1.

У форганга репетировали ковёрные, белый и рыжий. Трофиму не нравилось, он подумал, что Костя сделал бы это лучше. Костя всё делал иначе и Трофим считал, что гораздо правильнее. Клоуны переговаривались высокими «клоунскими» голосами, иногда обращаясь к воображаемой публике. Трофима легко ударил по плечу знакомый униформист.

– Выздоровел?

Трофим стукнул палкой о пол.

– Пройдёт! – по традиции в цирке к ушибам и травмам относятся без всякого почтения. Дело привычное. – Теперь пройдёт, – уточнил униформист. – Везуч ты, парень. Кирюха-то... а? – он помолчал и заговорил снова. – К нам определяешься?

– Куда ж ещё?

Униформист кивнул без улыбки. Настоящий цирковой твёрдо знает, что в мире кроме цирка серьёзных занятий для серьёзного человека нет. Хотя Трофим не был настоящим цирковым и вовсе так не думал, но Борис Никитич понял его именно так.

– Увидимся, – сказал он и пошёл в кладовую, где хранилось манежное хозяйство.

Под куполом летала женщина. Сталь подвески блестела в неярком репетиционном свете. По манежу, балансируя на шаре, катил длинный, худой артист, объезжая реквизитные тумбы. Отрабатывался номер «свидание» с качанием, качением, перестановкой с ног на голову и обратно. В буквальном смысле и бурном темпе.

– Трофи-имушка-а! – сияя улыбкой и загодя раскинув руки для объятий, к нему летел оркестровый флейтист. Они двадцати слов между собой никогда не сказали а вот, поди ж ты, как обрадовался! Трофиму показалось, что встретил самого лучшего друга.

– Ну, молодец, что жив остался! – флейтист усадил Трофима на чью-то реквизитную тумбу и сам сел на другую, – молодец, молодец! – будто у Трофима был выбор жить или умереть.

– Да я к дирижёру иду..

– Сперва расскажи. Как болел, как выздоравливал, – голос у флейтиста был высокий и нежный, как у его флейты. Трофим старался не быть многословным, да и флейтист слушал не очень внимательно, и всё время оглядывался, будто у них с Трофимом какой-то секретный разговор. Наконец, спросил тихо:

– Трофимушка, а как дела у Кости? – и опять оглянулся.

– Откуда мне знать? – удивился Трофим.

– Да брось! – флейтист придвинул свою тумбу ближе к нему, – кто поверит? Не бойся, я никому... Неужели забыл Костя старого друга? Не такой он человек!

– Почему ж забыл? – сказал Трофим, – Ну не пишет он писем и я не люблю писать. Не знаю.

– С собой звал?

– Нет.

Флейтист не верил.

– И ты раньше не знал что Костя, ну... того... собирается?

– Знал. Ну и что?

– Да ничего, ничего, – тот заторопился. – Ты не думай, я просто так спросил. Не хочешь говорить – не говори.

– Да нечего мне говорить, – сказал Трофим, уже пожалев, что ввязался в разговор. – Нечего. Ну, пошёл я к дирижёру.

Акробатов на манеже сменила группа шимпанзе.

Дирижёр Трофиму обрадовался. Как известно, цирк, искусство коллективное. Подобно театру или, скажем, кинематографу. А в коллективном искусстве каждый считает главной свою часть. Поговорите с кинооператором. «Кино есть композиция плюс экспозиция» – скажет он. – Он снял гениальные кадры, но тупица – более решительные определения мы, как и в футболе, опускаем! – тупица режиссёр на монтаже поставил их не в ударное место, а некоторые просто выбросил! И тем убил картину. Да, убил! Перейдите к сценаристу. Он предупреждал! «Снимайте точно по сценарию и призовые места на фестивалях наши! Но тот же режиссёр, приплёл свою дурацкую фантазию, а оператор вообще не читал сценария. Да, да, не читал! Сомнительно вообще, умеет ли он читать бегло. ВГИК закончил? Ещё неизвестно чему их там учат. А картина загублена. Да, загублена!» Театр: «Современный спектакль это прежде всего режиссура», – заявляют одни. «Во все века сами играли и теперь сыграем» – отвечают другие. «Играть-то, что собираетесь?» – ехидничают третьи. И, наконец, критики уверены, что конечное назначение искусства быть материалом для анализа. Режиссёры же, операторы, сценаристы, драматурги и прочие «художники» – зло. К сожалению, неизбежное.

Дирижёр не был исключением. Главной частью представления он считал музыку, мотивируя своё мнение тем, что музыку слушают и без всего остального. И обещал поговорить с директором сразу, как только тот появится. То есть, завтра утром.

Трофим шёл по коридору, соображая, что делать дальше и заглядывал в знакомые помещения. Слоновник был забит клетками плотно, одна к другой. Слонов теперь было целое семейство и тут же группа собак. В углу, где когда-то жила Офелия, зевала львиная морда. У выхода остановился, раздумывая. Идти некуда. Почесал в затылке. Промурлыкал костину песенку:

Тик-так, так-тик, мы пойдём с тобой в бутик. Так-тик, тик-так, купим шмоток на пятак...

– Если не ошибаюсь, вас зовут Трофим? – между клетками стоял, поглаживая мефистофельский нос, и беседовал с незнакомым Трофиму артистом, ветеринарный доцент, муж и отец, пурист и просветитель Глеб Алексеевич Решкин. – Здравствуйте, молодой человек!

– Здравствуйте, профессор, – ответил Трофим, повышая Решкина в чине. Он знал, что Решкин не профессор, но обращение «здравствуйте, доцент», казалось ему странным.

– Я не профессор, я просто Глеб Алексеевич, – Решкин улыбнулся. – А вы тот самый костин приятель что так... м-м-м... неудачно съездил в отпуск? Да? – он всё знал прекрасно и говорил длинно только по привычке. Трофим кивнул.

– Если вы не слишком торопитесь в бутик, то минуты через три мы побеседуем, – он кивнул на артиста. – Ровно через три. А?

Трофим был готов ждать дольше. Решкин повернулся к собеседнику.

– Ошибка в том, – сказал он, – что, получив дурацкое распоряжение, ты его выполнил не буквально.

– Я же сделал лучше!

– Убеди в этом дурака! Он понял только, что сделано не по его указанию. Выполнять лучше можно умное распоряжение. А самое умное можешь и не выполнить, если отпала надобность. Дурацкий приказ выполняется буквально! Нервы береги.

– Ты свои бережёшь?

Решкин почесал нос вместо того, чтобы погладить.

– Нет, – признался он, вздохнув. – И через то имею неприятностей, как говорят в твоей родной в Одессе.

– В Одессе уже так не говорят. А может, и раньше не говорили, – улыбнулся артист, попрощался и ушёл. Решкин повернулся к Трофиму.

