«В цехе появился плакат: «Каждая лишняя пара обуви – это лишняя пуля по врагу». Нынешние зубоскалы, не сомневаюсь, обсмеяли бы его. Но Бог с ними, они не знают, что такое война…

Моя блочковая машинка азартно выдаёт: «Тах-тах-тах-тах!» Она, как пулемёт, отбивает восемь блочков с одной стороны заготовки, восемь – с другой. Через каждые пять минут я передаю на конвейер десять пар заготовок для бригады, которая крепит низ обуви. Она, кстати, так и называется: бригада крепления низа. Смешно звучит, да?

Наша фабрика шила из чёрной и жёлтой юфти ботинки для солдат. Работали мы напряженно, каждая минута на счету. И если во время воздушной тревоги поначалу уходили в бомбоубежище, то потом, когда налёты фашистов участились, девчонки отказывались бросать рабочие места. Вместо того, чтобы работать, только и знаешь, что бегаешь туда-сюда. А вот вам, фашистские гады, кукиш с маслом, будь что будет!

Моя сменщица Надя Стародубцева заболела и не пришла на работу. Мастер как-то виновато глянул на меня и неловко начал говорить:

– Товарищ Мария, знаю: вы уже устали… Двенадцать часов, ночная смена… Но, понимаете, мы должны полностью выдать заготовки в цех крепления… Мы план не выполним, из-за нас другие в отстающие попадут…

Я очень устала, мечтала только об одном: добраться до постели и повалиться спать. Но как только услышала, что план не выполним, почему-то подумала о Саше. Он без всякого отдыха воюют с проклятыми фрицами, а я – ишь, какая барыня, уморилась!

– Товарищ Лисак, – бодро сказала я, – конечно же, я никуда не уйду. Постараюсь заменить Надю…

И две недели, пока она болела, я работала в две смены без всяких выходных. Лисак носил мне еду из столовой, и пока я подкреплялась, он садился за машину, иначе мог образоваться завал заготовок.

Что такое нормальный сон, многие из моих товарок напрочь забыли. Мы кемарили минут двадцать, ну, может, полчаса, вскакивали и снова становились к станку.

А мама писала мне: «Доченька! Приезжай скорее, фашисты уже под Кривым Рогом, хочу поглядеть на тебя напоследок и умереть вместе…»

А я послала, помню, такой ответ: «Мама! Я – комсомолка и никогда не подчинюсь врагу. Лучше вы ко мне приезжайте. Нашу фабрику эвакуируют в Иркутск. Бросайте всё! Жду вас».

Фабрика спешно готовилась к эвакуации. Я тоже собралась ехать в Иркутск. Но меня оставили при фабричном штабе противовоздушной обороны.

Мы, пятеро девчат – бойцов ополчения, неотлучно дежурили на постах: кто на крыше, кто на территории предприятия, кто ещё где-то.

И вот как-то под утро наш командир, взглянув на часы, сказал:

– Четыре часа утра… Марусенька, мне нужно сбегать домой. Моих эвакуируют сегодня. Надо попрощаться. Через час буду. А вы не стесняйтесь, кушайте мой завтрак…

Выпив стакан чая, я вышла на крыльцо. Над городом стоял сплошной гул, слышались пулемётные очереди, проносились на бреющем полёте самолёты. Из-за угла выбежал комендант нашего общежития Васильев.

– Ты чего здесь? – спросил он.

– Жду командира, – ответила я. – Связь с городским штабом ПВО оборвалась. Что делать – не знаю…

– Какая тебе связь! – нервно крикнул Васильев. – Немцы у Краснополья! Фронт в пяти километрах от города. Через час взорвут большой мост…

Выкрикнув всё это, он побежал дальше. То тут, то там в придорожной пыли вздымались и тут же опадали юркие фонтанчики. Ф-ф-ють, ф-ф-ють! Вражеские самолёты заполонили, казалось, всё небо, черным-черно от них стало.

– Маша! Айда в общежитие! Возьмём вещи, документы. Скорей! А то не успеем из города выбраться: мост скоро взорвут.

Кто кричит? А, это мои соседки по комнате!

Все вместе забежали в свою родную, уютную обитель. Уж как мы её украшали, старались, чтобы уютно было, уставили весь подоконник горшками с розами. Когда вышел приказ об эвакуации в Иркутск, мы их взяли и отнесли в комнату к ребятам. Но те после обеда получили повестки в военкомат, а нас, девчонок, оставили на казарменном положении. Ребята поднялись к нам, поставили цветы на подоконник: «До свидания, девушки! Война кончится – встретите нас букетами роз. Пусть растут!»

И вот остались розы совсем беспризорными…

Мы бежим, бежим с Октябрьской площади – от общежития к вокзалу. Там спасительный мост через Днепр. Успеть бы только до взрыва!

По дороге видим: вот лежат трамвайные вагоны, сошедшие с рельсов, звенят под ногами осколки витринных стёкол, выбитых ударной волной; вот валяется опрокинутый фургон, а рядом с ним лошадь…

Привокзальная площадь забита подводами, машинами, людьми. Всё окутано серой тревогой, дымом и гарью.

– Стой! Стой! – останавливает нас оклик часового.

Оказывается, надо пропустить на мост колонну машин с солдатами. Нас теснят всё дальше и дальше, к домам. Мои перепуганные подруженьки, ещё вчера готовые голыми руками задавить фашистскую гидру, чуть ли не в голос заревели. Ну, что делать? Я подошла к бойцам, сидевшим на подводах с боеприпасами:

– Товарищи бойцы! Я член комитета комсомола фабрики, инструктор ПВХО – командир санитарного звена, а эти девушки – мои бойцы. Помогите нам попасть на левый берег Днепра!

– Ну куда ж мы без вас! – рассмеялись солдаты. – Сидайте, девчата!

Оказавшись на том берегу, мы вскоре встретили фабричных ополченцев. Дорогие наши Иван Михайлович Лебедь, Абраша Цейтлин, Наум Друян и другие мужчины, как же мы вам радовались! А вы обступили нас, обнимали, расспрашивали, что происходит в городе. Девчонки сказали, что готовы приступить к своим обязанностям ополченцев: «Хотим остаться с вами!» Но тут Абраша Цейтлин, нахмурившись, изрёк:

– Отставить!

– Что такое?

– Товарищи девушки, посмотрите: у нас одна винтовка на пятерых, и одеты мы кто во что горазд, – ответил он. – Что вы будете тут делать? Пули ртом хватать? Идите-ка вы в тыл, в колхозы. Там нужны молодые и сильные руки – хлеба убирать, картошку рыть. Хлеб фронту нужен не меньше, чем оружие.

– Правильно Абраша говорит, – поддержали другие мужики. – Идите в колхозы! Это и будет ваша помощь фронту.

Распрощавшись с ополченцами, мы двинулись к станции Новомосковск. Над дорогой кружили фашистские бомбардировщики – как чёрное вороньё. Ухали зенитные пушки, стрекотали пулемёты, лёгкими ястребами носились наши истребители, а мы перебежками продвигались вперёд. Сердце рвануло острой болью, когда, оглянувшись, я увидела город в дыму, грохоте, огне: рвались цистерны с горючим, горела нефтебаза.

Только поздно вечером объявили посадку на поезд, но оторваться от бомбардировщиков удалось только заполночь. А до этого двигались так: пройдёт поезд метров сто-двести, тревога, все выбегают из вагонов и кидаются кто в кюветы, кто в придорожные кусты. Ужас!

Утром мы вышли на станции Перещепино. Вокруг стояла такая тишина, будто уши заткнуты ватой. Почему-то даже птиц не было слышно. Может, они почувствовали приближение войны и покинули эти места?

