Часть первая
С Дона выдачи нет
1
В тот год батюшка-Дон озадачил станичников необычным разливом. И кто его только знает, откуда принесло несметную такую прорву воды к стенам столицы Войска Донского — знаменитого городка Черкасска! Ровным, как само небо, покровом стояла вода аж до самого Бирючьего Кута и лишь там кончалась, да и то только потому, что упиралась в подножие горы, смывая ее желтоглинистые и белоизвестковые, с камнем-ракушечником бока. А когда поднимался ветер и шла низовка, вода мгновенно теряла свой кроткий нрав. Ветер вздувал огромные водяные валы с клокочущей пеной на гребнях, и они устрашающе плясали у берегов, грозя поглотить и разрушить все живое, что только встретится на пути, обратить в крошки и щепы. Из мирно-белой вода моментально превращалась в мрачно-свинцовую. С одичалым воем шлепались волны на сушу, отбегали назад, словно для того, чтобы получше прицелиться перед новым ударом. А если в эту пору случалась гроза и молнии полосовали небо, то совсем уже худо становилось тому, кто отважился отправиться по разливу на рыбный промысел. Плоскодонный казачий баркас кидало, как щепку, и не дай бог, хотя бы на секунду поставить его бортом к волне: не спасло бы ни смоленое днище, ни жесткое караичевое дерево, — вплавь пришлось бы из-под перевернутого баркаса добираться до берега.
Словом, много бедствий принес в этот год батюшка-Дон своим разливом. Лучшие пастбищные места и сенокосы остались под водой, и призрак неурожайной осени уже заглядывал на казачьи подворья. Невесело стало в куренях Черкасского городка, умолкли самые разудалые песенники, редко где можно было услыхать лихие истории о днях азовского сидения. Маленький, азиатского типа городок с глинобитными мазанками, деревянными домами и узкими переулками нахохлился и примолк, обиженный непрошеной стихией. Творя свои действия, коварный разлив не пощадил и его. Вода дошла до тесных кварталов, обнесенных частоколом из толстых дубовых бревен с башнями и батареями. За этим частоколом прятались двухэтажные дома состоятельных казаков, выстроенные на сваях, чтобы в пору весеннего разлива вода не затопляла верхних этажей. У бедных казаков курени были из глины, замешенной на кизяке, в лучшем случае старательно побеленные известью, они глядели на мир из-под камышовых крыш маленькими подслеповатыми оконцами. У богатых дома были крашены в голубой, зеленый или оранжевый цвет и стояли на высоких сваях так прочно, как стоит добрый широкоплечий молодец на своих могучих ногах. Чтобы спастись от воды, горожане выстроили деревянные тротуары на каждой из улиц. Но и эти предосторожности не помогли. Вода, будто самый коварный неприятель, подошла к деревянному валу и по всем правилам военного искусства остановилась, словно перед штурмом. И начала его в бурную, грозовую ночь…
Седые от пены валы через крепостные ворота ворвались в городок, снося деревянные мостики, угрожающе тесня постройки, заливая подвалы и первые этажи. За одну ночь казачья столица была превращена в плавучий город.
Утром лавочники уже развозили хлеб, мясо и муку по кварталам на лодках, удорожив каждый свой товар. На лодках ездили казаки друг к другу в гости, и даже атаман Матвей Иванович Платов, в своем всегда безупречно отглаженном мундире с высоким стоячим воротником и орденами на груди, и тот плавал на лодке в войсковую канцелярию каждый божий день править службу, а потом на ней же возвращался к вечеру в свой атаманский дом.
Подвернулся в эти невеселые для всех станичников дни какой-то заезжий итальянский живописец, длинноволосый, в черном плаще с длинными, развевающимися по ветру полами и необычной для черкасских жителей шляпе с широкими полями. Носатый, с пылающими от восторга оливковыми глазами, художник воздел руки к небу и ликующе воскликнул:
— О мадонна! Какое феликолепие! Венеция!
Казаки, не ведавшие, что таков Венеция, недружелюбно поглядывали на заезжего иностранца. Общее их настроение выразил пожилой домовитый казак Лука Аникин. Заезжий живописец ему явно не понравился.
— Ишь ты, заморская цапля! — сказал он, нагловато подмигивая свидетелям этой сцены. — Венеция ему тут, видите ли!
Аникин был знаменит тем, что вместе с атаманом Платовым воевал против самого Давлет-Гирея и захватил в плен младшего брата татарского хана. Про Луку говорили: «Ему сам черт по колено» — и, видно, не ошибались. Обласканный вниманием станичников, Лука держался обычно надменно, панибратски подшучивал над самыми именитыми казаками, как высший над низшими.
— Я вас, казачки, могу просветить по поводу того, что такое она есть, эта самая Венеция. Это город, где одни каналы и все на лодках ездиют. Тамошние лодки еще гондолами называются. Так мне, стало быть, наш отец атаман Матвей Иванович Платов сказывал.
Услыхав слово «гондола», итальянский живописец заулыбался и, показывая на баркас, плывущий со стороны майдана к москательной лавке купца Троилина, смеясь, воскликнул:
— О! Гондола, гондола!
Лука Аникин обошел его вокруг и, обращаясь к своему любимчику, молодому казаку Денису Чеботареву, двадцатидвухлетнему парню, чубатому и черноглазому, небрежно сказал:
— Слышь, Дениска, вот бы сводить этого нехристя к нашему отцу Епифану.
— Чегой-то? — опешил тот.
— Да рясы бы у них померить. У кого, интересно знать, длиньше получится — у отца Епифана или у этого гривастого?
— Я думаю, у гривастого, — откликнулся Чеботарев. Казаки так и фыркнули. А Лука Аникин запустил за расстегнутый воротник холщовой рубахи всю свою пятерню и с наслаждением почесал голую волосатую грудь.
— Ишь ты, — заключил он презрительно, — Венецию ему подавай. А что бы ты завопил, если бы хотя бы с годок пожил вроде нас в такой вот Венеции? Небось в бочке с вином от тоски утонул. Там бы к тебе и пришла Венеция! И было бы, по-вашему, по-итальянски, «феликолепно», а по-нашему, по-казачьему, так просто каюк. — Лука не знал, что примерно так же несколько позже не скажет, а только подумает сам атаман земли Войска Донского Платов, принимая вечером у себя в канцелярии этого итальянца.
Сидя за широким своим столом, Матвей Иванович рассеянно слушал восторженные восхваления живописца краю донскому, сравнения Черкасского городка с Венецией и задумчиво рассматривал акварель, на которой был изображен длинный ряд деревянных домиков, баркас на улице, залитой водой, и мускулистый парень на веслах. Думая про себя о том, сколько горя приносит его казакам эта «Венеция», Платов ловил себя на мысли, что пейзаж ему по-настоящему нравится. «Талантливый, чертяка. Ни дать ни взять, талантливый». Атаман пододвинул к себе позолоченный кубок, заранее приготовленный адъютантом, торжественно привстал, метнув властный взгляд на скромно потупившегося в углу переводчика.
— Имею честь поблагодарить дорогого гостя за сей подарок, мне преподнесенный. В ответ осмелюсь наградить вас вот этим заздравным кубком, присовокупив при этом, что наша донская медовуха крепостью своею имеет право поспорить с лучшими итальянскими винами, кои мне также приходилось откушивать в царских чертогах.
— О да, о да! — встрепенулся итальянец. — Меня угощали донской медовухой. Это прелестно!
— А по поводу Венеции, — перебил его атаман, — я вам вот что сказать имею. Если приедете годика через три-четыре вновь на берега батюшки тихого Дона, здесь вы меня уже не увидите. У нас будет новая столица земли Войска Донского. Большой город с улицами и площадями, с атаманским дворцом и семинарией духовной, с собором кафедральным, который мы строить будем, возможно, в византийском стиле. И если наш новый город понравится, мы вам картину для дворянского собрания закажем.
— И там тоже будет Венеция? — невпопад поинтересовался живописец, чем привел Платова окончательно в хорошее расположение духа. На загорелом лице атамана появилась улыбка.
— О нет! — воскликнул он весело. — Венеции там больше не будет. Это будет красивый новый город, где двенадцать месяцев в году, согласно календарю нашему, мои казаки будут маршировать по сухим улицам и площадям. Так-то!
Гость ушел, а Платов в этот промозглый, ветреный вечер еще долго сидел в войсковой канцелярии. За окнами сначала посинело, затем почернело, далекая молния расколола горизонт, глухо зашумел взбудораженный ветром Дон. Матвей Иванович потянулся к тяжелому, массивному звонку. Вошел адъютант, на ногах ловко скроенные кавказские сапожки — шагов не было слышно.
— Зажги-ка, братец, канделябры.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
— Сколько раз отучал тебя называть меня превосходительством, когда мы одни, — проворчал атаман, — ведь знаешь же, как не люблю церемоний.
— Виноват, Матвей Иванович.
— Итальянца на ночлег определили?
— Так точно, Матвей Иванович.
— Иди отдыхать и сам. А денщик пусть подежурит, моего ухода дождется. Я намерен еще немного позаниматься. Очень много прошений непрочитанных осталось. А люди ждут. — И он придвинул к себе папку с бумагами. Свечи быстро разгорелись в желтых древних канделябрах, облив просторный кабинет пугливым, вздрагивающим светом.
Как любил эту комнату Матвей Иванович, исполнявший уже не первый год трудные обязанности атамана Войска Донского! Здесь каждый уголок обжит, обогрет его дыханием, то легким и ровным, если удачно складывались дела, то тяжелым и прерывистым, если эти самые дела сплетались в тугой и сложный, порою не сразу объяснимый клубок. Сурова атаманская служба. Вон стоит в углу приспущенное знамя казачьего войска. Облезла на древке краска, поблекла внизу бахрома. Как часто оно развевалось в дни боев и походов над лихими казачьими головами! Сколько казаков совершило под ним свои дерзкие ратные подвиги, а иные пали под этим знаменем. А оно стоит, строгое и безмолвное. Платов бросил взгляд на тяжелую атаманскую булаву, лежащую на маленьком столике в затемненном углу.
— Холодная. Ох какая холодная, — прошептал атаман. — Нелегко удерживать тебя в трудных испытаниях. — Он расстегнул воротник, а затем и все пуговицы атаманского мундира, снял его и повесил на высокую резную спинку кресла. Сам себя спросил: — А разве сейчас их нет, этих исторических испытаний? — И подумал о том, что в боях и походах проходить такие испытания было сплошь и рядом значительно легче, чем здесь, в атаманском кабинете, когда надо было решать судьбу всего казачьего края. На стенах висели портреты. С одного, самого большого, в позолоченной раме, смотрели холодные глаза царя Александра I. «Поди-ка разберись, что в них», — озадаченно подумал атаман.
В последнее время ночное одиночество Платова становилось все более и более беспокойным. Жизнь выдвигала новые требования и ставила их нестерпимо остро. На глазах менялось донское казачество. Все меньше и меньше оставалось от той веселой, бурливой донской общины, которая по чести и разуму и по общей своей демократической откровенности решала судьбу собственную. В те добрые времена войсковой круг самостоятельно принимал решения по всем вопросам. Появился, например, пришлый человек — и круг утверждал, быть ему казаком или нет, доверять или нет право сражаться под знаменем Войска. Даже поговорка в те времена родилась: с Дона выдачи нет.
Войсковые атаманы и полковники избирались тем же войсковым кругом, где каждый неопороченный казак имел право голоса. По истечении выборного срока атаманы снимали с себя чины и возвращались в ряды казачества уже как рядовые. А потом царь Петр нанес первый таранный удар по казачьей вольнице, издав указ, по которому назначение и утверждение войсковых атаманов стало зависеть от царской власти. Вот и потерял круг свое былое значение. «Хитрый мужик был этот царь Петр, — усмехнулся про себя Платов. — Ему до всего было дело, до всего доходили руки».
Тени от свечей бледно ложились на стену. Платов задержал взгляд на матовом лице Екатерины II. Букли над высоким лбом, живые властные глаза, и нет в них никакой женской сентиментальности. Расчетливый, проницательный мужской ум, готовность снести перед собой любую преграду. Это она ввела для казачьих командиров общевойсковые звания. Может, оно и хорошо, но что думал вчерашний казачий полковник, коему присваивалось звание секунд-майора либо премьер-майора? Уж небось не сгорал от трепетной радости, иначе не родилась бы едкая пословица о том, что «нашего полковника пожаловали в майоры».
Мысли наступали и наступали, и не было силы от них обороняться. «Господи, прости меня, грешного, — смятенно вздохнул Матвей Иванович, — прости за дерзость такую вольнодумную. Не смею больше ни о тебе, матушка, ни о князе светлейшем Григории Александровиче Потемкине так думать». Платов отошел от портрета царицы, но беспокойные мысли не покинули его, сидели в мозгу, как надежно забитые гвозди.
«Об императоре Павле не буду вспоминать, — осек себя атаман, — слишком много мне личного горя принес, незадачливый. Одно заключение в Петропавловскую крепость чего стоит! Неосмысленный поход в Индию, когда у тебя на глазах погибали лучшие казаки, кавалеры многих наград. Куда и зачем шли по прихоти слабоумного императора? За какую жизнь? За какие человеческие радости? Ты вот умный, — вновь остановил он взгляд на красивом лице царя Александра. — Возвысил меня. Раны и обиды помог забыть нелепые. В твоих спокойных глазах скрыта мысль. Они начинены ею, как картечью. Но и ты мне не, решишься сказать откровенно, каким хочешь видеть край наш донской и нашего казака. Воином, стоящим постоянно на страже интересов твоих государевых, или хозяйчиком, возделывающим нашу донскую богоданную степь? Помнится, хорошо поступил в свое время войсковой круг, когда узнал, что по Хопру и Медведице казаки начали сеять хлеб. Он тогда по городкам грамоты разослал, а в них говорилось: „Чтобы военным промыслам помехи не было, повелеть казакам, дабы никто земли не пахал и хлеба не сеял. А кто станет пахать, того бить до смерти и грабить, а посевы вытаптывать“».
Платов гулко расхохотался при одном этом воспоминании. Так гулко, что мгновенно оглянулся, опасаясь, что кто-нибудь посторонний может его подслушать и, чего доброго, решит, что он свихнулся. Нет, в большом двухэтажном доме войсковой канцелярии было тихо, лишь из приемной доносился крепкий храп денщика. Резанула молния в темном квадрате окна так, что почти ослепила. А потом раскатистый удар грома, от которого все застонало и затрещало вокруг, потряс дом от фундамента до крыши.
— Венеция! — пробормотал Матвей Иванович, вспомнив итальянского живописца, и суетливо перекрестился. Под дробные выстуки дождя он вновь возвратился к тревожным своим думам, и касались они того самого главного и неотвратимого, что вот-вот должно было произойти в жизни донского края, — перенесения на новое место столицы области Войска Донского. Как долго все это назревало! С каждым годом все усиливались и усиливались наводнения, и от них так теперь тяжко страдал казачий люд. Вот и пословица даже родилась: «Вода казаков кормит, она же их и разоряет». Только ему, атаману, в полной мере известно, сколько выстрадали люди в Черкасском городке от наводнений, сколько потеряли имущества и скота, отчего обносились и отощали.
Приехал как-то от царя щеголеватый инженерный полковник Антоний Людвиг де Романо и наскоро составил проект борьбы со стихийным бедствием. Он предложил обнести Черкасский городок земляным валом, способным, по его мнению, противоборствовать наводнению. Проект быстро утвердили, и во время коронации царя Платов выпросил высочайшее разрешение строить этот вал хозяйственным способом. Из семидесяти тысяч казаков ему разрешили с каждой сотни брать по одному человеку на эти работы.
Сам атаман не верил в осуществление проекта и не ошибся в своих предвидениях. Кончилось все тем, что инженер де Романо едва успел засыпать лишь два вонючих малярийных болотца на территории городка, когда банкротство его проекта стало для всех очевидным. Иностранный инженер покинул донские степи, к коим явно не питал особой привязанности, и тогда Платов обратился к царю с предложением, которое так долго обдумывал с первого дня своей атаманской службы. Это совпало с его очередным визитом в Санкт-Петербург. Александр I, всегда остро интересовавшийся делами Войска Донского, соизволил его принять буквально на другой же день.
Когда отменно попарившийся в баньке, облаченный в мундир, увешанный регалиями и тщательно выутюженный, источая легкий запах парижских духов, перемешанный с запахом любимой медовухи, Матвей Иванович появился перед молодым красавцем царем, Александр не в силах был удержаться от довольной улыбки. Покинув тронное кресло, царь бодрой походкой двинулся Платову навстречу, сделав при этом жест, запрещающий припадать к руке.
— Матвей Иванович! — воскликнул он патетически. — Вы — настоящий слуга отечества! Рад вас видеть у себя таким крепким и бодрым!
— Ваше величество, — польщенно отозвался Платов, — такая похвала для меня самая большая честь, которую я, опасаюсь, не заслужил. Одно могу сказать: я раб ваш и слуга до последнего дня своей жизни и всегда готов насмерть стоять за трон русского императора и наше отечество!
Царь выпустил его руку, которую долго продержал в своей, и с лица его быстро сошло веселое выражение, плотно, в одну тонкую линию, сжались губы, угасли глаза — стали холодными, жесткими.
— Что же, атаман Войска Донского, не исключено, что вам и на самом деле еще придется доказывать на поле брани свою храбрость и преданность монархии.
— Ваше величество! — гаркнул Матвей Иванович. — Я готов, не щадя своей жизни…
— Не надо, друг мой, — мягко прервал Александр, — я верю. Садитесь напротив меня и поведайте о делах Войска Донского и его нуждах.
Когда в конце своего не слишком пространного доклада Платов затронул вопрос о перенесении столицы из Черкасска в иное место, император снова оживился.
— Это блестящая мысль, Матвей Иванович, — остановил он его. — Наводнения, разумеется, наводнениями, но есть и другие, не менее веские причины для того, чтобы оказать вашему предложению наше высочайшее внимание.
До Матвея Ивановича так тогда и не дошло, что, говоря о других веских причинах, царь прежде всего имел в виду, что перенесение казачьего центра в иное место позволит ему изменить характер управления войском и навсегда покончить с остатками замешенной на извечно демократических началах казачьей вольницы. Думая об этом, Александр перевел беседу на деловой лад.
— Как вы полагаете, — спросил он у донского атамана, — а в какое именно место можно было бы перенести Черкасск?
— Ваше величество, — встрепенулся Платов и хотел было встать во фрунт, но император сделал удерживающее движение, — позволю заметить, я был неоднократно обуреваем подобными мыслями. Примеривался и к Азову, и к Ростову, и к станице Аксайской, но окончательного решения не принял.
Император встал, давая понять, что аудиенция закончена.
— Мы вам поможем принять такое решение, — медленно проговорил он. — Нужен опытный специалист, дабы сумел он обследовать ваши места, столь от Петербурга отдаленные, и помочь нам в выборе подходящего места для основания новой столицы. Оного специалиста мы найдем и вскорости откомандируем на Дон.
Александр сдержал свое слово, и даже несколько быстрее, чем пообещал, — прислал на Дон инженер-генерал-лейтенанта де Волана. Платов только-только собрался было вспомнить свою первую встречу с этим инженером, но новая, невиданно яркая молния рассекла темноту ночи. Это была самая длинная по времени вспышка за всю грозу. Зоркие глаза Матвея Ивановича увидели во всех подробностях жуткую картину штормовой ночи. Неестественно красный напряженный свет молнии озарил дикое бушующее пространство воды, окружившей со всех сторон Черкасский городок, свирепо бьющейся о крепостные стены. Словно застыла молния и остановилось время.
На мгновение Платову показалось, будто вблизи от майдана, в нескольких метрах от никем не охранявшихся входных крепостных ворот, на гребне волны появился какой-то черный предмет: лодка не лодка, баркас не баркас — и даже что-то белое мелькнуло на воде. Молния погасла, и в тот небольшой временной промежуток, что разделял ее погасший свет от грома, атаману даже померещился резкий и протяжный человеческий вопль, доносившийся из пучины. Будто два голоса, протяжный мужской и ужасом скованный женский, сплетаясь воедино, звали с отчаянием, убившим всякую надежду:
— Лю-ю-ди, спасите, по-ги-баем! — Но рявкнул гром, и этот крик, наполненный нечеловеческой мукой, мгновенно стих. «Показалось вроде бы», — с нарастающим беспокойством подумал Матвей Иванович. Он все-таки сделал шаг к окну, откинул на белой раме тугую щеколду и распахнул форточку. Дождь остервенело бил в стекла и стены войсковой канцелярии, булькал в лужах и рвах, залитых водой, полосовал бесновавшиеся волны. Кромешная тьма со всех сторон обволакивала окружающий мир, поглощая все живое, и даже зоркие атаманские глаза ничего не в состоянии были рассмотреть. Но вот ослабли на какие-то мгновения порывы холодного ветра, и опять, уже совершенно явственно, раздался новый вопль отчаяния.
— Лю-ю-ди, спасите! Утопаем! Лю-ю-ди! — звал на этот раз уже один только мужской голос. Новая, но уже не яркая, а хлипкая молния всего лишь на миг разодрала кромешную ночь, но этого мига оказалось достаточно, чтобы увидел Платов кусок берега и фигурки людей, бегающих у самого обреза воды. Он захлопнул форточку, схватил позолоченный колокольчик. Через минуты две на яростный звон вбежал с выпученными от испуга глазами заспанный и малость осовевший от выпитого накануне вина денщик. Из-под низко нахлобученной на хмельные глаза высокой барашковой шапки торчал хрящеватый нос.
— Чего изволите, ваше превосходительство?
— Спишь, пьяная морда! — остервенело завопил Платов. — Батогами завтра велю окрестить на майдане за то, что в таком виде на дежурство явился!
— Виноват, ваше превосходительство, — пробормотал денщик. — Я как есть в самом здравии и форме, а если и употребил малость, так ведь опять же по вашему дозволению и по причине лихоманки. Вы же ведь сами велели нам, казакам, винным зельем от нее, проклятой, спасаться. Вот я и…
— Молчать, окаянный! — оборвал его Платов. — Не слышишь разве, люди у нашего берега тонут. Беги к полицейскому Онуфрию и вместе с ним скликай казаков на помощь. Может, поспеют еще. Вылетай отсюда, чтобы я и духа твоего не чуял боле. Всю атаманскую канцелярию водкой провонял, аспид несчастный.
— Сейчас, ваше превосходительство, — отозвался денщик. Он стремглав выбежал за порог атаманского кабинета, но тотчас же вернулся. — Дозвольте спросить, господин атаман, какого Онуфрия мне кликать? Того ли, что за сгоревшим ветряком живет, или того, что за майданом?
— Дурак! — вконец рассвирепел Матвей Иванович. — Сказано тебе, полицейского Онуфрия.
— Так ведь у нас при войсковой канцелярии всего два полицейских и есть, слава тебе господи! И обоих Онуфриями зовут, — невозмутимо доложил денщик.
— Тьфу ты, черт! — выругался атаман. — А ведь верно. Тащи того, что поближе, утонут ведь!
— Это значит Онуфрия Засыпкина, — пробормотал денщик, — того, что у майдана живет. — И он сломя голову кинулся в дверь.
— Чтобы через двадцать минут о поиске потерпевших мне сообщили! — строго крикнул вдогонку Платов. — Что за люди, почему здесь оказались, спасены или нет.
Тяжелые сапоги денщика гулко прошлепали по скользкому проулку. Платов, привыкший ничему не удивляться, уже спокойно прислушивался к ночным шумам. Шторм явно утихал, молнии перестали чертить небо, волны бились о берег уже не так часто. Будто иссякла сила у разбушевавшейся стихии. Как одинокий путник, оставивший позади себя большую часть пути и присевший отдохнуть, она тоже решила уйти на отдых, оставив в покое утомившихся черкасских казаков, давно уже спавших в своих куренях. Со стороны берега никаких криков о помощи больше не доносилось. Примерно через полчаса в приемную атамана ввалились оба полицейских чина Онуфрия, распатланный денщик и еще с пяток казаков, все вымокшие до нитки.
— Ваше превосходительство, господин атаман, — отрапортовал тот Онуфрий, что жил у майдана, — спасти гибнущих не удалось. Никого мы вблизи от берега не обнаружили… только вот. — И он протянул кусок черного дерева, насквозь пропитанный водой, перетянутый посередине витой красной проволокой.
— Что это? — с удивлением спросил Платов.
— Похоже, остатки самодельного плота, — понуро пояснил денщик.
Платов долго держал в руках тяжелый обломок, потом глубоко вздохнул.
— Странно и не совсем понятно. Кто они были, эти смелые люди, отчаявшиеся в такую погоду то ли от станицы Аксайской, то ли от самого Бирючьего Кута пробираться в Черкасский городок? Кто они были и какая нужда гнала их к нашим казачьим берегам? Однако, пусть мы о них так ничего и не узнали, царство им небесное, этим смельчакам, — грустно закончил атаман Войска Донского и низко наклонил голову.
2
— Слышь, Дениска, что я буду гутарить, — сказал Лука Аникин, провожая ленивым взглядом удаляющуюся фигуру итальянского живописца с подпрыгивающим на плече этюдником. — Анастасия моя сегодня тетку проведать отправится, так приходи ко мне повечерять. Я еще Сеньку Неелова кликнул и Алешку Кудрю.
— Это того Кудрю, что без волос? — насмешливо уточнил Чеботарев, картинно сплевывая под мосток, на котором они стояли, семечковую шелуху и делая вид, что приглашение Аникина он воспринимает весьма сдержанно. На самом же деле при этих словах Дениска ощутил прилив волнения, потому что его радовала каждая встреча с бывалым казаком. Он заранее знал, что никакого Сеньки Неелова и никакого Алешки Кудри в доме у Луки Андреевича не будет, а будут они сидеть только вдвоем, и польется длинный рассказ хозяина, когда с самим двадцатилетним Платовым крушил он башибузуков.
— А ить наш Кудря действительно полысел, — согласился с Денискиным доводом Лука Андреевич, — и не скажу, что из этого он какую пользу извлечь может. Наши черкасские девки лысых не балуют. Это он после тифозы, бедняга. Так придешь, что ли, парень?
— Не знаю, дядя Лука, — куражась, ответил Чеботарев и улыбнулся яркими, чуть влажными, оттого что он их постоянно облизывал, губами. — Мать новую калитку в заборе поставить велела.
— Успеешь со своей калиткой управиться, — понимая, что парень говорит с наигрышем, возразил Аникин.
— Да она ить и сено еще в сарае перекидать велела, — протянул было Дениска, но Аникин только рукой отмахнулся от его речей, как от мухи.
— Велела, велела, — передразнил он. — Кто у вас в доме казак, а кто баба? Самая лучшая мать, она тож ить баба. А ты, Дениска, казак, воин, будущая надежда царя и отечества. Стало быть, бросим гутаритъ. Бери-ка ты мелочь и у старого Моисея приобрети в его лавчонке бутыль с царским монопольным знаком, а потом дуй ко мне в обе лопатки. — Короткая рука Аникина на целую минуту потонула в глубочайшем кармане его брюк. Затем он достал из кармана потертый кошелек, щелкнул замочком и протянул парню деньги. — Ну что? Договорились?
— Та договорились, дядя Лука, — с деланной понуростью вздохнул Дениска, но даже под налетом степного загара щеки его зарумянились.
— Стало быть, не опаздывай, — назидательно поднял палец Лука Андреевич. — Как смеркнется, так и ко мне.
Дениска кивнул и, вольно засунув обе руки в карманы широких штанов, ушел.
Старый казак Аникин долго смотрел ему вослед. Смотрел и думал: «Вот и у тебя жизнь пробежит по той же бурной стежке, что и моя. Сладим тебе коня, получишь звонкую саблю, а там и поход какой-нибудь затрубят. Не может быть, чтобы на твою судьбу походов и боев не было! Незачем тогда казаку сытный белый пшеничный каравай исть да медом иной раз закусывать».