– И очень жаль, – сказал он. – Жаль, что не говорят. Конечно, Одесса это уже не Одесса. Но Одесса же ещё не Конотоп! – он посерьёзнел и уже на Трофима не смотрел, а внимательно его осматривал. Сначала ноги – долго, потом палку мельком, потом упёрся в глаза сосредоточенно, и как будто даже отрешённо. «Как на Офелию смотрит, – подумал Трофим.– Сейчас ощупает живот и заговорит о футболе». Вместо этого Решкин спросил:

– Ну и... как?

– Как вы себя чувствуете? И что теперь собираетесь делать? Опять работать в цирке?

– Собираюсь. Только начальство уже скрылось из виду. Вы про Костю что-нибудь знаете?

– Гм-м... – сказал Решкин. – Знаем? Ну, можно сказать, что и знаем. Я вам покажу его письмо. – Трофим не понял: издали покажет, что ли? Но спросить постеснялся и Глеб Алексеевич продолжил: – Что ж, однако, здесь разговаривать. Поехали к нам, а? Там и заночуете. Костя научил вас пить чай?

– Ещё бы!

– А мы переучим. Костя, между нами говоря, ничего не понимает в чае. Ни-че-го! Чай не должен быть горьким, молодой человек, запомните это на всю жизнь! Да! Хорошо?

Трофим обрадовался. Деваться ему было решительно некуда. Он тоже улыбнулся.

– Хорошо.

2.

Кухня была маленькая, и Трофим примостился на табурете у самой двери. Несложное дело заварить чай, но Глеб Алексеевич вдруг стал очень серьёзен. Сполоснув большой медный чайник, залил его свежей водой. Поставил на газ, скрестил руки на груди, как Пушкин на парадном портрете и замолк. Чайник закипел, и Глеб взял другой пузатый фарфоровый с красным петухом. Налил кипятку и покачал, проверяя бока ладонью: равномерно ли нагрелись? Кипяток вылил и взял с полки зеленоватую лабораторную склянку, закупоренную притёртой пробкой. Накладывал чай ложечкой, тихо считая: – «две, четыре, семь». – После девятой залил свежего кипятку и укутал чайник полотенцем. Склянку снова закрыл – тщательно, будто там не чай, а опасный яд. Привыкнув к точной работе ещё и требующей осторожности – лекарства бывают всякие, да и больной тигр всё равно тигр, а не котёнок! – Глеб заваривал чай, будто не на кухне, а в лаборатории. Стоят штативы с пробирками, гудят насосы, дрожат стрелки приборов. Учёные люди сосредоточенно молчат, занятые ходом эксперимента.

– Четыре с половиной минуты и чай готов, – объявил Решкин.

– А Костя настаивал на пару чтоб крепче был.

– Неправильно! – острый ноготь Глеба упёрся Трофиму в грудь. – Нет! Повторяю, чай не должен быть горьким! – и Решкин рассказал о разных способах заварки: по-китайски, по-узбекски, по-английски. – Костя в чае ценит крепость, крепость и ещё раз крепость. И слышать ничего не хочет! А должен быть вкус и аромат, – не взглянув на часы и не прерывая лекции, Глеб точно вовремя протянул руку за спину, и снял полотенце. Взял ещё чайник, этот был не с петухом, а с розой. Перелил в него чай, но без гущи. – Чай нужно отделить от заварки, – закончил он. – Иначе экстракция продолжится, и вкусовые качества изменятся в худшую сторону. Чай не должен быть горьким, молодой человек! Об этом ещё поговорим. Идёмте.

В комнате висела афиша. На ней Костя выглядывал меж двух восклицательных знаков. В любимом костюме: смокинг, у которого правый борт был красным, а левый зелёного цвета и коротковатые брюки, отглаженные в острые стрелки и тоже красно-зелёные, только наоборот слева направо, как шахматная доска. Вместо сорочки полосатая тельняшка. Ярко накрашенные губы улыбались. Здесь Костя вполне походил на клоуна, только глаза были печальны. И по краю афиши надпись: «Весь вечер на манеже популярный клоун КОНСТАНТИН!»

– Вместо фотографии оставил, мерзавец, – улыбнулся, кивнув на афишу, Решкин. – Сказал, что мы только таким и должны его помнить.

Трофима усадили в старое кресло, ободранное но удобное и освобождая место его левой вытянутой ноге, чуть сдвинули полированный журнальный столик Некогда столик был покрыт изящной стеклянной столешницей, но во гневе опустила Вероника на неё тяжкую руку и теперь пасьянс раскладывала на фанере, покрытой салфеткой. «Красивая!» – удивился Трофим: Он представил себе Решкину, похожей на бабу Ягу.

Вероника сидела на единственном в комнате настоящем стуле, к столику чуть нагибалась, и её очки сползали чаще обычного, а знаменитый жест – пальцем в переносицу – повторялся раз за разом. Пасьянс не выходил, Она нервно тасовала колоду, раскладывая снова, и снова. Муж, поглядывая через её плечо в карты, тяжело вздыхал, но не вмешивался. Надев куртку и домашние, некогда тренировочные, штаны возраста невероятного, ширины необычайной и цвета неопределённого, которые выбросить, однако, ни за что не соглашался, он, спросив у Трофима извинения, залёг на тахту, застланную клетчатым пледом. Тут же валялся растрёпанный том, и на стёртом переплёте едва прочитывалось название «Граф Монте-Кристо». Книгу, конечно, никогда не анализировали, даже и мысль такая показалась бы смешна, зато, оказывается, читали по кругу, с удовольствием открывая на любой странице. Это стыдливо именовалось «разрядкой». Отдыхом после интеллектуальных перегрузок. Костя утверждал, что у каждого интеллектуала дома хранится «Граф» или, в крайнем случае, «Одиссея капитана Блада». На самом деле это и есть их любимое чтение, а «тексты с коннотациями», вывеска и пижонство. Одна лишь дама-академик отдыхала, по словам Кости, в кино, обожая польские кинокомедии. Будто бы её даже любовник бросил, не выдержав четвёртой комедии за три дня. Про даму Костя всегда сочинял гадости, вместе с ехидной Мотькой и Вероника утверждала, что в академика он тайно влюблён.

– Ага. И Мотька.

– Ты на неё дурно влияешь, – отвечала Вероника.

– На неё повлияешь! – хмыкал Костя.

