«Девчонки решили бежать из лагеря. Днем приглядели место: слева – зенитная батарея, справа – широкое шоссе. Если попасть в лесок за батарею, то охранники ни за что не догадаются заглянуть туда. Подумают, что беглянки, боясь солдат, пошли вдоль шоссе.

Весь день обсуждали план побега. Завтра – выходной. Значит, нас долго не кинутся искать.

Вечером получили свою баланду и полный кофейник кипятка.

– Помыться бы нам на дорогу, – озабоченно сказала Маруся К.

– Надо вахмана попросить, чтоб ещё холодной воды разрешил набрать, – предложила Ольга. – Пойду-ка я к нему!

– Девчонки, кто кипяток не будет пить – сливайте вот в эту миску! – скомандовала Наташа. – Нам воды много нужно!

(Почему-то много внимания уделено этим мелочам: что ели-пили, на чём спали, как мылись, какую одежду носили… Только ли потому, что пишет женщина? В блокадном Ленинграде люди не брезговали кошками, собаками и даже крысами. Где-то за счастье почитали серый хлеб пополам с клевером, а уж о мыле и не мечтали. А тут: баланда – не такая, хлеб – не тот, кофейник – с гольным кипятком… Или я чего-то не понимаю?)

Вот подошла и моя очередь купаться. Налила воды в таз, намочила полотенце – вместо мочалки. Разделась – и ужаснулась. Над впавшим животом выпячивалась грудная клетка, обтянутая серой кожей. Мне даже показалось, что сквозь неё виднеется что-то темное – лёгкие, кишочки… А эти пустые, лёгкие мешки – мои груди?

Ну, ладно, ничего страшного: были б кости целые, а мясо нарастёт, – успокоила саму себя.

После «бани» стали собираться в дорогу.

– Господи! Помоги нам выбраться отсюда! – перекрестилась Маруся К. – Ну, в путь-дорогу!

Первая проволочная сетка была без колючек. Мы запросто перелезли через неё. Зато ограждение из стальной колючей проволоки не поддавалось. Мы пытались растянуть проволоку ложками. Кое-как растянули дыру, куда могла пролезть голова. И тут завыли сирены: налёт авиации! На соседнем посту зенитной батареи зазвонил звонок, загалдели потревоженные солдаты.

Мы притихли, дожидаясь отбоя тревоги. После неё снова принялись разгибать колючки.

– Всё, девчата, – сказала Оля. – Труд наш напрасный! Сколько возимся, а дыра не увеличивается…

– Ой, девчонки, смотрите: эта колючка передвинулась, и эта – тоже! – заметила Дуся. – Ну, идите же сюда! Возьмёмся все вместе…

Задыхаясь от волнения, мы с ожесточением растягивали эту проклятую колючую сеть. И вскоре дыра чуть-чуть увеличилась.

– Маруся, – сказала я, – ты среди нас самая справная. Давай, лезь! Если ты пролезешь, то мы и подавно прошмыгнём, как ласки…

И Маруся полезла. Но на полпути застряла: ни туда и ни сюда, колючки повтыкались ей в ягодицы – и смех, и грех!

Пришлось нам снова ковырять колючки и растягивать проволоку. Снова первой полезла Маруся. И – о, чудо! – проскочила на ту сторону. Друг за дружкой осторожно перелезли к ней и мы.

– Быстрее, девчонки, тикаем отсюда! – подгоняла нас Маруся. – Смотрите: небо уже побелело – скоро рассвет…

По высокой росной траве мы вышли на просеку и двинулись по ней. Куда идём – никто из нас не знал.

Солнце было уже высоко, когда мы вышли к станции Виттенберг. Подошли к кассе:

– Дайте пять билетов до Берлина!

– Вам билеты продавать запрещено, – сухо ответила кассирша.

– Почему? – попыталась спорить Катя, которая отлично знала немецкий язык. – Мы свободные вольнонаёмные работницы.

– Запрещено, – отрезала кассирша. – Нечего вам в Берлине делать!

Тут подъехал на велосипеде толстяк. Он видел, что мы отошли от кассы опечаленные.

– Что такие грустные, красавицы? – улыбнувшись, спросил он. – Проблемы?

– Да.

– Вы польки? О, Варшава! – он поцокал языком. – Там очень красивые девушки!

– Полячки, – соврали мы. – Вот, в город собрались, а кассир билетов не даёт…

– Сколько вас? А, вижу: пятеро! Постойте тут, я попытаюсь взять вам билеты, – толстяк снова изобразил радушную улыбку и пошёл к кассе.

Не знаю, как он объяснил кассирше, почему покупает так много билетов, но вскоре действительно вернулся к нам с ними. Мы, конечно, расплатились с ним деньгами, поблагодарили как могли. Дуся несколько раз повторила:

– Не все немцы плохие. Вы – хороший, во! – она подняла вверх большой палец.

Добравшись до Берлина, мы перешли Александерплац, поглазели на Брандербургские ворота и забежали в метро. Никто из немцев не обращал на нас внимания. Видимо, принимали нас за чью-то прислугу или работниц местных фабрик: им разрешали выходить в город.

Мы были вроде как вольные: нет ни вахманов, ни полицаев, ни ненавистной Ольги, ни колючей проволоки. Но чужая сторона – не мать родная. И даже не мачеха. Мне стало как-то не по себе. Куда мы пойдём? Что будем делать?

Но девчонки, оказывается, всё уже продумали. Дуся растолковала мне:

– Если ты думала, что мы рванём на фронт, то скажи, пожалуйста, как это сделать? Не знаешь! И мы не знаем. Так что поедем в свой бывший лагерь. Дождёмся вечера и, даст Бог, во время очередной тревоги забежим на территорию лагеря. Поживём там день-два. Девчата не выдадут. Там и подумаем, что нам делать дальше…

Так и поступили.

Но всё-таки каким-то образом весть о нашем возвращении дошла до Ольги. Она собрала девчат нашего барака и объявила:

– Пусть беглянки явятся на вахту. Скрываться бесполезно – всё равно найдём! Тех, кто прячет беглянок, тоже строго накажем.

Зачем же подводить своих подруг? Мы собрались вместе и пришли на вахту. Ольга куражилась над нами:

– Ну, что, беглянки? Далеко же вы убежали! Насилу вас догнали! И куда ж вы, бедолажки, путь держали? Не к родному ли Сталину в лагеря? Он для таких, как вы, подготовил место на Колыме…

Мы молчали.

Не слыша от нас слов раскаянья, Ольга фыркнула:

– Ладно, девочки. Посмотрим, прорежется ли у вас голосок на новом месте. Завтра вас повезут в другой лагерь. Будете там работать по восемнадцать часов.