Внешне они были полной противоположностью. Пятидесятилетний Лука Андреевич Аникин припадал малость в ходьбе на левую ногу — ее много лет назад поцеловала татарская пуля. Несмотря на то что он исправно себя вел — часто постился, не чурался верховой езды и не отрастил, как некоторые другие домовитые казаки его возраста, живота, — надвигающаяся старость все равно лезла наружу. «Даже из ушей седым волосом», — как подшучивали на сходках станичники. Широкие плечи его еще не опустились книзу, взгляд был зорким и расторопным, рука не дрожала, когда рубил он на праздничных скачках лозу, но уже не так звенел голос, замедленной была походка, прерывистым иногда дыхание. На заостренном лице осенней сединой топорщилась не всегда сбритая щетина, и в этом тоже проявлялась старость, потому что был он раньше первым на весь Черкасский городок щеголем и гибкая черноглазая жена его Анастасия, с которой Лука Андреевич так мало прожил вместе из-за боев и походов (о чем сильно скорбел теперь, покоряясь старости), не однажды встречала его испепеляющим взглядом после вторых, а то и третьих петухов. У них не было детей, зато была непокорная, выстраданная любовь, в которой частые раздоры чередовались с редкими часами нелегкого счастья. Однажды в дождь и непогоду он принес уже немолодую Анастасию на руках в станичный собор на самую обыкновенную всенощную, счастливый и раскрасневшийся, чем поверг в полную растерянность черкасских казаков, и на вопрос одного из них, почему это сделал, ответил кратко:
— Так ить еще бы! У нас серебряная свадьба сегодня, а я только что вспомнил.
Но на другой день все черкасские зеваки, коих немало высыпало под вечер на майдан, увидели, как, вся вспотевшая, шла в гору Анастасия, толкая перед собой тачку, груженную тяжелыми мешками с мукой, а Лука Андреевич, картинно приподняв плечи, вышагивал сзади и, лузгая семечки, понукал свою супружницу:
— Да ты пошибче, Настёнка. Пошибче, говорю. До дома уже немного осталось, моя касаточка.
Один из его ровесников-бородачей не выдержал и гаркнул чуть ли не на весь майдан:
— Вот антихрист треклятый! Женщина вся потом исходит, а он нет чтобы помочь, так еще и покрикивает на нее, как на лошадь. Видать, из-за таких и пошла гулять поговорка по миру, донской наш край оскорбляющая: отчего казак гладок — поел да и набок.
Говорят, что вскорости после этого встретил его у войскового собора сам атаман Платов и сердито сказал:
— Слыхал я, Аникин, что женой ты помыкаешь сильно. В телегу чуть ли ее вместо лошади впрягать не стал.
— Так ведь я же воин, защитник царя и отечества, — нагловато сверкнув глазами, ответил Лука Андреевич. — Казак не батрак. Не к лицу ему через всю столицу Войска Донского, славный городок Черкасск, мешки с мукой волочить. Бабье это дело.
— Смотри, больно остер на язык стал. Окорочу! — пообещал Платов.
— Это как же понимать? Отрежете? — ухмыльнулся Аникин.
Тонкие брови сошлись над переносьем у атамана в единый шнурок.
— Нет. На майдан провожу и велю казакам плетей тебе штук двадцать всыпать по тому самому месту, из коего ноги растут. И на то, что вместе Давлет-Гирея били, не посмотрю.
Ходили про Луку Аникина и другие слухи. Будто при разгроме ханского обоза позолотил он себе ручку, вернулся из похода с бесценными слитками. Так оно было или нет, сказать теперь трудно, но только несколько изменился после возвращения этот кавалер минувших баталий. Он быстро отстроил в нижней части городка просторный деревянный дом с обширным подворьем, покрыл этот дом редкой по тем временам железной крышей, в голубой цвет окрасил стены и невысокий частокол. В комнатах, как распространялись об этом очевидцы, появились позолоченные иконы и кубки, богатая утварь. Рядом с капитальным домом с красивой, увитой диким виноградом верандой вырос небольшой сарайчик. На всякий случай он и псом обзавелся.
Однако, изрядно разбогатев, сам он решительно не изменился. Как был, так и остался лихим, бесшабашным гулякой, щедрым на угощения. Во время сенокоса он нанимал на несколько дней двух-трех помощников из числа самых бедных казаков, которые не прочь были подзаработать, но трудом их физическим не надрывал, а рассчитываясь, не только не торговался, но, прежде чем попрощаться, упаивал так, что жены их неоднократно приходили к вспыльчивой Анастасии с жалобами на то, что из-за хлебосольного Луки Андреевича они уже несколько дней не в состоянии усмирить своих разгулявшихся мужей.
— Слышь, Настя, зараз правду-матку от нас прими, — подбоченясь, говорила какая-нибудь из них. — На тот год ни за какие коврижки мужей своих к твоему хозяину не отпустим. Он же их в винище окаянном утопит, к нашему горюшку.
Бывало, что Лука Андреевич, находившийся в ту пору в горнице, слышал эти непочтительные речи и, хохоча, покрикивал оттуда:
— Ну и что же, сердешная? Насильно ить мил не будешь. Не желаешь, чтобы супруг твой в горячую пору мне помощником был, пусть идет к Федору Кумшатскому. Тот его винами потчевать не станет. Три шкуры сдерет и не ахнет.
До одного из первых богатеев городка Черкасского, толстого, измученного одышкой Федора Кумшатского, крамольные эти речи дошли, и однажды, повстречав Аникина на майдане, он укоризненно покачал головой:
— Ах, Лука Андреевич, Лука Андреевич, нехорошо поступаешь, станишник. Зачем коммерцию рушишь?
— Не понимаю, — пожал плечами Аникин.
— С какой ты радости голытьбу распускаешь? Пируешь с ею за одной скатертью. Тебе ли, домовитому казаку, это к лицу? Батрак, он и есть батрак. Его надо держать — во! — И он сжал в жесткий кулак свои пухлые пальцы.
Была у Луки Аникина и еще одна несносная особенность. Он без числа лез во все дела станичников, если, как ему казалось, советом или отзывом своим мог кому-то в чем-то помочь. Ни одно событие в жизни Черкасского городка не обходилось без его вмешательства. Вот и сейчас, подходя к площади, он услышал сдавленные выкрики вперемежку с отборной руганью, в которой упоминалось имя атамана, и понял, что это наказывают провинившихся казаков по приказу самого Платова. Ему решительно не было до этого никакого дела, но ноги сами как-то изменили его путь, и вскоре Лука Андреевич оказался на майдане. Окраина площади была свободна от воды. Здесь не надо было плавать на лодках, как в нижней части городка. На самом краю площади было врыто в землю потемневшее от времени бревно, и к нему привязан казак. Давно не стиранная нижняя рубаха оставалась на нем, а шаровары были спущены. Два казака — один белокурый, а другой рыжий, кривоногий — ритмично наносили удары по голому заду, со вздохом приговаривая после каждого его вскрика:
— Врешь, пташечка, это еще вовсе не так больно. А вот сейчас побольнее будет, дабы запомнил на весь век свой, прохвост, что повадно, а что неповадно.
Можно было подумать, что они не человека бьют, а выколачивают перину, до того их удары были деловитыми и равнодушными. По приказу атамана казаков за мелкие проступки никогда не били по спине — только по мягкому месту. Лука Андреевич потоптался у места экзекуции и лениво спросил:
— За что это вы его, станишники?
— А к девке он вчера приставал в пьяном виде, — ответил один из казаков.
— И в чем же заключалось сие приставание? — деловито осведомился Аникин, нет-нет да и любивший употребить благородное, как ему казалось, словцо «сие». Белокурый казак, которому тоже хотелось поговорить, прервал исполнение приговора, заскорузлой ладонью отер с лица обильный пот.
— Тьфу, черт! — незлобиво ругнулся он. — Сам силой изойдешь, пока положенное количество плетей отпустишь, а ему хоть бы что. Знай сопит. Глафирку Кожинову, может, знаешь, Лука Андреич? — обратился он к Аникину.
— Черную такую, с длинными косами? Хромого Гришаки дочь?
— Ее самую, — обрадовался казак. — Так вот шла она вчерась с вечерней службы из храма божьего, а этот башибузук, не спросясь, под юбку к ей залезть норовил.
— Ай, ай, ай, ай, — с отвращением покачал головою Аникин, и в его прищуренных холодновато-зеленых глазах под тонкими полукружьями бровей появилась нестерпимая брезгливость. — Лезть девке под юбку, да еще без ее на то согласия! Что может быть более богомерзкого!
— Да врет она, Глафирка Кожинова эта самая, — неожиданно крикнул привязанный к бревну, — я даже за коленку не успел схватить, как она рожу стала когтями шкрябать, словно остервенелая.
— Ах, не успел, — разочарованно вздохнул Аникин, — бейте его тогда в два раза сильнее, ребята, дабы казачью честь не срамил. А этих вы за что собираетесь? — указал он глазами на смиренно дожидавшихся своей очереди.
— Этих за нарушение атаманского указа.
Аникин вспомнил этот указ. В самом центре Черкасского городка смердили два зеленой плесенью покрытых болота. К вечеру целыми тучами поднимался с их поверхности комариный гнус и разлетался по куреням, жаля нестерпимо казаков, не щадя при этом никаких званий и заслуг. Вспыхнула малярия, и так как не было в ту пору у донских казанов никаких от нее лекарств, Платов издал указ, рекомендующий всем обитателям городка средство, в которое уверовал сам, что оно помогает во всех случаях жизни. «Замечено, — говорилось в указе, — что в борьбе с малярией немалую помощь оказывает употребление спиртных напитков. Посему рекомендую всему населению прибегать к ним в сиих целях, но употреблять в тех дозах, при которых не теряется честь и достоинство слуги царского казака донского».
— Эти двое нарушили, — мрачно сказал стражник и покосился на виновато топтавшихся парней. — Вот этот, — указал он на здорового рыжего парня в не по росту коротком кафтане, — пробираясь домой, имел наглость оправиться у порога войскового собора и там же заснуть, а вот этот, — кивнул он в сторону тщедушного казака, стоявшею босиком и без шапки, — норовил утонуть в той самой яме с нечистотами, которую даже сам императорский инженер полковник де Романо засыпать толком не мог.
— Этих ребят жалко, — сердобольно вздохнул Аникин.
— Еще бы, — охотно согласился и стражник. — Известное дело, по указу попали. Им всего-то и дали по пять плетей на рыло. Мы их быстро отпустим и бить будем небольно. А этому вражине еще покажем. Возобновим, что ли, Никита, свое действо? — кивнул он своему напарнику. Они снова взялись за плети, а Лука Андреевич неспешной походкой направился к концу майдана и снова перешел на мостки, потому что дальше путь его лежал в кварталы, залитые вешней водой, окрещенные заезжим художником Венецией.
Ровный гул колокола поплыл в эту минуту над обнесенными крепостною стеной постройками затерянного в глухих степях Черкасска. Колокол звал к вечерней службе, неустанно выговаривая свое величественное «бам-бам». Аникин остановился и с тихим, кротким восхищением посмотрел вокруг. Он любил эти торжественные минуты, когда плыл над землей, распространяясь до самого поднебесья, тугой звон соборного колокола, навевая тишину и какое-то чистое и тихое душевное спокойствие. А вот бога он не любил, хотя только раз в жизни признался об этом много лет назад своей Настёнке, когда в бурных ласках своих помянула она однажды всевышнего некстати.
— Непошто он мне, — веско вымолвил Лука. — Холодный, равнодушный. Будто не на тебя, а скрозь тебя куда-то смотрит. И взгляд свой отвести хочет.
— Да ты что! Да как у тебя язык только повернулся! — испуганно вскрикнула было Анастасия, но Лука решительно ее прервал:
— Мне все можно. Я казак, а казаки никого не боятся: ни бога, ни черта. Или не так?
Сейчас, слушая в мирном изумлении наплыв колокольного звона, Лука Андреевич снова вернулся к прежним своим богохульным мыслям. «А может быть, я не прав, что его не люблю? Может, я его просто не понимаю, потому что слаб и немощен духом?» Аникин подумал о том, что на любой проповеди и во время любого богослужения он испытывал тоскливое беспокойство и всегда ловил себя на мысли, что ему томительно хочется, чтобы служба как можно скорее завершилась и получил бы он возможность покинуть храм. В эти истомные минуты он с удивлением следил, как ведет себя в храме божьем дерзкий атаман Войска Донского, и мало верил в ту, казалось бы, совершенно естественную искренность, с которой герой Измаила и схваток с ханом Гиреем истово крестился и столь же истово отбивал земные поклоны. И казалось ему, что Платов лишь хитровато притворяется, на самом же деле так же мучается тоской, как и он, пожилой станичный казак Аникин.
Колокольный звон, догорая, отплывал от Черкасска куда-то на запад, к Бирючьему Куту. «Надобно было бы сходить в церковь», — с тоскою подумал Лука Андреевич, но тотчас же остановил себя, вспомнив, что тогда не состоится вечерняя встреча с любимцем Дениской Чеботаревым. И даже в мыслях своих не оставаясь до конца искренним с самим собою (чем, впрочем, и были характерны многие настоящие донские казаки), лицемерно осенил себя крестным знамением и вздохнул: «Прости меня, всевышний, что не могу поступить иначе. Видимо, я и есть тот самый великий грешник, коему надобно гореть в геенне огненной, да апостолы твои никак не заберут».
Упрямые ноги вместо церкви привели его к дому. Лука Андреевич страшно обрадовался, убедившись, что строптивая его Анастасия уже успела покинуть жилище, оставив на столе весьма обильный ужин.
В просторной горнице было темновато. Свет угасающего дня скупо сочился сквозь тяжелые бархатные занавески. Два персидских ковра, добытых когда-то в кавказских баталиях самим Аникиным, были вывешены на стенах, и на каждом, потускневшие от времени, висели скрещенные сабли с поблекшей и малость облупившейся черной краской на ножнах, заржавевшие пистолеты, может быть, и не участвовавшие ни в каких походах, а просто так, приспособленные для внушительного украшения просторной горницы домовитого казака. На полках черного резного шкафа под стеклом гордо поблескивала посуда: и глиняная, и фарфоровая, и даже хрустальная. Здесь были кубки, инкрустированные затейливыми узорами, горки тарелок, разрисованных заморскими драконами, погибающими под копытами лихих скакунов, сахарница с бараньей головой, позолоченные приземистые кубки. При одном взгляде на них хозяин потер руки и крякнул от удовольствия. Не успел Аникин умыться и сменить сапоги на домашние чирики, Дениска Чеботарев уже тут как тут.
— Можно? — спросил он с деланной стыдливостью, прежде чем переступить порог. — Дядя Лука, а где же Сенька Неелов и Алешка Кудря без кудрей?
— Аллах их знает, — небрежно отмахнулся хозяин. — Главное, что ты ко мне прибыл да и я сам на месте. Анастасия воротится не скоро. Гли-ка, сколько она нам тут наготовила. Чебачка копченого не пожалела, кувшин каймака с коричневой пеночкой, от коей даже дух захватывает, глечик с медом, борщик свеженький в чугунке дожидается, и даже пышки горячие в наше распоряжение представлены. Так что гляди веселее, сын казачий. А не выпить ли нам для начала? Ты у Моисея был?
— Был, — усмехнулся Дениска и достал из широких шаровар бутыль.
Занавешенные окна неохотно пропускали остатки вечернего дня. Аникин хотел было раздернуть занавеси, но сплюнул и потянулся за кресалом.
— А ну его к ляху, — сказал он, зажигая одну за другой шесть свечей в ярко-медных подсвечниках, искусно вделанных в стену. — Чего мы там только не видели, за этими окнами. Дождь так поливает землю нашу казачью грешную, что даже Султанка в своей конуре повизгивает. Да и водяной что-то столь расшалился, будто к себе всех казаков забрать в услужение хочет. Давай-ка лучше выпьем по первой. Знаешь, я в каком-то походе от нашего атамана что слыхивал? Был такой великий князь на Древней Руси по прозванию Владимир Красное Солнышко. И любимая прибаутка у него знаешь какая была?
— Откуда же? — усмехнулся Чеботарев и по привычке лизнул губы. — Меня в ту пору и отроду не было.
— Верно, не было, — охотно согласился Аникин. — Тебя-то не было, а прибаутка уже была. Тот князь говаривал: «Чару пити — здраву быти». Хорошая прибаутка, Дениска, а? Давай за него выпьем стоя и до дна.
Они чокнулись. Аникин проглотил огненную жидкость и вдруг почувствовал, что сразу же стал хмелеть. И будто бы не на пользу пошло хмельное. Раньше от него сладко спирало дыхание, огонь тек по жилам, наполняя все тело упругостью, готовностью сопротивляться, идти на любые подвиги. А теперь он почувствовал, что лишь грузнеет, тяжелым становится неподвижное тело, а голова наполняется звоном. Однако состояние свое выдавать напарнику он не захотел, лишь спросил с искусственным вызовом:
— А что? Может быть, давай еще по одной сразу? Грех донскому казаку после первой закусывать.
Дениска накрыл свой кубок загорелой ладонью.
— Эге! — обрадованно воскликнул хозяин. — Да такой ручищей любого бирюка удушить можно. Вымахал же ты, дитятко!
— Дядя Лука, — просительно произнес Чеботарев, — вы давеча обещали про батю мне рассказать… как сражались с ним против хана Гирея, как потом был он ранен в свирепой перестрелке. И правда ли, что на ваших руках он помер?
У Аникина заблестели обычно насмешливые глаза, но он упрямо произнес:
— Для этого еще по одной надо.
— Давайте, дядя Лука, — воинственно сказал Дениска и убрал поспешно ладонь.
Они закусывали водку копченым чебаком, кусочки которого искрились от жира, маленькими хрустящими огурчиками, а потом горячими пышками. На них они аккуратно накладывали вязкий белый каймак, отдающий запахом кизячного дымка. Каймак, который только в донском казачьем краю умели готовить так вкусно. Водка сладко дурманила сознание, обволакивала теплом.
Аникин внимательно вглядывался в красивое лицо Дениски с черным чубом, спадающим на еще не потревоженный складками житейского раздумья лоб, видел под разлетом густых бровей дымчатые глаза, не то что добрые, а освещенные мыслью и затаенным решительным блеском, скобочку шрама над левой бровью (это еще в детстве упал с вишневого дерева Дениска), радовался плечам его, крутым и сильным, и думал, что любую беду может победить этот парень, так похожий на отца своего, и любой подвиг совершит, если понадобится.
— Не суйся, парень, в пекло поперед батьки, — сказал наконец насмешливо Аникин, — давай лучше выпьем по третьей. Наш дьячок говорит: бог троицу любит.
— Давай, — согласился Чеботарев, и глаза его наполнились дерзкими огоньками, — только ты мне сперва скажи, дядя Лука, сам-то третью выдержишь?
Аникин не ответил, лишь с еще большей симпатией глянул на парня. И никогда не узнал Дениска, о чем подумал в эту минуту старый рубака: «Эх, мне бы такого сына!»
За тяжелыми занавесками бесновалась молния, гром грохотал лютее любой канонады и грозно гудела штормовая вода, посылавшая волны к крепостным стенам Черкасского городка чуть ли не от предгорья самого Бирючьего Кута. А разбивались эти волны совсем близко от голубых стен аникинского дома. Старый казак только пригубил из кубка и отодвинул его от себя подальше.
— Люб ты мне, Дениска, — произнес он несколько отяжелевшим языком. — И мать твоя люба. А что касаемо отца, то он моим побратимом был, потому как шашками своими мы столько башибузуков выкосили. В самую гущу ханских войск врезались, и было это, чтобы тебе не соврать, в году одна тысяча семьсот семьдесят четвертом, когда под командованием Матвея Ивановича Платова мы бивуаком стояли у реки Калалалы, что в Егорлык впадает. Нашему полковнику Платову только двадцать три годочка исполнилось. Тебя же, Дениска, в ту пору и вообще на свете божьем еще не было. Это потом, когда мы в Черкасский городок на побывку приехали, отец тебя, видать, зачал. А там мы оборону держали супротив двадцати тысяч Давлет-Гирея всего двумя полками. Это все равно что одной мышке супротив двух кошек воевать и победы ратной добиться. Вот как это надо рассматривать.
Что тогда было, даже под старость вспоминать страшно! После того как вышли мы из этого дела, Матвей Иванович, никого не таясь, говорил, что спасением нашего отряда казачьей храбрости и смекалке обязан. Что касаемо смекалки, так это он твоему батьке, Гордею Чеботареву, вечно должен земные поклоны отбивать как во храме божьем, так и за его пределами. Сам из его уст такое признание слыхивал.
Дениска не однажды слышал от Аникина эту историю, но, едва только старый казак сызнова возвращался к ней, готов был, оцепенев, слушать ее от начала и до конца.
— Сказывайте, дядя Лука.
Аникин откинул назад жиденькую прядку прилипших ко лбу светлых волос и все-таки не удержался, отхлебнул из кубка глоток огненной воды.
— Дело было нешуточное, Дениска, если двадцать тысяч воинов окружили со всех сторон два наших полка, платовский и Ларионова. Когда наш отряд располагался на ночлег, отец твой отвел Платова в сторонку и велел ему прилечь ухом к земле. «Что слышишь, Матвей Иванович?» А тот долго и внимательно елозил ухом по земле, будто до самой середки хотел ее прослушать, как лекарь больного. Наконец на ноги вскочил и тихо гутарит твоему отцу: «Слышу какой-то шум, ровно птица кричит». Твой батька этак укоризненно на него поглядел и усмехнулся: «Матвей Иванович, да нешто птица кричит в темную ночь? В такое время она должна сидеть тихохонько. А это близко от нас неприятель остановился бивуаком и разложил костры. Птицу он действительно распугал, вот она и кричит, потому как ей спать не дают. По большому крику ее, надо полагать, огней много, а стало быть, много и басурман, нашу погибель замышляющих». «И ты что, думаешь?..» — прервал его молодой Платов. «Полагаю, — степенно отвечает твой отец, — теперь ухо нужно держать востро и на заре ждать нападения». «Спасибо тебе, казак», — поблагодарил Платов. А потом с Ларионовым совместно, тот тоже не лыком шит был, полковник, посоветовались они и выработали план. Порешили из возов и кулей сделать особый вид полевого укрепления.
Едва успели закончить, Давлет-Гирей со своим войском тут как тут. Знамо дело: летят на своих малорослых лошадках, улюлюкают, гикают. Врасплох хотели взять, да ан не вышло, кишка тонка у супротивника. Наши по ним из-за укрытия как дали несколько залпов, атака и того… захлебнулась. Толкает меня твой отец кулаком под бок, лицо веселое, и самые неподходящие слова говорит: «Слышь, Лука, а ты знаешь, чем донской казак от басурмана отличается? Казак на неприятеля скачет осанисто, под пулями не гнется, саблей бьет по врагу играючи. А басурмане летят на нас, к гривам своих коней прижавшись, орут, взвизгивают. А почему орут и взвизгивают, я тебя спрашиваю? Потому как страх в них адский сидит, а не отвага».
Еще, значит, одну атаку наши казаки отбили. Но видит Матвей Иванович, что дело табак. Несметным количеством одолеют нас басурмане. И тогда послал он сквозь неприятельские ряды двух смелых казаков, чтобы известили стоящего с драгунским полком в сорока верстах от реки Калалалы полковника Бухвостова, в каком, значит, отчаянном положении наши полки оказались, и помощи натурально попросили. И обратился к ним с такими словами: «Ребятушки! Вам предстоит победа или славная смерть. Помните, что если вы пробьетесь сквозь вражью силу, то спасете честь и славу всего войска, а коли бог пошлет вам смерть, то знайте, что вы умрете за Дон родимый да царствия небесного не лишитесь!»
Лука Андреевич прервал на минуту свой рассказ, отхлебнул еще глоток из кубка, поддел вилкой новый огурчик и положил на крепкие зубы. Огурчик заразительно захрустел, а хозяин подмигнул своему слушателю.
— Оно до бога, конечно, высоко, а до царя далеко, но дорожить своею честью казак завсегда должен. И пошли наши смельчаки на опасное дело. Чтобы их вылазку прикрыть, наш командир ложную атаку на Давлет-хана приказал сделать. Мы-то ложную, а хан настоящими атаками ответил, да так, что до самого заката дрались.
Стала верх уже забирать вражья сила, а от полковника Бухвостова никаких вестей, и тоска от этого по рядам побежала самая что ни на есть зеленая. Даже, как потом до нас слухами докатилось, сам полковник Ларионов дрогнул: не выдержала, знать, дворянская кровушка. Стал о сдаче на милость Давлет-хана поговаривать. Но тут наш двадцатитрехлетний герой Матвей Иванович Платов лишь глазами гневными на него зыркнул. И снова речь его, к нам обращенная, была непреклонной: «Пусть я лучше умру с честью и славой, чем отдамся врагу на поругание и к стыду своего отечества», И опять мы держались из самых последних сил.
Перед закатом солнца вдали показалась пыль — это полк Бухвостова совместно с казаками нашего донского полковника Уварова на помощь к нам прибыл. Враги оробели, завопили «на конь» и скоро дали тыл.
Потом о нашем Платове заговорили как о герое. Начальство обратило на него внимание, царский двор и даже сама императрица. А светлейший князь Потемкин стал ему преданным другом, не раз говорил: «Эка богатырь какой на Дону крылья орлиные расправляет!»
— А мой отец? — тихо спросил в это время Дениска.
За окнами горницы по-прежнему бушевала непогода, гремел гром и шумели волны, подгоняемые западным ветром. В желтых канделябрах вздрагивали язычки пламени. По нагревшимся белым стволам свечей сползали книзу светлые, как слеза, капли воска.
Странная перемена происходила с Дениской, когда слушал он этот в память ему запавший до каждого слова рассказ. Из забубенного, дерзкого на слова ухаря, каким его знали все черкасские улицы и подворотни, сразу превращался он в задумчивого и даже застенчивого парня. В дымчатых глазах рождался затаенный гордый блеск. Большие кулаки, лежавшие на краях вышитой скатерти, плотно сжимались. А Лука Андреевич смотрел на него посмеивающимися глазами и, потрогав жесткую седину на подбородке, с ленцой и со вздохом продолжал рассказ, уверенный, что опять, и уже в который раз, Дениска будет с напряжением ловить каждое им сказанное слово.
— А с отцом твоим вот что вышло, — медленно и тихо продолжал Аникин. — Это уже годами позднее было, когда мы Давлет-Гирея преследовали. Нас с Гордеем, твоим отцом, в разведку ночную послали. На своих скакунах мы поднялись на высокий холм. Видим в балочке два шатра. Над одним флаг ненашенский по ветру болтается. Твой батька остался у лошадей, а я ползком к этому шатру подобрался. Приоткрыл чуточку полог и, мать ты моя, что за богомерзкую картину увидел. Сидит, поджав под себя по-ихнему ноги, бритоголовый детина и цедит медовуху из кувшина с узким горлом. Ни тебе граненого шкалика, ни тебе стакана — прямо из горла. Рядом ни души. Я сначала удивился, как это так. Слухи среди наших казаков ходили, будто они свинины не едят и хмельного не употребляют, потому как но христианского происхождения и кораном им эти удовольствия запрещены. А этот нализался до самого что ни на есть свиноподобия. И ни одного слуги поблизости.
Я ужакой в палатку вполз, а потом этак спокойно распрямился и на басурмана гляжу. По дорогому, из золоченой парчи, халату определил — высоких кровей разбойник. Не иначе воинский начальник какой-то. Глядит на меня он, и вижу, что от ужаса аж задыхается. Потом в себя пришел и к своему поганому ятагану потянулся. А я тяжеленный пистолет на ладошку себе положил и подкидываю его играючи. А сам глаз с бритоголового не спущаю. Понял басурман, что дело его табак, пена на губах выступила. И вдруг повалился он на ковер. Молча, тихо, как по заказу. Взял и повалился. Что с ним приключилось, доселе в ум не могу взять. То ли обморок, то ли от пьянства падучая болезнь какая к земле придавила. Одно лишь помню твердо: дух он тяжелый, зловонный испустил. И уж это я точно знаю отчего: оттого, что казака живого первый раз в своей поганой жизни увидел перед собой.
Я ему рот кляпом заткнул, на аркан — и потащил. Тяжелый был, ирод. Пока тащил, все култышки на руках себе посбивал. Уже различаю коней наших и фигуру твоего отца. Свистнул под иволгу, как условились. Слышу, мой конь негромко заржал в ответ, а Гордей уже навстречу, пригнувшись, шагает. Мы вдвоем пленника на мою лошадь перекинули, а Гордей рядом. Только успели все это проделать, во вражьем логове как забегали, как залопотали — и в погоню. Один выстрел нам вдогонку, второй. Пули так и жужжат над нами. Я Гордея окликиваю: «Ну как?» А он смеется в ответ самым что ни на есть залихватским смехом: «Живой, ясное дело! Какая беда казака может взять!»