Глеб лежал на тахте, свесив ступню. Лишённый возможности экспериментировать с угольями, он закалял пятки и организм босиком на холодном полу. Другой ступнёй Решкин гладил хищно втянутый живот общего любимца, большого коричневого доберман-пинчера по имени Реро. Имя считалось заграничным, да и по паспорту его собачьему выходило, что кровей он аристократических, можно сказать, королевских кровей собака. В нежном возрасте прибыл из просвещённой Европы, где венценосные суки рожают не дюжинами, а только по четыре щенка за раз, каждого из которых ветеринары ещё и подвергают селекции на предмет «жить или не жить». Только безукоризненных здоровяков, тщательно отобранных в этом собачьем Освенциме, допускают к материнской груди, остальных зверски уничтожают. Ходили, опять же, слухи, будто на самом деле родился Реро в Киеве на Гончарке и назван в честь грузинского ансамбля. Паспорт же заграничный заказали ему в Одессе, именно на Малой Арнаутской улице, где по-прежнему, как и при Остапе Великом, делают контрабанду. Хотя в наше время уже далеко не всю по причине прогресса отрасли и расширения массового производства. Излишнее любопытство, как мы уже знаем на Мотькином примере, почитали Решкины предосудительным, кроме того, в силу вышеуказанного, пес бесспорно относился, если не к изысканной кинологии, то к высокой литературе. А потому внимания заслуживал и получал его, хотя бы и в виде сплетен. Говорили, например, что красавец фантастически туп, не усвоил даже простейших команд «фас» и «барьер» а справку о прохождении курса защитно-караульной службы, по-собачьи говоря «ЗеКаэС» необходимую для допущения на выставки, знаменитый ветеринар получил по блату. Решкины – тут они были единодушны! – утверждали, что Реро прекрасно понимает все команды, но как аристократ с независимым характером, не хочет жить по указке. Слухи же гнусные распускал друг-соперник, и тоже хозяин пса с заграничным именем Пауль. Увы, Пауль вовсе не имел паспорта, хотя бы и поддельного, а ведь каждому известно, что беспаспортная собака не является полноправной собакой и кто, если не гражданин Великой Родины нашей, пусть даже и бывший, должен ей сочувствовать? Имея возможность предъявить хвост, лапы и очаровательную, умнейшую морду, Пауль всё же официально не существовал, то есть, лишён был доступа к светской жизни в клубе собаководства с её радостями, столь дорогими сердцу хозяина. Между тем, как Реро путешествовал с выставки на выставку и медалями был увешан, притом исключительно большими золотыми, то есть самого высшего разряда. Замечу, однако, что все они были за красоту.

Ещё сплетня: перед сном нагая Вероника надевает на шею цепь с медалями Реро и ловит кайф, медленно поворачиваясь перед зеркальным шкапом. Никто не верил, но все повторяли.

Хозяин несчастного Пауля сидел тут же на низком детском стульчике, прислонясь к серванту, состоявшему в должности книжного шкафа. «Шкапа» – снова припомнил Трофим. – Ну разумеется шкапа. Лицо сидящего Трофиму показалось знакомо: – усы, хоть и негустые, и цвета серого, крысиного, закручены лихо, по-мушкетёрски, а бородка остроконечная, прямо из сочинений Александра Дюма. «Валерий Брюсов! – подумал вдруг Трофим. – Точь-в-точь лицо Валерия Брюсова с портретика в книге Ивана Афанасьевича. Там ещё было про Атлантиду».

Решкин достал стаканы и налил всем густого, красного «каберне» из пузатой бутылки.

– Костя рассказывал, что ваша фирма, – самодельная водка, – вспомнил Трофим.

– Пить только волку, всё равно, что читать исключительно «Войну и мир, – сказал Глеб Алексеевич. – Впрочем, если хотите...

«Войну и мир» Трофим не читал. Вероника читала, но промолчала, занятая картами. Брюсов придвинул стакан.

– Толстой это серьёзно, – сказал он. Сойдёт и Дюма-отец.

– Дюма-пэр, – поправил Решкин. – Дюма-пэр.

Брюсов читал какую-то бумагу. От первого слова до последнего и снова от первого, и опять. Неизбывное страдание светилось в его глазах. Читал. Перечитывал. И ещё читал, и перечитывал.

– Ну, – обернулась к нему Вероника, – что ты скажешь, интриган и завистник? Ты получаешь такие письма? Получаешь? Отвечай же, когда тебя спрашивают!

Страдальческое выражение с лица Брюсова мгновенно исчезло.

– Нет, – сказал он, – я таких писем не получаю. И слава Богу! Меня бы ведьма за порог не выпустила. Даже к вам. А Решкин получает? Поздравляю, Ника! От всей души. Тебе крупно повезло, но нам такого не надо. Нет. Как-никак я человек семейный. А тебя поздравляю, – и он протянул письмо Нике. В письме хозяин добермана-суки просил разрешения привезти её за две тысячи километров, к несравненному Реро, дабы, сочетав их законным – через Клуб Служебного Собаководства! – браком, улучшить породу в своей провинции. Брюсов снова начал перечитывать письмо, но спохватился и отложил. Повторяя: – Не хочу. Нет, не надо. Не надо. Не надо. Я своей ведьмы боюсь.

Вероника пунцово покраснела.

– Похабник, – сказала она. – Похабник, склочник и гнусный интриган. Только сущий ангел может тебя вынести. – И ведьма, и ангел была, разумеется, отсутствующая жена Брюсова. Сегодня он чувствовал себя именинником и явился за реваншем: по «непроверенным, но точным данным», согласно постановлению Главного Клуба Собаководства доберман-пинчеров из категории служебных пород, переводят в декоративные.

– Как... как... как болонку, – сказала, запинаясь, Вероника и в её голосе задрожали слезы. – Врешь, небось? – спросила она в последнем проблеске надежды. Но Брюсов прижал руку к сердцу:

– Клянусь!

Вероника взглянула в его сияющие глаза и поверила.

Упаси Бог думать, будто Решкины согласились бы отдать Реро в службу. Задания допускались только на учебном плацу без малейшей опасности для его собачьего здоровья. Но с другой стороны, что есть декоративная собака? Явное понижение в чине!

Сам Реро лежал на тахте в ногах хозяина, перекатываясь, время от времени через спину, с правого бока на левый. При этом слышался могучий зевок и вверх поднимались четыре огромные лапы. «Сорок третий размер» – вздыхал Костя. Полежав на левом боку, Реро снова громко зевал и перекатывался обратно. Скрипела зубами Вероника. Тяжело вздыхал Решкин, глядя в карты. И только Брюсов счастливо улыбался.

– Не понимаю драмы, – шевельнул он закрученным усом. – Ты постоянно теряешь золотое время, улаживая дела с проваленными экзаменами, а мог бы пока вылечить заезжую гадюку. Вместо этого, мучаешь собачку. В декоративных и ему будет не в пример спокойнее, и тебе не придётся клянчить у жюри снисхождения. Показал красавца – суки ахнули, судьи гавкнули... то есть, конечно, наоборот! И готово. Медаль. Жизнь! Я бы даже сказал – житуха. А подделывать отметки... Уголовщина, ведь, Глебушка! Свою диссертацию ты честно защищал, или как?