Мы просидели в карцере при вахте всю ночь. Только к обеду за нами пришёл вахман и повёл на вокзал. Только подошла электричка, как он запрыгнул на подножку вагона, за ним – две наших девушки. А по перрону двигался строй солдат. Я дернула Катю за рукав:

– Не спеши! Пусть солдаты пройдут…

Вахман оглянулся и увидел, что нас как будто оттеснили от электрички солдаты. Он знаками стал показывать: садитесь, мол, на следующий поезд, сходите через три остановки.

– Да, да! – закивала я. – Сейчас… Жди-и-и!

Электричка медленно тронулась и отошла от перрона.

– Теперь нам уж никак нельзя снова попасть в лапы к Ольге, – сказала Катя. – А то по её протекции завезут куда-нибудь на запад.

– Может, поищем своих на заводах Бауэра? – предложила я. – На Вельтене есть и другие лагеря…

У меня было около трёх марок, нашлись деньги и у девчат. Мы сели на автобус и поехали на Вельтен. Дорога туда была знакомая: не раз ездили туда из своего лагеря за картошкой, грушами, лобой.

Автобус остановился в каком-то маленьком городке. Водитель объявил:

– Пересадка! Дальше – другой автобус.

На автобусной остановке стояло много народа. По трассе строем шли мальчишки – гитлерюгенд, одетые в военную форму с засученными рукавами, как у взрослых солдат.

– Майн гот, майн гот… Аллес киндер…

Я оглянулась на голос. Высокая худощавая старушка смотрела вслед мальчишкам и качала головой. Заметив, что я наблюдаю за ней, она горько кивнула:

– Шталин панцер ин Штеттин. Ферштейн? (Танки Сталина в Штеттине. Понимаешь?)

Услышав это, я буквально оцепенела. От Штеттина до Берлина всего-то два часа езды электропоездом. Значит, наши танки скоро будут здесь!

И тут завыли сирены, люди бросились в укрытия, отряд гитлерюгенд, как горох, брызнул в разные стороны. Толпа внесла меня в бомбоубежище. Напрасно я искала своих девчат. Они, видимо, попали в другое место, а после отбоя воздушной тревоги сели в автобус и уехали дальше. По крайней мере, я напрасно прождала их на остановке до самого вечера.

Ни в какой Вельтен ехать я уже не хотела. Боже мой! Если наши уже в Штеттине, то пришёл конец моим мученьям. Дождусь родненьких солдатиков где-нибудь тут. Танки Сталина в Штеттине! Ну, скорей же, скорей двигайтесь сюда…

И тут меня осенила простая мысль: наши идут по Германии с боями, фашисты сопротивляются. Лавина войны, прокатившаяся по моей родной земле, теперь двигается в обратном направлении, сметая всё на своём пути. Пришёл час возмездия! Но этот огненный смерч не разбирает ни чужих, ни своих: рвутся бомбы, гремят выстрелы, танки сокрушают преграды, и в это месиво неизбежно попадают люди-невелички. И меня тоже может шарахнуть осколком, сбить взрывной волной, убить шальной пулей.

Не зная, куда податься, я бесцельно пошла по чистеньким улицам, мимо красивых, почти игрушечных домиков, среди которых попадались разрушенные строения, поваленные деревья и столбы. О, как я завидовала этим людям, которые привыкли жить в чистоте и комфорте! Когда впервые всё это увидела, то подумала, что это – неправда, так красиво не бывает, и это, наверное, нечто вроде музея, как Петергоф под Ленинградом. Теперь вся эта красота и упорядоченность быта разрушены. И я (прости меня, Господи!) радовалась: так вам и надо, враги проклятые!

Я и не заметила, как оказалась то ли в парке, то ли в лесу: высокие деревья, ровная густая трава, нигде ни валежины, воздух сухой и свежий. Остановилась у сосны, к стволу которой был приставлен пенёк. Будто венский стул! Я села на него, прижалась спиной к теплому стволу дерева и решила, что, пожалуй, тут и заночую. Ах, мама, мама, помнишь, как я боялась темноты? А лезть на пыльный чердак для меня было пыткой. Боялась домового. Однажды он мне приснился. Будто вышла из хаты, глянула на чердак, а на верху приставленной к нему лестницы стоит мальчик в белой сорочке до пят, волосы черные и курчавые как у новорожденного барашка. Стоит он и смеётся, а зубы у него белые как снег. Присмотрелась: никакой это не мальчик, а старичок-гном!

Днём, когда никого дома не было, я решила проверить себя на храбрость: полезла на чердак. Лезу по лестнице и сама себя успокаиваю: «Нет там домового! Я не боюсь… Не боюсь…»

Оказавшись на темном чердаке, я медленно обошла все углы, подняла каждый горшок и заглянула под все ящики, ящички и кастрюльки. Никакого домового! Но страх всё же меня не отпускал. Когда спускалась вниз по лестнице, мне хотелось немедленно спрыгнуть на землю, но я старалась задержаться на каждой перекладине: если домовой всё-таки существует, то пусть видит, что я его не шибко-то и боюсь! Захочу – ещё раз на чердак полезу…

На том «венском стуле» мне почему-то приснился тот давний детский сон. Маленький домовой в белой сорочке приветливо манил меня рукой: иди, мол, сюда, не бойся, что-то тебе покажу. Но за его спиной я вдруг увидела девочку, которая для всех считалась моей дочкой. Я подобрала эту малышку на полуразрушенной железнодорожной станции, когда возвращалась домой. Девочка лежала рядом с матерью, которая, увы, уже не слышала её плача и не могла ни покормить, ни приласкать своё дитя. Она была мертва.

Не знаю, почему я взяла малышку на руки, прижала к груди и понесла с собой. Могла бы ведь сдать её в санитарный пункт при станции. А когда я вошла в родной дом с найдёнышем, то мама всплеснула руками:

– Ой, какое ласковое дитятко! Пусть остаётся у нас. Скажем, что это твоя дочка. Может, тебя в Германию не угонят. Матерей с младенцами туда не берут… Ого! Глянь-ка: что за тварь по пеленке ползёт? Вроде таракан. Но почему такой большой?

Мама схватила рушник и попыталась смахнуть насекомое на пол. Однако оно крепко вцепилось лапками в байку и грозно поводило длинными чёрными усиками.