Проскакали мы еще с полверсты. Преследователи не отстают и огонь по нашим спинам ведут ой как справно. Опять окликаю Гордея: «Ну как?» И он теми же словами в ответ начал было гутарить: «Да какая же смерть казака…» И вдруг оборвалась его речь, и застонал он так тихо да так жалобно: «Ой, Лука, задела меня все же пуля вражья». Я ему в ответ: «Крепись, ведь совсем уже мало осталось до позиций наших». А он: «Прости, Лука, кровью весь исхожу. Если что, поведай моей Марье Тимофеевне, как погиб я в честном бою. Все-таки хорошо мы; с ней пожили. Пусть не горюнится сильно, такая уж у казака судьбинушка, что не помирать ему в постели, а помирать в чистом поле при боевом оружии».
Я хочу его подбодрить, подъехал, взял его лошадь за повод. Чуть ли не в самое ухо батьке твоему кричу: «Оставь свои речи заупокойные, Гордеюшка, мы еще своими конями белый свет потопчем! Не вешай головушку, казак удалой!» Хочу из всех силушек любимого друга подбодрить, а сам даже во мраке ночном вижу, что вся амуниция на нем от пролитой кровушки мокрая и сам он грудью обмякшею на луку седла навалился. — Аникин вздохнул, пытливо посмотрел на притихшего совершенно Дениску. — Дальше сказывать?
— Сказывайте, дядя Лука, — последовал твердый, напряженный голос. Аникин, соглашаясь, кивнул головой, потянулся было за трубкой, но тотчас же ее отодвинул: в последнее время он старался курить как можно меньше.
— Ишь, как воет, — вздохнул он, прислушиваясь к порывам ветра. — Ровно светопреставление какое предполагается. Так вот, Дениска. Доскакал я до наших заграждений, назвал пароль, по какому в казачьи боевые порядки пропустить могли, и оглянулся. И веришь ли, парень, вот уже сколько годов прожил, а ту скорбную минуту вовек забыть не могу. Тяжелое тело Гордея обвисло на седле, а конь к нам этак медленно-медленно идет и голову опустил понуро. И понимаешь, что самое тяжкое? Стук копыт. Над нашими укреплениями и палаткой командира в зыбкой ночной тиши звезды голубые плавают. Все меня окружили, а конь с неподвижным Гордеем подходит медленно-медленно, и копыта его по сухой, спеченной солнцем земле цок-цок, цок-цок.
Я к побратиму своему бросился, на землю его спустил. Благо тут лекари с носилками подбежали. И вот лежит батька твой на носилках, глаза еще открытые, но видят ли? Скорее всего по голосу меня опознал. «Ты, Лука? Наклонись-ка поближе. Вернешься домой, верной моей жене Марье Тимофеевне про эту некрасивую историю не враз сказывай. На сносях она. Не выдержит, чего доброго. Повремени». «Слушаюсь, брат мой Гордей, — говорю я, припадая к нему лицом. — Все, как ты скажешь, так и сполню». А его шепот еще слабее стал: «Родит она скоро. Передай ей волю мою, Лука. Если дочка, пускай, как себя, Марьюшкой назовет, а сына подарит, Дениской окрести и пригляди за ним, пока на ноги не встанет. Пусть для раздольного тихого Дона достойным казаком вырастет». Хотел, видно, прибавить еще какие-то слова, но уж пена пошла по губам. Дрогнул и вытянулся весь, потому как отлетела его душа в эту минуту.
Ну, дальше, известное дело: мне медаль за подвиг этот пожаловали, а ему судьба-злодейка только деревянный крест для могилки припасла. Как твоя мать Марья Тимофеевна в слезах потом билась, вовек не забуду! — Лука Андреевич смолк. Жесткие прорези морщин окружили его стиснутый рот. Несколько мгновений горько и пусто смотрели с немолодого лица глаза, но потом к ним быстро возвратилось обычное холодное, чуть насмешливое выражение. — Чегой-то и на песню сегодня не тянет, — сказал он, словно оправдываясь и не глядя Дениске в лицо.
— Может, за память о моем батьке выпьем, дядя Лука? — предложил Чеботарев.
— А, давай! — с наигранной беспечностью воскликнул хозяин, и в позолоченном кубке вновь забулькала водка. — За Гордея! — решительно воскликнул Аникин, высоко поднимая кубок.
— За батьку! — сдвинув брови, повторил Чеботарев, расправляя широкие плечи. — Хоть я и после его гибели родился, но горд им, дядя Лука, и сам таким воином быть желал бы!
— Не горячись, — перебил Аникин, — казачья судьбинушка, она крутая. Никогда наперед не сочтешь, сколько боев и походов выпадет на твою долю. Как знать, может, и тебя когда-нибудь покличут. Грамоту изучил бы получше. Ученому человеку завсегда мир светлее.
— Дак ведь я же у дьячка Антипа обучался, — обиженно возразил парень. — Книжки читаю.
— Какие же это? — насмешливо хмыкнул Аникин.
— Про Суворова, например, и про святых апостолов.
— Гли-кось, молодец какой, — одобрил Лука Андреевич и как-то посветлел лицом. — А теперь придвигай к себе блюдечко с медом да пышечкой горячей подкрепись. Их моя Настёнка ой какая мастерица готовить.
Порыв ветра прогрохотал по крыше, будто хотел сорвать и унести куда-то в разлившиеся воды Дона такие драгоценные в Черкасском городке листы кровельного железа, затем застонал на полатях и мокрым холодом проник в горницу сквозь невидимые щели. Дениска послушно зажевывал выпитое куском теплой пышки, щедро обмазанным медом. Внезапно желваки на его смуглых щеках замерли, и он как-то тревожно посмотрел в задернутое занавесками окно.
— Слышь, дядя Лука, от берега вроде бы голоса человеческие доносятся.
— Да брось ты, — отмахнулся Аникин. — Кого туда в такую шальную ночь понесет. Ни одному вражине, оказавшемуся там, среди волн, не позавидовал бы. Это у тебя от выпитого в ушах небось зазвенело, вот и гутаришь неладное, — успокоил он гостя. Но Дениска решительно вскочил со стула и по выстуженному полу горницы, на котором были набросаны дурманно пахнущие пучки полыни, подбежал к окну.
— Разреши выглянуть?
— Да нешто я запрещаю.
Молодой казак раздернул занавески, горячим лицом прильнул к холодному стеклу, отражающему потеки дождя.
— Слышишь, ась?
Насмешливое выражение мгновенно сбежало с лица хозяина, уступая место тревоге. В напряженном молчании сквозь ветер и стук дождя оба услышали отчетливый крик:
— Люди, спа-а-сите… погибаем!
— Вроде как двое орут, мужик и баба, — всполошился старый казак. — Это что же получается, Дениска, живые люди гибнут и о помощи взывают, а мы водку пьем. — Он хватил кулаком по столу, так что зазвенела посуда. — Нет, к черту! Не дадим погибнуть православным душам, иначе какие же мы казаки! Побежали, ить берег-то, он рядом.
Они выскочили из горницы в кромешную темень ночи; Лука Андреевич распахнул калитку, Дениска ее захлопнул. Берег разлившегося Дона был всего в нескольких саженях от аникинского подворья. Глаза их не сразу освоились с темнотой, а когда освоились, долгая вспышка молнии их ослепила. Но она же принесла и пользу. В ее ярком свете оба увидели вспученную поверхность реки и на гребне накатывающейся волны — темный бесформенный предмет. Его то приближало, то отгоняло от берега. Волна словно бы перекатывала его на одном месте метрах в тридцати от суши. Среди скрепленных вместе черных досок белел какой-то малоподвижный комок, похожий на человека, потерявшего силы, а быть может, и сознание. Блеснула молния, и Дениска услыхал яростный окрик Луки Андреевича:
— Чего бельмами хлопаешь, анчутка! А ну, в воду!
Дениска оборотился и увидел старого казака уже раздетым. Аникин стоял на вязком берегу босой, в одних лишь холщовых подштанниках. Крупный серебряный крест болтался на его тощей волосатой груди. Решительность раздетого Луки Андреевича никак не вязалась с его хлипким обликом: кривыми тонкими ножками и такими же тонкими руками, лишенными мускулов. Дениска все это увидел, и горделивая мысль сверкнула в его сознании: «Эка, в каком дохлом теле и какой боевой дух. Такими небось и были наши отцы, когда кидались на неприятельские редуты. А мы что, хуже?»
Он не стал раздеваться, только чирики сбросил, в каких выбежал из теплой горницы аникинского дома, да рубашку верхнюю.
— Дядя Лука, я пошел! — выкрикнул он азартно. — Обхожу их слева, а ты греби правее. Там их, кажется, двое: мужик и баба.
Холодная вода мгновенно его протрезвила, ясным и точным сделала сознание. Уворачиваясь от пенного гребня, он бросил взгляд на берег. Лука Андреевич, похлопав себя по груди и лихо крикнув: «И-эх!» — метнулся в воду, но первая же волна вышвырнула его на берег, повалила на песок. Старый казак вихрем вскочил, зло поплевал на ладони и снова кинулся в воду. «Сам бы не потоп, черт старый!» — с доброй усмешкой подумал Дениска.
Вряд ли кто во всем Черкасском городке смог бы сравниться с Дениской в плавании. Отмеривая саженки сильными взмахами рук, он быстро приблизился к разбитому волнами плоту в тот самый момент, когда налетевший вал оторвал от связки бревен черную человеческую фигуру и она без крика ушла под воду. Но на том месте вдруг появилась светлая голова Луки Андреевича.
— Дядя Лука, он где-то здесь, ты только поднырни и ухватишь! — крикнул Чеботарев.
— А я, мать-перемать, что делаю! — рявкнул из воды Аникин. Ветер вместе с брызгами волн и щепками разбитого плота ударил Дениску в лицо, а когда он проплыл еще две-три сажени, то увидел ту же связку бревен и крепко вцепившегося в них неподвижного человека в белом. Сомнений теперь никаких не оставалось — это была женщина. Он протянул сильные руки и ухватился за бревно.
— Дядя Лука! — закричал он. — Ты своего поймал?
— Держу за шиворот, — донеслось из воды. — И сам ишо не закоченел. А ты?
Дениска не ответил. В эту минуту он попытался оторвать от бревен холодное тело женщины, но, видно, в последнем порыве борьбы за жизнь она держалась так цепко за остатки плота, что руки ее свела судорога и они не разжимались. Тогда, ухватившись левой рукой за связанные бревна, он правой стал грести к берегу. Главное было развернуть бревна, а дальше волны короткими толчками стали их подгонять. Примерно на половине пути женщина застонала и слегка ослабила руки. Дениска тотчас же этим воспользовался и оторвал их от холодных деревяшек.
— Я тону! — слабо вскрикнула женщина, уставшая бороться за свою жизнь. Зигзаг молнии разбил в эту минуту черную стену ночи, и Дениска увидел рядом с собой продолговатое лицо с закрытыми глазами, восковое от бледности, и плотно стиснутые посиневшие губы. «Хорошо, что хоть не старуху из этой пучины волоку», — подумал Дениска.
— Нет, ты не утонешь, девица! — грубо крикнул он. — Теперь ты в руках казака Чеботарева, и он по всем правилам доставит тебя на берег.
Прижимая спасенную к себе, Чеботарев ощутил на своей руке ее длинную косу. Она была холодной и тяжелой от воды, но парень упрямо подумал, что и коса у этой девушки должна быть красивой. Один раз он почувствовал на своем плече ее твердую грудь, обнаженную белым разорванным платьем.
— Это все равно, — повторяла она, — это все равно, если Андрейка утоп.
— Подожди-кась, сначала давай разберемся, — оборвал парень ее бесцеремонно, поймав себя на том, как стало ему не по себе от сознания, что есть у нее какой-то Андрейка, без которого девушка не мыслит себе жизни. Дениска уже стоял на вязком илистом дне. — Сами идти сможете, барышня? — окликнул он ее сердито, но по тому, как слова отяжелело ее холодное тело, безошибочно понял, что девушка опять впала в обморок. Она бессознательно обнимала правой рукой короткую крепкую шею молодого казака, и от этого, несмотря на окружающий холод, лютую пляску волн и ветер с дождем, ему стало знобко и тревожно. Вышагивая из воды на берег с девушкой на руках, Дениска обеспокоенно поискал глазами Луку Андреевича и обрадовался, обнаружив его на берегу склонившимся над черным, распростертым на мокром песке телом. «Вот старый черт, раньше меня выплыл», — подумал он с восхищением, а Лука Андреевич в эту минуту озадаченно воскликнул:
— Ух ты! Никак, русалку выловил?
— Русалку, — польщенно согласился Дениска. — А у тебя там кто? Мужик или баба?
— Му-у-жик, — тяжело дыша, ответил Аникин. — Зараз он совсем квелый. Сердце бьется, а сознания нету.
— Смотри ты, какой богатырь, — насмешливо вымолвил Чеботарев. — Что же мы, накажи меня бог, будем с ним делать?
— Заштокал, — передразнил беззлобно Аникин, — што не што, а уж назад в воду топить не понесем. Давай их ко мне домой, в тепло.
— Дядя Лука, — обрадованно засуетился Дениска, — так я зараз барышню в твою горницу отнесу, а потом тебе вернусь пособить.
— Воротись, браток, — согласился Аникин, — а то этот пришелец тяжелый, одному мне его не поднять, грыжа, чего доброго, приключится.
Скользкой была стежка к аникинскому дому, свирепым ветер, но Дениска Чеботарев ничего этого не ощущал. От непонятной знобкости теплело на душе, и девушка казалась легкой-легкой. Левой рукой он поддерживал ее бессильно откинутую голову. Мокрая коса несколько раз ударила его по колену. Только однажды открыла она глаза, глухо застонав. Дениска жарким голосом прошептал ей в холодное ухо:
— Не волнуйтесь, барышня. Сейчас вам будет и светло и тепло.
— Андрейка, — всхлипнула она жалобно.
— Да не плачьте вы, барышня, — сердито оборвал Чеботарев, — живой ваш Андрейка. Это сам дядя Лука мне сказал.
Оставив спасенную в горнице аникинского куреня, Чеботарев поспешил на берег и вместе с Лукой Андреевичем перенес рослого парня в дом. Парень был еще без сознания. Сквозь стиснутые губы вырывалось слабое дыхание, а больше никаких признаков жизни на посиневшем лице уловить было невозможно.
— Решил уже, что упокойник, когда из воды его выносил, — сказал Лука, — если бы сердце не стукнуло, ни за что за живого не принял бы. Погляди-ка, Дениска, красавец какой. По всем статьям гвардеец. Плечи — косая сажень. А мускулы на руках как гири. Только промерз он чертовски в нашей донской купели.
— Мне парень ништо, — огрызнулся Дениска, — ты, Лука Андреич, на девку лучше гли-кась. Вот уж где красота писаная. А груди какие у ей белые. Ни дать ни взять, самая красивая русалка со дна донского.
Лука Андреевич неодобрительно покосился в его сторону.
— Чего зенки-то на нее пялишь? Не пристало казаку голую бабу разглядывать. Так еще нахальства наберешься, что ейные груди трогать начнешь.
— А я их в воде уже трогал, — нагловато улыбаясь, похвастал Дениска. — Сама прижималась. Русалка не русалка, а на дно донское пойти не схотела. Как там детинушка, тобою спасенный?
— Худо. Глаз так и не открывает.
В сенях загремели ухваты, и в комнату вошла раскрасневшаяся от быстрой ходьбы вернувшаяся от родни Анастасия, высокая стройная казачка в блестящих сапожках и цветастом, вымокшем на дожде платке, из-под которого выбивались пряди густых темных волос. Ее еще неувядшее лицо полуказачки-полутурчанки окаменело, когда увидела она на полу обессиленных, лишенных признаков жизни незнакомых людей.
— Господи Исусе! Да где ты, Лука, этих горемык подобрал?
— Цыц, баба! — прикрикнул на нее для порядка Лука Андреевич. — Цыц и нишкни, пока никому об этом. А то я вашу женскую породу знаю. Язык, как и волосы, длинный. Я сам еще разобраться должен, что тут к чему.
— Да ведь парень слабый какой. Того и гляди, преставится. Отвечать по закону придется.
— Молчи, Настёнка, — жестяным тенорком, но уже добрее перебил ее Аникин. — Готовь побыстрее для них постели, а я…
Не говоря больше ни слова, он ловко вскочил на тот самый стол, на котором еще стояли остатки ужина, снял повешенную на ковер саблю и выхватил ее из ножен.
— Водки нацеди стакан, Настёнка, — потребовал он веско у растерявшейся супруги. Дениска безучастно наблюдал эту сцену. Он не испытывал особой жалости к распростертому на полу парню, скорее завидовал его судьбе. Шутка ли сказать, везучим был, наверное, он, если такая видная девка согласилась плыть вместе через разлившийся Дон, чтобы неизвестно из каких краев к ним в Черкасский городок добраться. Впрочем, вглядываясь в широкое, чуть скуластое, отходящее от синевы лицо спасенного, с неохотой отдавал ему Чеботарев в своих мыслях и должное. «Видно, хват этот парень и смелости не лишен, если до последнего подталкивал к берегу остатки плота с девкой, зная о том, что сам вот-вот захлебнется. Жизнь за ее хотел положить, — подумал Дениска, — а раз так, стало быть, по храбрости нам, казакам, сродни».
— Подсоби-ка, парень, — позвал его в эту минуту хозяин, стоявший с саблей наголо над незнакомцем.
— Батюшки-светы, — всплеснула руками Анастасия и перекрестилась, — да что это ты затеял, незадачливый?
— В самом деле, дядя Лука, чего ты хочешь? — спросил и Дениска.
— Водки в него малость влить.
— А не окочурится? — усмехнулся Чеботарев.
— От водки еще никто не умирал, — философски заметил Аникин, — умирали от болезней, ею порожденных. А чтоб от ее, что-то не слыхивал.
По его приказанию Дениска развел твердые, посинелые губы парня, и тогда Лука Андреевич, встав на колени, лезвием сабли разнял его намертво стиснутые крепкие зубы.
— Вливай в его, Настюшка, — приказал он жене.
Когда почти весь стакан водки силком был влит в рот, незнакомец сдавленно застонал, охнул и шевельнулся.
— Вот теперь оно лучше пойдет, — захлопотал над ним хозяин. — А сейчас мы и над девкой врачевать будем.
— Водку я в нее вливать не дозволю, — запротестовал неожиданно Дениска и густо покраснел. — Смотри, какая она нежная, еще в нутрях что спалим.
— Согласен! — визгливо воскликнул Лука. — А ну, женушка, тащи стакан красного церковного, того самого, каким отец Епифан прихожан причащает.
Когда они вылили в рот незнакомке с полстакана вина, она глубоко вздохнула и раскрыла глаза. Они у нее были большие и, как заметил Чеботарев даже при блеклом свете свечей, ярко-синие. Смешанное выражение удивления и страха сковало их.
— Кто вы? — тихо спросила девушка, беспокойно рассматривая богатое убранство горницы.
— Не бойся, барышня, — опускаясь перед ней на колени, сказал, всех опережая, Дениска. — Здесь тебя никакой басурман не тронет. Ты у донских казаков, в самом городе Черкасске.
— А Андрейка?
— Живой твой Андрейка, — вяло утешил ее молодой казак. — Ничего ему не сделается. — Девушка глубоко вздохнула и вновь закрыла глаза.
— Это ее сон целебный теперь сковал, — высказалась Анастасия. — После такого сна хворь у нее из тела насовсем уйдет. А ну-ка, мужики, пособите мне под теплую перину ее, касаточку белокрылую, поместить.
Девушку перенесли в спальню, где стояла широкая кровать. Анастасия сноровисто ее разобрала и накрыла спасенную теплой периной из лебяжьего пуха, одной из самых дорогих вещей в их доме.
— Вот и спи, касаточка, а утром я тебя в баньке попарю, тогда ты и совсем на ноги встанешь. — Жалостливыми глазами никогда не рожавшей женщины она вглядывалась в порозовевшее лицо девушки, шершавой рукой нежно поправляла упавшую с подушки и все еще мокрую ее косу. Потом они все трое покинули спальню и вновь остановились перед парнем. С ним тоже произошла перемена. Рот теперь не был смертельно стиснут, как раньше, детина уже ровно дышал. Лука Андреевич вложил саблю в ножны, повесил на прежнее место.
— Как же с ними поступить? — спросил он скорее себя, чем жену и Дениску. — По всем статьям полагается в войсковую канцелярию или в сыскную часть хотя бы заявить, да что толку. В войсковой канцелярии атамана уже нет, а полицейский чин Онуфрий небось в карты режется или из второй бутылки пробку вышибает. Обождем-ка до завтра. Не свет же клином на этом событии сошелся. Завтра обои придут в сознание, сами от них сначала узнаем, откуда они, что и почему. Ишь, детина какой богатырский. Не хотел бы я с таким на темной дорожке встретиться. Силен, как бирюк.
Парень вдруг заохал, открыл глаза, и в них заметался откровенный ужас, будто заслониться он хотел от чего-то такого, от чего уже и спасения-то не было.
— Я не убивал! — закричал он натужливым и неверным криком. — Я никого не убивал. Это неправда! — И опять потерял сознание. Лука Андреевич обалдело переглянулся с женой и Дениской.
— Оставим их в покое до завтра, — пробормотал он. — Пусть в себя споначала придут, утро вечера мудренее. — И, произнеся это, неуверенно закрестился. Затем Лука Андреевич отпустил Чеботарева, взяв с него твердое слово, что ни матери своей, ни кому другому не скажет он пока о неизвестных пришельцах. А утром придет часикам к восьми, чтобы за завтраком заранее все о них выяснить.
Однако Дениска примчался к Аникину значительно раньше. Был он принаряжен, щегольски выглядел в новом зипуне, шароварах из дорогого сукна. Из-под высокой барашковой шапки выбивался чуб. На голубой плисовой рубашке, перехватывая тонкую талию, блестел насечками кавказский ремешок. Гремя засовами, Лука Андреевич спросонок неохотно бормотал:
— Ну чего тебя в такую рань, аки кочета, приволокло?
— Дядя Лука, — с порога огорошил его молодой казак, — о вчерашнем происшествии уже весь Черкасск знает. Я и на базаре был, и в лавке у старого Моисея, и у дверей войсковой канцелярии — везде гутарят. Только ты не подумай, что от меня пошло. Сказывают, будто ночью сам наш атаман Платов из канцелярии своей крики их слышал и в окошко видел, как разломанный плот на волнах подымался. Даже денщика своего к полицейским посылал, чтобы те на помощь поспешали. Только, когда они хмельные на берег приперли, там ничего не увидели, окромя деревянных обломков. Вот и порешили, что потопли люди. А сейчас весь городок гудит, судит и рядит, кто бы такие могли быть и где тела. Вот как, дядя Лука!
— Оно и в действительности нехорошо получилось, — растерянно пробормотал Аникин. — Вроде справный казак, а высшему своему начальнику, атаману всего Войска Донского, не доложил. Так и доверия недолго лишиться.
— Дядя Лука, — с оттенком брезгливости в голосе прервал его Чеботарев, — неужели вам собственная шкура всего на свете дороже? Да их бы вчера, полуживых, одними допросами замучили в полицейской части.
— И то верно, — согласился Аникин. — Давай так будем действовать. Поскольку мы их первые избавители от смерти, за нами и право сымать с их допрос.
— Они сейчас как, в здравии?
— Очухались, — утвердительно сказал Аникин. — Девку моя Настёнка отхаживает, а парень как лежал в горнице, так и лежит. Мы под него только полосатую полость подостлали, чтобы на холодном полу не простудился. Я зараз в щелку подглядывал. Головой он ворочает и глазами во все стороны зыркает. Видать, понять не в силах, где это он и почему оказался. А девка нежная. Она так мою Настёнку разжалобила, что не выдержала та — платье со своего плеча пожаловала. У девки-то собственное все разодралось, аж титьки наружу, как ты вчера в своих искусительных целях изволил заметить, а на парне холщовое рубище крепкое. Зараз мы их к самовару покличем и все спытаем.
3
Они впятером сидели за желтым раскаленным медным самоваром. Рослый, плечистый парень неуверенно переводил взгляд то с Анастасии на Луку Андреевича, то с Луки Андреевича на Дениску, словно примеривался, с кого начинать разговор. Девушка теребила конец густой черной косы, перекинутый на грудь, и застенчиво улыбалась той улыбкой, в которой было сплошное достоинство и никакого заискивания. При свете дня парень показался Дениске еще более могучим, но простодушный взгляд его карих глаз был по-ребячьи доверчивым, лишенным какого-либо коварства. Он словно прицеливался ими в гордые, чуть высокомерные глаза Дениски, с любопытством рассматривал его скуластое лицо с дерзко отброшенным на лоб черным чубом.
— Послушай, парень, — обратился он тихо, — это ты меня вчера на берег вытащил? От смерти спас лютой.
Дымчатые глаза Дениски диковато посмотрели на него, и на самом их дне появилась надменность. Ощущая в ледяном своем взгляде полное превосходство, он коротко проговорил:
— Зараз отвечу. Тебя дядя Лука из пучины вытащил. Ему и отбивай земные поклоны. А когда на небо попадешь, то и небесные.
— Я туда скоро попадать не собираюсь, — возразил парень. — Думал, ты меня из воды за шиворот выволакивал.
— Нет, — отрезал Дениска, — я девку твою спасал. Ее действительно из самой пучины вынес. — И чуть застенчиво посмотрел на смутившуюся девушку.
— Откуда ты взял, что она моя? — строго спросил парень.
Дениска повел глазами на Аникина, ощущая, как нарастает в нем строптивый протест.
— Ого, дядя Лука, — кивнул он хозяину, — выходит, не мы его, а он нас допрашивает. Ловко.
Девушка улыбнулась и вздохнула.
— Вы Андрейку простите. Еще не в себе он…
— Постой, Люба, — прервал ее парень. — Допреж того чтобы говорить на равных, должен же я узнать, с кем говорю. — Он обвел глазами богато обставленную горницу, сабли в ножнах, скрещенные на ковре, и нерешительно спросил: — Кто вы? У кого мы с Любашей? — На его губах появилась добрая улыбка, будто он извинялся, уже не надеясь на то, что его простят. Аникин картинно повел худыми, но еще крепкими плечами.
— Вот это уже наш гость по-казачьи гутарит, — подмигнул он Чеботареву. — Ты не находишь, Дениска?
— Нахожу, — степенно ответил Чеботарев. — На такие речи и ответить приличествует.
— Вот и ответь. Не зря же мы с тобой их из воды вытаскивали.
Дениска с усмешкой поглядел на своего покровителя.
— Зараз отвечу, коль дядя Лука повелел. Вы находитесь у донских казаков, в доблестной столице Войска Донского Черкасске, а спасали вас в бурю тоже донские казаки — герой многих баталий Лука Андреевич Аникин и его крестник Дениска Чеботарев. Вот и весь сказ наш. — Дениска постарался произнести всю эту тираду холодным тоном, придав лицу неприступное, каменное выражение, чтобы как можно сильнее осадить этого, ему не известного парня, явно не казачьих кровей, и был страшно озадачен тем, что на лице парня появилась радость.
— Вы казаки? — закричал спасенный. — Мы в городке Черкасском? Любаша, да ты только послушай! Вот когда сбылась мечта наша! — Он вдруг встал на колени и низко опустил голову. — Если чем вас прогневал, то секите мою голову напрочь, ибо нет мне пощады. Но воля божья… мы шли к вам пешком через сотни верст. Поглядите, какие ссадины и рубцы на ногах у Любаши, да и на моих тоже. Мы видели в каждом своем сне эту встречу. А вы еще и спасли нас к тому же от явной гибели. Да какую же награду надо отдать, чтобы вас отблагодарить за все это!
— Зачем к нам шли? — суховато спросил Аникин, но парень не уловил в его голосе строгости. Лицо его все добрело и добрело, огромные кулаки разомкнулись, и крупными пальцами он теперь нежно-нежно гладил бахрому скатерти.
— Да как же к вам было не идти, — покорно говорил он, то бросая нежные взгляды на девушку, то переводя благодарные глаза свои на казаков. — Беглые мы, господа казаки. Забил нас барин треклятый. Вот если хотишь, — обратился он вдруг к одному Дениске, — то подыми рубище мое холщовое.