– Пауль и таких медалей не получит! – Глеб на миг утратил толерантность и вместе выражение достоинства. Ему тут же захотелось извиниться, перед отсутствующим Паулем. Но Брюсов распрямляясь, вытянулся на стульчике. Вздёрнул бородку крысиного цвета:

– Пауль выше этого!

– Пришибу, – сказала Вероника мрачно.

– Такого красавца? – изумился Брюсов, но под её угрюмым взглядом поспешно испугался: – Да я что? Я ж ничего! Я по дружбе зашёл предупредить, – он фальшиво вздохнул.

Вероника смотрела на него в упор. И даже чуть подалась в его сторону.

Не хочу судить о том, был Реро глуп или умён – утверждаю, однако, что был он мудр и трудам собачьего образования, несущего, как всякое знание, «многия печали», предпочитал сладкие покой и дрёму, а лёжа на тахте и чувствуя на животе хозяйскую ногу, блаженствовал вполне. Может, он предпочёл бы руку, но одна была занята бокалом, другой же Глеб широко жестикулировал, возражая Брюсову. И пёс довольствовался ногой, ибо твёрдо веровал: всё, что от хозяина – благо. Мир замыкался на хозяине. Услышать похвалу за хорошее поведение или быть наказанным за плохое – в этом смысл и содержание собачьей жизни. Это сидит в генах, оставленное поколениями доберман-пинчеров, так же молитвенно, глядевших в глаза кормящему. Единственный в доме пёс не признавал и даже просто не понимал демократии и свободы. Роль и место каждого члена семьи были навсегда определены, и даже Вероника знала: что можно Глебу – ей не простится. И мирилась с этим. А тем более Мотька. Не презирайте собаку за рабский характер, у людей он тоже встречается. И даже, говорят –у некоторых народов. Но я не психолог, а литератор и рассматриваю мир не в мерцающем переплетении теорий, а в сцеплении фактов, более или менее жёстких. Факты же таковы: Реро вынужденно довольствовался ногой и незаметно прогрызал шерстяной плед, стоивший полторы глебовы зарплаты. Увлечённые разговором, хозяева беды не замечали, Реро же был счастлив: нога родная и плед вкусный. Получение удовольствия от доступного завещано миру ещё древним философом Эпикуром. Реро, конечно, был эпикуреец, хоть и не сознательный, а стихийный.

Он слез на пол. Места в комнате не хватало, а вернее сказать и вовсе не было. Протиснулся под столиком, отодвинув по пути Вероникину ногу. Остановился возле Брюсова, похожий на маленькую гнедую лошадь. Тот сделал вид, будто ничего не замечает. Реро, место! – сказал Глеб. Реро посмотрел на хозяина, вздохнул и послушно ушёл в закуток у двери, на свою подстилку. Лёг, прижал к подстилке голову, полежал несколько секунд. Поднял голову, осмотрелся – все видели? Команду можно считать выполненной? Претензий не будет? И вернулся к Брюсову. Упёрся лбом ему в бедро, но тот его всё также «в упор не видел». Потеряв терпение, Реро поддел носом его руку и мотнул головой назад, забрасывая руку себе на спину. Похоже, чихал он на брюссовские инсинуации и был твёрдо уверен, что тот ему не враг. Брюсов ухмыльнулся, почесал собаке спину и погладил бока. Поводил перед носом ладонью, будто дразнит. Реро свирепо клацал зубами, каждый раз осторожно промахиваясь. Глеб принёс миску, пёс ушёл в свой угол и занялся ужином.

– Тип ты, конечно, гнусный, – вздохнула Вероника, не отрываясь от карт, – но в нашем возрасте новых друзей уже не бывает. Доживаешь с той пакостью, которой обзавёлся. Так что придётся терпеть и дальше.

– Тем более, – Брюсов вздохнул, глядя на афишу, – что и она сохраняется не в полном составе, – он ещё раз посмотрел на афишу и вздохнул, на этот раз совершенно искренне.

Надо сказать, что Валерий Брюсов не любил государство Израиль. Не то, чтоб он был, упаси Боже, антисемитом или, согласно модному эвфемизму, антисионистом, наоборот: среди его друзей с детства было много евреев. Когда образовался Израиль, он искренне выпил с ними за процветание еврейского государства и его счастливое будущее. Знать бы, чем это кончится! Евреи стали «валить за бугор» и с каждым новым отъездом его отношение к Израилю менялось. «На моё двадцатилетие пришло семьдесят друзей. К сорока осталась половина. На пенсию меня проводят десять калек, зато мы сможем устроить крестный ход!»

– Фигу тебе, а не крестный ход, – сказала Вероника. Социализм у нас. Слыхал?

– Вот-вот! – огрызнулся Брюссов. Вот-вот. Евреи придумали сионизм и социализм, но сионизм оставили себе, а социализмом наградили окружающих. Ну как это можно – одной рукой дать миру фаршированную рыбу?! А другой, подсунуть Карлу Маркса...

– Лапочка, – пропела Ника и в голосе её была змеиная нежность, – лапочка! Ты крупный спец по еврейскому вопросу, но тут, боюсь, промахнулся. Евреи строят социализм и в Израиле.

– У себя дома? – ахнул Брюсов, – Не может быть!

Единственный еврей в компании Трофим сидел молча. Про социализм он знал мало, про сионизм ещё меньше. «Созрел», – вспомнил он последний Костин аргумент. Нет, он пока не созрел.

Открылась боковая дверь, и Трофим увидел вторую комнату, совсем уж микроскопическую. Оттуда вышла девушка в розовом стёганом халатике. Девушка была бледная, красивая и усталая. Она близоруко щурилась и была точь-в-точь Решкин, только гораздо меньше и с прямым носом.

– Меня кто-нибудь пожалеет? – сказала девушка тихо и тоненько. – Зубрить еще тридцать страниц и без чаю я помру. Да помру. И вы меня похороните.

– Наша дочь, – представил Глеб со скромной гордостью. – А это Трофим. Приятель твоего любимого Костеньки.

– Маша, – сказала девушка так же тоненько. Кивнула и улыбнулась.

– Здравствуйте. Я рада.

– Я тоже, – Трофим тоже кивнул и тоже улыбнулся. И только тут понял, что это Мотря. И ахнул про себя: – Ну и Костя! Нарисовал!!

– Топай сюда, девка – сказал Глеб Алексеевич. – Дам тебе чаю, так и быть. С печеньем. Радуйся.

– Не выйдет с печеньем, – сказала Маша. – Печенье я съела. Ещё днём.

– Как, – ахнул отец. – Три пачки?

– Только две было! – Её голос прозвенел обидой.

