Я переставил телефон на край стола, положил по правую руку стопку чистой бумаги, пододвинул к себе раскрытую папку, куда поместил купленный в обеденный перерыв новый детектив Марининой. Если войдет кто-то из сослуживцев, всегда можно сделать вид, что усердно штудируешь какие-то документы — то ли отчеты о лабораторных исследованиях, то ли статьи коллег из смежных институтов, то ли собственные черновики и записи. Короче, ушел в работу с головой.
Сегодня не хотелось корпеть над составлением таблицы, которая нужна шефу для докторской диссертации. Ладно бы для его личной — тут бы я расстарался. Все-таки Игорь Петрович порядочный мужик, без натяжек — крупный ученый и всякое такое, ему просто некогда самому заниматься вычерчиванием многочисленных графиков, таблиц, схем. Они нужны как иллюстративный материал, и обычно его делал лаборант Андрей, но, как на грех, он второй месяц сидел дома с загипсованной ногой: побежал к трамваю, поскользнулся, упал — перелом, гипс, больничный. А здесь, в такую духоту и зной майся за него! Хоть бы кондиционер, что ли, наконец отремонтировали: вместо холода он гнал в комнату теплую, липкую струю воздуха.
Таблица понадобилась для диссертации одного важного чиновника из местного «Белого дома». Занимаясь по должности развитием лесной промышленности, он вдруг возомнил себя большим специалистом и в науке. Да и новая мода возникла в стране: ряды ученых стремительно пополнялись губернаторами и вице-губернаторами, министрами и их замами, мэрами больших и малых городов, начальниками всех мастей и чиновниками средней руки. Почти все они мало что смыслили в фундаментальных науках, свои головы они не обременяли хоть сколько-нибудь ценными идеями, но у них — власть и, главное, немалые возможности и деньги: как нерадивые, но богатые студенты покупали себе дипломные проекты, так и чинушечья рать приобретала кандидатские и даже докторские диссертации — для престижа и повышения собственной значимости в глазах окружающих.
Игорь Петрович, может, и не связался бы с тем лесным вельможей, если бы не одно важное обстоятельство: он жил в двухкомнатной квартире вместе с двумя взрослыми сыновьями, и жена уже просто запилила его: «Ну, когда же ты, профессор долбаный, без пяти минут академик, основатель какой-то там научной школы и прочая, и прочая, получишь нормальную квартиру? Своим мэнээсам выбиваешь жилье, а себе — слабо? Совесть не позволяет? Да какая, к черту, совесть! Один раз живем, милый…».
Я знал, что в обмен на диссертацию Игорю Петровичу обещали квартиру в самом что ни на есть элитном доме: он строился рядом с центральной площадью, и каждый квадратный метр жилья в нем стоил как десять «квадратов» той «сталинки», в которой обитал ученый, а, может, даже и подороже.
Между прочим, я уважал своего начальника, и нисколько не осуждал его за то, что он продавал мозги надутому, чванливому барсуку из лесного ведомства. Что поделаешь, если жизнь так устроена: ты — мне, я — тебе.
Но при всем почтении к Игорю Петровичу работать сегодня не хотелось. Надоело чертить бесчисленные графики — и чтоб без помарок, красиво. Наскучило с тупым усердием заполнять цифирью таблицы и выверять каждый знак, а если, не дай Бог, сделаешь ошибку, то, в рот компот, начинай все сначала: подчистки, а тем более исправления не допускались.
— Завтра сделаю, — пообещал я сам себе. — Сегодня — день релаксации. Имею я право хоть чуть-чуть расслабиться или нет? Конечно, имею! Полтора года в отпуск не ходил, это не шутка… Пока нет «сокамерников», хоть отдохну. Да здравствует свобода!
Коллеги, работавшие со мной в одной комнате, называли себя в шутку сокамерниками. Три стола стояли впритык друг к другу, стены увешаны стеллажами, на которых в живописном беспорядке громоздились книги, пухлые папки с торчащими из них листами бумаги, скрутки пожелтевшего ватмана, пачки миллиметровки с какими-то графиками и чертежами. Слева от входной двери притулился внушительный шкаф вишневого цвета. На нем висел амбарный замок.
Его приделал Дартишвили, которому надоели фокусничанья старинной рухляди: шкаф имел странное свойство — ни с того, ни с сего его дверцы распахивались и многолетние накопления различных документов, отчетов, справок и прочих бумаг в мгновение ока выпархивали из него стаей на пол. Собирать их приходилось не меньше часа, да еще часа два уходило на сортировку. Тихий ужас! Но что интересно: архив, лежащий в шкафу, никому никогда не требовался: по крайней мере за те почти шестнадцать лет, что я работал в институте, ни разу не видел, чтобы кто-то взял из шкафа хоть одну бумажку. Хранили его исключительно по инерции: как же, все-таки — факт истории, а вдруг да пригодится? Так что замок не только держал дверцы шкафа, но и способствовал сохранности материала, наработанного предыдущими поколениями усидчивых сокамерников.
Я окинул шкаф взглядом и хмыкнул:
— Старина, а, может, ты хранишь такие тайны, которые этой детективщице и не снились?
Иногда мы с сокамерниками шутили, что на полках вверенного нам шкафа, возможно, лежат документы, которые ищет какой-нибудь иностранный шпион. Поди, с ног сбился, бедолага, а мы с Дартишвили на тех бумагах хлеб для бутербродов резали…
Кстати, где мой складной ножик? Дартишвили вчера кромсал им колбасу с сыром. Опять куда-то в бумаги сунул орудие чревоугодия, как мы его прозвали: ножик был тупой, я все собирался его наточить, да недосуг. В результате, как ни старайся делать тонкую нарезку, получаются толстые неровные куски. Оно и понятно: ножик давным-давно, сто лет назад, о Господи, мне подарила соседская девчонка Зойка.
В тот день я уезжал во Владивосток поступать в институт. С утра зарядил нудный серый дождь. Зонта у меня не имелось, плаща — тоже, и я представил, как вымокну, пока доберусь до автовокзала в райцентре, откуда еще часа два придется ехать в город. Там, чтобы попасть на железнодорожный вокзал, надо ждать трамвая, а вдруг они плохо ходят? Вымокну с ног до головы, конечно. Но мама, напряженно улыбаясь, успокаивала: «Дождь перед дорогой — хорошая примета. А плащ мы тебе купим. Ты же знаешь, что мы с папой на него уже откладываем деньги…» Правда, она предлагала мне свой зонт — синий, с красными аляповатыми цветами. Ну да, я что, с ума сошел — под бабским зонтиком ходить?
В самый разгар сборов явилась Зойка: «Привет!» — «Привет!» — «Ты там в общаге будешь жить?» — «Не знаю. Наверное. Абитуриентам обещают общежитие на время экзаменов. А что?» — «Тогда тебе пригодится, — она протянула сверток. — Ну, хлеба нарезать или консервы открыть. В столовую-то не находишься…» — «Спасибо» — «В столовой питаться дорого, ты уж не ленись: бутербродик или еще что, яичницу, к примеру, сам делай…» — «Да уж, соображу сам как-нибудь…». Она говорила со мной так, будто имела на меня какие-то особые права. Ну, словно заботливая невеста, блин! А что у нас было-то? Да ничего. Мы просто дружили.
«Когда теперь увидимся, неизвестно», — вздохнула Зойка. — «Ага, — ответил я. — Собираться надо, некогда разговаривать. Я тебе напишу…» — «Ладно», — кивнула Зойка. У меня в самом деле мало оставалось времени до отхода автобуса, и я, чтобы отвязаться от Зойки, предложил: «Ну что? Может, поцелуемся на прощание?». Она осталась стоять на месте, я тоже не сдвинулся. Так и смотрели друг на друга, пока Зойка насмешливо не спросила: «Ну, что стоишь? Иди давай!». Я опешил. Вроде как у себя дома, куда, интересно, мне идти? Зойка, видимо, подумала о том же самом, потому что вдруг засмеялась, махнула рукой: «Пока!» — и выскочила из дома. А ее подарок мне потом очень даже пригодился. И вот, надо же, столько лет прошло, а ножик все еще служит. Куда ж Отар его положил? Не под эту ли синюю папку?
На ней стояла типографская надпись «Дело №…». Из-под обложки торчал лист бумаги. Я машинально встряхнул папку, чтобы лист оказался внутри нее, но что-то вдруг мне не понравилось. То ли цвет бумаги — нежно-желтый, то ли текст на ней: короткие строки, и не на компьютере набраны, а от руки написаны.
— Странно, — пронеслось в голове. — Я никаких записей сегодня не делал. Откуда взялась странная бумага? А ну-ка, что в ней?
На листе значилось четверостишие, старательно выведенное черной гелиевой пастой:
Почерк показался очень знакомым: крупные, четко выведенные буквы с наклоном влево, запятые в виде жирных точек с тоненькими хвостиками-закорючками и вместо дефиса две короткие черточки, напоминающие знак равенства. Где-то я уже видел эту руку. Но где и когда?
Как ни напрягал я память, но не смог ничего вспомнить. Кто, интересно, мог это написать? И кому понадобилось меня разыгрывать? «Тебя увидеть я хочу…» Надо же! «И поговорить немного…» Ну, в чем проблема? Говори!
«Наверное, шуточки Дартишвили», — решил я. Отар обожал веселые розыгрыши. А еще Дартишвили порой выдумывал совершенно правдоподобные истории, главным героем которых являлся он сам. В них он представал отважным спасателем, грозой хулиганов, бескорыстным помощником униженных и оскорбленных, героем-любовником и даже прекрасным принцем. Принц, правда, обладал слишком длинным носом с горбинкой, мощными усами-щетками и постоянно небритыми щеками: как ни старательно Дартишвили водил бритвой, а волосы, казалось, прямо на глазах снова буйно пробивались изо всех пор.
В прошлом году, вернувшись из Приморья, Дартишвили сидел в кабинете непривычно тихий, с глупейшей улыбкой и мечтательным глазами. Геннадию сразу стало ясно: его неженатый коллега наконец-то влюбился, а может, и не влюбился, но во всяком случае пережил нечто романтическое и необыкновенное.
— Да! — подтвердил Дартишвили в курилке Геннадию. — Да! Я не верил, что так бывает. Думал: глупости, выдумка! Она — моя вторая половина. Отвечаю! Ни с кем такого не случалось.
— Значит, скоро женишься?
— Эх! Она мне все обещала адрес дать, но в последний вечер так и не пришла. Не знаю, что у нее случилось. Понимаешь, я, как дурак, даже билет на самолет хотел сдать и поехать разыскивать ее по всему Владивостоку. Да! Не веришь?
— Верю. В книжках про такое читал…
— Да иди ты со своими книжками! Я — о жизни. Наверно, я ей не нужен. Она такая женщина! Посмотришь: ничего особенного, маленькая, худенькая, но в любви не знает меры. Да! Такая женщина — одна на тысячу других. Нет, на десять тысяч! А я не знаю ее адреса.
— Да где же ты ее нашел, Отар?
— На пляже. Загорали, купались. Я бы на нее и внимания не обратил, но она порезала ракушкой ногу. Попросила перебинтовать. Слово за слово — пошли в кафе, выпили по «Фанте», разговоры, то да се, гляжу: уже вечер. Да! А у меня женщины нет на ночь.
— А она что, не женщина?
— Да! Я ей, представь, честно говорю: вот, мол, хотел на пляже познакомиться с кем-нибудь, скучно без женщины. А она в ответ: будем, говорит, знакомы, мне тоже скучно без мужчины. Думал, что перепихнусь с ней и до свидания, но оказалось: она — моя. Я думал, брешут о двух половинках одного целого, о полном слиянии и все такое. Оказалось — нет. Да! И не знаю ее адреса. Что, Паша, делать?
— Жить дальше, — вздохнул я. — Отпуск у тебя не последний. Еще поедешь во Владик…
Я поверил Дартишвили. История не походила на его прежние рассказы, в которых он представал Казановой и Дон Жуаном в одном лице. Показателем настоящей любви для него был качественный секс. Он считал, что ни к чему все эти фигли-мигли, ахи-вздохи, переживания-метания, когда любовь — кровать? Не надо никаких слов, тело само скажет другому телу о чувствах, переполняющих душу. «Извини, — не соглашался я. — А что, если не чувства переполняют душу, а, как говорится, сперма брызжет из ушей? Любовь — не просто кровать…» Прежде Дартишвили ерничал в ответ, издевался и насмехался, теперь — молчал, томился и, похоже, действительно полюбил серьезно. Он даже забыл о своих обычных розыгрышах и шуточках. И вдруг — записка в стихах. Неужели период романтики у Отара закончился, и он снова входит в привычный образ?
Тут дверь кабинета скрипнула, в нее просунулась пышноволосая голова вахтерши Нонны Александровны.
— Павел Васильевич, — томно выдохнула она, оттопырив нижнюю губу и показывая новенький золотой зуб, — к вам женщина пришла…
— Так пусть заходит, — буркнул я, не поднимая головы от спешно разложенных бумаг, — вы же знаете, что в наш отдел пропуск не оформляется…
— Она сказала, что подождет вас внизу, — Нонна Александровна поджала ярко-красные губы и прищурила глаза. — Такая стеснительная дамочка, уж такая скромная…
— Вот еще, — я сделал вид, что недоволен. — Делать мне нечего: принимать посетителей в вестибюле…
— Но вы, Павел Васильевич, все-таки спустились бы к ней, — настаивала вахтерша. — Она сегодня уже второй раз приходит. Первый раз, как приходила, вы куда-то выходили по делам. Я ее к вам в кабинет отправила. Не знала, что вас там нет. Она уж так переживала, так переживала, что вас не застала. А вы разве ее записку не видели? Она что-то вам такое написала…
— Да записка-то есть, — хмыкнул я. — Только не пойму, что за дама и откуда она.
— Ну, так и узнаете сейчас. Спускайтесь. Уж такая она скромная, такая обходительная, такая славная…
Продолжая выдавать визитерше приятные характеристики, вахтерша притворила дверь.
Делать нечего, пришлось мне спуститься вниз. В вестибюле, однако, я никого не увидел. Я даже обошел вокруг развесистую китайскую розу, высаженную лет десять назад Светланой Ивановной из отдела долгосрочных прогнозов.
Светлана Ивановна уже который год на пенсии, за ее растением никто особо не ухаживает, разве что уборщица раз в неделю польет, и то — с бурчанием: платят, мол, гроши, мало того, что убираешь тут за всеми их срач, так еще и бесхозные цветы обихаживай — поразводили тут всякой растительности.
За розой, однако, тоже никого не оказалось. Но кто-то прохаживался в цокольном помещении. Входом через него пользовалось в основном начальство, когда приезжало на машинах.
Перегнувшись, я заглянул через решетку лестницы вниз и увидел маленькую худенькую женщину в белой кофточке. Она подошла к низкому подоконнику и села на него, вытянув ноги. Русые спутанные волосы, перевязанные узкой розовой ленточкой, закрывали ей плечи.
— Боже, боже…, — у меня резко оборвалось сердце, на какую-то секунду даже перестало биться, а потом бешено, до боли в висках застучало: бух-бух-бух! — Боже мой, неужели она. Никто больше не носит такую ленточку! Конечно, это Лена.
Я затаил дыхание и, медленно отступая по лестнице вверх, молил Бога, чтобы тот сделал так, чтобы женщина не увидела меня. Хотелось исчезнуть, испариться, стать невидимкой, провалиться сквозь землю, только бы не встретиться с ней.
Самое смешное, что мне вдруг вспомнилось исламское изречение: «То, что мусульмане считают справедливым, справедливо в глазах Аллаха». Но какому Богу я молился, и сам не знал. Скорее всего, лучше обратиться конкретно к Аллаху, потому что тот Создатель, которого я попросил помочь, сегодня, наверное, не слышал одиноких голосов, а, может, занимался чем-то более важным или вообще решил подбросить мне испытание. Может быть, сейчас он с любопытством взирал на меня откуда-то из своих заоблачных высот, и его очень интересовало, как я поведу себя с дамой, которую некогда любил. Или не любил? А! Какая, впрочем, разница. Мы были с ней близки. Более того, она научила меня любви. Или сексу? «Трахаться можно без любви, а любить — без траханья, — говорила она и, сдувая челку со лба, бросала на меня короткий испытующий взгляд. — Что у нас с тобой, я и сама, миленький, не знаю. Может, мне просто нравится жить?».
— Ё-калэ-мэнэ!
Я наступил на жестяную крышечку от пива, и она, зараза такая, выскользнув из-под моего ботинка, со звоном покатилась вниз. Женщина вздрогнула и обернулась на звук. Из-под густой челки русых волос стрельнул пристальный взгляд темных и блестящих глаз. Зрачки, черные, как маслины, странно расширились и застыли. Она смотрела на меня так, будто только что обрела дар зрения и первый человек, которого увидела, был я, Павел Васильевич Иванов.
Пришлось изобразить на лице улыбку и поднять в приветствии руку. А что еще оставалось делать?
Лена тоже помахала и позвала меня к себе. Спускаясь по лестнице, я думал, что же мне делать. В отношениях с этой женщиной я вообще не мог знать заранее, что будет дальше: задумывал одно, делал другое, а получалось так, как хотела она. Наверное, я никогда не обратил бы на нее внимания, если бы она сама не подошла ко мне в институтской курилке. «Говорят, ты стихи пишешь, — обратилась она ко мне. — Можешь что-нибудь дать для факультетской стенгазеты?»
Я почему-то вспомнил школьную учительницу Нину Ивановну и ту злосчастную стенгазету, из-за которой наш класс не попал на какой-то конкурс: «Не, я стенгазетами никогда не занимался, — соврал я. — Талантов нет таких!» А Лена хмыкнула: «Тебя никто и не заставляет! А вот стихи ты пишешь. Мне рассказывали. И вроде они производят впечатление…».
Конечно, она намекала на тот вечер, когда мы, вчерашние абитуриенты, отмечали поступление в институт. Днем объявили результаты приемных экзаменов: конкурс большой — четыре с половиной человека на место, у меня была одна «четверка», остальные — «пятерки», но я все равно боялся, что не попаду в альма-матер со своими девятнадцатью баллами из двадцати. Все-таки ребята поступали подготовленные, многие ходили на подготовительные курсы, занимались с репетиторами. Разумеется, в нашем поселке такого не существовало, а само слово «репетитор» я впервые услышал в приемной комиссии.
В общем, когда объявили результаты экзаменов, я радовался до умопомрачнения. Кто-то предложил: «Ребята, надо отметить это дело!». Собрались на квартире у Миши Харитонова, родители которого по такому поводу даже специально уехали на загородную дачу, чтобы не смущать молодежь. Я, конечно, быстро захмелел. Раньше, считай, я не пил вина, а тут — такое радостное событие, чувствуешь себя взрослым, как-то негоже отставать от других. Ну, рюмка за рюмкой, шутки-прибаутки — и напился, а напившись, расчувствовался, вспомнил свой поселок, родителей, школу и то, как, оставаясь дома один, сочинял стихи. Друзей я не имел, вернее, те парни, с которыми сложились нормальные отношения, наверное, считали меня другом, но для меня они оставались просто хорошими знакомыми. Друг ведь больше, чем товарищ. Другу можно рассказать о себе все, полностью довериться, и он тебя всегда поймет. А таких у меня не было. И когда случалось что-то важное, я рассказывал об этом в рифмованных строчках. Стихами их, в общем-то, не считал. А тут после выпитого, когда другие ребята рассказывали смешные анекдоты, вспоминали какие-нибудь случаи, к месту и не к месту цитировали классиков и вовсю старались показать свою ученость, я вдруг заорал: «А стихи кто-нибудь сам сочиняет? А! Слабо вам? А я — могу!» И начал шпарить свои вирши. Боже мой, выступал, наверное, не менее получаса, аж голос сорвал. И вот, нате вам, оказывается, весь институт уже знает…
«Ну? — спросила Лена. — Так как? Принесешь стихи?» — «Да ну! Какие там стихи! Просто игра в рифму… Ничего серьезного!» Но Лена, посмотрев мне прямо в глаза, усмехнулась: «Паша, завтра принеси что-нибудь. Я буду в аудитории, — и назвала ее номер, — у нас там штаб. Познакомишься с ребятами. Пора и первокурсникам активнее приобщаться к факультетской жизни. Жду». И, легко покачиваясь на тонких шпильках, пошла прочь.