Галя Шляпкова и Оля Янчаковская были родом из этих мест, они нас сразу повели к элеватору: туда колхозники всей округи возят зерно – вот девчонки и подумали, что обязательно встретят своих земляков. Так и вышло.

Попрощавшись с подругами, Галя Винник, Оля Нестеренко и я сели на подводу и поехали в соседний колхоз. Там нам сразу нашли занятие: дали быков. Ну, уж если говорят «Упёрся, как бык», то это верно. Один бык нам попался своенравный: если увидит лужу, то хоть что с ним делай – непременно встанет в неё и пока не прохладится, с места не двинется. Замучил, проклятый!

У Гали, оказывается, был жених. Они чуть ли не с грудничкового возраста дружили. Звали его Ваня Первый. Потому что был ещё и Ваня Второй, его лучший друг. Мы всюду вместе ходили: и на работу, и на обходы села. У молодёжи было тогда такое задание: если, не дай Бог, обнаружим вражеский десант, надо срочно предупредить об этом население.

– А что, если десант и вправду вот сейчас с неба спустится? – наивно спросила я Ваню Второго.

– Сразу побежим в село, предупредим всех людей, – ответил он. – У одного парня есть ружьё отцово…

– Одно ружьё против кучи немцев? – горько улыбнулась я. – Ну, ты даёшь!

– Да мы с Ваней Первым голыми руками их передушим…

Милые, милые ребята!

Однажды Ваня Второй признался мне в любви. Господи, он ничего не замечал! Впрочем, даже подруга Галя не догадывалась, почему мне иногда становилось так дурно, что хоть ложись и помирай. И ещё мне всё время хотелось чего-нибудь сладкого. Ах, Саша, Саша! По радио передают сводки Информбюро о кровопролитных боях с большими потерями… «Жди меня… Целую… Саша». Где ты? Обрадуешься ли нашему будущему ребёнку?

Нет, не могу я писать о том, какие думы тогда передумала. До сих пор тяжело на сердце…

(«Нигде так не врут, как в любви и на войне»… Вспомнилась вдруг эта крылатая фраза. Но навряд ли начальник Генерального штаба сухопутных войск гитлеровской Германии Франц Гальдер врал в своих дневниках, когда в своих личных дневниках писал, например, такое: «В полосе группы армий «Юг» большая активность противника. Принято решение произвести налёты на русские аэродромы. По данным разведки, против группы армий «Юг» действует 1043 самолёта русских» – это на 21-й день войны. 19 ноября 1941 года он делает такую запись:»… никакого численного превосходства. Не только на земле, но и в воздухе». Почему фашисты получили достойный отпор лишь у стен столицы и на берегах Волги? В школе, помню, это объясняли нам превосходством фашистской армии, на которую работала вся Европа. Но мы тогда не знали, что немецкий генерал Гальдер, недоумевая, писал в своём дневнике: «Русская тактика наступления: трёхминутный огневой налёт, потом – пауза, после чего – атака пехоты с криком «ура» глубоко эшелонированными боевыми порядками (до 12 волн) без поддержки огнём тяжелого оружия даже в тех случаях, когда атаки производились с дальних дистанций. Отсюда невероятно большие потери русских». И не знали мы, что в августе 1941 года Вильгельм Пик, будущий президент Германской Демократической Республики, представитель коммунистов Германии в исполкоме Коминтерна, в докладной записке Георгию Дмитрову отметил: «Красноармейцы не овладели новым оружием, и при всяких затруднениях возникают слухи, что старое оружие было лучше, а при создании нового было вредительство. Красноармейцы говорят – не является ли вредительствомто, что их постоянно посылают в бой, чтобы уничтожить».

Ничего этого ты, бабушка, не знала, и прочитать об этом нигде не могла: гласность наступила, когда ты уже ушла: «там впереди не могила, а таинственной лестницы взлёт» – Анна Ахматова, Её ты, впрочем, тоже не знала, да и не нужна она была тебе. Но что же там на самом деле? Правда ли: «таинственной лестницы взлёт»? Или – тлен, гниение, распад молекул?

Боже, о чём это я?

А Россия, бабушка, непобедима ещё и по такой причине.»… даже если мы разобьём дюжину… дивизий, русские сформируют новую дюжину». И ещё: «С криком «ура» без поддержки огнём…» Всё тот же Франц Гальдер. Но ты об этом и сама вскоре догадалась…)

Ничего я, конечно, Ване Второму не сказала. А он, как теперь говорят, «пользовался у женщин успехом». Однажды вечером возвращаюсь с работы, и вдруг из-за акации мне навстречу кидается женщина. «Тебя Марией зовут? – спросила и, когда я кивнула, быстро зачастила: Я – Марфуша… Я тебе вот что скажу… Не ходи с Иваном, он – мой… Я люблю его… Люблю…»

Марфуша обхватила ствол акации обеими руками, прижалась к нему лбом, плечи её затряслись:

– Ты чужая! Зачем он тебе? Даже если поженитесь, я вам жить вместе не дам… Уходи из села!

Я стояла ошеломлённая и не знала, что делать, а Марфуша, отскочив от дерева, схватила меня за плечи:

– Отдай мне его! Тошно мне одной жить… Если бы не ты, он давно бы моим стал…

Почему-то я подумала, что лучше умереть от печали и тоски, чем вот так выпрашивать у кого-то свой «кусочек счастья». Но вслух сказала совсем другое:

– Успокойся. Я его к своей юбке не привязывала. И уж тем более отбивать не собиралась.

– Ой, спасибочки, милая, ой, извиняй меня, дуру полоумную… Я сама не своя, как его увижу…

Конечно, я сказала Ване Второму об этой встрече:

– Ты Марфушу знаешь?

– Ах, вот почему ты весь вечер такая молчаливая. А я решил, что тебе нездоровится…

– Она тебя любит.

– Ну и что? Она сама за мной бегает… Да не нужна она мне! Муж у неё в армии, вот она и бесится…

– Да и ты тоже бесишься. Марфуша сказала, что ты с ней уже спал.

– Расскажу всё, как на исповеди. Привёз я ей после обеда соломы, пока сложили скирду – вечер наступил. Она позвала меня ужинать, силком заставила выпить водки. Я с устатку и уснул, где сидел. Утром глаза продрал, гляжу: чужая хата! За кепку, да в дверь, а она хохочет вслед: вот, говорит, теперь тебя все увидят, скажут, что ночевал у меня. Не верь тому, что она сказала…

– Нет, Иван, дыма без огня не бывает. Впрочем, мне всё равно. Ты в родном доме, а я – путник: сегодня пришла, завтра уйду. Не останусь я в вашем селе…

– Ну, почему? Моя мать сказала, что любовалась тобой: ты красивая, и в работе ладная, всё хорошо делаешь.

– Что это ты какой-то старорежимный? Мама сказала… Мама посоветовала…

– Она о хорошей невестке мечтает! Ты ей понравилась.

– А я замуж не собираюсь. У меня уже есть друг жизни. Он сейчас на фронте.

Иван помрачнел и почти сразу ушёл домой.

А утром, как только мы с Галей глаза открыли, её бабуся и говорит:

– О, сони-лежебоки! Ничего-то вы не знаете. Ходила я на огород, гляжу: за нашей речкой пушки стоят. Видать, ночью пришли наши солдаты.

– А где ж у вас речка, бабушка? – подначили мы её. – Сколько живем в вашем селе, не видели её!

– Да за огородом!

– Там лужа какая-то…

– Нет, речка, – упрямо мотнула головой бабуся. – В старину её звали Ориль, потом – Орилька, а сейчас обижают: жабе по колено – говорят…

– А разве вы не видите, что так и есть?