– Шутишь, – Решкин снова пошёл на кухню и долго там возился. Двигалось нечто деревянное, звенел металл. Глеб вернулся с пачкой печенья.

– Свалилось в стиральную машину, – объяснил он.

– Ваше счастье, – сказала Маша. – Тоже мне, родители! Родили и бросили голодную.

– Яичницу нельзя было изжарить? возмутился отец. – Помнится, тебя родили не вчера! Сварить яйца, в крайнем случае!

– Нельзя, – сказала Маша твёрдо – Ибо нет в доме яиц и масла. И денег тоже нет. Доцент, вы умеете жарить яичницу без яиц, без масла и без денег? – спросила она у Решкина, подбочась.

– Нет. Без яиц, масла и денег я тоже не умею, – честно признался кандидат наук.

– Тогда это у меня наследственное.

– Бездарность у тебя вообще наследственная, – вмешалась Вероника. – Отцовская. Ты что, в лесу? Одолжила бы денег!

Брюсов глядя в чашку морщился.

– Чистого кипятку налил? – спросил он без всякого интереса, будто знал ответ заранее. – Приходи, я тебе чаю не пожалею. Индийского со слонами. Я не скупой.

– Ты не скупой, ты глупый, – сказал Решкин. – Чай...

– ... не должен быть горьким! – подхватил Брюсов. – А также сладким, вкусным, а главное цвета и запаха чайного ни в коем случае он иметь не должен. Слыхали. Как же!

– Вот у тебя он ничего и не имеет. Крепость и горечь.

Вероника поставила чашку на фанеру и опять разложила карты. Брюсов открыл какую-то книгу, с удовольствием прихлёбывая обруганный чай. Чай был, в самом деле отличный, я ещё раз это подтверждаю. Хотя сам в ту пору чаще заваривал способом Брюсова и Кости. Ах, прошедшая молодость и эх! – нынешняя гипертония... Ах, и эх! Брюсов просматривал книгу, Вероника раскладывала карты, Решкин смазывал псу пораненную лапу, а Маша не столько пила чай, сколько грызла печенье. Трофим поглядывал на неё и улыбался. Она тоже улыбалась и тоже поглядывала на него.

– А я про вас кое-что знаю, – сказал Трофим. – Вы – Мотря?

– У-убыо-у-у! – не дав ему договорить, грянул вероникин баритон, – За слово «Мотря» пришибу на месте! – притом он отлично видел, что Вероника Помпеевна сидит, не открывая рта. Зато Маша уже стояла, сжав кулаки. Правду, говоря, молотобойцу они всё равно не годились и даже были вполне изящны. Зато глаза сверкали огнём и щёки горели. Рядом уже стоял Реро, готовно разинув пасть. Обрубок его хвоста торчал как флагшток на корме торпедного катера. Трофим охнул: Сущая Мотря! Ай да Константин...

Решкины хохотали.

– Осторожно, Трофим, – сказал Глеб. – Дитя этого не любит. А ты замолкни, Мотря! – велел он дочери – Не пугай человека. Небось на Костеньку не орала. Реро, марш на место! – и пёс подчинился первым. Точно как раньше, он подошёл к подстилке, «обозначился» и полез на тахту. Продолжая рычать, косо глядел на Трофима. А Маша всё стояла с грозным видом.

– Так то Костенька, – сказала Маша. – Ему можно, – она села, украдкой показав Трофиму язык.

– Пора, – сказал Валерий Брюсов и теперь мрачней всех был он. – Сегодня моя очередь гулять с кобелем. Ведьма грозила: опоздаю – сама укусит. Лично.

– Отравится! – сказала Вероника.

– Ни в жисгь. В ей самой яду, как в гремучей змее. Она даже гремит время от времени. Точно.

– Побрезгует, – успокоил Решкин. – Сиди, ты ничем не рискуешь.

– А совесть? – Брюсов помрачнел окончательно. – Я ж к вам после работы на десять минут. С радостной вестью.

– В гробу мы твою весть имели, – сказал Решкин. Я точно помню её белые тапочки.

И тут у Вероники сошёлся пасьянс. Она встала со стула и потянулась от усталости.

– Всё! – сказала, как отрезала. – Не бывать Реро декоративным.

– Будет! – сказал Брюсов. – Верю! – И вышел, оставив за собой последнее слово. Гордо торчала бородка и усы, кажется, приподнялись на концах. Всё-таки он был очень похож на Брюсова.

Глеб долил чай Трофиму и себе. Вероника раньше занятая картами допивала свою чашку. Маша грызла печенье, не удовлетворённая дневной порцией.

– При такой тупости, – бурчала Вероника, – могла бы, хоть заниматься побольше. – Она явно искала возражений, чтобы сорвать злость. – Решкин, почему твоя дочь целый вечер сидит с нами, и лодырничает? Мы уже сдали все экзамены! Отправь её заниматься. Немедленно!

– Ох, – вздохнула Маша, – ну сейчас, – и с места не двигалась. – Никто меня не любит, никто не жалеет... – завела она ту же песню.

– Здесь не подают, – сказал отец. – Иди заниматься.

Маша ещё раз вздохнула и всё-таки ушла.

Трофиму развернули походную алюминиевую кровать в коридорчике, с круглым корабельным окошком у самого потолка. Решкин выдвинул ящик серванта. В нём хранились канцелярские папки, конверты и какие-то бумаги навалом, машинописные или написанные от руки. Сверху лежало письмо в заграничном конверте, длинном и узком. Его Решкин отложил.

– От коллеги из Австралии. По поводу моей статьи.

– У вас много статей? – не удержался Трофим и смутился. Но Глеб не удивился вопросу.

– Не очень, – сказал он. – Всего девятнадцать. Но на все кто-нибудь ссылается. В Австрии, в Японии, в Штатах, в Чехословакии. И у нас, конечно. На самом деле это главное – ссылки. Если они есть, значит работа нужна, – Решкин переложил ещё несколько папок и достал плотный желтоватый конверт, больше похожий не на письмо, а на бандероль. Весь угол конверта был заклеен разноцветными почтовыми марками. «Ого! Это же до утра читать» – подумал Трофим. Глеб Алексеевич поставил возле кровати табурет, на него лампу и протянул из комнаты белый кабель электрического удлинителя.

– Спокойной ночи.

– И вам. И спасибо.

– Не за что.