Она училась на пятом курсе и была старше меня лет на семь, если не больше. После школы занималась в каком-то техникуме, а в институт поступила с третьей попытки. Причем, побывала замужем, развелась, и, как я уже знал, Елена имела маленькую дочку.
Я привык уважать старших — уж так меня воспитали, и потому явился со своими опусами в назначенное время.
— Кстати, — вымолвил я. — Откуда вы знаете, что я сочиняю?
— Оттуда, — хмыкнула Лена. — Утка как-то один твой стих в курилке читала, — и без всякого перехода посоветовала: — Нынешние девушки не столько стихи любят, сколько дискотеки и хорошие рестораны. Своди ее туда, и все у тебя получится с ней без стихов.
О! Значит, про тот вечер Лена ничего не знала. А я-то думал… Хорошо, что не знает. А то, наверное, ей бы попутно рассказали, как я напился до положения риз. Такого, кстати, больше не повторялось.
А Уткой называли Ирину Уткину, мою однокурсницу, миловидную блондиночку с большими, как у Мальвины, глазами. Везет же мне на Мальвин, однако! Когда она смотрела на меня, невинно хлопая искусно накрашенными длинными ресницами, я терял всякое соображение, и мое состояние девчонку, кажется, забавляло, но не более того.
Ни в какой ресторан сводить ее я не мог: жить приходилось на одну стипендию и на ту небольшую сумму денег, которую каждый месяц посылала мать. В ожидании перевода, случалось, я несколько дней перебивался на картошке или лапше. Брать взаймы не привык и считал, что жить надо на те средства, которые имеешь.
Лена прочитала стихи и благосклонно кивнула:
— Пойдет!
Я уже хотел откланяться, но она задержала: «Ты где живешь?» Услышав мой ответ, она воскликнула: «А, вот как! Так нам по пути. Подожди пять минут. Вместе и пойдем…».
И пошли. Разговаривали о том — о сем, а в общем-то ни о чем. Я почему-то чувствовал себя скованно. Может, потому, что Лена спросила меня: «Что, кажусь тебе старой? Почему ты мне «выкаешь»?» Я отшутился: воспитание, мол, не позволяет, да и на брудершафт еще не пили. Лена метнула в меня быстрый лукавый взгляд и засмеялась: «У, какой! И слово-то какое знаешь: брудершафт, — с удовольствием повторила она. — Умный, прямо как мой брат. Кстати, ты на него даже внешне похож…».
Ее брат, Александр Васильевич, вел курс древнерусской литературы в местном педагогическом институте. И действительно походил на меня. Или я на него? Субтильный, среднего роста, в очках, чернявый, лицо чуть продолговатое. Но в отличие от меня он слыл занудой. Если начинал что-то рассказывать, то непременно выплескивал на собеседника массу подробностей, малозначительных деталей, к месту и не к месту наизусть цитировал работы каких-то литературоведов, историков или писателей. Тоска!
Но все о нем я узнал потом. А пока что по дороге домой мы говорили с Леной обо всем на свете, и, странное дело, когда я распростился с ней у ее дома, мне захотелось вернуться обратно и поговорить еще. То, что она старше, уже не имело никакого значения.
А потом стало как-то так получаться, что мы оказывались в одних и тех же компаниях, нечаянно встречались на университетских вечерах, концертах в местной филармонии или на выставках в художественном музее. А после одной вечеринки, где я, вопреки обыкновению, все-таки изрядно накачался горячительным, Лена взялась доставить меня на квартиру, которую я снимал. С квартирой мне помогла… Зойка. Оказывается, у Авхачихи во Владивостоке жил какой-то родственник, а его знакомый со всей семьей на целых три года уезжал в Мозамбик. Тогда СССР вовсю помогал Африке, в том числе и специалистами. Знакомый родственника непременно хотел сдать квартиру, как он говорил, «небалованному», скромному человеку, чтобы он жил при той квартирке вроде сторожа. Тут-то Зойка и подсуетилась: «Так там же Пашка Иванов учится! Чем ему в общаге жить, лучше пусть квартиру снимает. А то в общагах одно пьянство да разврат…».
О ком она больше беспокоилась — обо мне или о себе? Наверное, о себе. Ей, скорее всего, не хотелось, чтобы я вел слишком разгульную жизнь и связался, как у нас говорили в поселке, с какой-нибудь чувихой. Зоя все-таки рассчитывала: рано или поздно я ее увижу и пойму, что лучше нее никого нет на свете.
Квартирой я остался доволен. Но в тот вечер где-то обронил ключ и попасть домой не смог, и тогда Лена махнула рукой: «А! Рано или поздно это случится. Уж лучше раньше! Пошли к нам. Брат в мою личную жизнь не вмешивается…».
С женщинами я еще не имел опыта общения. Ну, разве можно считать любовью одну из встреч с Галкой в конце десятого класса? Разделись, обнялись, но она на все мои более-менее смелые прикосновения отвечала яростным шепотом: «Не надо, я не такая…» А то, что получилось с подругой подруги того самого Мишки, который страдал от неразделенной любви к Ольге? Страдать-то страдал, но не терялся. Однажды Мишка подмигнул: «Ну, что? Хочешь с девчонкой познакомиться? На передок слаба, имей в виду!». Они вроде как все вместе пошли собирать грибы. В лесу сидели у костра, шашлыки, вино, то-се, Мишка со своей девчонкой пошел искать подосиновики, а подруга подруги от скуки начала со мной заигрывать, и я, сгорая от нетерпения, поддержал ее проявление внезапно вспыхнувшей страсти. Но все у нас получилось наспех, неуклюже, к тому же подруга подруги все время повторяла: «Ой, кто-то идет! Ой, я со стыда сгорю, если они нас увидят! Ой, быстрее!». Ну, и так далее. Какая уж тут к черту страсть…
Я только об одном думал: скорее бы все закончилось, но как только выходил, что называется на финишную прямую, девица или неловко поворачивалась, или громко ойкала, или впивалась ногтями в спину — все отступало, замирало, возбуждение пропадало и приходилось начинать сначала.
А с Леной все произошло иначе. Но, впрочем, я не об этом. С ней было легко и как-то очень просто. Не в том смысле просто, что обходилось без сложностей — нет, их хватало, а в том смысле, что она понимала меня, и я тоже чувствовал ее желания и настроение — порой без всяких слов.
Как только она ввела меня в квартиру, так сразу же громко оповестила:
— Александр Васильевич и Лариса Николаевна, ау! Я не одна — с кавалером. Можем даже чаю попить вместе, если хотите…
— Не хотим, но можем, — отозвался из-за плотно закрытой двери густой красивый баритон. — Лариса, оторвись от своих конспектов!
Дверь комнаты скрипнула, полуотворилась, и в тускло освещенный коридорчик вышел худощавый мужчина в роговых очках с толстыми линзами.
— Привет, — он протянул мне узкую длинную ладонь. — Давно вы, молодой человек, знакомы с Еленой Васильевной? Почему она вас скрывала от нас? А чай вы какой любите — индийский или цейлонский? О, нет! Не разувайтесь! У нас не принято. Ах, да! Вы, наверное, останетесь тут? Тогда — разувайтесь!
— Саша, ты бы хоть спросил, как молодого человека зовут, — подсказала женщина, вышедшая из комнаты следом за ним, и, застенчиво улыбнувшись и поправив растрепанные прядки рыжеватых волос, представилась:
— Лариса, супруга Александра Васильевича…
— Да зачем церемонии разводить? — воскликнул Александр Васильевич. — Ленка ему и так уже рассказала, как нас зовут. Правда? — он подмигнул мне. — А как вас, молодой человек зовут, я, кажется, уже догадался: Павел, так ведь?
Я кивнул. А Лена, насмешливо взглянув на брата, вздохнула:
— Догадливый ты мой, — она хмыкнула. — Рассказывать тебе я могу про одного, а приходить — с другим. Такое тебе в голову не приходило, дорогой?
Александр Васильевич рассмеялся и неловко пожал плечами:
— Лучше помолчу о том, что мне порой приходит в голову, — и, взглянув на Ларису, спросил: — Ты уже закончила свой перевод? Или решила сегодня плюнуть на него?
— Плюнуть! — Лариса вздохнула и поморщилась. — Не знаю, что и делать: текст вроде бы простой и ясный, а начинаешь переводить — без пояснений не обойтись, иначе все становится непонятным.
— Вот всегда так, — Александр Васильевич блеснул стеклами очков. — Начнешь задумываться над простым и ясным — получится сплошная непонятность.
— Философ! — воскликнула Лена. — А ну, прекратить подобные разговорчики! Про умное потом поговорите, без нас. Ты бы еще про Петра и Февронию завел сейчас разговор…
— А что? — оживился Александр Васильевич. — Молодой человек наверняка не знает о них ничего. Не знаете ведь, Павел?
— Нет, — я смущенно кивнул. — Не приходилось слышать…
— Ага! — Александр Васильевич торжествующе поднял указательный палец вверх. — О каких-нибудь Тристане и Изольде нынешняя молодежь еще худо-бедно наслышана, а об исконных героях славянской культуры — ни бэ, ни мэ, ни кукареку!
— Господи, — Лена преувеличенно нарочито вздохнула. — Русофил ты наш доморощенный!
— Феврония — образец преданности и верности, — не обращая внимания на сестру, продолжал Александр Васильевич. — Если бы древнерусскую повесть о Петре и Февронии включили в обязательную школьную программу, то, глядишь, среди нынешних девиц поменьше бы встречалось распутниц…
— Саша, — остановила его Лариса, — ну что ты такое говоришь? Литература — не учебник жизни. Можно досконально знать извращения, описанные маркизом де Садом, оставаясь глубоко нравственным человеком…
— Знаю! — Александр Васильевич досадливо поморщился. — Ты, матушка, уводишь меня совсем в другую степь. Давай не будем углубляться в психологию восприятия текста. Я всего лишь хотел сказать, что положительные образы, созданные великой древнерусской литературой, воспитывают в читателе самые лучшие качества.
— Ну, начал лекцию читать! — воскликнула Лена. — Саша, уймись! Студентов целыми днями мучаешь семинарами-коллоквиумами, возвращаешься домой — за нас принимаешься. Что ты носишься со своей Февронией? Забыл, какой хитрюгой она оказалась? Чтобы привязать к себе Петра, она поступила нечестно.
— Кощунствуешь! — Александр Васильевич от возмущения даже привстал. — Она образец чистоты и целомудрия.
— Ага, — насмешливо кивнула Лена, — эталоном добродетели она стала потом. Вспомни: Петр приехал к ней, прослышав, что она исцеляет самые сложные болезни. У него же все тело покрылось какими-то язвами. Петр сказал, что если девица вылечит его, то он на ней женится. А женихом он считался завидным — князь, богат и знаменит, какая же девка от такого откажется?
— Ну…, — Александр Васильевич хотел одернуть сестру, но та, не обращая внимания на его возмущенное мычание, продолжала: — Феврония, не спорю, исцелила его, но оставила небольшой участок кожи недолеченным. Чтоб, стало быть, князек-то не забывался: не захочет сам к Февронии вернуться — снова весь струпьями покроется и воленс-неволенс приползет к девице за помощью…
— «Для Бога все вещи чисты, хороши и правильны, — говорил Гераклит, — но люди относят некоторые из них к правильным, другие — к неправильным», и в том ключ к пониманию образа Февронии, — покачал головой Александр Васильевич. — Он выходит далеко за рамки шкалы стандартных человеческих ценностей. Мифология никогда не имеет в качестве своего главного героя просто добродетельного человека…
— Ты что, декламируешь отрывок из своей гениальной диссертации? — усмехнулась Лена. — Мифология — эмансипированная мадама: захотела героя — и поимела его. Ах, какой стиль! Какой полет мысли!
— В ответ на твои издевки только и могу сказать: моя сестра — дура, — отчеканил Александр Васильевич и устало закрыл глаза.
— А мой брат — зануда! — парировала сестрица.
Очевидно, подобные споры-разговоры у них случались регулярно, поскольку оба огрызались довольно вяло, да и Лариса отнеслась к их перепалке без особого интереса, равнодушно листая какой-то толстый журнал. На кухне засвистел закипевший чайник, и Лена убежала заваривать чай.
Александр Васильевич и Лариса молчали. Я чувствовал себя неуверенно и, чтобы скрыть смущение, взял с журнального столика тоненькую брошюрку и раскрыл ее наугад:
«Героям повести удалось подняться над своими собственными и локальными историческими ограничениями. Они умирают, но, будучи людьми вечности, возрождаются в христианском символе жизни после смерти, в идее небесной любви. Они умерли в один день, но их положили в разные гробы. Преодолевая физическую смерть, их тела чудесным образом воссоединяются в одном гробу. Люди это видят и думают, что кто-то таким образом кощунствует над Петром и Февронией. Их рассоединяют, кладут в разные гробы, но наутро снова находят вместе…».
— Ага! Читаешь выдающуюся работу братца? — хмыкнула Лена, вернувшаяся с чайником. — Ну и как? Проникся поэтикой подлинных духовных страстей?
Александр Васильевич изобразил на лице страдание и воздел руки над головой:
— Лена, умоляю: не надо, не трогай святое! Это смысл моей жизни…
— Да ладно, брат, — вздохнула Лена. — Шучу я. А вообще, тебе давно пора научиться делать морду тяпкой. Сделал морду тяпкой — и вперед! Нахрапом бы взял всех своих докторов с академиками и давно защитил бы диссертацию.
— Вся проблема в том, сестра, что у интеллигентного человека не морда, а лицо, — с достоинством подбоченился Александр Васильевич. — И что такое тяпка, он не знает.
— Е-мое! — всплеснула руками Лена. — Пастернак, выходит, не интеллигент? Копался в своем огороде, картошку тяпкой полол и окучивал — выращивал ее, чтоб с голодухи не сдохнуть: его стихи никто не печатал, «Доктор Живаго» приносил прибыль издателям на Западе, а Борис Леонидович хрен без соли доедал. Но что такое тяпка — знал!
— Сестрица, ты все же дура, — устало улыбнулся Александр Васильевич.
— А ты — умный, — отрезала Лена, — только данного факта никто не знает. И не узнает, потому что ты — мямля. Твои однокурсники уже давно кандидатские защитили, а ты все топчешься на месте, стесняешься чего-то, и ведь не дурак, статьи интересные пишешь, но кому они нужны, кроме десятка таких же сумасшедших, как ты?
— Лена, сейчас же прекрати! — подала голос Лариса. — Постеснялась бы постороннего человека.
— А он мне не посторонний, — мгновенно откликнулась Лена и, высунув язык, дурашливо подразнилась. — Бе-бе-бе! Он, может, моим постоянным любовником станет. И наплевать на выдуманные добродетели!
— Во-во! — осклабился Александр Васильевич. — Бедный молодой человек ни сном — ни духом ни о чем подобном не помышляет, а ты — морду тяпкой и вперед на него!
— Паш, скажи ему: я такая? — в глазах у Лены играли веселые и злые чертенята. — Братец считает, что я без тормозов.
Я смутился и пожал плечами:
— Мы просто хорошие знакомые. И, как мне кажется, Лену на факультете уважают. Ничего плохого не слышал о ней.
Александр Васильевич громко, с причмокиванием, отхлебнул горячего чая из кружки и, прищурившись, пояснил:
— Да знаю я, знаю, что сестрица — человек неплохой! Я не то имел в виду. Она не знает меры — вот что!
— А тут уж мое дело, — огрызнулась Лена. — Как-нибудь сама разберусь.
— Во-во! — Александр Васильевич блеснул стекляшками очков. — Твоя старшая сестрица то же самое говорит. И что же? То один роман, то другой… Элементарная распущенность, вот что!
О том, что у Лены есть сестра, я не знал. Она никогда не упоминала о ней. Но, судя по реплике Александра Васильевича, он был не в восторге от обеих своих сестриц.
* * *
— Ну? Что ты так медленно идешь? — Лена нетерпеливо стукнула по полу ногой. — Я тут вся извелась, тебя ожидаючи.
Я приблизился к ней и, оглянувшись — не видит ли кто, приобнял Лену за плечи и коснулся губами ее теплой щеки. Она, не обращая внимания на мое смущение, встала на цыпочки и быстро, но крепко поцеловала в губы:
— Ну, здравствуй!
— Ты как тут оказалась? — спросил я. — И как меня нашла? Все-таки столько времени прошло…
— Земля русская слухом полнится, — рассмеялась Лена. — Я вчера прилетела, у меня тут тетка живет. Вообще-то, я не специально к ней, а по пути — транзитом, так сказать, мчусь в Петербург на крыльях любви, — она коротко хохотнула, — один мужик замуж меня берет. Почти на двадцать лет старше, весь из себя выдающийся ученый — был, между прочим, научным руководителем моего братца…
— Александр Васильевич, кстати, диссертацию-то защитил? — ради приличия поинтересовался я. — Помню: о какой-то Февронии все рассказывал…
— А ты не знаешь? — помрачнела Лена. — Впрочем, откуда тебе знать! Ты как уехал из Владивостока, так у нас связь и оборвалась. Даже, наверное, и не вспоминал?
— Ну что ты, — я растерянно шмыгнул носом. — Вспоминал, конечно. Тебя разве забудешь!
— Нет больше Александра Васильевича, — помрачнела Лена. — Никто не знает, что случилось на самом деле, но его нашли разбитым у одной девятиэтажки: забрался, говорят, на крышу и спрыгнул вниз. Портфель с лекциями, рукописями и какими-то письмами остался на кровле. Лариса даже не прикоснулась к ним: открыла портфель, увидела бумаги и снова замок защелкнула. Замуж так и не вышла, одна живет.
— Извини, — я чувствовал себя неловко. — Не знал. Жалко твоего брата. Интересный человек…
Я не знал, что нужно говорить и делать в подобных ситуациях. Вроде бы положено выражать сочувствие, вспоминать что-нибудь хорошее, связанное с почившим, но, как на грех, не припоминалось ничего, кроме нервного разговора о древнерусских повестях. Выдав сентенцию об интересном человеке, я запнулся и замолчал: неловко говорить банальные, шаблонные слова, но другие на ум не шли.
Лена, видимо, почувствовала мое состояние, потому что вдруг переменила тему разговора:
— О том, что ты работаешь здесь, я от Томки Баранниковой случайно узнала…
Томка училась с Геннадием на одном курсе. Институтская активистка, она помогала Лене выпускать факультетскую газету, что их и сдружило. Сейчас Баранникова ничем не напоминала восторженную быстроглазую и смешливую девицу — она стала массивной скульптурообразной дамой, которой так и хотелось дать в руки весло или серп, тогда она стала бы живым воплощением гипсовых девушек эпохи соцреализма. Конечно, я знал, что Тамара живет в Хабаровске, раз в год, накануне новогодних праздников мы даже звонили друг другу, иногда сентиментальничали: надо бы, мол, наконец-то встретиться, молодость повспоминать; может, еще кто-то из выпуска найдется. Но я опускал телефонную трубку и общение заканчивалось до следующего нового года.
— Томка мне и говорит: Паша Иванов, мол, зазнался — как женился, так друзья только по телефону его и слышат, — продолжала Лена. — Жена тебя на коротком поводке держит, что ли?
— Нет, на длинном, — я усмехнулся. — Мужчина должен чувствовать себя свободным, а женщина — вовремя дернуть поводок, если ей что-то покажется не так…
— Мудрая у тебя жена! — засмеялась Лена. — Кто она?
— Человек, — я снова усмехнулся.
— Догадываюсь, — хмыкнула Лена. — Где ты ее нашел?
— А может, она меня нашла…
— Вообще-то такие, как ты, на дороге не валяются.
