В 1946 году, демобилизовавшись, я приехал домой в Пермь. Месяца два только тем и занимался, что любовался городом и Камой, приглядывался к жизни «на гражданке», о которой имел очень приблизительное представление.

В те месяцы мне еще казалось, будто я чрезмерно устал от дисциплины — неизменной составляющей боевой мощи нашего славного Военно-Морского Флота. Тогда мне еще казалось, что ею я сыт по горло. И вдруг (даже не заметил, когда это началось) почувствовал, что мне, как птице небесного простора, для полного счастья не хватает именно ее, железной дисциплины, не хватает тех простых и ясных отношений, которые установились у меня с офицерами и матросами.

Скоро эта тоска заполнила меня настолько, что белый свет стал не мил.

И вот однажды (не знаю, как на такое осмелился!), когда мама легла спать, я сел за письменный стол и всю ночь писал свой первый рассказ — только то, свидетелем чего был сам. По названию судите: «Из дневника морского пехотинца».

Когда писал его, у меня не было мысли, что я когда-нибудь стану писателем. Тогда у меня впереди маячила одна цель: рассказать землякам о моих фронтовых друзьях, об их боевых делах.

Кроме того, работая над рукописью, я вроде бы снова продолжал свою службу на флоте, вроде бы по-прежнему находился в строю.

С тех пор и пишу. Преимущественно о войне, о замечательных людях, с которыми мне довелось встретиться на ее дорогах, с кем познакомился несколько позднее. Например, о Валентине Георгиевиче Старикове я впервые услышал в 1937 году, когда стал курсантом того самого военно-морского училища, которое он уже окончил. Услышал как о человеке необычайного упорства, неистощимой жадности к знаниям и абсолютно честном, готовом всегда прийти на помощь товарищу.

Конечно же, мне было лестно, что в училище помнят моего земляка, ставят в пример нам, молодым. И еще я заметил, что кое-кто из моих сокурсников по-хорошему завидует мне: не бывало у них здесь, в стенах училища, такого земляка.

А потом, когда началась Великая Отечественная война, опять случилось так, что Валентин Георгиевич несколько раз попадал в мое поле зрения: то в газете напечатают о каком-нибудь боевом походе его подводной лодки, то в сводке Совинформбюро упомянут, то на фронтовых дорогах встречу кого из североморцев, который, конечно же, многое мне о нем порасскажет.

Вот и случилось так, что, хотя мы и не были лично знакомы, боевые дела Валентина Георгиевича стали для меня образцом служения Родине, образцом выполнения воинского долга, и в моем воображении вырисовывался образ человека отчаянной смелости, невероятной решительности и вообще недюжинного командирского таланта.

И воображение меня не подвело. Чтобы убедить вас в этом, расскажу лишь об одном из боевых походов его подводной лодки.

…Зеленоватые волны, гривастые от пены, с глухим ревом катятся навстречу подводной лодке «Малютка». Океан играючи, словно забавляясь, то вскидывает ее на вершины своих водяных гор, то швыряет в бездну между ними. Кажется, что вот-вот волны сломят сопротивление экипажа подводной лодки и утащат «Малютку» к скалистым берегам, куда неистово несутся сами. Но лодка идет своим курсом.

Конечно, если следовать инструкции по плаванию подводных лодок, во время такого шторма «Малютке» надлежит отлеживаться на грунте или идти в подводном положении, чтобы избежать мучительной качки. Однако командир лодки капитан-лейтенант Стариков имел боевой приказ, он знал, что в ближайшие часы фашистские транспорты попытаются пройти в порт Петсамо; он должен был заранее занять позицию на пути следования тех кораблей и атаковать их. Не просто атаковать, а уничтожить, как говорилось в приказе.

Если ляжет подводная лодка на грунт или пойдет под водой — она не успеет перехватить караван. Вот и торопился Валентин Георгиевич Стариков в Петсамо, вот и нарушал инструкцию.

Наконец, оборов шторм, заняли позицию у самого входа в узкий фиорд, который вел к Петсамо. Да, тут ждать караван значительно опаснее, чем в открытом море: здесь рыскают вражеские катера — охотники за подводными лодками; кроме того, на серых гранитных скалах сидят фашистские наблюдатели. Но зато, как бы ни хитрило гитлеровское командование, его корабли не минуют этого места, в порт пройти они смогут только мимо, подводной лодки. И тогда «Малютка» атакует их.

Опасно, говорите? Каждый рейс подводной лодки — опасность. Стоит ли о ней думать, можно ли ее ставить во главу угла, если идет война, если вражеские корабли везут к фронту новые тысячи солдат и боевую технику? Главная задача советских подводников — уничтожать фашистские корабли. Только из этого и исходил Валентин Георгиевич, выбирая позицию.

Выбрали позицию, приготовились к атаке вражеского каравана — потянулись долгие часы мучительного ожидания. Ни смеха, ни громкого разговора: все боялись помешать своему акустику, который сейчас один заменял глаза и уши сигнальщиков; проворонит — многое напортить сможет.

В ожидании вражеского конвоя прошли сутки. Ждать еще? Можно и так… Но разве наша разведка не могла ошибиться в расчете времени прибытия в Петсамо этого каравана? Запросто могла. А если так, то, скорее всего, фашистские транспорты, воспользовавшись штормом, уже проскочили в порт.

Да, скорее всего, именно так и случилось… Что же делать? Проще всего вернуться на базу и доложить: «В указанном квадрате кораблей противника не обнаружил». Нет, что угодно, но только не это! И капитан-лейтенант Стариков говорит спокойно, словно сообщает о самом обыденном:

— Что ж, пойдем в Петсамо.

Напомню, что я по своей основной военной профессии — подводник. Так вот, когда мы с товарищами узнали об этом решении Валентина Георгиевича, мы несколько минут молчали. Молчали из уважения к его личному мужеству. Дело в том, что фиорд, которым его лодке предстояло пройти в Петсамо, длинен и извилист, а на берегах его — многочисленные и самые различные посты наблюдения и батареи. Значит, подводной лодке нужно было все время идти под водой, значит, ни штурман ее, ни командир лодки ни на мгновение не имели права высунуть перископ! Они весь этот путь со множеством сложных поворотов обязаны были проделать, как выражаются моряки, «по счислению!»

Это у капитана Немо все было очень просто: захотелось осмотреть морские глубины — нажал кнопочку, и разошлась обшивка корпуса, перед тобой — огромное и надежное стекло; любуйся на рыбок разных. Наши подводные лодки тех лет ничего не видели на глубине. Вот и получалось, что Валентин Георгиевич, осмелившись проникнуть в Петсамо, принял очень ответственное решение. Почему пошел на это? Только потому, что был уверен и в своих подчиненных, и в себе самом.

И вот «Малютка» осторожно пробирается по извилистому фарватеру. Малейшая ошибка в прокладке курса — и она врежется в скалы. А тут еще и вражеские морские охотники разбегались, часто проносятся над ней. В такие минуты, заглушив моторы, она бесшумно скользит в темной глубине, чтобы, когда минует наибольшая опасность быть обнаруженной морским охотником, вновь дать ход, вновь идти вперед.

Почти час пробиралась «Малютка» по извилистому фарватеру во вражеский порт!

В своих воспоминаниях об этом походе Валентин Георгиевич позднее напишет: «Все люди, стоявшие по местам, были особенно напряжены. Я внимательно посмотрел на них. Что-то прекрасное появилось в их лицах. Никогда еще эти люди не казались мне такими близкими. Да это и понятно: нас роднило одно большое чувство — долг перед Родиной, мы понимали, что вышли не на учебные маневры, а в бой, и победа наша — обязательна».

И победа пришла: подводная лодка капитан-лейтенанта Старикова не только пробралась во вражеский порт, но и утопила там два транспорта, разгружавшихся у причалов.