Так вот что имел в виду Решкин, обещая «показать» письмо! Из конверта посыпались фотографии. Чего только на них не было: хасиды с пейсами в огромных шапках, морские пляжи, девчонки с кольцами в пупках и ноздрях, лыжник на снежной горе, гроты, расцвеченные брызгами воды и пены, города непривычной архитектуры, каменная пустыня, подвесная канатная дорога, церкви, мечети, синагоги, детали орнамента, странные дома, мешки бананов, араб на ишаке и бедуин на верблюде, автострада, забитая длинной автомобильной «пробкой», переулок в котором двоим не разойтись, узловатые стволы незнакомых деревьев и море, море, море. Обезьяна в заповеднике. Крокодилы. Фотографии были обёрнуты листом бумаги. На листе толстым карандашом, размашисто: «Ну, вот я и прыгнул, наконец. Удержусь или опять носом в опилки?»…

Трофим спал и ему снился Костя. В красно-зелёном смокинге и строгих золотых очках. В жизни он не носил смокинга, а на манеже очков, но во сне чему ж удивляться? Нос Кости шевельнулся. Вправо. Влево. Вправо-влево, вправо-влево. А глаза смотрели печально и не на Трофима, а как бы сквозь него. И увиденное там ему не нравилось. Нет, не нравилось...

Последняя реплика «a’part» …ЭПИЗОДЫ ИЗ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА НЕЗНАМЕНИТОГО /но внешне похожего на поэта Валерия Брюсова/.

Олег Антонович Лапин 1931 – 1998. Киевский житель, православный человек и дворянин – по матери. Увы, дворянство в России наследуют исключительно по отцу.

Лапин: «А как посылать, так по матери! Сволочи…».

Итак, мы рождались в государственных родильных домах, учились в казённых школах, работали, лечились, жили и умирали на чужой территории. Тем более гордился он – не социалистический «ответственный квартиросьёмшик», нет! Владелец наследственной квартиры в деревянном доме постройки девятнадцатого столетия. Без телефона и «удобства во дворе». Зато гордое: – «Кто из вас платит Советской власти земельную ренту?» /Из рассказов Олега Лапина и о нём. В дальнейшем «из О.Л.»/. Когда-то дом освещался керосиновыми лампами, но со временем провели электричество. Олег утверждал, что в комнатах повесили свечи Эдисона, а в дворовой уборной лампочку Ильича.

Дом стоял на Кудрявской – тихой, мощённой булыжником, двухэтажной улице, выгнутой полукругом, от чего выходила она обеими сторонами на Львовскую. Во время оно живал здесь Афанасий Иванович Булгаков с семьей, а также родственники присяжного поверенного г-на Ульянова В.И. – впрочем, согласно историческим документам, был он только помощник присяжного поверенного и дальше по той стезе не двинулся, отчего, может быть, и перешёл на другую, что имело негативные последствия для миллионов семей, причём для Лапиных меньше, чем для многих других. Ибо живы остались.

«Все дома в нашем дворе принадлежали моему деду. Дед был человек состоятельный, член правления банка. Наш дом занимала семья, другие сдавались в наём. Но в пятнадцатом году дед влюбился в шансонетку, сбежал из дому, за год, спустил всё, кроме единственной квартиры и нищим вернулся в семью. В обществе над ним смеялись. А через год смеялся он: «товарищам» было нечего отобрать. /Из О.Л./. Дедом Олег тоже гордился. И ещё дядей. В семейном фотографическом альбоме, наполненном господами во фраках и сюртуках, среди котелков и проборов «бабочка», между пенсне и часовыми брелоками он был похож на матроса, сошедшего на берег с чайна-клиппера в Одесском порту. Олег утверждал, что так оно и было: «позор семьи», мальчишкой бежав из дому, шлялся по свету. Был матросом, рабочим в Буэнос-Айресе и ещё на каких-то случайных, увы! – не престижных работах. Умер в больнице для бедных, как говорил Олег, от гонконгского сифилиса. Может он: в Гонконге особенный? Этого Олег не знал, но родственником гордился, по-моему, даже больше чем дедом. И ещё тем, что сам не только коммунистом или комсомольцем, но даже и пионером никогда не был! Из чего, правда, можно сделать вывод, что октябрёнком всё-таки был. Но кто же совсем без греха?!

У Лапиных я впервые увидел Библию с иллюстрациями Дорэ. И ещё книжку «Помазанник Божий» с ятями, ёрами, фитой. «Вы должны были вырасти, оглядеться, понять всё вокруг. А я с детства не слышал другой формулы, кроме «Эта бандитская власть» или «эта позорная власть» /из О.Л./.

А псом Олег не гордился и совершенно напрасно. Как уже сказано Пауль был умён, очарователен и совершенно не повинен в том, что он беспаспортный пудель, а не породистая овчарка! В конце концов у хозяина родословная тоже была с дефектом /см. выше/..

Пятилетний Олежек хотел стать писателем и даже начал писать рассказ, но придумал только первую фразу: «По комнате летала насекомая муха...» К художественному творчеству больше не возвращался но, видимо чувствуя причастность литературе, водил знакомство с пишущей братией. Интересовался происхождением слов и терминов. Через много лет, услышав про «Европейское сообщество», спросил:

– Это от слова «сообщники»?

Но стезю выбрал техническую, как несравненно более надёжную, да и наследственную, хоть и по недворянской, отцовской линии.

«Особенно бережно хранил отец три книги с памятными надписями. Первая была Евангелия и надписана: «Лапину Антонию 1912 года, июля, 12го дня, в день окончания гимназии. Для руководства в жизни» Вторая – История ВКП(б) под редакцией И. Сталина. Соответственно: «Лауреату Сталинской премии Антону Мокеевичу Лапину 21го июня 1941 года». Наверное, тоже для руководства. Он был одним из авторов знаменитого сварного шва Патона, к которому сам Патон, как рассказывают, имел отношение косвенное. Инженер-мостовик, не имевший представления о сварке, получил заказ лично от Сталина. Попробуй, откажись! Третья книга была, по слухам, без дарственной и надёжно упрятана от посторонних. О ледовом походе генерала Корнилова, в котором студент Лапин участвовал не совсем добровольно. В Ростове на улице к нему подошли трое. «Студент? Интеллигентный человек. Почему не с нами?» А на боку у каждого пистолет. «Я с вами, господа, с вами»/Из О.Л./

Справедливости ради замечу, что ни я, ни кто-либо из знакомых эти книги в руках не держал. Но участие Антона Мокеевича Лапина, а разработке знаменитого шва мне подтвердили сотрудники Института электросварки.

Этим швом варили «Т-34» – лучший танк Второй мировой войны. …

Придя к сыну в день рождения, он увидел нашего друга Генриха, и они радостно бросились друг к другу.

– Геня! Откуда ты знаешь моего папу?!

– Мы встречались... – сказали оба вместе. Чуть смущённо. И не продолжили. Со мной Геня был откровеннее. Встречались они, как правило, в винных магазинах. Потому и жил Антон Мокеевич отдельно от семьи, уже много лет.

