифти». Считать предок тоже не умел тут у них с противником, опять-таки, сохранялось равенство. Жить вместе они не могли, но и разделясь, померли бы с голоду. Возможно, это и назовут когда-нибудь единством противоположностей? Тогда подобных слов ещё не было. Никаких слов не было, даже неприличных! Ах да, ведь и приличий не было. А была первобытная ночь, и ветер шумел в девственном лесу. Тяжело падал дождь, близко выли дикие звери. Мужчины вернулись с охоты усталые и мокрые. Женщины не бросились к пище: матриархат уже кончился, им полагалось вести себя прилично. Охотники разорвали тушу отобрав себе лучшее, остаток женщины делили с детьми. Люди племени ели вместе, как и жили. Это ещё не называлось «промискуитет» и пока всех устраивало. Редкий мужчина помнил, какую соплеменницу, как волк волчицу, поставил вчера на четвереньки: звериная поза считалась естественной, относились к этому просто и чужими делами не интересовались. Насытясь, охотник рыгнул, бросил наземь шкуру и растянулся на ней. Он заслужил отдых! Но его толкнули, пришлось открыть глаза. Рядом стояла женщина. Смутно припоминалось, будто именно с ней, как-то после еды... р-р-ры-ы! Это ещё не повод для знакомства. Сегодня он не хочет. Р-р-ыы. Пусть идёт к кому-нибудь другому. Он отвернулся, но женщина снова растолкала и знаками показала: «встань!» Мужчина вскочил и схватил дубину... Оглянулся. Всё спокойно, все храпят. А женщина тащила шкуру к стене. Стена защищала от ветра. Охотник издал звук, что когда-нибудь, в результате эволюции, станет хохотом. Что он, дитя?
Но под шкурой уже лежал плоский камень, образуя возвышение для головы. И обмакнув палец в остатки звериной крови, женщина обвела место чертой. Он всё сильнее хотел спать, но вид шкуры, отделённой красным, был, почему-то, приятен. Хм-м. Волосы женщины украшены рыбьей костью, а ноги, кажется, длиннее, чем у других... Надо её запомнить, и, может быть, в следующий раз... Р-р-р-ыыы... Он лёг, заняв только половину шкуры. Женщина легла рядом. Это ещё не её постоянное место, это пока. Так думает он. А она думает иначе. Но теперь на шкуру смотреть приятнее. Теперь у него лучшее место в пещере. И может не стоит отправлять женщину к кому-нибудь другому? Да-а. Пройдут, опять-таки, века. Глубоко и всесторонне изучив прелести семейной жизни, люди напишут великие книги где, на следующем витке цивилизации, оживёт мечта об общих жёнах. Это будет называться утопией и в реальной жизни уже ничего не изменит.
Кооперативная пещера Марика и раньше была вполне комфортабельна. И всё же было здесь мужское, суровое логово. Хотя мясо и коньяк хозяин добывал не в лесу и не дубиной, всё равно был он охотник, и жилище его было жилищем охотника утилитарным, целенаправленным, неуютным. Самая выразительная деталь домашнего интерьера блестящее металлом и кожей зубоврачебное кресло. Теперь в шкафу повисли платьица такие лёгкие, что дунь и полетит! Цветной шарфик валяется в совершенно неожиданном месте, явно разрушая порядок, но загадочным образом придаёт квартире жилой и уютный вид. Телефон потерял строгость и тайну: кроме деловых переговоров с намёками и умолчаниями, понятными только сообщ... пардон... собеседникам, теперь велись долгие задушевные разговоры с мамой, тётей, подругами. О жизни, о сердечных делах, о кино. И о другом тоже.
Конечно, продолжалась охота. От неё по-прежнему зависит жизнь, хотя и жизнь, и охота выглядят совсем иначе. Но Марк понял, что жил до сих пор пусто, неуютно, холодно.
Каждый из трёх замков на двери толстой, окованной металлом, обитой дерматином снаружи и кожей изнутри, каждый из трёх замков заперт на два поворота ключа. На окнах плотно сдвинуты шторы. С тротуара сюда не заглянешь, из дома напротив тоже. Лампа укрыта абажуром, кресло поблескивает сталью. Тихо. Шипит газ в переносной горелке. Изольда поворачивает на огне слиток. Потом он медленно остывает на воздухе. Так отжигают золото, из которого сделают зуб. В литейной формочке. Помните гипсовый столбик, дальше которого Трофим так и не пошёл?
Я уже говорил, как опасна была тогда частная практика. Но трижды опаснее было делать зубы золотые. Хотя именно они есть признак солидности и благообразия. Золото самый долговечный, не подверженный порче и окислению, что ни говорите, благородный! – материал. Всё это, однако, понятия житейские. Юридические же установления суть кодексы, законы, а также и правительственные указы однозначно запрещали гражданам обработку ценных металлов и паче торговые операции с ними. Ибо известно, что золото развращает. Заботясь о нравственности, государство разрешало работу с золотом только самому себе. Покупку его, буде кто, в стеснённых обстоятельствах или по иной причине вынужден продать и продажу тем, кто, повысив благосостояние, купит. Государство продавало золото гражданам втрое дороже, чем у них же его покупало, но за свою нравственность было спокойно, твёрдо зная, что развращение опасно только другому государству. Моё рассуждение может показаться длинным и запутанным, но читателю, желающему проникнуть в суть времени и вопроса, необходимо его усвоить и понять. Называется это «историчность подхода» и отличает образованного человека от дилетанта. Добавлю, что нравственность граждан поддерживалась мерами строгими, суровыми и даже крайними. Меры эти, к тому же, сопровождались изъятием у виновных, или признанных таковыми, принадлежащих им ценностей как то: золота, платины, а также и драгоценных камней. Изымалось и прочее любое имущество. Изъятие было, разумеется, безвозмездным и называлось конфискацией. В отличие от грабежа, то есть того же действия, но производимого частным лицом. Мне автору настоящего повествования сроду не владевшему драгоценностями, приходилось, однако, вчуже наблюдать судебную тяжбу за металл называемый «благородным» или «презренным», смотря по обстоятельствам. Все известные мне бои выиграло государство. Противник нёс тяжёлые потери: имущество, свободу и даже самоё жизнь.
Это, конечно, знал и Марик. Свято почитая «правило столба», он избегал неприятностей. Но всегда ли так будет? Марик твёрдо решил взять риск на себя и не вмешивать жену в свою деловую жизнь. Так решил мужчина. И опять женщина решила иначе.
В приёмной, конечно, и раньше были журналы, и стоял телевизор сначала обыкновенный, а позже цветной. Но теперь появилась ещё и внимательная, милая хозяйка – не чета Трофиму с его вечно отсутствующим взглядом. А походочка? Он же дёргался на ходу в такт воображаемой музыке! На любой вопрос, в том числе и насущный «скоро ли?» – был теперь немедленный ответ если не вразумительный, то утешающий. А чашка чаю, согревшая больной зуб? А приветливая улыбка? Нигде не оценят их выше, чем здесь. Первым оценил Марик и, как человек практичный, оценил в денежном выражении, считая, что этого требует простая справедливость: пациентам становилось легче от одного появления синеглазой Изольды. Настоящие мужчины, стуча, сдвигали каблуки и даже у некоторых дам прояснялись лица. Хотя скептики утверждают, что последнее невозможно при виде другой женщины. Если, конечно, она не урод.
Изольде нравилось играть в хозяйку. Она себе казалась взрослой и солидной, а на самом деле была просто любопытной девчонкой и от этого любопытства всё больше и больше погружалась в работу мужа. Постепенно разобралась, многому выучилась и стала помогать, не ожидая указаний. Шутя научилась делать гипсовые заготовки а, потом и несложные отливки. Приступила к настоящей работе и наконец к работе с золотом. Марик пробовал возражать, но что мог он против улыбки и просящего взгляда? На ходу поправлял ошибки, но скоро и в этом отпала надобность. Он получил помощника, о каком не мог и мечтать. Техническую работу Изольда делала днём, пока муж был в поликлинике. И шторы сдвинула от чужих любопытных глаз. Надо признать что предосторожностей было значительно больше, чем требовала суровая действительность. Ну и что? Изольда была ещё так молода! И любила книжки про шпионов.
Марк был счастлив. Он не читал утопий.
4.
Рыжая корова Офелия чувствовала себя отвратительно. Целый день она лежала на подстилке, тупо глядя в пустой угол. Сегодня все её раздражало: болтовня попугаев, крики обезьян и даже собачий лай привычный, кажется, ещё с деревенского детства. Медведи! Такие сильные и страшные, а визжат, как поросята. И слон. Что слон? Подумаешь, есть у него хобот. Так и надо трубить во всю мочь? Зачем, спрашивается?