Как видите, дерзкий замысел, обосновывавшийся на прекрасной выучке личного состава, увенчался успехом. Но ни сам командир лодки «Малютка», ни экипаж ее не имели даже малейшего права на расслабление: им предстояло еще и выйти в океан. А обозлившийся враг принял все меры для того, чтобы захватить или уничтожить дерзкую советскую подводную лодку. Об этом красноречиво свидетельствовало то, что по фиорду к его выходу один за другим пронеслись многие вражеские морские охотники, сторожевые катера и даже корабли.

Все это время Стариков бессменно находился в центральном посту, он вновь только по приборам вел свой корабль к выходу из фиорда.

И вдруг, когда начало казаться, что до океанского простора рукой подать, Стариков заметил, что подводная лодка перестала слушаться горизонтальных рулей и стремительно идет на глубину. Сразу пришла догадка: попали в противолодочную сеть.

Подобные сети — коварнейшее приспособление, и многие подводные лодки различных капиталистических держав, попав в них, вынуждены были всплыть и выкинуть позорный белый флаг капитуляции. Но советский командир капитан-лейтенант Стариков не намеревался сдаваться, он погрузил лодку ко дну, попробовал поднырнуть под сеть. Не удалось.

Тогда попробовал обойти сеть. Много раз и по-разному пробовал. И неизменно сеть, словно стена, преграждала путь. Нашел на карте самое глубокое место — может, здесь, между сетью и дном, есть просвет? Погрузился так глубоко, что корпус «Малютки» стал потрескивать от чрезмерного давления из-под заклепок начала просачиваться вода. Сеть была и здесь.

А сторожевые корабли и морские охотники врага не случайно так резво пробежали к выходу из фиорда: теперь они все были здесь, теперь они все внимательно следили за борьбой советской подводной лодки с сетью. И периодически сбрасывали глубинные бомбы. Вы, конечно, не знаете, что такое взрыв глубинной бомбы? Скажу кратко: от этих взрывов, порой — очень близких, полопались плафоны, а корпус лодки, казалось, вот-вот треснет, как скорлупа ореха под ударами молота.

Если же к этому добавить, что в лодке подошел к концу и запас воздуха, что с каждой минутой дышать становилось все труднее и труднее, то вы представите себе, в каком положении оказался экипаж «Малютки».

Повторяю: попав в подобные условия, подводные лодки других стран всплывали и поднимали белый флаг. Но Стариков — советский человек, командовал он советскими моряками и поэтому обратился к своим товарищам с такими словами:

— Похоже, нам остается одно: подойти к сети как можно ближе, всплыть в неполное надводное положение и попытаться проскочить над сетью. Потом опять нырнем в глубину… Конечно, когда всплывем, по нам откроют огонь. Но всплывем мы внезапно, и противник в первый момент, скорее всего, растеряется, замешкается. Значит, мы выиграем какое-то время… А если не успеем вновь погрузиться и враг попытается захватить нас в плен, вы, товарищ Смычков, по моему приказанию бросите связку гранат в артиллерийский погреб…

Затем капитан-лейтенант повернулся к своему помощнику, приказал во время его отсутствия находиться в рубке. И добавил:

— Если меня убьют или ранят тяжело, сразу же вступишь в командование.

Интонацией голоса, спокойствием, с каким отдавал все эти распоряжения, Валентин Георгиевич хотел подчеркнуть, что не сомневается в успехе задуманного. А о своей возможной гибели сказал будто просто так, для порядка…

Отдал все эти необходимые распоряжения, но не спешил с последней командой. Потому не спешил, что был не только решительным и волевым командиром; его высокую морскую культуру неоднократно ставили в пример нам, тем, кто кончал училище после него. Когда я говорю «морская культура», я прежде всего имею в виду обширный багаж знаний того или иного знакомого мне морского офицера. И могу с полной ответственностью заявить, что Валентин Георгиевич прекрасно знал почти все, что касалось того морского театра, где в морских глубинах плавала его лодка: и течения, и отливы, и приливы, и многое другое, без чего настоящий моряк и не мыслит успешного плавания. И теперь, находясь на глубине, в подводной лодке, которую враг засыпал глубинными бомбами, как и весь экипаж, ощущая нехватку воздуха, он напряженно рылся в своей копилке-памяти: а нет ли в ней чего такого, что могли не учесть фашисты?

Глубину и ширину фиорда они учли. Не забыли, разумеется, и течения. Стоп, стоп… В фиорде Петсамо очень значительна амплитуда прилива и отлива — нескольких метров достигает… А ну, попробуем!..

И «Малютка», повинуясь приказу своего командира, осторожно вновь подошла к сети, привсплыла и… скользнула через нее. Точно во время максимального прилива и так искусно скользнула, что фашисты не заметили этого и еще долго бросали в фиорд глубинные бомбы, хотя подводная лодка Старикова в это время уже полным ходом шла в глубине океанского простора.

Так закончился один из походов легендарной «Малютки», которой командовал наш земляк Валентин Георгиевич Стариков. А всего подобных боевых походов под его командованием она совершила двадцать. И потопила тринадцать вражеских кораблей (в том числе — подводную лодку), неоднократно снимала с вражеского берега советских разведчиков и выполняла много и других самых различных заданий. И, как награда за активную боевую деятельность, — экипаж лодки был зачислен в первый небольшой отряд гвардейских кораблей нашего Советского Военно-Морского Флота, сама лодка как лучшая награждена Красным знаменем ЦК ВЛКСМ, а командир ее — Валентин Георгиевич Стариков — удостоен высокого звания Героя Советского Союза.

А после Великой Отечественной войны случилось так, что в Москве я случайно встретился с одним из бывших своих командиров бригады, с адмиралом, внешне суровым и невероятно скупым на похвалу.

После взаимного обмена искренними приветствиями разговор перешел на то, кто и где из наших однополчан сейчас, да как живет, как проявляет себя в теперешней мирной жизни. Особо придирчивы были к тем, кто продолжал военную службу: ведь теперь они на флоте всех нас, фронтовиков, ушедших в запас, представляли.

И вдруг адмирал сказал:

— Между прочим, сейчас у меня в академии некий подводник Стариков учится. Твой земляк, если мне память не изменяет.

Больше адмирал ничего не сказал. И тогда я решился подстегнуть его вопросом:

— И как он?

Подбросить-то вопрос подбросил, но почти не надеялся получить на него ответ. Однако, помедлив, адмирал сказал:

— Думающий товарищ… Очень думающий.

Напомню, что это сказал человек, которого все мы знали как невероятно скупого на похвалу.

А мне лично познакомиться с Валентином Георгиевичем довелось уже после войны в родной нам Перми. Тогда он уже был капитаном 1-го ранга, и на груди его, кроме Золотой Звезды, горели ордена Ленина, Красного Знамени, Ушакова II степени, Отечественной войны I степени, Красной Звезды и многие медали. Я же в то время был просто капитан-лейтенантом запаса. Но разница в годах, званиях и наградах не послужила помехой, Валентин Георгиевич встретил меня радушно, как старого знакомого.

Был он высок, широкоплеч, белокурые волнистые волосы зачесывал назад. И рукопожатие — сильное, чистосердечное.

Не знаю, сколько раз мне довелось встречаться и беседовать с Валентином Георгиевичем. Не буду утверждать и того, что будто познал его полностью. Но главные его жизненные принципы, ручаюсь, ухватил. Они предельно ясны и прекрасны: огромная любовь к Родине, верность дружбе и неодолимая жажда знаний.

Она, эта жажда знаний, и помогла ему сначала успешно окончить Академию Военно-Морского Флота, а позднее и Академию Генерального Штаба.

Между прочим, и отпуск Валентин Георгиевич проводил по-своему: почти каждый день был в парадной форме, почти каждый день встречался и беседовал то с пионерами, то со студентами, то с рабочими наших городских предприятий. Даже к нам, писателям, живущим в Перми, когда мы пригласили его, с радостью пришел. Этих встреч иной раз бывало так много, что как-то я не выдержал и довольно-таки дипломатично намекнул: дескать, для чего человеку очередной отпуск дается? Для отдыха или общественной деятельности?

Валентин Георгиевич ответил мне искренне:

— Да разве это деятельность? Это настоящий отдых.