– Брысь! – мама снова шлепнула рушником по насекомому. – Вот, гадость, прицепилась к ребёнку! Вдруг укусит… А ну, пошёл вон! Что за диво? На вид вроде таракан, но красных тараканов не бывает. Отродясь таких не видывала. Экое диво, ей-Богу! Может, в Германии такие водятся? Не иначе, как фрицы в своих вещмешках их в Россию принесли…

Спинка этого таракана отливала темно-малиновым цветом. Он был просто переполнен им, и казалось: чуть коснись насекомого рукой – и брызнет из толстого брюшка терпкий, перебродивший сок.

Мать всё же изловчилась и смахнула насекомое на пол. Не секунды не медля, оно кинулось к моим ногам и, судорожно цепляясь за чулки, резво полезло вверх. В мгновенье ока эта тварь оказалась под моей кофточкой.

Я прихлопнула таракана, и он упал на пол.

– Дави его, дави! – закричала мама. – Ещё чего доброго, расплодится у нас в хате!

Оцепеневшее насекомое, однако, не стало дожидаться, когда моя нога опустится на него. Таракан, перепуганный криками мамы, быстро пришёл в себя и юркнул под кровать. Как мы ни искали его, так и не нашли.

– Ладно, чёрт с ним! – сказала мама. – Вишь, ребёнка только перепугали! Успокойся, милая, не плачь… Всё равно мы вытравим эту тварюгу! Не плачь, миленькая, агу-ууу-агу! У тебя есть приемная мама, и бабушка теперь есть, и никому мы не скажем, что ты – не наша. Никому и дела никакого нет, в чьей капусте мы тебя нашли… Правда, доча?

Я промолчала, ничего матери не ответила. А что могла возразить? Что я этого ребёнка люблю бескорыстно, да? И что от угона в Германию непорядочно прикрываться ребёнком, как «броней» – так, что ли? Или кричать, доказывать собственной матери, что я поступила просто по-человечески – забрала дитя с собой, чтобы оно не пропало на дорогах войны?

Самое ужасное – признаюсь! – было то, что я действительно надумала представиться оккупационной власти как молодая мамаша. Не помогло: всё равно попала в Германию…

А тот красный таракан, полураздавленный, но невероятно живучий, той же ночью залез мне в ухо. Я проснулась от дикой боли. В черепной коробке будто тесто месили – это проклятое насекомое скреблось о барабанную перепонку. И лишь после того, как мама влила мне в ухо две столовых ложки теплой воды, оно затихло. Но как я ни трясла головой, как ни промывала ухо, насекомое так и не достала. Наверное, оно до сих пор сидит там. А может, уже и в голову перебралось. Иногда мне кажется, что в мозгах у меня что-то шевелится, бродит по извилинам, поглаживает их своими длинными усами, щекочет шероховатыми лапками.

Всю ночь я просидела на «венском стуле». Утром выбралась из леса в город. Шатаясь по улицам, набрела на небольшой крытый рынок. Покупателей тут почти не было. Меня поманила к себе рыхлая, пухленькая, как пончик продавщица:

– Девушка! Подходите ко мне. Продам лобу без карточек…

Рядом с заводским лагерем, откуда мы с девчонками сбежали, тоже был такой же маленький рынок. Продавцы не могли на нас нарадоваться: в отличие от коренных жителей мы не требовали сдачи, закрывали глаза на обвесы и вообще старались казаться тише воды, ниже травы. А всё потому, что у нас не было продуктовых карточек. Продавцам же тоже хотелось иметь свою выгоду.

– Хорошая лоба! Вкусная лоба! – приговаривала продавщица, накладывая на чашку весов крупные корнеплоды.

Между собой мы называли их привычным словом «редька» : лоба пахла, как редька, но была совсем не горькой. Впервые я увидела её в Германии. У нас лобу почему-то не выращивали, и в завиданьи этого не было!

С сумкой, набитой лобой, я немного походила по городу, устала и решила вернуться на свой «венский стул». Не сегодня-завтра наши ворвутся сюда. Скорей бы!

(Зачёркивания, вымаранные страницы, длинные описания: куда ходила, что видела и слышала… Это мне как-то неинтересно читать, хотя прекрасно тебя понимаю, бабушка: тебе хотелось засвидетельствовать – перед кем? – свои переживания, чувства, мысли, наблюдения, и таким образом как бы продлить свою жизнь, не исчезнуть насовсем. Но это почему-то похоже на отчёт. Допустим, о командировке. Командировка под названием «Жизнь»… Господи, какие глупости приходят мне в голову! Прости, бабуля. Ты, наверное, меньше всего об этом думала, когда писала «Повесть о жизни» от лица некой Натальи. Может, ты что-то сочиняла, переписывала собственную судьбу, зашифровывала подлинные события – короче, творила? И если история с найденной девочкой – правда, то получается: моя мать – твоя приёмная дочь, а я – неродной внук. Но ближе тебя у меня никого не было, бабуля. Ни-ко-го! Даже с матерью я не был так откровенен, как с тобой, и никто не понимал меня так, какты: с первого слова, с единственного взгляда, со вздоха или непроизвольного жеста…)

Постепенно я привыкла к своему одиночеству. Сяду на пенёк, подтяну коленки, поставлю на них сумку с редькой, склоню голову и слушаю в ночи кровавую симфонию далёких взрывов, о чём-то думаю, вспоминаю минувшее.

Однажды ночью услышала польскую речь. Разговаривали двое мужчин. Они шли где-то совсем рядом, метрах в пятидесяти от меня. Я испугалась, затаила дыханье, насторожилась.

Поляки… Чего ж я так испугалась? И вспомнился случай.

Когда нас впервые выпустили из лагеря на вольную прогулку, мы, четверо девушек, набрели на небольшой бар. Остановились, решая, зайти туда или нет. Смотрим: из-за угла появилась молодая женщина, в талии тонкая, как оса, на голове – чёрная шляпа с вуалью, которая была приподнята, так что мы разглядели тонкие дугообразные брови, ярко накрашенные губы, искусственный румянец.

– Артистка, наверно, – предположила Вера. – Видите: не стесняется, прямиком в бар идёт.

– А пойдёмте и мы! – сказала Сима. – Хоть по стакану воды выпьем! Жажда замучила…

– Пошли!

Выбрали столик у окна, сели, стали ждать официанта. А он поглядит в нашу сторону, как-то странно ухмыльнётся и отвернётся, будто не замечает. Напротив нас сидели четверо солдат. Они отчего-то оживлённо заперешёптывались, поглядывая на нас. А мы сидим тихо, никак не реагируем на их подмигиванья и улыбки.

Официант, наконец, поставил перед нами картофель в мундире и по стакану минеральной воды.

– А вилки и ножи не принёс, – заметила я. – Думает, что русский никх культурен… Эй, герр кельнер, битте мессер унд габел!