Олег поступил в Политехнический институт, но не надолго. Повесть о невезении:

«В глазах профессора увидел я отвращение и ужас при мысли, что, не зачтя материал, со мной надо встречаться ещё раз. Старик придвинул ведомость, мечтая поставить вожделенную тройку и забыть этот кошмар. " Зачётку! – сказал брезгливо. Я протянул зачётку. – Ла-апи-ин, – протянул он, Лапин Олег Анто-о.... – и вдруг побагровел… но тут же стал зеленым. И заорал на меня, стуча по столу обоими кулаками сразу. Ещё и топал ногами, одновременно хватаясь за сердце. – «Что-о? – надрывался он. Это у сына Антон Мокеевича такие знания?!! Во-он-н! – Даже в коридоре и слышал: – Вон, вон и вон!..» – Я единственный студент в мире, который по блату провалился. /Из ОЛ/.

Так и не закончив института – а учился, кажется, в четырёх, практическое знакомство с радиотехникой Олег начал с ремонта трофейных приёмников, прозванных «Геббельс». Согласно легенде, которую он, в лучших традициях дипломатии, не утверждал, но и не оспаривал, первый «Геббельс» безнадёжно испортил, за что получив прозвище «фашист», прилипшее навсегда. И еще «дворянин-умелец». Отдыхая днём на службе, вечерами, зарабатывал: брал в ремонт магнитофоны. Заявлял, что ручной труд есть исконная традиция русского дворянства, идущая от князя Волконского: тот, как известно, стал в Сибири огородником. Увы! – магнитофоны были у всех друзей, их тащили на ремонт к Олегу. Друзья же, как известно, платят дружескими чувствами. Вконец обнищав, он вступил в бригаду халтурщиков. Бригада, по подрядам строила в автопарках конвейеры, для осмотра и ремонта грузовых машин и Олег должен был снабдить их автоматикой.

Дирекции автопарка нужно было: а/. Отчитаться перед руководством за выполнение годового плана по рационализации; б./ Часть денег прикарманить. Конвейер был туфта, липа, чистая советская показуха, никакие грузовики, равно, как и легковушки или, скажем, бронеавтомобили никто никогда не собирался на нём ремонтировать или, хотя бы, осматривать. Но один раз в присутствии начальства (которое было в курсе дела, но блюло свой интерес перед начальством высшим, а те перед ещё высшим!) один раз лента должна была двигаться. Автоматически останавливаясь, где надо. Эту автоматику делал Олег. Парни вечерами вкалывали по-чёрному, предвкушая грядущий отдых у моря. Наконец закончили. Разделили деньги. Выпили по маленькой за окончание трудов. И в тот же вечер Олег проиграл свою долю в преферанс. Он вздохнул, почесал в затылке и фальшиво пропел:

Капитал, капитал, улыбнитесь...

На основной работе он также проектировал автоматику. Подозревая, что и она никогда не будет работать. Построили же электростанцию, самую большую в Сибири, хотя и другие были не маленькие. Электростанция работала в половину проектной мощности: не было потребителей. В другом месте завод, самый передовой в Европе. Он выпускал технику, с каждым годом всё больше отстающую от мировых стандартов. По Беломорканалу некому плавать. По БАМу нечего возить. Всё было не важно ибо, что бы ни строила страна, на самом деле строили светлое здание социализма, такое же «липовое», как всё остальное. Кирпичи в него вкладывал каждый на своём рабочем месте. С идейно выдержанным грохотом, даже в конструкторском бюро. Олег говорил: «Я каждое утро приношу и вкладываю свой кирпич. А каждый вечер вынимаю его и уношу обратно».

У него было две тёти, двоюродные мамины сёстры. Младшая была знаменита: народная артистка СССР Зоя Михайловна Гайдай. Тётя Зоя пояснила Олежеку, что музыку надо слушать громкую, иначе пропадают высокие ноты. Но она в глубине огромной квартиры, в доме где жили оперные звёзды, на новейшем импортном проигрывателе слушала Джильи – на худой конец, Лемешева. У Олега магнитофон «Днепр» стоял на подоконнике, единственном свободном месте и слушал он Розенбаума тоже громко, по тётиному совету. А в соседнем доме был райком партии. Да-да, той самой. Другой тогда не было. И пришли. И сказали. Олег заупрямился, напомнив пришедшим, что постановлением горсовета громкая музыка запрещена только с одиннадцати часов вечера до восьми утра. Действительно, было такое идиотское постановление /его потом отменили/ и каждый сумасшедший магнитофонщик целый день мог безнаказанно отравлять жизнь соседям. Но не всяким. Скоро пришёл милиционер и отвёл в суд. Там было пусто. «Подожди здесь, – сказал милиционер, – я найду судью». И куда-то ушёл. Олег немедленно бежал. До конца дня прятался. Не ночевал дома. Утром переоделся в новый костюм и пошёл на приём к адвокату. Адвокат объяснил, что он абсолютно прав, и никто ни в чём не может его обвинить. Взяли на работе. «Вчера отделался бы штрафом, – сказал милиционер. – А теперь будешь сидеть. – И он получил десять суток. И сидел. В новом костюме, который старел на глазах.

Олег с Трофимом не подозревали, что они собратья. Или коллеги?

Старшая же тётя Олега, Мария, /отчества я к сожалению не знаю, т.к. с тётей знаком не был: увы – люди смертны. К счастью, бессмертны предания/ старшая тётя воспитывалась в Институте благородных девиц. Из преданий: «У неё были изысканные манеры, даже в старости она «держала спину», блестяще владела французским и немецким языками, но искренно удивилась прослышав, что Земля имеет форму шара. Для благородных девиц такие познания были необязательны» /из О.Л. Племянник некогда собирался писать рассказы, но у меня нет для вас другого источника./ На её туалетном столике, однажды появилась фотография Булганина.

– Тётя!!! – задохнулся Олег.

– Ну, – оправдывалась тётя, – во-первых, интеллигентное лицо. Дворянин! Во-вторых, Николай Александрович. Приятно. – «Николай Александрович», так звали последнего царя. Войдя в комнату, где сидел племянник с товарищами, тётя как-то оговорилась: «Господа, прошу к столу»

Олег клялся, что «господа» с перепугу вымыли руки.

Так вот, старшая тетя говорила:

– Всё, что произошло в семнадцатом году, на самом деле справедливо. Очень мало нас было. А народ жил плохо, невообразимо плохо, безграмотно и нищенски, и это ничуть не интересовало ни царя, ни правительство, ни, так называемых, общественных деятелей. Мы получили то, чего заслуживали.

Не так уж плохо её учили в «благородном институте». Я верю ей больше, чем рассказам о патриархальной, богоносной, а заодно и прогрессивной России, которую мы, будто бы, потеряли. Так легко соблазнили её большевики вкупе с жидами! Тётя может, и не догадывалась о форме Земли, но знала, что в саду падают гнилые яблоки.