– Эх, вы! Проживёте с моё, поймёте: человек видит не только то, что теперича есть, но и то, что на этом месте было…

Сбегали мы с подругой к дальнобойным пушкам, у которых сидели солдаты.

– Ребята, где сейчас фронт проходит? – спросили мы их.

– Военная тайна!

– Нет, ну серьёзно ответьте. Немцы уже перешли Днепр?

– Шиш им! Граница фронта по Днепру проходит, а дальше мы их не пустим…

– Ребята, миленькие, если будете отступать, то возьмите нас с собой. Мы под немцами оставаться не хотим.

– Что за пораженческие настроения? Не стыдно вам? А ещё, наверно, комсомолки…

Мы, пристыженные, убежали домой.

Когда бойцы покинули «речку» Ориль – этого в селе никто не заметил. Наверное, ночью.

Весь следующий день меня то знобило, то в жар бросало. На ногах появились небольшие волдыри, которые, лопаясь, оставляли красные язвочки.

– У тебя, Мария, ящур, – сказала бабуля. – Это заразная болезнь. Давай-ка я намажу твои ноженьки дёгтем, а вечером напарим их в чистотеле…

После всех этих процедур на меня навалилась бессонница. Душно мне в хате, нечем дышать. Вот и вышла я во двор. Как не похожа серая, холодная ночь, окутанная тягостной тишиной, на те весёлые, чудные и радостные ночи, которые стояли ещё совсем недавно. Ни сверчок, ни поздняя птичка голоса не подают, и лист на деревьях замер, и, кажется, даже воздух оцепенел: стоит на месте, густой, как туман, и ни дуновенья ветерка! Тишина такая, что слышно, как бьётся сердце.

Где-то на другом конце села протяжно завыла собака, её поддержала другая, и вскоре над сонными хатами поднялся тяжкий и надсадный собачий вой.

Наш Шарик тоже завыл, подбежал ко мне, прижался к ногам, дрожит, и воет, и скулит.

Шарик, глупенький, ну чего ты боишься? Я тебя спрячу в дом. Смотри: нигде никого нет. А те собаки, наверное, учуяли волка. Вот, дуры, и воют. Ну, не бойся. Пойдём на дорогу, посмотрим, что в округе делается…

И тут собаки одна за другой перестали выть – как по команде. Село постепенно вырисовывалось из серой дымки. Наконец дохнуло прохладой. И где-то неподалёку громко пискнула какая-то пичуга.

Со взгорка я видела дальние хаты нашего села. Нигде ни огонька, ни людей. И вдруг вижу: от стены одного дома отделяется длинная фигура в белом и бросается в мою сторону. Что это: привидение или живой человек? А может, у меня поднялась температура и это бред? Или всё-таки привидение? Вон как собаки тосковали и выли, знать, чуяли его. А может, это моя смертушка идёт? Ну и пусть! Я не уйду, дождусь её… Всё тело горит, в ногах слабость…

Привидение приблизилось ко мне, и я увидела: это человек в белье. Он, не останавливаясь, прокричал:

– Немцы… немцы входят в село!

И побежал дальше. Под мышкой он держал темный узелок.

Вот он добежал до оврага и будто в землю стал врастать, пока не скрылся в ней совсем.

– Эй, лунатик, опять не спала, всю ночь блукала?

Я и не слышала, как Галя подошла ко мне сзади. Она обняла меня за плечи, сладко зевнула и сказала:

– Ещё полчасика не грех поспать. Пойдём в хату…

– Ой, Галя, что делать будем? Немцы вошли в село!

– Тю-ю! Тебе ещё не то померещится, если не будешь нормально отдыхать.

– Ты ничего не слышишь?

С той стороны села, откуда прибежал мужчина-«привидение», явственно донеслось урчанье мотоцикла – и одного, и второго, и… Господи, сколько же их там?

Онемевшая Галя схватила меня за руку, дотащила до хаты, бросила у крыльца, заскочила в дом, откуда с причитаниями тут же выкатилась её бабуля, и мы все кинулись прятаться в щель (т. е. погреб – прим. Авт.) на огороде. За нами увязался и Шарик. Он сидел в щели тихо, словно понимал: враг идёт нешуточный, никого не пощадит.

Мотоциклисты промчались по главной улице села, оставив на заборах плакатики со стрелками. Мы с Галей вылезли из своего убежища, посрывали, где могли, эти бумажки. Да что толку! Зелёная свора уже заполняла село.

Из щели мы видели, как солдаты забегали во дворы, галдели, гоготали, тащили из хат всё съестное. У бабули вынули из печи хлеб, вычерпали из борща кусочки мяса…

Прокатился этот зелёный смерч по селу, и снова стало тихо. Дня три мы жили сами по себе, пока из бывшего сельсовета не пришел нарочный. Он объявил: «Все эвакуированные должны немедленно явиться в управу. За неисполнение приказа вы будете наказаны».

В управе сказали, что мы должны вернуться на прежнее место жительства. Мне выдали пропуск в моё родное село.

Шли мы втроем – Ксеня, Дуня и я. Впрочем, вам всё равно, с кем я шла, правда? И вы, наверное, не поймёте тех угрызений совести, что мучили меня. Как это ни ужасно звучит, но я думала не о том, что смирённо выполняю приказ оккупантов. И не о том думала, чтобы к партизанам уйти или на фронт бежать. Нет, совсем о пустяшном пустяке я думала. О том, как посмотрю в глаза маме и сёстрам. Ведь рвалась уехать с заводским оборудованием на Восток и не хотела возвращаться в родное село, и вот – нате вам, привет-здравствуйте!

А тут ещё болезнь. Иду будто в полусне, на ватных ногах. Бинты присохли к язвам, гной проступает сквозь чулки. Вечером, когда заходим в какое-нибудь село на ночлег, боюсь попросить тёплой воды: узнают люди о моих болячках и выгонят из хаты. А так хотелось отмочить бинты и постирать их…

В дороге заболел правый глаз, на веке нарядился чирей. Пустила нас одна женщина на ночь, я стала развязывать бинт, чтобы промыть глаз, выронила тряпочку, а с ней выдернулся «стержень» чирея. О-о-о! Я как глянула в зеркало, как увидела в веке глубокое отверстие (показалось: глазное дно вижу!), так и сползла со стула на доливку (глиняный пол – прим. Авт.). И сознание потеряла.

Очнулась, слышу, как наша хозяйка говорит девчонкам:

– Боже мой, если бы я знала, что в ней чёрная болезнь, не пустила б вас ночевать.

Я сказала сама себе: крепись, мол, Марья, дела твои неважные, уже и люди тебя пугаются, но ты делай вид, что не совсем ещё пропащая.

– Ну, что вы, тетя, испугались? – я сама поднялась с доливки и даже постаралась улыбнуться. – Никакая ни чёрная у меня болезнь. Чирей выскочил, только и всего. Неловко бинт дёрнула и вытащила его, проклятого. Знаете, как больно!

– А что ж ты такая бледная? И ноги у тебя перебинтованы…

– Весь день солнце голову пекло. Умаялась. Ноги горят, аж сердце щемит. А то, что перебинтована, так внимания не обращайте: упала на острые камни, поранилась…

Хозяйка поверила моей лжи. А утром – снова в путь. Иногда мне казалось, что бинты вросли в язвы, и любое неосторожное движение отзывалось зубной болью.

К обеду мы подошли к переправе. Полицай махнул в сторону белого домика:

– Ступайте к коменданту! Он вам новые пропуска выпишет…

Комендант, внимательно оглядев нас, ехидно прищурился:

– Как ни бежали вы от немцев, а они вас догнали и перегнали!