Солдатня приглушенно рассмеялась. Может, потому что я назвала официанта господином?

Пользуясь вилками и ножами, мы очистили картофель, разрезали его на ломтики и полили соусом.

Через два столика от нас сидел молодой человек. К нему подошла худенькая блондинка, наклонилась и что-то сказала на ухо. Парень брезгливо отмахнулся от неё, и женщина, покачивая бёдрами, пошла к стойке бара.

Я заметила, что некоторые пары, посидев за столом и расплатившись с официантом, направляются не к выходу, а к другой двери. Вот ещё один офицер поднялся, подал даме руку и та, засмеявшись, повисла на нём.

– Та дверь парадная, что ли? – спросила Сима. – Ишь, дамы и господа не хотят пользоваться общим выходом. Он у них, видно, для солдатни, остарбайтеров и других второсортных людишек…

– А как эти дамы размалёваны! – возмутилась Вера. – Будто проститутки…

И тут молодой человек, глядевший на меня, встал и подошёл к нам.

– Дзень добже, панинки, – поклонился он. – Вы русские? Польски разуми?

– Здрасьте! – откликнулась Сима. – Мы с Украйны. Польский разумеем. А что?

– По-русски я почти не говорю, по-немецки – ещё плохо, а мне хочется вам кое-что сказать… Не оглядывайтесь, пожалуйста, по сторонам! Знаю, что русских на заводах кормят очень плохо… Вы голодные… Но знаете ли, куда зашли?

– В бар. Покушать.

– В самом деле? А вон те солдаты думают иначе. Слышите, как ржут эти жеребцы? Быстрей доедайте свой обед и выходите на улицу. Иначе попадёте в нехорошую историю…

Мы так и сделали, как посоветовал поляк. На улице он нам объяснил:

– Это нехороший бар. Сюда приходят проститутки. Вы видели, как их уводят в номера? Солдаты подумали, что вы тоже пришли сюда подработать… Мог бы получиться скандал. Никогда больше не приходите сюда.

Он помахал рукой и свернул за угол, а мы рванули от того места, как нашалившие школьники.

Вот о чём я вспомнила, прислушиваясь к разговору двух поляков.

– Фу-фу, фу-у-у, – застонал где-то неподалёку сыч. Я вздрогнула и ещё крепче вцепилась в свою сумку.

Несколько дней свободной жизни приободрили меня. Однако наши танки задерживались, а денег на пропитанье у меня не осталось. В кармане брякало несколько префинингов. И тогда я решила поехать в лагерь «Лоренц» – это на станции Темпельгоф. Там работала моя двоюродная сестра Маруся. Девушки жили на третьем этаже заводского здания, и я несколько раз там бывала.

(А я почему-то думал, что девушки, угнанные в Германию, были на положении рабынь – безмолвные, бесправные, терпящие всяческие унижения и надругательства… Оказывается, они получали «увольнительные», запросто бродили по Берлину и его пригородам. Причем, немцы, видимо, к ним привыкли. Во всяком случае, по запискам бабушки видно: они не удивлялись, встречая остербайтеров на вокзалах, в барах или магазинах…)

К Марусе я попала удивительно просто. Когда пришла на вахту и попросила её позвать, то охранник равнодушно махнул рукой: иди, мол, ищи её сама!

Маруся обрадовалась, напоила меня чаем, а утром разделила свой завтрак на две порции.

– Ну вот, явилась нахлебница! – горько пошутила я. – Не знаю, как быть, что делать. Вернуться в свой лагерь я не могу…

– Плохо дело, – Маруся перестала улыбаться. – Наша русская «немка» может сообщить о тебе куда следует. Впрочем, это зависит от её настроения. Иногда – сама доброта, а чаще всего – злая, как цепная сучка…

– Что за русская «немка»?

– Да переводчица Ленка! Мы её за глаза немкой зовём. Так шпарит по-немецки, будто из пулемёта строчит. Живёт с Грау, комендантом общежития. А его мы зовём Жабой. Он толстый, нескладный, не ходит, а ползает, как огородная жаба, – Маруся фыркнула. – «Немка», если с ним с утра поцапается, туча тучей ходит, и её лучше не трогать. Но сегодня она, кажется, весёлая…

Вместе с Марусей мы придумали легенду: будто бы я приехала из-под Штеттина, мой баур эвакуировался, а я не знаю, куда деваться.

Русская «немка», выслушав меня, сухо сказала:

– У нас нет рабочих мест. И спать тебе негде.

– Да куда же мне теперь? – заканючила я. – Не на улице же жить! А спать я могла бы и с Марусей…

– Завтра спрошу коменданта, – ответила Лена. – Если разрешит, то останешься…

– Спасибо, – сказала я льстивым голосом (ах, как мне противно было!). – Никогда не забуду вашей доброты…

– Да я ещё ничего и не сделала, – растерялась Лена. – Чем смогу – помогу.

И помогла. Мне выдали направление на работу на кухню лагеря «Лоренц». Я попала в её голландский «отсек». Здесь можно было есть сколько хочешь корнеплодов. Пока очищаю, допустим, кольраби, то жую её дольки, чищу морковь – кладу оранжевые кружочки в рот. Вкуснее всего была картошка, испеченная в поддувале печи.

– О, Наталья! Вкусно! – восхищалась старенькая фрау Ида. – Это русское кушанье?

– Русское! – смеюсь в ответ. – Называется: картофель, запеченный в мундире…

– Военное название, – замечала фрау Ида. – Война – не хорошо! Я уже старая, а из-за неё на работу хожу. Здесь и сама поем, и домой немного принесу. Дома пять человек, и все есть хотят.

Старенькая, маленькая, добрая эта немка напоминала мне наших бабушек. Она тоже не хотела войны. Но, может быть, её сын сейчас убивал наших солдат? Если он не убьёт, то его убьют. И наоборот. О, Господи!

А что касается овощей, то я сама себе удивлялась: как в меня могло их столько помещаться? Наверно, ведра два за день съедала плюс порция первого, второго и чай, компот или кисель. На голландской кухне готовили наособицу: всё-таки европейцы! Правда, вторые блюда давали только по субботам. Постепенно я набиралась сил, из головы исчезла эта шумящая муть.

На ночь комендант заставлял нас уходить в бункер. Там поставили топчаны, на которых мы и спали.

Однажды ночью я проснулась от сильного взрыва. Оказалось, что немцы взорвали два небольших моста через канал, совсем рядом с нашим лагерем.

Я вышла из бункера и пошла в общежитие. Дверь открыта, вахмана нет. Ни коменданта, ни русской «немки» Лены тоже нигде не было. В их комнате всё было разбросано, по всему видно: хозяева спешно собирали самые нужные вещи.

