В эту не по-фронтовому тихую ночь капитану Султан-хану снился далекий Дагестан, горы в весеннем цветении, какими они бывают у Касумкента в первых числах апреля. Он видел своего дедушку Расула и самого себя босоногим четырнадцатилетним подростком с длинным щелкающим бичом в правой руке. Короткое кнутовище нагрелось от солнца и стало влажным под ладонью Султана, той самой ладонью, что теперь вечно скрыта от всех тонкой перчаткой. Вместе с дедушкой Расулом шел он за стадом неповоротливых симменталок, лениво похлопывая бичом. Дедушка пел длинную монотонную песню об орлах, свивающих гнезда на высоких кручах, недоступных человеку. Эхо добросовестно повторяло его заунывный речитатив.

Незнакомый гул внезапно прервал песню. Низко над горами, весь освещенный солнцем, пронесся в сторону Нальчика ширококрылый аэроплан, мелькнув на пастбище косой легкой тенью. Султан сорвал с головы мохнатую шапку и долго подбрасывал ее вверх, бурно радуясь самолету. Дедушка Расул с достоинством покачивал головой и тоже провожал слезящимися воспаленными глазами чудесную птицу.

– Дедушка Расул! – звонко выкрикнул пастушонок. – Вот это птица! Всех орлов побьет, о каких ты поешь.

– Молчи, неверный, – насупился дедушка Расул, – никто не дал тебе права судить песни твоих предков.

– А я их и не сужу, – смиренно ответил мальчик. – Только надо теперь и про новых орлов петь. Как бы я хотел полетать на таких крыльях!

– Что ты, что ты! – испуганно заговорил дед и молитвенно сложил на груди руки. – Где же это видано, чтобы джигит летал на машине, которую движет неизвестно какая сила. Ты хорошо учишься, мой мальчик, вырастешь – большим умным человеком будешь, судьей или учителем. Не забывай, что твой отец, раненный проклятыми белыми шакалами, умер у меня на руках и твой дед Расул был тем человеком, который закрыл ему глаза. Я дал ему тогда слово, мой мальчик, сделать тебя человеком. Клянусь седыми шапками наших гор, это слово я не нарушу.

– Я знаю, дедушка Расул, – вздохнул Султан, – ты добрый и хороший. Только на больших крыльях я все равно полетаю, ты не сердись.

– А, шайтан, – заворчал старик и сдвинул седые космы бровей, – можно подумать – горы падают на землю, до того все меняется на нашей земле.

Они шагали за стадом, подгоняя быков и коров бичами, а солнце уже терлось огненным своим краем о синий снежный хребет. С глухим мычанием, отмахиваясь от слепней, спускалось в лощину колхозное стадо. Султан обегал его и справа и слева, в то время как дедушка Расул шагал величественно сзади и думал о своем внуке, об опасных мыслях, засевших в его голове, да и вообще о новом времени, которому, по твердому убеждению старика, явно недоставало мудрой неторопливости предков.

…Султан-хан неожиданно проснулся и увидел перед собой бревенчатые стены подмосковной избы, спокойное лицо спящего рядом лейтенанта Стрельцова. Слабое пламя в лампе внезапно подпрыгнуло, а стекла, накрест заклеенные поломками газетной бумаги, – по наивности хозяин избы верил, что так они не разлетятся вдребезги при взрывной волне, – жалобно дзинькнули. Гулкие хлопки выстрелов раздались почти над самой крышей. «Небось зенитки по разведчику бьют», – лениво подумал Султан-хан и сомкнул веки, жалея о прерванном сне. Сон кончился, но лицо дедушки Расула так и стояло перед ним. Зеленые, по-старчески воспаленные глаза смотрели, казалось, в самую душу Султану. «Прости меня, дедушка Расул, – ласково улыбнулся командир эскадрильи, – прости, что не получилось из меня ни судьи, ни учителя».

Война быстро проверяет человека. Иного она сгибает, делает слабым и безвольным, а иного закаляют суровые испытания, и в минуты, самые жестокие для жизни, во всей щедрости и во всей полноте раскрывает он то хорошее, что было в нем заложено. Именно к этой второй человеческой категории и относился командир эскадрильи девяносто пятого истребительного полка.