Офелия не любила чужих языков. Почему бы, не выучить всем такое мелодичное, интеллигентное «му-у»? Чем плохо? Нет, каждый хочет самовыражаться!
Я не утверждаю, что корова думала именно так. Вообще неизвестно, думают животные или только чувствуют? Но умей Офелия думать или чувства свои выражать словами, получилось бы, приблизительно, так как я написал. И если вам кажется, что это слишком похоже на человеческие мысли, так ведь уже известно, что была Офелия корова не обыкновенная, а цирковая. Притом, талантливая. Жила она, как и другие коровы, в слоновнике, где совсем не обязательно живут одни только слоны, а бывает и целое общежитие. Слоновник в любом цирке самое большое помещение, а в новом здании был велик на диво и очень высокий. Чего там слон – жираф потолка не доставал! Чтоб кубатура зря не пропадала, под потолком соорудили антресоли, разгородив их на ряд каморок, где стояли сундуки набитые чем угодно: откуда знать какой номер придумается завтра? Что для него будет нужно? Мир не видел больших барахольщиков чем цирковые: на всякий, всякий, всякий случай хранят всё, всё, всё. И Костя с Трофимом, который вызвался ему помочь, долго рылись в запасах: авось неожиданная находка подтолкнёт фантазию. Будет новое антре или реприза. Но ничего интересного не попадалось. Не помогала и подкова, повешенная на стену. Костя сказал, что она прибита неграмотно, дугой вверх. Оказывается, подкова приносит удачу, если висит вверх разъёмом, а вверх дугой напротив, только вредит. Кто-то по невежеству везение у них, можно сказать, украл. Закрыв крышку, они придвинули сундук к стенке и вышли из каморки в проход, оставленный по краю антресолей. Проход вёл к лестнице и был ограждён перильцами, на которые маленький Костя положил подбородок, а длинный Трофим локти. Огромное помещение было видно им от стены до стены. В углу действительно жил единственный слон, пристёгнутый цепью к стальному крюку, вмурованному в стену. Слон тяжко переминался с ноги на ногу, вздыхал и дёргался, пробуя вытащить крюк из каменной кладки. Но крюк сидел прочно и цепь тоже – слон опять вздыхал, поднимал хобот и трубил. Что ужасно не нравилось Офелии. Тут же рядом стояли клетки медвежьего цирка, и ещё подавал голос огромный бегемот Кукла. Он тяжело ворочался в клетке и громко вздыхал, тоже Офелию раздражая. Дальше было ещё хуже: Дрессировщик Миша привёл незнакомого человека. Чужой подходил плавно и медленно, будто не просто двигался, а торжественно нёс перед собой чувство собственного достоинства. Заигрывать с коровой не пробовал, но почему-то был уверен в своём праве на общение и Миша всё ему разрешал: глядеть Офелии в глаза, чего она не переносила, щупать живот и сосредоточенно гладить нос. Нос, к счастью не её, а свой собственный, он гладил медленно длинными, прямыми пальцами. Нос тоже был длинный, но не прямой, а горбатый. «Мефистофельский» чего корова, даже талантливая, разумеется, знать не могла. Ещё он водил рукой перед её глазами и это не было похоже на пассы дрессировщика непонятные публике, зато ей, Офелии, ясные абсолютно. Чужой уселся рядом на раскладной стул, и ей вставили в зад скользкую, холодную, длинную штуку. Она сказала «му-у» и качнула рогами, возражая. Но Миша приказал, и она покорно опустила морду на солому. Корова не знала что в заду у неё термометр и горбоносый приглашён к ней, потому что он знаменитый на весь цирк ветеринарный доктор кандидат наук и доцент Глеб Алексеевич Решкин.
Говорил доктор, как и двигался медленно, выговаривал слова протяжно и в нос, к тому же делая неожиданные паузы. Рассуждал о болезни коровы, о химических процессах и действии лекарств, об интересных особенностях коровьего организма. Миша поначалу слушал, но не будучи доцентом, нить рассуждений скоро потерял что, впрочем, было несущественно потому что Решкин ответа не ждал и даже к корове, время от времени, обращался. Говорил он автоматически, как всегда протяжно и в нос. Глеб Алексеевич был интеллигент и помнил что-нибудь обо всём на свете, а механическое говорение на любую тему помогало ему сосредоточиться. Все цирковые это знали, Миша, разумеется, знал тоже и продолжая делать вид, будто внимательно слушает, на самом деле ждал когда, на минуту замолчав и подумав, Глеб даст краткий, точный совет. Тем временем доктор покончил с темой пресечения беременности посредством ножных ванн – способ, который он явно не одобрил и заговорил о новом фильме, коснувшись мимоходом оккультной науки хиромантии. Костя комментировал Трофиму этот монолог, объясняя, что фильма Решкин не видел и гадать по ладони умеет не он, а жена, но и та знает только линию жизни да холм любви; Глеб же черпает сведения из книг и разговоров, дополняя собственными соображениями. На этой основе создаёт он концепции, которые, будучи выстроены и обобщены, переходят в разряд теорий, далеко не всегда безобидных, как кино или хиромантия. Например, узнав, что йоги свободно ходят по раскалённым угольям – надо лишь убедить себя что угли не жгут и гуляй, закаляя пятки а через них весь организм! – он собрался было попробовать. Знакомые ветеринары и даже настоящие медицинские врачи никакими доводами переубедить его не могли, он ссылался на неисследованные возможности народной, китайской, индийской и прочей медицины /термин «альтернативная» тогда ещё не употребляли/. Осталось впрочем неизвестным сколь серьёзны были на самом деле его намерения, не зря же был он старым приятелем Кости, лгуна и выдумщика! Ибо дорогу к экспериментам в их практическом воплощении преградила жена заявив, что не шла к Решкину во вдовы.
Жена Решкина Вероника Помпеевна была женщина решительная и в очках. Очки постоянно сползали, Вероника Помпеевна возвращала их отработанным жестом, тыча в переносицу белый палец с кроваво лакированным ногтем. Очки ползли снова, она повторяла жест. Очки держались недолго и раздражённая Вероника Помпеевна, вновь и вновь тыча пальцем, шумно возмущалась чем-нибудь, попавшим в её поле зрения. Баритон жены – иные называли его октавиальным басом, но заглазно: кто бы посмел сказать это вслух?! – так вот, её баритон единственно заставлял Решкина умолкнуть даже и посередине фразы, к тому же умолкнуть относительно добровольно: Бог с ним, если тебя не слышат собеседники, но если сам себя перестал слышать?! Вероника Помпеевна перебивала супруга не стесняясь и вообще поглядывала свысока на что я, автор, пренебрегая мужской солидарностью, вынужден признать её право или, во всяком случае, некоторые, скажем так, основания. Ибо семье нужен глава и тут Глеб Алексеевич явно пасовал. Конфликты и домашние проблемы разрешала жена – Глеб с трудом отвлекался от высоких материй. Так было во всей истории семьи, а также и в её предыстории с тех пор когда Ника с Глебушкой во дворе детского садика пускали бумажные кораблики по весенним лужам, не прозревая до поры будущего совместного плавания в бурных водах житейского моря. Правда иногда, чуть улыбаясь, Вероника туманно намекала что это, мол, Глеб «не прозревал». Ей-то всегда всё было ясно и прозрачно. Что делать? Такой уж она человек, наша Вероника Помпеевна. И таков её девиз, гласящий «раз и навсегда». Презирая мелочи, подробности, препятствия и недостатки. Создающие неудобство или, потому как нынче в моде импортные выражения, дискомфорт. Костя утверждал, что Вероника в юности написала воспоминания и хочет прожить по ним жизнь. С домашних проблем всё только начиналось, выходя, как это всегда бывает, в большую жизнь. Не умел Глеб воздействовать на окружающих своим немалым научным авторитетом, а также и талантов дипломатических, был начисто лишён. В отношениях с младшими сотрудниками это выражалось недопустимой с их стороны фамильярностью, опять же, недопустимой по мнению Вероники Помпеевны. Глеб Алексеевич не то чтобы возражал против фамильярности или с ней соглашался – он её не замечал, полагая естественным в науке равноправием. Ещё хуже было в отношениях с начальством: кривые пути к положительным резолюциям были ему неведомы и потому доставались Глебу исключительно ссылки в научных журналах а, скажем, большие квартиры улучшенной планировки получали другие. Что в глазах Вероники также было недостойно мужа и отца семьи. Он мог вылечить слона, попугая, носорога – стадо баранов, наконец! Глеба Алексеевича уважали в научном институте, в цирке и в зоопарке, на его статьи ссылались даже японские ветеринары – иероглифами. И только жена вздыхала:
– Нет, Решкин, ты не Орлов. Не Орлов ты, Решкин!