Я вышла из общежития, дошла до угла здания и вдруг услышала чистую русскую речь:

– Девушка! Ты русская?

– Да…

– В здании есть немцы?

– Нет. Всё открыто, и никого нет.

– Смотри мне! Правду говори!

– Честное слово, никого нет. Немцы от вас сбежали… А в бомбоубежище – наши девушки…

Я не видела того, с кем разговаривала: этот человек стоял в густых кустах. Вдруг откуда-то сбоку выбежало несколько солдат с автоматами. Они бросились в здание общежития. На них были темно-зелёные бушлаты, на головах – каски.

Один из пробегавших мимо солдат посмотрел на меня, и его цепкий взгляд пронзил насквозь. Он будто оценивал меня: опасный враг перед ним или случайный мирный человек, успеет ли он первым уничтожить меня или, может, я окажусь хитрее и смекалистее, чем он, – потому солдат ещё раз ощупал меня взглядом, но не так, как это мужчины делают в обычной жизни: холодные глаза обещали немедленную гибель, если я окажусь противником.

В этот день, 22 апреля 1945 года, я впервые увидела настоящее лицо войны. Она беспредельно жестока уже потому, что ломала не только физически и, не щадя, уродовала сильных и слабых, богатых и бедных, мужчин и женщин, стариков и детей – пред ней все были равны, она особенно и не разбирала, где правые и где виноватые: и те, и другие приносят ей свои кровавые жертвы…

– Что стоишь как вкопанная? – хрипло рявкнул солдат. – Своих немцев, что ли, ищешь? Усвистали они, и про тебя не вспомнили!

– Господи! Как мы вас ждали, – ответила я, – а вы кричите на меня. Чем я вас обидела?

– Война – не игра, – прохрипел солдат. – Не стой тут. Неровен час, шальная пуля угодит…

Три года жизни в лагере – это всё-таки приличный срок. Невольно возникал этот вопрос: как нас встретят там, на родине? И будем ли мы ей нужны? Обходилась же она как-то без нас в годины тяжких испытаний, и простит ли остарбайтеров?

Как только наши ребята узнали, что наши надсмотрщики покинули «Лоренц», они тут же отправились на разведку. Под зданием завода проходил туннель. Проникнув туда, ребята обнаружили склад с такими яствами, каких я и во сне никогда не видела: мясные и рыбные консервы, паштеты, плавленый сыр, шоколад, печенье, масло – в общем, всё, чего душа желает.

Девчата притащили в бомбоубежище мешок картошки и целое ведро растительного масла. Решили приготовить жаркое. А тут в гости к нам нагрянули солдаты из расквартировавшейся неподалёку роты.

– Вы какую картошку любите – на подсолнечном или сливочном масле? – спросила я у них.

– О, хорошо вы тут устроились! – переглянулись парни. – Мы вообще забыли, что такое сливочное масло…

– Да оно, так сказать, трофейное, – пошутила я. – Мы нашли тут небольшой продуктовый складик…

– И обжираетесь теперь? – спросил молодой лейтенант. – Неплохо вы тут устроились. Вся Россия в руинах, дети голодают, а немецкие подстилки блаженствуют…

– Что ты, Паша, девушек позоришь? – попытался урезонить его усатый солдат средних лет. – Они тут не по своей воле оказались…

– Их Гитлер завербовал, не знаешь, что ли? – закричал лейтенант. – Это они, паскуды, делали бомбы, которые на тебя и на меня падали…

– Постыдились бы, товарищ лейтенант, – сказала я. – Вы ведь не знаете, что мы тут пережили…

– Молчать! – лейтенант побелел лицом, его рука потянулась к кобуре, чтобы вытащить пистолет. – Да я тебя сейчас, п… рванку, в расход пущу!

Усатый солдат обхватил лейтенанта, чтобы он не смог выполнить свою угрозу:

– Остынь, Паша!

– А что вы, интересно, думали, когда с оружием отступали на восток? – спросила я. – Бросили нас, безоружных, на милость врагам… А теперь называете предателями, да?

Лейтенант перестал отталкивать от себя солдата, опустил руки и тихо, одними губами сказал:

– Ладно. Считайте, что этого разговора не было.

Он что-то ещё хотел сказать, но мучительная гримаса скривила его лицо, и лейтенант, отвернувшись, махнул рукой и выбежал из комнаты.

– Его сестру фашисты изнасиловали и убили, – сказал солдат. – Брат погиб на фронте. Неделю назад получил письмо: мать умерла, соседка пишет, что не нашлось для сердца нужных лекарств. Такие вот дела. Молодой, а нервы ни к чёрту…

А нервы стали ни к чёрту! У меня сердце чуть не выскочило из грудной клетки, когда пронзительно и резко зазвонил телефон. В благостной тишине квартиры будто мина разорвалась.

Да что же это со мной такое делается? Не переношу резких звуков, громкой музыки, визга тормозов на повороте, и терпеть не могу соседа сверху, который оставляет включенным радио на кухне – вместо будильника: ровно в шесть утра оно жизнерадостно орёт «Доброе утро!» И я слышу, как сосед грузно стукает ногами по полу, то есть по моему потолку, топает как слон, спускает воду в туалете, потом тихонько взвизгивают трубы – это он изволит умываться, бриться, чистить зубы.

Архитектор (а может, строители?) был, видно, ярым коллективистом: все соседи – это как одна семья, и каждый должен знать всё, что творится вверху, снизу, сбоку, и чтоб всё тайное тут же становилось явным. Все мы – очевидцы, вернее – слухачи, ещё точнее – соглядатаи поневоле. И чёрт бы с ним, лишь бы пространство вокруг меня не гремело, не выло, не стукало, не орало…

Телефон, однако, надрывался. Я снял трубку.

– Здравствуйте! Это Римма Петровна, из милиции…

– Здравствуйте!

– Извиняюсь за поздний звонок. Вы не могли бы завтра придти к нам?

– Нашли вора?

– Не совсем так… Это не телефонный разговор…

– Думаете, кто-то нас специально подслушивает?

– Не в этом дело… Не положено по телефону…

– Ну зачем же вы обеспечиваете мне бессонницу? Я теперь буду думать только о вашем звонке.

– Ладно, – вздохнула Римма Петровна. – Так и быть, скажу. У нас появилась одна любопытная версия. Мы её сейчас отрабатываем. И мне нужно знать, не приходил ли к вам случайно сотрудник милиции?

– Вроде нет…

– Ни участковый, ни ещё кто-нибудь?