Прошли еще годы — командование направило Валентина Георгиевича в Высшее военно-морское училище, где он стал читать лекции, каждая из которых была насыщена примерами из жизни подводного флота, убедительно подтверждающими то или иное положение, обусловленное уставами, наставлениями или инструкциями; каждая из его лекций заставляла курсантов сделать свои, может быть, первые самостоятельные выводы, учила мыслить, творчески подходить к любому пункту какого-либо наставления или параграфу Устава.

Лично мне все же жаль, что в тех лекциях он и словом не обмолвился о том, как и где шла его служба в послевоенные годы. Вот потому так и случилось, что не от него узнали курсанты о том, что до прихода к ним он создал военно-морскую базу в такой глухомани, где каждая щепочка, каждый кусочек каменного угля стоили гораздо больше золота. Не из его рассказов узнали курсанты и о том, что другая военно-морская база, куда уже не раз заходили они на кораблях во время своих ученных походов, сейчас существует и потому, что их преподаватель, Валентин Георгиевич Стариков, в свое время проявил и бдительность, и настойчивость, что благодаря его упорству водолазами здесь были осмотрены все причалы. Очень своевременно осмотрены: убегая, фашисты хитро заминировали их.

В настоящее время Валентин Георгиевич — вице-адмирал в отставке. Самое же примечательное то, что и сегодня он стремится знать больше, чем знал вчера. И в области военно-морского искусства, и всего прочего, что интересует каждого по-настоящему культурного человека; он не мыслит жизни без постоянного движения вперед.

Ну разве можно не писать, если знаешь такого человека?

Или взять жизнь Надежды Евстигнеевны Трапезниковой — урожденной Дудиной.

Надя Дудина родилась в семье крестьянина в деревне Ледянка бывшего Пермско-Ильинского района нашей области. В детские годы она мечтала об одном — поскорее бы окончить школу и поступить на работу: семья была большая, и главное — вся детвора висела на шее матери, простой колхозницы.

И Надя считала, что ей очень повезло: только окончила седьмой класс — сразу же поступила на курсы медицинских сестер.

Своей специальностью тоже была довольна: это огромная радость — помочь больному человеку выздороветь или даже просто облегчить его страдания.

Но, когда по радио объявили, что фашистская Германия вероломно напала на нашу страну, Надя сразу решила: «Сейчас мое место на фронте, ведь я медицинская сестра!»

И она пошла в военкомат, просила, требовала и даже умоляла отправить ее на фронт. Несколько раз ходила в военкомат. Но каждый раз слышала один ответ: «Надо будет — сами вызовем».

Как ей казалось, устало, даже равнодушно отвечали.

Но она вновь и вновь упрямо шла в военкомат, каждый раз питая тайную надежду, что вот уж сегодня-то ее обязательно возьмут в армию, отправят на фронт.

Лишь в начале 1942 года она стала курсантом школы снайперов. Теперь она думала уже о том, что осталось потерпеть еще совсем немного и она выйдет на снайперскую охоту, начнет сама убивать ненавистных фашистов, причинивших столько горя всему советскому народу.

Радужные мечты безжалостно разметал приказ, в котором говорилось, что с такого-то числа «солдата Надежду Евстигнеевну Дудину откомандировать в 13-ю гвардейскую воздушно-десантную бригаду на штатную должность… медицинской сестры».

Надя была самой обыкновенной девушкой, каких у нас миллионы, и, получив этот приказ, она всплакнула украдкой: и с подругами приходится расставаться, и как все же хорошо звучало: «Снайпер Надежда Дудина!»

Первая неожиданность, с которой она столкнулась на новом месте службы: медсестра, оказывается, тоже обязана уметь прыгать с парашютом. Когда ей сказали об этом, она нисколечко не испугалась (другие прыгают, а я чем хуже?) и даже с нетерпением ждала своего первого прыжка.

А в назначенный день, еще на земле, Надя заявила солдатам, прыгавшим с ней, что она выбросится обязательно только первой. И нечего спорить: «Только первой!»

Солдаты спорить не стали, лишь переглянулись, пряча усмешки.

«Ага, думаете, испугаюсь?!» — догадалась она, разозлилась и решительно уселась у самого люка.

Раздалась команда прыгать — Надя быстро встала, глянула в распахнутый люк, увидела далекую землю, похожую на вогнутую чашу, расслабленно опустилась на свое место — почти упала — и торопливо сказала:

— Чур, я буду самой-самой последней…

И опять никто с ней не заспорил. Солдаты, как показалось ей, равнодушно проходили мимо нее, проходили деловитые, сосредоточенные, вроде бы — даже суровые, в один за другим исчезали в люке.

Чтобы не прослыть трусихой, она, когда настал ее черед, зажмурив глаза, тоже бросилась в люк. И ей казалось, что сердце у нее остановилось на все те долгие секунды, пока длилось ее свободное падение, пока сильный рывок не заставил открыть глаза.

Не берусь словами передать ее душевное состояние в те минуты, пока она плыла навстречу земле. В ее душе бушевала радость (парашют раскрылся!) и гордость (я смогла побороть свой страх!). Они, эти чувства, оказались настолько сильны, что Надя сразу позабыла все, чему ее учили еще на земле; она ликовала, она упивалась победой над собой. Ей казалось, что все идет лучше не надо, и вдруг с земли донесся требовательный и чуть тревожный окрик:

— Ноги как держишь? Чуть согни в коленях!

Она, конечно, подсказку поняла и приземлилась, как сказал инструктор, «для первого раза — прилично».

Восемнадцать прыжков с парашютом совершила Надежда Евстигнеевна. Разумеется, каждый раз были и волнения перед прыжком, и радость победы после него. Но тот, первый прыжок, — он навечно врезался в память.

Но именно во время восемнадцатого прыжка, как я считаю, полностью и раскрылся характер Нади Дудиной. Однако, прежде чем рассказать о нем, мне хочется чуть задержать ваше внимание еще на одном, вроде бы — самом рядовом прыжке.

В тот день ее как медицинскую сестру назначили дежурить на время проведения прыжков. И она заступила на пост. Сначала все шло как положено, и вдруг среди тех, кто должен был прыгать, она обнаружила больного солдата. Отреагировала точно по инструкции — отстранила от прыжков, и…

Да, она по-прежнему очень волновалась перед каждым прыжком, по-прежнему испытывала страх в тот момент, корда нужно было расставаться с самолетом. Все это было. Но сильнее страха оказалось желание как можно скорее и надежнее освоить технику прыжка, и сейчас, воспользовавшись тем, что одно место в самолете освободилось, она самовольно заняла его и в нужный момент прыгнула.

За то, что она самовольно оставила пост, за то, что нарушила уставные положения, обязательные для всех, кто прыгает с парашютом, ее подвергли аресту с содержанием на гауптвахте.

Правда, начальство прекрасно поняло причины, заставившие ее поступить так, в душе даже признало их уважительными. Лучшее тому подтверждение — уже через трое суток с парашютом за спиной она вновь поднялась в самолет.

А осенью 1943 года Надежда Евстигнеевна совершила и свой восемнадцатый прыжок — прыжок в тыл врага.

Это было время, когда войска Советской Армии начали форсирование Днепра — пресловутого «Голубого вала», о неприступности которого последнее время непрерывно и назойливо трубила фашистская пропаганда; это было время, когда войска Советской Армии принимали все меры для того, чтобы захватить и удержать плацдармы на правом берегу Днепра. Именно для захвата плацдарма между Каневым и Черкассами и были выброшены воздушные десанты.

Случилось так, что ПО-2, на котором шла Надежда Евстигнеевна, над линией фронта враг встретил таким плотным огнем, что летчик был вынужден отклониться от заданного маршрута. И все равно, когда по команде летчика Надежда Евстигнеевна покинула самолет, с земли по нему били зенитные орудия врага. Били вслепую, ориентируясь на шум мотора одиночного самолета. И летчик благополучно вывел свою машину из огневого мешка, а вот Надежду Евстигнеевну нашел шальной осколок, вспорол ей ступню.