Дениска интереса ради заголил ему спину, и все увидели широкие рубцы от плетей. Переглянувшись между собой, они только покачали головами.
— Вот ить история, — вздохнул Лука Андреевич, — и в плену так жестоко не секут.
А спасенный им парень все продолжал и продолжал светлеть лицом.
— Видели, стало-ть, на спине на моей барскую милость? А вдобавок к тому он еще и всю шкуру спустить с меня поклялся и на Любаше жениться под страхом смерти запретил. Что же оставалось делать нам, горемыкам? Неужто в омут головой вместе бросаться? Прослышали мы про свободный казачий край, где беглым приют дают и слова, говорят, есть вещие: с Дона выдачи нет! Вот и подались к вам, чтобы спастись от доли своей жестокой. Через смерть, можно сказать, прошли, через испытание, а теперь что хотите, то с нами и делайте. Любой суд готовы принять в свободном вашем краю, любой труд выполнить.
— Да, да! — вскричала вдруг девушка. — Вы посмотрите, какие у Андрейки сильные руки. Да и я могу любую работу выполнять спины не разгибая. Примите нас.
— Я не принимаю, — суховато откликнулся Лука Андреевич после длинной, томительной паузы, возникшей после этих бурных слов. — Это только атаман войсковой Матвей Иванович Платов смилостивиться над вами может. — Тонкая цепочка жиденьких бровей сомкнулась над его переносицей, вытянулось острое лицо с недобритой щетиной на узком подбородке, льдом холодным затянулись зеленые глаза. И почувствовал он, как больно забилось сердце при словах этих несчастных беглецов, словах коротких и выразительных: с Дона выдачи нет! За самый больной кусочек души задели эти слова. «А ведь было когда-то и на самом деле так! — подумал про себя Лука Андреевич. — Со всех сторон матушки-России стягивались на Дон обездоленные, обесчещенные и находили приют, радость и спасение. А потом брались за оружие и невиданные подвиги совершали во имя отечества. И как знать, обессмертило бы или нет себя легендарное Войско Донское, если бы в свое время не появился этот мудрый завет: с Дона выдачи нет! А так ли это сейчас?»
Лука Андреевич мрачно смотрел через всю горницу на затемненный угол с образами, где под иконой богоматери тлел душноватый лампадный огонек. А беглые, обеспокоенные столь долгим молчанием, тревожно следили за каждой жилкой на его лице. Переглянувшись между собой, они, вероятно, решили, что вот и настал тот миг, когда надо наконец удариться в ножки своим спасителям. Заглянув в глубокие синие глаза Любаши, парень не нашел в них запрета и рухнул на колени перед Лукой Андреевичем.
— Батюшка родной, не дай погибнуть, смилуйся, — запричитал он каким-то фальшивым голосом. — Погибнем мы с Любанькой без твоего заступничества.
Он стоял на коленях безмолвный, потускневший, явно стыдившийся своей рабской позы.
— Встань! — вдруг с ненавистью выкрикнул Дениска. — Как ты смеешь так унижаться! Встань и запомни, что, если когда-нибудь захочешь быть казаком, ни перед кем не падай на колени.
И тогда, сорванная с места каким-то неожиданным порывом, теребя косу, к нему подскочила девушка в не по росту длинном платье Анастасии. Гнев и жалость плеснулись в больших синих глазах. Изо всей силы оторвала она от пола огромного лохматого Андрея, потянула к себе за безвольно обвисшие вдоль тела сильные руки.
— Любаша, да я же ради тебя, — пробормотал парень, — прости меня, Любаша.
— Встань! — глазами указывая на Дениску, гневно выкрикнула она. — Он верно говорит. Если собираешься быть казаком, всегда помни, что сказал этот человек, и ни перед кем не падай на колени. — И она вызывающе обожгла глазами Чеботарева. Желая прекратить обострившийся спор, Лука Андреевич тонко крикнул жене:
— Настёнка! Жена моя верная и помощница! Собери-ка на стол. Время нам с гостюшками поснедать, а там я и к самому атаману подамся. Пора и ему доложить о новых жителях городка Черкасского.
4
— Так как, ты говоришь, этот парень выразился? — задумчиво переспросил Платов, выслушав не очень-то длинный рассказ Луки Андреевича о ночном происшествии. — С Дона выдачи нет? А ведь и в самом деле была такая заповедь, когда войско наше создавалось, вольница казачья, стало быть. — Платов запнулся, подумав про себя о том, как мало уже осталось от этой вольницы.
За широким окном струился солнечный свет. Вчерашнего непогодья как не бывало: небо будто протертое. Зеркало слившегося с Тузловом и Аксаем Дона ровное и ясное, хоть смотрись в него. Ни ветра, ни дождя и в помине.
«С Дона выдачи нет», — повторил Платов про себя и подумал о том, что уже много лет назад, когда был он сам желтым неоперившимся юнцом, часто эту фразу слышал. И не от кого-нибудь, а от отца родного — войскового старшины Ивана Платова. Эта фраза всегда рождала романтическое представление о донской вольнице.
Про себя он огорченно вздохнул, но тотчас же вспомнилась холеная рука императора Александра, внимательный, чуть-чуть снисходительный взгляд голубых, холодно мерцающих глаз и все сказанное им во время последней аудиенции.
«Дорогой мой Матвей Иванович, оставим высокий штиль и возвышенные слова о казачьей вольнице на долю историков и поэтов. Отныне потребно иное. Для нас важно, чтобы каждый казак хорошо понимал меру своей ответственности перед отечеством и троном российских императоров. Ведомо, что и быт Войска Донского должен быть сильнее пронизан верноподданническим отношением к престолу».
Вспомнив слова императора, Платов ощутил, как улетучивается легкое сожаление о донской вольнице и ему на смену приходит мысль о безупречном повиновении тропу, с которой теперь он вставал и ложился. В этом был он весь, герой многочисленных походов и баталий, лихой рубака Матвей Платов. Едва только речь заходила о троне и о сменяющих друг друга августейших императорах, об их требованиях к государственным мужам, в нем угасала возвышенная романтика и вместо нее пробуждалось одно лишь коленопреклонение. Презрев неисчислимые обиды, нанесенные ему людьми, стоявшими у трона, Матвей Иванович становился царским слугой — бескомпромиссным и строгим. О царе Александре Матвей Иванович думал с особой почтительностью: «Он от сотен казаков смерть отвел, прекратив наинелепейший поход на Индию, а меня, верного слугу, возвысил, в высокой должности атамана Войска Донского видеть пожелал».
Сейчас Матвею Ивановичу пришло на память, что еще до его вступления в должность пришел циркуляр «О недержании беглых и беспаспортных в донских станицах». Не согласившись, он направил в Санкт-Петербург прошение об определении таких «…в казачью службу. Имея к оной исправность и способность». Но отказ пришел незамедлительно, и он, как истый царев слуга, должен был покориться, каблуком наступив на собственную совесть.
Мысль об этом кольнула так больно, что он уже без прежнего дружелюбия поглядел на Аникина.
— Не кажется ли тебе, Лука Андреевич, что ты малость паришь в эмпиреях? Если мы будем бесконечно скорбеть о казачьей вольнице, где девизом было, как ты говоришь, «с Дона выдачи нет», кто же тогда будет нести неукоснительно царскую службу? — Он назидательно поднял палец с блестевшим рубиновым перстнем и продолжал, обводя рукой вокруг себя: — Как называются сии просторы, в центре коих стоит городок Черкасский? Землей Войска Донского? Не так ли?
— Так точно, — подобострастно подтвердил Аникин.
— А где войско, там всегда должен быть воинский порядок, и ни одно произвольное действие не должно его нарушать. А разве со словом «порядок» можно соединить слово «вольница»? Не на то нас толкает наш богоданный император Александр. — Платов говорил все это каким-то трескучим и сухим голосом, так что казалось, будто и сам он не во все сказанное верит. Хмуро наклонив крутой лоб с залысинами, Матвей Иванович вперил глаза свои в выпяченную грудь стоявшего навытяжку Луки Андреевича. — На тебя я такожде осерчал малость, Аникин. Казак ты справный, да и в сече лихой. Никогда не забуду, как мы с окаянным басурманином ханом Гиреем рубились. А вот сегодня разочаровал ты меня малость. Пошто о ночном происшествии смолчал? Надо было экстренно докладывать. Даже ночью, милейший.
— Ночью в канцелярии никого не было, — вздохнул Лука Андреевич.
— Ко мне бы домой примчал, с кровати бы поднял, — сурово осек атаман. — По такому вопросу всегда надо незамедлительно обращаться.
— Мы тогда их к жизни возвращали и об ином не мыслили, — тихо, но упрямо ответил Аникин, и это прозвучало как возражение.
Скользя глазами по его мрачному лицу, Платов осознавал, что вся его длинноватая назидательная речь о ненужности донской вольницы не высекла в сердце старого казака ни единой искры. Желая уклониться от дальнейшего разговора на эту тему, атаман сипло спросил:
— Кто они такие? Беглые, разумеется?
Лука Андреевич, не опуская головы, вызывающе сказал:
— А какие же еще! Из самой Воронежской губернии шли. Ноги в волдырях и кровоподтеках. Что у девки, что у парня.
— А ты уверен, что они не душегубы какие-нибудь и не разбойники с большого тракта?
Лука Андреевич с презрением передернул плечами.
— Ты бы на девку поглядел, отец наш Матвей Иванович, — сказал он укоризненно. — Святой богоматери лик видел? Так у нее чище. А что касается парня, то он мне рубаху задирал, рубцы от плетей показывал, какими его барин наказывал по своей прихоти.
— Я тоже иногда наказываю, — нахмурился Платов. — Сам небось видел, как по моему указу на майдане плетьми виновных секут.
— Ты по делу наказываешь, атаман, — смиренно склонил голову Аникин. — И в основном справедливо.
— Гм-м… — одобрительно промычал Платов. — А бывает и несправедливо?
— Возможно, и бывает, — усмехнулся Аникин, — ибо человек не бог.
Платов вдруг раскатисто захохотал.
— Здорово ты уважительными речами своего атамана потчуешь! Однако я люблю дерзких. Значит, полагаешь, что пришлые достойны нашего снисхождения?
— Полагаю, ваше превосходительство, — смиренно наклонил голову Аникин. — Если бы не рвались они на свободный и великий наш тихий Дон, вряд ли бы рискнули на плоту от самого Бирючьего Кута плыть по грозе к нашим берегам. Прости их, герой Войска Донского, атаман наш всемилостивейший, прости и дай приют.
Платов насмешливо хмыкнул, короткие усы его дернулись, как у кота.
— Льстить умеешь.
— На том и держимся, — улыбнулся Аникин, понимая, что сражение им выиграно. — Казак что саблей, что льстивой речью славен.
Платов сел в атаманское кресло с резными подлокотниками и барельефом двуглавого орла на спинке.
— А чем же они будут кормиться? — спросил он с разыгранной озабоченностью. — У меня казенных харчей, насколько тебе известно, для беглых не припасено.
Лука Андреевич хитровато прищурился.
— Матвей Иванович! Ведь я же казак с достатком. Да будет вам известно, что на летнее время завсегда нанимаю двух-трех работников и они не вымирают с голодухи. Смею полагать, что парень и его девка их заменят.
— Гм-м, — усмехнулся Платов, — остер ты на язык, Аникин. Ну бог, как говорится, на помощь.
— Спасибо, наш доблестный атаман Войска Донского, — поблагодарил Лука Андреевич и сделал вид, будто хочет припасть к ручке, но Платов брезгливо отодвинулся.
— Ты что! Казаку не подобает.
— Так ведь за милость такую и за то, что душу мою вы поняли, — смиренно заявил Аникин.
— Ладно, ладно, — прервал его Матвей Иванович, — будем полагать сию проблему решенной. Пусть поживут пока что у тебя на коште. А в недалеком будущем… в самом недалеком будущем может произойти такое событие, — вдруг широко и радостно заулыбался он, — такое событие, что Войску Донскому потребуются тыщи рабочих рук и государь император высочайшей своей монаршей милостью восполнит нашу казну, дабы могли мы сплотить труд людей, подобных тобою спасенным. Как их зовут, кстати?
— Андрей и Люба, — подсказал Лука Андреевич.
— Андрей и Люба, — повторил за ним Платов. — Ну а паспортов у них, разумеется, нет?
— Нет, — весело ответил Аникин.
5
Не успел Лука Андреевич покинуть войсковую канцелярию, как в кабинет Платова, небрежно отмахнувшись от почтительно привставшего адъютанта, ворвался высокий загорелый человек в форме генерала инженерных войск, с яркими, орехового цвета глазами, привыкший, очевидно, и двигаться и жестикулировать быстро. Все его движения были пронизаны уверенностью и энергией. Он бесцеремонно пододвинул к себе стул и, садясь напротив Платова, весело воскликнул:
— Виктория! Получил через своих посредников наиважнейшее сообщение. Мой дорогой и высокочтимый Матвей Иванович! Доподлинно мне известно, что августейший император, самодержец всея Руси Александр Первый, одобряет перенесение столицы.
Платов поднял гладковыбритый подбородок и басовито захохотал.
— Почтеннейший градостроитель, сие для меня не новость, ибо располагаю я более точными сведениями, от самого государя через его собственного курьера полученными. Так что умерьте свой пыл и послушайте, как государь император соизволил откликнуться на все наши совместные прожекты. — Матвей Иванович щелкнул серебряным ключом одного из ящиков письменного стола, извлек оттуда нарядную кожаную папку, на которой золотым тиснением был выдавлен российский герб. — Сие только что доставлено фельдъегерем его императорского величества. — Он распахнул папку и медленным, торжественным голосом зачитал короткое решение царя о перенесении столицы Войска Донского в другое место. — Здесь подтверждается прошлогодний царский указ. Бот послушайте, милейший. — Голос атамана был громким и радостным. — «Я нахожу мнение ваше, чтоб основать в удобнейшем местоположении новый город, тем более основательным, что и прежде, по долголетнему опыту многих неудобств, было уже неоднократно помышляемо».
— Вскорости после этого документа я к вам и прибыл, — произнес задумчиво посетитель.
Платов потер ладони.
— Совершенно верно, генерал де Волан. Как видите, события разворачивались стремительно, и вы меня не можете обвинить в медлительности.
— Зачем же? — поспешно развел руками де Волан. — Однако и я как будто бы не замешкался с составлением проекта. Все развивалось, как в настоящем наступлении, дорогой Матвей Иванович.
— Это и было настоящее наступление, — без улыбки подтвердил атаман.
— Наступление на Бирючий Кут, — уточнил генерал-лейтенант инженерных войск.
— Разумеется, — подтвердил Платов. — И начальный его этап завершился довольно успешно. Надеюсь, вы не забыли, что писал император по поводу вашего плана? — Матвей Иванович самодовольно крякнул в кулак и с наслаждением прочел генералу еще один царский указ. Из него следовало, что составленный де Воланом план основания нового города был утвержден царем в последний день прошлого, 1804 года. Царь писал тогда донскому атаману:
«Сообразно плану сему и данный вам в указе 23 августа постановлениям, призвав на помощь бога всемогущего, положить основание Новому Черкасску на месте между речек Тузлова и Аксая, депутатами Войска Донского избранном и как вами, так и инженер генерал-лейтенантом де Воланом за удобнейшее признаваемом».
Прочитав это письмо царя Александра, Матвей Иванович поднял голову, и они обменялись с военным инженером долгим, пристальным взглядом. Де Волан видел выпуклые решительные глаза войскового атамана и, напряженно под взглядом этих глаз усмехаясь, чтобы произвести на Платова впечатление человека независимого и по-столичному пренебрежительного к провинциальному (как в тайниках души он считал Платова) владыке, думал: «С ним все же надо держать ухо востро».
Матвей Иванович, заглядывая в бойкие глаза будущего строителя, тоже про себя вздохнул, и вздох этот в сознании его тотчас же обратился в невысказанные слова: «Кажется, я наплачусь с этим санкт-петербургским франтом». Платов и раньше знал де Волана. Француз по происхождению, тот снискал себе славу талантливого инженера-фортификатора, был увенчан многими наградами. Несколько раз Матвей Иванович встречался с ним на царских приемах. Еще тогда де Волан поразил его своей независимостью, с которой держался в присутствии самых именитых вельмож. Так и казалось, что на дне его глаз искусно спрятана ирония. Платов не знал, что несколько лет спустя сложат казаки обидную для него частушку:
Построил Платов город на горе,
Казакам на горе.
Многие сомнения подтачивали атамана. Проснувшись иной раз среди ночи, задавал он себе вопрос: а не ошибся ли в выборе места для новой столицы, а не проклянет ли его за это впоследствии вверенное ему Войско Донское? Не в одночасье это место было выбрано. Он примеривался мысленно и к Азову, и к Ростову, и к станице Аксайской, что так близка к Черкасскому городку. Но славный, овеянный дымом сражений Азов находился на самой оконечности территории Войска Донского, а Ростов к тому времени уже зарекомендовал себя как нарождающийся торговый центр — «ворота на Кавказ», и образ жизни его поздно было подчинять суровым законам казачьего быта. Оставалась Аксайская, эта живописная станица, расположенная вблизи от Черкасска, в самом устье реки Аксай. Но тут в колебания Платова решительно вторгся присланный царем с вескими полномочиями инженер генерал-лейтенант де Волан.
— Воля ваша, достопочтенный атаман, — весьма развязно заявил он ему, — воля ваша, но атаманы повелевают на поле брани, а зодчие на строительных площадках, и я решительно против перенесения столицы в Аксайскую.
И он выставил более десятка причин, многие из которых показались тогда Матвею Ивановичу весьма спорными. Однако Платов уступил, и не только потому, что напористым был де Волан, но еще и потому, что и у самого давно уже гнездилась мысль о Бирючьем Куте, этом урочище, расположенном у слияния двух, по сути, ничтожных речек — соленого Тузлова и грязноватого Аксая, такого мелководного в летнюю пору, что одна из его излучин впоследствии была названа Куриным бродом. Высокая желтая гора, гордо возвышавшаяся над займищем, и раньше уже не раз привлекала его внимание своею недоступностью наводнениям, при одной мысли о коварстве которых Платова бросало в дрожь. Выслушав доводы де Волана в пользу основания нового города на горе, он нерешительно пробормотал:
— Как же вот с рекой только? Ведь Дона мои казаки лишаются.
Де Волан хлопнул широкими смуглыми руками по своим коленкам и громко расхохотался. Затем, испросив разрешения, закурил толстую вонючую заморскую сигару, от дыма которой Платову мгновенно захотелось отмахнуться.
— Ваше превосходительство, — зарокотал он бархатным баритоном, — что из себя представляет река Аксай? По существу, обмелевший рукав Дона. Можно будет впоследствии подумать о плотине, возведение коей позволит наполнить светлой донской водой Аксай, повернуть Дон в его русло и сделать сей рукав судоходным.
Платов даже обомлел, пораженный дерзостью этой мысли. Он и предположить не мог, что пройдет время и бессмысленность такого строительства станет очевидной, а вместе с размытой паводком плотиной уйдут на дно миллионы рублей из государственной казны. Но де Волан не давал ему опомниться. Вскочив из кресла, словно подброшенный пороховым зарядом, высокий, весь наполненный энергией, продолжая курить, он бурно двигался по атаманскому кабинету, чертя над своей кудрявой головой круги сигарой, зажатой в руке. Он говорил и говорил.
— Стоит ли беспокоиться, ваше превосходительство! На первых порах мы действительно будем испытывать некоторые затруднения с потерей Дона, но зато сразу же поправим свои дела, избавившись от изнурительных наводнений, заставляющих ваших казаков, как богатых, так и бедных, попросту стонать от этого бедствия. Мы отстроим город Новый Черкасск на холме. А холмик этот над уровнем моря на триста сорок три фута возвышается. Разве водная стихия в состоянии будет нам угрожать?
— Так-то оно так, — со вздохом поддакивал Платов. Но де Волан, прекрасно понимая, что еще не сломил до конца его внутренние колебания, продолжал с настойчивостью гипнотизера, усыпляющего свою жертву:
— Постоянная сухость, чистый степной воздух, широкие площади и кварталы, величественный храм на холме, купола коего будут видны с дистанции двадцать верст, разве это не убедительные аргументы, ваше превосходительство? Клянусь всевышним, что ваш покорный слуга де Волан не ударил лицом в грязь. И при этом разрешите заметить, что я не с пустыми руками к вам пришел, а с первоначальным эскизом проекта.
— Где же он? — нетерпеливо воскликнул Матвей Иванович.
Де Волан остановился и затушил в пепельнице сигару.
— Дозвольте нижайше доложить, проект я оставил в приемной, дабы не отягощать вас сразу его созерцанием. Один ваш жест, и адъютант внесет сюда мое творение.
Платов позвонил в колокольчик. Они долго стояли над прикрепленным к широкой поверхности письменного стола чертежом. Вглядываясь в изгибы Тузлова и Аксая, нанесенные голубоватыми линиями, в границы урочища Бирючий Кут, в тонкие линии будущих улиц и площадей, Матвей Иванович неожиданно для себя самого потеплел душой.
«Черт с ним, с его вонючей сигарой заморской. Главное, что проект он мне представил как будто бы дельный».
— Где же тут у вас будущий собор, господин де Волан? — осведомился Платов. Инженер острым отполированным ногтем ткнул в небольшой кружочек.
— Задумано возвести его здесь, на самой красивой городской площади, на самой вершине холма. Иными словами, собор будет господствовать над всей окружающей местностью.
— А войсковая канцелярия? — смиряясь, спросил Платов.
— Вот здесь, неподалеку от городского парка.
— А рынки?
— Тут и тут. — Ноготь инженера поспешно обводил одну деталь чертежа за другой. И, уже перейдя с рокочущего баритона на вкрадчивый тенорок, словно закладывая последний кирпич в достроенный дом, де Волан сказал: — Есть, ваше превосходительство, еще одно обстоятельство, позволяющее отдать пальму первенства Бирючьему Куту и решительно отказаться от станицы Аксайской. Переносить центр в какую-то древнюю азиатскую станицу — это ли для Войска Донского великая честь и гордость? А мы выстроим новый город, на новом месте, дорогой Матвей Иванович. Новый Черкасск, понимаете! И будет он на этой господствующей высоте выситься над всей территорией подчиненного вам Войска Донского!
Едва дослушав эту тираду до конца, Платов ладонью ударил по столу и захохотал так, как он умел хохотать, когда был в отменном настроении.
— Восхитительно, инженер! Честное слово, восхитительно! Да будет по-вашему. Одобряю проект.
— Зачем же «по-вашему», — скромно потупившись, поправил де Волан. — По-нашему, дорогой атаман.
Платов схватил перо и немедленно начертал в углу проекта: «Одобряю» — и скрепил подписью.
Несколько позднее один из верных его доносчиков, «глаза и уши» атамана, хлипкий, с неброской глуповатой физиономией казак средних лет Филипп Заводсков, по прозвищу Филька-злыдень, приставленный к де Волану в качестве кучера, доложил о том, что он трижды возил в Нахичевань-Ростовский царского инженера в общество самых богатых армян купцов. Платов насторожился. Оглядывая плюгавенькую фигуру доносчика, сердито спросил:
— Что думаешь? В чем смысл его поездки сей?
Смиренно наклоняя плешивую голову, прищуривая хитрые лисьи глазенки, Филька-злыдень с оговорками бормотал:
— Не беру на себя смелость судить, ваше атаманское превосходительство. Вино там лилось рекой, и бутылки с шампанским хлопали, словно мортиры во время штурма. Бараны жарились на кострах такие, аж пальчики оближешь. И еще они де Волану шкатулку с музыкой из чистого золота на прощание подарили. А речи велись очень тихими голосами, но только я понял: богатые армяне уговаривали де Волана не строить новую столицу Войска Донского в Аксайской, дабы она ихнюю нахичеванскую торговлю не подорвала бы, находясь рядом. Откуп ему вроде бы богатый за это посулили.
Гневно сверкнув глазами, Матвей Иванович коротко сказал своему осведомителю:
— Шагай домой, Филька. Что меня в известность о сем поставил, спасибо. Но не дай бог кому другому проболтаться. Сам понимаешь, какая кара тебе за это может выйти.
Выдворив из своего кабинета Фильку-злыдня, он долго кипел яростью, награждая жуликоватого царского посланца самыми последними словами: «Жаба проклятая! Вонючка заморская! Готов за кусок золота и честь и достоинство донского казачества продать. На майдан бы тебя. Штаны модные сбросить и выпороть как следует, чтобы до самого Питера в возке на волдыристый зад сесть не мог!»
Появилось острое желание вызвать к себе инженера и выплеснуть ему все это в лицо, но разум тотчас же охладил. Вспомнились собственные горести и обиды, ниспосланные на его судьбу прежним императором Павлом, и атаман, горько покачав головой, тяжело вздохнул. «Черт его знает, — ругнулся он мысленно, — а кто такой де Волан, какие у него при дворе связи. Ведь не просто так приехал он на Дон, а самим Александром послан. Стоит ли с ним схватываться. Я-то тут, в Черкасске, останусь, а он в Петербург возвернется, еще неведомо какие турусы на колесах под меня подведет. Да и доказательств никаких натурально у меня нет. Фильки же наговор ничего не стоит опровергнуть. Что же касается подарков, то мало ли кто их не дарит и не получает от других», — философски вывел из всего этого Матвей Иванович. И решил твердо не вмешиваться ни во что. Тем более дополнительно поразмыслив о затеянном, еще раз с гордостью заключил: «Нет, город надо строить на новом месте, только тогда это будет город Новый Черкасск, во всем отличный от нынешней, себя изжившей столицы Войска Донского. И будут даже потомки меня, атамана Платова, за основание подобного города душевно благодарить».
…Матвей Иванович отвел взгляд от сидевшего напротив де Волана, суховато, с начальственными нотками в голосе произнес:
— Стало быть, господину инженеру известно, что не более чем через месяц, в мае года сего, мы будем производить закладку новой столицы.
— Да, известно, — лаконично подтвердил де Волан.
— Остановка за тем, чтобы определить число, — прибавил Платов. — Полагаю, следует это произвести в самом начале второй половины мая. Тогда мы и выполним сию торжественную и памятную в истории Войска Донского операцию.
6
К себе домой Лука Андреевич Аникин возвратился из войсковой канцелярии не то чтобы понурым, но уже не таким бодрым, каким туда уходил. На зипуне хоть и позвякивали две медали, старательно надраенные для того, чтобы при полном параде показаться атаману, но сам их хозяин не был веселым. В горнице он застал мирно беседующих Анастасию и успевших отогреться и успокоиться после ночной беды беглецов. Девушка синими чистыми глазами тревожно встретила его.
Под тонкими, нежно вылепленными бровями ее глаза жили своей сосредоточенной жизнью и были наполнены ожиданием какой-то новой беды, от которой не было сил заслониться. Именно это их выражение царапнуло старого казака по сердцу.
«Господи Исусе, — вздохнул про себя Аникин, — сколько же ей, горемыке, пришлось спытать в жизни, если глядит на меня, как на черного вестника».
— Ну чего ты там выходил, Аиика-воин? — осведомилась Анастасия.
Лука Андреевич снял шапку с мерлушковым верхом, повесил на гвоздик над притолокой. Прихрамывая, прошелся вокруг стола.
— Словом, виктория вышла… победа то исть! — вяло воскликнул он, но, глубоко вздохнув, поправился: — Правда, не полная виктория, но более чем наполовину достигнута.
— Да не томи, гутарь сразу, — перебила жена.
— Атаман Матвей Иванович на первый раз дозволил, чтобы Андрей и Любаша пребывали у нас на местожительстве в роли работников, если ты, конечно, не супротив будешь.
— Да ты что, старый! — воскликнула, не задумываясь, Анастасия. — О чем речь ведешь? Да чтобы я этих бедных сиротинушек чем обидела! Пока ты ходил атаману кланяться, они мне тут про муки свои сказывали. И про лютого барина, от какого куда глаза глядят бежали. Так неужто же если мы их вчера спасли и отогрели, то сегодня я их за дверь куреня нашего выставлю? Очумел ты, старый. Не будет этого никогда.
Девушка радостно всплеснула руками.