У Олега тоже была фотография вождя. Нет, не Булганина с его сомнительно интеллигентным лицом. В марте тысяча девятьсот пятьдесят третьего, он вырвал из «Огонька» большую, в полный разворот фотографию с надписью «Иосиф Виссарионович Сталин в гробу». Поставил в стекло книжного шкафа, как раз напротив своей тахты.

– Просыпаюсь и сразу вижу: в гробу! Точно в гробу. Не приснилось.

Внизу жил уголовник, весь татуированный и даже на свободе стриженный наголо. С Олегом они были друзьями. Раздался звонок. Олег сидел за пишущей машинкой, одним пальцем перепечатывая роман «В круге нервом». По столу разбросаны листы с текстом. В линзе покачивается испитая рожа с дыркой вместо зуба. «Что он в этом понимает?» – подумал наш Иван Фёдоров и открыл дверь.

– Дай трояк на опохмелку, – сказал уголовник. – Бля буду, верну. Шланги горят, а змея кричит – «нету»! Врёт падла, найду. Но пока дай.

– Ясно, врёт, – сказал Олег и полез в гардероб за бумажником. Уголовник ткнул пальнем лист, зажатый в машинке. Ухмыльнулся.

– Гы-ы! – сказал. – Тебе срок будет больше моего! Гы!

Понимает, оказывается..

Олег Лапин на подпольной выставке абстракционистов: «музей невразумительных искусств»...

У Олега было две жены. Каждая другую не любила. Первая жена поменяла его на его же старого друга. В дверях Олег предупредил:

– Не шуми. В боковушке новый родственник занят творческим трудом: дату подделывает в моём больничном листе.

Профессионализм и мастерство он, как интеллигент, уважал.

Вторая жена, Ляля говорила, поглядывая на мужа: – Я знала, что любовь зла, но не настолько же!

Он говорил, сверкая зрачками:

– Ну, за «козла» ты мне ответишь!

Она говорила, помахивая скалкой:

– Отвечу, не сомневайся!

И так все тридцать лет…

Ляля была украинской националисткой, а Олег русским шовинистом. Трёхмесячная дочка, лёжа в деревянной кроватке, пускала пузыри.

– Ну, – говорил папа, с каждым словом повышая голос, – ну как же ты, дочка, относишься к Советской власти?! – последние слова он просто орал. Дочка пугалась и ревела. Ещё плевалась и сучила ножками. Гордый Олег поднял голову и посмотрел на меня, как бы сверху вниз.

– Гены! – произносил уверенно. И возможно был прав: выросши, дочка свалила за бугор. Времена ещё были тяжёлые и еврейкой она ни с какой стороны не была, границу, говорят, пересекала по-пластунски в густом колючем кустарнике. Привязав на спину малолетнего сына.

Проползли. Живут в городе Стефана Цвейга и Теодора Герцля. По слухам, внук Олега быстро забывает русский язык.

…Когда в городе Киеве, в исконно русской, православной семье рыжего котёнка зовут Натан, это далеко не всем нравится.

– Конечно, – сказал сосед Изя, глядя в потолок и аккуратно стряхивая пепел на чистое блюдечко, – конечно. Почему бы и не назвать рыжего кота Натаном? Почему нет? Или, скажем, Соломоном... Давидом...

– А Васькой можно? – прошипел хозяин.

Изя вздохнул и ушел. Сёма, Наум и Генрих против «Натана» не возражали. Не возражали даже чопорная Марина и высокомерная Клавдия, за приличность именуемые «две леди Мильфорд». Потому что на самом деле подаренную кошечку звали Наташей. Кстати, вы не обратили внимания? – у всех животных клички, даже у собак. А у кошек имена. «Кошка по кличке Мурка» – не звучит. По имени Мурка – совсем другое дело. А Наташа, тем более. Умничка она была, к имени быстро привыкла и бежала не на «кис-кис», а на зов. Росла быстро. Но тут выяснилось, что Наташа вовсе даже и не кошка, а как раз наоборот. И чем дальше, тем «как раз» становилось больше а «наоборот» виднее. И нужно было имя другое, но похожее, чтоб не сбить животную с панталыку. Так получился из Наташи Натан, а потом Натанище – огромный, рыжий, добродушный лентяй. Ради вящего спокойствия хозяев, торжественно кастрированный.

– Теперь бы можно и Наташей, – ухмыльнулся хозяин, поглаживая пушистый хвост.

Куда подевалась живость юного создания?! Удивительно ленивый стал котяра. Играл только на полу и на тахте. Чтобы залезть, как другие коты, в пылюку, под шкаф, или по занавеске на карниз – ни за какие коврижки! Коврижки ему несли прямо на тахту, да ещё и уговаривали съесть. Он снисходил. И вдруг полез к открытой форточке. Вскарабкался на подоконник, прыгнул вверх, сорвался. Прыгнул снова, сорвался. И ещё. И ещё. Примостился на узких рёбрах двойной зимней рамы. Вместо мягкой тахты! По доброй воле!

– Ха, – сказал Олег, посмотрев в окно. – Ха! Там кошка. Дура! Он даже не понимает чего ей надо. Пусть мяукает, пока не надоест.

Но произошло невероятное. Олег и Ляля были на работе, а тёща Варвара Емельяновна вернулась из магазина и ахнула: кот исчез. Только ветер покачивал открытую форточку. Кто сказал, что нет на свете настоящей любви? Да отрежут лгуну... да-а-а...

Хозяин вздохнул: «жаль беглеца, конечно. Привыкли к нему. Да нам что! Вот Натану действительно не повезло. Бедняга. ... Не надо было его. На самом-то деле это он пострадавший. Он, а не мы. Да»

– Чепуха, – перебила Ляля и маму, и мужа. – Самая несчастная в этой истории кошка. Да, да и не спорьте. Я лучше знаю. Самая несчастная из них кошка, уж поверьте мне!

И каждый был прав по-своему. Со своей точки зрения, со своей, так сказать, колокольни. В своём, я бы так определил, ракурсе. Но, услышав дочь, Варвара Емельяновна посмотрела на зятя внимательно. Даже подозрительно. Со значением. Да. Так вот она была не права. Мне Надя говорила, которая с Олегом вместе работает, и в колхоз прошлой весной тоже ездила с ним вместе. И Лена из типографии. И Люда, врач нашей футбольной команды. И Таня, лялина подруга. Бывшая подруга, конечно. И ещё некоторые.

Да и Ляля не та женщина, которая терпела бы... Да. Уж поверьте мне!

Ура! Социализм кончился. Украина стала государством, Киев столицей, Олег пенсионером. Политики сражались за высокие идеалы, а он мрачно смотрел в платёжную ведомость. Это на месяц…

– Ну, за кого голосуешь? – спросила жена Ляля.

– Говно с говном не сравнивают, – вздохнул Олег Лапин, сворачивая ведомость…