Сейчас ему, двадцатичетырехлетнему капитану, уже далекой казалась та осень, когда, приехав в большой южный, город, он сдал экзамены в институт. На своем курсе он был единственным юношей, носившим черкеску с газырями и маленький кинжал на пояске с серебряными тренчиками. Через месяц-другой Султан сменил эту одежду на простенькие брюки и рубашку апаш – такие носило тогда большинство однокурсников. Но после окончания каждого семестра, когда он ходил на базар, чтобы сфотографироваться и отослать фотокарточку в аул деду Расулу, он обязательно одевался как истинный горец, понимая, что в ином наряде не будет там признан.

Однажды Султан увидел в институтском коридоре большой нарядный плакат. Девушка и юноша, оба в кожаных шлемах, простертыми руками указывали на самолет, набирающий высоту. За словами «Комсомолец, в аэроклуб» стояли два восклицательных знака. Султан вспомнил детство, косую тень самолета над горами. «Пойду», – с горячностью решил он.

В аэроклубе не было более старательного ученика. Немногословный, упрямый и настойчивый Султан оказался скоро лучшим курсантом, и когда из Батайского авиационного училища к ним приехал майор, чтобы отобрать наиболее крепких ребят, Султан-хану он дал самую восторженную оценку.

– Хорош парень, хорош летчик, – говорил он, похлопывая юношу по плечу, – красив, силен. Да ты не смущайся. Откуда у тебя только фамилия ханская?

– Не виноват, – развел руками Султан, – говорят, прадед в поисках радости и счастья уехал из родного Дагестана в Крым и батрачил там у настоящего хана. Богатства он на родину не привез, но приставку «хан» к фамилии получил. С тех пор и повелось. В нашем ауле только одни мы «ханы».

– Так ты бы и выбросил к черту эту приставку, – посоветовал майор.

– Нельзя, – веско возразил Султан, – род свой надо любить. Мой отец Советскую власть на Кавказе завоевывал. Не имею я права фамилию его менять.

– Ну, как знаешь, – добродушно согласился майор. – Может, ты в воздухе настоящим ханом когда-нибудь станешь.

Окончив училище, Султан попал в ту самую авиационную бригаду, где служили Боркун, Хатнянский, Петельников. Полк стоял на западных рубежах, около маленького белорусского городка. Звено истребителей Султан-хана по слетанности и воздушному бою получило на инспекторском смотре первое место в военном округе, и Султан-хан был досрочно представлен к званию капитана.

Дедушка Расул, встретивший его переход в авиацию с большим огорчением, теперь примирился с судьбой и только в письмах, которые под его диктовку писал новый подпасок, решительно требовал от внука: «Помни, мальчик мой, что крылья машины – это не ноги. Они могут когда-нибудь сложиться. Прошу тебя поэтому, летай как можно ниже».

Султан-хан читал письмо и смеялся:

– Вай, дедушка Расул. У нас весь полк безаварийный, а ты на мою голову целую катастрофу накликаешь.

Был еще один человек, регулярно писавший Султану, – его однокурсница Лена Позднышева, кончавшая институт. Пожалуй, раньше никто так не подтрунивал над Султан-ханом, как эта зеленоглазая, острая на язык Лена. Но странное дело – она подсмеивалась всегда незлобиво, ласково, так что горячий Султан-хан ни разу не вспыхнул и не вспылил. На любого насмешника он готов был броситься с кулаками, а с ней тотчас же соглашался и начинал поддакивать. Он даже не запротестовал, когда Лена категорическим тоном однажды сказала:

– Вот что, товарищ Султан-хан. От твоего имени феодализмом отдает. Не буду я тебя звать Султаном. Ты для меня отныне Сергей. Да, да.

Ничего не было между ними, кроме этой легкой, покровительственной со стороны Леночки дружбы. Позднее, когда он был уже на западной границе, переписка с Леной вспыхнула и стала совсем иной. От нее теперь приходили серьезные, немножко грустные письма. В них сквозила тревога. Лена писала, что после института ее пошлют в какой-нибудь далекий уголок нашей страны, и она очень не скоро увидит своего крестника Сергея. Султан-хан сообщил намеками о своем отношении к Лене деду и получил от него короткое, строгое письмо с призывом быть решительным и мудрым. Дедушка Расул писал, что будет уважать «белую невесту» внука и что вдвоем они обязательно заставят Султана летать пониже. Семнадцатого июня сорок первого года Султан-хан выехал в отпуск. За день перед этим был получен приказ о присвоении ему звания капитана. В поезде он ехал уже со шпалой в голубых петлицах синего выходного френча. На него, стройного, молодого, осанистого, поглядывали молодые пассажирки. Но Султан-хан, как подлинный горец, был верен только одной привязанности. Покачиваясь на мягкой верхней полке – он впервые ехал в мягком вагоне, – Султан-хан думал о том, как, пробыв два-три дня у своего деда Расула, он поедет в большой южный город, отыщет там Лену и в авиагарнизон возвратится вместе с ней.