Вечером Глеб звонил в цирк. Как чувствует себя Офелия? – спросил он. – После приёма лекарства? Ага, ну ладно. Нет, это нормально. Если что не так, звони. Пока.
– Офелия? – Вероника всегда интересовалась делами мужа и подробностями его жизни вне дома. – Красивое имя. Это арабская лошадь? Или газель?
Беспокоить Веронику Помпеевну могла не газель и не арабская лошадь, а разве что дрессировщица или цирковая балерина. Хотя никогда и ни при каких условиях не лечил Глеб людей, будучи всё-таки ветеринаром! – и, кажется, женщин даже не замечал, жена с девизом «раз и навсегда» обязана предусмотреть всякую возможность. А убедившись что для беспокойства нет оснований, можно снова проявить небрежную снисходительность главная причина которой, по моему авторскому разумению, крылась в том, что муж эту снисходительность терпел вместо того, чтобы гаркнуть в ответ или просто дать бабе в ухо. Известно, что слабости женщина не прощает. Но Глеб Алексеевич кандидат и доцент, экс-чемпион университета по метанию молота, виновато улыбаясь, растворялся в толпе гостей, которых в доме всегда было великое множество. Или шёл на кухню заваривать чай, это было его священной домашней обязанностью. На худой конец скрывался в бывшей детской, которая теперь называлась «мотькина берлога».
Мотька была единственная дочь Решкиных. Любовь и надежда родителей.
Очередной извив моды некогда и вдруг прекратил могучий поток Сусанн, Изабелл, Виолет и Эдуардов. А также шляп с цветами и юбок по колени. В дело пошли мини-юбки, седые парики, Демиды, Федосьи, Василисы. Я был знаком с некоей Степанидой, а также знавал Пантелеймона Робертовича. Свою дочь Решкины назвали Матрёной, а «на каждый день» Мотькой, уповая на очаровательный контраст простонародного имени с будущей высокой интеллигентностью. Удар настиг их с первым сказанным ею словом. «Доченька, – протяжно говорил Решкин, склонясь над колыбелькой, – солнышко моё, скажи – «мама». Ну? Мама. Мааа-ма. Не хочешь? Тогда – «папа». Ну, скажи, маленькая!» Младенец помолчал для солидности, потом громко и раздельно, почти маминым голосом, рявкнул:
– Дерьмо!
И опять замолчал. Решкин тоже онемел от неожиданности. Молчала даже Вероника. «Дерьмо!» – ещё раз произнесла Мотька и заревела. Родители поняли, что ребёнок слушает не только обращённые к себе подсказки, но и разговоры окружающих. Другие на их месте стали бы следить за своим лексиконом, но не Решкины! Наоборот, Мотька была немедленно допущена в родительский круг и отныне участвовала в интеллектуальной жизни семьи. Ребёнок должен вырасти без комплексов! – решили мама и папа. Четырёх лет она научилась грамоте, в шесть читала братьев Гримм и Мопассана, обращаясь к родителям за консультацией; семилетняя поправляла ударения школьной учительнице и та её возненавидела. В одиннадцать, подражая Веронике, покрикивала на папу тем свободнее, что он и это терпел, будучи последовательным толстовцем чего, надо помнить, сам великий писатель счастливо избежал. В четырнадцать лет Мотька считалась заядлой преферансисткой, и было принято думать, что выигрыш она тратит на конфеты. На самом деле, однако, дитя предпочитало сухое вино. К пятнадцати у неё были кулаки молотобойца, шестой номер бюстгальтера и любовник. О последнем родители только догадывались, считая, что воспитанные люди избегают нескромных вопросов.
– Девка, – говорил отец, сидя на прикупе, – девка, ну в кого ты такая тупая? Прёшь, с туза под играющего.
– Тупая она в тебя, – немедленно реагировала Ника. – Тупая она в тебя, безусловно. – Это была такая форма беседы. Всерьёз назвать Мотьку тупой ни один из них бы себе не позволил. Это значит воспитывать у ребёнка комплексы! Согласно последним теориям, дитя должно получать максимум положительных эмоций.
– Задница ты, папа, – обронила дочь небрежно и вторым ходом расколола играющему червонный марьяж.
– Молодец. Мой стиль, – сказала Вероника. – Но вдруг бы при марьяже третья?
– А снести ему что-то надо? – огрызнулась Мотька. – Ты мама тоже задница.
– Ну-ну можно бы и повежливей, – не согласилась Вероника на этот раз, но дочь только пожала плечом.
– В общем, – объяснил Костя – комплексы есть. Но не у Мотьки.
Вероника Помпеевна была главным участником дискуссий политических. Всё происходящее, происшедшее, равно как и имеющее произойти в мире, а паче в собственной стране она отвергала, как следствие недемократичности режима. Власти любые, а власть родного государства в превосходной степени совершает и, по её мнению, перманентно, преступления против демократии, то есть народовластия. Народ и только народ имеет право на принятие судьбоносных решений.
– Если народу по телевизору объяснят, что решить и как – ухмыльнулся новичок в доме.
Больше его здесь не видели. Даже имя было навсегда забыто. Вероника твёрдо стояла на позициях либеральной демократии, и горе было тому, кто с ней не согласен!
Речи ее считались недопустимо опасными, но когда она совсем уж переступала границы осторожности, кто-нибудь брал её за руку и, показав пальцем на телефон, произносил козлиным, в целях конспирации, голосом: «Кэ-э-ге-бэ-е-е» Чаще всего это был Решкин, который умел говорить разными голосами, увы! – одинаково медленно и в нос. Любой узнавал его по телефону с первого слова, и даже тот, кто раньше никогда не слышал, мог узнать по описанию. Но он опять и опять говорил изменённым голосом, показывая на телефон. Иногда Ника спохватывалась и прекращала недозволенные речи, чаще же продолжала, отмахнувшись, Любой желающий мог слышать её могучий баритон и без тайного устройства в телефонном аппарате. Через закрытое окно. С тротуара. Хотя жили Решкины, аж на третьем этаже. Генеральных секретарей, президентов и даже императоров свергнутых Вероникой не выходя на улицу, хватило бы на историю родного или всякого другого государства.
Кроме преступлений большевистского режима обсуждали экономическую политику Великобритании в прошлом веке, равноправие или геноцид негров, евреев и курдов, проблему законного брака для гомосексуалистов и лесбиянок, а также уход за домашними растениями, методы обработки коктебельских сердоликов, изготовление перстней и серёг, повадки нильских крокодилов и долго уточняли рецепт фирменного торта Вероники. Также постоянной темой были спорт и литература. При нынешней дифференциации наук математик остережётся вступить в спор химиков, физик, даже в «своей собственной» науке, буде речь зайдёт не об его узкой специальности, предпочтёт роль слушателя, а психиатр не станет критиковать коллегу-хирурга. Но химик и физик, биолог и астроном, кажется, занятый только звёздами, инженер или врач, пусть даже и санитарный – каждый почитает себя достаточно компетентным, чтоб уверенно высказать глубокое, подробное и безапелляционное литературно-критическое суждение. Что ж странного? Поневоле дрогнешь, когда «бета-железо», «дизъюнкция», или, скажем, «дезоксирибонуклеин» и более того – «пераскевидекатриофобия»! То ли дело искусство или политика, всё известно со школьной скамьи. «Сюжет, кульминация, эпитет...» «Казус белли...» «Нота музыкальная, нота дипломатическая. Завязка». Все всё знают. Все, кто уже здесь. И также те кто, может быть, зайдёт позднее.