Дуня заплакала:

– Мы не бежали… Нас заставили угонять скот… Вот, в тапочках идём. А уже холодно…

«Что она несёт?» – подумала я. А комендант уже её спрашивает:

– Комсомолка?

– Нет, – лепечет Дуня. – Меня заставляли писать заявление и даже до работы не допускали, а я всё равно не захотела…

– Что ты врёшь? – не выдержала я. – Комсомол – свободный союз молодёжи, и силом туда никого не тянут…

– Молчать! – прикрикнул комендант. – Будешь говорить, когда тебя спросят!

Я не испугалась его. Наверное, потому, что всё ещё не могла осознать, что этот русский человек вовсе не играет роль коменданта – он по-настоящему служит новым хозяевам и ненавидит коммунистов.

– Ты тоже комсомолка? – спросил он Ксеню.

– Нет!

– Тебя тоже заставляли вступать в комсомол?

– Нет, у нас никого не заставляли. Кто хотел, тот туда и вступал, – отвечала Ксеня, смущённо уставившись в пол. – А я не хотела…

Меня злило, что этот мужчина, который ещё совсем недавно назывался товарищем, делал вид, будто не знает, как у нас принимают в комсомол. Всё он знал! Но вот напялил немецкую форму, называется господином и получил власть над людьми.

– Комсомолка? – спросил он у меня.

– Да.

– Тебя заставляли вступать в комсомол?

– Нет, я вступила туда сама, – ответила я, глядя ему прямо в глаза.

– Смелая, – он хмыкнул и неловко отвёл глаза в сторону. – Врать не умеешь, да?

– Да.

Он вздохнул и крикнул в коридор:

– Господин Нечуйбаба!

Вошёл молоденький полицай и услужливо ему поклонился.

– Принесите со склада две пары ботинок, – сказал ему комендант. – Надо вот этих двух девушек обуть. Вишь, в тапках на босу ногу ходят…

Пока Нечуйбаба бегал за ботинками, он выписал моим спутницам пропуска. И Дуня, и Ксеня не знали, как и отблагодарить его. А он, разулыбавшись, принялся разглагольствовать:

– Красная армия разбита. Остатки бегут в Сибирь, но непобедимая немецкая армия настигнет их и там. Мы утопим всех жидобольшевиков в Волге. Советской власти больше никогда не будет. А вот эти ботинки остались на красных складах, – он кивнул на вошедшего в кабинет Нечуйбабу, который держал пару ботинок из жёлтой юфти.

Как я увидела эти ботинки, так будто застучала в мозгу моя блочковая машина: тах-тах-тах! Считай, каждую пару солдатских ботинок я держала в своих руках. И перед глазами возник тот плакат: «Каждая лишняя пара обуви – это лишняя пуля по врагу».

– Обувайтесь, идите домой, – сказал комендант девушкам. – Вы ещё послужите новому порядку!

Когда они ушли, он, откашлявшись, многозначительно сказал:

– А с тобой, гражданка, будет говорить немецкий комендант. Он прибудет через три дня, так что придётся тебе задержаться.

Нечуйбаба вывел меня из управы. Мы прошли несколько домов и завернули во двор, где стояла хата на две половины. Полицай постучал в окошко и что-то тихо прошептал на ухо выглянувшей женщины.

– Идите у хату! – сказала она мне. – Постель тут чистая, не брезгуйте. Располагайтесь, як у ридной хате…

– Тетя, мне бы теплой водички. Хочу умыться с дороги, – попросила я.

Хозяйка принесла таз с водой, угостила меня тарелкой каши и чаем. Увидев постиранные чулки и бинты, которые я развесила на печи, она покачала головой:

– Ой, бедовая дивчина! Далече ли тебе идти?

– Ещё сто двадцать километров…

– Совсем ног лишишься.

Она говорила на том русско-украинском диалекте, который использовался и в моём родном селе. Я ей об этом сказала, но женщина ничего не ответила и ушла на свою половину.

Я проснулась ночью. На хозяйкиной половине, видно, шла гулянка: громко и разом разговаривали женщины и мужчины, взвизгивала расстроенная гармошка, хриплый голос пытался вывести: «Утомленное солнце тихо с морем прощалось…»

Утром я долго не могла подняться. Сквозь тяжёлую дрёму слышала, как тихо зашла хозяйка, поставила на табурет у кровати крынку молока с куском белого хлеба. Постояла, громко вздохнула и вышла.

Спустя час, а может, и больше хозяйка снова скрипнула дверью:

– Ты что ж, дивчина, всё ляжишь? И не ела ещё! Вставай, вот вода, умойся…

В комнате было темно. Хозяйка почему-то не открывала ставни. Сквозь их щели пробивались столбики яркого света.

– Не могли бы вы, тётя, открыть ставни? – попросила я. – Душно мне…

– Ставни? – она глянула на меня острыми глазами, о чём-то подумала. – Ставни… Не велено… Но ладно, одну половину открою…

Видимо, она боялась, что я убегу и ей влетит от коменданта. Но куда бы я побежала днём, на виду у всего села?

Однако вечером она сама мне предложила:

– Уноси, девка, ноги. Я на ночь ставни не закрою. Куда хочешь, туда и беги. Как приедет немецкий комендант, так тебя и повесят. Он комсомолок не любит…

– Повесят? За что? – удивилась я. – Только за то, что не соврала в отличие от своих подруг?

А сама, между прочим, думаю: вот дёрнул же чёрт за язык… Геройство? Глупость! Так мне и надо, если голова дурная, – пусть вешают, гады окаянные! Только обидно, что ничего, ничего не сделала, чтобы хоть как-то отомстить фашистам. Жаль, что мама так ничего и не узнает обо мне…

– Что задумалась? – спросила хозяйка. – Или не веришь мне?

– Не могу я бежать, – отвечаю. – Мой паспорт у коменданта остался. Как я без него буду?

– Чёрт с ним, с паспортом. Если наши вернутся, скажешь: потеряла, – новый выпишут.

– Нет, не могу я оставить свой паспорт врагам. Они могут его использовать в своих коварных целях. И будет на мне всю жизнь лежать чёрное, несмываемое пятно позора.

– Тю-ю! А что, если они и тебя повесят, и твой паспорт используют?

– А я этого знать не буду. И не будет меня мучить совесть…

– О, це девка! Так говоришь, будто газету вслух читаешь, – неодобрительно покачала головой хозяйка. – Задурили тебе голову всей этой агитацией…

– Что?

– А ничего!

Хозяйка больше не заговаривала со мной о побеге. На третий день щелкнул ключ в замке, звякнула накладка, отворилась дверь. Нечуйбаба молча поманил меня пальцем на улицу.

В управе сидел всё тот же русский комендант. Он с нескрываемым любопытством посмотрел на меня и хмуро спросил:

– Что, не удалось сбежать?

– Я себя виноватой не считаю, – ответила я.

– Ладно, – он взял со стола мой паспорт, покачал его за уголок, как бы взвешивая, и протянул мне:

– Возьми свой документ. Тебя и дома успеют на виселицу вздёрнуть. Вот пропуск на переправу. Иди!

Я уже была учёная и потому ничем не выдала своего волнения. Вот он, мой дорогой документ!

– Спасибо, до свиданья! – неторопливо, с достоинством сказала я. Полицай смотрел мне в спину. Я чувствовала его тяжелый, обжигающий взгляд, но так и не повернула головы. А самой хотелось поскорее вылететь из этой клетки, я боялась, что Нечуйбаба снова возьмёт меня за плечи и посадит под замок.