Она не закричала от боли, она только закусила губу и стала еще пристальнее вглядываться в черную надвигающуюся на нее землю. Здесь, в воздухе, Надя и поняла, что опускается на территорию, занятую врагом. Поэтому даже не ойкнула, когда в момент приземления боль, казалось, разрывала ногу.

На земле привычно погасила парашют, нашла для него углубление, уложила его туда и присыпала, чем могла.

И затаилась, вслушиваясь в ночь. Зенитные орудия фашистов уже угомонились. Теперь здесь царила тишина, теперь здесь была вроде бы самая обыкновенная летняя ночь. Но Надежда Евстигнеевна прекрасно понимала, что опасности подстерегают ее на каждом шагу. Ведь она одна, совершенно одинешенька во вражеском тылу!

А что страшнее всего, единственное ее оружие — нож десантника…

Она достала его, потрогала пальцем отточенное лезвие, подумала, подумала и твердо решила, что, если фашисты попытаются захватить ее в плен, она ударит себя этим ножом точно в сердце.

Приняла это решение, начала накладывать повязку на свою рану и тут услышала далекую пулеметную стрельбу, которая то вспыхивала, то угасала южнее того места, где лежала она, Надежда Дудина.

Так вот где дерутся наши!..

Встала, даже сделала несколько шагов и… упала: боль в ноге оказалась невыносимой. Тогда, стиснув в руке нож, поползла.

И так всю ночь: короткий отдых и снова ползком вперед, туда, где ярилась стрельба.

Всю ночь думала только об одном: если фашисты попытаются схватить ее, она…

Разумеется, за мучительно долгие ночные часы она вспомнила и родную Пермь, и девчат-пермячек, с которыми училась в школе снайперов, и ребят-десантников. И все свои мечты о будущей послевоенной жизни. Обо всем передумала она той ночью. Но желание жить и страх перед пленом были настолько велики, что и сейчас, когда с той ночи минуло столько лет, Надежда Евстигнеевна отчетливо помнит только ее, эту свою главную мысль.

Ползла всю ночь, а на рассвете, когда стала отчетливо видна каждая травиночка, залегла в кустах, чтобы собраться с силами и переждать день.

Ей казалось, что она не сомкнула глаз, все видела и слышала, но немецкая речь, раздавшаяся рядом, прозвучала до ужаса неожиданно.

Чуть раздвинула ветки куста. Два фашистских солдата шагах в десяти от нее! Они приближаются… Еще шага четыре, и они наступят на нее…

Пальцы окаменели на рукоятке ножа.

Фашистские солдаты остановились буквально в двух шагах от куста, в котором пряталась она, медсестра Надежда Дудина. Перекинулись несколькими словами, потом один, поправив автомат, висевший на груди, зашагал дальше, а второй сел на землю, сел спиной к ее кусту. Закурил, безрадостно глядя на подымающееся солнце.

Именно в это время Надежда Евстигнеевна поняла, что ей необходимо сейчас, немедленно убить этого фашистского солдата. Чтобы смогла жить она, Надежда Дудина. Чтобы он больше никогда не смел так спокойно сидеть, покуривая, на советской земле и безразлично смотреть на солнце, обогревающее ее, эту землю.

Только широкую спину фашистского солдата и видела она в тот момент. Эта спина от нее закрывала весь мир. И Надежда Евстигнеевна бесшумно выползла из-под куста, так выползла, что ни одна веточка его не шелохнулась. И, что было сил, вонзила нож в ненавистную спину. Точно под левую лопатку вонзила.

Фашистский солдат слабо вскрикнул и повалился набок.

Этот еле уловимый вскрик напугал Надю, и она, как могла быстро, скрылась в своем убежище. Только прижалась грудью к земле, ожгла догадка: «А если второй фашист услышал этот вскрик и сейчас вернется?»

И она вновь бросилась к убитому врагу, чтобы завладеть его автоматом. Оказалась от фашиста на расстоянии вытянутой руки, и тут ей показалось, будто он живой, будто только притворяется убитым, чтобы подманить ее. И она, подкравшись, вновь ударила его ножом.

Сил не хватило, чтобы вытащить нож. Только завладела вражеским автоматом, сзади кто-то спросил:

— Выходит, ты не убил его с первого раза?

Оглянулась, наведя ствол автомата на спрашивающего. Может быть, секунды две или три не могла ничего понять от волнения, а потом чуть не разревелась от радости: у куста стоял один из знакомых десантников; на груди у него болтался немецкий автомат.

А еще через несколько минут она уже знала, что Васю тоже сбросили не туда, куда было нужно, что он всю ночь тоже скитался один, а вот минут пять назад убил того самого фашиста, что был напарником этого.

Здесь я хочу обратить ваше внимание на вопрос Васи:

— Выходит, ты не убил его с первого раза?

Вася принял ее за мужчину. Потом пояснил: не потому, что она, как и все другие десантники, была в комбинезоне; уж очень точно и четко она действовала; в голову не приходило, что девчонка на такое способна.

Как видите, упорство Нади Дудиной, проявленное при освоении новой для нее военной специальности, дало свои плоды.

Теперь на юг, откуда доносилась стрельба, пошли вместе. Вернее — Надя ползла, а Вася шел; когда она выбивалась из сил или не могла преодолеть какую-то преграду, он брал ее на руки и нес, пока хватало сил.

Надежда Евстигнеевна не помнит, сколько раз он брал ее на руки, не может даже приблизительно сказать, сколько километров он пронес ее, а сколько она проползла сама. Точно она знает одно: Вася скорее бы погиб, чем бросил ее одну. Это он делом доказывал все трое суток, пока они одни пробирались по вражескому тылу.

И вдруг, когда свои были, казалось, за грядой холмов, на двух десантников именно из-за этих холмов вывалилась толпа людей. Надя еще не разобралась, свои это или враги, а Вася уже крикнул:

— Ложись и крой длинными очередями!

Она, конечно, легла. И, конечно, «крыла длинными очередями».

Лишь позднее, когда вокруг столпились родные десантники, узнала, что они с Васей случайно перекрыли путь отхода врагам, которых доколачивали десантники. И еще ей сказали, что Вася ранен в руку, а она, Надежда Дудина, настоящий воздушный десантник…

Я сейчас мог бы рассказать еще и о том, что Надежда Евстигнеевна после излечения так хотела вернуться в свою 13-ю гвардейскую воздушно-десантную бригаду, что пыталась бежать из госпиталя, но была задержана; мог бы описать и ее последующую службу в 453-м зенитном артиллерийском полку. О многом еще мог бы я сейчас рассказать. Но буду краток: за годы Великой Отечественной войны Надежда Евстигнеевна была дважды ранена, а за доблесть, проявленную в боях с немецко-фашистскими захватчиками, награждена медалями «За отвагу», «За оборону Ленинграда» и «За победу над Германией».

Демобилизовавшись, она приехала в Пермь и с тех пор живет и работает здесь. Работает медицинской сестрой. Как видите, она верна мечте своей юности: все силы и знания вкладывает в то, чтобы сохранить здоровье людям, ради счастья которых в годы Великой Отечественной войны не раз рисковала своей жизнью.

Да, Надежда Евстигнеевна на всю жизнь выбрала гуманнейшую профессию. Но видели бы вы, какое тепло льется из ее глаз, когда речь заходит о десантниках!

Или взять такой случай из жизни.

Однажды на улице Перми я встретил Героя Советского Союза, лицо которого мне показалось знакомым. Долго ломал голову над тем, где я встречал его, и вдруг из глубины памяти выплыло…

1942 год. Мы молча бредем по степной дороге, ведущей к Сталинграду. Над ней плотным облаком висит едкая серая пыль. Она скрипит у нас на зубах, от нее все мы стали серыми.

Шли мы безрадостно, шли злые и на себя за то, что все отступаем, вот уже и до Волги допятились, и на фашистов за их силу и военное счастье.

И вдруг кто-то восторженно вопит:

— Сашка! Сынок!