— Ну, почему же? — я постарался приподнять брови как можно ироничнее. — Иногда валяются. Я в тот вечер поскользнулся на жутком гололеде, упал — искры из глаз, острая боль в ноге, чуть пошевелюсь — всех святых вижу. И случилось так, что мимо проходила Аня. Остановилась, посмотрела на меня и сказала: «Так-с! Автобусы все равно не ходят, на такси денег нет, придется на «скорой» на работу ехать. Нам с вами, кажется, по пути…».
— Она что, врач-травматолог?
— Ты догадливая, — я снова усмехнулся. — Перелома у меня, слава Богу, не оказалось — всего-навсего растяжение связок, гематома и всякое такое. Но благодаря травме я познакомился с Аней.
— Доволен?
— Знаешь, я ни с кем не обсуждаю семейную жизнь, — я прямо посмотрел ей в глаза. — Это наша с Аней жизнь и ничья больше.
— Извини, — Лена опустила голову. — А личная жизнь у тебя есть?
— Конечно, — я кивнул. — Например, увлекся кактусами. Представляешь, у меня уже девяносто шесть разных кактусов…
— Ботан! — в голосе Лены чувствовалось сожаление. — Вон оно как! Развел в квартире ботанический сад. Господи, да ты всегда был ботаном: прилежный, умненький мальчик, такой весь аккуратненький, партикулярный, не позволяющий себе выходить за рамки приличий — так и хотелось тебя соблазнить, научить греху…
— Спасибо, научила, — я дурашливо поклонился.
— Да уж! — засмеялась Лена. — Не забыл?
Я тоже засмеялся и, поймав ее тяжелый, пугающе прямой взгляд, не нашел подходящих слов и только кивнул. Она взяла мою ладонь и осторожно пожала ее:
— Я так и знала…
И тут открылась входная дверь, и в вестибюль ввалился Игорь Петрович — большой, сутулый, как медведь, с растрепанными волосами, в мешковатом сером костюме и бледной, пожомканной рубашке, распахнутый воротничок которой обнажал короткую морщинистую шею. Но его вид не мешал выглядеть ему вальяжно, и в его неухоженности даже чувствовался какой-то особенный шик.
— Иванов! — воскликнул Игорь Петрович. — Приятная для тебя новость: чертежи потребуются только через месяц.
Я изобразил широкую улыбку радости, которую тут же сменил на недоумение:
— А что могло случиться? Все так хорошо шло…
— Наш подопечный попросил сдвинуть свою защиту, потому что на его ведомство неожиданно свалилась проверка из Москвы, — пояснил Игорь Петрович. — Ему сейчас не до занятий наукой. Так что, если хочешь, отдыхай!
— То есть Павлу можно уйти с работы? — уточнила Лена.
Меня ее вопрос смутил, и я даже шикнул на нее, но Игорь Петрович добродушно махнул рукой:
— Можно. Конечно, можно! — и подмигнул мне. — Все можно, если осторожно. Милая леди, надеюсь, твоя кузина или родственница Ани? А то могут всякие слухи пойти…
— Да, — поспешно кивнул я и тут же поправился:
— Вернее, нет. Не кузина. И не…
— Стоп! — Игорь Петрович усмехнулся. — Кто она, совершенно неважно. А важно то, что вы можете посидеть в каком-нибудь уличном кафе, попить пива и съесть шашлык, — он зажмурился и облизал губы. — Непременно хорошо прожаренный, с сочной корочкой, посыпанной мелко порубленной кинзой, и чтобы каждый кусочек отделялся от другого кольцами лука и кружочками помидоров. У вас еще нет проклятого холецистита, и с печенью, наверное, полный порядок — вам можно лакомиться жареным, а вот мне — только пареным. Эх!
Игорь Петрович, пригорюнившись, стал взбираться по крутой лестнице. Преодолев шестую ступеньку, он остановился и оглянулся:
— Кстати, — поднял он указательный палец. — Не давайте поливать шашлык дебильным кетчупом. Настоящий соус умеют готовить только в Тбилиси, я точно знаю. Лучше попросите побольше зелени. И запивайте холодным светлым пивом, лучше — нефильтрованным пшеничным. Эх!
Он сочно чмокнул пухлыми губами, махнул рукой и принялся снова взбираться по лестнице, держась за перила.
— Колоритный у тебя начальник, — шепнула Лена и взяла меня за руку. Ее теплая ладонь чуть вздрагивала. — Сразу видно: любит жизнь во всех ее проявлениях. С ним, наверное, не скучно работать.
— Верно, — я мягко, но настойчиво попытался высвободиться из цепкой Лениной лапки. — С ним не соскучишься.
— Боишься, что нас засекут? — Лена сама разжала ладонь, отпуская мою руку. — Никогда ничего не бойся, дурашка. Это привлекает внимание. Все, что делается открыто, воспринимается как само собой разумеющееся. Если на глазах у всех я держу тебя за руку, значит, нам нечего скрывать: возможно, мы просто старые добрые друзья, которым есть о чем поговорить.
— Конспираторша, — хмыкнул я. — С тобой тоже не соскучишься…
— А то! — Лена игриво хлопнула меня по плечу. — Помнишь, как нас мой муж чуть не застукал?
— Ты могла бы предупредить, что вы решили снова жить вместе, — возразил я. — Молодой и глупый, я тогда еще не знал, что у некоторых такие отношения — что-то вроде образа жизни: то сходиться, то расходиться, то бешеная страсть, то — иди на фиг…
— Чужая семья — потемки, — Лена назидательно подняла указательный палец.
— А муж и жена — одна сатана? — я улыбнулся и ради шутки вопросительно приподнял бровь.
— На свой вопрос ты сейчас и сам можешь ответить, — Лена постаралась скрыть язвительность за тонкой усмешкой.
Я решил не обращать внимания на ее колкость. Но то, что чужая семья — потемки, был согласен на все сто процентов. Лена почти ничего не рассказывала мне о своем бывшем муже, я только и знал, что тот остался в маленьком захудалом райцентре, служил в райфинотделе, иногда приезжал по делам во Владивосток, виделся с их общей дочерью — ходил к ней в детсад, обаял там всех воспитательниц и нянечек. Но, как уверяла Лена, он уже не интересовал ее как мужчина. Хотя, по ее словам, был высоким симпатичным брюнетом с ярко-голубыми глазами, носом с горбинкой — многие принимали его за грузина. Стройный и подтянутый, он непременно выделялся из толпы, и многие женщины обращали на него внимание.
«Ах, если бы они знали, что прекрасный великан в постели — полный пигмей! — говорила Лена. — Вот ты невысокий и не писаный красавец, и к тому же очкарик, зато тебя ощущаешь во всей полноте, — ее слова меня обычно страшно смущали, но Лена, как ни в чем не бывало, ласково продолжала: — Что бы там ни говорили про любовь, как бы ее ни романтизировали, а если она в физиологическом плане несостоятельна, то проходит довольно быстро. Любовь, что костер: не бросишь палку — погаснет. Цинично? Ах, миленький ты мой! Ты еще так плохо знаешь женщин…»
Хм! Я и вправду плохо их знал. Ну как я мог, к примеру, даже подумать, что приличной женщине иногда хочется быть безоглядно распутной? И все — ради того, чтобы доставить удовольствие мужчине, который ей нравится. Вот и Лена повела себя как самая последняя шлюха, когда однажды мы оказались в подъезде вонючей «хрущевки» на окраине Владивостока. Тогда мы засиделись на дне рождения у моего однокурсника, посмотрели на часы: шел первый час ночи. Была надежда, что еще попадем на последний автобус.
О том, чтобы остаться ночевать у хозяев, и речи не заходило: в двухкомнатной квартирке ютилось семейство из пятерых человек. Плюс приехала бабуська, которая специально привезла из деревни подарки для внука: корзину белых грибов и двух куриц-хохлаток. Боровики пожарили и выставили на стол — вкусно получилось, пальчики оближешь! А вот что делать с курицами, никто не знал — вернее, знали, но хохлаток сначала нужно обезглавить и ощипать перья, на что хозяева решиться никак не могли. Птиц определили пока что на балкон. Так что даже его уже заняли.
Делать нечего — мы с Леной, откланявшись, вышли в непроглядно темную ночь. Никакие автобусы, конечно, уже не ходили. И денег на такси нет. Пешком до центра — не меньше трех часов. Мы и пошли. А что еще оставалось делать? «Давай отдохнем, — вскоре предложила Лена. — Вон, смотри: подъезд в доме открыт, и в окнах света нет…»
Причем тут «нет света», я сразу и не понял. Лена, осторожно ступая по темной лестнице, завела меня на третий этаж. Там стоял большой деревянный ящик. В таких зимой обычно хранят картошку-моркошку. На ящике висел амбарный замок, и он нам нисколько не мешал, пока Лена не привлекла меня к себе и не принялась целовать. Я отвечал ей не менее страстно. На ящике вдвоем было неудобно и тесно.
— Встань на пол, спусти брюки, — шепнула Лена. — А я тут, на рундуке, на коленках. Ну, что ты, маленький, что ли? Не понимаешь? Я вот так спиной повернусь, а ты бери меня сзади…
Она говорила откровенно, бесстыдно, не стесняясь называть вещи своими именами. Меня и пугали ее слова, и возбуждали еще больше. Я, наверное, забыл бы обо всем на свете и о всяких приличиях тоже, если бы не замок на ящике. В самые страстные и жгучие моменты нашего соития он громко стучал по железной щеколде: видимо, я задевал его коленями. А поскольку остановиться я уже не мог, то стук не стихал, и, в конце концов, вывел какого-то слабонервного жильца из себя. Резко скрипнула дверь, и мужской голос гаркнул на весь подъезд:
— Да сколько это может продолжаться? Ни стыда, ни совести у вас нет!
Я отпрянул от Лены, но та удержала меня:
— Еще… Я сейчас… Еще!
Обескураженный слабонервный жилец лишь отчаянно пискнул:
— Ну, вы сейчас дое**сь! Я милицию вызову!
Он хлопнул дверью. И в то же мгновение Лена вскрикнула, подалась вся вперед, умудрившись извернуться и обхватить меня за ягодицы. А я, напуганный жильцом, уже ничего не хотел и лишь терпеливо дождался, когда руки Лены обмякнут и соскользнут с меня.
Вызвал ли мужчина милицию, мы так и не узнали, потому что быстро привели себя в порядок и выскользнули из подъезда.
Но то, что случилось потом, недели через две, вообще меня напугало. В тот день Лена оставила меня у себя на ночь: Александр Васильевич с женой уехали на дачу, и вся квартира осталась в нашем распоряжении. Однако утром, часов в семь, раздался звонок в дверь. Я как раз обнял Лену и… В общем, мы только-только начали заниматься любовью.
— Никого нет дома, — подняла предупреждающе пальчик Лена. — Не обращай внимания. Позвонят и уйдут.
Но звонки не стихали.
— Пойду посмотрю, кого там черт принес в такую рань, — Лена накинула на плечи халатик и вышла.
Я, раздосадованный, слышал, как она переговаривалась через дверь с каким-то мужчиной. И, судя по всему, хорошо знакомым Лене. Потому что она искренне обрадовалась ему, даже в ладоши захлопала, но замок не открыла.
— Извини, — проворчала Лена. — Я тебя не пущу, пока ты мне анальгина не принесешь. Голова разламывается, просто жуть! Аптека — через дорогу, открывается через двадцать минут. Возвращайся, милый, с лекарством…
Она вернулась ко мне, юркнула под одеяло, жарко прижалась всем телом и попросила:
— Давай по-быстрому! А то муж сейчас вернется с анальгином, — и глупо хихикнула. — Я его в аптеку послала.
На следующий день она, смущаясь, опустила глаза и попросила: «Если можешь, найди «квадрат», где мы с тобой могли бы вдвоем остаться. Братец заявил мне, что, мол, не потерпит больше разврата и обо всем мужу расскажет. Ну, насчет мужа он погорячился — не расскажет, конечно. Но мне неудобно приводить тебя к нам…»
«Квадрата» я найти не мог. А та квартира, в которой волей случая меня поселили, стать им, увы, не могла. Сам виноват! Почувствовав свободу, я звал сюда новых друзей-приятелей, и наши шумные посиделки нередко заканчивались глубоко за полночь. Причем, не по нашей инициативе: обычно снизу часов в одиннадцать вечера начинала стучать баба Поля — капитанша. Так соседи звали ее и в глаза, и за глаза, потому что всю жизнь она была мужней женой, ни дня нигде даже не числилась. Им хватало того, что зарабатывал ее супруг: он водил маленький пассажирский теплоход — капитанил. Детей Бог им не дал, и теперь старики доживали свой век в полном одиночестве и тишине, которую ценили, кажется, превыше всего.
До моего вселения в квартиру старики, наверное, даже не подозревали о существовании «Роллинг Стоунсов», «Биттлз», Бренды Ли, Глории Гейнор, «Аббы». И вдруг стали ежевечерне тревожить их мощным ураганом своих хитов, под которые наши девчонки лихо колотили голыми пятками по полу, а парни скакали и орали, не задумываясь, что наш пол является чьим-то потолком и с него при таких азартных забавах наверняка сыпалась штукатурка. Баба Поля, будучи деликатной женщиной, не раз и не два терпеливо подкарауливала меня у подъезда, чтобы сказать: «Молодой человек, после двадцати трех часов шуметь воспрещается. Попрошу увязывать ваши увеселения с правилами социалистического общежития». Я клятвенно заверял: «Бу сделано». Но куда там! Мои гости не хотели признавать никаких правил. И бедняжка капитанша, доведенная громкой музыкой до исступления, начинала стучать шваброй по потолку.
Мы стихали, но ненадолго. Музыку приглушали, динамики проигрывателя «Аккорд» ставили на подоконник, но теперь «Нарисуй это черным!» и «Любовь нельзя купить» слышали соседи справа и слева. Наступала их очередь возмущаться. И они стучали, звонили в дверь и даже совали мне в почтовый ящик записки: «Прекратите это безобразие».
Однажды кому-то из соседей так надоели мои сборища, что они разыскали дальнюю родственницу хозяев квартиры. Ко мне явилась худющая дамочка в сером костюмчике. Водрузив на острый носик очки в тонкой металлической оправе, она критически оглядела меня с ног до головы и разочарованно произнесла: «А еще говорили, что вы — приличный молодой человек. Вам дали самые лучшие рекомендации. Вы их не оправдали». Я приготовился к самому худшему: визитерша прямо-таки источала неприязнь, ее глаза по-змеиному серебрились и темнели, костяшками пальцев она непроизвольно постукивала по столешнице. «Будете выгонять? — спросил я. — Прямо сейчас?».
Дамочка перестала барабанить и, ни слова ни говоря, вынула из сумочки вчетверо сложенный лист бумаги. Развернув его, она положила его передо мной. «Соглашение» — прочитал я. В нем говорилось о том, что если я не выполню пункты такие-то и такие-то, то гражданка Н. (называлась фамилия визитерши) вправе забрать у меня ключи и выставить вон. Запрещалось все, что только можно запретить: нельзя приходить домой позже десяти часов вечера, приводить гостей, включать музыку в любое время суток, распивать спиртные и слабоалкогольные напитки, оставлять мусор в ведре на день, а особенно гражданка Н. категорически настаивала на том, чтобы меня не посещали особы противоположного пола. «Увижу тут двустволок — пиши пропало, — заметила она. — Чтоб даже запаха их не было! Вам учиться нужно, молодой человек, а они лишь с толку сбивают…».
«Двустволками» она почему-то называла молодых девушек, неизвестно на что намекая.
Соглашение мне пришлось подписать. Вечеринки прекратились. Капитанша баба Поля, встречая меня на лестнице, прямо-таки светилась праздничной улыбкой: «Ай, нарадоваться тишине не могу. Спасибо, Пашечка, уважил стариков».
Гражданка Н., между тем, имела право наведываться с ревизией в любое время суток. Видимо, она жила где-то неподалеку, иначе как объяснить тот факт, что однажды она заявилась в три часа ночи и, открыв дверь своим ключом, внезапно включила свет в спальне. Надо сказать, что я привык спать обнаженным. Разметавшись во сне, сбрасывал с себя и простыню, и одеяло, что мало меня заботило: никто увидеть меня не мог. А тут…
— Хорош красавчик, — поджала губы гражданка Н. — Никакого стыда!
— Извините, — вскочил я. — Стучаться надо!
— Извольте соблюдать приличия, — гражданка Н. повернулась и, выпрямив спину, промаршировала к двери. — Нудизм — тлетворное влияние Запада, молодой человек. Наша молодежь должна носить нижнее белье.
Ну, не ужасно ли? Так что и речи не могло быть о том, чтобы снимаемая квартира автоматически превратилась в «квадрат». Но, в общем-то, я особо и не старался свить гнездышко для любви. Утреннее происшествие с внезапно приехавшим мужем, и поведение Лены: «Давай по-быстрому», и последствия его мне не понравились. Наспех тогда одетый, я, выскочив из квартиры, встретил благоверного своей любовницы на втором этаже. Кажется, именно он, остро пахнущий каким-то полынным одеколоном, поднимался навстречу. После происшедшего я долго не мог прийти в себя. Я даже подумал, что наконец-то могу считать себя свободным: отношения, сложившиеся у нас с Леной, любовью нельзя считать — это было что угодно, но только не любовь, о которой у меня имелись свои представления.
Я тогда считал любовью состояние души, когда сходишь с ума, летаешь как птица, минуты не можешь прожить без другого человека, и одно лишь имя его заставляет сильнее биться сердце, и все внутри дрожит, натягивается как струна скрипки. Достаточно одного взгляда или легкого прикосновения, чтобы в душе зазвучала музыка. Может быть, я слишком много читал стихов, особенно банального Асадова, потому и сложились такие представления о любви. Но возможно и другое: я видел, как живут родители — чинно, спокойно, размеренно, и лишь иногда, пару раз в месяц, у них случаются размолвки, которые, впрочем, обходились без битья посуды, криков и хлопанья дверями. Не часто, но и ссоры бывали: отец, накричавшись, уходил к себе в комнату и никого не пускал, а мама, всхлипывая, нарочито долго надевала платье, искала запропастившиеся куда-то туфли, которые уже сто лет не носила, красила губы у зеркала, и если я спрашивал, куда она собирается, отвечала сердитым, плачущим голосом: «Господи! Да оставьте вы меня в покое!».
Она выходила во двор и ходила по нему кругами. Отец, конечно, видел ее в окно — такую несчастную, одинокую, понурую. Сердце у него, естественно, не выдерживало — он наспех одевался, бросался во двор, подскакивал к маме, обнимал ее, она сначала отталкивала его, но потом и сама обнимала отца. Домой они возвращались счастливые, умиротворенные и сразу запирались в своей комнате, включая на всю громкость записи песен Джо Дассена или Мирей Матье. Вот это — любовь!
Странно, но Лена почти никогда не говорила со мной о любви. Всего лишь несколько раз, когда мы занимались сексом, она вдруг вскрикивала и, обнимая меня крепче обычного, шептала: «Ты меня любишь?» Я, сосредоточенный на своих ощущениях, выдавливал из себя лишь односложное «да». А что еще говорить, если подступал тот сладкий, восхитительный миг, из-за которого я, по молодости лет, продал бы душу дьяволу?
Наверное, в отношениях с Леной меня все-таки больше привлекал секс, чем возможность любить ее. Я даже не пытался представить вероятность нашей совместной жизни. Мне казалось, что самое главное в отношениях людей — доверие. Если ты веришь другому как самому себе — это, наверное, и есть любовь. А страсть? А тот самый огонь, который бежит по жилам? А готовность провести вечность вдвоем? А милые безумства, о которых пишут поэты и романисты? Они прекрасны, но без доверия — никак. Любовь начинается с маленькой надежды стать единственным и самым нужным, но самым непостижимым образом она перерастает в обоюдную зависимость: ты не можешь жить без кого-то, а этот кто-то — без тебя. А что, если тебя обманывают? Ну, например, ты стучишь в дверь, а тебе из-за нее отвечают: «Милый, сходи за лекарством от головной боли…».