Когда я вышла к Днепру, то не узнала его. Он обмелел. Старик-лодочник переправил меня на песчаную косу, с которой до берега было проложено что-то вроде тротуара. Где вода доходит по щиколотки, где – чуть выше.

Я вскрикнула, увидев нашего солдата: он лежал лицом вниз, шинель в темной воде вздулась. А чуть подальше – ещё и ещё убитые солдаты, и все они лежали головами на запад… Грудью стояли за Днепр и упали, сражённые, на его песчаное дно.

От станции Кудашево я свернула на село Покровку. На его краю стояла новая, может быть, перед самой войной построенная хата. Во дворе я увидела старика. Он тянул к сараю упирающегося телёнка. Мимо него просеменила низенькая, полная бабулька. Как она напомнила мне маму, столь же быструю в ходьбе!

– Здравствуйте, дедулёя! – сказала я. – Можно у вас переночевать?

Старик, занятый телёнком, ничего не слышит. Может, он глуховат?

– Дедуля, позвольте у вас переночевать, – сказала я громче.

– А? Переночевать? Не знаю… Иди к моей старухе…

Теленок, оттопырив хвост, взбрыкнул копытами и потащил деда к забору.

– Давайте, деда, я вам помогу, – предложила я. – Ишь, какой бычок строптивый!

– А? Спроси у старухи…

Я поднялась на крыльцо, нажала щеколду, а дверь не отворяется. Постучала – никто не отвечает. Я сильнее стукнула.

Скрипнула внутренняя дверь, щёлкнул засов и в щёлку на меня глянула старушка.

– Пожалуйста, пустите на одну ночку на постой…

– Чего ломишься? – закричала старушка. – Черти вас тут носят… Нет у меня для вас места…

– Бабушка, весь день иду… Устала… Ноги гудят… Я вас не побеспокою, лягу на полу…

Старушка, однако, резко прихлопнула дверь, накинула изнутри крючок и заворчала:

– Коммунисты! Комсомольцы! У, проклятые! Вот и на вас пришла погибель, слава Богу… Ох, долго мы ждали своего часа и дождались…

– Что вам плохого сделала советская власть?

– Нечего тут пропаганду разводить! Не пущу я тебя… Иди вон через дорогу, там у Катьки весь ваш сброд собирается.

Ничего я не ответила злобной старушонке. Заковыляла к Катьке.

– Не удивляйтесь, – сказала Катерина. – Это не люди, а змеи. Они встречали немцев хлебом-солью. Их выслали к нам со Смоленщины. Кулаки!

– Старушка напомнила мне мою матушку, – повинилась я. – Вот и пошла к ним…

– Ладно, переночуете у меня…

Катерина предложила мне стул, а сама куда-то вышла. Я огляделась: хатка бедная, но чистенькая, на лежанке спал малыш. Ему, наверное, и годика ещё не исполнилось. Он зашевелился, покряхтел, зачмокал и снова утих.

Хозяйка внесла цинковую ванночку. Я подумала, что она собралась купать на ночь ребёнка.

– Ну вот, помоете голову, – сказала Катерина. – Во дворе кипячу целый бак воды, так что полностью сполоснётесь. Отдохнёте, а завтра дальше двинетесь. Вы в каком селе живёте?

– В Большой Софиевке.

– Осталось-то всего ничего: километров двадцать пять, пожалуй, будет. За день и дойдёте. Ну, давайте мыть голову…

– Я даже косы не могу расплести, – засмущалась я. – Руки меня не слушаются. Будто онемели…

Катерина расплела мне косы, помыла волосы, завязала их полотенцем, потом принесла ещё воды:

– Не стесняйтесь! Раздевайтесь… Вижу, у вас чулки в пятнах… Прилипли… Ничего, мы их потихонечку отмочим…

Я молча подчинялась движениям её быстрых рук и терпела боль, стискивая зубы. Катерина, не брезгуя, сама выстирала чулки и бинты, развесила их на печке и опять во двор выбежала. А я прилегла на кровать и тут же забылась тяжелым сном. И не слышала, как Катерина снова в хате объявилась.

– Вставайте! – сказала она громко. – Я борщ сварила. У меня во дворе летняя печка. На ней готовлю, чтоб в хате дыма не было…

Спасибо, не хочу, – ответила я.

– Да как же так? Я ведь для вас петуха зарезала, – расстроилась Катерина. – Не хочу, чтобы он немцам достался. Сколько тут народу проходило – я всех угощала. Куры у меня такие знатные были – красивые, рябенькие хохлатки, и зимой, и летом неслись! Теперь ни одной нет. И гусей тоже порубила. Чем фрицам они достанутся, пусть наши люди досыта поедят.

– Да как же вы зиму переживёте? – спросила я. – Ребёнка будет чем кормить?

– Корова осталась у меня, – ответила Катерина. – В погребе – картошка, капуста, овощь всякая припасена. Если идолы не отнимут, то перезимуем…

Я слушала её рассказ. Голос Кати постепенно приглущался и вскоре совсем стих. Я очнулась от звука ложки, выпавшей из моей руки в миску.

– Извините, Катерина, – прошептала я и, свалившись головой на подушку, мгновенно заснула.

(Бабушка, милая бабушка! Ты подробно описала и Катерину, и её малыша, который родился уже без отца: он ушёл на фронт и никогда не увидел своего первенца – погиб в первом же бою… И всех, кого встречала на своём пути домой, тоже подробно описала, и все разговоры, и все имена-фамилии сохранила твоя память. Наверное, ты хотела, чтобы тот, кто станет читать твои бумаги, тоже принял их как близких, сердечных людей? Таких сейчас ох как мало осталось! Ну, кто ж будет резать ради гостя последнего петуха? Или мыть незнакомому человеку больные ноги в струпьях и гное… О, как меня поразила твоя простая фраза: «С попутчиками свыкаешься за несколько часов пути, а если ещё и разделишь с ними пищу и кров, то они становятся тебе почти родственниками».

Я не стал перепечатывать на машинке это место твоей рукописи. Ты, бабушка, слишком уж жалобно описывала, как утром соскочила с кровати, но твои ноги сплелись, будто они из ваты, а не из костей и плоти – и ты рухнула на доливку, и завыла: «У-у-у-в-в-вы! Ноженьки, мои ноженьки! Как же я жить-то теперь стану, безногая калека?» И прибежала Катерина, и успокоила тебя, и ты ещё два дня у неё пробыла: она тебя мазала какими-то снадобьями, поила отварами трав, ухаживала как за малым дитятей – и твои ноги отошли, болячки подсохли, и ты сумела-таки дойти до родного села, и никому никогда не бахвалилась умением переносить все невзгоды… А, впрочем, я не о том хотел сказать! Ну, почему, скажи на милость, почему ты никогда-никогда не рассказывала обо всём этом мне? Всегда отделывалась какой-нибудь короткой фразой типа «Всем былонесладко, и мне – тоже». Что, мол, тут особого: вся страна жила трудно, тревожно, на пределе сил… Но героиню ты из себя не выписываешь, хотя все мемуаристы обычно приукрашивают своё прошлое…

Впрочем, ладно. Тут какой-то непорядок в рукописи. Вроде бы не хватает нескольких листов? О, точно! Из тетрадки выдернуты четыре странички. Зачем? Этого ты мне уже не объяснишь. Как жаль, что в последний год я так мало с тобой разговаривал! Вечно спешил, бежал-скакал, сам себя порою забывал. О, Господи, когда же будет та остановка, с которой можно спокойно оглянуться назад? А может, этого лучше вообще не делать? Вот ведь жена Лота оглянулась и превратилась в соляной столб… Орфей оглянулся – Эвредика вернулась в мир теней…)

И вот я дома. Сижу на русской печи, как мне велела мать. Вдруг, слышу, кто-то в сени зашёл, стучит в хату.