Я оглядываюсь и вижу, что от пушек, тащившихся рядом с колонной пехоты, бежит пожилой солдат и непрерывно орет только два этих слова. Но вот навстречу ему бросился молодой белозубый автоматчик, они яростно облапили друг друга и замерли на какое-то время. Конечно, остановились и мы.

Короче говоря, на одной из бесчисленных дорог войны отец встретил сына. Вот и все, что я понял тогда, в 1942 году. Но лицо того белозубого автоматчика — продолговатое, с голубыми глазами, сиявшими радостью из-под выгоревших бровей, — врезалось в мою память.

Или этот Герой Советского Союза ничего общего не имеет с тем белозубым автоматчиком, который вспомнился мне?

При следующей встрече я напрямик спросил Героя Советского Союза об этом. И оказалось, что зрительная память не подвела меня. А зовут того Героя Советского Союза — Александр Петрович Старцев.

Слово за слово, потекла беседа, и скоро я уже знал, что тогда, в 1942 году, отец потащил Александра Петровича сначала к командиру одной части, потом — другой. Была одна просьба: «Дозвольте вместе служить».

Разве можно было отказать в такой просьбе? Вот и был переведен Александр Старцев в артиллерию, стал номером в орудийном расчете отца. С этого момента и начались у него мучения: технику он любил и поэтому легко разобрался в устройстве пушки, кажется, все знает, а отец по-прежнему недоволен, по-прежнему ворчит:

— Разве ты артиллерист? Усвоил свои обязанности, и, думаешь, ладно? На войне, Сашка, настоящий артиллерист обязан уметь за весь орудийный расчет один действовать! А ты? Слабак ты еще!

Вот так и шла жизнь: командиры выносили благодарности за хорошее знание материальной части, умелые действия и меткую стрельбу, а отец все ворчал, выговаривал. Но Александр не обижался на отца и ревностно старался изучить, познать все тонкости своей новой военной специальности; он понимал, как важно на войне заменить выбывшего из строя товарища.

И вот настал 1943 год. Опаленное зноем небо нависло над истрескавшейся землей. Сникли травы, высушенные солнцем, задушенные пылью. Раскаленный воздух даже на ранней утренней зорьке пахнет не травами, не луговыми цветами, а сгоревшей взрывчаткой.

Над всем этим господствуют грохот разрывов и рев моторов. Битва под Белгородом в разгаре: фашисты все еще надеются прорвать фронт, пока еще тешат себя мечтой о походе на Москву. Они упорно не хотят замечать, что советские солдаты уже научились побеждать. Да, к этому времени у нас за плечами уже был опыт разгрома фашистов под Москвой и Сталинградом, и мы знали, были уверены, что сокрушим врага и на этот раз. Вот поэтому и были невероятно упорными те бои, вот поэтому с коротким перерывом на несколько ночных часов и грохотала артиллерия, выли в воздухе тысячи авиационных моторов, утюжили окопы, рвали землю гусеницами и наши, и фашистские танки.

В низинке, которая спряталась между двух пологих холмов, стоит одинокое орудие. Около него — четыре пропотевших, пропыленных и измазавшихся в пороховой копоти солдата. А вокруг — воронки от множества бомб и снарядов, сожженная взрывами трава. И трупы. Тела товарищей, которые еще сегодня утром были расчетом этого орудия. Они лежат там, где их застала смерть: у живых нет времени убрать павших в бою; живые только на минуты распрямляли усталые спины, а наблюдатель уже снова кричит:

— Танки!

Живые смотрят по направлению его вытянутой руки и видят, как из-за гребня холма вываливается на них тринадцать фашистских танков. Тринадцать танков против одной пушки, около которой всего четыре советских солдата.

— Орудие к бою!

Это приказал Александр Старцев. Он уже склонился над прицелом, наводит перекрестие нитей на головной танк и ждет: врага слишком много, значит, бить нужно только наверняка.

А блестящие гусеницы вражеских танков впиваются в землю, рвут ее. С каждой секундой рев моторов становится невыносимее. Он, как огромная тяжесть, давит, пригибает к земле. Но Александр пересиливает себя и командует:

— Огонь!

Головной фашистский танк дымным костром замирает на склоне холма.

— Огонь!.. Огонь!.. — сам себе командует Старцев, и новые снаряды несутся навстречу бронированным коробкам.

Никто из солдат расчета не мог сказать, сколько времени длился этот неравный бой. Но каждый и на всю жизнь запомнил тот момент, когда фашистские танки повернули вспять. Не все повернули, конечно: от четырех, превратившихся в огромные костры, тянулись к небу плотные столбы черного дыма.

Теперь бы хоть маленько отдохнуть, теперь бы хоть один глоточек холодной родниковой водицы…

Старцев спрашивает:

— Как снаряды?

Заряжающий не отвечает. Он лежит на изрытой снарядами земле и словно обнимает ее своими еще недавно такими сильными и ловкими руками.

Теперь у орудия осталось лишь трое…

А танки уже снова атакуют. Теперь Александр действует и за заряжающего, и за наводчика, сам же и стреляет. В те минуты жаркого боя он только работал, работал сноровисто и быстро; в те минуты он думал только об одном: как бы побольше уничтожить вражеских танков. Он выполнял свой солдатский долг, выполнял так, как только мог.

И еще помнил Александр, что вскоре от его выстрелов запылали еще два танка, а один, с перебитой гусеницей, застыл на гребне холма. Потом яркое пламя стеной встало перед глазами, заметалось и вдруг превратилось в плотную черную пелену, которая закрыла солнце. А сам он словно погрузился в сон…

Очнулся Александр Петрович уже в госпитале. Здесь ему сообщили, что за тот бой ему присвоено звание Героя Советского Союза.

Все это, повторяю, я узнал сразу, как только заговорил с вроде бы знакомым мне человеком, которого встретил на одной из улиц Перми.

А о Василии Ивановиче Бачурине я впервые услышал от капитана 1-го ранга В. М. Митина, с которым вместе мы служили на Волге и Днепре. Встретились после продолжительной разлуки и, что вполне естественно, разговорились. Вспомнили минувшие бои, товарищей, с которыми прошли через все это. И вдруг он посуровел, сказал с особой значимостью:

— Помнишь, мы с тобой тогда говорили, что не может быть подвига величественнее, чем высадка десанта в Керчи и Феодосии? Так вот, оказывается, бывало и почище. Слыхал про высадку десанта в Николаеве? Между прочим, в том десанте твой земляк участвовал — Бачурин Василий Иванович. Знаешь такого? Хотя откуда тебе знать его: он — коренной черноморец, а тебя везде, кроме Черного, мотало.

Сказал это и надолго замолчал, почему-то сурово глядя на свои руки. Замолчал ветеран войны, который за ее годы повидал, казалось, уже всякого, плохого и хорошего, героического и такого страшного, что не на ночь о нем рассказывать.

Лишь потом, когда улеглось волнение, порожденное нахлынувшими воспоминаниями, В. М. Митин и поведал мне о подвиге нашего земляка, которого знавал лично. Его рассказ, дополненный сведениями из документов, найденных мной, я сейчас и попробую передать вам.

1944 год вошел в историю Великой Отечественной войны как год всеобщего наступления наших фронтов. В том году фашистская оборона повсеместно трещала под могучими ударами советских войск. Но все равно враг упорно сопротивлялся, создавал, где это было возможно, сильнейшие оборонительные рубежи, многие города, села и даже деревни превратил в опорные пункты своей обороны. Одним из таких опорных пунктов фашистской обороны стал и город Николаев — важнейший стратегический пункт в Причерноморье, через который проходили многие оживленные коммуникации врага. Настолько оживленные и важные, что наше командование решило перерезать их, высадив десант в порт города; кроме того, захват Николаева открыл бы нам путь и на Одессу. Так что, советским командованием большие надежды возлагались на смельчаков, предназначенных для участия в десанте, поэтому и отбирали лучших из лучших, брали только тех, кого знали по многим минувшим боям, кто побывал в самых невероятных переделках и зарекомендовал себя в тех передрягах только с самой лучшей стороны.