Лекарство от головной боли все-таки меня впечатлило. Я уже не верил Лене. Она, кажется, чувствовала мое настроение и однажды сказала: «Ты на мне никогда не женишься, и не потому что я старовата для тебя, а потому что боишься: брошу тебя. Как бросала других своих мужчин…».
Я тогда засмеялся и нахально ответил, что ни капельки ничего не боюсь. Стоит мне выйти на перекресток, свистнуть и сразу три, нет, даже пять женщин прибегут на мой зов, и останется лишь выбрать ту, что получше, чтобы трахнуться как следует. А больше молодому здоровому организму ничего и не надо. И вообще, зачем жениться, если женщину можно иметь и без кольцевания?
— Какой наглый! — искренне изумилась Лена. — И какой еще глупый!
— Зато ты у меня умная, — я снисходительно посмотрел на нее, и мы оба рассмеялись.
Отсмеявшись, она посерьезнела и произнесла:
— Я скучаю по тебе…
— Так вот он я, рядом, — отозвался я. — Чего скучать-то?
— Ты правда не понимаешь? — она хмыкнула. — Ладно. Для особо одаренных прямой текст: я хочу тебя.
— Ну, не здесь же, — я беспомощно оглянулся и, дурачась, обрисовал ей перспективы: — Вон мамаша с детьми гуляет — чему же мы научим подрастающее поколение? Вон бабуся шкандыляет с палочкой — мы ее нравственные устои пошатнем. А вон там, в кустах сирени, два мужика пиво пьют — еще захлебнутся от изумления…
— Ты так и не нашел нам места? — не обращая внимания на мое ерничанье, спросила Лена. — Я уже начинаю забывать, какой ты.
Я растерялся от ее откровенности и, чтобы скрыть свое состояние, постарался бросить на нее быстрый лукавый взгляд:
— Неужели такое можно забыть? Нет, не нашел…
— Можно, конечно, забраться в глубь парка, — отозвалась она. — Но там, в зарослях, наверно, полно комаров.
— Нет, никуда забираться не будем!
— Испугался? Я и забыла: ты же домашний мальчик, прозу жизни выносишь с трудом…
— Лен, совсем запамятовал: у нас в понедельник коллоквиум, я — ни в зуб ногой, надо еще конспекты у одного приятеля попросить. Он на Тихой живет.
— О! Ближний свет! — рассмеялась она и вдруг, что-то вспомнив, усмехнулась. — Кстати, там на берегу есть прелестная рощица. Липы растут вот такие — гиганты просто! И сосны кругом, и шиповник, и цветы — красота! Такие местечки в старинных буколических романах описывали…
Она хотела, чтобы я взял ее с собой. Но я не хотел. Потому что на самом деле ни на какую Тихую мне идти не надо. Я хотел побыть с самим собой и подумать, что делать дальше. И коллоквиум тоже ни при чем: тему я знал хорошо и к разговору с профессором приготовился.
— Кстати, в понедельник нам нужно стенгазету доделать, — напомнила Лена. — Не забудешь?
— Ну что ты? Как я могу забыть?
На самом деле я бы не прочь забыть газету. Надоело сочинять датские вирши — к каким-то никому не нужным датам и юбилеям преподавателей. Без них не обходился ни один номер факультетской стенгазеты. А еще Лена обнаружила у меня талант каллиграфа: почерк я имел и вправду четкий; если постараться, то буквы вообще получались со всеми нажимами и тонкими штрихами, как в прописях для чистописания. Так что мне приходилось выводить плакатными перьями заголовки заметок в стенгазете — очень муторное, скажу вам, занятие. Хорошо еще, что сами заметки Лена и ее помощница Верочка Ивлева печатали на пишущей машинке «Москва».
— Правда, не забудешь? А что ты руку в кармане держишь? Не кукиш ли показываешь? — усомнилась Лена.
В кармане у меня лежал маленький желтый камушек — плоский, с редкими черными точечками: они усыпали его поверхность, как маковые зернышки. Если через него посмотреть на солнце, то светило покажется огненным шаром. В жару камушек холодил ладонь, а если становилось прохладно, то он грел руку. Я нашел его на берегу бухты Тихой и носил в кармане уже месяца три.
— Там не кукиш, — покачал я головой. — Там нечто!
— И, конечно, особенное? — Лена усмехнулась.
— Да, — подтвердил я. — Настоящий кусочек бухты Тихой.
— Что? — не поняла она.
— Вот, возьми, — я протянул камушек. — В нем много солнца.
Лена зажала камушек в ладони и как-то странно улыбнулась. Наверно, ей в глаз попала соринка — она часто заморгала, на реснице даже слеза повисла, но, видимо, она не хотела, чтобы я это видел, потому что, ни слова не говоря, махнула мне рукой, повернулась и быстро пошла прочь.
На следующий день, в воскресенье я поставил будильник на девять часов утра: в выходной я любил поспать подольше, тем более что на боковую отправлялся поздно — читал, штудировал конспекты, дописывал рефераты. Но, к моему великому неудовольствию, в восемь утра раздался звонок в дверь. Неужели пришла с проверкой гражданка Н.?
Я решил не вставать. Гражданка Н. может открыть дверь своим ключом, а если кто-то другой — потрезвонит и уйдет восвояси. Ну, никакой совести — будить человека в такую рань!
Звонки, однако, не прекращались. Пришлось надеть трусы, набросить на плечи рубашку и прошлепать к двери:
— Кто там?
— Сто грамм! — ответил женский голос. И ужасно знакомый.
— С утра пьют аристократы и дегенераты, — пошутил я.
— А студенты лишь похмеляются?
Господи, Зойка! Как я сразу не узнал ее?
Открыл дверь, и она, веселая, шумная и сияющая, вошла в квартиру и протянула ладошку:
— Здрасьте!
Но я не обратил внимания на ее ладошку — обхватил ее за плечи:
— Как я рад! Ты какими судьбами во Владивостоке?
Оказывается, Зойка — простите, Зоя Владимировна — сопровождала группу школьников, которые прикатили на осенние каникулы на туристическом молодежном поезде познакомиться с историческими и памятными местами Владивостока.
— Разве я тебе не писала, что работаю теперь вожатой? — рассказывала Зоя. — Как провалилась на вступительных в пединститут, так Нина Ивановна, любимая твоя учительница, — она саркастически взглянула на меня, — места себе не находила: как же так, Зоечка, умница, красавица, отличница, комсомолка, — и пролетела фанерой над Парижем! Она-то и предложила мне пойти в школу вожатой: стаж зарабатывать — мол, в следующее поступление в вуз учтется. Ну, неужели я тебе не писала?
Может, и писала, только такого письма я не получал. Почтовые ящики в нашем подъезде хлипкие. Какие-то злыдни регулярно их обчищали и, вполне возможно, Зойкино письмо тоже выгребли.
— Значит, сейчас так и живешь: «Будь готов!» — «Всегда готов!»? — восхитился я. — Пионер — всем ребятам пример. Классно! А вожатая у них — лучше всех. Все мальчишки, наверное, тайно в тебя влюблены? Ну, признайся!
— Одни глупости у тебя в голове, — она смущенно хихикнула. — Мы с ребятами чего только не напридумывали, — и Зоя принялась перечислять, чем занимается ее дружина.
Получалось так, что пионеры с утра до ночи только тем и заняты, что проводят какие-то слеты, утренники, сборы, помогают дедушкам-бабушкам, собирают макулатуру и металлолом, сажают деревья. Уф, бедняжки! И вожатая тоже бедолага: при такой загрузке никакой личной жизни, даже книжку для души, наверное, некогда почитать.
— Да с кем в поселке личной жизнью заниматься? — Зоя невинно опустила глаза. — Разве что с Мишкой, он первый парень на деревне, тоже, кстати, никуда не поступил. Но Мишка вроде занят и по-серьезному: думает в город перебираться к Ольге.
— Значит, все у них склеилось?
— Склеилось — не склеилось, а ребенку отец нужен, — объяснила Зоя. — Ольга готовится стать матерью.
— Даже так?
— Злые языки утверждают, что Мишка вообще-то ни при чем, — смущенно заметила Зоя. — Якобы Ольга позволяет ему жениться на себе. Сам знаешь, как у нас к матерям-одиночкам относятся. А Мишка на все согласен, лишь бы с Ольгой быть…
— Ну, дела!
Я постарался всего лишь изобразить удивление, хотя от такого сообщения во мне будто маленький смерч пронесся. Сердце встрепенулось, что-то ударило в голову и перехватило дыхание, дрогнула рука и что-то случилось с глазами. Я смотрел на Зою, но не видел ее.
Я вообще ничего не видел, кроме белых, красных, розовых георгинов, которые я подарил Оле, таких роскошных, что, казалось, они не настоящие, а нарисованные — художник все нафантазировал. Но на один из цветков села пчела и деловито забралась на желтую шапочку тычинок, отряхивая с них обильную пыльцу. Бледно-розовый лепесток с яркими красными полосками оторвался и медленно спланировал на землю. «Спасибо, — поблагодарила Оля. — Красивый букет! Я буду о нем вспоминать…». А обо мне? Я, конечно, больше всего на свете хотел, чтобы она в своем городе хоть иногда припоминала мое имя. «А, пустяки! — небрежно ответил я. — У нас таких георгинов некуда девать». Оля отвела букет чуть в сторону и резко опустила его вниз — пчела сорвалась с цветка и улетела прочь. «Боюсь этих кусачек», — передернула плечами Оля. «А ты ничего плохого им не делай, они тебя и не тронут», — заметил я. Мне хотелось говорить совсем не о том, но то, о чем хотелось, я сказать не мог. Я бы провалился сквозь землю, если бы она узнала, что снится мне. Но, кажется, Оля догадывалась обо всем без всяких объяснений. Иначе зачем бы она сказала: «Знаешь, нам чаще всего нравятся те, кому мы безразличны, и мы готовы сделать все, что угодно, лишь бы стать им необходимыми. Ты знаешь об этом?». Нет, я тогда не знал. «Все думают, что мне нравится Мишка, — продолжала Оля. — На самом деле мне нужен другой человек, и я обо всем на свете забываю, когда вижу его. А он считает, что я еще маленькая и глупая. И цветов он мне не дарил и, может, никогда не подарит. А тебе — спасибо…».
Наверное, всего лишь на мгновение память высветила давний эпизод моей жизни, но мне показалось, он длился томительно долго. Все-таки я был влюблен в Ольгу, хоть и не признавался в этом себе. А ей в городе нравился другой, и, судя по всему, старше нее. Скорее всего, она добилась его взаимности, но лишь на короткое время. Иначе зачем бы она выходила замуж за Мишку, да еще в положении? Боже мой, как все непросто у Ольги складывается!
— Знаешь, я был в нее влюблен, — поведал я.
— Да все знали об этом, — улыбнулась Зоя. — Ты выглядел таким смешным: только посмотришь на нее — сразу краснеешь, но все равно ерепенился, задирался. Влюбленный воробышек! Даже не замечал, что она порой рассуждала как взрослая? Значит, у нее уже случилась какая-то история. А ты — мальчишка…
— Что было, то прошло, — уклончиво проговорил я. — Понимаешь, возраст такой — хотелось влюбиться. А тут — городская девочка, интересная, собой недурна. Ну, вот я и пропал…
— Ой, что-то мы растрещались, как сороки? Тут кое-что нужно срочно в холодильник поставить: твои родители передали гостинцы, — Зоя поставила на стол сумку с банками-склянками: мамины варенья, соленья, тушенка и, конечно, яблоки. Те самые — имени Марины!
— Интересно, Марина объявилась или нет? — спросил я.
— Говорят, она удачно устроилась в жизни, — сообщила Зоя. — Живет в Москве, будто бы вышла замуж. Но наверняка никто ничего не знает. А Володя написал письмо в наш народный театр: он распростился с армией, какую-то болезнь у него нашли — то ли давление высокое, то ли с сердцем что-то, служить нельзя. Подался вроде на Север — там, мол, люди открытые, чистые, да и денег можно заработать…
— Не за деньгами он поехал, — вздохнул я. — От себя он убежал.
— И правильно сделал, — Зойка тряхнула челкой. — Надо ехать! Движение — это жизнь.
— Убедительно, — я усмехнулся. — Но интересно, когда делаешь два шага вперед, а один назад — это движение или нет?
— Философ! — Зойка рассмеялась. — Все равно движение. Кажется, топчешься на месте, но польза есть: например, для разрабатывания мышц…
Зоя все-таки оставалась занудой, увы! Она даже не поддержала моей иронии. Я-то имел в виду одну из работ Ленина, которого тогда еще изучали в вузах. А может, она просто не знала о ней?
— Но, мне кажется, назад Володя не вернется, — продолжала Зоя. — Да и не знает он, где сейчас Марина…
— Вот она была — и нету, — произнес я в пространство.
Зоя, наверное, подумала, что мои слова относятся к Марине, но я-то подумал о Лене. И еще подумал о том, как странно: женщина, еще вчера занимавшая твои мысли, жизни без которой ты и представить себе не мог, вдруг непостижимым образом перемещается в толпу и, если и выделяется из нее, то лишь как хорошо тебе знакомая, но уже не единственная. Почему? Совсем безразличной тебе она не стала, ты по-прежнему хочешь ее, но исчезло что-то такое, чему ты все равно не знаешь названия. Да и надо ли знать? Достаточно того, что ощутил: теперь ты ни от кого не зависишь, и тебя все вполне устраивает. Потому что так спокойнее и проще жить.
А может, я все выдумал, навоображал, внушил себе, что так лучше? Наверное, я боялся, что могу пропасть, как Иван Морозов или как тот же Володя, и мучиться? Не знаю. Боже мой, не знал тогда и не знаю сейчас. И не хочу знать!
— А я хочу знать, какие у тебя самые любимые места во Владивостоке, — заявила вдруг Зоя.
Я даже вздрогнул от ее вопроса.
— Паш, что случилось?
— Да так, думал о своем…
— Что-то не так?
— Все нормально. Идем гулять!
— Ты в лице переменился. Вот я и подумала: что-то случилось…
— Тебе показалось. Все хорошо!
Не мог же я ей сказать, что у меня есть женщина. И почти все мои любимые места города — Ленины места: мы гуляли там вместе, смеялись, говорили, мечтали и, конечно, целовались. Они хранили нашу историю. Вот на той лавочке Лена оставила зонтик, и мы вернулись за ним через полчаса, не надеясь, конечно, его найти, — возвратились, наверное, затем, чтобы еще хоть немного побыть вместе, подержаться — ах, ах! — за руки, лишний раз поцеловаться (ну, надо же как-то успокоить расстроенную даму), а зонтик нас, оказывается, ожидал: он лежал на коленях пожилой женщины. Старушка радостно помахала нам рукой, а ее болонка, сидевшая рядом, пару раз лениво тявкнула. Собачка походила на хозяйку своей полнотой, как у хозяйки, у нее на голове красовался огромный розовый бант. «Я знала, что вы вернетесь, — прошамкала бабуся. — Я видела, как вы тут сидели. На моей любимой скамейке — она со значением поглядела на нас. — Но я не сразу сюда подошла. А то бы успела вас окликнуть. Вот, возьмите зонтик!».
Меня поразил пышный бант в спутанных, клочковатых волосах пожилой дамы, к тому же ярко накрашенной: густые румяна на щеках, толстый слой алой помады на губах, начерненные брови и ресницы — все чересчур, как-то по-клоунски. На кофточке в бесчисленных рюшах и защипках красовался обтрепанный блеклый розан, некогда бывший, вероятно, пунцовым, — он усиливал карикатурный образ старухи.
— Спасибо, — промолвила Лена. — Премного вам благодарны.
— Вы очень симпатичная пара, — ласково констатировала дама. — Молодой человек похож на моего молодого человека. Он у меня такой же ладный…
Я недоуменно посмотрел на Лену, но она тихонько дернула меня за рукав: молчи, мол.
— Это ничего, что вы нашу лавочку занимаете, — дама продолжала говорить — монотонно, чуть раскачиваясь. — Мой Гриша все равно сегодня не придет. Он выполняет очень важное задание, — старушка хитровато посмотрела на нас. — Это государственная тайна! Я жду его тут, как договорились, каждый день в одно и то же время.
Болонке надоело чинно сидеть рядом с дамой, и она, заворчав, ухватила ее за рукав кофточки.
— Сейчас, Джулиана, сейчас пойдем! — одернула старуха собачонку. — Ты ведь, милая, знаешь: условленный срок кончается через три минуты, — она посмотрела на часы и вздохнула. — О, как невыносимо ожидание!
— До свидания, — вежливо попрощалась Лена.
— Больше не теряйте зонтик, — дама величественно кивнула. — Он у вас явно заграничный, дорогой. А люди еще не все сознательные: могут и себе оставить такую дивную вещицу.
— Спасибо, — повторила Лена. — Вы так добры!
— Желаю удачи, — дама наклонила голову и улыбнулась.
Когда мы отошли от лавочки на приличное расстояние, Лена рассказала: старушка считается городской сумасшедшей, ее зовут Кармен. Когда-то, давным-давно, в середине тридцатых годов она играла в местном драмтеатре. И ее полюбил какой-то военный, говорят, что он служил в НКВД. И вот однажды артистка позвала его на премьеру: она исполняла роль Кармен, и ей очень хотелось, чтобы ее Гриша порадовался ее успеху. Она не сомневалась, что сыграет, как всегда, отлично. Однако Гришу в тот день арестовали как врага народа. Более того, «черный воронок» подъехал и к театру: Кармен числилась среди знакомых арестованного и, следовательно, могла быть его сообщницей. Чекисты дали артистке доиграть роль до конца и, говорят, даже аплодировали ей. Когда же она вошла в гримерку, счастливая, с охапкой цветов, вместо ее Гриши к ней подошли трое энкавэдешников: «Вы арестованы!» Кармен свято верила в честность и порядочность Гриши, ни о каких антисоветских заговорах не знала и не считала своего друга английским шпионом. Она яростно спорила, доказывала невиновность милого друга, защищала его, чем, естественно, злила нежданных-негаданных визитеров. Ее забрали с собой и в ту же ночь в тюремной камере-одиночке изнасиловали. От потрясения она сошла с ума. Какой толк от сумасшедшей? Ее отпустили. И с тех пор она — Кармен. Каждый день накладывает театральный грим и выходит на улицы города в надежде встретить своего Гришу.
Я мог бы рассказать и о том, что в тенистой аллее, напротив аляповатой скульптуры колхозницы со снопом пшеницы в могучих руках, Лена сказала мне, что ей приснился сон: будто бы мы, взявшись за руки, воспарили над землей, как на картинах Шагала. А я тогда про такого художника и не знал ничего. А вон там, у клумбы с розами, мы целовались, и мимо как раз шел Костиков, мой преподаватель марксистко-ленинской философии. Наутро на семинаре он дотошно гонял меня по всем вопросам, и я, измученный его въедливостью, наконец, не выдержал: «Вы сверх программы спрашиваете!». На что он ехидно ответил: «А вы, молодой человек, сверх программы любезничаете с девушкой на виду у всего честного народа!». И за что он на меня взъелся?
Лена объяснила все просто. Посмотри, мол, на Костикова: маленький, горбатый, лысенький, да еще и с тросточкой ходит: одна нога короче другой — вылитый крошка Цахес! Его девушки никогда не любили. А если и любили, то по расчету: чтоб зачет получить или экзамен ему сдать, — по крайней мере такие слухи упорно ходили по нашей альма-матер. «Да он просто-напросто завидует молодым здоровым парням! — утверждала Лена. — Он, может, многое бы отдал, лишь бы его искренне поцеловала девушка. Кстати, замечено: парней он только так на экзаменах срезает, больше «четверки» они у него никогда не получают. Не веришь?»