– Заходите!

Вошёл полицай Василий.

Мама мне уже много нарассказывала о нынешней сельской власти и панах-оборотнях. Этот Василий был бригадиром. Когда немцы подходили к соседнему району, пришло указание: поджечь скирды хлеба и эвакуировать население. Однако Василий подговорил ещё одного бригадира – Ивана, и они спрятались под скирдами, а как только услышали стрекот фашистских мотоциклов, так и вышли на дорогу с поднятыми вверх руками. «Большевики заставляли нас поджечь хлеб, а мы не послушались и сберегли его для вашей армии», – сказали они врагам. За это их произвели в полицаи.

– Здравствуйте, – сказал Василий.

– Здравствуйте, коли не шутите…

– Вот ты какая… Даже жалко, – он пристально смотрел на меня. – Больно уж хороша!

– Что вам нужно? – довольно мрачно спросила я, давая понять, что не желаю с ним долго разговаривать.

– Пан староста узнал, что ты вернулась домой, и велел завтра увести тебя в управу. Там всех комсомольцев берут на учёт…

– А почему завтра? У меня ноги больные. Я хочу хоть немножко отдохнуть и подлечиться…

– А что у тебя?

– Ящур.

– Жаль… Но это не беда, заживёт и пройдёт. Вот только давай с тобой дружбу заведём…

Он взял меня за плечи и притиснул к своей груди. От неожиданности я ткнулась головой ему в плечо и мигом отпрянула.

– Ну, что вы, дядя Вася?

– Какой я тебе дядя Вася? Давай будем встречаться…

– Как вам не стыдно! У вас жена, дети…

– Да откуда жена о нас узнает, если сами не разболтаем? Я знаю одно укромное место… Ну?

– Отойдите от меня! Кричать буду. Стекло разобью. Пусть соседи слышат!

– О, какая несговорчивая! Что ж, завтра утром к девяти часам чтоб в управе была, – сказал он и пошёл к дверям, но остановился и оглянулся:

– А я бы тебя, дурёху, всегда мог бы защищать. Никто бы тебя тут не тронул. Понятно?

– Не нужна мне ваша защита. Я не преступница.

– Ну-ну! Посмотрим, какие песни ты запоёшь завтра…

И наступило завтра. Мама собрала мне узелок с едой, заплакала:

– Ты ж, дочка, смотри, не огрызайся там, будь они прокляты, ироды! Теперь ихняя власть: что захотят, то и сделают.

– Мама, ну что вы всё плачете да причитаете! Я не маленькая. Вы сами меня учили: «Судьбу на коне не обскачешь». Один раз родилась – один раз и помирать буду.

– Дай Бог, чтоб ты вернулась, – мама перекрестила меня. – Ладно, ладно, не смотри на меня как коршун на куропатку. Знаю, что комсомольцы ни в Бога, ни в чёрта не верят. А всё ж – спаси тебя Бог!

Со мной в управу пошли ещё две молодые женщины. Их туда вызвали, чтобы разобраться, почему несколько дней не выходили на работы. У обеих, оказывается, болели дети, и полицай Василий об этом, конечно, знал. Но, кобель проклятый, потребовал от них того же, чего и от меня хотел добиться. Ничего не получилось.

– Ой, девчонки, – вздохнула рослая, широкоскулая Полина. – Как надоели эти полицаи… Скорей бы наши вернулись! Я б от радости свечу в церкви поставила.

– Вот подожди, придём в управу – там нам всем троим поставят свечу, – сказала Уля. – Кнутом по заднице!

– А кто из нас первой в кабинет пойдёт? – спросила Полина. – Я такая трусиха… Сейчас от смеха ржу, а как о кнуте подумаю – дрожу.

– Может, и не так больно, как стыдно, – сказала Уля. – При всех заголяться – ой!

В управе я первой шагнула в кабинет начальника полиции Мартыненки. Все знали, что его хотели судить за то, что он проворовался в районной сберкассе. Его уже даже посадили в КПЗ – камеру предварительного задержания, откуда он вышел при немцах героем. Надо же, пострадал от советской власти!

– Что лыбишься, комсомолка? – закричал Мартыненко. – Признавайся, жидобольшевики прислали тебя для шпионажа? Почему не выходишь на работу? Саботируешь новый порядок?

– У меня ноги больные, – ответила я. – Мне надо поле…

– Молчать! Ты с потрохами продалась коммунистам! Тебе не по душе наша власть!

– Чья власть? Ваша или немецкая?

Этот ворюга почему-то не вызывал страха. Его слова о новом порядке и моей якобы продажности даже рассмешили меня.

– Никому я с потрохами не продавалась, – продолжала я. – Это пусть проститутки продаются…

– Да ты у меня этапом в Германию пойдёшь! – взревел Мартыненко и стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнул тяжелый чернильный прибор. – Ишь, огрызаешься!

И тут открылась дверь, вошёл молодой полицай и, отстранив меня с пути, быстро подлетел к Мартыненке.

– Что? Уже едут? – левый глаз начальника полиции дернулся и закрылся.

Полицай кивнул и, наклонившись к уху начальника, что-то зашептал. Сообщение, видимо, растревожило Мартыненку. Он, побледнев, стиснул зубы.

– Что прикажете делать? – спросил молодой полицай.

– Сейчас решим, – ответил Мартыненко. – Не видишь, у меня постороннее лицо, – и сердито закричал на меня:

– Вот что, голубушка: не выйдешь завтра на работу – пеняй на себя! Забирай своих подружек и чеши подобру-поздорову. Ваша тройка будет у меня под наблюдением. Ну, пошла!

Я, как ошпаренная, выскочила в коридор, подхватила девчат под руки и потащила их к выходу.

– Ой, слава Богу, хоть он тебя не бил, – радовалась Полина. – Если б я первой пошла, то толку бы не было: разревелась бы и слова не вымолвила…

– А ты, видать, за нас постояла, – сказала Полина. – Отсюда без наказания никто ещё не уходил…

Мне стало неловко оттого, что они меня так благодарили. Неизвестно, чем бы закончился наш поход, если бы Мартыненку не отвлекли какие-то важные дела.

Я шла рядом с девчатами, но в их воркотню не вслушивалась, а на вопросы отвечала односложно: да – нет. Думала о том, что нет у меня умения приспосабливаться и, непокорная, самой себе порой вредить начинаю. Отчего-то вспомнила, как первоклассницей ходила по леваде в школу. Левадой у нас называли берег, где летом косили очерет – камыш, которым крыли крыши, а то и стены из него делали: обмазанные глиной, они были крепки и устойчивы.

По ледяной корке я дошла до середины речки, и тонкий, как стекло, лёд вдруг прогнулся и раскололся. Я, малышка, ушла в воду по пояс. Но вместо того, чтобы выкарабкаться и вернуться назад, домой, я упрямо двинулась вперёд. Благо, речка мелкая, не утонешь! И вскоре выбралась на берег, встала на пожухлую траву. На мне была шубка из овчины, вода с неё текла ручьём, но я её не сняла. Шла быстро, почти бежала, и хотя в сапожках чавкала вода, не сильно замёрзла.

В школе присела возле обогревателя, и моя кожушка стала прогреваться, пошёл из неё пар.

– Мария, а ты почему не разделась? – спросила учительница, войдя в класс. – Некультурно сидеть в классе в шубе…

– Мария Васильевна! А она вся дымится, – сказала моя соседка по парте.