Наконец отобрали шестьдесят семь добровольцев. И командиром над ними назначили старшего лейтенанта Ольшанского. В число этих смельчаков-десантников попал и Василий Иванович Бачурин — уроженец села Осинцево бывшего Кишертского района.

Почему же конкретно выбор командования пал именно на него?

Бачурин по призыву пришел на флот в 1940 году и с первых дней Великой Отечественной участвовал в боях с немецко-фашистскими захватчиками; к моменту формирования десантного отряда у него на груди уже поблескивали орден Красной Звезды и медаль «За оборону Севастополя». Но главное, что больше всего нравилось командованию и товарищам в Бачурине, — он исключительно добросовестно выполнял любое порученное дело — будь то разминирование сложнейшего вражеского минного поля или дежурство на камбузе; он мог, если того требовала обстановка, в любую непогодь, в самый яростный бой лежать в секрете или за пулеметом сутками; наконец, сапер по своей основной военной специальности, Бачурин мог быть автоматчиком, гранатометчиком-истребителем танков или любым номером пулеметного расчета.

В ночь с 25 на 26 марта 1944 года на самых обыкновенных лодках отряд десантников пошел к Николаеву. Ночь была темная, ветреная. И шли они на веслах, шли против течения и большой волны.

Пятнадцать километров прошли десантники по Южному Бугу. Из этих пятнадцати — семь по реке, оба берега которой были в руках фашистов. Гребли поочередно, а вместо отдыха непрерывно отливали воду из лодок.

В труднейших условиях совершали переход, но все же благополучно достигли цели, незамеченными вошли в порт города Николаева, высадились здесь на берег.

Высадившись на территории порта, отважные десантники захватили четырехэтажный дом, установили пулеметы на всех его этажах и выбросили вокруг охранение. Командиром одной из групп этого охранения и был старшина 1-й статьи В. И. Бачурин.

Схлынула некоторая растерянность, порожденная внезапностью нападения, гитлеровцы против горстки смельчаков сразу бросили большие силы, на вооружении которых были не только автоматы и пулеметы, но и минометы, артиллерия и даже… огнеметы. Тройным кольцом охватили они захваченный десантниками дом и начали первую атаку.

Двое суток отряд десантников вел бой с гитлеровцами, которые превосходили его и численностью, и вооружением. Восемнадцать вражеских атак отбили они за эти двое суток, уничтожив и ранив до семисот фашистских солдат и офицеров!

Из восемнадцати атак пять носили особенно ожесточенный характер. Во время этих пяти атак фашистские автоматчики шли вперед под прикрытием танков, совершали перебежки лишь тогда, когда по дому, в котором держали оборону десантники, били почти в упор все минометы и пушки. Красноватая кирпичная пыль, перемешавшись с пороховой гарью, тяжелым облаком висела в воздухе. Черные провалы там и тут зияли в стенах дома, мужеством и умением советских воинов превращенного в неприступную крепость. Временами казалось, что все живое давно уничтожено в этом истерзанном доме, но стоило гитлеровцам начать новую атаку — гарнизон дома-крепости немедленно открывал убийственный огонь, открывал с предельно малой дистанции.

И тогда фашисты, обозленные неудачей, пустили в дело огнеметы. Казалось, от жаркого пламени вспыхнули сами камни дома, но только бросились фашистские автоматчики вперед — будто на стену меткого огня натолкнулись!

Вот теперь фашисты и привезли баллоны с газом. И открыли их…

Только так, только применив оружие, которое весь мир заклеймил позором, гитлеровцы смогли сломить сопротивление отважных советских десантников.

Потом, пытаясь скрыть следы своего гнусного преступления, фашисты сожгли из огнеметов трупы советских воинов. Но разве правду от народа утаишь? И после освобождения нашей армией города Николаева люди, узнав о случившемся, еще раз прокляли фашизм и минутой скорбного молчания почтили память героев-черноморцев.

А 3 апреля 1944 года майор Котов (командир бригады морской пехоты) написал в «Наградном листе» на Бачурина Василия Ивановича: «Как верные сыны Родины, всей душой ненавидящие врага, все десантники в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками показали пример мужества, геройства и отваги». И чуть дальше: «…старшина 1-й статьи товарищ Бачурин, несмотря на тяжелое состояние, оружия не сложил, а погиб смертью героя».

Последние слова свидетельствуют о том, что в том бою В. И. Бачурин был ранен. Может быть, и неоднократно.

О подвиге нашего земляка сказано и в «Истории Коммунистической партии Советского Союза» (издание второе, дополненное), сказано в главе, посвященной периоду Великой Отечественной войны: «Сокрушая оборону врага, уничтожая его живую силу и технику, советские воины совершали чудеса героизма, гнали фашистов на Запад. В боях за Николаев бессмертной славой покрыла себя группа моряков-десантников под командованием старшего лейтенанта К. Ф. Ольшанского. Высадившись скрытно ночью в порту, они выдержали бой против трех батальонов гитлеровцев с орудиями, минометами и танками. Из 67 человек только 12 остались в живых. Мужественным десантникам присвоено звание Героя Советского Союза, об их подвиге напоминает памятник в городе».

Довольно часто я перечитываю эти скупые строки. И каждый раз перед моими глазами встает наш земляк В. И. Бачурин. И я мысленно кланяюсь ему. И еще — горжусь, что памятники моим землякам ставятся не только на земле Прикамья.

Как видите, материал ко мне все время прибывал, только успевай его обрабатывать. И все-таки, когда двенадцать из своих пятнадцати книг я посвятил героизму советских людей в годы Великой Отечественной, кое-кто из братьев-писателей стал намекать мне: дескать, не пора ли сменить тему? Настойчиво стали намекать на это некоторые.

И подумалось: действительно, может быть, пора? Ведь столько интересного и даже величественного свершается кругом, свершается на моих глазах?

Сознаюсь, крепко подумывал об этом.

И вдруг в январе 1973 года я получил приглашение на торжественное заседание, посвященное тридцатилетию разгрома гитлеровцев под Сталинградом. В Москву на торжественное заседание меня пригласили. Конечно, очень обрадовался, конечно, был горд, что меня не забыли и даже нашли.

Как и было назначено, вечером 1 февраля пришел в Центральный Дом Советской Армии. Здесь мне и сказали, что мое место в президиуме.

Многое мне довелось испытать за годы Великой Отечественной войны, но, пожалуй, еще никогда я так не волновался, как в тот момент, когда вместе с прославленными генералами и адмиралами выходил на сцену, залитую светом мощных электрических ламп.

Потом были чеканная поступь почетного караула и шелест боевых знамен за моей спиной. Знамен тех самых частей и соединений Советской Армии, бок о бок с которыми мы тридцать лет назад одержали столь важную и блистательную победу.

Словно в радужном сне пребывал я в первые минуты.

Пришел в себя — смог видеть и весь президиум, и даже часть людей, сидевших в зале. Глаза, разумеется, сами останавливались прежде всего на тех, кто был в морской форме.

Постой, постой… Кто же этот капитан 1-го ранга, что сидит в первом ряду президиума?.. Честное слово, я с ним где-то встречался. И неоднократно… Неужели Песков?!. Интересно, а как мне теперь к нему обращаться? По-прежнему — Саша или Александр Иванович?..

А вот к трибуне подошел контр-адмирал С. М. Воробьев! Тот самый, который во время Сталинградской битвы был командиром 1-й бригады кораблей нашей Волжской военной флотилии!

Голова белая, но сам он держится хорошо, нисколечко не сгорбился. И голос еще не старческий — без дрожи. Разве чуть глуше стал…

И в партере я разглядел несколько человек, знакомых по минувшим боям. Но фамилии некоторых вспомнить не смог.

А потом… Едва председательствующий объявил торжественное заседание закрытым, сначала к сцене, а потом и в комнаты, куда ушел президиум, поспешили многие из тех, кто до этого сидел в зале. Шли в одиночку и группами по два и более человек. А за командиром канонерской лодки «Щорс» сразу пришли шесть его бывших сослуживцев.