Собеседники предпочитали обсуждать литературу модерна, где сюжета нет и мысли неопределённы, а потому возможна широчайшая коннотативность или, говоря попросту, допустимы самые неожиданные ассоциации. Для придания же тексту – слова «произведение», как устаревшего, тщательно избегали, так вот, для придания тексту широкой, а лучше всего бесконечной, коннотативности, желательно, чтоб эпизоды в повествовании, предложения в эпизодах и слова в предложениях стояли не соответственно ходу рассказа, а в любом ином, искусственно усложнённом, порядке. Когда смысл нужно искать, а ещё лучше придумывать, аналитик получает богатый материал для ассоциаций и последующих аналитических построений что есть, по мнению собеседников, литература интеллектуализма в наивысшем, так сказать, градусе. «Можем ли мы постулировать настоящее положение? – риторически спрашивал некто в ходе беседы и сам себе отвечал: – Да. Ибо коннотативность данного текста...» – продолжать можно как угодно в русле коннотаций, они же ассоциации, случившихся у данного интеллектуала в данный, опять же, момент. Терминология притом употреблялась научная, суждения не обжаловались, но бывало, опровергались и начинали сначала. Ибо не выяснение проблемы, а именно вечный спор давно стал естественным состоянием бытия в доме Решкиных. Однажды Костя обратил внимание на незнакомца, скромно забившегося в угол. О новом госте забыли. Слушая окружающих, он как-то сжался, стараясь не привлекать внимания. Вокруг анализировали верлибр, зарубленный консерваторами в редакции журнала:
«–Адамы. Адамы?
–А дамы?!
–Ад! А мы?
–А-а! Да. Мы.
– Ада! Мы-ы!
– Адам! Ы-ы-ы.
–Адамы? Адамы.
– Где Евы?»
Стихи не находили идеальными: свободные от рифм, они всё же имели знаки препинания. Незнакомец, видимо, был в доме человеком случайным. «Вы физик? – спросил Константин просто, чтобы завязать разговор: уж очень тому было здесь неприютно. – Химик? Биолог?» Гость оглянулся пугливо и отвечал почти шепотом, хотя всё равно никто бы не услышал: «Т-с-с-с. Ради Бога, никому не говорите. Я писатель. Т-с-с! Как отсюда выбраться?»
Решкины – Вероника, Глеб и Мотря был здесь официальный, «паспортный» состав, но жизнь полнее документа и, говоря о доме Решкиных, необходимо упомянуть лицо, присутствующее постоянно – не всегда, однако, физически а чаще, так сказать, в метафизическом смысле. Объяснить термин этот я не могу, а употребить рискну. Его все употребляют, а кто понял? И только ли его? Так вот, в древности язычники молились пенатам – богам домашнего очага. Мифологический словарь говорит: «Пенаты, лат. – Древние, вероятно доримские боги-хранители, каждая семья имела нескольких, семейные боги...» и так далее. У Решкиных тоже был Пенат, но единственный, соответственно современному принципу монотеизма. Он же Гений, Друг и Учитель, что, правда, кроме теософии, отдаёт ещё культом личности. Личность сияла на стене иконным портретом, а имя – Илья Мордехаевич Бабаевский – сообщали посторонним уважительно пониженным голосом. Во плоти он существовал далеко и как пристало богу приезжал не часто. Зато каждое явление Ильи народу тщательно готовилось: покупали чай индийский, хлеб ржаной чёрный, селёдку и подсолнечное масло, притом исключительно на базаре, чтоб с натуральным запахом: магазинного, да ещё и, не дай Бог! – рафинированного бог не признавал. Только крестьянское масло без которого, как и в отсутствии ржаного хлеба с селёдкой, не чувствовал он себя настоящим счастливым богом. И, как ни удивительно при таких вкусах, совершенно не пил водки. Чистой, как слеза ребёнка и прохладной, как горная речка. Ни-ни. И хотя на то он бог чтоб иметь странности, согласитесь – тут что-то не так!
Но главной была подготовка интеллектуальная глубокая и многосторонняя. Её начинали уже в час его отъезда, заранее предвидя следующее пришествие. Члены семьи и друзья дома постоянно чувствовали себя в некоем соприкосновении с Пенатом пусть, повторяю и не физически в каждый данный текущий момент. Пока же фиксировали мысли, обдумывали темы, которых нужно коснуться, намечали вопросы, которые следует поставить. Не забыть! Ради бога, не забыть! И услышать его ответы. И поставить новые вопросы. Учёные люди знают: главное – вопрос поставить. Чтоб стоял. Это путь к решению проблемы в любой науке. Илья же выдвигал концепции и создавал теории равно в физике, истории, биологии и т.д., излагая их как устно, так и в статьях на любые темы. Его научные идеи обсуждались в домах друзей и единомышленников, а статьи публиковались на пишущей машинке «Эрика», берущей, как известно из классики, четыре копии. Чего согласно той же классике, абсолютно достаточно. На хлеб и подсолнечное масло он зарабатывал в типографии, набирая массовые тиражи других авторов. Зато здесь, у Решкиных, а также в других подобных сообществах твёрдо знали, что Илья гений. Гений и не менее того. Расходились только в определении конкретной области, где проявляет он именно гениальность, а не простой талант. Математики видели Илью гениальным поэтом, причастные литературе объявляли искусствоведом концептуального направления, последние же находили, что Илья преимущественно исторический аналитик. И все сошлись на философии, благо даже и словарь толкует этот термин весьма обобщённо, с большой неопределённостью. Философом каждого можно считать. Ну, почти каждого. Так думают физики, лирики, инженеры и даже театроведы. А философы не успевают возражать всем сразу.
Вероникой Помпеевной научная ориентация Ильи была определена без проблем: «Гений и всё! Подробности не важны. Относиться соответственно: внимать» Презирала Вероника подробности, а паче препятствия и всяческие закавыки. Хотя, если верить слухам, каковые, разумеется, непочтенны зато бывают достоверны, она как-то, разгневавшись, свалила щуплого бога на пол, придавила мощным коленом и держала пока тот не вымолил прощения. И будто бы даже заплакал. Однако всё это слухи, конечно же, только слухи, а никакие не подробности.
Среди своих, внешнюю почтительность не культивировали. Посвящённый да уразумеет! А Решкин, как ближайший друг, позволял себе тон, вроде бы, даже и небрежный:
– Сегодня я тебя вычешу в крестики-нолики!
– Фигу! Я тебя уничтожу, как противника.
Здесь играли в крестики-нолики, в слова, в очко, в преферанс, в шахматы, во что попало, но главным образом в демократию. Как-то всерьёз увлёкшись, Илья, вместо элегантной фиги врезал просто и яростно: «дулю!». Вокруг зааплодировали.
В общем, гений и всё. Теоретик с неограниченными возможностями. Склонив голову чуть вперёд и ближе к правому плечу, исподлобья глядя на оппонента, он доказывал. Что? Абсолютно неважно. Сообщали, будто Илья анализирует даже вещи и понятия совершено ему незнакомые, что есть признак логичности абсолютной, не говоря уж о высочайшем интеллекте. Однажды построил он логическую модель выеденного яйца! Это, конечно, вызовет улыбку невежды, но в доме Решкиных высоко ценили именно чистое познание, и укажи кто-то на практическую бесполезность модели, ответили бы немедленно:
– Когда Максвелл составил своё уравнение, никто не знал, что с ним делать. А сегодня это основа радиотехники!
Действительно не знали. И в самом деле, основа. Великая вещь параллель. Великая наука история.
Илья логически доказывал, что «Евгений Онегин» по сути, написан прозой. Спорили, но опровергнуть не могли.
Я должен просить извинения у внимательного читателя, который давно заметил, что рассказ Кости кое-где подменён моим собственным голосом. Это, конечно, превышение должностных полномочий, ибо я как автор, должен бы «умереть в героях». Но так не хочется! Я тоже знал Решкиных и немало вечеров провёл в их доме, попивая знаменитый решкинский чай или – того лучше! – несравненный самогон. Изготовленный по рецептам высокой науки «под термометр», прошедший серию очисток и настоянный на травах или перце – ах, ах! Вы спрашиваете, почему самогон? О, это совсем особая история. В той нашей державе где зубы лечили только днём, а играли преимущественно частушки или симфонии девятнадцатого века, к различным видам борьбы власти с собственным народом однажды добавилась борьба за трезвость – нас уверяли, что именно и только для этого цены спиртных напитков повысились до академических высот. Заработок же хозяина дома, увы, замер в кандидатской позиции, то есть менее чем на половине дороги. Его научный рост оборвался сразу и навсегда в августе шестьдесят восьмого года на общем собрании научного института когда Глеб Алексеевич Решкин, кандидат и доцент, всё тем же размеренным голосом протяжно и чуть в нос, прямо с трибуны объяснил присутствующим, что по его, решкинскому, учёному мнению советским танкам абсолютно нечего делать на улицах и площадях чешского города Праги, а также в иных-прочих чехословацких городах. И ушёл с трибуны как всегда прямо, не теряя чувства собственного достоинства.