— Андрей, милый, ты же видишь, что теперь наши страдания окончились. Ведь сам мне говорил, что есть единственный край, где нас как вольных людей примут и в обиду никому не дадут. Тихий Дон и казачья вольница. Андрейка, да скажи же хоть спасибо хозяину и хозяйке. Да ну же, ну… — потащила она его за рукав. Но парень отрицательно мотнул чубатой головой и, не поднимая глаз, глухо вздохнул:
— Нет, я так не могу. Обожди, дай мне сказать, Любаша. Лука Андреевич, тетя Анастасия, если на донской земле все такие, как вы, то это не край, а рай. Если бы не Лука Андреевич, покоиться мне со вчерашней ноченьки на дне донском, да и только. За спасение жизни, за хлеб и ласку спасибо вам самое сердечное. Но оставаться у вас?.. А вдруг вы нам с Любашей через силу это предлагаете, через доброту и жалость свою человеческую? Как же тогда? По какому праву мы обременять-то вас будем? Мы с Любашей тоже гордые и нахлебниками быть не хотим.
Лука Андреевич ладошкой пригладил жидкие светлые волосы и сердито прикрикнул:
— Ат-ставить! Ты вот-ка что, Аника-воин. Вот-ка что тебе сказывать буду. Длинных речей не люблю. Это по первости гутарю, а ты смекай и зарубку на уме об этом делай. Откуда ты взял, что я тебя дармоедом на свою шею беру? Может, вообразишь, что прислуживать тебе и еще портки стирать стану? Я казак справный, не пьянчуга-лодырь какой. Подойди к окошку зараз да на подворье мое глянь. Да ты не стесняйся, подыми зенки свои да посмотри.
Андрей медленно и явно нехотя поднял глаза. Увидел в промытом от солнца голубом квадрате окна просторный аникинский двор с бродившими по нагревшейся земле выводками индюшек и кур, пустую коновязь у ладно сбитой конюшни, стог сена с воткнутыми в него вилами, белый баз, где похрюкивали свиньи, распряженные дрожки, жердочки, на которых сушились опрокинутые глиняные кувшины, вспаханную под огород землю.
— Настёнка! — визгливо закричал вдруг Аникин. — Выведи-ка ты на воздух этого идола да колоду и топор покажи. Пусть на первый раз дров нарубит, чтобы печку истопить. Я еще погляжу, сгодится ли он мне в помощники. Может, он малосильный какой.
Андрей весело рассмеялся и попросил:
— Тетя Анастасия, отведите.
Через две-три минуты со двора стали доноситься звонкие удары топора и легкое покрякивание. Аникин и Люба, стоя у окна, добрыми кивками приветствовали каждый его взмах. Твердое караичевое бревно, в котором у иного топор бы увяз сразу, так и стало с легкостью завидной дробиться на мелкие чурки. Когда малость запыхавшийся Андрей, смахивая пот, появился вновь в горнице, хозяин сказал ему благожелательно:
— Бог на помощь. Умеешь кое-что делать, парень. Меня не проведешь, вижу. Стало быть, остаетесь у нас, и баста. Обувку и одежду какую-либо получите, не без того. Харчиться за одним столом с нами будете, а проживать, пока тепло, в сарайчике. Зимой в доме. Так как уговор? Состоялся или нет? Решает хозяин. Твоего, дочка, голоса не спрашиваю.
— Состоялся, — бодро подтвердил Андрей.
Поздно вечером, вдоволь наработавшись на аникинском подворье, порядочно устав и сытно повечеряв в хозяйской горнице, отправились они в небольшой сарайчик, постелили на сеновале полость, дарованную заботливой Анастасией, разложили подушки и одеяла. Сквозь деревянную крышу виднелось небо и звезды, веселыми косяками бродившие по нему. Усталая и обессиленная Любаша ткнулась Андрею в грудь мокрым от слез лицом. Он гладил ее по спине, тихо успокаивал:
— Ладно, ладно ты, не надо. Ведь все уже позади… Теперь нам, ничто не угрожает. Это же берег свободных людей, казачья вольница, понимаешь? Здесь нам ни один стражник не опасен.
— Я знаю, — прошептала девушка, — я знаю. Только я все равно не могу забыть.
— Чего? — рассеянно спросил Андрей.
— Ту ночь, — еще тише отозвалась Любаша. — И его, этого зверя, барина Веретенникова. Будто до сих пор слышу мерзкое его дыхание, и кажется, что от одного этого силы меня оставят. И потом… как он лежал. Глаза стеклянные, будто осколки от разбитой бутылки. Ты только не молчи, Андрейка, говори мне, пожалуйста, что-нибудь… я тебя очень прошу, говори.
Но он молчал. Его ладонь замерла на оголенном плече Любаши. Она вдруг стала холодной и влажной. Он молчал, потому что думал о том же самом, о чем думала и она.
— Не надо об этом, Любаша, — прошептал он, собравшись с силами. — Ведь это как вечное клеймо. Оно теперь навсегда с нами. — Он тяжело вздохнул и спросил: — Любаша, ты все-таки считаешь меня виноватым?
— Нет! Если бы не ты, я бы не смогла больше жить. В ту же самую ночь руки на себя наложила. Почему же ты виноват, ты же не мог иначе.
Звезды заглядывали в сарай аникинского подворья. Звезды не могли понять их тоски.
7
По всей губернии барин Григорий Афанасьевич Веретенников слыл оригинальным человеком. Он не относился к числу тех вертопрахов, которые изумительно говорили по-французски, мастерски отплясывали на балах мазурку, красиво рассуждали о сочинениях Вольтера и проблемах земледелия, но к тридцати пяти годам проматывали унаследованные от папаш и мамаш имения.
В противоположность им Веретенников вел подчеркнуто грубый образ жизни. Когда бывало настроение, он много кутил и буйствовал и гордился тем, что на своем роскошном экипаже мог во время ярмарочной гульбы наехать на любого мелкопоместного дворянина, не сверни тот с дороги. Но так же неожиданно, как и начинал, прекращал свои пьяные забавы, возвращался в свое родовое имение Зарубино, день-деньской отсыпался, а потом брался за дело. И не было тогда рачительнее хозяина. С рассвета и до заката на любимом жеребце, буланом Витязе, скакал он по просторным своим полям, появлялся то на покосе или молотьбе, то в ригах, свинарниках и коровниках. Грубыми красными руками щупал намолоченное зерно, гладил по спинам свиней, проверяя, чисты они или нет, и на красивом его лице с горящими серыми глазами и маленьким, почти всегда капризно косившимся ртом ни разу не появлялось брезгливого выражения.
Барин Веретенников в свои сорок восемь лет был высок и статен, широк в кости, резок в движениях и едок в речах. Он никогда не любил ужинать в одиночку, всегда приглашал к столу соседей, и наиболее частым его гостем был разоряющийся помещик Порфирий Степанович Столбов, ничтожный человечишка, тянувший из последнего, дабы выглядеть светским. Он приезжал к Веретенникову в отменно сшитом фраке и постоянно поправлял во время ужина салфетку, заткнутую за высокий стоячий воротник. А Григорий Афанасьевич сидел напротив в забрызганных грязью сапогах, потому что только вернулся с полей, в черной грубошерстной блузе и бесцеремонно двигал ярко расписанные тарелки из саксонского фарфора, наполненные самыми тонкими кушаньями.
— Но, мон шер Григорий! — нарочито в нос восклицал гость. — Зачем вы так обременяете себя тяжелым трудом? Эти вечные выезды в поле — в дожди и стужу, копание в навозных кучах.
Залпом осушив полный стакан мадеры, Веретенников мрачно повел лохматыми бровями.
— А поди-ка ты к черту, мон шер Порфирий! Я разделяю людей на две категории: на тех, которые горят, и на тех, которые тлеют, убивая время в возвышенной болтовне о несуществующих идеалах. Так уж лучше сгореть, чем тлеть.
Гость неодобрительно развел руками.
— И еще одного не понимаю, — сложил он бантиком полные лоснящиеся губы. — Столбовой дворянин со столь великолепной родословной, пятнадцать лет прослуживший в лейб-гвардии, и вдруг такое тяготение к грязной навозной земле!
Если по каким-либо причинам Столбов не мог прибыть к столу, Веретенников призывал к ужину своего управляющего, долговязого, с длинным холодным лицом и негнущимися ногами немца Штрома, и не столько предлагал, сколько приказывал разделить с ним трапезу. Разница была лишь в одном: Веретенников ел и пил сидя, а Штром стоя, не смея присесть во время порою изрядно затянувшегося ужина. Беседа их была односложной, а если выразиться поточнее, то скучной. Барин спрашивал, управляющий отвечал. Иногда Веретенников оснащал свои короткие речи страшными ругательствами и обещаниями «добраться и до твоей шкуры». Управляющий глядел на него с глубоко спрятанной ненавистью, но сносил оскорбления терпеливо. В конце ужина, отрешившись от вина и перейдя к десерту, барин задавал ему один и тот же вопрос:
— Высечено по твоему приказанию за вчерашний и сегодняшний день мужицких душ сколько?
— Десять, — отвечал, стоя навытяжку, Штром.
— Верно, — не поднимая распатланной головы, соглашался барин, и щеки его освещались отсветами багрового румянца. — Зря никого не секи, — поучал он, — но и спуску никому не давай. Если по делу, то и пятнадцать душ наказать можно. Время такое идет, что без порки нельзя, — загадочно прибавлял он. — Мужика постоянно в страхе держать надобно — проверенная заповедь и не мною открытая. Тогда и урожай будет получше, и дохода у нас с тобой побольше. Это важнее, чем всяческие там умные журналы об улучшении ведения сельского хозяйства почитывать.
Слова у Веретенникова не расходились с делом. Он и сам наказывал нещадным образом крепостных своих, как старых, так и молодых, как мужчин, так и женщин. Когда на взмыленном Витязе скакал он по деревенской улице, с кнутом за голенищем забрызганного грязью сапога, мужики, истово крестясь, норовили как можно скорее скрыться в своих избах или за плетнями и калитками, лишь бы только не попадаться барину на глаза. С пугливым, затаенным любопытством, чуть приоткрыв занавески окон, наблюдали они за тем, у какой избы осадит барин коня, кого на очередную расправу покличет. И не было еще случая, чтобы Веретенников проехал через деревню тихо. Всхрапывал буланый жеребец, замирая у чьей-нибудь бревенчатой избы, и, по-офицерски гарцуя в седле, Веретенников злым громким голосом выкрикивал:
— Фрол Душников, а ну, выйди сюда!
Окликнутый мужик, бывало, со всех ног бежал по узкой мокрой тропинке через двор и замирал с покорным лицом перед буланым жеребцом.
— Что, барин-батюшка? — спрашивал он оробело.
— Это по твоей вине бычок в стаде вчера на гвоздь напоролся? Ты стадо пас?
— Точно так, барин-батюшка, я стадо вчера на заимку гонял. Через меня это вышло.
— Так вот тебе, негодяй! — Извивалась в воздухе плетка, стонал мужик, закрывая разбитое в кровь лицо, а Веретенников, вторично замахиваясь, приговаривал: — Вот и еще тебе, чтобы неповадно было, а в следующий раз голову сниму, если повторится такое!
— Не повторится, барин-батюшка! — всхлипывая, обещал мужик. — Никогда больше, родной, не повторится. Вовек науки твоей не забуду, сколько бы жить ни пришлось.
Цокали подковы удалявшегося мелкой рысцой жеребца, и Григорий Афанасьевич уже не думал об избитом, ему будто легче становилось от исполненного наказания и чужого истошного крика.
С Андреем Якушевым барин Веретенников столкнулся впервые, когда тому шел пятнадцатый год. Этого крупного не по годам парня, обученного дьячком и читать и писать, взяли в барскую усадьбу конюхом. Был он что ни на есть круглым сиротой. Трудно сказать, каким Андрей обладал секретом, но он так быстро научился объезживать лошадей, что многие диву давались и даже советовали Григорию Афанасьевичу взять его на конский завод, который барин в ту пору собирался обосновать. Но тут случилась непредвиденная беда. Андрейку прихватила лихорадка. Корчась в ознобе, он заснул в ночном, а тем временем пара нестреноженных лошадей убежала. Правда, на рассвете кобыленка Палашка вернулась в табун. А вот любимец Веретенникова жеребец Зяблик исчез вовсе.
Андрейку привел в усадьбу старый конюх дед Пантелей, добрый рябоватый мужик, отслуживший солдатчину и возвратившийся в Зарубино с больными легкими. Впрочем, слово «привел» здесь явно неуместно, потому что Андрейка шагал сам и только спросил за всю дорогу в три с лишним версты:
— Что же это будет, дедушка Пантелей?
— Жаль мне тебя, мальчонок, да пособить твоему горю не могу, — свертывая цигарку, вздохнул старый конюх. — Лучшей утехи ты нашего барина лишил, а норов его тебе хорошо известен.
Каким-то образом слух о побеге из табуна красавца Зяблика их опередил, и, когда они ступили на подворье, у распахнутых дверей конюшни их уже дожидались два дюжих зарубинских мужика, обычно исполнявших «волю барскую», и сам Веретенников, только под утро возвратившийся домой из губернского города. Еще не проспавшийся, с блуждающими, кровью налитыми хмельными глазами, он помахивал зажатым в правой руке арапником. Витой коричневатый хвост плетки извивался в воздухе, как хвост змеи. Да и сам Веретенников, лишенный от ярости голоса, прошипел, как змея:
— Щенок… какого жеребца прозевал. На скачках грозой бы он для всей губернии был, а теперь!..
— Барин, Григорий Афанасьевич, — глядя ему в лицо, без всякой дрожи в голосе негромко заговорил Андрейка, — не наказывайте меня. Слову поверьте, приведу я вам к вечеру Зяблика, вот увидите, приведу!
— Что? — рявкнул Веретенников, бешено скользнув по нему мутным взглядом. — Всыпать ему, мерзавцу, двадцать пять плетей, да покрепче!
Рослые мужики потащили было парнишку на конюшню, но барин сделал арапником отвергающий жест и показал на распряженную телегу, стоявшую посереди двора.
— Здесь! К оглобле привязать и бить. И пусть он в это время телегу по двору моему катит. Вот так!
Взвизгивали плети, и страшные удары обрушивались на широкую, но еще не совсем окрепшую спину подростка.
— Стой! — неожиданно приказал Веретенников. — Прекратить! Не так бьете, холопы. Дайте я его один раз огрею.
Свистнул коричневый арапник и обрушил самый сильный удар, после которого все потемнело в глазах у наказанного. Андрейка вскрикнул и потерял сознание.
— Вот так надо бить! — рявкнул Веретенников. — И если в другой раз станете миндальничать, самих прикажу выпороть! Негодяя бросить в бурьян и до завтрашнего дня к нему не подходить!
…Андрейка очнулся оттого, что кто-то лил ему воду на затылок. Холодная струя приятно падала на слипшиеся от крови и пыли волосы. Тяжелые веки еле-еле раскрылись. С трудом приподнявшись, он сначала увидел пожелтевшие от зноя стебли лебеды и бурьяна. По одному ползала красная божья коровка, расплываясь от солнечных лучей в своих очертаниях до размеров майского жука. Потом он увидел острые смуглые коленки, выглядывающие из-под черного подола штопаной юбчонки, и, наконец, девчонку в ситцевой кофточке. Синие глазенки смотрели на обессиленного парня с явным состраданием.
— Ты кто? — спросил Андрейка, удивляясь сиплости своего голоса.
— Любка, — ответила она просто. — У барина на кухне посуду мою.
— Путаешь, — протянул Андрейка, — говоришь, здешняя, а я тебя не знаю.
— А мы недавно тут, — пояснила девчонка, — мы раньше с теткой Мариной у помещика Луцкого были. Он теперь разорился, а ваш барин почти задарма поместье его и купил. Вот и нас с теткой пригнал.
— Подожди, а мать твоя где?
— Мать моя в голод померла, четыре года назад, — грустно ответила Люба, — отец в солдатах уже сколько лет, и, когда возвернется, не знаем. — Она помолчала и прибавила: — А наш барин Луцкий хороший, добрый. Он никого не наказывал.
— Ты, значит, видела, как меня били?
— А то, — опуская глаза, твердо ответила девчонка и вдруг задрожавшим голоском прибавила: — Тебя люто били… очень люто. А ты молчал. Ты, стало быть, сильный… а он зверь доподлинный.
— Кто? — равнодушно спросил Андрейка, вздрагивая от приступа ноющей боли.
— Да барин наш, Веретенников.
— Ты потише, — вяло остановил ее парень, — не ровен час, кто подслушает и ему донесет. Зря ты сюда пришла. Только беду на себя накличешь.
— А если я храбрая? — отрезала неожиданно девчонка, и в глазах у нее сверкнула решительность. — Они тебя в этот бурьян, как собаку, выбросили. Что же, по-твоему, я стороной должна была обойти? Нет, дудки! Я тебя не только холодной водой ополаскиваю. Я тебе котелок горячего супа принесла. Подкрепись, Андрейка.
— Откуда знаешь, как меня зовут? — поинтересовался он хмуро.
— Откуда надо, оттуда и знаю, — усмехнулась она.
— Дурочка, я же не могу, — прошептал Андрейка. — Если бы ты знала, какая боль. Аж челюсти сводит.
— А я тебя с ложечки покормлю, — просто отозвалась она.
На любую другую девчонку Андрейка бы накричал даже в таком, как сейчас, беспомощном положении. А эта обезоруживала, и не понимал он чем. То ли улыбкой и тихим голосом, то ли такими доброжелательными синими глазами. И не веря себе, он ложка за ложкой с удовольствием глотал из ее рук еще не остывший суп, удивляясь тому, почему раньше ни разу не видел в Зарубино этой тихой, не похожей на других девчонки. Потом она смазала ему кровоточащие рубцы какой-то мягкой душистой мазью, которую выпросила у своей тетки.
— А теперь я пойду, — оглянувшись по сторонам, шепотом сказала она, — ты верно сказал: не надо, чтобы туточки нас застали. Чтоб его черти съели, нашего барина Веретенникова, — зло прибавила она, — видеть его свирепой рожи не могу!
Сухая лебеда зашелестела под ее босыми ногами, и Андрейка снова заснул от слабости. Когда очнулся, солнце уже клонилось к земле и она становилась по-вечернему холодной. Избитая спина хотя еще и очень сильно ныла, но двигаться он вполне мог. Андрей осторожно встал и пошел в ту сторону, где солнце уже откровенно намеревалось улечься за горизонт. Шаг его был твердым.
Выйдя за околицу, он взял направление к месту вчерашней стоянки табуна. Пыль, прибитая десятками копыт, уже остыла от дневного зноя. Колко топорщилась под больными голыми ступнями острая стерня, но парень все шел и шел, задавшись целью достигнуть какой-то только одному ему известной точки. На месте вчерашней стоянки табуна он ничего не обнаружил, кроме черных, обуглившихся головешек от давно догоревшего костра, присохшего помета и глубоких вмятин от конских копыт.
Миновав стоянку, он дошел до балочки с крутыми берегами, в которую скрылся вчера ночью вероломный Зяблик; прихрамывая, пересек ее. Солнце склонялось все ниже и ниже и уже одним боком зацепилось за землю. Припадая к земле, Андрейка искал дальнейший след от четырех, таких знакомых ему по очертаниям копыт и все брел и брел вперед. След вел к зеленеющей рощице, но у Андрейки уже не было сил дойти до нее. Он это чувствовал так явственно, что даже не стал себя понапрасну подбадривать. Андрейка с тяжким вздохом безнадежно опустился на корточки, потом сел и вовсе. И тогда, осознав себя побежденным, он жалким, протяжным, тоненьким голосом издал зов, к которому никогда не прибегал. Зов состоял из мягких и ласково-протяжных звуков, лишь отдаленно напоминающих ржание кобылицы, зовущей к себе жеребца.
Андрейка вслушался в степную тишину — она ничем не ответила. Тогда он сложил трубочкой свои ладони, поднес к губам, спекшимся от крови, и повторил этот зов снова, на этот раз тверже и пронзительнее. Минуту молчала вокруг него степь, и вдруг далеко, еле-еле осязаемое самым тонким слухом, прозвучало лошадиное ржание. Андрейка обрадовался ему, как ребенок. Еще раза два подряд повторил он свой зов, известный лишь им двоим: ему и Зяблику. Помолчала степь, а потом донесла уже более отчетливое ржание. И больше не оставалось сомнений у парня — верный Зяблик спешил к нему.
Прошло минуты четыре, не больше, когда обостренный слух Андрейки отметил, что вдали уже явственно зазвучал приближающийся конский топот. И вскоре белая тень скакуна четко обозначилась в степном мареве.
Андрейка вспомнил, как в свое время отпаивал молоком маленького Зяблика, когда заболела его мать Марьица, сколько потратил он сил и времени на то, чтобы красавец жеребец стал терпеть на себе человека-повелителя. Двоих Зяблик сбрасывал и только третьему — Андрейке покорился. И остался, видно, у доброго, статного коня в памяти тонкий и нежный мальчишеский зов, в котором так хорошо подделанный нежный материнский голос Марьицы смешивался с человеческим.
— Го-го, го-го, Зяблик! — радостно прокричал в сгущавшиеся сумерки парнишка.
Жеребец большими скачками быстро приблизился к Андрею и громко заржал. Будто извиняясь за свою вчерашнюю необузданную выходку, он низко нагнул белую голову с редкостной черной звездой и стал бить о землю чуть согнутой в коленке стройной правой ногой. И тогда, позабыв обо всех своих унижениях, парнишка ощутил всем своим существом прилив бурной радости, подался вперед, забыв про боль, еще оставшуюся в теле.
— Зяблик, Зяблик, родненький ты мой, — запричитал он жалобно, — вернулся, горюшко ты мое лыковое. Пожалел меня, сиротинушку. А барин меня бил. Здорово бил, царь Ирод окаянный. Только я на тебя не сержусь, Зяблик мой милый. Слышишь, нисколечко не сержусь, хотя и больно мне до нестерпимости во всех косточках. Ну подходи же ко мне, подходи, не бойся.
Приближаясь друг к другу, они наконец встретились: мальчик и конь. Андрейка прижался к белой морде Зяблика своей разгоряченной щекой, а конь вдруг фыркнул как-то по-необычному жалостливо-жалостливо, и Андрейка подумал: «Не ровен час, запах моих ран учуял. Спасибо тебе, погубитель мой, Зяблик». Будто проникнув в его мысли, конь положил голову с яркой звездой на больное плечо парня и опять тоненько-тоненько заржал.
— Ладно, ладно, — продолжал ласково парнишка, — теперь не подлизывайся. Пора нам с тобой и домой. А царю Ироду я тотчас же все отговорю.
Последние зарницы заката догорели за гривой потемневшего леса, когда в открытые ворота барского подворья неторопливым шагом въехал на белом Зяблике Андрейка. Он остановился у выложенного из желтого кирпича колодца с устремленным в небо тонким журавлем и огляделся. В конюшне было темно. В белом флигельке, где обитали конюхи, тоже. Зато окна барского дома пылали ослепительным светом всех люстр, а из гостиной доносились звуки фортепиано. Судя по всему, у барина было много гостей. Едва сдерживая злость, чувствуя радостное томление перед опасным объяснением, Андрейка остановил коня у возвышающейся над подворьем нарядной барской веранды. Зяблик норовисто бил копытом о каменную площадку, словно подбадривал своего седока.
— Барин Веретенников! — вызывающе закричал Андрейка, забывая обо всех правилах подобострастия, обязательных для каждого крепостного вне зависимости от его возраста и пола. — Барин Веретенников, выдь-ка сюда!
В гостиной стихли аплодисменты и голоса гостей, растворилась стеклянная дверь, и рослая фигура Григория Афанасьевича появилась на веранде. Судя по всему, Веретенников был уже изрядно пьян. До смерти презиравший мелкопоместных дворян, пытавшихся блеснуть перед ним правилами хорошего тона, он никогда не стыдился до чертиков напиваться в их присутствии, нередко повторяя с явным высокомерием свою излюбленную фразу: «Мои светские манеры — это мои капиталы в банках». Чуть пошатываясь и обратив свой взор в темноту, он довольно неприветливо рявкнул:
— Это кто там еще орет? Что за непростительная наглость беспокоить хозяина, когда он занят гостями! Что за свинство, скажите на милость?!
— Барин Веретенников, — отрешившись от последних пут робости, прокричал с коня парнишка, — это я тебя зову, побитый тобой конюх Андрейка Якушев! Выйди ко мне на минуту!
Григорий Афанасьевич, ощущая сладостный приступ надвигающейся ярости, покачался на затяжелевших своих ногах и пьяным голосом прогнусавил:
— К вам, господин холоп, обратившийся ко мне на «ты»? А зачем, позвольте вас спросить, господин холоп? Еще с десяток плетей вам прибавить? Это в моих возможностях. Хорошо, выйду.
В дверях показалась пухленькая фигура соседа-помещика Столбова, и его сладенький баритон выплеснулся в ночь:
— Мон шер Григорий, но стоит ли? Не покидай нас, иначе твои гости осиротеют. Неужели ты не можешь объясниться завтра со своим мужиком?
— Нет, погоди, — властно отстранил его Григорий Афанасьевич, — ко мне давно уже никто не обращался столь дерзко. Я должен узнать, в чем дело.
Опираясь на мраморные перила, Веретенников не очень уверенно спустился по лестнице во двор и свирепо окликнул:
— Ну, где ты тут есть, нарушитель моего спокойствия?
— Я здесь, барин Веретенников, — прокричал Андрейка, — подойди поближе, не бойся!
Григорий Афанасьевич сделал несколько шагов по направлению окликнувшего, и весь хмель разом выветрился из его головы. Даже в сгустившихся сумерках он увидел белую морду неоседланного Зяблика и сидевшего на нем конюха. Увидел и прослезился. Веретенников и думать уже не мог, что жеребец снова окажется у него на подворье.
— Боже мой! Значит, судьба тебе быть со мною. Это ты, что ли, его нашел? — хрипло спросил он у парня.
— Я, барин Веретенников.
— Боже ты мой! — нараспев повторил Григорий Афанасьевич. — Да такому коню цены нет. Ты и представить не можешь, какие деньги я за него на скачках брать буду.
— Ну вот видите, — усталым взрослым голосом, впервые обращаясь к своему барину на «вы», с откровенным укором произнес парнишка. — Я же вам сразу объяснил, что конь вернется, а вы меня плетьми приказали пороть.
— Ничего, — пьяно икнул Веретенников. — Ты уж не обессудь, голубчик. Ты же русский человек. А русский человек любые подвиги совершить может и любые муки принять за царя и отечество. А ведь я — твой барин — и есть наместник царя в нашем Зарубино.
— У меня вся спина в крови, барин Веретенников, — с явным гневом прервал его Андрейка, — а от вашего удара арапником рубец, видать, на всю жизнь останется.
— Э нет, мон шер, — захохотал оглушительно барин и погрозил ему пальцем с блеснувшим на нем кольцом. — Э… нет, твои рубцы до свадьбы заживут. Так, кажется, простонародье говорит? Все до одного заживут. А вот за коня спасибо. Накорми, напои и в конюшню поставь. Да дверь получше подопри. А за то, что коня мне такого вернул, вот тебе целковый. — И Веретенников бросил к ногам мальчика монету.
8
Прошло два года. В крепкого парня вымахал Андрейка. Тугой силой налились плечи и мускулы, ноги прочно шагали по зарубинским дорогам, полям, сенокосам и рощицам. Встречаясь с ним в потемках на узкой тропе, зарубинские парни опасливо уступали ему дорогу. Однажды в сумерках в обветшалой беседке, что стояла, забытая всеми, на берегу барского пруда, наткнулся он на плачущую Любашу. Не подозревая, что кто-то может за ней следить, девушка рыдала горько и безутешно. Андрейка хотел было сразу ее окликнуть, но вдруг из близкого к беседке куста метнулась тень, в которой он безошибочно узнал нового барского повара, тщедушного рыжеволосого Тришку, с его угодливым для барина и непроницаемым для всех дворовых лицом. За Тришкой упрочилась слава отменного ябеды и матерого интригана, способного всех перессорить и натравить друг на друга.
Андрейке стало неприятно от одной только мысли, что прожженный этот доносчик, видно, имеет что-то общее с давно ему нравившейся Любашей. Притаив дыхание, ожидал он, как дальше развернутся события. Тришка в два-три прыжка очутился в беседке и, гигикая, обнял девушку.