Первым, кого я обнял, был капитан 1-го ранга Кринов. Мы с ним просто обнялись и помолчали, не найдя слов, которые смогли бы передать наше душевное состояние.

Потом обнимался с контр-адмиралом Павловым и капитанами 1-го ранга Букатаром, Курочкиным и Песковым и многими другими столь же дорогими боевыми друзьями.

И вдруг на меня почти бросился Николай Собанин! Тот самый, который в тяжелые минуты жизни неизменно напевал: «Живет моя отрада…»

Пополнел Коленька, пополнел, раздался в талии…

А вот С. Д. Бережного я не узнал. Удивился, почему этот контр-адмирал так радостно смотрит на меня, в ответ тоже расцвел улыбкой, но кто передо мной — не мог угадать. Выручил Кринов:

— Не узнаешь? Так это же наш комиссар!

И еще было общее шумное застолье, где все не столько пили и ели, сколько говорили. Вспомнили и то, что было тридцать лет назад, и сегодняшними своими радостями и печалями поделились.

Однако чаще всего то там, то здесь слышалось:

— А помнишь?..

Оказывается, очень несовершенная штука — человеческая память. Казалось, я ли не помню того, что было тогда? На поверку все вышло далеко не так. Набатным колоколом звучали для меня эти:

— А помнишь?..

…19 сентября. Ночное небо — кровавое от множества пожаров. Горит последнее, что еще может гореть. А фашисты все бомбят Сталинград, бомбят…

Вот одна из многих бомб, падавших на город с черного неба, рванула в здании, где размещались раненые, ожидавшие отправки на левый берег Волги. Немедленно жаркое пламя забесновалось над развалинами и этого дома. Но оно не испугало матросов с катера-тральщика: они бросились в огонь и вынесли из него 75 раненых, из которых семь пришлось на долю командира катера младшего лейтенанта А. Н. Вертюлина…

…11 ноября в довольно-таки критическом положении оказалась наша 138-я стрелковая дивизия. Стало это известно — семь бронекатеров снялись со швартовых, хотя Волга и была основательно забита «салом».

Два рейса благополучно завершили бронекатера и доставили в дивизию пополнение — около тысячи бойцов. А во время следующего рейса перегрелись, вышли из строя моторы двух катеров. И тогда бронекатер № 53, которым командовал лейтенант И. Д. Карпунин, презирая опасность, поспешил на помощь товарищам и сделал то, что казалось невозможным: вырвал оба катера из лап самой смерти, благополучно привел их в затон…

…21 ноября фашистские снаряды впились в бронекатер № 12. Оказались ранеными командир катера лейтенант Н. К. Карпов, младший политрук Ф. И. Звонков и матрос Н. И. Ус, находившийся в тот момент в носовом отсеке. Катер, лишенный управления, в любую минуту мог выброситься на береговую отмель. И матрос Ус дополз до рубки, встал к штурвалу и вывел катер из-под обстрела…

И как только я мог забыть, что в конце войны матросу Н. И. Усу присвоено звание Героя Советского Союза!

Но больше всего меня обрадовало и воодушевило то, что многие мои бывшие однополчане и в сегодняшней мирной жизни трудятся так, как и подобает ветеранам Великой Отечественной: одни стали адмиралами, а другие и за мирный свой труд отмечены правительственными наградами. Например, Г. К. Прокус, которого я знал как командира бронекатера, отличился в рыболовецком флоте: его грудь украсила Золотая Звезда Героя Социалистического Труда!

И тут, во время этого шумного застолья, когда со всех сторон слышалось: «А помнишь?» — я окончательно понял, что не имею права изменять своей военной теме, ибо очень нужно, чтобы дети и внуки наши, их дети и внуки знали всю правду о подвиге советских людей в годы войны, которая вошла в историю как Великая Отечественная.

И еще тогда мы выпили за всех товарищей, которые не дошли до этого счастливого дня. Выпили молча. Молча и постояли, воздав посильное их памяти.

Потом дали слово, что теперь будем встречаться. И разъехались по домам, бережно храня тепло, сердцем накопленное за эти двое суток.

И позднее я еще не раз обижался на свою память за то, что она многое утаивает от меня.

Вот, например, вскоре после выхода в свет первого издания этой книги приехал ко мне Корионов Дмитрий Александрович; в период Сталинградской битвы и разминирования Волги (1942 и 1943 годы) он служил мотористом на одном из моих катеров-тральщиков.

Более тридцати лет мы с ним не виделись!

Сердечно и осторожно потискали друг друга и давай судачить о чем угодно, только не о войне, не о том, что нам вместе пришлось пережить. Почему так? Лично мне сначала как-то неловко было говорить о минувших боях с человеком, который теперь даже на стул садился с видимым усилием; безжалостное время основательно поработало над ним.

А потом, помнится, я спросил, почему он не носит орденских планок; у нас они собственной кровью омыты.

Он помялся, поерзал на стуле, а потом и врезал мне:

— У меня-то всего их две: «За оборону Сталинграда» и «За победу над Германией».

Я, конечно, распетушился: дескать, как так две медали? А где медали «Двадцать лет победы в Великой Отечественной войне» и «50 лет Вооруженных Сил СССР»? Где нагрудный знак «25 лет победы в Великой Отечественной войне?»

Дмитрий Александрович спокойно выслушал мою гневную тираду, а потом неотразимо и парировал ее:

— Так что, разрешите доложить, товарищ комдив, нет у меня того, что вы требуете. — И пояснил после небольшой паузы: — По вине военкоматского начальства не имею.

Уехал он домой в поселок Рябинино Чердынского района нашей области — я написал письмо в военкомат по месту его жительства. Скоро и ответ получил. Не из военкомата, а от Дмитрия Александровича: он благодарил за то, что я позаботился о нем, сообщил, что ему вручили (наконец-то!) и медали, и нагрудный знак.

Вроде бы все прекрасно кончилось, справедливость восторжествовала, но меня и сегодня не покидает чувство вины и перед Дмитрием Александровичем, и перед многими другими своими бывшими матросами. Вины за то, что своевременно перед командованием не возбудил ходатайства об их награждении орденом или боевой медалью.

Может быть, тот же Корионов не заслужил большего, чем те две медали, с которыми он — победитель! — вернулся с самой кровавой войны? Может быть, для него и этого лишка? Да только за то, что, не дрогнув, он выстоял в Сталинградской битве, как мне кажется, ему орден положен!

А боевое траление в течение многих месяцев, где смерть подстерегала любого ежесекундно?

Если говорить откровенно, то во время траления все мы, кто имел хоть малейшую возможность позволить себе это, старались находиться на верхней палубе (авось взрывом мины только сбросит в реку!), а Корионов неизменно торчал в моторном отсеке и на нас лишь изредка и с завистью поглядывал в иллюминатор. И ни разу даже попытки не сделал присоединиться к нам!

И еще — за те два года, что мы служили вместе, не было у нас такого случая, чтобы забарахлил мотор, за которым приглядывал он.

К уже сказанному обязательно приплюсуйте и то, что Дмитрий Александрович прошел через все четыре долгих года Великой Отечественной войны!

Вспомнил я все это, обдумал спокойно и основательно, потому и чувствую себя виноватым перед Коршуновым за то, что своевременно и должным образом не оценил его усердия, безотказности и умения осилить свой личный страх ради общего дела.

Оправдываю себя лишь тем, что ничего особо «громкого» за Дмитрием Александровичем не числилось, что точно так же вели себя и другие сотни моих матросов.

Только очень слаб этот довод, за неимением лучшего за него цепляюсь, в душе прекрасно понимая, что если ни разу и не забарахлил мотор нашего катера-тральщика, не забарахлил во время траления или яростной вражеской бомбежки, то заслуга в этом исключительно его, Корионова. Вот и выходит, что и уцелели мы, и успешно фашистов лущили в том числе и потому, что среди нас все время был моторист Корионов — неразговорчивый, вроде бы чрезмерно стеснительный, но прекрасный товарищ и специалист.