Вообще-то, не верил, пока не пришло время сдавать Костикову зачет. Вопросы мне попались что надо, и я бойко отбарабанил ответы. Однако препод нахмурился: «Поверхностно. А что по такому-то поводу написал Энгельс в таком-то письме к Марксу?». Как ни странно, но я знал, что именно писал Фридрих своему другу — перед зачетом успел проштудировать часть рекомендованной литературы. «Да? — Костиков удивленно приподнял бровь. — Может быть, вы ответите на вопрос еще конкретнее: какую именно фразу Энгельс выделил в письме?». Я напряг память, вспомнил и это. «Хорошо, кивнул Костиков. — А в чьем переводе вы читали письмо Энгельса?». И тут я снова не выдержал и, едва сдерживая злость, осведомился: «Извините, я сдаю курс марксистко-ленинской философии или языковедения?». На что препод, ласково глядя мне прямо в глаза, невозмутимо ответил: «Переводы бывают разные. Одно неверное слово может изменить весь смысл. Значит, не знаете ответа?». И тут, — уж не знаю, как у меня получилось, — в памяти ярко вспыхнула та самая страничка со списком рекомендованной литературы. «Собрание сочинений Карла Маркса и Фридриха Энгельса, том номер такой-то, страницы такие-то, — отчеканил я. — Не думаю, чтобы туда попал чей-то недобросовестный перевод. Или вы считаете иначе?».
Наверное, я перешел все границы дозволенного. Никто из студентов никогда не разговаривал так с Костиковым. Его панически боялись. Я тоже боялся. До такой степени праздновал труса, что страх каким-то образом мобилизовал всю мою память, и я в мельчайших подробностях вспомнил даже проклятый список литературы — чисто зрительно, вплоть до запятых. Бывает же такое!
Костиков помрачнел, молча взял зачетку, расписался в ней и, подняв на меня прозрачные синие глаза, кивнул: «Надеюсь, в следующем семестре вы более тщательно подготовитесь к экзамену». Хотя до экзамена еще далеко, я понимал, что препод непременно захочет взять на нем реванш, но пока я вздохнул с облегчением. Уж как-нибудь, даст Бог, пронесет.
Но ни о чем таком рассказать Зое я не мог. Мы просто пошли бродить по набережной, выпили по молочному коктейлю в любимом студентами кафе «Пингвин», натрескались ватрушек и чебуреков в «Пирожковой» на Океанском проспекте, пошуршали листьями в скверике у краеведческого музея, забрались на сопку Орлиное гнездо, откуда взору открывается все великолепие бухты Золотой Рог, и я бы, наверное, потащил Зойку еще на морвокзал, чтобы она посмотрела на белоснежные теплоходы, но она взглянула на часы:
— Ой-ей-ей! Через полчаса я должна быть в гостинице. Мои ребятки вернутся с экскурсии. Пока они под присмотром местных экскурсоводов. Я должна принять их из рук в руки.
— Зой, ты чего так говоришь о детях? — удивился я. — Принять. Из рук в руки. Как на складе. А накладную заполнять не надо?
Зоя обиделась и вспылила. Принялась объяснять, что педагогика — не только, извините, романтика и всяческое новаторство, но и ответственность. Эле-мен-тар-ная! Родители доверили ей своих детей. Значит, она должна оберегать их, следить за их здоровьем, вовремя накормить-напоить, спать уложить. И не дай Бог, чтобы случилось какое-нибудь ЧП, которое может лечь несмываемым пятном на репутацию всей школы.
— Тяжелая работенка у тебя, — пожалел я.
— Ничего, справимся! — Зойка оптимистично улыбнулась. — Зато есть возможность иногда приезжать во Владивосток. На зимних каникулах, кстати, сюда поезд пойдет. Называется «Красная гвоздика». Пассажиры — юные следопыты и краеведы…
— Ясно, — кивнул я. Мне стало скучно слушать про экскурсии для школьников.
— Значит, увидимся, — заверила Зоя.
— Непременно, — подтвердил я.
— Наш поезд завтра в восемь вечера уходит, — сообщила Зоя. — Может, что-то захочешь родителям передать? Они будут, наверное, рады…
Я понял: она хотела, чтобы я пришел ее проводить. А посылочка для родителей — предлог, не больше. С чего бы она вдруг так трогательно о них заботилась?
— Буду иметь в виду, — ответил я. Вроде как не отказал, но и не пообещал ничего.
— Кстати, — Зоя вдруг нахмурилась. — Должна тебе кое-что сказать, не очень приятное.
— Что такое?
— В общем, об этом ни мои, ни твои предки не знают, — Зоя смотрела в сторону. — Ты тут вроде как разгульную жизнь вел…
— А! Вон ты о чем! — догадался я. — Мадам Н. нажаловалась? Странно. Я веду жизнь святого, ей-Богу! По крайней мере, последние полгода.
— Нет, не мадам Н., — покачала головой Зоя. — Наш родственник, в чьей квартире ты живешь, написал письмо матери: так, мол, и так, соседи на вашего тихого мальчика жалуются, просто сорви-голова какой-то, надо его приструнить, иначе ему придется съехать…
— Было дело, — повинился я.
— Но ты не волнуйся, — Зойка преданно посмотрела мне в глаза. — Письмо прочитала только я. Никто о нем не знает.
— Спасибо, — я шутливо поклонился. — Век не забуду!
— Ты уж постарайся держать марку, — Зоя отвела взгляд.
— Уже стараюсь, — я тоже отвел взгляд. И тут увидел Кармен.
Она стояла на противоположной стороне улицы. В одной руке — поводок с Джулианой, на согнутом локте другой болтался лиловый ридикюль. На голове Кармен красовалось что-то вроде соломенной корзины с яркими бумажными цветами. Лицо скрывала густая черная вуаль.
— Эй! — Кармен замахала рукой, в которой держала поводок. Бедную Джулиану при этом замотало из стороны в сторону. — Эй, молодой человек!
— Что за старушка? — удивилась Зоя. — Она тебя зовет?
— Да так, одна городская сумасшедшая, — я пожал плечами. — Не обращай внимания. Она немного не в себе.
Между тем на светофоре зажегся зеленый свет, и Кармен довольно резво перебежала на нашу сторону.
— Ах, вот вы какой вероломный! — закричала Кармен. — Бонвиван!
Джулиана натянула поводок и, оглядываясь на хозяйку, хрипло затявкала на меня.
— То с одной, то с другой — вертопрах! — Кармен откинула вуаль и сверлила меня васильковыми глазами. — Девушку с зонтиком уже забыл, да? Обольщаете теперь другую? Как вам не стыдно!
Привлеченные неистовыми криками старушки, прохожие останавливались и с любопытством смотрели на нас. Один подвыпивший мужичок даже пожалел меня: «Что? Никак бывшая теща? Во, разоряется! Ничего, держись, мужик!».
— Ничего вы не знаете о любви, — Кармен грозно надвигалась на меня, размахивая ридикюлем. — Вам все равно, любить иль наслаждаться… Бастард! А та девушка верит вам и ждет. Как вам не стыдно?
Старухе, должно быть, померещилось, что Зоя — моя новая подружка, и она решила: я — распущенный молодой человек, который только и знает, что обольщать доверчивых девиц. Но с чего она вдруг стала ярой блюстительницей нравственности? Какое ей дело до меня? Сумасшествие, конечно, не дружит с логикой, но все-таки в его основе нередко лежит какая-то идея.
— Вот такие вертихвостки и уводят от нас любимых мужчин, — Кармен перекинула свой гнев на Зою. — Ишь, глазками хлопает, чисто агнец!
Зоя вцепилась в мою руку и потянула:
— Пойдем отсюда. Она явно не в себе.
— От меня-то вы уйдете, — закричала Кармен, — а от Бога — нет! Он все видит. Это не любовь, деточка. Это — мираж. Никогда не верьте человеку, который до вас любил другую женщину. Точно так же он может и вас, мамзель, разлюбить!
Зоя увлекла меня в какой-то проулок, лишь бы поскорее избавиться от Кармен. Но старушка, не переставая яростно кричать, бросилась вслед за нами. Корзинка с цветами съехала ей на плечи, у ридикюля оторвалась одна ручка и старушка волочила его за собой. Подол длинного платья ей пришлось собрать в пучок и держать в руке перед собой. Джулиану она отпустила, и тявкающая болонка семенила впереди нее. Зрелище еще то!
Мы, однако, молодые и быстроногие, заметив в заборе щель, юркнули в нее и оказались в небольшом уютном дворике, утопающем в зелени. Играющие в песочнице малыши побросали свои лопатки-ведерки и с удивлением воззрились на нас. «Немедленно покиньте территорию детсада!», — закричала на нас женщина, которая гуляла с детьми. «А где выход?», — чуть ли не в один голос спросили мы. Женщина показала рукой, куда нам следовало двигаться, и мы с радостью бросились в указанном направлении.
К моему удивлению, мы выскочили на ту же самую улицу, на которой встретили Кармен, прямо к автобусной остановке. К ней как раз подъезжала «Газель».
— Сумасшедшая старуха, — на бегу говорила Зоя. — Из-за нее опоздаю. И больше мне не поверят и никуда не отпустят…
— Да ладно тебе! Отпустят. Главное: не бери в голову то, что она несла, — посоветовал я. — Не знаю уж, за кого она меня приняла. Но точно: у нее шарики за ролики зашли. Это надо ж!
— Ну, до свидания! — Зоя замахала руками уже отъезжающему автобусу. — Стойте, стойте!
«Газель» затормозила, и Зоя торопливо забралась в нее.
— Завтра в восемь уезжаю, — напомнила она и помахала мне рукой.
Я тоже помахал. На том, собственно, мы и расстались.
Весь следующий день у меня оказался сумасшедшим: лекции, коллоквиум, библиотека — конспектировал одну редкую книгу, потом зубрил английский — поставил себе цель: каждый день обязательно запоминать не менее тридцати пяти слов и выражений. Пока ехал из библиотеки в родную альма-матер, слова учил в автобусе, потом в трамвае и еще немного по пути в институт.
Лена сразу загрузила меня работой. В малюсенькую комнату при деканате, где мы делали стенгазету, народу набилось много: Верочка Ивлева давила клопа на пишущей машинке, какой-то долговязый парень, поминутно поглядывая на Лену, пытался нарисовать карикатуру, смешливая девица в очках старательно склеивала листы ватмана. Рядом с ней устроилась парочка с гитарой: молодой человек бренькал по струнам, а его подруга тоненьким голоском, подражая Новелле Матвеевой, выводила: «Я ступила на корабль, а кораблик оказался из газеты вчерашней…».
На последних словах песни все дружно прыскали: до вчерашней газеты еще дожить надо! Девица сбивалась, привычно возмущалась: «Да ну вас! Песню не даете допеть». И начинала все сначала: «А весной линяют разные звери…».
— Вот, смотри: характеристика, выписки из трудовой книжки, список публикаций, — Лена разложила передо мной несколько листов. — Заслуженный человек! Двадцать пять лет преподает. Без пяти минут профессор. Пиши ему поздравление!
С фотографии на меня уныло взирал бледный, как моль, лысоватый мужчина в полосатом галстуке. На его лице явственно проступало внутреннее страдание, характерное для язвенников.
— Чем он хоть интересен? — спросил я. — Может, у него необычное хобби есть? Или, допустим, он многодетный отец? Зацепку, дайте мне зацепку!
— Какая, к черту, зацепка! — поморщилась Лена. — Все очень просто, Паша: «Пал Михалыч, с днем рождения поздравляем, много счастья вам желаем…». Ну, и в том же духе. Главное, пойми, человек должен почувствовать: о нем не забывают, ценят и любят.
— Ага, — осклабился долговязый. — Любят, как собака палку. Он меня на экзамене завалил. Редкостный зануда!
— А нечего очертя голову ходить экзамены сдавать, — парировала Лена. — Знаю я твои прихваты!
Они принялись незлобиво переругиваться. Девица тем временем уже ступила на корабль и все приготовились снова зареготать над ее вчерашней газетой, но она сама вдруг прыснула:
— Ой, не могу! Давайте лучше хором споем: «Трое суток не спать, трое суток шагать ради нескольких строчек в газете…» Кто всю песню знает?
Никто не знал. Верочка Ивлева, которой надоело печатать, вызвалась сбегать домой — она жила рядом с институтом и, как утверждала, дома у нее есть книжка с этой песней. Но Лена сурово прикрикнула:
— Обойдемся! Скоро восемь вечера, а у нас еще и конь не валялся. Газета завтра утром должна висеть в холле. Не расслабляться!
Ну что ж, подумал я, к поезду я опоздал, потому что очень занят — вон сколько у меня свидетелей. Пусть Зойка меня простит.
— Так-с! — протянул долговязый. — Хорошо бы в карикатуру вклеить фото какой-нибудь красотки. Чтоб, стало быть, придать рисунку некоторую документальность. И вообще, выглядело бы очень стильно: сочетание штриха и фотоизображения.
— Вон там, в папке посмотри фото, — кивнула Лена. — На столе, в углу.
Долговязый порылся в ворохе бумаг на столе и, присвистнув, вытащил небольшую фотокарточку:
— Ого, какая клевая герла! Лен, познакомь с ней, а?
Лена посмотрела на фотографию и вдруг заругалась:
— Ты куда залез? Я ж сказала: в папке поищи фотографию, а ты ее из конверта вытащил. Ну, дела! Ничего нельзя тебе доверить.
— А что тут такого? — недоумевал парень. — Что папка, что конверт — везде фотки. А эта — самая лучшая. Ну, что за девушка? Познакомишь?
— Она тебя разве что усыновить может, — хмыкнула Лена. — Фотка старая. Сестра на нее лет пятнадцать назад снялась.
— Красивая у тебя сеструха, — уважительно сказал долговязый. — Замужем, наверное?
— А тебе какая разница? — Лена отобрала у него фотографию и протянула мне. — Кстати, Паш, посмотри: это Марина, старшая сестра Ларисы.
— Какой Ларисы?
— Уже забыл! Лариса — жена моего братца. Кстати, Саша утверждает, что Марина и я — сестры по духу: те, мол, еще штучки — не знаешь, чего ждать. Лариса — другая, она — смирная. Ну, как тебе Марина?
Лена протянула мне фотографию. Со снимка на меня смотрела наша бывшая квартирантка. Легкий, ироничный взгляд, чуть приоткрытые губы, в уголках которых серебрилась тень улыбки.
Наверное, у меня был слишком потрясенный вид, и Лена истолковала его по-своему:
— И ты тоже на нее запал? Недаром все считают Марину красавицей.
— Не в том дело, — растерянно проронил я. — Она у нас комнату снимала. Вот уж правду говорят: мир тесен. Никогда бы не подумал, что вы родственницы.
Лена поразилась моему сообщению не меньше.
— Вообще-то, я знала, что она в вашей Тмутаракани прозябала, — Лена вынула фотографию из моих вдруг ослабевших рук. — Без особого восторга, кстати, вспоминала о поселке. Рассказывала про какого-то смешного мальчика, который боготворил ее. Ба! Да, наверное, про тебя?
— Наверное, — я растерялся. — А что она еще обо мне рассказывала?
— Ничего особенного, — Лена с интересом смотрела на меня. — У мальчиков такое часто бывает: они влюбляются в женщин старше себя. Чисто платонически. И девочки, кстати, тоже увлекаются старшими парнями. Это нормально. Чего ты засмущался? — она бесцеремонно хохотнула.
Было от чего засмущаться! Мне не хотелось, чтобы кто-то еще знал о той давней детской влюбленности. Марина казалась мне идеалом женщины, и, представляя себя взрослым, я видел рядом с собой ее — привлекательную, красивую, загадочную, нескучную, не такую, как наши поселковые клуши. Возможно, в моем воображении представала не обязательно Марина и даже, скорее всего, не она: я понимал, конечно, что пока вырасту, она постареет, — но моя избранница непременно должна походить на нее. Впрочем, напоминать Марину не во всем — пусть кружит головы другим мужикам, но принадлежит только мне, и ни с какими Иванами Морозовыми никуда не уезжает. Или невозможно, чтобы такая женщина оставалась всегда преданной? Уже тогда у меня возникло смутное подозрение: лебединая верность — понятие, скорее, из жизни птиц, а у человека все намного сложнее. А может, мы лукавим и нарочно все усложняем, чтобы оправдать какие-то свои не слишком благовидные поступки? О них я тоже думал. Напрасно взрослые считают, что их дети не задают себе подобных вопросов.
— Марина попросила переслать ей эту фотографию, — заметила Лена. — Ей подарили роскошный альбом для фото. Она решила его заполнить, и вдруг выяснилось: у нее совсем нет старых снимков. Вот и вспомнила, что мой братец когда-то фотографировал ее. Целую пленку извел на одну Марину! Лариса, помню, даже рассердилась: на жену ноль внимания, только свояченицу и фотографирует. Сашке пришлось оправдываться. Но он такой рассеянный: куда-то сунул негативы, вспомнить никак не может, только вот эту карточку и нашли. Но Марина на ней хороша, правда?
— Угу, фотогеничная, — уклончиво согласился я. Специально так сказал, чтобы лишний раз не упоминать красоту Марины. Во мне очнулся дремавший до той поры дух противоречия и напомнил о Ленкиной ехидности: замучает ведь подковырками!
— Хочешь, привет передам от тебя? — не унималась она.
— А может, ей будет неприятно?
— О чем ты? — удивилась Лена. — Ах, да! Она рассказывала и об офицерике каком-то, и об Иване, который от жены ушел… Но ты-то ни при чем.
— Я свидетель, — уточнил я. — Не все любят свидетелей некоторых моментов своей жизни.
— Только не она, — уверенно заявила Лена. — Она считает, что каждый человек должен прожить свою жизнь, и как именно — его личное дело.
— Если хочешь, передавай привет, — разрешил я. — Кстати, того офицера зовут Володя, и он уехал куда-то на Север. Может, Марине будет интересно о нем узнать.
Оказалось, что не очень интересно. Марина написала Лене, что очень рада узнать обо мне, а о Володе — ни строчки. Еще она сообщила: скоро выйдет замуж за человека, о котором Лена знает.
— Что за человек? — поинтересовался я.
— Плохой, — резко ответила Лена. — Зовут его Тенгиз. Тот еще проходимец! Числится где-то бухгалтером, но живет на широкую ногу: рестораны, курорты, дорогие машины — денег куры не клюют. Ясно, какими-то махинациями занимается.
— Фарцовщик, значит?
— Бери выше, — она усмехнулась. — Похоже, у Тенгиза чуть ли не подпольный бизнес. Впрочем, только мои догадки. Марина ничего мне не рассказывала. Но, скажи на милость, может честный работяга дарить женщине то кольцо с бриллиантами, то золотые часики?
— Может, если он наследство получил. Или, к примеру, рисует картины, которые дорого стоят.
— Не смеши меня! — поморщилась Лена. — Марина вроде бы не дурочка, но втрескалась в него по самые уши. Я сначала считала: Тенгиз нравится ей, потому что богатый. Но, похоже, у нее и вправду любовь.
Я вспомнил случайно подслушанный разговор мамы и Марины на кухне. Квартирантка, действительно, упоминала имя Тенгиза, а еще откровенничала: тех, кто увлекался ею, непременно ждала неприятность. Прямо ля фам фаталь! И только тот, кого она выделяла сама, избегал превратностей судьбы.
— Знаешь, она большая выдумщица, — продолжала Лена. — Сама говорила. В школе влюбилась в старшеклассника Мишку. Он у них первым парнем был. Девчонки кипятком писали, когда его видели. Ну, и Марина тоже поддалась стадному инстинкту. А Мишка — никакого внимания на нее. И тогда она придумала историю о том, как школьный Казанова сошел из-за нее с ума и выбросился из окна. Представляешь?
Я сам слышал, как Марина рассказывала маме свою школьную историю. И о других парнях, которые гибли от страсти к ней, тоже слышал. Квартирантка рассказывала обо всем так убедительно, что трудно было не поверить ей. А может, она и сама верила в свои выдумки? Ей очень хотелось, чтобы мужчины обожали ее, сходили с ума, страдали, бросали все к чертям собачьим, лишь бы добиться ее благосклонности.