— Пришла, бутончик мой ненаглядный!
— Пусти! — оттолкнула его Любаша. — Пусти, а то на помощь кого-нибудь покличу.
— Плачешь? — не обращая никакого внимания на ее угрозу, с деланным безразличием зевнул Тришка. — А пословицу знаешь о том, что Москва белокаменная слезам не верит? Плачь не плачь, а все равно я к тебе на сеновал приду и будет у нас с тобою все, как у любого мужика с бабой. Если меня не послушаешься, силком возьму. А послушаешься, так все как в сказке совершится. Обращусь к барину, и он нас поженит по осени. Меня барин вот как ценит, — делал он в потемках какой-то непонятный жест, поднеся ребро ладони к горлу. — Все, что попрошу, сделает.
— Уйди, — гневным шепотом ответила Любаша, — никогда этому не бывать.
— Не бывать! — захохотал Тришка. — А если я так? — И он стал крутить изо всех сил ей руки…
— Уйди! — озлобленно повторила Любаша, но повар только сильнее прижал ее к себе, нахально спросил:
— А ежели не пущу, что будет? К попу, что ли, жаловаться побежишь? Ась?
— Пустите, Трифон Васильич, — захныкала Любаша. И в эту минуту повар услышал из темноты гневный голос:
— А ну-ка, Тришка, подь сюда на минутку.
— Ктой-то там? — недовольно огрызнулся повар.
— Подь, говорю, — повторил из темноты Андрейка, — я тебя бить сейчас буду.
Трифону было двадцать два, Андрею только-только истекал восемнадцатый, и, не веря еще в реальность подобной угрозы, повар презрительно рассмеялся.
— Ах, это ты, конюшонок. Шел бы восвояси, кобылам хвосты крутить, не ровен час, барину скажу, что ты здесь болтаешься, он тебя еще раз постегать прикажет.
Тришка еле успел договорить. Андрейка ворвался в беседку, схватил его за воротник новенькой косоворотки с броской красной вышивкой. С треском отлетели пуговицы, когда он выволок обидчика из беседки. Тришка попытался было вырваться, но огромная рука разгневанного парня лишь ожесточеннее стиснула ему ворот.
— Ты брось! — завопил повар. — Ты за эти штучки еще ответишь! Ты рукам волю не давай! Ты… ты… ты…
Любаша отчетливо услыхала шлепок и треск кустов, Андрейка повалил Тришку на землю и тяжелой коленкой уперся ему в грудь, так что повару нечем стало дышать.
— Пусти! — наконец выкрикнул тот.
— Не боись! — тяжело дыша, проговорил Андрейка. — Я тебя пальцем больше не трону. Но только пикни, паскуда, кому-нибудь! А если к Любаше руки когда-нибудь протянешь, душу из тебя выбью. Теперь тикай отсюда, да так, чтобы я тебя не догнал.
Сказав это, Андрей вернулся в беседку. Любаша уже не плакала, лишь острые, узкие плечи ее зябко вздрагивали да лицо свое она все еще закрывала ладонями.
— Лучше бы ты его не бил, — промолвила она тихо.
— Его? Такую дрянь! — удивился Андрейка. — Да почему?
— Ты его плохо знаешь, — вздохнула девушка, — ему недолго клевету какую на тебя возвести. Да и на меня заодно.
— Пусть только попробует, — уверенно заявил парень. — А если к тебе хоть раз пристанет, я его в этом пруду утоплю. Не веришь?
Любаша посмотрела в разгневанные глаза Андрея и утвердительно кивнула головой.
— Верю, — обрадованно рассмеялась она. И вдруг робко погладила всю в ссадинах и шершавых мозолях руку, лежавшую рядом. Месяц заглядывал в беседку, серебрил зеленоватую поверхность пруда. Задохнувшись от неожиданной ревности, Андрейка неуверенно спросил:
— Любаша, скажи… а вот если б сейчас не я… он бы тебя сломал, споганил?
Синие глаза девушки наполнились ужасом, и, поднеся белую ладошку к губам, она прошептала:
— Да я бы лучше в пруд кинулась. Пусть меня мертвую баграми потом оттуда поднимали. Ты не думай, что я такая уж слабая.
Андрейка шумно задышал ей в лицо.
— Я тебе верю, Любаша, а в мысли другое лезет. Только представлю, как он тебя слюнявыми губами стал бы целовать, кулаки сжимаются.
— Злым быть нельзя, Андрейка.
— А нешто я злой, Любаша?
— Не знаю.
— Тогда ты Зяблика спроси. Он всех с себя сбрасывает, а со мною как с родным братом.
— Хвастунишка, — промолвила девушка и опять нерешительно погладила его руку. — Твое счастье, что Зяблик говорить не может. А я все-таки боюсь, — призналась она тут же, — боюсь этого подлого Тришку. Он проходу давать не будет.
Андрейка грустно вздохнул и опустил голову.
— Дело вот какое. Я тебе обскажу, а там твоя воля — соглашаться или нет. Я вовек не забуду, как ты мне, избитому, суп горячий принесла и с ложечки накормила. Такое всю жизнь помнится, Любаша. Так я по-хорошему хочу тебе предложить, не подумай, что по какому другому умыслу, этого совсем в моем понятии нет. Ты бы, Любаша, не согласилась, чтобы я тебя по вечерам всюду сопровождал? Видит бог, никто тогда приставать не будет.
Она возбужденно засмеялась и высоко подняла голову. Косяк лунного света ворвался в беседку, оттого что вышла луна из-за туч, и осветил странно похорошевшее, с большими, просохшими от слез глазами лицо Любаши. Перекинув на грудь пышную черную косу, она гладила ее тонкими пальцами, чему-то своему, затаенному, улыбаясь.
— Я верю тебе, Андрейка, — ответила она не сразу, — сколько парней вокруг, а ты один такой.
— Какой? — нелепо спросил он.
— Об этом я потом тебе расскажу. А может, и никогда. Луна снова ушла за облака, в беседке стало темно и холодно от набежавшего ветра.
— Пойдем отсюда, — предложила девушка и первая протянула ему руку.
С того памятного вечера на всех гулянках, танцах и хороводах, на которые после тяжелого подневольного дня собиралась зарубинская молодежь, их всегда видели вместе. И даже самые лихие парни, давно уже заприметившие похорошевшую и повзрослевшую Любашу, так резко выделявшуюся среди своих товарок, со вздохом отходили в сторону, видя рядом с ней парня с крутыми плечами и увесистыми кулаками. Иногда им вослед отпускались колкие шуточки, в которых они именовались женихом и невестой. Андрей и Любаша делали вид, будто их не замечают. Эти шутки, слетавшие с острых языков, только подталкивали их друг к другу. Как-то незаметно их дружба переросла в любовь.
Расставаясь однажды за полночь у маленького белого флигелька, Андрейка несмело обнял Любашу и начал целовать. Губы у Любаши были холодные, жесткие, и она испуганно оглядывалась по сторонам.
— Ты не лукавишь? Ты меня взаправду любишь? — захлебнулась она жарким шепотом.
— А то… — покорно ответил Андрейка. — Еще с того дня, когда ты меня в бурьяне кормила. Даже барские побои от твоей ласки болеть перестали.
Андрейка и подумать не мог, сколько радостей в скудной и подневольной его жизни будет открывать каждая их встреча. Уже ни от кого не таясь, взявшись за руки, свободно ходили они по селу, не стыдясь порою откровенно завистливых взглядов.
Однажды на закате солнца гуляли они по околице и услышали дробный стук копыт. Любаша обернулась первой.
— Барин скачет, — сказала она и вопросительно поглядела на Андрейку. — Уйдем от греха.
— Уйдем, — миролюбиво согласился он, увлекая девушку в жесткие густые кусты орешника, стеной отгораживавшие подходы к заброшенной риге. Но едва они успели спрятаться, как топот стих, лошадь перешла на шаг, а потом и вовсе остановилась.
— Эй, кто там? — отрывисто окликнул Веретенников, свешиваясь в седле. — Что за люди? А ну, выходи!
Андрейка и Любаша с потупленными взглядами вышли из кустов. Барин был трезвый и злой. Глаза с красноватыми прожилками сердито смотрели на парня и девушку, насмешливо вздрагивал капризно изогнутый рот. В руке он держал тот самый арапник, которым огрел когда-то Андрейку. Внезапно глаза его оттаяли, потеплели. Они сразу охватили гибкую фигурку Любаши в ситцевом сарафане и стоптанных башмаках, остановились бесцеремонно на загорелых, по локоть обнаженных руках и небрежно скользнули по парню.
— Ах это ты! — негромким и не очень добрым голосом произнес он. — Мой крестник! Ну что? Спина больше не болит?
— Зажила, барин, — мрачно подтвердил Андрейка, не поднимая на него глаз.
— А чего же ты от своего барина прячешься? Смотри, парень, а то ведь за мной двадцать шестой удар остался. — Он секанул арапником вокруг себя синеватый от сгустившихся сумерек воздух и, ни слова более не сказав, ускакал.
— Не к добру мы с ним повстречались, — выговаривала мрачно Любаша. Андрей не ответил, лишь крепче прижал ее к себе.
…По весне, когда были закончены на полях посевные работы, все предварительно обсудив, пришли они однажды вечером к своему барину и бухнулись ему в ножки.
Веретенников ужинал. Как и обычно, он сидел и ел из дорогой посуды, а костистый молчаливый управляющий Штром стоял навытяжку с рюмкой водки в руке. Этот напиток он предпочитал всем другим и на не слишком настойчивые предложения барина закусывать отвечал односложно: «Я уже поужинал, Григорий Афанасьевич». Увидев крепостных, опустившихся перед ним на колени, Веретенников вопросительно перевел взгляд с них на Штрома, недоуменно пожавшего под этим взглядом плечами, затем снова на них.
— Это что еще за спектакль? — спросил он строго, вперив остановившиеся глаза свои в Андрейку.
— Барин, Григорий Афанасьевич, — протянул парень фальшивым голосом, — милостивец наш всемогущий…
— Ну, полноте, — резко обрушился на него Веретенников, не терпевший заискивания. — Какой я тебе милостивец, ежели ежедневно секу. Говори толком, не видишь, что ли, у нас вечерняя трапеза в полном разгаре.
И тогда Андрейка выпалил напрямую:
— Разрешите нам пожениться, барин.
— Что? — воскликнул озадаченный Веретенников и, опираясь на позолоченные резные подлокотники древнего фамильного кресла, выскочил из него. Подойдя к Любаше и глядя на нее одну, он жестко выговорил: — И ты… ты хочешь стать женой этого чудища?
Любаша подняла на барина синие беззащитные глаза.
— Мы жить друг без друга не можем, Григорий Афанасьевич.
— Слова! — выкрикнул барин и заметался по гостиной. — Слова, и не больше, и никакими чувствами они не подкреплены. Я не верю, чтобы ты его так сильно любила.
Непонятно почему, от одной только мысли, что этот лохматый огромный парень с дерзкими черными глазами так понравился нежной красивой девушке, Веретенников пришел в ярость.
— Ну говори, говори, — поторапливал он Любашу. — Ага, молчишь… вот видишь, задумалась. Значит, я прав.
— Я люблю его, Григорий Афанасьевич, — повторила Любаша, и глаза у нее стали кроткими-кроткими. — Сильно люблю, навечно.
— Зачем же вы нас обижаете, барин? — мрачно вступил в разговор Андрейка. — Мы же тоже люди.
— А ты помолчи, — резко осадил его барин. И разговор захлебнулся. Веретенников постоял перед Любашей, затем снова сел в кресло и громко забарабанил по столу пальцами в кольцах и перстнях. — Так, так, — пробормотал он. — Следовательно, пришли просить моего согласия?
— Пришли, барин, — ответили оба в один голос, не вставая с колен.
— Ну хорошо, — остывая, произнес Веретенников, — допустим, я разрешу. Но ты представляешь, Любаша, что может произойти? А вдруг его осенью забреют в рекруты, что тогда? Сразу станешь соломенной вдовой. Нет, давайте осени лучше дождемся.
Они ушли из барского дома угрюмые и подавленные. А Веретенников, несмотря на принятую им большую дозу спиртного, улегся спать совершенно трезвым. Он долго метался на широкой своей двуспальной кровати под атласным одеялом, с холодной яростью про себя думал: «Ну что такое, в сущности, сорок восемь лет, если ты здоров и жилист? Разве это уж такая безнадежная старость, закат всем желаниям и порывам? Пусть грех, пусть у всех на глазах, но разве я, вдовец, не вправе обласкать эту чудесную крепостную девчонку? Ведь каждая крепостная душой и телом принадлежит мне. И телом, — повторил он про себя и с ненавистью подумал о парне, воле которого покорна так похорошевшая Любаша. — Нет, не достанется она этому мужику, — твердо решил Веретенников. — При первой же оказии велю в солдаты его забрить».
На другой день вечером к нему завернул помещик Столбов и привез с собой какого-то изрядно потрепанного господина с рыжей запущенной бородой, в лоснящемся фраке и черном цилиндре.
— Мон шер Григорий, имею честь представить. Мой кузен литератор Слезкин Арсений Иванович из Санкт-Петербурга. Что за способность всматриваться в пласты нашей жизни, видеть романтику и благородство нашего русского дворянства, что за полет мысли! Не сомневаюсь, он тебя очарует, мон шер. Его нашумевшие фельетоны печатались в «Ведомостях», и публика была в восторге. Правда, мой кузен в настоящее время находится в весьма стесненных денежных обстоятельствах, но…
— В долг я денег не дам, — бесцеремонно перебил Веретенников.
Столбов забегал вокруг стола — у него сначала двигался выпуклый животик, за ним он сам — и запричитал:
— О нет, о нет, что ты, мон шер! Ни о какой субсидии и речи не идет. Я просто имел счастье доставить тебе удовольствие знакомством с нашим столичным литератором. Мы так рады побывать у тебя!
— Тогда садитесь за стол, и будем водку трескать, — еще грубее предложил Веретенников, которому до смерти не хотелось видеть их обоих. Он неохотно взял, со стола колокольчик и, когда в дверях появился пожилой и вечно сонный камердинер Яков, коротко заявил:
— Ты что-то очень плохо сегодня выглядишь, Яков. Иди домой, голубчик, мы с гостями одни останемся.
— Слушаюсь, барин, — поклонился слуга, — осмелюсь спросить, кто же тогда будет подавать вам кушанья?
— Отдохни, — повторил Веретенников, — а подаст нам ужин пускай та молодая девка, что посуду моет на кухне. Как там ее зовут? — И он прищелкнул пальцами, сделав вид, что забыл. — Любкой, что ли?
— Точно так, — грустно подтвердил старый слуга, не однажды бывавший свидетелем барских забав с крепостными девушками. — Не извольте беспокоиться, все будет исполнено. Ее как? Принарядить прикажете?
— Ступай, ступай, Яков, — ответил Веретенников, — пусть как она есть, так и выходит к нам. Кушанья подаст и будет свободна.
Когда испуганная и даже побледневшая от столь неожиданного приглашения в барские покои Любаша появилась в гостиной, гости остолбенели. Едва успела она выйти на кухню за бутылками и закусками, как Столбов, воздев к потолку руки, воскликнул сладеньким голоском:
— О, мои шер Григорий, я вижу, вам не изменяет хороший вкус! Какие изящные движения, какие ножки! А ты обратил внимание, друг мой Слезкин, на ее тонкое, бледное лицо? Она словно с полотна бессмертного Рафаэля сошла. Не так ли?
— О да, — мрачно подтвердил гость из Питера. — Эта девушка способна поспорить с самой Венерой.
— У тебя уже с ней амуры, мон шер Григорий? О! Мы лишь можем тебе позавидовать.
Любаша носилась то вниз, на кухню, то назад, в гостиную, где затевалось пиршество, то в кладовую, и у нее тяжелели ноги от страха и ощущения надвигающейся беды. Она бледнела, слушая их откровенно циничные восклицания, понимая, что трое бесцеремонно стараются рассмотреть ее всю, как красивую скаковую лошадь на торгах. Однако испуг оказался напрасным. К полуночи барин был смертельно пьян и еле-еле держался в кресле.
— Мон шер Григорий, — верещал Столбов, — мы никуда не хотим уезжать в эту темную ветреную ночь. Не ровен час, в Змеином буераке нас, твоих верных и преданных друзей, настигнут разбойники и всех до единого изничтожат.
Пьяно икнув, Веретенников пробормотал:
— В моем имении нет разбойников, я их всех пересек. Я их каждый день секу. А вы… вы можете оставаться, черт с вами. Мы еще утром по лафитничку мадеры саданем. Только девку… девку мне эту самую позовите.
— Я здесь, барин, — упавшим голосом проговорила Любаша.
— Ах, это ты, — ухмыльнулся Веретенников, в глазах у которого Любаша уже двоилась, расплываясь в бесформенное розовое облако. — А почему так тихо говоришь? Ты уходи. Уходи, чтоб я тебя сегодня не видел. И ни одному из этих господ не позволяй себя провожать.
— Слушаюсь, барин.
Любаша белой тенью выскочила из барского особняка и за полночь постучалась в крайнее окошко белого флигелька, в тесную каморку, где обитали старый конюх Пантелей и Андрейка. Он будто почувствовал, тотчас же прилип лицом к холодному стеклу, кивнул головой, и это означало: сейчас выйду.
…В заброшенной беседке у пруда было тихо и глухо. Прижав к себе напуганную Любашу, Андрейка гневными глазами глядел в темень. А она шептала, не в силах успокоиться:
— Это было так страшно, Андрейка. Я одна, а их трое пьяных на весь пустой дом.
— Но он же ведь к тебе не приставал? — затаив дыхание, тяжело спросил парень.
— Нет, — отрицательно покачала головой Любаша, — только глаз все время с меня не спускал. И взгляд у него все время был тяжелый-тяжелый, словно о чем-то думает, а ответа найти не может на мысли свои подлые. Как было страшно, Андрейка! А если он меня второй раз в позднюю ночь к себе призовет? Тогда что, Андрейка? Ведь он же, зверь ненасытный, скольким девушкам жизнь испортил. Клаша Журавлева четыре года назад, бают, в пруде из-за него утопилась.
— Не бойся, Любашенька, — зашептал ей в самое ухо парень. — Если сызнова позовет, без меня не вздумай ходить. Я тайком за тобой тогда пойду и буду рядом где-нибудь под деревьями стоять. Ты у меня одна, и я ни за что тебя не отдам этому извергу на поругание. Можешь не сомневаться, любимая.
Они разошлись, а на самой зорьке его разбудил дед Пантелей, покашливая, спросил:
— Что там у тебя случилось? Куда вчера ночью бегал?
Андрейка рассказал ему все, что было известно от Любаши.
— Да-а, — запуская корявую руку в нерасчесанную бороду, промолвил дед Пантелей. — Плохо твое дело, парень. Наш барин человек какой? Уж если он прилип, ни за что не отступится. Тем более девка твоя, как на беду, ему приглянулась. Не оставит ее он в покое. Если б ты знал, скольких он девок перепортил, почитай, на моих глазах. Уж до чего подлая у него натура! Если понравилась какая, к себе норовит расположить, кушанья по ночам велит подавать, покои свои убирать. Смолчит, покорится — все шито-крыто. Наиграется досыта, как кот по весне, потом и замуж за какого-нибудь мужика силком выдаст. А с той, которая перечить надумает, жестоко обойдется. Ух как жестоко! Если увидит, что не льнет к нему, а еще хуже — отбиваться задумает, велит экономке в один из вечеров принарядить. А та, стерва, это понятие ой как хорошо усвоила. Это знаешь, мой милый, что такое обозначает слово «принарядить»?
— Что? — шепотом спросил Андрейка.
— А то, что девку облачают в самое легкое, прозрачное платье, в каких одни только графини на балы хаживают. Что спереди, что сзади, почитай, сплошное бесстыдство. Только фаты не выдают да к попу под венец не ведут. Все гораздо проще бывает. Когда бьет полночь, барин приказывает девке подать стакан кофию. Но не в гостиную, где завсегда ужинают, а прямиком в спальню, в постель, стало быть. Делает вид, змей-горыныч, что без этого подлого стакана кофию заснуть не может. На весь дом об эту пору нет ни души, и сам понимаешь, чем все кончается.
— С Любашей он такого не сделает! — криком перебил его Андрейка. — Не посмеет!
— И-эх, — вздохнул старый Пантелей и жалостливо перекрестил утонувший в бороде, поблекший свой рот. — И не такие, как ты, роптали, да толку что. Одним и тем же кончалось.
Андрейка опустил голову и горестно вздохнул, понимая свою полную обреченность, а дед Пантелей суровым бесстрастным голосом продолжал:
— Тех парней, которые супротивничали, он так свирепо ломал: кого на солдатчину без времени и сроку отсылал, кого плетьми до чахотки доводил. Одно слово — ирод.
— Дедушка Пантелей, научи, как быть? — в последней надежде воскликнул Андрейка. — Может, есть где-нибудь край, куда сбежать от нашего изверга можно? Где свободу человек приобрести способен? Неужели у господа бога для таких, как мы, ни свободы, ни правды не заготовлено и вся земля так устроена, что нет на ней спасения? Как же так, дедушка Пантелей? Жить и не надеяться на лучшее?
— Эвон, — горестно усмехнулся старый конюх. — В сказках все это, сынок. В сказках да еще в священном писании, а не у нас в Зарубино.
— Да почему же так? — едва ли не застонал Андрейка. — Ты, дедушка Пантелей, много пожил, тебе расставаться с белым светом, возможно, вскорости. Так ты об скажи тогда, для чего, допустим, я на свет народился. Зачем моя покойная мать в муках меня рожала? Чтобы с утра и до ночи год за годом я на барина Веретенникова спину гнул и обиды от него терпел одна другой лютее? И чтобы любовь мою единственную он мог растоптать играючи, и в душу светлую Любашину грязно наплевать только за то, что она крепостная? Я вот иногда в степь широкую выйду нашу российскую, и все поет во мне от радости небывалой. А как вспомню, кто я такой и что на долю мою несчастливую выпало, так и враз свет божий меркнет. И выходит, что я похуже раба самого распоследнего. Солнце не для меня, а для барина Веретенникова, земля — для барина Веретенникова, леса, пашни, луга — тоже для него, ненавистного. И даже Любаша, даже Любаша — единственная моя надежда, единственный светлый луч в жизни!
Он вдруг заплакал отчаянно и глухо.
— Ты это, того, — сердито остановил его бородатый Пантелей, — не больно-то раскисай. Мужик ты аль барышня что ни на есть кисейная? Мужик завсегда терпеть должен и на царство небесное рассчитывать.
Андрейка рывком поднял голову. Глаза у него были сухие, темные, будто в каждом из них только-только отгорело по одному костру и остался лишь пепел. В обмазанное глиной окно весело лез рассвет, солнце уже золотило подоконник, и даже крытые соломой избы зарубинских мужиков не казались убогими.
— А я плевал! — яростно крикнул он. — Плевал я на царство небесное, какое мне в деревянной нашей церкви красноносый поп Агафон сулит, и на всех апостолов плевал! Я на земле хочу жить свободно! — Он вздохнул и продолжал уже гораздо тише: — Эх, дедушка Пантелей, ты добрый. Ты меня никому не выдашь. Вот и душу поэтому всегда раскрыть тебе можно, про все беды обсказать, как отцу родному. Думка меня часто посещает: а вот взять бы и написать обо всем этом царю. Ведь должен же он видеть правду. Может, если бы узнал про то, как мучит нас барин Веретенников, как шкуру с каждого норовит снять живьем, голодом и муками заморить… может, и вышла бы тогда какая острастка Веретенникову, а нам послабление. И под стражу, может, его тогда взяли бы.
В грустных, потухших глазах Пантелея отразилась острая тоска.
— Вот ты куда загнул, парень. Эге, горячая голова. А ну-ка, тпру и выпрягай лошадей. Да куда же ты напишешь, мил человек? Да ведь ни одно твое письмо до царя не дойдет, а будет в волости или в губернии вскрыто. Вернут его верные люди в белые руки самого Григория Афанасьевича да еще скажут с укором: «Больно вы распустили своих подлых мужиков, господин Веретенников. Пошто бунтовать им разрешаете? А ну-ка, всыпьте негодному холопу своему Якушеву Андрюшке как можно больше плетей, дабы он знал, как жаловаться на своего помещика-кормильца». Вот тебе и весь сказ.
— Значит, и выхода никакого нет? — покачал головой Андрейка, и густой его, пышный чуб побежденно поник, упав на лоб. Но вдруг глаза заискрились. — Дедушка Пантелей, а если сбежать? Уйти куда глаза глядят, подаяние по пути просить, на мелкую всякую работу наниматься?
— Не можно, — затряс старый Пантелей бородой. — Не можно, потому что без пачпорта никуда тебя не допустят и загремишь ты прямиком в арестантские роты.
— Стало быть, нигде нет свободного края, чтобы меня принял?
— Нету, — отрезал было дед Пантелей, но вдруг зачесал покрытый морщинами лоб свой. — Слушай, а ведь я тебе наврал, парень. Безбожно и бессовестно наврал. Есть такая земля, и лежит она не так уж далеко от нас, к югу от Воронежа. Если ехать на лошадях, то дня два на это уйдет, не боле. С посохом идти дольше, конечно.
— И как же она называется? — с недоверием спросил Андрейка, на всякий случай поближе придвигаясь к деду Пантелею.
— Казачьей вольницей, землей Войска Донского, — ответил повеселевший дед. — Разве никогда не слыхивал о таком крае, парень?
— Нет, — оторопело произнес Андрейка.
— А ведь оттуда и Кондратий Булавин, и Разин Степан, и Пугачев Емеля. Все бунтари, одним словом.
— Вот бы попасть туда, — тихо вздохнул Андрейка, — сразу душой просветлеть бы можно.
— Пошто же колеблешься? — подзадоривающе откликнулся дед Пантелей. — Беги.
Андрейка посмотрел на большие свои кулаки и сник.
— Разве так просто, дедушка? А Люба? С ней нешто легко в такой рисковый путь отправиться?
— Ну тогда как знаешь, — неодобрительно покосился на него дед. — Однако совета моего не забывай.
9
Шли дни, какие-то светлые и удивительно короткие, наполненные неутоленным счастьем. А ночи, о них и вовсе трудно было рассказывать. Лишь на самой-самой зорьке, под крик последних петухов, воровато озираясь, пробирался в свою каморку Андрей и, стараясь не разбудить старого конюха, ложился на высокий, набитый жесткой соломой матрац. Но и тут никогда не засыпал сразу, долго лежал с открытыми глазами, вспоминая Любашины ласки, от которых еще и сейчас, казалось, не остыло тело.
А утром с дедом Пантелеем они дружно хлебали из одной глиняной миски жидкую молочную тюрю с кусками кислого ржаного, плохо пропеченного хлеба. Прочесывая бороду от застрявших в ней крошек, старик подозрительно спросил:
— Слушай, Андрейка, а она, твоя Любка, стало быть… она, часом, не того-энтого? Не забрюхатела?
У Андрейки застыла в руке деревянная ложка.
— Нет, дед, — ответил он резко, — вовсе не того-энтого. Да и зачем бы я такое сотворил бы, если мы еще не муж и жена?
— Ну, мало ли, — уклонился старик, — любовь — дело горячее, сам об энтом не из святого писания знаю. Оно в жизни нашенской по-всякому бывает. Недаром же бают: бедному жениться, ночь коротка. Я только спытать хотел.
Они заканчивали завтрак в глубоком молчании. О чем-то своем, и видимо сокровенном, долго раздумывал барский конюх, а молодого парня теснили его собственные мысли. «Ну чего я на него так осерчал, — думал про себя Андрейка. — Он же от сердца спрашивал. Да и я в том разе не такой уже безгрешный». И он вспомнил о том, как однажды ночью, бурно лаская вдруг затрепетавшую Любашу, с бьющимся сердцем спросил:
— Слушай, а что, если мы с тобой с нынешнего дня как муж и жена будем?
— Я не знаю, как это, — прошептала она, но тут же отрицательно закачала головой, и улыбающийся ее рот ускользнул от его поцелуя.
— Ты что? Мне не веришь? — нахмурившись, спросил Андрейка, а девушка только вздохнула.