Одно лишь немного беспокоило Султан-хана – его правая рука. На ладони несколько дней назад появилось бурое пятнышко величиной с гривенник. В суете учебных будней он не придал этому значения. Думал: пройдет. Но пятнышко разрослось, края его стали зазубренными, потемнели. Временами ладонь становилась вялой и рыхлой.

Как-то он схватился ею за горячий алюминиевый чайник и не ощутил боли. В другой раз, зажигая спичку, нечаянно подставил под огонь указательный палец правой руки и тоже не почувствовал боли. Словно костяной, лежал палец на желтом огоньке. Товарищи спрашивали:

– Султан-хан, что у тебя с рукой?

– Так. Обжегся, – неохотно отвечал он.

– Надо в санчасть сходить.

– Да. Надо.

В дорогу капитан перевязал руку свежей марлей, перевязал туго, и ему даже показалось, что ладонь приобрела прежнюю упругость.

Дома в ауле в первый же вечер, когда поугасли бурные восторги дедушки Расула и других стариков, прибывших, чтобы собственными глазами поглядеть на первого в ауле летчика-истребителя, когда гости разошлись, Султан развязал марлю и протянул старику ладонь.

– Вот какая-то чертовщина, – сказал он небрежно. Он ожидал, что дедушка Расул, хорошо знавший многие болезни своего края и врачевавший травами, сразу же порекомендует ему какой-нибудь настой или мазь. Но старик с очень серьезным видом взял его руку в свои высохшие ладони.

– Покажи, мальчик, покажи! Сюда на свет.

Он подвел внука к столу, где среди тарелок с остатками соусов и шашлыка горела настольная электрическая лампа, и приблизил его ладонь к абажуру. Зеленоватые, угасающие глаза старика неожиданно расширились. Султан-хан ясно прочитал на лице у дедушки Расула испуг. Тяжело дыша, старик опустил его руку.

– Скажи, мальчик, это у тебя давно?

– С неделю назад появилось, дедушка Расул. А что? – уже с тревогой откликнулся Султан-хан.

– Подожди-ка, мальчик, дай еще раз твою руку.

Старик достал складной нож, зажег спичку, подержал острие на огне и потом этим острием уколол внука в ладонь. Султан-хан почти не поморщился.

– Как, тебе не больно? – вскричал дед.

– Да. Почти нет.

Дедушка Расул схватился руками за свою лохматую седую голову и забормотал какую-то молитву.

– О, мальчик. Меня не на шутку тревожит твоя рука. Давай позовем старого Керима. Он на всю округу славен, наш старый Керим. Нет ни одной болезни, которая его не боялась бы.

Керим лет пятьдесят проработал врачом в местной больнице. Багровое пятно на ладони Султан-хана привело и его в такой же испуг, как дедушку Расула. Керим неожиданно перешел на малознакомый капитану лезгинский язык и долго говорил с Расулом. Часто повторялись в разговоре слова «лепра» и «ганзен». Все-таки по отдельным восклицаниям Султан-хан понял: Керим допытывался у его деда, болел ли кто-либо такой болезнью у них в роду. И дедушка Расул отвечал утвердительно, грустно склоняя седую голову: да, у них в роду от этой болезни ушел в горы и умер его сын Сулейман, родной дядя Султан-хана. Словно приговоренный к смерти, побледневший сидел перед ними капитан. Тягостность этих минут становилась невыносимой, и, сердито сверкнув глазами, он разрушил ее:

– Ну, вот что, старики. Довольно колдовать. Прекратите эти тайные переговоры при мне!

– Хорошо, – тихо сказал Керим, – ты садись, Султан-хан. Садись и слушай. Ты летчик, и у тебя всегда есть два больших крыла. Им любой орел позавидует. Ты летчик и джигит. Значит, сердце у тебя крепче скалы должно быть. А раз так – слушай правду!