– Участкового я и в глаза никогда не видел. Как, впрочем, и он меня: я не дебошир, не пьяница – законопослушный гражданин…

– А вы всё-таки вспомните!

И я вспомнил. А ведь действительно приходил мент! Когда какие-то придурки ни с того, ни с сего Юрку побили. Тот самый, которого я видел у «Холстена». Странный такой мент, почему-то даже не позвонил потом.

– Опишите мне его, – попросила Римма Петровна.

И когда я закончил «рисовать» словесный портрет мента, она заметно оживилась, в телефонную трубку было слышно, как чиркнула спичка.

– Прошу вас, зайдите завтра к нам утром, – сказала Римма Петровна. – Это в ваших интересах…

– Да что случилось?

– Вот завтра и узнаете.

– А сейчас нельзя?

– Уже поздно. Меня дома ждут. До свиданья!

Ни Шагал, ни Дали, ни бабушкины тетрадки, ни даже начатый натюрморт с апельсином не могли отвлечь меня от раздумий о звонке Риммы Петровны. Кого она, интересно, выследила? И выследила ли?

А утром, когда я вошёл в серый, прокуренный кабинетик, Римма Петровны меня едва узнала и, скривившись, пробурчала:

– Ну и задали вы нам работёнку! Совсем люди бдительность потеряли… Лох – находка для ворья!

Оказывается, в городе объявилась оригинальная группа бандитов. Они, допустим, внимательно отслеживают объявления в газетах о сдаче жилья внаём. А поскольку граждане квартировладельцы не спешат оформить нужные документы в налоговых органах, то рэкетиры решили сами взимать с них проценты за получаемые доходы. При этом «начисляли» ещё и штраф.

Выглядит это примерно так. Квартировладелец, сдавший кому-то жильё, мирно сидит вечерком с газетой перед телевизором. Звонок в дверь: «Откройте! Налоговая полиция!» И удостоверения, естественно, показывают. Перепуганный хозяин, особо не запираясь, признаётся в укрывательстве от налогов. Тогда «налоговики» делают вид, что от души жалеют незадачливого мужика и совсем не хотят, чтобы он в тюрьму угодил. Но штраф всё-таки заплатить придётся. Тут же оформляются вполне правдоподобные квитанции. Незаконопослушный квартировладелец с облегчением платит требуемую сумму, и на том они расстаются. Если денег нет, то жулики переносят срок уплаты на следующий день. И, как правило, приходят за ними.

Но с некоторых пор эти жулики придумали другой, ещё более оригинальный способ наживы. Где-нибудь в тихом месте они подкарауливают одинокого, хорошо одетого прохожего и набрасываются на него. В этот момент невесть откуда появляется бравый милиционер, который мгновенно, как Рембо, раскидывает бандюг и повергает их в бегство. Благодарный потерпевший сам ведёт спасителя к себе домой, чтобы составить всякие разные протоколы, дать портретные описания нападавших и всякое такое.

Преисполненный доверия, человек оставляет милиционера одного в комнате, чтобы, допустим, вскипятить чайник или найти какие-то документы. А жулик в это время быстренько обследует квартиру, делает слепки с ключей и спрашивает вернувшегося хозяина, когда он точно бывает дома. Ну а дальнейшее понятно: грабители проникают в квартиру и выносят всё, что могут.

Я, конечно, рассказал Римме Петровне о встрече у бара «Холстен», описал, как мог, внешность всей троицы.

– А вы не могли бы нарисовать их портреты? – спросила Римма Петровна. – Можно, естественно, фотороботом воспользоваться, но вы – художник, у вас это лучше получится. И быстрее.

Не знаю, быстрее ли это получилось у меня, но через полчаса я положил ей на стол несколько листков с набросками.

– Да, это, кажется, он, – сказала Римма Петровна, вглядевшись в портрет «мента». – Вот и один из пострадавших составил на фотороботе похожий портрет. Смотрите!

Она вытащила из папки листок и положила передо мной. В грубом компьютерном рисунке угадывалось лицо того человека, который выдавал себя за милиционера. Его портрет у меня получился всё-таки лучше, с тонами, полутонами, особенным прищуром по-волчьи острых глаз.

– Прямо как живой, – оценила Римма Петровна. – А вы, оказывается, опасный человек. Стоит вам один раз увидеть человека – и он в вашей памяти, как на фотоснимке.

(Соглядатай! Глаз – алмаз. Как же иначе?)

Тут на столе Риммы Петровны зазвонил телефон. Она сняла трубку, выслушала первую фразу, коротко рыкнула: «Ё-моё!», схватилась за сигарету, послушала звонившего ещё немного и резко нажала на рычажок, отсоединяясь от абонента.

– Симонов, ты чего сидишь в своём кабинете? – закричала она в трубку, лихорадочно набрав какой-то номер. – Ты участковый или кто? Ты на жилмассиве должен быть, а не отчёты составлять! У тебя на Политехнической – разбой, кровь, чёрт знает что! Симонов, а ну быстро дуй туда! И смотри мне, затопчешь следы, смажешь картинку – удавлю собственными руками, ты меня знаешь!

Положив трубку, Римма Петровна довольно мило улыбнулась мне:

– Извините, у нас экстренный выезд. Серьёзное происшествие. За рисуночек – благодарствую.

На том мы и расстались.

Прежде чем отправиться домой, я зашёл в гастроном, взял бутылку кефира, венских булочек и немного сыра. На выходе из магазина висела афиша, приглашающая на новый спектакль драмтеатра. Среди фамилий актёров я прочитал и Юрину. А его самого увидел через у двери своей квартиры. Он с остервенением жал на звонок.

– Привет! – сказал я. – Что так рано? Мы договаривались вроде бы на после обеда…

Юра вздрогнул и обернулся:

– Здравствуй! А я-то думал, что ты дома, но не хочешь открывать. Звоню – звоню… Может, думаю, у тебя какая-нибудь красотка в постельке задержалась. Но ты стесняешься её другу показать…

– Да иди ты в баню, – я понарошку нахмурился. – У тебя одни бабы на уме, несерьёзный ты человек…

– Ох, брат, и не говори, – вздохнул Юра. – Столько я из-за них пережил всякого разного, но никак без них обойтись не могу. А неприятностей от баб – воз и маленькая тележка…

– Да погоди ты! – я оборвал его монолог. – Давай в квартиру войдём. А то все соседи будут в курсе твоих проблем. Чего так кричишь?

– Испытываю сильнейшее душевное волнение, – дурашливо расшаркался Юра. – Разве по мне не видно?

– Вообще-то видно. Что, с утра пить начал?