Но разве Володя не любил ее искренне? Он всюду ходил за ней как верный пес и задыхался от счастья, если Марина удостаивала его нежного взгляда, всего лишь взгляда… А Иван Морозов? Тот вообще бросил и дом, и работу, и жену Полину. Что же у них с Мариной произошло? Ведь они уехали вместе — значит, любили? Но потом Марина обнаружила, что снова все выдумала, и никакая у них не любовь — все мираж, самообман, неправда, ложь или желание чувств, которых на самом деле она не испытывала. А может, она хотела кого-то забыть? И потому приручила человека, который заменил бы ей того, кого она любила, например, Тенгиза. Но приручить — не значит полюбить. А забыть всегда непросто, даже если очень хочется. Невозможно забыть человека, одно имя которого заставляет сердце биться сильнее. Одно лишь имя… А если он внезапно появится сам? Тогда все теряет смысл, кроме него. Даже если понимаешь, что он — самая большая бессмыслица в твоей жизни. Но об этом думаешь уже потом, когда он снова куда-то пропадает.
Вот в чем вся штука — думаешь потом. Если вообще думаешь.
На той фотографии, которую Лена мне показала, Марина изображена как в тумане: видимо, Александр Васильевич снимал неумело — не в фокусе, выдержку не ту поставил, а может, при печати не ту фотографическую бумагу использовал или слабый фиксаж развел — вот изображение и не закрепилось, а со временем и вовсе помутнело. А может, у него взгляд на женщин — словно затуманенный? Или у меня такой взгляд? Увидел вдруг Марину в дымке минувшего времени. Или всегда ее так видел?
Тогда, давным-давно, о причине ее поступков я не догадывался и все, что происходило, воспринимал как данность. У меня не существовало чувства собственничества на Марину. Я воспринимал ее как свою, но меня не смущало, что своей ее, видимо, считал и дядя Володя — не в том смысле, в каком я; но все же он был, так сказать, мой соперник. Свой — значит человек, которому доверяешь, почти как родственник, а может, и ближе, чем родственник; им не стремишься обладать сам, потому что находишься под его обаянием и позволяешь делать ему с собой все, что он хочет, и даже если он не обращает на тебя никакого внимания, уже счастлив от того, что видишь его, слышишь, дышишь одним воздухом.
— И ты совсем-совсем не ревновал ее к Володе? — спросила Лена, когда я рассказал ей о своей детской влюбленности.
— Нет, — честно признался я. — Сама подумай: я совсем пацан, а она — взрослая женщина. Какая тут ревность? К тому же Володя ведь тоже был своим человеком, другом отца. И мне хотелось, чтобы Марина осталась с ним…
Пока я говорил, Лена задумчиво смотрела на меня.
— Слушай, до меня вдруг дошло: такой человек, как ты, вряд ли способен ревновать, — заметила она. — Ты относишься к редкому типу мужчин. Неревнивый — очень интересное качество человека, но оно говорит явно не в его пользу.
— Почему?
— Потому что он всегда проиграет борьбу за свою Марину, — Лена вздохнула. — Большинство женщин не способно понять такого мужчину. Нас ведь как воспитывали? Не ревнует — значит, не любит. Мужчина — собственник, он просто обязан драться, отбивать у соперников выбранную им женщину, он — завоеватель.
— Извини, любовь — не театр военных действий…
— Ну да, не театр, — согласилась Лена. — Мужчины не понимают: на самом деле выбирают не они — выбирают их, но женщины позволяют им думать, будто выбор сделал сильный пол. Так принято, что-то вроде неписаного закона. Но иногда так хочется театра! Чтобы кипели шекспировские страсти, дым коромыслом, битва титанов и так далее, — она засмеялась. — Женщинам нравится. А если мужчина не ревнует… Обидно, знаешь ли. И не сразу понимаешь, что на самом деле он единственный, кто рассматривает женщину не просто как объект индивидуального сексуального удовлетворения. Скорее он поэтизирует даму, хотя и понимает, что особо поэтизировать нечего.
— Тебе не кажется, что ты начала думать за меня?
— А я не думаю, я знаю, — Лена упрямо мотнула головой. — И ты тоже знаешь, что меня, например, не станешь ни к кому ревновать. Я для тебя как картина в музее. Каждый может любоваться ею сколько захочет. Тебя это абсолютно не волнует, потому что когда ты смотришь на картину — она только твоя и ничья больше. И все, что чувствуют другие, глядя на нее, тебя не касается, потому что тебе важны только твои ощущения…
— Тоже мне нашла, с чем сравнить отношения мужчины и женщины! — не сдавался я. — В конце концов, есть такие люди, которые покупают или даже крадут любимые картины, чтобы они принадлежали только им. Альбомы по искусству я, кстати, никому не одалживаю: они всегда должны лежать у меня под рукой — вдруг внезапно захочется посмотреть на Ренуара или Гогена…
— Перестань! — Лена недовольно поморщилась. — Ты не хочешь признаться, что я узнала о тебе что-то такое, что ты считаешь глубоко личным. Поверь, я буду уважать тебя еще больше за то, что ты не ревнивый, тупой, грубый самец…
Я растерянно молчал. А Лена взяла меня за руку и пожала ее как-то очень нежно и бережно.
* * *
Мы бродили по городу, заходили во всякие кафешки, но нигде пока не встретили именно такой шашлык, который так аппетитно описал Игорь Петрович. Впрочем, мне хотелось не мясного, а чего-нибудь холодного, например окрошки, а может быть, просто пломбира с вишнями и чтобы рядом в высоком стакане пузырилась минералка: отправить в рот ложечку мороженого — сделать глоток воды, посмаковать, и снова — мороженое, прохладная вишенка, боржоми. Но и пиво, особенно если оно нефильтрованное, — тоже хорошо. К нему, правда, неплохо бы соленого полосатика или фисташек, или подкопченного кальмара — такой делают во Владивостоке: чуть желтоватые ровные полосочки, в меру подсушенные, пластичные, пахнущие легким дымком, почти без соли.
— О чем ты думаешь? — спросила Лена.
Я почему-то не смог сознаться, что в такую жару меня интересуют пиво и вяленый кальмар. Как-то неприлично: рядом — женщина, которую не видел много лет. И вдруг — пиво, окрошка, полосатик…
— Думаю: как хорошо, что ты приехала, — соврал я.
И зря соврал, потому что Лена вдруг остановилась, покачала головой и вздохнула:
— А я-то уж решила, что ты думаешь о пиве или о чем там еще в такую жару думают мужики? Знаешь, я устала. Хорошо бы сейчас где-нибудь вдвоем оказаться: только ты и я, и не обязательно, чтобы шашлык, — она чуть заметно улыбнулась. — Нам было бы не до него.
— У меня жена дома, — снова соврал я и почувствовал, как краснеют кончики ушей. Аня сейчас работала и еще часа четыре точно не появилась бы дома.
— А у меня — тетка, — Лена вздохнула. — Помнится, когда-то ты так и не нашел «квадрата» для нас. Неужели у тебя и тут нет друзей, которые могли бы дать на час-другой ключ от своей квартиры?
— У меня все друзья женатые, — пояснил я, сказав чистую правду.
— Но тетка, наверное, не будет против, если ты останешься у нас ночевать, — предположила Лена. — Старушка не прочь принять на грудь, а, приняв, засыпает как младенец.
— Нет, такой вариант не подходит, — отрезал я. — Знаешь, я теперь всегда сплю дома.
— Какой ты правильный! — деланно восхитилась Лена и даже в ладоши захлопала. — Браво! Ты человек вне всяких подозрений: пришел домой, поужинал, сел на диван, почитал перед телевизором газетку, сходил в душ, лег, выполнил супружеские обязанности и — спокойной ночи, малыши…
— А что в этом плохого?
— Да нет, все в порядке, — широко улыбнулась Лена. — Ты — правильный. Я неправильная. Мне скучно так жить. Каждый день одно и то же. Мне почему-то кажется, что ты говоришь Ане одни и те же слова, Ну, про любимых животных…
— Что? — не понял я.
— Я имею в виду прозвища, которыми обмениваются мужчина и женщина, — Лена иронично хмыкнула. — Киска — котик, мусик — пусик, зайчик — белочка, синичка — сокол, рыбка — ласточка… Ну, и так далее. Список любимых животных, в общем-то, не так велик. Правда?
Я подумал о том, что она, в общем-то, права. Моя жизнь напоминала круг: дом — работа — дом. Иногда, правда, случались отклонения от маршрута, например, по пятницам мы с Дартишвили пили пиво, иногда Аня предлагала сходить в театр или кино; некоторое разнообразие вносили дни рождения знакомых или вылазки на природу, но такое бывало нечасто.
Действительно, иногда я ловил себя на мысли: живу как механизм, настроенный на одну программу, эдакий заведенный андроид. Будильник звонит в семь утра, еще минут пять лежу, не в силах встать, задремываю, снова звонок — будильник, слава Богу, сам его повторяет. После — ноги в тапки (они стоят у кровати в одном и том же месте), шлеп-шлеп в ванную, с полузакрытыми глазами, почти на ощупь включаю душ и становлюсь под него, потом — бритье, движения помазком и бритвой одни и те же, на автопилоте, иногда я путаю крем для бритья и зубную пасту: тюбики одинаковой формы. Спросонья, да к тому же без очков, немудрено ошибиться. Зарядку я не делаю, хотя каждое утро внушаю себе: «Завтра начну, надо форму поддерживать, нехорошо себя запускать…». Завтрак традиционный: бутерброды, яичница, растворимый кофе, который вообще-то не люблю, но зерна молоть некогда, да и с кофеваркой возиться неохота. Снова чищу зубы, споласкиваю лицо, провожу под мышками дезодорантом, прыскаюсь одеколоном. Без пяти восемь по телевизору передают прогноз погоды, который я слушаю, надевая куртку. Без трех минут восемь открываю дверь и кричу Ане: «Киска, я ушел. Закрой дверь!». Еще каких-то месяца два назад мы целовались на прощание: чмок-чмок, пока-пока, я буду скучать — я тоже. Но подобные нежности все-таки задерживали, и я опаздывал на автобус: он уходил из-под моего носа, следующий — только минут через десять и, как правило, уже битком набитый. Потому все чмоки-поки как-то незаметно сошли на нет.
На автобусную остановку я шел одной и той же дорогой, навстречу — одни и те же люди, на остановке — тоже знакомые лица: никого я, естественно, не знал, просто каждое утро видел спешащих на работу, так же, как и я. Даже кондукторша — та же дама необъятных форм, одетая во что-то наподобие балдахина, который вечно цеплялся за портфели, ранцы, сумки. И всякий раз, одергиваясь, кондукторша жеманилась: «Господа, не мешайте работать, господа!».
Без пяти девять я входил в институт. Без двух минут девять влетал в нашу «камеру» и сразу включал электрический чайник. Ровно в девять приходил Дартишвили и удивленно произносил одну и ту же фразу: «Опять ты раньше пришел? Ничего, завтра первым буду я!». Он жил рядом с институтом, но, как говорил, утром ему вечно не хватает пяти минут, особенно, если просыпается не один. Отар у нас тот еще Дон Жуан!
Утро, день, вечер, ночь — одно и то же. Сценарий, почти не дающий сбоев. Как цирковая лошадь бегает по кругу, так и человек в принципе не стремится вырваться за определенные ему пределы. Может, Лена по большому счету права? Но соглашаться с ней я не хотел, не желая показаться скучным и обычным.
— А кто тебе сказал, что я живу так? — я постарался широко улыбнуться. — Хотя, знаешь, в такой жизни, наверное, есть своя прелесть: тихо, спокойно, без надрыва, рядом — человек, которому доверяешь и который тебя понимает, под абажуром — еще бабушкиным! — желтый круг от лампы, в ногах мурлычет кот…
— И никаких седьмых чувств? — Лена изумленно приподняла брови и цокнула. — А я помню, какие ты сочинял стихи — безумная страсть, огонь в крови, черное солнце разлуки и все такое…
— Как ни банально, но любовь напоминает горную реку, — заявил я. — Она бурная, своенравная, яростная, камни сворачивает… То по порогам скачет, то водопадами оборачивается, но чем ближе к равнине, тем глубже и спокойнее становится — течет плавно, величаво, с достоинством. То же самое и с любовью происходит: она взрослеет…
— У меня появился знакомый переводчик, — Лена отвела взгляд в сторону. — Он японист. Для души переводит стихи. Мне почему-то запомнилось вот это: «В пору весенних ливней, о, какой она страшной стала, маленькая речка!». Еса Бусон написал. Не знаю про него ничего, а хайку запомнилось. Вот и ты про речку тоже заговорил.
— Японцы умные, — кивнул я. — Они умеют наполнять пустоту смыслом.
— Ты тоже умный, — хмыкнула Лена. — Без бутылки и не поймешь, что сейчас сказал.
— А что тут понимать? — удивился я. — У большинства людей жизнь пуста: привычно ходят на работу, что-то там делают или не делают — отсиживают положенное время, потом — в кино, театр или просто пивка попить, вечером — поужинать, полежать на диване перед телевизором, уложить детей спать, принять душ и привычно заняться любовью. Утром — будильник, быстрое бритье-мытье, глоток кофе — бутерброд с ветчиной, чмок в щечку, «пока-пока!», скачками — к автобусной остановке…
Понятно, что я говорил ей о себе. Но так, будто рассказанное не имело ко мне ни малейшего отношения. Уж у меня-то, дорогая, все по-другому!
Выслушав меня, Лена пожала плечами:
— Но разве в такой жизни нет смысла?
— Есть пустота, прикрытая якобы смыслом, — стоял я на своем. — Считается, что все должно быть как у людей: дом, семья, машина, дача. И если, допустим, тачка у соседа лучше, то человек зубы на полку положит, разворует все, что можно, а насобирает денег, чтобы купить еще лучше. А не получается — может и запить. Наверное, многие оттого и пьют, что таким образом легче всего затопить пустоту. Пустоту жизни. Пустоту души. Принял рюмку-другую, залил тоску-печаль — и все в порядке: жизнь проходит мимо, а я валяюсь на обочине дороги и мне на все плевать…
— Ты что, пить начал?
— Да нет, я не о себе говорю — о других, — рассмеялся я. — А вот японцы молодцы — придумали церемонии с чаем, любованье цветущей сакурой, икебану, хайку, хокку и много еще чего другого. Ритуал придает значительность существованию, в нем появляется хоть какой-то смысл, по большому счету заполняющий жизнь содержанием.
— Скучно так жить, — Лена поморщилась. — Жизнь она и есть жизнь: радуешься, влюбляешься, к чему-то стремишься, что-то ненавидишь, сходишь с ума. Разве в этом нет смысла?
— Не знаю, — я пожал плечами. — Может, и есть. Но некоторые влюбляются, сходятся-расходятся как раз оттого, что боятся той самой пустоты. А тут — какое-никакое, а действие, страсти-мордасти, и душа вроде как занята, и есть о чем думать, страдать, шептаться с подругой на кухне. Разве нет?
— А у меня нет подруг, — Лена отвела взгляд в сторону. — Ну их! Лучшие подруги всегда оттяпывают лучших мужиков. Вот так пошушукаешься, расскажешь, что да как и какой он весь из себя душка, и что любит — не любит, как вдруг — цап-царап, закогтила подруженька мужичка, прости — прощай, гуд бай, май лав!
— Интересно, — у меня запершило в горле и я кашлянул. — А того, за кого замуж собралась, ты ни у кого не оттяпала?
— Ага! — широко улыбнулась Лена. — Наконец-то ты спросил о нем. Значит, небезразлично тебе, что замужем буду.
— Конечно, небезразлично, — подтвердил я. — Хочется, чтобы все у тебя было хорошо. А то, что он старше, — ничего. Сейчас, говорят, полно всяких средств, чтобы семейная жизнь стояла на высоте.
— Но основное средство — любовь — в аптеках не продают, — легкая усмешка скользнула по губам Лены. — И делать его еще не научились. В семейной жизни главное, милый, — понимание, а не бесконечный секс-марафон. С одними спят, за других выходят замуж. Такова жизнь. Что ты на меня так смотришь?
— Да так, ничего, — покачал я головой. — Вот думаю: правду ты говоришь или притворяешься, что так думаешь.
— Не скажу, — ответила Лена. — Как хочешь, так и считай.
Впрочем, и без подтверждения ответ известен. По крайней мере, в моей семейной жизни главным, действительно, считалось понимание. Понимание и любовь. Я почему-то стеснялся лишний раз сказать Ане, как ее люблю: иногда посреди рабочего дня с его заморочками и напрягом вдруг вспоминал улыбку жены — мягкую, тихую, с чуть-чуть приподнятыми краями губ, — и сердце начинало биться сильнее. Сразу хотелось позвонить Анне и спросить какую-нибудь глупость, например, покупать ли сегодня хлеб, чтобы только услышать ее голос. А она лукаво спрашивала: «Ты соскучился?». Я смущался, и, желая показаться эдаким мачо, в шутку грозно отвечал: «Женщина! Мне тосковать не приходится. А соскучился я по жареной картошке с грибами». «Бу сделано», — Аня брала на том конце провода под козырек и заливисто смеялась.
А Лена, кажется, даже гордилась тем, что она не из домашних наседок, которым нравится стоять у плиты, чистить-мыть-драить квартиру, штопать дырявые носки, стирать трусы и так далее. По крайней мере тогда, много лет назад она заявила мне, что женщина должна быть именно женщиной, а не горничной, кухаркой, сиделкой и по совместительству любовницей в одном лице. Я слушал ее и почему-то вспоминал мать, которая говорила: заботиться о родных людях приятно. Ей доставляло удовольствие проявлять заботу, и квочкой она никогда не выглядела: всегда аккуратная, при прическе, успевала и новый журнал с газетами почитать, и в театры-кино на все премьеры сбегать. Аня походила на нее. Может быть, я потому и женился на ней, что она напоминала мать.
— Эй! — Лена щелкнула пальцами над ухом. — О чем задумался, детина?
— Да так, — я смущенно потер ухо. — Не везет нам. Встретились через столько лет — и ничего…
— Чего — от тебя зависит, — преувеличенно громко засмеялась Лена. — Мужчина выход найдет всегда.
Но никакой выход почему-то искать не хотелось. К тому же под «ничего» я имел в виду совсем другое: она мало изменилась. Свалиться вот так неожиданно на голову — в этом, конечно, вся Ленка, по-прежнему легкая, не комплексующая, азартная. Ну надо же, едет к своему будущему мужу и по пути заворачивает к бывшему дружку! Но меня больше смущало другое.
Для меня Лена осталась где-то там, далеко-далеко, в той жизни, которая представлялась сплошным карнавалом: новые встречи, бессонные посиделки на кухне с гитарой, веселое отчаяние перед зачетами и экзаменами, восторг от впервые прочитанного стихотворения Франсуа Вийона, случайное пожатие руки на танцульках в университетской дискотеке, первый настоящий секс, нет-нет, не любовь, именно — секс. Или все-таки любовь? Как бы то ни было, а я исчез, ушел, сбежал из той жизни, и все у меня теперь другое, и ничего менять даже и не думаю. А тут — как снег на голову — является давняя женщина и напоминает о том, что роман-то у нас по существу не закончен.
— Интересно, — вдруг вспомнил я. — А Петр любил других женщин?
— Какой Петр? — не поняла Лена. — Кого ты припомнил?
— Ну, помнишь, твой брат рассказывал о Петре и Февронии, — напомнил я. — Когда она его в первый раз вылечила, то он, кажется, два года преспокойненько княжил себе в своем княжестве. Неужели у него никого не было?
— Знаешь, мне кажется, что он избегал греха из трусости. Хотя он слыл бескорыстным, но, пожалуй, все же одна корысть у него имелась — спокойствие совести, — проговорила Лена на одном дыхании, будто заранее подготовила ответ. — Потому он и стал святым. Святым грешить не положено.
— Ну почему же из трусости? — искренне удивился я. — Возможно, ему не встретилась та, которая бы понравилась.
— Брось ты! — Лена закурила сигарету. — Думаю, что и тысячу лет назад парни обладали такой же гиперсексуальностью, как и сейчас, — гормоны, знаешь ли, играют, хочется просто бабу, без всяких там фигли-мигли. Но некоторых сдерживают не моральные принципы, а трусость. Трусость показаться непорядочным.