Все засмеялись, а Мария Васильевна подошла ко мне:

– В чём дело? Да ты вся мокрая!

– Она чуть не утонула, – объяснили ученики. – Но домой идти не хочет, боится пропустить занятия.

Иди сейчас же домой! – сказала учительница. – Ты ведь простынешь!

Ага, – упрямо крутнула я головой. – На улице я ещё сильней простыну. Никуда не пойду…

Так и просидела четыре урока у обогревателя. Кожушка моя высохла, да так, что стала вроде как жестяная. Отец это сразу заметил:

– Где это ты шубку спекла?

– Сушилась у обогревателя, – повиноватилась я.

– Холера ты упрямая! – вскипел отец. – Что, нельзя было домой вернуться? Ишь, какая героиня! Боится занятия пропустить! Ну, смотри у меня: заболеешь – я тебе ремешком по первое число всыплю…

Но простуда обошла меня стороной. Видно, я хорошо «пропарилась» в школе.

Ночь сменяла день, и день сменял ночь, и неделя летела за неделей… Где-то далеко шла война, а у нас в селе ничего о ней не знали. Полицай Василий, правда, время от времени сообщал:

– Непобедимая германская армия снова нанесла большевикам сокрушительное поражение! Не ждите, девки, женихов с фронта. Они не вернутся!

А я верила, что мой Саша обязательно вернётся. Он, наверное, писал письма на мой общежитский адрес. Хотя – какие там письма! Он ведь знал, что город захвачен фашистами.

Я жалела, что мы не успели зарегистрироваться. Получалось, что у моей дочери нет отца. Безотцовщина. Нагулянная. Господи, как я переживала и мучилась от этого!

(И снова вырвано несколько страниц…

Первое упоминание о дочке – неожиданно и даже странно. Бабушка лишь однажды в своих записках туманно намекнула, что не только целовалась с офицером Сашей.

Бабушка, что ты скрывала? Разве так ли это уж важно – есть у ребёнка законный отец или нет? Главное: вы с моим дедом любили друг друга! Ты никогда не рассказывала мне о нём. Если я начинал тебя расспрашивать, ты отмахивалась: «Некогда лясы точить! Да и что рассказывать? Его убили на войне!» И всё, больше ничего…

Как жаль, что я никогда не видел деда Александра! Не сохранилось ни одной его фотографии. Как жаль…)

Мама радовалась внучке. И ещё она радовалась, что поскольку я теперь кормящая молодая мать, то меня не угонят в Германию. Но не тут-то было! Меня тоже погнали на медкомиссию.

– Годная, – равнодушно сказал пожилой доктор и перешёл к следующей девушке, чтобы ощупать её кожу и послушать грудную клетку.

– У меня дочка есть, – сказала я. – Второй месяц пошёл…

– Разве? – доктор недоумённо пожал плечами. – Ничего не знаю! По документам ты незамужняя…

Я решила одеться и незаметно уйти. Может, меня не хватятся?

– Куда ты? – спросила регистраторша. – Иди к столу…

А уж от этого стола я попала в группу девушек, которых повели на станцию к вагонам.

Собираясь утром на комиссию, я отказалась от узелка, собранного мамой на всякий случай. Она положила в него бельё, кофту, кое-что из продуктов. «Меня не заберут в Германию, – уверено сказала я. – В этой комиссии тоже ведь люди сидят. Понимают, что младенца без матери нельзя оставлять…» На что мама тяжело вздохнула: «Ой, доченька! Эти продажные шкуры ещё хуже немцев! Они стараются перед ними выслужиться… У них есть план по угону нашей молодёжи… И они его должны выполнить и перевыполнить!» Но я рассмеялась: «Не выдумывай, мама… С нами на комиссию пойдёт и Саша, старостин сынок. Неужели его тоже в Германию погонят? Нас там проверят, осмотрят и отпустят, вот увидишь…»

И вот я сижу на полу вагона рядом с этим Сашей.

– Если когда-нибудь вернусь домой, я убью его, гада, – мрачно сказал он. – Родного сына не мог защитить!

– А может, он договорился с управой? – предположил кто-то из нас. – Вот ты едешь с нами, все это видят, а на какой-нибудь станции тебя потихоньку назад вернут…

– Да зачем всё это?

– А чтобы упрёков не было, что сына выгородил, а других в рабство отправил…

– Ничего вы не знаете, – ответил Саша. – Этот гад свято верит, что фашисты пришли навсегда. Он мне так и сказал: попадёшь, мол, в Германию – вернёшься оттуда новым хозяином, хорошо заживёшь.

Поезд шёл быстро, и останавливался несколько раз в сутки всего на четверть часа где-нибудь на чистом перегоне. «На оправку!» – кричали русские охранники. Мы лезли под вагоны, а немцы смеялись и отворачивались.

В Перемышле выгрузились. Нас повели на дезинфекцию в баню. Снова был медосмотр. Нескольких человек отбраковали. Среди них была и моя односельчанка Маша.

Она работала в колхозе прицепщицей. Как-то ночью упала на плуг и покалечила ногу. Рана долго не заживала. По совету матери она дорогой проковыряла кожу и втихаря от нас втирала чеснок. На медкомиссии сказала, что открылась и загноилась её старая рана. Машу забраковали. Ведь фюреру нужны были здоровые, сильные рабы.

Я очень жалела, что мама вылечила мои язвы травами и какими-то мазями. Сейчас они б мне были в радость!

А наши мечты о побеге не осуществились. Как мы ни сговаривались, как ни обсуждали свои действия – всё это так и осталось мыльными пузырями.

Из Перемышля нас увезли в распределительный лагерь. В нем вечно толпились немецкие бюргеры. Пожилые люди брали себе работников из лагеря по льготе – за сыновей, воюющих на Восточном фронте.

Я нарочно вымазала лицо сажей, ходила неряхой. И никто из этих противных стариков с маслянистыми глазами так и не выбрал меня в свою прислугу. По наивности, я думала, что никому не нужных девчат отправят обратно по домам. Ну, не дура ли?

И снова нас втолкали в вагоны, и снова – дорога.

Рано утром поезд остановился.

– Шнель! Шнель! Ап!

Охранники построили нас в колонны, погнали в какой-то тоннель, откуда мы вышли на удивительно чистое асфальтированное шоссе.

– Шнель! Шнель! Стой!

Первое, что кинулось в глаза, – это сетка из колючей проволоки, натянутая по частоколу. На столбах прибиты планки, тоже затянутые «колючкой».

Вторая, внутренняя сетка, была без колючек и крепилась к столбам, на которых белели «ролики» для электропроводов. На углах высились башни. На них стояли охранники, вооружённые автоматами и пулемётами.

От этой картины мороз прошёл по коже, а сердце сжалось и превратилось в сплошную болевую точку… Ну, не знаю, где найти слова, чтобы описать тот ужас, что я пережила!

Ворота лагеря, как широкая, ненасытная пасть, заглатывала девчат и ребят партию за партией.

Листая бабушкины записки, ловлю себя на странном ощущении: будто бы читаю то, что уже откуда-то знаю. Будто бы я это когда-то писал сам под её диктовку.

«Мы писали, мы писали, наши пальчики устали…»

Откуда во мне эта усталость?

Вроде не у станка стою и не землю пашу.