Назавтра похерили его работу над докторской диссертацией и расформировали группу, которой он руководил. Нить событий от этого выступления, протянувшись на годы, в конце концов, приведёт Решкиных в американскую эмиграцию, где Мотька родит целую кучу настоящих американских внуков. И хотя родит от одного, жить будет с другим, а любить третьего, вопреки русской традиции все будут счастливы. Такое бывает только в Америке! Со временем старшая внучка наденет очки, возьмёт портфель и станет изучать психологию, вторая бросит школу и пойдёт акробатом в цирк, а судьбы младших пока теряются в магическом кристалле времени. Бабушка Ника, навсегда бросив работу, почти признает мужа главой семьи. Будут счастливы все, кроме самого Решкина, хотя лечение зверей и животных продолжит он совсем по другому тарифу! Давно презрев троллейбус и автобус, шестой уж год в «Мерседесе» он ездит. Но счастья нет его душе, что делать? – паренья духа нет в американцах: они любить умеют только бизнес, авто, кино и баночное пиво – работать и работать, и работать, и нет того чтоб долго и логично, не исчисляя прибыли в процентах, судить несовершенство мирозданья! Он сам с собой играет в «крестик-нолик» а вождь, учитель и бог, оставшийся на месте, стал крупным специалистом по торговой рекламе, что впервые в жизни приносит ему хорошие деньги. Умение найти парадоксальный ход и сделать неожиданный, но логичный! – вывод, накопленное в научных спорах, ему в рекламе очень пригодилось.
Со временем перееду и я, но ближе, в страну Израиля. Где обыкновенный супермаркет в нашем доме сверкнёт всевозможными водками и рядом вот они, вина о которых я только читал в романах. А потом в Израиль привезут армянский коньяк пусть и не «Двин» любимый мною и, по слухам, самим Уинстоном Черчиллем, однако ж и этот великолепен, честное слово! Но самогон Глеба Решкина я и тогда вспомню с чувством глубокого удовлетворения. Кстати, самым отвратительным пойлом, за всю мою жизнь угощали нашу киносъёмочную группу во времена антиалкогольной кампании на съёмках научно-популярного фильма «Трезвость – друг человека». В отделении милиции был «продукт» реквизированный синеватый, с какой-то белой взвесью и вонял керосином. Не очищенным, самолётным, у того запах лучше, я знаю. Этот керосин был примусный. Боже, какую дрянь, случалось пить во времена проклятой кампании! Но я увлёкся, извините. Продолжаю.
Илья, надо заметить, разговоров о своей гениальности не поддерживал и даже не одобрял, скромно повторяя: «Просто мой логический аппарат более или менее совершенен и единственно может привести рассуждение к истине в её конечной инстанции» Начиная спор с любого места предложенного оппонентом на тему определённую им же, Илья приводил его к результату, который приходилось считать истинным, ввиду исчерпанности контраргументов. Отсутствие у себя гениальности Илья пожелал, однако, также логически доказать, ибо привык доказывать всё на свете. И доказал бы – поражений он, кажется, не знал. Доказал бы, выбери он в оппоненты другого абсолютного логика. Но Илья выбрал клоуна Костю. Зачем?!
У новых гостей решкинского дома встреча с Костей вызывала шок. Ученые мужчины и женщины тоже учёные, одетые согласно моде без различия пола и возраста в куртки, футболки, джинсы с бахромой, не говоря уж о стоптанных кроссовках, они, как в запертые ворота, упирались в его строгий костюм и безукоризненный галстук. «Клоун? – протянул один гость. – А-а-а-а». Должно быть он решил, что Костя не переоделся после представления. В споры Костя не вступал и со всеми вежливо соглашался: «Да? Возможно и так. Ах наоборот? Тоже возможно». Аристократы духа – а как же? Уж они-то не исчезли вместе с древними рыцарями, как рукописные романы! – аристократы духа ему снисходительно завидовали: «Как хороша, должно быть и спокойна его жизнь без постоянного напряжения интеллекта, вечных сомнений и мучительного разлада с самим собой!» Аристократы врали: каждый из них трепетно лелеял свой персональный разлад. Это был кастовый знак.
Костя, вежливо улыбнулся.
– Доказывать надо гениальность. Её отсутствие разумеется само собой.
– Ничего подобного! – Илья даже привстал на цыпочки. Именно это было ему нужно: примитивная бытовая логика против научной. Это здесь ново и, пожалуй, интересно. – Ничего подобного! «Само собой» не терминологично! Гениальность нужно логически определить и обозначить.
– Железная логика, – возразил Костя, – подобна презервативу на мозге. Можно получать удовольствие, но ребёнка не будет. То есть открытия. Где-то надо резину прорвать. Где? Когда? Гений угадывает. Умный ограничивается доступным а дурак бесконечно путешествует, заблудившись в дебрях своего развитого интеллекта.
– Но у дурака не может быть развитого интеллекта! – возразил Илья.
– Что вы! – вздохнул Костя. – В эпоху тотального прогресса интеллектуальный осёл явление вполне обыкновенное. Обратите внимание: с искусственным интеллектом давно работают, а насчёт ума надежда пока на Бога.
Илья вдруг замолчал, зато как вдохновились окружающие! Сразу возникли силлогизмы с перспективой анализа самих понятий «интеллект», «гениальность», и других как имеющих к разговору непосредственное отношение, так и бесконечно далёких от него. Про Костю тут же забыли. Зато Илья постелено оживился и ринулся в бой, привычно поражая учеников и адептов утончённой логикой доводов.
То есть, я хотел сказать – утОнченной. Не ударное «ё» с двумя точками, а «е», с ударением на первом «о» – утОнченность, так и только так произносилось это слою в доме Решкиных. УтОнчен, утОнченный. Глеб Алексеевич Решкин был не только толстовец а ещё и пурист, убеждённый и последовательный. Тут даже Вероника была бессильна: всегда и во всём уступавший жене, свой пуризм Решкин охранял и оборонял, будто именно этим доказывая, что он тоже может быть бойцом и мужчиной. Пуризм же, напомню, это правильная, можно сказать стерильная речь, как в её грамматических формах, так и в произношении. Называемом, в данном случае, «по науке» – орфоэпия. Настоящий пурист говорит на языке чуть старомодном что, по его мнению, выглядит особенно элегантно. Произнесение слова «утончённый» через ударное «ё», Решкин считал безнадежно вульгарным находя, что безударная форма несравнимо ближе духу языка. И с удовольствием повторял английскую пословицу об аристократе в дорогом, но старомодном пальто. Однажды, посмотрев рукопись коллеги, ни словом не обмолвился о содержании, только буркнул:
– ЭкзамИнатор! Не «экзамЕнатор», а экзамИнатор, после «эм» в слове должно стоять «и»! – а потом ещё улыбнулся саркастически. Он не станет углубляться в суть вопроса, изложенного без необходимой, по его мнению, изысканности. Но коллега тоже улыбнулся и тоже саркастически. Подойдя к книжному шкафу, который в этом доме, разумеется, именовался «шкап», снял с полки большой коричневый том с цифрой 4 на переплёте. «Толковый словарь живаго великорускаго языка Владимира Даля», – так, согласно старой орфографии, был, к удовольствию Глеба, дублирован титульный лист. Открыв страницу шестьсот шестьдесят третью, коллега показал всем. «ЭкзамЕнатор» было написано там. Через «е»!
Но Решкин в словарь даже не посмотрел. Он заговорил, начав ещё медленнее обычного. Ухитряясь шагать взад-вперёд по малюсенькой комнате.
– Владимир Иванович Даль безусловный авторитет, – Глеб на секунду замолк, давая время понять эту истину и навсегда запомнить. – Да, Владимир Иванович авторитет огромный и безусловный. Но в науке авторитет опасен и ты пал его жертвой – он взял у коллеги словарь, поставил на место и вынул из шкапа другой, не менее толстый, но не коричневый, а зелёного цвета. И тоже с четвёркой на переплёте. Раскрывать, однако, не торопился и продолжил, держа тяжёлую книгу обеими руками. – Владимир Иванович, – продолжал Глеб, – взял из латыни слово «экзамен» и построил «экзаменатора» по законам русской грамматики. Чего делать не следовало, ибо слово есть в самой латыни, – и Глеб Алексеевич, наконец открыл зелёный том словаря под редакцией Волина и профессора Ушакова. «ЭкзамЕн, экзамЕнационный, экзамЕнованный, экзамЕноваться. ЭкзамИнатор, – выделял он голосом. – ЭкзамИнаторский. Есть и латинский оригинал: «examinаtоr», – голос Решкина зазвучал чистым бархатом. – Убедись, – продолжал он, – Этимологический словарь Преображенского тоже ставит «и». Ссылаясь на латынь, как и профессор Ушаков. Заметь: на первоисточник ссылаются только там, где поставлено «и».