— Значит, все-таки моральные принципы, — хмыкнул я.
Лена наверняка не поняла моей реплики. Между тем, история Февронии и Петра — история обольщения. Февронии понравился князь, и она сделала все, чтобы он в ней хотя бы нуждался. Женщина не может жить без любви. Мужчина — совсем другое дело: романтические отношения требуют времени, отрывают от каких-то важных дел и даже откровенно мешают, например, вершить свои княжьи дела. Любовь для такого мужчины — нечто навязанное, но он воспринимает ее как должное. И точно так же он принимает как подобающее — обожание женщин, окружающих его: он — князь, владыка и не привык, чтобы ему в чем-то отказывали. Вряд ли он задумывался над тем, порядочно он поступает или нет. Но Феврония взяла над ним власть и в прямом, и в переносном смысле: он от нее зависел. Может, именно тогда Петр и вспомнил о тех женщинах, которыми пользовался? Они тоже зависели от него. Однако к Февронии его тянуло не только чувство благодарности, но и любви. Он нуждался только в ней одной. Все другие не вызывали в нем никакого интереса — бывшие любезные подружки, случайные милашки, дворовые девки больше не трогали его сердца. Перед ними он испытывал лишь чувство вины. Ее он искупил в любви к Февронии. Чувство вины подвигло его на праведность. При чем тут трусость?
— У меня брат был таким же святошей, — Лена бросила сигарету в урну. — Лариса после его смерти нашла дневник. Там много чего он написал, но главное: он, оказывается, имел другую женщину, поэтому постоянно казнился, чувствовал себя виноватым — как же так, ведь он Ларису любит, и она его любит, но с той, другой, он наконец-то понял, что такое настоящая женщина в сексуальном смысле, конечно. Его к ней как магнитом тянуло, но, возвращаясь после дикого траха домой, он видел несчастную свою Ларису, умненькую, тихонькую, преданную, и у него сердце обрывалось. Он так и написал: «Сердце обрывается, падает на пол, разбивается и тысячами осколков разлетается вокруг. Сижу среди осколков, как слон в посудной лавке…».
Я представил Александра Васильевича сидящим на полу в окружении сердечных осколков — потерянного, жалкого, подслеповато глядящего в одну точку. Тоскливо приходилось мужику!
— Мучился он, — проронил я. — И ужасно то, что после него остался дневник. В нем — его жизнь, которую все равно никто не поймет. Или не захочет понять. Согласись, нам ведь порой удобнее сказать, что тот-то и тот-то с жиру бесится или у него крыша поехала. А что, почему, зачем, думать некогда и неохота.
— Просто он запутался, вот и все, — Лена говорила категорично.
— Наверное, он был честным, — не соглашался с ней я. — И никого из двух своих женщин не хотел обидеть. Обидел себя. А то, что остались записи, — плохо. Лариса, наверное, страдала, переживала.
— Она все ему простила, — Лена снова вынула сигарету из пачки, но раздумала курить. — Любила его очень.
А может, она любила себя, подумал я. Потому и простила, что захотела душевного спокойствия. Жить с ощущением, что твой любимый человек еще к кому-то прикасался, говорил кому-то те же самые слова и обладал, возможно, точно так же, как и тобой, — невыносимо горько. Хотя, с другой стороны, простить — значит, понять. Боже мой, как невыносимо горька и прекрасна наша жизнь! Все в ней неоднозначно, зыбко, переменчиво, и то, что вчера хорошо, сегодня — плохо, а то, что казалось незначительным и обычным, вдруг становится самым главным. Ну, почему же, почему?
Я не стал ничего больше говорить Лене. Она ждала от меня каких-то совсем других слов и поступков. Но я не желал повторения. Больше всего на свете я хотел, чтобы она, как встарь, поняла мое настроение, смешно сморщила носик, бодро вскинула растопыренную пятерню над головой и легко помахала: «Ну, мне пора. Пока-пока!».
Мы вышли на набережную. С реки тянуло сырой свежестью. Серые тусклые волны одна за другой лениво припадали к песку, откатывались и снова надвигались на берег. Отдыхающих на пляже казалось мало. Возможно, потому, что накануне по местному радио объявили, что в воде обнаружена какая-то зараза и лучше, мол, не купаться. Люди в основном загорали, играли в волейбол, а некоторые, устав лежать, прогуливались по набережной, ничуть не смущаясь, что из одежды на них лишь купальные принадлежности.
— О, вон шашлыки жарят, — обрадовалась Лена. — Пойдем туда! Я голодная как дикий зверь и мечтаю с урчанием вгрызться в кусок мяса.
— Да! Заморил ты, Павел, девушку. Ай-яй-яй! — услышал я за спиной знакомый голос.
Дартишвили в синих плавках, высокий, с грудью, поросшей черными волосами, лучезарный, выглядел эдаким пляжным плейбоем.
— До конца рабочего дня еще два часа, — бесцеремонно заметил Дартишвили. — Да! Целых два часа. А ты, Пал Василич, прогуливаешься тут с девушкой. Да! Еще и голодом ее моришь. А шашлык тут настоящий, рекомендую. Да!
Лена, хотя и слышала его, почему-то не оборачивалась. Она упорно смотрела в сторону шашлычной, а Дартишвили заливался соловьем, без конца повторял свое дурацкое «да!» и все пытался встать так, чтобы увидеть лицо моей спутницы. А Лена, каждый раз угадывая его движения, отворачивалась и, наконец, озорно прыснув, широко развела руки и обернулась:
— Ну, Отарик, вот и я! Не ожидал? Со свиданьицем!
Дартишвили просто остолбенел. Казалось, он не верил глазам своим. А Лена, посмеиваясь, припала к его питекантропичьей груди и тут же игриво оттолкнула его:
— Боже! Ты все такой же жаркий! Никогда, наверно, не остынешь.
— Где я? — вскричал Дартишвили. — Опять пляж. Да! Опять ты. Да! Но тут не Владивосток. Или Бог перенес меня туда? Мираж! Или правда?
— Только гора с горой не сходятся, — Лена легонько хлопнула его по накачанному мускулистому животу. — О, как барабан!
— Но что ты делаешь с Пал Василичем? — опомнился Дартишвили. — И почему ты тут?
— А ничего я с ним не делаю, — Лена лукаво скосила глаза на меня. — Мы в одном университете учились. Встреча однокурсников, так сказать. А я и не знала, что вы знакомы.
— Это она! — Дартишвили восторженно хлопнул меня по плечу. — Да! Она нашлась!
И тут я наконец понял, что женщина, о которой Отар рассказывал мне, вернувшись из отпуска, — Лена. Странно, но Дартишвили не называл ее имени. Будто бы она была для него просто женщиной, и звали ее — Женщина.
— Ты не женился? — спросила его Лена.
— Свободен как ветер, — Дартишвили влюбленно смотрел на нее и широко улыбался. — Может, мы вина выпьем, да? Сейчас я и шашлык организую, да? У меня библиотечный день, а Иванову надо в институт вернуться. Да, Паша?
— Его начальник отпустил со мной погулять, — заметила Лена и опустила глаза. — Засиделся ваш Иванов. Свежим воздухом ему полезно дышать.
— Пусть дышит, разве я против? — Дартишвили подмигнул мне. — Но ему надо домой вовремя вернуться. У него жена строгая. Да!
Лена недоуменно пожала плечами: причем, мол, тут жена, и вообще — мы сокурсники, не более того. И я понял, что мне стоит уйти сейчас же, немедленно, пока взбалмошная, непредсказуемая бывшая моя подруга не передумала. С нее станет, еще заявит, что рада, мол, видеть Отара, но не может оставить поручение Игоря Петровича невыполненным: еще нужно холодного пива попить и съесть шашлык. А то и вовсе брякнет: извини, мол, Отарик, двоим любо — третий не суйся.
Не зря ведь когда-то она сказала мне: «Пройдет много-много лет, ты будешь спокойно жить в другом городе, весь из себя порядочный, до тошноты правильный, уважаемый отец семейства. И вдруг приеду я. Нежданно-негаданно. И сведу тебя с ума. Уведу от жены, от детей. А потом так же неожиданно исчезну. Вернусь в свою жизнь. А ты вернешься ли в свою?».
Тогда, молодой, глупый и пылкий, я: «Не приедешь ты никуда, потому что мы будем вместе всегда». А Лена засмеялась, словно серебряный колокольчик зазвонил, закрыла мои губы ладошкой и шепнула: «Молчи, дурашка. Ты еще ничего не знаешь о жизни, совсем-совсем ничего…».
И вот она приехала. И, конечно, помнит о том обещании свести меня с ума. А я не против. Нет, сходить с ума вообще-то не хочу, да и не получится: я давно научился контролировать свои чувства и желания. Однако мое тело, как ни странно, вспомнило давние прикосновения Лены, ее руки и ноги, объятия, жар лона — все припомнило грешное тело и захотело повторения. Но голова оставалась холодной, и в ней червячком свербила ехидная мысль: «А зачем? Ну, скажи на милость, так ли уж это нужно тебе? Сам подумай: вернешься домой поздно, если вообще сегодня вернешься, будешь что-то врать Ане, она, конечно, поймет: лжешь! Ссора, скандал, отчуждение… Ради чего? Ты любишь Аню, она — тебя.
Стоит ли возвращаться в прошлое? Лена уедет и все забудет, а тебе с Аней жить…» И тогда я сказал:
— Лен, я, пожалуй, пойду. Мне еще в магазин надо забежать. В холодильнике шаром покати…
— Павел у нас примерный семьянин, да! — Дартишвили снова хлопнул меня по плечу и незаметно сжал его: иди, мол, иди. — Но мы без него скучать не будем, да?
— Не будем, — улыбнулась Лена. — Мы вообще не умеем скучать, Отарик!
— Точно! — Дартишвили заржал как молодой жеребец, и я вдруг вспомнил, как Отар рассказывал, что когда у него наступает оргазм, то он ржет как конь — остановиться не может, ржет и ржет.
И смех, и грех: я мгновенно представил Лену, Отара, громкое ржание, ее стон — и мне стало неловко и противно.
— Ну, я пошел? — как-то неуверенно произнес я.
— Пока-пока! — Лена послала мне воздушный поцелуй. — Все замечательно, зая. Я рада, что все у тебя хорошо. Привет Игорю Петровичу!
— Угу, — кивнул я. — Обязательно передам.
Дартишвили крепко пожал мне руку, со значением подмигнул, и мы расстались. Я сразу свернул в боковую аллею и пошел по направлению к дому.
Насчет магазина я соврал: холодильник Аня еще три дня назад забила под завязку — обоим выдали зарплату, и мы по традиции накупили продуктов на полмесяца вперед, чтобы лишний раз не тратить время на магазины.
Так что получается: я просто сбежал. Явление дивной женщины по имени Лена оказалось для меня полной неожиданностью. Признаться, я даже не думал о ней. Она осталась где-то там, далеко-далеко, в той сумасшедшей жизни, пропитанной слишком ярким солнцем, веселыми дождями, ураганами ветров и невыносимо легким воздухом свободы, — в той жизни, имя которой — юность. Теперь все у меня уже сложилось, сбылось, состоялось, — именно так, а не как-то иначе. Переделать ничего невозможно, да и стоит ли? Все было как было, и я ни о чем не жалею, а если иногда и жалею, то тут же одергиваю себя: любая история, в том числе и частная, не терпит сослагательного наклонения. «Что было бы, если…» А ничего! Я живу сейчас, и «бы» — всего лишь игра, фантазия, гипотеза. И все-таки прошлое иногда возвращается, не спрашивая нашего согласия.
Если честно, то я устал от общения с Леной. Прежде чем вернуться домой, мне хотелось побыть одному. Просто так, ни о чем не думая. А может быть, и думая. Уж как получится. Но обязательно — одному.
На мое счастье, в глубине аллеи, уже почти на выходе из парка я увидел незанятую лавку. Я сел и, ни о чем не думая, уперся взглядом в клумбу: яркие нежные петуньи, пурпурный портулак, желтые календулы росли в беспорядке — такое впечатление, будто у озеленителей на последнюю клумбу не хватило ни сил, ни времени, ни семян — что было в горсти, то и посеяли. Но тем не менее получилось неожиданно хорошо: в отличие от других клумб, строгих и продуманных, эта отличалась какой-то взбалмошностью, легкостью и кокетством. Она имела свой характер. Порой именно в простеньком букетике полевых цветов больше жизни, чем в дорогом, чопорном букете, завернутом в целлофан и украшенном всякими ленточками. Почему-то я подумал о том, что давно не дарил Ане никаких цветов. А она так любит календулы!
Господи, я вообще ужасный, скверный, гадкий человек. Человека ближе, чем Аня, у меня нет. Но я стесняюсь сказать ей об этом. Почему-то мне кажется, что она без всяких объяснений чувствует, как сильно я в ней нуждаюсь. Любые, даже самые лучшие слова невыносимо трудно выстроить в порядок, который передал бы истинное отношение к любимому человеку. А может, просто я и не пробовал найти такой порядок? Все, что придумано до меня другими мужчинами, казалось таким банальным, обычным и даже глупым, что я стеснялся лишний раз сказать: «Люблю тебя… Скучаю без тебя… Думаю о тебе… Не представляю жизни без тебя…». И хотя все — правда, но слова, которые обозначают отношение к любимой женщине, кажутся мне слишком обычными. И само слово «любимая» какое-то затертое, заурядное, невзрачное. Но как найти ему замену?
Задумавшись, я не услышал, как на другой край лавки неприметно и тихо присела маленькая женщина. Она раскрыла сумочку и что-то из нее вынула.
— Эй, Иванов! — шепнула женщина. — Это я. Хочешь, верну тебе кусочек времени?
— Ты? — я удивился. — А как же…
— Отар? — она легко рассмеялась. — Наверное, он все еще ждет меня у того магазинчика, куда за вином зашел.
— Нет, я не о нем хотел спросить. А как же ты кусочек заберешь у времени? Вдруг получится дыра.
— Ага, как в фантастических романах — хрональная дыра, — Лена пригладила челку. — А может, именно так образуются черные дыры?
Она снова провела ладонью по челке, пытаясь распрямить волосы так, чтобы их пряди закрыли глаза. У нее, оказывается, осталась такая привычка: когда смущается и не хочет выдать свое замешательство, прячет взгляд.
— Черная дыра — это, говорят, вход в другой мир, — произнес я. — Откроешь его и, чего доброго, пропадешь.
— А может, попадешь? — Лена достала сигарету, щелкнула зажигалкой. — Попадешь туда, где все по-другому. Иногда, знаешь, очень хочется, чтобы там, где я есть, меня не было совсем.
— И тут, рядом со мной, — тоже?
— Рядом с тобой я не здесь, — совсем тихо проронила Лена. — Но ты уже не там. Тебе нравится тут.
Ее слова показались мне странными, и я решил, что они с Отаром все-таки успели выпить чего-то горячительного.
— Только кока-колу! — заверила Лена.
Я чуть не вздрогнул, услышав ее, ведь вслух я ничего не сказал — только подумал; выходит: она читает мои мысли.
— Да, мы пили кока-колу, — повторила она. — Теплую и противную. А за рислингом Отар пошел в магазин, но мне расхотелось пить вино…
— А я думал, что у вас…
— Ну, что ты! — она перебила меня. — Какая, зая, любовь? Так, случайная встреча. И тогда, во Владике, и сейчас. Встреч — много, отношений — мало, а любовь — одна.
— Значит, она у тебя в Питере живет, любовь-то?
Лена засмеялась, пожала плечами, бросила на меня быстрый взгляд и протянула зажатый кулачок:
— Неважно, — заметила она. — Неважно, где именно она живет. Важно, что она есть. Ну, раскрой свою ладонь.
Я покорно раскрыл ладонь.
— Только, чур, одно условие, — предупредила Лена. — Обещаешь, что выполнишь его?
— Постараюсь, — я усмехнулся. — Ты прямо как ребенок…
— Не смотри, что я тебе кладу, — шепнула она на ухо. — Зажми и держи, пока я не уйду. Потом посмотришь. Ладно?
— Ладно, — согласился я.
Лена опустила в мою пятерню что-то теплое, сжала мне пальцы и вдруг крепко, истово и быстро прильнула к губам. Я, не ожидая ее порыва, даже опешил. Но она, не дожидаясь ответной реакции, уже встала, небрежным жестом смахнула на лоб челку и помахала рукой:
— Я пошла. Пока-пока!
И, не оборачиваясь, с неестественно прямой спиной заспешила-заскользила по аллее. Ее каблучки быстро и звонко стучали по асфальту.
Я честно подождал, пока она завернет за угол, и раскрыл ладонь. На ней лежал плоский желтый камушек с мелкими, как маковые зернышки, вкраплениями. Тот самый, из бухты Тихой, который я подарил Лене давным-давно, когда был молод, счастлив, бесшабашен, и мне казалось, что вся жизнь еще впереди — настоящая, взрослая жизнь, а то, что сейчас, — всего лишь пролог, предисловие, а может быть, даже посвящение или эпиграф. Большая жизнь всегда чудится нам где-то далеко, и порой мы сокрушаемся: она проходит мимо, не подозревая о том, что сами проходим мимо нее. Наверное, все-таки не бывает ни большой, ни маленькой жизни. Есть сама жизнь. Это так просто и ясно. Но мы любим все усложнить и запутать, чтобы потом понять самые обыкновенные истины.
Боже мой, подумал я, какой я, оказывается, пошлый. Все упростил до каких-то невыносимых прописных глупостей. И к тому же резонер. На самом-то деле я мало что понимаю в жизни, но не хочу в этом признаться даже самому себе…
Теплый камушек будто бы пульсировал в моей руке. Пальцы явственно ощущали какие-то слабые токи, легкое покалывание в центр ладони, где скрещивались линии жизни и смерти, любви и ненависти, которые так сложно у меня перепутывались, что Аня, любительница всяческой хиромантии, однажды посмотрев на них, изумилась и сказала:
— Иванов, а ты не такой простой, каким кажешься, — и еще раз посмотрела на мою доверчиво раскрытую ладонь, засмеялась и вздохнула. — Ты и сам не знаешь, чего хочешь, Иванов, и не всегда себя понимаешь. Но я ясно вижу лишь одно: женишься ты один раз и навсегда. Тут я в тебе уверена. А теперь закрой свою ладонь и больше никогда мне ее не показывай, Иванов. А то я буду слишком много про тебя знать.
Я почему-то снова крепко сжал камушек в ладони и посмотрел в том направлении, куда пошла Лена. Не пошла — исчезла.
Мне захотелось встать, побежать за ней и наговорить каких-нибудь глупостей, и сделать что-нибудь несусветное, и кричать, и плакать, и смеяться, и не стесняться ничего. Но камушек снова ожил, кольнул в центр ладони, и мне показалось, как будто маленькая рыбка плавает под темной водой и доверчиво тычется в руку, а может быть, мимо несло течением глупую холодную медузу. Она прикоснулась на мгновение к коже и легко обожгла ее, или крабик испуганно хватил меня клешней. Остро запахло водорослями, где-то далеко-далеко закричала чайка, и ветер брызнул на лицо чем-то соленым. Капелька намочила мою щеку, и я слизнул ее и понял, что скатилась слезинка. А может, и не слезинка. Может… Ну, жарко мне стало, вот что! Это просто пот. Элементарно: мне нужно вытереть взмокший лоб.
Я не такой уж сентиментальный, чтобы ни с того, ни с сего рассиропиться. Уже давно взрослый мужчина, четко знающий, чего хочу. Мне вовсе ни до каких сантиментов. Они для безусых юнцов, которые верят, что вся жизнь у них впереди, солнечная и безоблачная, с любовью до гроба и всякое такое. Нет, это не слезинка, а, конечно, пот. Или все-таки слеза? Глаза-то пощипывает. Ну, бывает. Мусоринка попала, черт побери! Эх, опять не взял с собой носовой платок. Пригодился бы сейчас. А то приходится вытирать лицо рукавом рубашки.