Но наваливается порой такая тяжесть, свинцовая угрюмость заполняет каждую клеточку тела, в затылке холодеет, и хочется закрыть глаза, и никого и ничто не видеть. Ощущение такое: если буду противиться сонливости и отупению, то в голове взорвётся что-то тяжёлое, плотное и тревожное – этот комок боли давит изнутри на череп, и кажется: вот-вот он лопнет – как нагноившийся фурункул…

Это состояние наступает внезапно, и тогда я просто отключаюсь: сижу с открытыми глазами, уставясь в одну точку, ни о чём не думая, и если не помогает, то ложусь на диван; подушку – под голову, и, словно с кручи, срываюсь в тягучий сон, липкий как растаявшая карамель. Вероятно, муха, попавшая в сироп, испытывает то же самое. И всё же эта отключка нужна, потому что иначе не выдержишь этой гнетущей, тупой усталости.

В последнее время с трудом переношу монотонные, без эмоциональных всплесков речи, музыку, тексты, фильмы. Но отчего же уснул на фильме «Кабаре»? Я его мечтал посмотреть с тех пор, как услышал песенки Лайзы Минелли… Лет двадцать тому назад мне подарили маленькую виниловую пластинку: «Мани, мани, мани… «Кинофильм в нашей стране долго не показывали. Что-то смущало цензоров. Наверное, поведение обаятельного красавца-барона? Он соблазнил и Салли, и её друга. А может, всё проще: в фильме поднимался «еврейский» вопрос, и Кто-то Там Наверху решил, что не нужно нам такое кино, когда люди тысячами так и прут, так и ломятся из России если не в Израиль, то куда угодно, лишь бы не жить в этом дурдоме.

А теперь смотри «Кабаре» и всё, что хочешь, хоть каждый день по несколько раз. Включай видик, загружай кассету и – «Мани, мани, мани…»

Но я уснул. Помню только начало и конец фильма, а всё остальное – тяжёлый, томительный полусон…

Наверное, эта усталость передалась мне по длинной цепочке от всех тех, кто жил до меня – они выбивались из последних сил, чтобы выжить: набеги половцев, иго Золотой орды, рабство, немота и скованность, оброк и барщина, запах ладана и речи вождей, о Боги, – сотни лет томительного ожидания свободы! Усталость – в генах…

Я сидел в кресле, дремал и не видел этот фильм. «Отключка» продолжалась, наверное, долго, потому что когда я очнулся и пошёл на кухню, то увидел: эмалированный чайник почернел и дымился. Вода из него выкипела полностью.

Чертыхаясь, я поставил на конфорку турчанку и только нацелился всыпать в неё кофе, как звякнул телефон.

– Сергей Николаевич? – спросил женский голос. – Это Римма Петровна, мы к вам сегодня приезжали по факту кражи…

– Да, – тупо подтвердил я.

– В принципе, – продолжала Римма Петровна, – нужно было посылать целую бригаду, но у нас людей – раз-два, и обчёлся. Может, к вам ещё кто-то из наших сотрудников подъедет.

– Хорошо, – сказал я, чтобы хоть что-то сказать.

– Наш стажёр нашёл кое-что любопытное, – сообщила Римма Петровна, и я услышал, как она чиркнула спичкой и выдохнула дым в трубку. – Он, конечно, не ас-дактилоскопист, скорее – любитель, ну, понимаете, юноше пока интересно всё. Тем не менее, «пальчики», оставленные грабителем, есть в нашей картотеке.

– Прекрасно! Ловите его…

– Вы не знакомились недавно с каким-нибудь молодым человеком? – не обращая внимания на мою реплику, продолжала Римма Петровна. – Лет так двадцати пяти, блондин, на левой щеке круглая родинка, лицо овальное…

– Нет, не знакомился, я вообще человек мало контактный.

– Но вы – художник, – возразила Римма Петровна. – Возможно, кто-то заказывал вам работу?

– Нет. Если мне нужны деньги, я пишу портреты-пятиминутки. Прямо на улице, у входа в художественный музей…

– А-а, это там, где собирается городская тусовка? Вот, там вы и видели этого человека. Разве нет?

– Может, и видел, но не разговаривал, тем более, не давал ему ключей от своей квартиры. И потом, последний раз я был там недели две назад…

(«Уходи, – сказал Мишка. – Ты нам всю малину портишь. Договорились же: стольник с носа за портрет. А ты чё творишь? Берешь вдвое меньше…» Я усмехнулся: «Послушай, за такую работу вообще стыдно бабки брать, разве что – за бумагу и карандаш…»

Мишка насупился, поддернул носом свои круглые очки – он это классно делал: дужки держались плохо, и очки постоянно сползали на кончик носа, и тогда Мишка сморщивался и водил «рубильником» из стороны в сторону, пока его «велосипеды» не занимали привычное положение.

«Чё ты гонишь? – возмутился он и презрительно скривился: Классик сраный! Ты выше всех себя ставишь, да? Ну какого х… сюда ходишь, всю тусовку парафинишь? Сказано: стольник – значит, цену не спускай. Ты усёк наконец или ещё надо объяснять? – и выразительно кивнул в сторону тёмных аллей парка. – Вон там, в кустах, и объясним…»

Девица, которая мне позировала, уже начала тревожно поглядывать в нашу сторону. Фактуристая такая девица: ни выпуклостей,ни углублений, зато ноги чуть ли не из ушей растут, просто замечательные ноги, люкс! Я успокаивающе помахал ей: сейчас, мол, вернусь, детка. А Мишке сказал: «Извини, старик. За эту пачкотню я денег вообще бы не брал. Нужда заставляет. А во сколько я себя оцениваю – это моё дело, понял?»

«Ну-ну», – сощурился Мишка.

«Х… согну», – нагло ответил я.

А девицу я всё-таки дорисовал, эдакий весёлый шарж: голова, очень даже похожая на оригинал, и сразу – пара стройных ножек, а на полу – золотая туфелька.

«О! – девица цокнула языком. – Как интересно! Сколько я должна?»

«Нисколько, – ответил я, собирая этюдник. – Дарю! Гуд бай, дарлинг…»)

– И всё-таки постарайтесь, пожалуйста, вспомнить, – настаивала Римма Петровна. – Дело в том, что тот человек, о котором веду речь…

– Не помню. Не видел я его!

–… входит в доверие, узнает привычки нового знакомого, изготавливает дубликаты ключей и совершает кражу, – продолжала эта зануда. – Конкретное воплощение криминального сценария, конечно, отличается в деталях, но его основа одна и та же.

– Понял, – сказал я. – Однако новых знакомых у меня нет…

– Вы уверены? – Римма Петровна вздохнула, я услышал, как она снова чиркнула спичкой. – Ну что ж, сценарий, видно, изменён. И всё же, если что-то вспомните, то позвоните…

Короткие гудки в телефонной трубке совпали с тихим, но явственным шипеньем. Господи, я совсем забыл, что поставил на плиту турчанку!

Чайник сжёг. Турчанку тоже чуть не постигла та же участь. Да что ж это за напасти?

К чёрту! Выдерну телефонный штепсель из розетки… Ни с кем не хочу говорить. И слышать никого не хочу. Не получается настоящий кофе – положу в чашку растворимый. Наверное, скоро вообще придётся перейти на эрзац. Как бабушка учила? Горсть желудей, горсть сухих корней одуванчика. Обжариваешь… Интересно, масло надо лить на сковородку? Не помню… Ладно, обжариваешь – как умеешь, перемалываешь, добавляешь, если есть, муку из жареных зерён сои (надо говорить: бобов! тоже мне, умник: соя – не горох), эту смесь заливаешь горячей водой и минуты две кипятишь. Получается бурда, смутно напоминающая плохой индийский кофе. Ещё надо умудриться «включить» фантазию на полную катушку, чтобы обдурить самого себя. Эрзац, он и есть эрзац.

Кажется, этот рецепт из той, «германской», жизни бабушки…