– Ага, – кивнул Юра. – Зашёл в рюмочную, накатил стакан вина. На бутерброд денег не хватило. Дай закусить!

Мы уже были на кухне, и я на быструю руку сделал из булочек бутерброды с сыром. Юра набросился на них так, будто целую неделю жил по Брэггу.

– Ты, брат, счастливчик, – сказал он. – Свободный человек, что хочешь, то и делаешь. Надзирателя в виде жены не имеешь. А моя-то что вчера учудила? Приволакиваюсь после спектакля, выжатый как лимон, а она мне заявляет: «Где был – туда и иди, пусть тебя, кобеля, там и кормят, и холят-лелеют». Что такое? Оказывается, она от кого-то узнала, что я встречался с этой… господи, как же её зовут?… вот, блин, память…

– А ты в записную книжечку погляди, – ехидно заметил я. – У тебя там такой дон-жуанский список, что куда там Пушкину!

– Алла нас с ней видела у главпочтамта, – продолжал Юра, не обращая внимания на мою подначку. – Представляешь? Какая-то сука настучала Алле…

– Думаешь? Ты, ума палата, нашёл, где встречаться: в центре города, на виду у всех! Аллочка просто мимо проходила…

– Если бы, – вздохнул Юра и потянулся за очередным бутербродом. – Она по чьей-то наводке специально прикатила. Теперь я у неё на покаянии…

– Что, никак без посторонних баб не обойдёшься?

– Обойдусь, – печально ответил Юра. – Если взять мой х… и отрубить под самый корень.

Я рассмеялся. Юра мрачно поглядел на меня и покачал головой:

– Что смеёшься? Если хочешь знать, то я только и думаю о женщинах. Это ж с ума можно сойти! И всё из-за проклятой висюльки, что между ног торчит. И когда только успокоится?

Я снова рассмеялся.

– Не пойму, как ты-то без баб обходишься, – продолжал Юра. – Не стоит, что ли? Или в монахи записался? Так этого я тоже не пойму. Разве можно удержать природу в ежовых рукавицах?

– Как видишь, можно, – ответил я. – И не обязательно отрубать детородный орган…

Юра поскучнел ещё больше. Ах, если бы он знал, что я – причина его семейной размолвки!

Почему я позвонил Алле? Можно подумать, что это чёрт меня дёрнул, заморочил, подлый враг, заставил совершить нелогичный поступок: настучать на лучшего друга его собственной жене! А зачем и почему – сам сатана навряд ли знает…

(А я знаю, а я знаю, хи-хи-хи! Сказать? – Молчи, змея подколодная! Тебе так и хочется лишний раз цапнуть за больное место, и яду подпустить – чем больше, тем лучше… – Ты не Аллу жалеешь, ты себя жалеешь. – Что за чушь? – Нет, не чушь! Разве ты не хочешь, чтобы он окривел, охромел, скособочился и стал бы никому не нужным, даже Аллочке своей, и прозрел бы наконец: только ты один его по-настоящему лю… – Цыц! Замкни пасть на замок, тварь бесчувственная!)

Впрочем, могу объяснить. Мне не нравится, что он разменивается на лёгкие интрижки. Они его иссушают, отрывают от работы, уводят от терпеливой и многострадальной Аллы. И этому уже давно пора положить конец.

Не устраивает такое объяснение?

Ну, хорошо. Вот ещё вариант. Портрет Юры у меня не получается: вроде бы он, но какой-то фотографически плоский, натянутый, без той живинки, которой переполнен оригинал. Когда он позирует, то вверяет мне для обозрения лишь тело, а то, что составляет его суть и тайну, никак не проявляется. Он говорит, смеётся, о чём-то рассуждает, советуется, ругается, и порой даже как бы ищет во мне наперсника, но всё-таки чего-то недоговаривает, оставляет при себе, не делится. Возможно, он – одиночка, из той породы людей, которые не любят ходить строем, избегают всяких митингов и не желают быть ничьими сообщниками. И уж тем более не нуждаются в соглядатае. Но если попробовать вывести его из себя, то, может быть, вспышка искренних эмоций высветит нечто такое, от чего портрет заиграет, оживёт, засветится… И я не мог ничего придумать лучше, как позвонить Алле.

И это объяснение малоубедительно?

Тогда я вообще ничего объяснять не стану.

– Ну, и что мне делать? – спросил Юра.

– Не знаю. Я ни разу женатым не был. Но подозреваю, что жёнам нельзя говорить всю правду.

– Даже когда рассказываешь всё, как есть, Алла продолжает сомневаться, – вздохнул Юра. – Помнишь, как меня те двое побили? Так Алла до сих пор уверена, что меня чей-то муж-рогоносец отделал…

– Совсем ты меня уболтал! – воскликнул я. – Знаешь, куда я ходил утром?

– Знамо, куда. За свежими булочками.

– У Риммы Петровны я был. В милиции. Кажется, они нашли воров, которые ограбили мою квартиру.

– Поздравляю! Ещё бы нашли тех ублюдков, которые меня поколотили…

– Вот их-то и нашли!

И я рассказал всё, что узнал в милиции.

– Вот это сюжет! – восхитился Юра. – Вот это драма! Да нашему бы театру такую пьесу… А то всё какие-то водевильчики работаем, ни уму – ни сердцу, к нам нормальный зритель скоро ходить перестанет. Останутся одни эти, которые пальцы топырят и среди спектакля по мобильнику орут…

– А ты не догадываешься, почему к вам ходит именно такой зритель?

– Да на Ляльку Бревнову они ходят, чего тут гадать! Она как заголится, как грудями тряханёт – так по залу стон идёт. И девочек из кордебалета эти господа любят. Танцорки у нас как на подбор, такие крутые лошадки, куда там до них каким-нибудь топ-моделям!

– О себе, скромник, забыл. Тебе и ролей учить не нужно. Если даже станешь ходить по сцене просто так, туда – сюда, то дамочки всё равно кипятком писать будут. Герой-любовник!

