Они цеплялись за небо, за плечи опор, эти провода, натянутые, как струны гитары, и дрожали и звенели под зимним солнцем, как август в степи.

По тонкому проводу бежал Веня. Ему нужно было спешить. И он торопился, торопился скорее добежать до опоры.

Внизу под его ногами чернела молчаливая осенняя тайга, словно подстриженная под гребёнку, неподвижно стоял одинокий трактор, и с закинутыми вверх головами замерли у костра верхолазы, у которых захватило дух — и в цирке ведь срываются с проволоки люди.

Синеглазый Филин, худой, горбоносый, смуглый, в кожаном коротком реглане, следил за секундной стрелкой часов. Часы «Вымпел», лёгкие, тонкие как пятак, купленные в отпуск в столице, принадлежали ему.

Филин сморщился. Ещё бы! Эти часы — последний писк моды. Он купил их с рук, выложив пятьдесят целковых, и расставаться с ними обидно и жалко. А расставаться, верно, придётся.

А Веня спешил. Он чувствовал, как под его ногами пружинил знакомый провод. Левой рукой он скользил по соседнему проводу, и она нагрелась от трения, а правой, отброшенной в сторону, поддерживал равновесие. Получалось довольно ловко, и Веня улыбался. Почему бы ему не улыбаться? Он репетировал это чудо ровно месяц. Тридцать дней. А сегодня тридцать первый. Сначала он пробовал бегать с монтажным поясом, а потом и без него. Но об этом никто не знал. Зачем? По утрам, когда занимался тяжёлый на подъём осенний рассвет, Веня поднимался на провод и бегал, бегал, бегал. Человек ведь всё может. Нужно только очень хотеть.

С земли, от прыгающего на ветру костра видно, как Веня едва не сорвался. Чуть-чуть… Кое-кто из монтажников вздрогнул. Лёша Ловский, здоровенный детина в чёрном бушлате, с медной, как у индейца, кожей, с раскосыми глазами и длинными руками, в которых можно было спрятать по арбузу, носивший кличку папа Чингис, несдержанно выругался:

— Жеребёнок! Газует на первой скорости! — Голос у него был низкий и грубый.

Боря Зарян, маленький и лысый астроном-любитель, спокойно поправил:

— Электрифицированный жеребёнок.

Зарян работал шофёром и по совместительству монтёром. Но совместительство это было добровольное, как и вступление в кассу взаимопомощи. Хорошее и славное это слово — добровольный. Иной раз за этим словом стоит весь человек. Добровольное дело не всякому доверят, да и не всякий на это согласится. А вот Боре Заряну доверили, и он согласился быть монтёром на общественных началах.

А Веня всё бежал. Бежал изо всех сил, что было духу, и всё равно улыбался.

Я должен выиграть этот спор. Три минуты — это не так уж и мало, думал Веня. Я успею. Я не люблю проигрывать. Филин знает об этом. А ещё я не люблю носить полосатых пижам. В пижаме мужчина мало похож на мужчину. Я куплю такую пижаму в Иркутске и подарю её на праздник Филину.

К костру подъехал помятый «козлик». Казалось, что машина прошла огни, воды, медные трубы и ещё сто тысяч без капитального ремонта. В сорок первой колонне работали хозяйственные люди.

Из машины устало выбрался белоресницый усатый мужчина, начальник колонны Гуревич. Он тоже задрал голову вверх, спрятав руки в карманы расстёгнутого полушубка. Из-под полушубка виднелся синий свитер. У Гуревича были тонкие чёрные усы, зелёные глаза и полушубок на рыжей, почти красной овчине. Он был похож на альбом с цветными марками.

Но пожаловал Гуревич к шапочному разбору.

Веня уже добежал до опоры. Он поднялся на ней во весь рост на фоне спокойного пасмурного неба и, размахивая руками, пронзительно засвистел.

— Ну? — повернулся к Филину папа Чингис.

— Ровно три минуты, — горько сказал горбоносый Валерка Филин и опустил руку с часами. На его лице появился отпечаток тоски и грусти.

Папа Чингис улыбнулся и ответил:

— Плакали твои часики, Филин. — Улыбка у него была добрая и сочувствующая.

Но победителей судят.

Когда Веня, потный, сияющий и довольный (таким довольным обязательно будет Брумель, когда возьмёт высоту в три метра), спустился с опоры и подошёл к костру, начальник колонны Гуревич сказал сердито:

— В цирк можешь ехать хоть завтра. Понял?

Лучше всего было молчать. Когда человек тонет, ему бросают спасательный круг, а когда человека ругают, спасательный круг для него — молчание. Веня знал об этом не хуже других. Он ничего не сказал Гуревичу, а хотел сказать очень многое. Веня только посмотрел на его тонкие, чисто выбритые усы и виновато опустил голову.

— Кто разрешил подниматься на высоту без пояса? Канатоходец нашёлся. Сегодня получишь по колонне выговор. Строгий! — Гуревич старался говорить сурово. Он бы сказал Вене совсем другое, но не имел права. Он, например, мог сказать ему: «Ты отличный парень, Венька. Если бы я был директором московского цирка, ты бы у меня был гвоздём программы». Но белоресницый Гуревич не стал шутить и хмуро добавил: — Голова у тебя, Калашников, кедровыми шишками набита.

Всё было высказано. Начальник колонны поправил синий свитер под полушубком, повернулся и молча пошёл к помятому «козлику». У машины он остановился и сказал:

— Зайди ко мне после работы.

Хлопнула дверца «козлика», забрызганная таёжной грязью, и скоро шум мотора затих где-то за деревьями.