Коллега тоже был человек академический и при слове «первоисточник» почтительно вздохнул. Но не был повержен и даже потёр одну руку о другую знаменитым жестом Пилата, хотя как раз умывать руки даже в переносном смысле не собирался и совсем наоборот, видимо жаждал боя.
– Возможно, – сказал он и ещё раз потёр руки. – Пусть и так, не возражаю. Но рискну предположить, что наличие в словаре Даля буквы «е» делает такое написание легитимным. Тем более что в словаре Ожегова тоже «е». Русской грамматике сие не противоречит, как ты сам изволил подтвердить и, следовательно, ошибкой не является. Чего же ты хочешь?
– Я хочу сохранить нюансы, – сказал Решкин. – Веди ты речь о шофёрском экзамене, можно бы и не спорить. Но в академическом! – на слове «академическом» Глеб Алексеевич резко повысил голос, – в академическом тексте я «экзамЕнатора» не приемлю. Нет, нет и нет! Это неизящно и неаристократично, черт возьми! ЭкзамИнатор, только ЭкзамИнатор и прошу не спорить! – он стоял посередине комнаты с лицом волевым и строгим. Да, Решкин был пурист.
Но ему бывало тяжко. В институте, в зоологическом саду и даже в цирке работали – увы! – не только интеллектуалы. Каждый говорил как мог и многие, по мнению Глеба, могли худо. Как человек безукоризненно воспитанный, он собеседников не поучал и страдал молча. С утра до вечера. В течение дня страдания усиливались постепенно становясь нестерпимыми. Но уж дома он должен слышать речь только безукоризненную! Даже изысканную так будет вернее. Отдыхать сердцем и ушами. Ах, неожиданностями полна не только жизнь в джунглях или, скажем, на парусном бриге! Неожиданности случаются именно в неожиданное время и, как ни странно, там, где их не ждут! Например, дома среди друзей, с которыми обдумано всё на свете а обговорено даже больше. Пока жена выпекает свой шедевр, а старый друг Константин развлекает её трёпом, не воспаряя в интеллектуальные выси.
– Вот гад, – говорит Вероника, – и ничего не сказано, и неприлично. Как ты это умеешь?
– Не знаю, – смеётся Константин. – Само собой выходит.
– Женился бы, наконец, старый хрыч, – заводит она разговор на вечную тему. Костя вовсе не стар, ему чуть за тридцать но, по мнению Вероники, давно «пора в будку». Загулялся. Случайные женщины её семейственному сердцу невыносимы. Она повторяет: – женись, а?
– Не могу, – отвечает Костя, – Подводное плавание и семейная жизнь мне противопоказаны. Я не выношу давления.
– Баб твоих разогнать надо, – говорит Вероника уже сердито: – и как они тебя находят, от земли ж не видать!
Это её ошибка, может быть намеренная? Нет легче способа «достать» Костю чем шутки над его ростом. Не подавши, однако, вида, переходит он в отместку к «скользким» сюжетам, чего снова-таки не переносит, наша «раз и навсегда»; в его рассказе появляются даже интимные детали. Глеб, как обычно не разобравшись в тонкостях, издали жену поддерживает: «Да, да он у нас жутко удалой, даром, что: маленький!» Тут Костя, сорвавшись окончательно, обещает в следующий раз, привести знакомую, с которой только что провёл приятнейшую неделю на чужой даче. Знакомая в юности украла у мамы «Камасутру» и с тех пор это её любимая книга. Читается всю жизнь постоянно и внимательно с начала до конца и даже с конца до начала. А также по частям. Поскольку это не догма, а руководство к действию. Её рекомендовали как блестяще освоившую курс, и Костя подтверждает: читано не зря, ибо эрудиция сочетается с незаурядным темпераментом, а также интеллектом бесспорно глубоким… хотя, пожалуй, излишне узконаправленным.
– Я бы привёл её сегодня, да муж нежданно приехал – говорит Костя. – Бедняжка чуть не погорела на горячем. Познакомлю её с вами, как только он исчезнет. Уверен, она всем понравится. И тебе тоже, Глеб!
Предложение «познакомить её, «блестяще прошедшую...» с Глебом, это было больше, чем Ника могла выдержать, сохраняя ироническое спокойствие. Значительно больше. Неизмеримо больше. Баритон, который некоторые считали басом, зазвучал и заполнил комнаты. Ответно запел стакан, забытый на подоконнике. В резонанс.
– Слушай ты, – задохнувшись от ярости, Ника забыла приличия, – слушай, ты! – кстати, подозреваю, что всю историю Костя выдумал. Произойди такое на самом деле, да ещё и с замужней женщиной, ничего бы он и никому не рассказал. Но это я подозреваю, а Ника о деталях, как известно, не задумывалась. – Слушай ты!!! – выдохнула она в третий раз. – Не моё дело где и с кем ты шляешься, но я категорически запрещаю водить в дом своих блЯдей!
Так она и сказала: блЯдей. Неправильно ударив голосом на «я». Может быть, от растерянности повторив ошибку Владимира Ивановича Даля, произвела родительный падеж, оставив ударение на корневом звуке. Не удивительно: хотя слово это и не латынь, вряд ли случалось Нике произносить его раньше, да ещё и склонять, да ещё и во множестве. И вдруг...
Посуда в шкафу зазвенела пожарным звоном.
Хрустальная люстра качнулась раз, другой, третий... Лампочки пригасли до красноватого цвета.
Мотька задохнулась и зажмурилась.
Поднимая потолок мощью звука, впервые за долгие годы совместной жизни стуча кулаком по столу, Глеб Алексеевич Решкин как пьяный грузчик орал на жену:
– Ни-кки-и-и-и! БлядЕЕЕей!!!
Доберман-пинчер Реро прижался брюхом к полу и испуганно смотрел на хозяина.
Стакан на подоконнике дрогнул, опрокинулся на бок, покатился, упал и разбился о пол.
Лампы снова накаливались, постепенно возвращаясь к нормальной белизне.
Да. Решкин был пурист.
Он стоял посередине комнаты, глядел на жену, осознавал содеянное и ждал взрыва. Но взрыва не было. Ника продолжала делать торт. Костя сидел на табурете, опустив голову к самым коленям. Затылок его постепенно краснел, плечи вздрагивали. Может, он плакал? От раскаяния...
Ника продолжала делать торт.
Ника продолжала делать торт.
В тот вечер она ни разу не перебила мужа и не сделала ему ни одного замечания. Но только в тот вечер. Она бы никогда не стала женой Глеба Решкина, если бы часто ошибалась в произношении! Называемом по науке, орфоэпия. Нет, не стала бы. Никогда в жизни.
Костя закончил рассказ. Они всё стояли на антресолях. Приближалось вечернее представление, пора было в гардеробную. Глеб Алексеевич Решкин теперь держал на руках маленькую макаку. Они глядели друг на друга и одинаковым жестом поглаживали носы, – каждый гладил свой. У Глеба нос был крупный, мефистофельский и пальцы длинные, как у музыканта. А у макаки носик маленький, короткий. И пальчики тоже.
Реплика «a’part» /франц."в сторону», «про себя»/, выпадающая из фабуле повествования – связана, однако, с его сюжетом: ДВА РЯДА ПОРТРЕТОВ VI5-А-VIS.
Потолок был высокий, мастерски сработанный потолок старой профессорской квартиры, в солидном доме. И конечно никто не стал портить его сверлениями, балками, крюками, а поставили на пол деревянное сооружение, похожее на большой кронштейн или на маленькую виселицу и к этому сооружению подвесили деревянную люльку в стиле «ретро». Настоящая деревенская, выдолбленная из цельного дерева, она потемнела от времени, и бока покрылись трещинами, однако тщательно лакированными. Инфант, однако, не был запелёнат и лежал вольготно, раскинув ручки и ножки. По современнейшим рекомендациям.
– Лучше всего ему, со временем, заняться теоремой Ферма, – твёрдо закончила разговор высокая дама. – Нет, нет и нет! Только теорема Ферма! Для того, кто докажет теорему Ферма, в науке откроется великое будущее! – дама говорила и её могучие груди покачивались в резонанс. Люлька тоже качалась. И ещё небольшая сумочка, совсем небольшая, размером с рублёвую купюру. Сумочка вовсе незаметная, если б не золотая защёлка и такая же золотая цепь вместо ручки. За неё дама держала сумочку согнутым безымянным пальцем.