— Нет, — сказала она, а большие глаза ее внезапно стали черными, как два колодца. — Разве можно тебе не поверить? Только подожди. Ведь он же нам обещал разрешить свадьбу по осени. А ты сильный и твердый. Значит, дождешься…
— О барине заговорила, — невесело уточнил Андрей. — Жестокий человек наш барин, что трезвый, что пьяный. В нем всегда злобный зверь сидит. Он и сам с утра не знает, что вытворит к вечеру. Ох, Люба, так он нам и разрешит пожениться! Держи карман шире.
— Но ведь он же пообещал, — почти всплакнула девушка.
— Не то, видать, у него на уме, — проговорил парень, крепче привлекая ее к себе.
Любаша прижалась к нему теплой твердой грудью, и последующие ее слова прозвучали в потемках еще грустнее:
— Ох, Андрейка! Как придет мне на ум та ночь, когда прислуживала им троим, пьяным, дыхание замирает. Неужели это еще повторится?
— Не знаю, — сурово отозвался он. — Не знаю, Любаша, не спрашивай больше, не надрывай душу.
— А если повторится? — заглядывая ему в глаза, спросила она. — Ты меня защитить тогда сможешь?
— Смогу, — с яростью ответил Андрей.
Но дни проходили, а барин Веретенников ни разу не потревожил Любашу, ни разу не остановил при встрече и не обратился к ней ни с какими словами, несмотря на то что на подворье он ее вблизи или издали видел не однажды. И это его внешнее безразличие усыпляющим образом подействовало на влюбленных.
— Послушай, Андрейка, — не совсем уверенно стала рассуждать Любаша, — может быть, зря мы с тобой думаем о нем так плохо? А вдруг он и вовсе не такой злодей, каким мы его представляем? А?
— Не знаю, — хмурился Якушев.
В апреле, когда весна достигла своего расцвета и напоенным запахом первых трав, дурманящим и пьянящим, был голубоватый прозрачный воздух, пришли веселые пасхальные дни с христосованием и песенными вечерами. Парням и девкам села Зарубино начало казаться, что даже подневольный труд на барина Веретенникова стал не таким гнетущим, раз можно гулять, танцевать и петь до полуночи и печь из пожалованной управляющим Штромом муки нарядные куличи с такими душистыми белыми маковками. Большие и малые колокола деревянной зарубинской церквушки вызванивали с такой лихостью, что казалось, будто бы от их гуда вот-вот лопнет и упадет наземь и сама колокольня.
Выходя из церкви, Андрей и Люба натолкнулись на запряженный четвериком барский экипаж. На козлах, в сапогах, щедро смазанных дегтем, и новенькой черной фуражке с лакированным козырьком, сидел дед Пантелей, а на мягком сиденье бесцеремонно развалился толстый помещик Столбов в белом полотняном костюме, с пунцовыми от хмеля щеками.
— Уйдем-ка лучше подобру-поздорову, — обеспокоенно прошептала Любаша, крепче прижимая к себе локоть Андрея. Но тот даже не успел отозваться. Из толпы, широким ручьем вытекавшей из церкви, внезапно выделилась так хорошо им знакомая фигура барина Веретенникова. Чуть пошатываясь, он догнал их, бесцеремонно-презрительным, холодным взглядом скользнул по лицу Андрейки и, словно бы его совсем здесь не было, обратился к одной лишь девушке.
— Любаша, — проговорил он с самым что ни на есть ласковым выражением, так не идущим его мрачному лицу, — а ведь сегодня все христосуются. Почему бы и нам… Христос воскрес, дорогая Любаша.
— Воистину воскрес, — упавшим голосом отозвалась она.
Барин притянул к себе девушку за плечи и трижды поцеловал в губы. Он долго не отпускал ее от себя. Смешанный запах дорогих духов и спиртного угара плеснулся ей в лицо. Любаша почувствовала, как весь подобрался и напружинился Андрейка. Очевидно, и Веретенников это почувствовал, потому что неожиданно остановил на нем холодные свои глаза, недобро усмехнулся и погрозил жестким указательным пальцем.
— А ты чего набычился? С тобой я целоваться не буду. Вот тебе крест, не буду. А ну-ка подвинься, Столбов. — И с этими словами Веретенников плюхнулся на обтянутое кожей сиденье. — А ну, гони, Пантелей! И-эх! — И экипаж умчался.
Они подавленно поглядели друг на друга и ничего не сказали. Да и разве нужны были слова, если и так все было ясно. Всю ночь, до самого почти рассвета, полыхали ярким светом окна в барских покоях. Гремела музыка, нестройные голоса и шарканье танцующих вырывались в распахнутую дверь, и, как померещилось на какое-то мгновение Андрейке, была в этом веселье мрачная озлобленность ко всему окружающему и жестокость, искавшая себе выхода.
А на следующий вечер на единственной широкой зарубинской улице, куда стекалась молодежь на гуляния, их разыскал господский повар Трифон; осклабившись, оповестил:
— Слышь, Любка, тетка Лиза велела немедленно тебе до нее явиться. Галопом чтобы бежала.
— Зачем, не знаешь? — встревоженно спросила девушка, но Тришка на всякий случай опасливо покосился на Андрейку, заржал в кулак и убежал, ничего не ответив.
— Не оставляй меня, — горько вздохнула Любаша. Андрейка молча кивнул. Когда они пришли на господский двор, ночь успела уже сгуститься и последние зарницы погасли в небе. Андрейка чувствовал, что бьет его мелкая нехорошая дрожь, и не знал, как ее подавить. Падающая звезда вычертила неровный пушистый след и погасла.
— Говорят, чья-то душа отлетела, — тихо проговорила Люба. — Уж не моя ли?
— Замолчи! — круто оборвал ее Андрейка. — У нас теперь одна мера на жизнь. Если отгорим, так вместе!
— Только вместе. — Любаша доверчиво стиснула его локоть, шепотом произнесла: — Подожди меня тут. Я у тетки все разузнаю и приду.
— С места не сойду, — пообещал Андрейка таким же шепотом, тяжелым от закравшегося тревожного подозрения.
Любаша скользнула в приоткрытую дверь первого этажа, и эта дверь тотчас затворилась за ней, погасив выбивавшуюся в ночь полоску света. По узкому коридору первого этажа прошла она мимо кухни и кладовой в комнату экономки. С порога спросила:
— Вы меня звали, тетя Лиза?
Высокая седая экономка неторопливо встала ей навстречу. На худом обесцвеченном лице только большие глаза ярко светились, и по ним можно было безошибочно судить, что, возможно, не так давно экономка была очень красивой, но красота эта быстро сгорела, оставив навсегда во всем ее облике выражение горечи и тоски. Холодея от ужаса, Любаша увидела перекинутое через спинку стула тонкое белое платье, о котором она столько уже наслышалась, и голубые туфельки, расшитые затейливыми серебряными блестками. На худом лице экономки застыло печальное выражение. Среди дворовых она считалась доброй и рассудительной, многое на своем веку повидавшей женщиной, умевшей пожалеть человека, но и хранить молчание, когда надо было оберегать тайны барина Веретенникова.
— Звала, — подтвердила она кратко и после долгой паузы напряженным голосом выдавила: — Не так я, как он. Надо, чтобы ты осталась, Любонька… барину прислуживать осталась. После двенадцати ночи, как только гости разъедутся, ты ему в постель кофий должна подать. Сам велел, я тут ничего не могу…
— Тетя Лиза, — с последней надеждой всматриваясь в ее лицо, умоляющим голосом сказала девушка, — а вы… вы рядом со мною будете?
Седая голова экономки опустилась, и одно только слово, холодное, еле слышное, слетело с высохших губ:
— Нет.
Экономка помедлила и не сразу, а после долгой паузы прибавила слова, дававшиеся ей с огромным трудом.
— Барин, — начала она сбивчивым горьким голосом, — барин велел всей прислуге после двенадцати уходить. Ты одна подле него останешься… только не плачь. Я ведь тоже когда-то прошла сквозь это. Не плачь, милая, потому как слезами горю не поможешь.
У Любаши подкосились ноги. Ища опоры, она стала медленно, как слепая, водить вокруг себя руками. Они наконец натолкнулись на спинку стула, сжали холодную белую материю выглаженного платья. Упав на колени, Любаша громко заплакала, повторяя одно и то же:
— Господи, да за что же это? За что же, я спрашиваю?
Экономка опустилась рядом с ней на деревянный пол, жилистой рукой стала гладить мягкие темные волосы девушки.
— Покорись, Любонька, супротив судьбы нельзя бунтовать. Смириться надо. Может, потом он и на самом деле за Андрейку тебя выдаст.
— Что? — отшатнулась Любаша. — Потом? Да разве я буду потом кому другому нужна? Разве я смогу после этого надругательства жить?
— Смирись, — еще раз раздался над нею тоскливый голос, и, тяжко вздохнув, экономка умолкла. Но Люба в эту минуту порывисто вскинула голову, и седая покорная барская прислужница удивилась внезапной перемене. Ни скорби, ни подавленности давешней не было теперь на лице у девушки. В синих, от слез просохших глазах сверкала одна лишь ярость.
— Смириться советуете, тетя Лиза? А если я не смирюсь? Если я дом подожгу, чтобы вместе с ним, ненавистным, сгореть вот в этом самом белом платье, какое вашими руками так ладно на мою погибель выглажено!
— Что ты! Что ты! — испуганно отшатнулась от нее пожилая женщина и начала истово креститься. — Не будь строптивой, девонька. Не ты первая, не ты и последняя. А я ничего не знаю… Вот тебе ключ, и я ничего не знаю. Барскую волю я выполнила, а теперь ухожу. Кофий на плите. Барин любит что ни на есть горячий. Гляди, чтобы вскипел получше, и потом неси в спальню. И советом моим не пренебрегай: веди себя покорно, поплачь побольше. Может, все еще и обойдется, и не тронет тебя он, может.
Экономка ушла, и Любаша осталась одна на опустевшем первом этаже. Где-то скреблась мышь, ее однообразное царапанье лишь подчеркивало эту убийственную тишину. Наверху раздавались голоса гостей, но и они потихоньку тускнели и выцветали и наконец покрылись громким окриком хозяина, упорно звавшего камердинера.
— Яков! Старик Яков! Где ты там, черт побери, запропастился? Проводи-ка гостей да и сам отправляйся восвояси.
Потом раздался противный сладенький голосок Столбова:
— Мон шер Григорий, ты великий хитрец. Думаешь, не знаю, почему столь решительно нас выпроваживаешь? Хочешь остаться поскорее наедине с этой прелестной пейзанкой?
— Иди, иди, сочинитель, — хрипловато напутствовал Веретенников. Потом загрохотал засов, и все стихло. Любаша долго простояла в оцепенении. Ее вернули к действительности напольные часы. Коротко и одиноко лязгнул в барских покоях один удар.
— Половина двенадцатого, — прошептала Любаша и подумала о том, что уже скоро часы ударят двенадцать раз и барин ее позовет. Девушку колотила мелкая дрожь, и только сейчас она вспомнила об Андрейке. «Он же стоит у входа, ничего не зная. Это только с парадной стороны барин самолично запер дом на замок, а Андрейка ждет во дворе. Но что он может сделать, милый, добрый и такой беззащитный Андрейка. Ведь стоит барину кликнуть трех-четырех своих слуг, и все будет кончено. Его изобьют до полусмерти, как и в тот раз, когда отбился от табуна Зяблик». Передернув плечами, Любаша вышла во двор.
От дверного косяка отделилась тень, и тревожный голос парня прозвучал в потемках:
— Это ты?
— Плохо, Андрейка, — тихо заплакала Любаша на какой-то одной тоскливой ноте. — Беда к нам пришла. Барин велел на всю ночь остаться в доме ему прислуживать.
— Вона что! — упавшим голосом протянул Андрейка.
Любаша всхлипнула и положила подбородок ему на плечо. Андрейка поддержал ее сильной рукой, прижал к себе безвольно-податливое тело. Его и самого начинала захлестывать слабость, порожденная горькой безысходностью, сознанием неотвратимо надвигающейся беды. Гладя Любашу по голове, он с горечью думал: «Кто же ее оборонит, ежели не я? Но что я могу?» И вдруг со всей мрачной отчетливостью понял, что слова сейчас не нужны, а нужны только действия. Он еще не мог сказать, какие именно, но уже был твердо в этом уверен, и уверенность эта намертво поразила в нем слабость.
— Я пойду с тобой, — сказал парень. Его бил мелкий неприятный озноб. Будто раздетым выбежал он на мороз, вернулся в избу и никак не мог отогреться. Но это продолжалось недолго. Андрейка поглядел на девушку каким-то новым, неожиданным для нее взглядом. В нем боролись и грусть и тоска, отступая под непреклонностью принятого решения. — Другого выхода нет, — сказал он беззвучно. — Я иду с тобой.
— Что ты, незадачливый, задумал? — глухо спросила Любаша.
— Пойду с тобой, — повторил упрямо парень. — И все время буду рядом. Если он тебя не тронет, уйду оттуда вместе с тобой.
— А если?.. — прошептала Люба. — Мне же выдали это проклятое платье. Ровно камень к ногам привязали, прежде чем в воду столкнуть.
— Пусть только попробует тронуть. Пока живой, в обиду не дам.
— Что же ты сделаешь? — спросила она так тихо, что парень скорее по движению губ понял эти слова, чем их расслышал.
— Будет видно, — произнес он твердо. — Идем.
— Хорошо, — согласилась Любаша. — Я впущу тебя первым. Надо только, чтобы никто не подсмотрел.
— Верно, — откликнулся парень.
Она пропустила его вперед и, осторожно оглядевшись по сторонам, затворила за собой дверь. В темном углу, при дрожащем свете свечи они долго стояли молча. Опять противно скреблась назойливая мышь, будто не закончившая начатую давным-давно работу. Прижавшись к лицу Андрейки горячей щекой, девушка отрывисто шептала ему в ухо:
— Скоро полночь, и он меня кликнет.
— Знаю, — деревянным голосом отозвался Андрейка. — Ступай и не бойся. И не ищи меня глазами. Когда надо, я всегда буду с тобой. Всегда, понимаешь!
Она послушно кивнула. На верхнем этаже, в барской гостиной, отчетливо раздались тревожно-нетерпеливые шаги.
— Барин ходит, — прижалась к Андрейке холодным вспотевшим лбом Любаша.
— Он, — подтвердил Андрейка и ощутил, как задрожала ее ладонь на его плече.
— Тебе жутко? — спросила она.
— Нет, — ответил Андрейка плохо повинующимся голосом. — Я никогда не боюсь, если решил.
— А чего же дрожишь?
— Это с непривычки, скоро я каменным стану.
— А мне страшно, — прошептала девушка, и сейчас же захрипел, стронулся с места невидимый отсюда маятник и отбил двенадцать ударов. И рухнула тоскливая тишина, уступая место определенности. Еще не затих последний, двенадцатый удар, как сверху донесся нетерпеливый голос Веретенникова:
— Любочка, где же ты, моя добрая фея? Иди скорее… и кофе неси, конечно.
— Несу, барин, — откликнулась Любаша чужим, неповинующимся голосом. — Кофий осталось подогреть.
— Да бог с ним, неси холодный, — потребовал Веретенников.
— Ступай, Любаша. Может, все еще и обойдется, — неуверенно предположил Андрейка.
— Я иду, — покорно подтвердила девушка. Она зашла на кухню, дрожащими руками сняла с плиты кофейник, поставила на поднос. А рядом — пустую чашку и блюдечко с сахаром. Поднос колебался в ее руках, пока шла она по коридорам нижнего этажа и ступенькам широкой, на веер похожей лестницы, уводившей в барские покои. Дождавшись, когда она встанет на первую ступеньку, Андрейка неторопливо пошел следом. Когда Любаша была на полпути к барской гостиной, она все ж таки не выдержала и обернулась. Андрейка ободряюще покивал ей в полумраке головой.
— Ну где же ты, Любочка? — нетерпеливо окликнул заждавшийся Григорий Афанасьевич. — Шагай смелее, моя добрая фея. Я приказал камердинеру потушить все свечи в гостиной. Проходи, пожалуйста, в спальню. Кофе можешь поставить на маленький столик. Не с кофе подобает начинать в эту чудесную ночь. Сначала выпьем на брудершафт по бокалу шампанского. Оно нас согреет и возбудит наши желания.
— Я не пью, барин, — промолвила девушка, но хриплый голос Веретенникова тотчас же ее перебил:
— Не пьешь? А я ведь и не принуждаю тебя к этому. Но шампанское — напиток королей, самый благородный и нежный из напитков. Его нельзя отвергать, Любочка.
Выстрелила пробка, и Андрейка, неслышными шагами пересекавший гостиную по ковру, уловил шипение винной струи, наполнявшей бокалы.
— Что такое брудершафт, барин? — упавшим голосом спросила Люба.
— О! — засмеялся Веретенников. — Сейчас я покажу. Брудершафт — это означает выпить по-братски и трижды при этом расцеловаться. Становись ко мне поближе, милая девушка, руку — вот так. Вот тебе в эту руку бокал. А теперь пусть зазвенит благородный хрусталь. Немножко выпьем и поцелуемся. Два раза в щеки, один — в губы.
— Барин, не надо, — вымолвила Любаша с мольбой.
Наливаясь яростью, Андрейка услышал тонкий звон бокала о бокал и торжествующий голос Веретенникова:
— Ты слышишь, моя добрая фея, это не звон, а песня. Поэзия, черт возьми! Пей же, дорогая. О как идет тебе это платье, а голубые серебряные туфельки так ясно подчеркивают прелесть твоих ножек. Ты сейчас настоящая фея, спустившаяся на землю, чтобы украсить суровое мое бытие. Не хочешь пить? Ну не пей, я вовсе не собираюсь тебя принуждать. Садись ко мне поближе и рассказывай что-нибудь хорошее на сон. Мне безразлично что. Важна сама возможность слушать твой голос и гладить твои руки. Почему они у тебя такие холодные, моя девочка?
— Я вас боюсь, барин, — отстранилась Любаша.
— Боишься? — засмеялся Веретенников. — Отчего же? А ведь я не кусаюсь. Я лишь приласкать тебя хочу.
— Барин, не надо, — громко сказала Любаша, — барин, хороший, добрый, смилуйтесь. Отпустите меня.
Голос ее дрожал от тоски и страха. Андрейка сделал несколько торопливых шагов и встал у самой двери в спальню за толстую бархатную портьеру. Забыв о предосторожности, он за что-то зацепился ногой. В пустынной гостиной раздался грохот, а следом обеспокоенный голос Григория Афанасьевича:
— Что это там? Я сейчас выйду посмотреть.
— Вам показалось, барин, там ничего. Мало ли какая вещица могла упасть, — поспешно проговорила Любаша. — Стоит ли беспокоиться.
— А ты права, проказница, — игриво откликнулся барин. — Стоит ли даже на мгновение лишаться твоего прекрасного общества? Это, наверное, каминные щипцы упали. Они весьма часто падают.
— Вот-вот, — быстро подтвердила девушка.
Андрейка застыл за душной от пыли портьерой, даже затаил дыхание, чтобы ненароком не расчихаться. Как ему хотелось, чтобы барин, пошутив, отпустил Любашу. Тяжко дыша, Андрейка вглядывался в окружающие предметы. Глаза его освоились с полумраком, мозг работал холодно и четко. Он сам удивился тому, как сейчас спокойно размышлял, готовясь любой ценой защитить Любашу. На длинном столе, очищенном от тарелок и бутылок и застеленном скатертью с длинной бахромой, стоял бронзовый подсвечник, и Андрейка с мрачной решимостью подумал о том, что этот подсвечник станет его главным оружием. Ровная полоска света падала из спальни на широкий ковер, устилающий паркет. Парень напряженно вслушивался в голоса, доносившиеся из спальни, и опять с жадной надеждой думал, что, может, все еще завершится миром. Веретенников отпустит Любашу, и белый помещичий дом погрузится во мрак. Но в соседней комнате что-то происходило не так, как ему хотелось бы, и рушило напрочь эти его мирные предположения.
— Барин, — громким голосом произнесла Любаша, видимо желая приковать к себе внимание Андрейки.
— Что, моя ласточка? — усмехнулся Веретенников.
— Вот вы говорите, что уважаете меня.
— Не только уважаю, но обожаю, и ты в этом вскоре убедишься.
— Исполните одно мое желание.
— Какое же, дорогая фея?
— Разрешите нам пожениться.
— С кем? — взревел Веретенников. — С этим грязным, чумазым парнем, которого я могу в любую минуту высечь, потому что он мой холоп?
— Я люблю его, барин. Сильно люблю.
— Ты ошибаешься, Любочка. Он недостоин твоей любви. Но если ты так уж настаиваешь, я вас поженю. Однако несколько позже.
— Когда же?
— После того, как ты наградишь меня своими ласками. Да, да, моя ласточка. Если ты не хочешь, чтобы по моей воле ему забрили лоб и на долгие годы отправили в солдаты, то не будь строптивой. Запомни, Веретенников строптивых не любит.
Андрейка услышал шум завязавшейся борьбы и весь похолодел от ярости. Во рту стало сухо, гулкие толчки сердца под старой холщовой рубахой били громче, чем барские напольные часы, стоявшие в дальнем углу гостиной. А из спальни в эту минуту донесся крик, полный отчаяния, обреченности и ужаса:
— Барин… не губите!
Андрейка метнулся к обеденному столу, схватил тяжелый подсвечник. Темная молчаливая бронза обожгла руку. Валя на своем пути стулья, он распахнул дверь в спальню. Увидел красноватый плешивый затылок и сгорбившуюся спину. Плешь все шире и шире расплывалась у него перед глазами, превращаясь в большое грязное пятно. Барин так и не успел обернуться. Андрейка высоко поднял руку и ударил бронзовым подсвечником по этой ненавистной плеши, вложив в удар всю свою ярость и отчаяние. Веретенников икнул и безвольно сполз с кровати. Большое, тяжелое тело глухо шлепнулось на пол. Распластанный на спине, он смотрел в потолок, на котором были вылеплены увитые виноградной лозой пухлые беззаботные амурчики. Глаза его стекленели. В какое-то мгновение Андрейке показалось, будто он силится что-то сказать, потому что вспухшие его губы пошевелились, но потом он еще раз икнул, коротко дернулся и закрыл тяжелые веки. Любаша в изодранном белом платье стояла на коленях в постели, комкая в руках тяжелую черную косу.
— Ты его не насмерть? — вся дрожа, спросила она.
— Не знаю, — хрипло пролепетал Андрейка.
Не сговариваясь, они опустились на пол, и парень с острасткой прикоснулся к лицу помещика.
— Ты знаешь, Любаша, он мертвый.
Девушка зарыдала, сдавив ладонями виски.
— Андрейка, — протянула она в плаче, — как же теперь? Мы же пропали. Наутро придут слуги, нас свяжут и отправят в острог.
— Тебе его жаль? — сурово спросил Андрейка.
— Такого зверя? — горько ответила Любаша. — Да ведь если бы не ты, он бы опозорил меня, как и всех других крестьянских девушек, которых ему сюда доставляли. И как бы я могла после этого жить, в глаза твои смотреть, Андрейка.
— Он бы всю жизнь стоял меж нами.
— Он и теперь будет стоять, — всхлипнула Любаша, — потому что мы его убили.
— Не мы, а я, — резко поправил ее Андрейка. Дрожали свечи в желтых канделябрах, и черными продолговатыми пятнышками прыгали тени от них по стене. — До рассвета часа три с небольшим, — сказал Андрейка, и брови его решительно сдвинулись.
— Так что? — прошептала Люба, с надеждой вглядываясь в его лицо. Она сейчас понимала, что только он один может найти выход из замкнувшегося страшного круга полнейшей их обреченности.
— Слышь, Любаша, надо бежать, — быстро, но уже твердо заговорил парень. — Коли здесь застанут — и мне и тебе каторги не миновать.
— А куда? Ведь по всей земле царской сотские да полицейские понатыканы.
— Есть такой край, до него три сотни верст с гаком от нашего Зарубино. Донской землей называется. Там вольные донские казаки живут и всех до себя принимают. У них даже поговорка на этот счет сложена: с Дона выдачи нет. Мне дед Пантелей сказывал.
— Выдумщик он, — перебила Люба, — хоть и добрый, а выдумщик.
— Все равно у нас иного выхода нет, — настаивал парень. — Или бежать, или мне казнь, а тебе сплошные страдания на каторге. До рассвета в барские покои никто не сунется, а за это время мы на лошадях хорошим галопом много верст отмахаем. — Он поднял за руки ее с пола, твердо приказал: — Забери с собой какую ни есть одежонку, Любаша, и выходи прямиком за околицу. Да побыстрее. А я тебя на лошадях догоню. Зяблика оседлаю, да кобылицу Палашку в придачу. Думай не думай, а другого выхода бог не дал.
10
Полчаса спустя Андрейка рысцой выехал за околицу, держа за уздечку лениво трусившую рядом с Зябликом Палашку. Любаша стояла у старого вяза, чуть подпаленного снизу молнией. Отсюда начиналась дорога на юг, белая и неподвижная в предутренней тиши. У ног ее лежало плетеное грибное лукошко, куда поместилась вся ее нехитрая одежонка.
— Нам мешкать несподручно, — строго оповестил ее Андрейка, — вишь, на востоке уже белая полоска появилась.
Несколько часов подряд уносили их кони на юг от оставшегося далеко позади Зарубино. Уставшие всадники спешились.
— А как же с лошадьми? — спросила растерянно Любаша, будто сейчас самым главным для нее было узнать у Андрейки, как он собирается распорядиться лошадями.
— Отпустим, — грустно вздохнул Андрейка. — Куда с ними возиться. Да и конокрадами еще назовут.
— А это лучше или хуже, чем убивцами? — горько осведомилась девушка.
Андрейка сжал сухие горячие губы.
— Зачем же ты так, Любонька? Разве я его по злому умыслу порешил? Тебя от него спасал, от зверя лютого. Или лучше было бы, если бы он опозорил тебя навеки?
Она не ответила. Грустными синими глазами всматривалась она в расплывчатую предрассветную муть и неверными петлями от них убегающую дорогу. По-разному воспринималась эта дорога, которая вела вдаль от крайних зарубинских изб. По этой дороге не однажды с подвыпившими своими дружками возвращался с буйных ярмарок Григорий Афанасьевич Веретенников. По ней же отправлял на распродажу обозы с зерном молчаливый хозяйственный управляющий Штром, все презирающий на этой чужой для него русской земле, мечтавший сколотить капиталец, чтобы рано или поздно возвратиться к себе в Саксонию, «нах фатерлянд». По этой же дороге уходили с печальными песнями молодые крепкие парни на долгую царскую службу, а возвращались состарившимися и хилыми, с выбитыми усердными фельдфебелями зубами, искалеченными в сражениях, а бывало, слепыми или глухими. По ней же уводили на каторгу самых строптивых зарубинских мужиков, не пожелавших всю свою жизнь покоряться деспоту Веретенникову.
Для Любаши и Андрея Якушева она была дорогой спасения. Андрейка посадил девушку в седло, и они решительно тронули лошадей. Сначала ехали тихо, чтобы топот копыт не мог потревожить ни одно чуткое ухо в сонном селе Зарубино, затем перешли на галоп. Дорога, уводившая их к югу, была пустынна и нема. Солнце медленно всходило на востоке. Сначала оно расплескало ярко-розовую радугу и острые зарницы. Потом зарницы померкли, исчезла и радуга. Лишь спелый огненный бок возвысился над рыхлым весенним полем. Земля оживала, согретая наступающим утром.
Чтобы не нарваться на непредвиденные неприятности, они старательно огибали хутора и проселки. Ехали молча, лишь изредка перебрасываясь односложными фразами.
— Как ты думаешь, там об этом уже узнали? — подавленно спросила Любаша, когда они отъехали от Зарубино уже на порядочное расстояние. Парень отрицательно покачал головой.
— Едва ли. Дворовые привыкли к его пьяным выходкам. Решат, что сам по барской прихоти увел из конюшни Зяблика и Палашку и ускакал к дружку своему Столбову.
— А если продать лошадей цыганам? — несмело предложила девушка. — Они бы за Зяблика хорошо дали. С деньгами на Дон полегче было бы пробираться.
— Не надо, — решительно запротестовал Андрейка. — Пусть никто не подумает, что мы воры.