Веня присел у костра и вздохнул.

Вот так всегда, подумал он. Всегда так у меня. Я к чудесам рвусь, а меня за уши держат. Разве так можно? Ни к чёрту не годится такая философия. Ни к чёрту. Если Гуревич хочет, чтобы я стал другим, пусть возьмёт что-нибудь потяжелее и стукнет меня по голове. Это единственный выход, разумный и правильный.

Веня выбрал на совковой лопате, на которой жарились толстые кружочки варёной колбасы, кусок потемнее — прожарился, значит, получше — и, обжигаясь, ел без хлеба. Есть ему не хотелось.

Была суббота, короткий день на трассе. Обед всухомятку — привычное дело.

Потом он полез в кабину трактора перематывать портянки.

— Дела, Венька, — сказал горбоносый Филин. — Пятый выговор у тебя. Теперь ты у Гуревича вот где сидеть будешь.

Он постучал ребром ладони по своей грязной шее. У Филина был хороший аппетит. Он резал перочинным ножом колбасу и тщательно прожёвывал её с хлебом.

— Не будь сплетником в сто лошадиных сил, — повернулся к Филину Боря Зарян.

Ребята улыбнулись.

— Но мне бы не хотелось быть на его месте, — ответил Филин.

Веня перематывал портянки. Резиновые сапоги у него были свободные. Они разносились за три года на разных таёжных дорогах, по которым шагала их сорок первая мехколонна. И каждое утро Вене приходилось подкладывать пару газет в сапоги. Поэтому Веня выписывал не одну, а три газеты, одна всегда оставалась под рукой на всякий случай. Но бумага в сапогах к концу дня стиралась в мелкие кусочки.

— Ты помалкивай, Филин, — невесело сказал Веня. Он разозлился и на портянки, и на Гуревича, и на Филина. — Сегодня получка, не забудь жене алименты отправить. Нашёлся тоже моральный критик.

Он надел сапоги и, зазвенев цепочкой монтажного пояса, выпрыгнул из кабины трактора.

— Впрочем, пожалуйста. Могу открыть пресс-конференцию. Можешь спрашивать, Филин. Только сначала отдай часы.

Он поймал брошенные часы, с которых Филин снял ремешок, и спрыгнул на землю.

Вот я и часы выиграл, думал Веня. Хотя при чём здесь часы? Разве в них дело? Я готов к любому чуду, к любому подвигу, чёрт возьми. Подвернулся бы только. Пешком в Индию? Пожалуйста. Не в часах ведь дело.

Он подошёл к костру, снял с совковой лопаты последний кусок жареной колбасы и сказал:

— Слушаю тебя.

— Сколько тебе лет? — спросил Филин.

— Мой паспорт в отделе кадров. В моём возрасте Наполеон был генералом, а я лучший высотник области. Мне кажется, это одно и то же.

— Это ты брось! — махнул рукой Филин и улыбнулся. Улыбка у него была скупая. — Ты вот мне честно скажи, как есть: если человек везде суёт свой нос, что делают с таким человеком и его носом?

Веня задумчиво посмотрел на костёр и тихо ответил:

— Я когда-то жил в Москве. В цирк любил ходить. Ты вот Кио видел?

— Ну видел.

— Где?

— В Братске на гастролях.

— Так вот, Филин, запомни: Кио — шарлатан и жулик. Очки втирает. Это называется мелко плавать. Надо настоящие чудеса творить. Тебе удобно живётся — никакой ответственности перед самим собой, скорее бы лечь в постель и позабыть обо всём на свете.

— Ты псих! — грубо сказал Филин. Пресс-конференция кончилась, он обиделся. А кто, интересно, не обидится после таких слов? Филин встал у костра и упрямо повторил: — Псих ненормальный!

Может быть, и так, решил Веня. А может, и нет, кто знает. Псих — это не так уж и плохо. Есть в этом слове и что-то хорошее. Всё дело в том, какими глазами смотреть на эту штуку, которую люди называют жизнью.

Есть ещё люди, которые смотрят на жизнь, как на свою собственную жену. В Венином воображении они делились на две простые категории — воинствующие кретины и кретины поневоле, двоюродные братья дураков. Если у первых огрубели души, как сухари на батарее, то у вторых её нет вовсе. О, с виду это порядочные и даже неглупые люди. Их никогда не называют психами, и они не идут против течения — боже упаси! На всех собраниях, если они на них бывают, голосуют «за» или «против», оглянувшись на соседа. Они не предадут, как отступники, не нагадят, как подлецы, но именно они самые страшные враги. Пользы от них ни на грош, как с козла молока. Они поют с чужого голоса, потому что нет своего, и научились красиво плеваться по ветру. Они не строят, а разрушают.

Веня, раздумывая, подошёл к опоре.

Он быстро забрался на неё и, усевшись на траверзе, махнул рукой. Бригада готовилась к подъёму гирлянды с изоляторами. Отвечая на взмах Вениной руки, зарычал и сдвинулся с места трактор, за рулём которого сидел папа Чингис.

Говорят, что нет незаменимых людей. Враньё это. Мало, но такие люди встречаются. Папа Чингис как раз принадлежал к их редкой категории. У него было четырнадцать рабочих профессий. Он умел делать всё. Всё абсолютно. В колонне мальчишки шутили, что ему не хватает остаться за Гуревича, когда начальник уйдёт в отпуск, да ещё, пожалуй, научиться рожать детей.

На трассе продолжался рабочий день.

Шумел ветер, и пели провода, словно струны гитары, свою бесконечную раздольную песню.