Ребёнок закряхтел и укакался. То ли время пришло, но возможно и от ужаса: об эту теорему поломали зубы уже многие. Няня бросилась менять пелёнку, а дама проследовала в гостиную, где подавали кофе и уже повторяли слова «теорема Ферма». Научный авторитет дамы покоился на достижениях, известных даже и за границей. Академия Наук приняла её в свои члены. Не самая главная Академия, но всё же...
Академиком она себя чувствовала практически от рождения. Звание академика было в семье наследственным по отцовской линии. Среди предков не было поэтов, политиков, пушкарей, кавалеристов, авантюристов или, скажем, священнослужителей. Её папа, дедушка, прадедушка, прапрадедушка, все были академиками и кроме науки ничего знать не хотели. Ветви родословного древа почти доставали великого архангелогородца, оставляя, впрочем, простор для гипотез. Говорят же, будто и сам научный гений был сыном Петра Великого, а не безвестного мужика. Хотя до рождения Михайлы Васильевича император в тех краях не был несколько лет. И после тоже, хотя это значения иметь не должно. Так или нет, а в свободное от науки время дама охотно занималась резьбой по кости, туманно намекая, что это увлечение было свойственно и великому преобразователю родного государства. Только он не знал слова «хобби». А она знает.
Материнская же ветвь терялась в девятнадцатом столетии, завершаясь толпой интеллигентов-разночинцев. И здесь были совершенно другие, сказал бы я противоположные, традиции. Выше всего почитали близость к народу, более того, – служение ему, как истинную цель жизни настоящего интеллигента. Считалось, что народ, томящийся темнотой своей и малостью, жаждет этого служения, уповая на тех, кто, забыв собственный покой и благополучие, выведет его к свету и свободе. Мамин троюродный дед участвовал даже в покушении на царя, к сожалению, неудачном. После чего пытался скрыться, но был задержан прохожими. Подоспевшая полиция едва спасла его от расправы на месте. Сатрапы посадили предка в тюрьму, откуда он вынужден был бежать в Париж, где и остался навсегда. Его кузина поехала учительствовать в село, но крестьяне выгнали ее, во-первых, потому что сотворение мира в её изложении не совпадало с объяснениями батюшки, а ещё, чтоб не отвлекала детей от работы в поле и на огородах. С тех пор она жила в столице, посвятив себя изданию дешёвых книжек для народа. Родственники принадлежали к двум революционным, но стоящим на разных платформах, партиям и, проявив политическую принципиальность, больше ни разу не встретились. Хотя в Париже кузина бывала часто. Разумеется, пока можно было.
Духовная наследница и отца, и матери наша героиня с детства разрывалась от внутренних противоречий. Противоречия же, становясь непреодолимыми, порождают комплексы. Те самые, от которых Решкины не зря берегли дочь. Иные, впрочем, считают комплексы такой же необходимой принадлежностью интеллигента, как пикантный запах – сыра каламбер, но как совместить классический комплекс неполноценности с академической уверенностью в себе? Чтоб они совершенно не мешали друг другу?!
Она обратилась к йоге. Ибо, если человеку естественно стоять на голове, почему не естественно всё, что угодно? На голове стояла подолгу, правда, возле стенки. Иначе у неё не получалось, а в стенку можно было упереться задницей.
Упираться задницей можно. Неприлично называть её вслух. Как-то отцовский аспирант в пылу спора с коллегой по вопросу о свойстве, как предмете множества, исчерпав доказательства сугубо научные, вышел из себя и выразился… длинно и смачно. Подумав, добавил: ещё длиннее и ещё более смачно. Что делать? Настоящие учёные –темпераментные люди!
Дочь шефа тогда ещё школьница, но уже в самом старшем классе, упала в обморок от ужаса и возмущения. Её с трудом привели в чувство.
С годами неоднократно повторяясь, процесс приведения в чувство сам собой регламентировался. Каждый знал своё место, и кому полагалось принести стакан с водой, тот не пытался делать искусственное дыхание, но методу «рот в рот». Действо шло слаженно, как в театре режиссёра Таирова, некогда закрытом за формализм. Ходили слухи, будто в других обстоятельствах всё бывало иначе, но про то мы ещё поговорим. А пока вернёмся к комплексам. И к поступкам, в которых они выражаются – иногда самым неожиданным образом.
Йога не помогла. И тогда, одновременно с получением первого в её жизни научного отличия, а именно школьной золотой медали, наша героиня вышла замуж за слесаря-сантехника. Что несомненно свидетельствовало об её близости к народу пусть и не в общем, а через отдельных его представителей. Молниеносный развод и новое замужество, тоже народное, вызвало у папы сердечный приступ. После третьего в дом, под видом терапевта, был приглашён психиатр. Он, произведя подробный анамнез, познакомился с функционирующим мужем, патологии, однако, не нашёл. Родителям напомнил что «о вкусах не спорят», а общему знакомому, который его и рекомендовал как уникального специалиста, заметил, что «парень здоровый, а девка ядрёна вот и вся недолга». Верен был его вывод или моя ссылка на противоречия между наследственностью с противоположных сторон трудно сказать, но с фактами приходится считаться. Тем более, с многочисленными фактами. Напрасно в ущерб собственным научным трудам набирал папа новых и новых аспирантов, дочь преданно служила народу. Самым долгим был её шестой брак, с каменщиком. О-о! Это был настоящий мужчина с шершавыми ладонями и мускулами, как бильярдные шары! И здесь я приступаю к тому, ради чего вторгся в область интимную: к словам. Точнее, к «крепким» словам. В интимные моменты дама почему-то менялась – вдруг и самым неожиданным образом. Присутствовать, конечно, никто не мог, но слышали почему-то многие, будто происходило это во время известного акта, обусловленного самим фактом брака. Будто в этот, безусловно, возвышенный миг, дама обращалась к мужу не презренной прозой, но высокими стихами, вроде:
Так будто бы говорила она – каменщик же, не имея понятия о стихах и возвышенном, отвечал ей простонародной грубостью, называя вещи и действия их собственными именами. От чего она, конечно, падала в обморок, но испытывала при этом переполняющий восторгом оргазм. И приходила в себя без всякой помощи. Откуда знают? Э-э-эх...
Обычно муж был робок и молчалив.
Их брак закончился неожиданно и потрясающе. Ах, нет на свете нераскрываемых тайн! Всё, всё становится явным. Самым неожиданным образом и в самом неподходящем месте. Ну кто мог предвидеть эту встречу в центральной общественной уборной? А именно в её писсуарном отделении. С другой же стороны, места этого никто не минует и социальная справедливость здесь на предельной высоте: все, независимо от чина и занимаемого положения, делают одно и то же дело в одинаковых условиях. И никто не отделён от других, как то имеет место в соседнем, кабиночном зале. Шестой муж облегчался, щуря глаза от удовольствия. Боже! Лучше бы он их никогда не открывал. А главное, не открывали бы глаз соседи справа и слева. Да! Потому что справа стоял профессор, сотрудник и друг жены. Как и она, профессор подчёркивал свою близость к народу. И к каменщику в особенности, поскольку других знакомых рангом ниже доцента у него не было. И он особенно рад был встрече один на один, когда мог подчеркнуть эту близость, не стесняясь этикетом.
Но справа стоял... Ах, справа! Боже мой…
– Ебёна мать, – сказал профессор и почувствовал себя крутым демократом. – Как приятно после пива...
– Коллега, – перебил его с другой стороны редактор, – дорогой коллега! Что делать? Вы второй месяц держите вёрстку последней главы вашей книги! Я уже махнул рукой на свою прогрессивку, но план издательства...
Только стоявший в центре ничего не сказал. В эту минуту он умер дважды: как шестой муж и как представитель народа. Ибо оказался наглым обманщиком, и желая завоевать сердце возлюбленной, скрыл подлинный социальный статус: шесть поколений интеллигентных предков и две книги по теории музыки, вышедшие под псевдонимом. Его мускулистые руки не умели держать мастерок, первейший инструмент каменщика, а брезентовый фартук был бутафорией. Когда хозяин работал, фартук лежал в портфеле, а портфель стоял в гардеробе академической библиотеки.
Все трое замерли, не спрятав то, что полагается прятать, и не застегнув там, где принято застёгивать. Они бы стояли долго, но сзади нажали, растолкали, разделили, унесли.
Расставание супругов было вежливо-ледяным. Совершенно неожиданно Шестой осмелел, это случается, если человек вдруг стал самим собой.
– Каждый из нас на кого-нибудь или на что-нибудь похож, – сказал он громко и раздельно. – Один на шкаф, другой на Луну, третий, может быть, на верблюда. Ты похожа на полковую трубу.