Керим нагнул голову, подбирая слова. Его розоватая лысина была прикрыта на макушке прядками совершенно седых волос. Опустив глаза, не глядя на летчика, он продолжал:

– Наши высокие горы – гостеприимный край. Много хороших гостей заходит сюда. Но заходит иногда и плохой гость. Такой гость – эта редкая и страшная болезнь. Никто не знает, как и откуда она приходит к людям. Я видел одного профессора, спутавшего ее с проказой. Это не проказа, Султан-хан, хотя по внешним признакам на нее очень похожа. Но такая болезнь, пусть она и не заразна, очень и очень тяжела.

– Значит, я… – не договорил капитан. Но доктор резко поднял голову:

– Нет! Будь сильным, джигит, и слушай меня до конца. Старый Керим не сказал, что у тебя именно эта болезнь. Старый Керим даст отрубить себе палец на любой руке, лишь бы у тебя не было этой болезни. Но если у тебя появится еще одно такое пятно ты должен немедленно идти к врачам, чтобы еще раз себя проверить. Пусть даже в это время земля перестанет вращаться вокруг солнца – ты все равно должен идти к врачам!

Султан-хан, овладев собой, быстро поднялся со стула.

– Ну, спасибо за правду, – глухо поблагодарил он.

А на следующий день аул облетела тревожная весть: война!

Простившись с дедушкой Расулом, капитан на попутной колхозной машине уехал в Грозный. Он торопился в полк, оказавшийся теперь на самом ответственном направлении. Железнодорожный комендант, озабоченный отправкой воинских эшелонов, рассеянно читал его отпускной билет.

– На какой поезд я вас посажу? И зачем вам поезд, товарищ капитан? Завтра утром в Минск летит транспортный самолет. Я позвоню, и вас возьмут…

Самолет улетал на рассвете, у капитана оставались впереди почти сутки… Он медленно побрел по городу.

Колоннами проходили солдаты, в касках, со скатками, с противогазами за плечами. Вперемежку с ними мели сухую пыльную мостовую подошвы молодых парней и пожилых мужчин, спешивших на призывные пункты. Трактор протащил длинноствольную зенитную пушку. Прогромыхали две тридцатьчетверки и скрылись за углом, оставляя в жарком июньском воздухе густой запах солярки. То в одном, то в другом конце города вспыхивали песни. И все это были хорошие советские песни, которые пелись в дни самых тяжелых испытаний. Где-то звучало «По долинам и по взгорьям», другие задумчиво выводили: «Вдруг вдали у реки засверкали штыки», а третьи дружно утверждали: «Никто пути пройденного у нас не отберет…»

Над всем этим шумом и грохотом в голубом чистом небе возникла тугая волна самолетного гуда, от которой дрогнуло сердце Султан-хана. Тремя звеньями пролетели на юго-запад огромные серые четырехмоторные ТБ-7…

Утром он улетел на транспортном самолете в Минск. Потом, голосуя на дорогах, за день примчался в свой истребительный полк, находившийся теперь под Оршей. И, не отдыхая, ринулся в бой. В первом же полете он сбил два «Юнкерса-87».

Султан-хан дрался с холодной, расчетливой жестокостью. Рука в тонкой лайковой перчатке, сжимавшая черное утолщение ручки управления, никогда не делала неверных движений. Спокойно и сосредоточенно, словно не в бой он шел, а на какую-то обыденную работу, сближался он с вражеским самолетом и посылал в него очередь в те самые мгновения, когда ни один маневр не мог уже помочь немецкому летчику выскользнуть из прицела.

Он спустил их на землю, ровно тринадцать чужих, поблескивающих мелкими заклепками вражеских самолетов. Была среди них и машина какого-то аса с бубновым тузом на фюзеляже, и мощный, хорошо оснащенный оружием «Дорнье-217», и «Юнкерс-88», в котором в сумке убитого стрелка-радиста нашли гитлеровскую «Майн кампф» на русском языке, и военно-транспортный самолет, трехмоторный Ю-52 с целым авиадесантом, десятью рослыми белокурыми парнями, вооруженными до зубов для ведения боя на земле.

Два ордена и несколько статей в московских газетах не вскружили голову Султан-хану. Среди товарищей он оставался все таким же неровным: то сердечным и ласковым, то насмешливым, вспыльчивым и даже немножко злым, но всегда искренним и откровенным.