– Разве что… Проклятое амплуа! – он картинно заломил руки. – Понимаешь, я перестаю чувствовать сцену, и мне надоело играть одну и ту же роль. Я не слышу собственной фальши и не верю никаким теориям о воплощении в образ. Всё просто: что режиссёр велит, то и делаю, да и актёрская техника не подводит. Короче, я – обыкновенный ремесленник средней руки…

Юра неожиданно замолчал и выжидательно поглядел на меня. Он явно хотел услышать из моих уст нечто протестующее: дескать, ты, Юрочка, – талант, и никакой не ремесленник, а мятущийся художник и всё такое прочее. Я чувствовал, что ему нужна поддержка. Но вместо того, чтобы хоть как-то его ободрить, я изобразил на лице глубокую печаль и, вздохнув, покачал головой:

– Гениев – единицы, талантов – чуть побольше, ремесленников – тысячи. Искусство, видимо, в том и заключается, чтобы, не смотря ни на что, идти, идти и идти, падать, вставать и снова – в путь! Только так и взойдёшь на вершину…

– И эта вершина может оказаться холмиком твоей могилки. А на ней – железный столбик с надписью: такой-то родился тогда-то и скончался тогда-то. И всё! Никто даже не остановится, проходя мимо…

– Помнишь у Пастернака? «Быть знаменитым некрасиво, не это поднимает ввысь…»

– Резонёрствуешь, брат, – заметил Юра.

– Наверное, сейчас я вообще покажусь тебе полным занудой, но ты, дорогой, уж потерпи немного. По-моему, ты никогда не задумывался, почему и в жизни, и в театре играешь одну и ту же роль. А если бы хоть ненадолго выкинул из головы всех своих баб, плюнул на обязательную субботнюю сауну и преферанс, послал бы всех куда подальше и сел бы у окна с яблоком в руке, а может, с чашкой кофе или рюмкой коньяка – неважно, с чем, но главное: сел бы и подумал, что с тобой происходит и почему именно так, а не иначе…

– Ну-ну! А яблоко – это для антуража или его можно схавать?

– Ритмичные движения челюстей способствуют более продуктивной медитации, понял? – я постарался произнести эту фразу внушительно и серьёзно, как лектор в каком-нибудь заштатном клубе. – И вот, надкусывая сей плод древа познания – не забыл, надеюсь, что Ева соблазнила Адама именно им? – ты бы вдруг отчётливо понял: вся твоя жизнь – не что иное, как сценарий, который ты старательно разыгрываешь. Или, если хочешь, – пьеса, в которой тебе отведена определённая роль. Ты, может быть, и возмущаешься, и протестуешь, и не желаешь делать то, что тебе предписано, но с другой стороны деваться некуда: ничего другого у тебя нет, и если откажешься от того, что есть, то что останется? Пустота, и мор

<пропущено>

внебесной канцелярии сидит несметный штат программистов человеческих судеб. Делать ангелам больше нечего! Всё гораздо проще. Ты мне рассказывал, что твоя мать спала и во сне видела тебя любимцем публики, красавцем-актёром, покорителем женских сердец. Разве она тебе постоянно не твердила: Юрочка, мой красавец, душенька моя ненаглядная, ты лучше всех, не переживай из-за девочки Нади, она тебя недостойна, у тебя ещё сто таких Надь будет, а двести в очередь выстроятся… И всё это выстраивалось в сценарий твоей будущей жизни. Он тебя вполне устраивал…

– Фрейда начитался, что ли? – прищурился Юра. – Шпаришь как по писаному. Не хочу я никаких сценариев! Они меня сковывают. Может, я импровизатор?

– О, вот он, демон, который снова и снова возвращает тебя обратно! Да, ты любишь импровизировать, и в эти моменты как бы ослабевает воздействие программирования твой судьбы. Тебе кажется, что вот-вот ты сделаешь нечто очень важное, ты уже на вершине чего-то иного, ранее незнаемого, и дух захватывает, и страшно, но то новое, что может открыться тебе, так прекрасно, что ты ни о чём другом думать не можешь и уже заносишь ногу, чтобы ступить в незнаемое, но тут некто ехидный спрашивает: «А зачем это тебе надо?» И, ошеломленный, опускаешь ногу на твёрдую землю и задаёшь вопрос сам себе: «А и вправду, зачем это мне надо? Ещё неизвестно, что там будет, а тут – ясность и полный порядок…» Но демон лукаво хихикает и требует: «Иди! Ты можешь потерять всё. Но разве это важно? У тебя будет нечто другое. Правда, ещё неизвестно, лучше ли того, что было. Иди! Импровизируй! Ну, что стоишь? Иди! Только помни: новое – это хорошо забытое старое, и ты это знаешь так же хорошо, как и я». И ты идёшь, но не вперёд, а назад, и оскальзываешься на крутом склоне, и катишься вниз, и, распластавшись на земле, счастливо вздыхаешь: «Слава Богу, цел!» А твой демон ласково шепчет: «С возвращеньицем, милый! Начнём сначала?» И ты понимаешь, что принял условие игры: приблизившись к вершине, скатываться вниз…

– Замечательно! – воскликнул Юра. – Ты замечательно говоришь! Но это не про меня. Это про Сизифа.

– Ну что ты! Сизиф – усердный трудяга, он почти добивается успеха, но не вовремя расслабляется, ослабевает усилия и моментально теряет достигнутое. И в назидание нам веками повторяет всё снова и снова! Если бы Сизиф умер, то на его могилке поставили бы надгробный камень с надписями: «Он очень старался» – это спереди, а на обратной стороне: «У него ничего не вышло». А почему? Да потому, что он привык катить в гору один и тот же камень. И ни разу не попробовал заменить его чем-то другим, ну, скажем, хотя бы бочкой…

– Ха! Выгнал бы Диогена из его бочки и покатил бы её на Олимп! Так и представляю себе эту картинку: взлохмаченный, потный от усердия Сизиф пыхтит, набычивает шею, а следом за ним бежит маленький, худенький философ со свечой в руке: «Ау! Ищу человека!» Классная сцена…

– И тем не менее, проблема Сизифа в том, что он не нарушает заданный ему сценарий. Для него новое восхождение с камнем – это повторение того, что было. Так и у тебя: каждая новая любовь – это «камень», который всё равно покатится вниз…

– Мы, кажется, не о бабах, а о творчестве говорили, – холодно заметил Юра. – И вообще, я не для философских дискуссий сюда пришёл. Надеюсь, у тебя сегодня не выходной. Рисовать будешь?

– Буду. Хотя, может быть, это занятие сродни Сизифову катанию камня. Напрасный труд: пишешь портрет, который похож на оригинал, но гораздо хуже цветной фотографии, снятой японской «мыльницей». На ней человек хоть себя узнаёт! А портрет – это что-то совсем другое: в нём вдруг проявляются скрытые черты характера, тёмная половина, потаённые мысли, следы бурных приключений… Зануда, какой же я зануда! Чушь несу… Слабо сказать правду? Так и так, я – мазила, оформитель вывесок, всего-навсего… И мне ли, подмастерью, браться за портреты?

Юра уже не слушал меня. Он раскрыл альбом Шагала и, кажется, целиком ушёл в него. Или делал вид, что ушёл.

И тут в дверь позвонили.