Ну как мне не винить себя за то, что не понял, не оценил всего этого еще в годы Великой Отечественной войны?

А в 1977 году произошел и еще один случай, тоже дающий мне основания обижаться на свою память.

Началось все с того, что кто-то по телефону спросил у меня, а не тот ли я старший лейтенант, который водил на Дон отряд минеров-подрывников. Уже сам этот вопрос заставил насторожиться (ведь вскоре после возвращения с Дона я стал уже капитан-лейтенантом, значит, кто-то из моих ранних звонит!). А тут еще и этот голос — мягкий, чуть приглушенный; честное слово, он знаком мне!

Сдерживая волнение, ответил, что это я. Вот тогда из телефонной трубки и выплеснулось на меня вовсе неожиданное:

— Докладывает старшина 1-й статьи Клековкин! Прибыл в Пермь в составе делегации ижевцев!

А через полчаса, которые мне показались чрезвычайно долгими, мы обнялись. И какое-то время молчали, боясь голосом выдать свое душевное волнение.

О чем я думал в те минуты? Только о том, что вот выжил и этот матрос, всю войну прошел, несколько раз ранен, но выжил!

Потом, когда мы совладали с собой, начался разговор о том, как шла наша жизнь после похода на Дон, о товарищах, с которыми тот рейд вершили. И оказалось, что многие из них не дошагали до нашей победы. Одни навечно успокоились у подножья волжских круч, другие — в Полесье, на Дунае, в Польше, Болгарии, Австрии и Германии.

Почти везде дрались с гитлеровцами наши дружки, дрались там, где прошел советский воин, освободивший Европу от фашизма!

Потом Николай стал рассказывать о том, как после окончания Великой Отечественной приехал он в город Ижевск, как радушно его здесь встретили, как устроили на завод да какая у него хорошая семья.

Я слышал и не слышал его. Я в это время мысленно ругал себя за то, что, работая над первым вариантом рукописи этой книги, забыл хотя бы упомянуть о том, что после нашего возвращения с Дона Клековкин все время работал на знаменитых сталинградских переправах, что в книге Н. П. Зарембо «Волжские плесы» о нем сказано буквально следующее: «Пушек не хватало. В штабе флотилии вспомнили, что осенью на переправе были потоплены зенитные орудия. Вызвали командира водолазного катера комсомольца Н. Клековкина:

— Разыскать пушки и поднять!

Катер направился в район бывшей переправы. Спустили водолаза. Вернулся ни с чем: глубина большая — двенадцать метров, на дне темно, вода мутная, ничего не видно. Можно год проискать, и ничего не найдешь. Решили прибегнуть к тралению. Несколько раз протащили трос по дну — ничего. А потом трал застрял. Боясь оборвать трос, старшина Клековкин приказал остановить лебедку. Чтобы не тратить времени, надел кислородный аппарат и без гидрокостюма нырнул в глубину. Оказывается, трал врезался в огромную глинистую глыбу. Кое-как старшина вырвал застрявший трос. Катер вновь начал траление. Клековкин в одних трусах сидел у трала. Чуть трал задевал за что-нибудь, моряк тотчас же спускался под воду. Наконец поиски увенчались успехом. Водолаз обнаружил на дне две полузасыпанные пушки. Подвели кран. Клековкин в течение двух суток семнадцать раз опускался на дно. Преодолевая сильное течение, вслепую надежно закрепил стропы. Подняли обе пушки, а вслед за ними и вполне исправный грузовик.

Пушки немедленно были приведены в порядок, смазаны и установлены на кораблях».

Из этого состояния самобичевания меня вывел вопрос Николая:

— А помните, как вы мне тогда в ухо заехали?

Вопрос неожиданный уже и потому, что к матросам, как мне казалось, я всегда относился уважительно, а тут вдруг такое…

Молчу, жду, что дальше будет.

А Николай цветет радостной улыбкой, чуть не с мольбой на меня смотрит: дескать, вспомните, пожалуйста!

Неопределенно повожу плечами. Но разве этим жестом обманешь Николая?

— Да под Петропавловской! Помните, сразу после Дона? Когда мы с вами мину разоружали!

Сразу после Дона… Мину разоружали… Постой, постой… И вдруг моя память будто просыпается, начинает подсказывать…

Ясный солнечный день. Кусты ивняка, застывшие над неподвижной водой воложки. Мы, трое, Клековкин, я и еще кто-то (Николай даже фамилию подсказывает, но все равно не могу вспомнить, как тот выглядит), готовимся вытащить из воды фашистскую мину. Уже и осмотрели ее под водой, и кое-какие приборы ее застопорили, чтобы не сработали, когда мину на берег вытаскивать станем; сейчас дело только за Николаем: он — в водолазном костюме, он должен опуститься под воду и закрепить на мине толстые веревки, которые мы выпросили у рыбаков. Мы прекратили работу только потому, что сейчас Петропавловку нещадно бомбят фашистские самолеты.

Нам, казалось, ничего не угрожало, ну и стояли мы на береговой кромке. Во весь рост стояли. И вдруг один из отбомбившихся самолетов спикировал на нас, стеганул по нам очередью. Промазал. Только одной пулей долбанул в водолазный шлем, который был уже на голове Николая.

Крепко высказались мы в адрес того фашистского летчика и давай раздевать Николая: с пробитым шлемом под воду не пойдешь, решили, что Николай и без водолазного костюма, как простой ныряльщик, все прекрасно сделает.

Закончены последние приготовления, Николай входит в воду. И тут я вижу на его голове бескозырку. Кричу ему: дескать, сними бескозырку: в ней стальная пружина, от которой магнитная мина запросто сработать сможет! Да и зачем бескозырка под водой?

Не слышит меня Коленька, прет в воду! Что оставалось делать? Вот и бросился я к нему, хотел бескозырку сорвать, а нечаянно, оступившись, так в ухо саданул, что он в воду рухнул.

Теперь-то я вспомнил, что потом, вытащив мину на берег и разоружив, мы дружно хохотали и над моим прыжком в воложку, и над тем, как Николай от моего неожиданного удара под воду ушел.

Теперь-то я все это вспомнил. А почему же до вопроса Николая все это пряталось от меня в тайниках моей памяти?

Мне кажется, причина одна: мое воображение больше задело то, что произошло потом, после того, как мы справились с миной. Действительно, подобных мин мне выпало разоружить несколько, разве все упомнишь? И то, что ударил Николая, не зацепилось в моем сознании намертво: во-первых, не хотел я никого ударять, нечаянно все получилось, во-вторых… Может быть, этим нечаянным ударом я спас жизнь Николаю? Ведь к мине-то он подошел без той клятой стальной пружинки, которая в бескозырке пряталась?

Моя память из всей этой истории на передний план выдвинула китель парторга отряда катеров-тральщиков главного старшины Перепелицы. Когда улетели фашистские самолеты, к нам подошли два катера-тральщика, попавшие в Петропавловке под бомбежку. Сами катера легко отделались, а глянул я на Перепелицу, спешившего ко мне, и глазам не поверил: китель на главстаршине — весь продырявлен осколками, а Перепелица еще улыбается во весь рот!

Ну, кому из вас, дорогие читатели, выпадало видеть такое, чтобы вся одежда человека была продырявлена осколками, а сам он целехонек?

И мне до этого видеть такого не доводилось. Вот и запомнилось на всю жизнь, заслонив собой другое, что произошло чуть раньше.

А разгадка продырявленного кителя проста: в одной тельняшке выскочил из кубрика Перепелица по боевой тревоге. Только поэтому лишь его китель и оказался пострадавшим.

После всего этого — после встреч со своими однополчанами — я и понял окончательно, что рассказал далеко не все из того, что мне известно. Значит, опять буду напрягать свою память, опять буду копаться в архивах, опять буду писать преимущественно о подвигах моего народа в годы Великой Отечественной войны. В этом я вижу свой долг перед павшими и живыми. Долг ветерана войны и писателя.