Это было хуже матерной ругани, в тысячу раз хуже! Почему хуже, академик объяснить не могла. Но чувствовала – хуже. Оскорбительней.
– На... что?
– На полковую трубу. Ты блистательна и безапелляционна, даже играя самую примитивную мелодию!
И дама привычно рухнула в обморок. Хотя не было сказано ни одного «крепкого» слова. А когда её привели в чувство, на блестящем паркете валялись ненужный брезентовый фартук и мастерок, которым ушедший всё равно не умел пользоваться.
Она сразу взяла себя в руки. Кроме темперамента, о котором я уже говорил, умение держать себя в руках, потерпев неудачу, помогает учёному не меньше, чем альпинисту или карточному шулеру. И через час после расставания, никто по её виду не сказал бы, что случилось нечто особенное. И был вечер в кругу друзей, и близких знакомых, как обычно и бывало вечерами. День научным трудам, вечер лёгкой беседе – разговор начался и став общим зазвучал, засверкал, заискрился. В отличие от дома Решкиных, здесь модерн даже не отрицали, нет, его просто не желали замечать, блюдя традицию и строгий вкус. Начали с недавнего спектакля по древней греческой пьесе, но позже русло беседы расширялось, и заговорили о трагедии вообще, о её роли в истории театра и даже шире – в Истории. От царя Эдипа, справедливо приняв его за чистый образец трагической вины – основы трагедии: не Эдип, а отец его Лай (Лаий?) похитил мальчика Хрисиппа. Но мальчик покончил с собой, и боги прокляли весь род Лайя, такова божественная справедливость и не людям её осуждать. Трагическая вина, это вина -предопределение, вина-судьба от которой не уйти ибо нет спасения, ни бегства от гнева богов, а есть лишь искупление смертью. Прослеживая эволюцию жанра, гости перешли к Отелло, заметив совершенно справедливо, что будь он белый венецианец, оказался бы просто ревнивым убийцей и, заслужив наказание по законам Республики, не вызвал у зрителя никакого сочувствия. Совершенно не меняя фабулы, высокая трагедия превращалась в мелодраму, а герой в злодея. Но Отелло чёрный. Непохожий. Другой. И потому обречён своей участи. Предначертание, рок, судьба по-прежнему вели трагедию, хотя в новое время на богов уже не ссылались.
Гости были хорошо воспитаны и вежливо не заметили, что исчез супруг хозяйки, постоянно сидевший с ней рядом, впрочем, не принимая участия в беседе. Академик лично помогла престарелой маме привезти из кухни заранее приготовленное сладкое и разлить гостям кофе. Физических усилий это не требовало, сервировочный столик ехал в столовую почти сам собой.
Обсуждение, суть которого я постарался изложить, на самом деле было довольно долгим. Кто-то поднимался, обходил собственный стул и продолжал говорить, стоя за ним, как привык стоять за кафедрой. Другой прохаживался вдоль стены левой или правой от входа в столовую. На стенах висели портреты предков – на левой предки по линии отца сплошь в очках, сюртуках и академических ермолках, а в начале ряда мелькали даже старинные камзолы. На правой же стене были предки по материнской линии. Худощавые, с горящими глазами, не слишком аккуратно причёсанные. И все в пенсне.
По мнению собеседников наука, неопровержимо доказав, что жизнь не звено в цепи трансформаций духа, а конечный биологический процесс, перечеркнула жанр трагедии. Смерть это просто конец и гниение. В свете научного материализма, трагическая вина и очищение смертью мистический бред. Вера в богов и бессмертную душу. Наивное детство человечества. Анализируя причины упадка, гости перешли к современным писателям, по художественным достоинствам, конечно же, несравнимым с великой литературой прошедших веков. Сочинять роман или пьесу никто здесь не собирался, но все точно знали, как это следует делать. Беседа ещё более оживилась, кто-то уже цитировал стихи, другой тихонько напевал песню про пиратов. В Академии наук любят пиратские песни. Особенно теоретики.
К сожалению, кроме хорошо воспитанных людей, есть люди, воспитанные плохо. А потому не везде и не все сделали вид, будто в доме академика ничего не произошло, во всяком случае, ничего достойного внимания посторонних. Там и сям где шепотом и с оглядкой, а где со вкусом и хохотом обсуждали очередной развод дамы, строя прогнозы на будущее. Прогнозы не отличались оригинальностью, равно как и стремлением к справедливости или паче того – доброте. Знала она об этом, а если знала, то в какой мере придавала значение явлению, которое в нашем, далёком от академической науки, мире, называется сплетнями и перемыванием костей? Не знаю, как не знаю, о чём думала моя героиня когда, проводив последнего гостя и уходя в спальню, попросила утром себя не беспокоить и по телефону отвечать «нет дома» кто бы ни позвонил, и по какому угодно поводу. Я могу лишь догадываться о причинах того или иного её поступка, а поскольку догадка может быть как угодно далека от истины, предпочитаю описывать сами поступки, предоставив читателю право строить гипотезы. Ничего странного в том не вижу. Читатель это со творец. Соавтор. Соучастник.
Так вот, о поступках.
Академик опять вышла замуж, на этот раз за токаря по дереву. Ходили слухи, будто перед свадьбой она лично ездила на мебельную фабрику и видела его на рабочем месте, но я с полной уверенностью и знанием дела утверждаю, что это ложь. Ничего подобного не было. Вообще не было ничего, выходящего из ряда вон. Жизнь потекла дальше. Появились новые труды и коллеги как наши, так и зарубежные отметили их научную ценность. Её аспиранты защитили диссертации и о ней заговорили, как о главе целой научной школы. Всё больше появлялось желающих попасть на вечернюю чашку кофе, но получить приглашение было нелегко.
Я никогда не бывал в просторной профессорской квартире и только воображаю большой дубовый стол, не подверженный ходу времени, ни влиянию моды, стулья вокруг него вплотную один к другому с прямыми, обтянутыми чёрной кожей, спинками, кресла и два ряда портретов на стенах: слева предки отца в круглых очках и академических ермолках, а справа материнская линия с горящими глазами за овальными стёклами пенсне. И мне кажется, что иногда ночами она приходит сюда и молча сидит между портретами разглядывая то правую, то левую стены, стараясь понять что и откуда взялось в её жизни, и почему она так же непохожа на других, как непохож был Отелло на обыкновенного венецианца, хотя цветом кожи она ни от кого вокруг не отличается.
В её туалетах будь то брючный костюм для работы, вечернее платье или пляжный ансамбль, возникла постоянная деталь. Маленькая сумочка. Размером с бумажный рубль. Серого цвета. На тонкой золотой цепи вместо ручки. Зачем она и что в ней может поместиться, никто не знал. Злые языки утверждали, что сумочка вообще не открывается и что на самом деле это красиво оформленный лоскут, срезанный с фартука, некогда валявшегося в столовой на паркете. Сумочка стала большим, чем декоративная деталь: это был индикатор, флюгер, барометр – назовите, как угодно. По тому, висит сумочка на безымянном пальце или, скажем, судорожно зажала в кулаке, можно было определить мысли хозяйки. Во всяком случае, настроение.
У музыковеда тоже вышли две книги подряд. По-прежнему под псевдонимом, к которому он успел привыкнуть. Шестой женился и на этот раз был первым. У молодых родилась девочка, весом в три с половиной килограмма. Все заботы о ребёнке и доме жена взяла на себя. Музыковед постепенно становился известным музыковедом, но вдруг начал выпивать. Сначала несколько рюмок за столом с друзьями. Потом, до бессознательною состояния. Был задержан милицией в парадном, где распивал «на троих» с личностями вовсе уж подозрительными. И наконец выучился нить в одиночку. Недавно стало известно, что направлен в лечебницу, закрытого типа для принудительного лечения. Старые друзья между делом шепнули об этом академику. В ответ она заговорила о статье, в английском научном журнале. Сумочку сжимала обеими руками, а ногти были такие же серые, как брезент.
Покончив с кофе, гости снова пошли в детскую любоваться младенцем. Постельку няня, конечно, уже привела в порядок.
– Для того кто докажет теорему Ферма, в науке откроется великое будущее, – повторила дама и все с ней согласились. Теперь она сидела в глубоком кожаном кресле. Возле кресла неподвижно стоял одиннадцатый муж, слесарь-лекальщик. Я забыл сказать, что в представителях народа дама очень ценила высокую профессиональную квалификацию. Настоящему интеллигенту свойственно уважение к хорошо сделанной вещи – к чужому труду, к мастерству.