Я встал. И медленно пошел, но не в ту сторону, куда ушла Лена, хотя мне как раз и нужно двигаться туда: там, за поворотом, в пяти минутах ходьбы, стоял мой дом. Но я решил вернуться обратно — на пляж, и уже оттуда подняться по лестнице, чтобы оказаться на площади, где в такое время всегда много народа, играет музыка и бегает по кругу пони, на спине которого всего за двадцать рублей мог прокатиться любой желающий ребенок, а услужливые фотографы кричат: «Птичка вылетает!». С независимым видом всегда прогуливаются девицы, набивая себе цену, а молодые люди глядят им вслед, вдыхая приторный аромат петуний, цветного горошка и флоксов — до того приторный, что кружится голова. Некоторые девушки оборачивались и смотрели, не смотрят ли на них парни, и, перехватив нужный взгляд, начинали смеяться, громко говорить и специально останавливались у какой-нибудь витрины, чтобы подождать, когда ребята осмелятся к ним подойти. Но некоторые парни сами искали знакомств и особо не церемонились, предлагая девушкам попить пива, сходить в кино, на дискотеку или просто отдохнуть.
Слово «отдохнуть», произнесенное с легким, серебристым блеском в прищуренных глазах, подразумевало и знакомство, и веселье на квартире или в сауне, и обильную выпивку, и спонтанный секс — все, кроме самой любви. А еще совсем недавно, каких-то лет двадцать назад, отдохнуть — значило отдохнуть и любовь — значила любовь.
Я подумал об этом и усмехнулся: «Старею, наверное. Скоро брюзжать начну: молодые — такие-сякие, бессовестные, циничные и всякое такое. А сам-то каким был, Пашик, а? Нынешние хоть искренни, для них секс — просто секс, а ты, Пашуня, выдавал его за любовь…».
И еще я почему-то вспомнил об одном своем желании, возможно, глупом. Мне очень хотелось, чтобы и у меня, и у всех других людей было время жить. Не вертеться белкой в колесе, не суетиться с утра до ночи, не разрываться на части, не пропадать на работе, а именно — жить. Любить и ненавидеть, радоваться и дружить, говорить и молчать, делать то, что нравится, и улыбаться лишь тогда, когда хочется, а не перекатывать на губах вымученное заокеанское словечко «чииз».
Почти миновав площадь, краем глаза я уловил на ближайшей лавочке какую-то знакомую фигуру. Повернув голову, я увидел Отара. Тот сидел, сгорбившись, глаза — в землю, носок его туфли выделывал сложные замысловатые движения по асфальту. Я хотел подойти к Дартишвили, но раздумал.
А дома, едва закрыв за собой дверь, услышал голос Ани из комнаты:
— Привет! А тебе — сюрприз!
Господи, что еще? Не многовато ли сюрпризов на один день? Но я, снимая туфли, жизнерадостно откликнулся:
— Мне сильно радоваться?
Аня вышла из комнаты. Она что-то сжимала в руке и таинственно улыбалась.
— Что там? — я прикоснулся к ее кулачку.
— Вытяни правую руку и закрой глаза, — попросила жена. — Не подглядывай!
Закрыл. Протянул. Кожа ощутила прикосновение полоски прохладного металла. Он обручем охватил запястье, и я понял: браслет. Аня защелкнула его и скомандовала:
— Смотри!
Я увидел часы «Сейко». Те самые, которые Аня подарила мне на день рождения. Но, видимо, их сделали не в Японии, потому что месяца через три они перестали ходить. Конечно, я расстроился. Часы мне нравились, и браслет качественный: не рвал манжету рубашки и не натирал кожу. Пришлось отнести «Сейко» Зое в часовую мастерскую.
Зоя переехала в город несколько лет назад. В институт она так и не смогла поступить, несмотря на свой стаж пионервожатой и пылкие рекомендации педсовета родной школы. Пошла работать в Дом быта — сначала сидела на кассе, пока к ней не присмотрелся холостой часовщик. Ухаживал он за ней довольно оригинально: предложил учиться его ремеслу — Зоя согласилась, и часовщик каждый вечер терпеливо преподавал ей премудрости своего дела. Сорокалетний мужик ни разу не позволил себе с ней никаких вольностей и недвусмысленных намеков, — видимо, намерения он имел самые серьезные. Зоя тоже серьезно подходила к делу: ей хотелось приобрести специальность, которая кормила бы ее. На зарплату кассирши прожить все-таки трудновато. А хороший часовщик всегда в цене.
Пока Зоя училась ремеслу часовых дел мастера, она попрактиковалась на всевозможных хронометрах всех своих знакомых. По крайней мере только у нас она отремонтировала безнадежный будильник, который внутри уже пылью зарос, а выбрасывать его было жалко: очень уж красивый; ходики, доставшиеся Ане от ее бабки: часовой механизм в них действовал, а вот кукушка не выскакивала из окошечка (зато когда она не без Зойкиной помощи стала куковать ночь-полночь, мы сами попросили новоявленную часовщицу усмирить птицу); таймер на газовой плите — его ремонт, впрочем, оказался минутным делом; мои «командирские» наручные часы, которые мне подарил отец после школьного выпускного вечера.
Однажды скромный часовщик все-таки решился намекнуть Зое о своем к ней чувстве. «Я так много думаю о тебе, — вымолвил он, — что ты живешь даже в моих снах». Но она, увы, относилась к нему просто как к товарищу, не больше. Не волновал ее часовщик как мужчина. «Ты что? — говорили ей сослуживицы и крутили пальцем у виска. — Такой человек! Не пьет, не курит, квартира есть, недавно новую машину купил. За ним, как за каменной стеной будешь!» А Зойка смеялась в ответ: «Он — каменная стена, а я — каменная баба. В постели. Ну, какому мужику понравится? Не волнует он меня…».
Видимо, ее слова передали часовщику. Он совсем поскучнел и вскоре уволился из Дома быта. Зойка заняла его место.
Аня знала, что Зоя — моя одноклассница. Не знала лишь, что Зоя имела на меня виды. Но сам я считал ее отношение ко мне детской влюбленностью, делами давно минувших дней и потому ничего жене не рассказал.
Друзей Зоя в городе не завела, и она стала часто приходить к нам. Как-то незаметно они с Аней сдружились, у них появились общие интересы: то свитера вяжут по одному и тому же журналу, то модными книжками обмениваются, то друг другу волосы красят, то на какие-то дурацкие курсы по дизайну жилища записались и регулярно устраивают в квартире погром, который, правда, у них назывался по-разному: «сменить интерьер», «применить фэн-шуй», «внести акцент» и прочая хрень.
В общем, когда часы «Сейко» сломались, Аня отнесла их Зое. Та определила: часики китайской кустарной работы, настолько кустарной, что механизм чуть ли не на соплях держался. Повозиться ей, конечно, пришлось немало, прежде чем «Сейко» снова затикали.
— Молодец Зоя, правда? — искренне радовалась Аня. — У нее просто талант!
— Прежде всего у нее талант делать другим приятное, — уточнил я. — Она за других переживает больше, чем за себя.
— Ну да, — кивнула Аня. — Она мне новость о Михаиле с Ольгой рассказала. Ты ведь знаешь, что он пьет горькую, нигде не работает — бич бичом, короче. Ольга решила от него уйти. Так он что сделал? Взял топор — и за ней! Хорошо, соседи спасли. Теперь Мишу могут посадить. Ольга, однако, его простила, пошла в милицию забирать заявление, а ей говорят: «Ничего не знаем, уголовное дело уже заведено…». А Зоя переживает за них, так переживает! Хочет адвоката хорошего найти, чтобы помог.
— Святая простота, — покачал я головой. — Вечно ей кажется: люди лучше, чем о них думают. Ей бы личной жизнью заняться, а не в чужую лезть…
— Не буркай как старый ворчун, — урезонила меня Аня. — Зоя и тебе приятное сделала. Смотри: часы-то как новенькие!
— Уж не знаю, как расплачиваться за них, — притворно вздохнул я. — Деньгами Зойка с меня не возьмет.
— Ой, с каким я пошляком живу! — Аня изобразила притворный ужас.
— Хм! Интересно, о чем ты подумала? — я простодушно пожал плечами. — Если она не берет деньгами, то, может, возьмет цветами?
Аня засмеялась и прижалась ко мне. Я тоже обнял ее.
— Знаешь, иногда мне кажется: Зойка давно и безнадежно в тебя влюблена, — поведала Аня. — Она и со мной дружит только затем, чтобы чаще тебя видеть. Тебе не кажется?
— Но я-то люблю тебя, — ответил я. — А Зоя… Она хороший человек, просто замечательный. И кого любит — ее личное дело.
— Неужели ты ничего не замечал? — настаивала Аня. — Мне казалось, что мужчинам небезразлично, как к ним относятся женщины.
— Конечно, небезразлично, — кивнул я и еще крепче прижал ее к себе. — Если бы я не был нужен никому, то был бы я нужен тебе?
— Не о том речь…
Я не умею говорить о любви. Любые слова о ней кажутся мне беспомощными и банальными. Но тут такой случай, когда надо что-то сказать.
— Если бы не было тебя, я бы никогда не узнал, что такое любовь. Вот и все, — проговорил я.
И я сказал истинную правду. Но правдой я считал и тот камушек из бухты Тихой — он теперь лежал в кармане брюк, и я ощущал его бедром. И те две девушки, лица которых я помнил смутно. А еще была Марина, сама, не ведая того, беспощадно разделившая для меня мир на мужчин и женщин. И милая, добрая, преданная Зойка — тоже правда, она мне как сестра, своя в доску. Может, я ненормальный, не знаю, но никогда, наверное, не смогу воспользоваться ее чувствами только для того, чтобы унять томление собственного тела. Она достойна любви, а не ее подобия. А еще я вспомнил, как несколько раз вообще обходился без игры в подобие страсти — просто хотелось, и тем дамам — тоже. Сколько встречалось таких? Раз, два, три…
На какой-то миг все мои женщины мелькнули передо мной, и оказалось, что их, в общем-то, не так уж и много.
— Ты что-то забыл?
Голос Ани вернул меня в реальность.
— У тебя такое выражение лица, будто ты что-то забыл и пытаешься вспомнить, — уточнила Аня.
— Да так, пустяки! — пробормотал я. А что я еще мог ответить? Впрочем, тут же вспомнил о той Лениной записке в стихах. Странный такой текст. И птица марабу…
— Ань, ты что-нибудь знаешь о птице марабу?
Жена удивленно посмотрела на меня и, пожав плечами, кивнула на телевизор:
— Да, смотрела я какую-то передачу про нее, одно и помню: птица красивая, безголосая, не умеет ни петь, ни кричать — молчунья, словом. А что такое?
— Ничего особенного, — улыбнулся я. — Сам не знаю, почему марабу вспомнился. Может, потому, что словами всего и не скажешь.
Я снова обнял Аню, и она тоже обняла меня.
А поздно ночью зазвонил телефон. Аня проснулась первая и, не включая ночника, попробовала нашарить трубку в темноте. Спросонья она сделала неосторожное движение и чуть не уронила телефон с тумбочки. Трубка соскользнула с рычага, и когда Аня поднесла ее к уху, в ней слышались лишь частые гудки.
Жена положила трубку на телефон и, растревоженная поздним звонком, решила сходить на кухню — выпить воды. Ей стало не по себе. Аниной матери пошел семьдесят шестой год: пышный букет болезней, мизерная пенсия, вздорный характер, одиночество. А в последнее время у тещи безумно скакало давление, схватывало сердце — стенокардия, и она вызывала «скорую», звонила нам: «Поживете без меня, я ухожу…». Мы, конечно, подхватывались и ночь-полночь мчались к ней. Слава Богу, пока все обходилось, но возраст-то у старушки серьезный, мало ли что…
Пока Аня находилась на кухне, телефон снова зазвонил. Я снял трубку:
— Алло!
Молчание. Какой-то шорох. Вздох.
— Говорите! Алло?
В ответ — ничего.
Аня вернулась с кухни, перехватила трубку у меня:
— Мама, это ты?
Раздались частые гудки.
— Сколько раз просила: давай купим определитель номера, — расстроилась Аня. — Вдруг мать звонила? Может, ей плохо.
— Купим, — коротко ответил я.
Мне хотелось спать, глаза закрылись сами собой. Но растревоженная Аня решила посоветоваться со мной:
— Может, позвонить матери, а? Что-то у меня на сердце неспокойно…
— Перепугаешь, — буркнул я. — Еще давление у нее поднимется.
— А если звонила она? Сознание потеряла — вот и отсоединился телефон…
— Ну, позвони.
— А вдруг не она? Напугаю!
— Прямо как сказка про белого бычка…
Тут телефон снова зазвонил. Аня схватила трубку, поалекала — безрезультатно: никто не отвечал.
— Может, тебе кто-то звонит? — с подозрением спросила Аня. — Послушай.
— Да слушал я уже! Спать хочу.
Но все-таки трубку взял и, забыв про всякую вежливость, недовольно спросил:
— Что надо?
Меня явно кто-то слушал: прерывистое дыхание, шмыганье носом, тихий вздох.
— Ну? Говорить будем? Полчетвертого утра. Совесть надо иметь!
Аня одернула меня:
— Не говори так. Может, это мама…
— Какая, к черту, мама! — выругался я. — Делать кому-то нечего.
И положил трубку.
В ту ночь никто больше не звонил. Зато на следующую ночь звонки начались раньше — часа в два ночи. Снова молчание, ни гу-гу, слышалось лишь осторожное дыхание. Положишь трубку — через несколько минут снова звонок. Пришлось отключить телефон от линии.
Ане не понравилось, что теперь мы каждую ночь отключали телефон. «А как же мама? — спрашивала она. — Вдруг ей станет плохо? Не дозвонится до нас…»
Пришлось мне занять у Дартишвили денег и купить новый телефон с определителем номера. В первую же ночь, как мы оставили аппарат в сети, раздался полночный звонок. На табло высветился длинный телефонный номер. Звонок явно междугородний.
— Алло!
Молчание.
— Ваш номер такой-то, — уведомил я. — Если вы не прекратите свое идиотское занятие, у вас будут неприятности. Гарантирую.
В трубке раздались частые нервные гудки.
— А давай позвоним по этому номеру, — предложила Аня. — И узнаем, кто это.
— Хочешь — звони, — пробурчал я. — Мне спать охота…
Аня ткнула в кнопочку автодозвона и специально для меня включила громкую связь, чтобы я слышал разговор.
Ей ответил мужчина:
— Да, я вас слушаю.
— С вашего телефона только что кто-то звонил. Не вы ли?
— Нет, лично я не звонил.
— А кто же тогда?
— Может, жена, — мужчина позвал. — Лена, ты сейчас звонила куда-нибудь? — и, выслушав ответ невидимой нам Лены, сообщил: — Нет, вы ошибаетесь: никто вам не звонил. Тут какая-то путаница. Может, автоматика на АТС барахлит?
Аня не стала с ним спорить и положила трубку. Я сразу не придал значения, что ту невидимую мне женщину мужчина назвал Леной. Только наутро понял, что номер телефона петербургский, и, следовательно, звонить могла моя Лена. Но зачем? Она — там, я — тут: параллельные, не пересекающиеся жизни. Впрочем, подумал я, у Лобачевского параллельные линии все-таки пересекаются. Правда, представить такое мне трудно, почти невозможно. Параллели, они и есть параллели.
Больше никто не звонил нам ночью. И однажды, внезапно проснувшись будто от чьего-то толчка, я открыл глаза и посмотрел в окно: за ним уже серел рассвет, по металлическому отливу подоконника занудливо стучали капли дождя и где-то далеко ухнул гром.
Аня лежала, свернувшись калачиком, как маленький ребенок. Одеяло с нее сползло на пол, и я поднял его, укрыв жену. Она посветлела лицом, но не проснулась, лишь протянула руку и коснулась моего плеча. Ей нравилось спать, положив ладонь на мою грудь или плечо.
Телефон молчал. Я посмотрел на него, и вдруг мне в голову пришла довольно глупая мысль. А что, если звонила вовсе не Лена? Может быть, не дает покоя моя совесть? Наверное, я что-то сделал не так и сам еще не понял, а совесть уже тревожится…
Но однажды телефон опять зазвонил поздно ночью. На табло высветился номер Дартишвили. Я посмотрел на часы: три часа двадцать одна минута.
— Отар, что случилось?
— Да! Случилось. Утром улетаю. На работу не приду.
— Объясни толком, что происходит?
— Не знаю. Да! Не знаю, как объяснить. Мне надо улететь.
— А как же с нашим проектом? Через неделю должны его сдать.
— Какой проект, Паша! О чем ты говоришь? Я сдохну, если не улечу. Да! Понимаешь: сдохну!
— В чем дело-то?
— Ты не поймешь. Да! Долго объяснять, чтобы понял. Значит, так: первое, заявление я пошлю почтой, у меня осталось четырнадцать дней от отпуска — пусть считают, что догуливаю его; второе, мне будут нужны деньги, сможешь вернуть долг?
— Да, с зарплаты и верну. Через три дня, как договаривались.
— Деньги придется отправить переводом. Адрес простой: Петербург, Главпочтамт, до востребования, мне.
— Что ты забыл в Петербурге?
— Себя. Вот, искать поеду.
— Ты пьяный, что ли?
— Да! Допил коньяк. Помнишь, мы с тобой не смогли бутылку осилить?
Действительно, две недели назад у Дартишвили был день рождения. После работы в нашей «камере» все прошло, как обычно, скромное чаепитие: бутылочка винца, тортик, коробка конфет, чай из пакетиков. Отар считал меня своим другом, и мы посидели потом у него дома, пили настоящий коньяк «КВ», присланный Отару из Тбилиси. Оказывается, у него там жил родной дядя — брат отца.
За разговорами под коньяк я наконец узнал историю семьи Дартишвили. В тридцать восьмом году его деда объявили «врагом народа» и сослали в Хабаровский край, в район имени героя гражданской войны Сергея Лазо на Третий сплавной участок — валить лес для строек СССР. Бабку отправили куда-то в Сибирь, а двух их сыновей определили в разные детские дома. После смерти Сталина деда освободили, но он не захотел возвращаться на родину. Одного сына, будущего отца Отара, дед отыскал довольно быстро: он, оказывается, обитал в городе Свободном, попав туда из детдома как сын «врага народа» на спецпоселение. Следы другого сына затерялись, а жена к тому времени скончалась в лагере от дифтерии. Старик вскоре тоже умер, а обрусевший отец Дартишвили женился на хабаровчанке и, не испытывая по Грузии даже ностальгии, стал жить на Дальнем Востоке. Отец не оставлял попыток найти своего родного брата, и, уже потеряв всякую надежду, все-таки выяснил, что его усыновила бездетная чета из Тбилиси, он жив-здоров, женат, доволен жизнью и ничего не знает об истории своей настоящей семьи. К вновь обретенным родственникам он отнесся довольно прохладно, но приличия соблюдал: не забывал поздравить с праздниками, посылал гостинцы. Коньяк «КВ» дядя послал племяннику специально ко дню рождения.
— Допил я тот коньяк, — повторил Отар. — Подумал: вдруг не вернусь — «КВ» пропадет. Да! И настроение, знаешь, плохое. Взбодриться захотелось.
— Как не вернешься?
— Паша, я ничего не знаю. Мне одно лишь ясно: надо ехать!
— Не возьму в толк…
— Я вдруг понял, что жизнь проходит мимо. Да! Нет, даже не так. Понимаешь, мне кажется: живу тут, а на самом деле — там. Тут меня нет. Потому надо ехать к себе.
— Ты много выпил, Отар.
— Не понимаешь, о чем говорю? — он громко засмеялся. — Я тоже не понимал. Да! Ничего, когда-нибудь поймешь. Прощай!
Он положил трубку. Я хотел ему перезвонить, но Аня сонно проворчала: «Что у вас там за переговоры? Прекращайте! Завтра наворкуетесь. Мешаете спать…».
Отар улетел в Петербург. Вскоре от него пришла в институт телеграмма: «Прошу уволить по собственному желанию…» А денежный перевод, который я послал ему в Петербург, вернулся обратно с пометкой: «Вручить адресату не представляется возможным».