Лена Позднышева прислала свою последнюю фотографию и письмо. Ее, выпускницу института железнодорожного транспорта, направили в Ростов. С карточки на Султан-хана смотрели уже не озорные, а печальные глаза. Острая боль ожгла сердце. Султан-хан левой рукой схватился за черную перчатку. Под ней горела багровым цветом первая примета его тяжелой болезни. Значит, все. Никогда не станет Лена Позднышева его женой, никогда ему не суждено познать радость разделенной любви. Так и придется жить с этого дня надвое: одна жизнь для всех – жизнь, в которой он должен и может быть прежним Султан-ханом, и вторая жизнь – для одного себя, скрытая от всех на свете, а имя ей – обреченность.

…Капитан беспокойно заворочался на койке и опять посмотрел на своего соседа. Алеша Стрельцов дышал с присвистом. Нижняя губа его была во сне по-детски оттопыренной, на наволочке темнело пятнышко слюны.

Султан-хан прищурил черные глаза. Они у него были тоскливыми, совсем как у подранка. Он выпростал из-под одеяла руку, воровато оглянувшись, снял перчатку. Багровое пятно на ладони еще больше разрослось, да и сама ладонь была по-прежнему вялой, бесчувственной. Султан-хан в последние дни смутно надеялся на какой-то счастливый исход, на ошибку доктора Керима, но вчера обнаружил на своем плече второе круглое пятнышко и бессильно опустился на кровать.

Кто-то из спящих заворочался, и горец поспешно спрятал руку. Надел на нее под одеялом перчатку, чувствуя на бровях неприятные капельки пота. И опять подумал о своей судьбе.

Несколько дней назад вместе с Васькой Воркуном пили они самогон у веселой грудастой Дуси, колхозной звеньевой. Она угощала огурцами, помидорами, тонко нарезанным холодным мясом, и Султан-хан все время чувствовал на себе горячие, чуть влажные ее глаза. Дрожали от смеха завиточки волос на ее белой шее, и понимал он, что только для него смеется она в эти минуты, только ему дарит зовущие взгляды. После третьего стакана им овладело какое-то буйное, бесшабашное состояние. «А вдруг убьют! – подумал он. – Ну и к черту, шайтан меня забери. Убьют так убьют. Жалко, что и губ таких, как у Дуси, больше не увидишь!»

Когда вышел захмелевший Боркун, Султан-хан кинулся к ней, обхватил покатые мягкие плечи. И почти не противилась Дуся, только крикнула разок: «Ну, не балуй!» – нестрого, неуверенно, а потом сама ткнулась головой ему в грудь. Но Султан-хан, едва привлекший ее к себе, тотчас же разомкнул руки. Перед хмельным его взглядом, двоясь, пробежали нехитрые предметы, населявшие Дусину горницу: простенький комод с зеркалом, флакончиками духов, глиняной, облупившейся курочкой-копилкой, и среди них вдруг увидел он то, о чем не хотелось вспоминать, то, что тщательно прятал ото всех, – багровое пятно с зазубренными краями.

– Ладно, Дуся, нэ будем, – ломая русскую речь больше, чем обычно, зашептал он и отстранился.

«…Как же быть? – спрашивал себя Султан-хан. – Можно, конечно, сказать врачам, и они отправят тебя куда-нибудь в далекий тыл. Будешь торчать там в каком-нибудь санатории неизвестно какое время, человек без оружия, раз и навсегда исключенный из круга тех, кто с честью дерется в небе. Подлинный дезертир.

Нет, не устраивает меня такой финал, – решил Султан-хан, – поживу-ка еще в полку, с ребятами, собью пятнадцатого, а там видно будет».

Рассвет выбелил стены избы, скользнул по металлическому чайнику с кипяченой водой, позабытому на столе, выхватил из полумрака угол, где на скамье в кучу были свалены шлемы, планшетки и пояса с пистолетами.

«Непорядок, – подумал Султан-хан, глядя на эту кучу и совсем уже отключаясь от мрачных размышлений. – А если тревога, бомбежка? Надо, чтобы каждый летун все свое держал под руками. Сегодня же объявлю на построении замечание».

Где-то в рощице разноголосо защелкал птичий хор и тотчас же конфузливо умолк – показался, видно, самому себе неловким и ненужным в этой прифронтовой полосе. Зарычали на стоянках «ишачки» и «яки». Рассвет вставал над землей, смелея с каждой минутой, пробуждал людей, звал их к борьбе и к жизни.