— А вдруг мы лошадей отпустим, а они не придут в Зарубино? — выразила она опасение, но парень и в этом случае остался непреклонен:
— Придут. Зяблик всегда найдет дорогу. Вот тебе крест.
А когда они пересекли очередную речку и оказались на другой земле, уже не входившей в их прежнюю губернию, где, вероятно, мало кто знал и о Зарубине, и о жестоком барине Веретенникове, потому что велика Русь, Андрейка отпустил лошадей, предварительно выбросив седла в придорожную канаву. На прощание он погладил вспотевшую морду Зяблика, подставил жесткую свою щеку к его губам и обрадовался, когда Зяблик тихонечко заржал.
— Вот и простились, — сказал он печально. — И никогда больше не увидимся, Зяблик. Ты — чистый, а я — убийца. Только я по-другому не мог. — Андрейка похлопал коня по разгоряченному крупу и прибавил: — А теперь иди. Домой иди, дурашка…
Они с Любашей долго шли не оглядываясь. А когда остановились, чтобы перевести дух, и все же посмотрели назад, Зяблик все еще стоял на дороге и с недоумением смотрел им вслед. Глупая кобыленка Палашка, безразличная ко всему на свете, сойдя на обочину, равнодушно щипала траву. У Андрея будто ноги приросли к земле, и он долго стоял на пригорке, ощущая душную горечь подступающих слез. «Так ли я уж виноват, что убил этого человека? — думал он, подавляя в себе мелкую дрожь. — Люди убивают друг друга, чтобы чем-нибудь завладеть и разбогатеть. А я убил негодяя, пытавшегося искалечить две наши жизни. Убил лишь ради того, чтобы не осквернил он насилием Любашину чистоту, и все-таки дрожу как осенний лист, и призрак этого человека с остекленевшими глазами небось всю жизнь будет теперь преследовать». Любаша, вглядевшись в его посеревшее лицо, выдавила нелегкую улыбку.
— Не надо, Андрейка, гони от себя прочь черные мысли. Ты меня спас от позора, и я на любые теперь испытания с тобою готова. Ты видишь, Зяблик уходит.
Андрейка медленно поднял голову. Увидел, как по давно просохшей от росы дороге понуро побрел в сторону Зарубино белоснежный Зяблик с редкостной черной звездой во лбу, а за ним лениво и безразлично вышагивала кобыленка Палашка. Они возвращались домой по дороге, которая навсегда стала запретной для Андрейки и Любы.
— А я у тебя не такая, — вдруг сказала Любаша, не сводившая глаз с коней, исчезающих за поворотом дороги, там, где начинался тугой гребень леса.
— Что? — не понял парень.
— Не такая, — властно повторила девушка. — Ты видишь, какие они разные, гордый Зяблик и вялая Палашка. Так и у людей бывает. Мужик гордый, а жена ему не под стать, плохая опора, одним словом. И тогда не жизнь.
— А ты? — в упор спросил у нее Андрейка.
— Мы равные, — горячо подтвердила Любаша. — Что ты, что я. И ни в какой беде я тебя никогда не брошу. Так душой к тебе прикипела.
Они шли весь день и почти всю ночь. Подавленные мрачными переживаниями, издали они были похожи на нищих или погорельцев, отправившихся в неведомый путь в поисках лучшей доли. Под самое утро, вконец обессиленные, они заночевали в заброшенном амбаре подле большого, растянувшегося по берегу узкой извилистой речушки села. Когда они проснулись, солнце стояло уже высоко над степью, и яркие его лучи предвещали теплый и ясный день. С тоской оглядев длинную улицу из крепких свежеокрашенных изб под толстыми крышами, Якушев решительно сказал:
— В это село заходить не будем, Любаша. Бог его знает, какие там люди.
— Может, передохнем, Андрейка? — обессиленно сказала девушка. — Ноги аж чугунными стали. — Она присела на обочину. — Ой, не могу, глянь, волдыри-то какие.
Андрейка сострадательно покачал головой. Ее ноги действительно были багровыми, белая кожа вздулась на месте потертостей. Любаша тяжело дышала, под глазами синели полукружья, и Якушев подумал о том, как нелегко дается ей их многоверстный путь.
— Эка, кожа у тебя какая нежная, — промолвил он, — а ты сними лучше башмаки, шагай босиком, ласточка, полегчает ногам твоим. А засиживаться мы не можем. Опасно.
Любаша, не отвечая, достала из лукошка кусок ржаного кислого хлеба, разломила пополам и протянула одну половинку Андрейке.
— Бери… это последние наши запасы.
— Ничего, лукошко станет полегче, когда их съедим, — невесело пошутил парень. — Переведем дух — и дальше.
Спрятав в лукошко тяжелые башмаки, Любаша, прихрамывая, пошла. Под босыми ногами приятно теплела согретая весенним солнышком земля. И опять повела их вперед сухая, пыльная дорога, которой, казалось, не было и конца. На четвертый день беглецов догнала телега, запряженная довольно бодрой лошадью. В ней сидел мужик в новой чистой рубахе и сапогах, густо смазанных дегтем. Он недоверчиво оглядел путников:
— Куда путь держите, странники?
— В Белую Калитву, — степенно пробасил Андрейка, стараясь придать своему голосу наибольшую уверенность. — Часом, с пути не сбились?
— Да нет, — продолжая их внимательно разглядывать, отрицательно ответил мужик таким же недоверчивым голосом. — А что у вас за нужда такая? До нее вон как далеко. Сотня верст будет.
— Тетка ее тяжело заболела. Боимся, помрет, вот и торопимся, — соврал Андрейка.
— А-а, — протянул мужик, — ну, бог вам на помощь. А то тут поблизости, верстах в десяти, солдат ужасть сколько понаехало. И пеших, и конных. Цепочкой рассыпались, ищут кого-то.
— Бог с ними, — весь похолодев, произнес Андрейка, — У солдат свои заботы, у нас свои.
— Ну как знаете, — отозвался мужик и погнал свою лошаденку дальше. Грохот удаляющейся телеги показался Андрейке оглушительным. Ощущая, как затяжелели ноги, он тихо обратился к Любаше:
— Этот дяденька прав. Нас они ищут.
— Неужели? — вскрикнула девушка.
Андрейка недолго осматривался по сторонам. Слева — голая степь в буераках и впадинках, с зелеными чистыми всходами засеянной с осени пшеницы. Но сколько бы по ней верст ни пошел — везде будешь виден как на ладони, и нет тебе нигде спасения от погони. Справа — невзделанная бугристая целина, прорезанная сверкающей речушкой, за которой начинался по-весеннему пышный лес.
— Быстрее к ельнику, Любаша, — взволнованно выкрикнул Якушев. Они побежали по целине от бугра к бугру, преодолевая на своем пути лощины, и, запыхавшиеся, остановились на илистой отмели. Узкая речушка была впереди. Мутная, с плавающими у берегов водяными лилиями. Почти по пояс вымочившись, они ее перешли. Любаша старательно выжимала сарафан и была этим так занята, что не сразу оборотилась на встревоженный возглас Андрея:
— Любаша, оглянись на бугор.
Девушка оглянулась и оцепенела. С бугра, откуда широкий тракт, по которому они все время двигались на юг, сворачивал влево, ровной цепью шли люди. Конные — по дороге, пешие — сбоку.
— Смотри, аж двенадцать штук, — пересчитал их Андрейка. — Бежим лесом, Любаша, а то поздно будет.
По топкому берегу бросились они вперед и сразу же попали в густые заросли камыша. Осока больно резала ноги, но останавливаться не было времени. Когда они перебегали поляну перед лесом, позади раздались угрожающие окрики.
— Поспешай! — прокричал Андрейка.
Он бежал первым, раздвигая камыши, и все время слышал тяжелое дыхание уставшей Любаши у себя за спиной. Оконечность леса состояла из мелкого колючего кустарника, росшего на тонкой болотистой почве, и Андрейка сразу подумал, как будет легко обнаружить преследователям их следы. Ни слова не говоря об этом Любаше, он петлял то влево, то вправо, пока не углубились они в чащу. Вода перестала чавкать позади, и стена камышей замкнулась. Темные верхушки деревьев скрыли их теперь, как ему показалось, до того надежно, что уже не было слышно никаких отголосков погони.
— Я больше не могу, — вздохнула Любаша. — Ноги вот-вот подкосятся.
— Погодь, сейчас отдохнем, — пообещал он.
У огромного, древнего, но уже зачахшего дуба чернела широкая яма. «Мертвое дерево и могила», — испуганно подумал парень, но иного выхода не было.
— Ложись, — позвал он за собой Любу и спрыгнул первым.
Любаша с коротким стоном повалилась на холодное земляное дно, пахнущее замшелой листвой и черноземом. Он наломал свежих веток и забросал ими девушку с ног до головы, так что ее невозможно было увидеть даже с близкого расстояния. Потом лег рядом и, плотно прижавшись к ней, шепотом спросил:
— Боишься?
— Нет, — широко открыла девушка загоревшиеся глава. — Там, где ты, мне не боязно. Даже если на лютую казнь поведут. А погибать придется, то смерть рядом с тобой приму, не вздрогнув.
Андрейка не успел ответить. Чутко вслушиваясь в лесной полуденный воздух, он первым уловил треск сучьев под тяжелыми шагами преследователей и явна приближающиеся голоса.
— Это они, — тоскливо вздохнула Любаша, и плечи ее затряслись.
— Нишкни, — откликнулся парень.
Голоса наплывали, и усталое дыхание шагавших по лесу людей слышалось совсем рядом.
— Ух, не могу, — просипел один из них. — Давай, Осин, сядем передохнем. Сапоги у меня до коленок болотной водой полнехоньки. Так и хлюпает, проклятущая, под ногами.
— Надо бы еще малость вперед пройти, — недовольно откликнулся его спутник. — Господин прапорщик ругаться будут. Это я как в зеркале вижу.
— Да оставь, Осип. Никто, по-моему, из наших за нами даже не пошагал, когда мы в эту топь метнулись. Это господину прапорщику после вчерашнего пьянства померещилось, будто сюда парень и девка бегли.
— Да нет, я своими глазами точнехонько видел. Бегли парень и девка. А это как раз и соответствует описаниям. Такие по приметам и есть злоумышленники.
— А что они сделали, Осип? От барина свово, что ли, сбежали?
— Если бы только сбежали, Порфишка. Пристукнули его по всем правилам.
— Ой ты. И за что же, скажи на милость?
— Темное дело, Порфишка. Прапорщик считает, что ихний помещик девку эту к себе на ночь призвал. Позабавиться хотел, одним словом. А парень ейный сильно ее любил и не стерпел по этой причине. Чем-то тяжелым по черепу барина своего саданул. Из того и дух вон.
— Скажи на милость. Знать, смелый был парень.
— Смотри так при прапорщике нашем не выразись. Шомполов отведаешь.
— Да я чего, моя хата с краю. Я человек приказной. Приказали искать, вот и ищу. Только дивлюсь, с какой экстренностью наш отряд в погоню послали. Почитай, в день убивства снарядили. Видать, именитым был тот барин.
Они помолчали, и голос первого наполнился неожиданной тоской:
— А ведь если разобраться, парень этот и не виноват. За девку вступился. Ну почему так устроено в мире нашем: прежде чем бедный парень на красивой девке женится, барин с ее должон пенки снять? Слушай, Осип, что я тебе скажу. Давай по цигарке выкурим и до прапорщика подадимся. Скажем: так, мол, и так, не нашли никаких следов от беглецов энтих самых. Ну на кой нам черт этот парень и его девка!
— Да я что, — недовольно сопя, отозвался второй. — Я не против. Только прапорщик наш ух как требовал, чтобы мы их нашли. По целому штофу водки обещал. И еще, знаешь, что говорил? Тут, говорил, по дороге прямиком ровно сорок верст до земли Войска Донского осталось, а по той земле нам их преследовать циркуляра нет. Казаки не любят, чтобы без спросу к ним нос совали.
— Занятные люди казаки, что с Дона.
— Говорят, там полная свобода была когда-то, Порфишка.
— Ой ты! И даже помещиков никаких?
Солдаты замолкли и, судя по всему, стали медленно удаляться. Сучья под их ногами потрескивали все тише и тише. Потом все смолкло, только жаворонок, скользнувший со стороны поля над лесом, вылил в тишину короткую свою трель. Гладя Любашу по волосам, Андрейка захлебывался радостным шепотом:
— Слышь, Любаша, слышь, про что они говорили. Еще сорок верст, и донской край начинается. А там мы и до самого атамана доберемся. Скажем: беглые, от лютого барина спасаемся, убежище и работу просим.
— Ой, Андрейка, давай только не спешить. Не ровен час, они нас на тракте еще дожидаются.
Лишь ночью глубокой продолжили они путь. Шли по тракту мимо сонных деревень, пугаясь даже собачьего лая. Опасность удваивала силы. Уже занялся яркими красками новый день и откричали последние петухи, когда вошли они в большое село, разрезанное пополам длинной улицей, с площадью, широкой и чистой, перед двуглавой церквушкой с зелеными куполами. Село как село, лишь не совсем обычными были деревянные домики под камышовыми, черепичными и железными крышами. У колодца-журавля, срубленного посередине улицы, стоял человек в расстегнутой белой неподпоясанной рубахе и синих шароварах. Низко на лоб была нахлобучена барашковая шапка, из-под которой свисал светло-рыжий чуб. У ног стояло новенькое жестяное ведерко. Расстегнутая рубашка открывала сильную грудь с впечатанным в нее белым крестиком.
— Дяденька, что это за село? — спросил нерешительно Якушев.
Человек равнодушно почесал волосатую грудь и презрительно сказал:
— Это не село, родимые. Это станица.
— А почему не село? — нелепо проговорила растерявшаяся Любаша.
— А потому, — продолжал человек, пристально разглядывая незнакомую девушку и все добрее и добрее улыбаясь, — что села и деревни остались на кацапщине, а вы зараз на земле Войска Донского находитесь, и у нас большие поселения завсегда станицами именуются. Вот так-то, родимые. А вы откуда бредете?
Было в этом еще молодом казаке что-то нагловато-веселое и до того доброе вместе с тем, что Андрейка всем своим существом почувствовал: правду надо говорить. Всю как есть, кроме той ночи, при воспоминании о которой у него стыло тело и обрывались мысли.
— Беглые мы, господин казак.
— Ишь ты, величаешь как, — ухмыльнулся детина со светло-рыжим чубом. — Да будет тебе известно, что я никакой тебе не господин, а казак Войска Донского Митрий Бакалдин. Понимать надо, любезный. От барина, что ли, бежали?
— От барина, — вступила в разговор Любаша, опасаясь, что Якушев начнет вывираться и они сразу потеряют у неожиданного знакомого доверие. — Уж такой он у нас лютый! Посмотрите, как по его приказанию Андрейке спину исполосовали.
Желая, чтобы у казака не возникли сомнения, Якушев задрал рубаху. Бакалдин без особого интереса скользнул глазами по темным следам от давно заживших рубцов, в короткие пшеничные усы буркнул «да-а», потом оживился и грубовато спросил:
— А чего ж ты его саблей не зарубил?
— Так у меня и сабли нету, — растерялся Андрейка, — какая сабля, я же как есть крепостной.
— Да-а, — вторично бормотнул Бакалдин и вдруг повеселел. — Голодные небось, как собаки, а?
— Есть немного, — подтвердил Андрейка, тогда как Любаша стыдливо отвела глаза.
— Послушай, хлопец! — воскликнул казак. — Да ведь ты такой богатырь, что голой рукой подкову сломать мождешь. Пособи-ка чуток. У меня жинка по характеру добрая, она только для виду кричит. А тут промашка вышла. Загулял вчерась до петухов, вот она, будто атаман какой станичный, условие и поставила. Залей бочку водой, тогда и прощение от меня получишь. А мне воду ох как таскать с похмелья трудно. Слушай, парень, христом богом прошу — пособи, а потом у нас в курене и поснедаем.
— Где бочка-то? — спросил Андрей.
Казак указал на ворота ближайшего дома и открытую калитку, через которую просматривалось подворье и распряженная телега с поставленной на нее новенькой, ведер на сто бочкой, крепко сбитой обручами.
— Полную наливать будем, что ль? — дрогнувшим голосом спросил Андрейка, но казак усмешливо покачал головой.
— Сдурел? Ты что, мою Нюшку не знаешь? Зачем полную? Ей не ведра, а мое уважение надобно. Ведер по двадцать каждый снесет, и баста.
— Я вам тоже буду помогать, — встрепенулась было Любаша, но казак ее решительно осадил:
— Сиди, длинная коса — девичья краса. Отдыхай с дороги.
Он ловко подцепил ведро и бросил его вниз. Ведерко долго неслось в жуткую темь колодца, пока наконец не шлепнулось глухо о воду.
— Давай вытащу, — предложил Андрейка.
— Не возражаю, — согласился Митрий Бакалдин, — мне зараз знаешь как покурить захотелось. Аж руки чешутся. Ты пока поноси, а я табачком побалуюсь. Сам-то не куришь?
— Нет.
— Вот и правильно делаешь.
Андрейка раз двенадцать успел пройтись с полными ведрами от колодца к бочкам, прежде чем Бакалдин явился на подмогу.
— Зараз каких-нибудь восемнадцать ходок осталось, — заметил он рассудительно. — По девять на брата. Мы это быстро. — И, поплевав на руки, он потянулся к ведрам.
За неполный час они выполнили работу, и казак веско изрек:
— Вот теперь все справно. Посидите чуток туточки, а я до бабы своей, вроде бы как парламентер перед штурмом неприятельской крепости, схожу.
Но штурмовать крепость ему, видимо, не пришлось. Высокая, осанистая казачка в пестром платье с широкими раструбами коротких рукавов выбежала со двора и, бегло оглядев незваных гостей черными косящими глазами, подбоченясь, воскликнула:
— Странники мои бедные! Да чего ж это вы стоите туточки как неприкаянные? Да идите в горницу, накормлю я вас чем бог послал, ничего не жалеючи. Ведь сами мы с Митрием бежали лет пятнадцать назад вот так же из-под Воронежа. Как же не помочь вам, мои хорошие.
Она не только щедро их накормила и снабдила узелком с продуктами на оставшуюся часть пути, но и дала адрес проживавшего близ становища Хутун брата Сергея, а когда Любаша застенчиво высказала предположение, что тот может усомниться, от нее ли они, казак Митрий хлопнул ладонью по столу.
— Слышь, Нюша, жена моя верная и разлюбимая. А ведь деваха-то истину гутарит. Серега мужик отличный, ан может и засумлеваться. А если убедится, что с нашего согласия они пришли, станет им лучшим советчиком и помощником. Словом, погодьте.
Он выбежал в соседнюю комнату и быстро возвратился оттуда с табакеркой, отделанной дорогими каменьями.
— Эка переливаются! — восхищенно воскликнул Андрейка. — Ни дать ни взять, такая не меньше сотенной стоит.
— Может, и более, — польщенно откликнулся Бакалдин. — В бою с басурманами взял. А что с бою взято, то свято. Так ты возьми эту табакерку и у Сереги, когда свидишься, оставь. Мы так часто делаем. Если табакерку с кем передаю, значит, тому человеку должен он беспрекословно верить.
— Позволь! — закричал ошарашенный Андрейка. — Это ты мне, незнакомому совершенно парню, так доверяешь? А если я ее вдруг тово?..
— Что «тово»? — передразнил Бакалдин.
— Сопру, одним словом.
— Эх ты, — вздохнул хозяин куреня укоризненно. — А еще в казаки собираешься. Да ты знаешь, что у нас, у казаков, по станицам воровство давным-давно извели. Мы хат не запираем, когда на поле работать уходим. Даже распоследнему горькому пьянице кошель пустой домой принесут, ежели он его утеряет. Все за одного, один за всех. Вот, стало быть, как! — И тыльной стороной ладони Бакалдин провел по своим негустым усам.
— Извини, что я невпопад, — пробормотал Андрейка под неодобрительным взглядом Любаши.
— Вы, ребя, вот что… вам пора, — озабоченно поглядев в окно, сказал Митрий. — Тут иногда посты выставляют, чтобы людей ненашенских останавливать да паспорта требовать. А какие у вас паспорта! Зараз вам лучше будет в путь-дорогу собираться. Значит, запомни, парень: как в тот Хутун войдешь, пятый дом слева, Сергей Чумаков. Вот и весь вам мой сказ.
— Запомню, — весело отозвался Андрейка. — Только не знаю, как тебя за это отблагодарить, дорогой Митрий.
— Не торопись, — надевая на белявую голову шапку, вздохнул казак. — Жизнь, она сложная штука. Может, при каких других обстоятельствах свидимся, тогда и отблагодаришь.
Он проводил их до калитки, и там они расстались. Солнце только-только начинало карабкаться в небо. Скот уже прогнали, но станица была еще сонной, и они прошли ее под лай редких, самых бдительных псов. Шагали молча и мрачно, и Андрейка понимал, отчего это происходит. Любаша, угадывая его горькие мысли, сочувственно сказала:
— Зачем терзаешься? Неужто он теперь всю жизнь будет между нами стоять?
— Да я что! Я ведь ничего, — бестолково забормотал парень.
Солнце уже припекало. Бескрайняя чистая степь тянулась во все стороны, рождая представление о просторе и свободе людей, ее населяющих. Серый кобчик лениво завис над дорогой, с удивлением раздумывая над тем, куда в такую рань, когда еще не пробудился нагулявшийся за вчерашний субботний вечер казачий люд, торопятся эти двое. Полоски зеленых посевов возникали то слева, то справа. С маленького болотца заполошно встрепенулась стая уток. Андрей вдогонку ей по-мальчишески озорно свистнул. Любаша укоризненно взглянула на него.
— Зачем шутишь? Не пугай.
— Ладно, не буду, — тотчас же согласился парень с просветлевшим лицом. — Ты только глянь, простор какой перед нами. Задохнешься тут от приволья. Эх, дали бы полоску земли да топор с пилой, чтобы хатку соорудить. Вот бы зажили.
В Хутун они добрались лишь на закате дня, когда мутные тени уже чертили степь. Прилепившийся к самому подножию высокой горы, поселок топорщился, словно еж, камышовыми крышами, чуточку взбегая с равнины наверх. Слева от него простиралось огромное море. Ни Андрейка, ни Люба никогда в своей жизни еще не видали такого огромного количества воды. Но границы этого моря уже не были доступны глазу, скованные сгустившимися сумерками. День был безветренный — на воде ни одной складки. В поселке зажигались первые огоньки. В каком-то из куреней пели. Слова разобрать было трудно, но песню вели высокие женские голоса. Низкие мужские лишь временами вплетались в нее. Отсчитав пятый дом слева, Андрейка остановился напротив ладно сбитых ворот и нерешительно постучался. Откуда-то из темноты ринулся к забору, гремя цепью, огромный кобель, угрожающе залаял.
— Хозяин! — позвал Андрейка.
Дверь на крылечке заскрипела, но вместо хозяина вышла костистая высокая женщина с платком на голове, подозрительно их оглядев, сердито выговорила:
— Чего вам? Подаяния нету. Бог подаст.
— Мы не нищие, — обиделся Якушев. — Нам Сергей Васильевич Чумаков по делу надобен.
— Так бы и говорили сразу, — смягчилась хозяйка. — Тогда проходьте. А ну, Сераскир, на место.
После ее негромкого окрика пес неохотно поплелся в конуру, все так же громыхая цепью. По дощатой дорожке вошли они в дом и в горнице увидели сидевшего за ужином здоровенного казака с пышными рыжими усами. Был он в синей, на косой ворот застегнутой рубахе, в правом ухе блестела золотая сережка. По виду возрастом он превосходил Митрия Бакалдина. Темные глаза с удивлением уставились на неожиданных пришельцев.
— Ко мне? — спросил он с видом человека, не привыкшего чему бы то ни было удивляться, не сделав даже попытки привстать.
Андрейка достал блеснувшую дорогими камнями табакерку, положил на свою широкую ладонь и молча показал хозяину. С тем произошла моментальная перемена.
— Когда видел Митрия? — встрепенулся он и широко заулыбался. — Ну сидайте же за стол, чего стоите. В ногах правды нет. Как он там поживает, мой братан Митрий? Видно, ничего, если табакерку прислал.
— Справно, — подтвердил Андрей.
— А Нюся, сестра моя?
— И Нюся хорошо. Только мы с ними виделись всего час, не боле.
— Это значения не имеет, — с деланным равнодушием сказал казак, — раз он прислал свою табакерку, значит, вы его за душу взяли и вам нужна моя помощь. Я вас слушаю.
Поглядывая время от времени на усталую, осунувшуюся Любашу, Якушев вкратце рассказал историю их скитаний. Сергей и его жена внимательно выслушали. Уже давно смолк голос Андрейки, поставившего последнюю точку в грустном рассказе об их скитаниях, а жена Сергея, подперев крутой подбородок твердым, заскорузлым от нелегкой работы кулаком, сидела, как свечка, не проронив ни единого слова. Только глаза ее все теплели и теплели.
— Сколько же вы ден шли к нам, родненькие?
— Почти неделю, — вздохнула Любаша.
— Верю, касаточка, — согласилась она и покачала головой, запеленутой в платок так туго, что была эта голова похожа на кокон.
Андрейка вздохнул и прибавил:
— На вашу казачью вольницу у нас только и надежа.
— На вольницу! — вскричал хозяин, и в углах его прищуренных черных глаз заплясали огоньки. — Эва хватил, парняга! Да настоящую казачью вольницу еще при батюшке Петре Алексеевиче схоронили. Рожки да ножки от нее только и остались, мой милый. — Он достал вышитый вензелями кисет, долго набивал пахучим табаком маленькую коричневую трубочку, внимательно косился на Андрейку. — Хочешь?
— Не балую.
— И то дело. — Над столом взвился спиралью синеватый дымок. — Да. Рожки да ножки остались от казачьей вольницы, — повторил он задумчиво. — Однако и по тем рожкам да ножкам можно еще вскарабкаться. Вы куда, хочу вас спытать, нацелились?
— Нам все равно, — робко произнес парень. — Могли бы и здесь остаться, в работниках или как.
Сергей решительно покачал черной как смоль головой.
— Здесь негоже, — отрезал он. — Чтобы хоть какое-то право вы получили на земле донской пребывать, надо вам в Черкасск, в столицу Войска Донского подаваться. Там наш атаман-батюшка, геройский генерал Матвей Иванович Платов, службу праведную вершит. Ему в ножки ударитесь, может, что и получится.
— Видать, он добрый? — неуверенно предположила Любаша.
— Добрый-то добрый, — почесал затылок Сергей, — да только…
— Что только? Сказывай, — нетерпеливо прервал его Андрейка.
— Матвей Иванович Платов сам из себя статный и рубака лихой. А насчет доброты одно вам молвить могу. Когда добрый, а когда и не очень. Царев он слуга, одним словом. Имей, парень, в виду да смекай: за Емелей Пугачевым по степям он тоже охотился и жалости особой к его дружкам не проявлял. Разве сочтешь, сколько выловленных им пугачевцев в цепи было заковано!
— Господи, — прошептала печально Любаша. — Неужто и донская земля счастья нам не сулит?
Сергей нахмурился.
— А ты подожди-ка горевать, птаха. Это ить бабушка надвое сказала. Может, вам и повезет. Какая фортуна смотря выпадет.
— А туда далеко, в Черкасск? — совсем уже пав духом, спросил Андрейка.
Казак выпустил целое облако дыма, и оно затянуло угол с иконами. Лик позолоченной божьей матери поблескивал сквозь синеву этого облака.
— От нашего Бирючьего Кута туда всего каких-нибудь двадцать верст.
— Да мы их с Любашей за три часа одолеем, если до зорьки где-нибудь в стоге сена отдохнуть дозволите.
— Охолонь, парень, — прервал его Сергей, и золотая серьга мрачно шевельнулась в мочке его уха. — Двадцать-то двадцать, да дело в том, что туда пешей дороги нет. Видал, сколько воды стоит по весне у нашей горы?
— Видал.
— Так она до самого Черкасского городка все затопила. Так что в Черкасск не добраться пешему ни в какую. А вплавь тем более. Да и какие из вас пловцы, если вы из кацапии косопузой, где бары людей догола раздевают. Стало быть, надоть вам средство иметь, чтобы пространство это перекрыть. — Казак помолчал, с наслаждением сделал последнюю затяжку, не спеша выбил сгоревший табак на блюдце. — Своей лодки я вам не дам, — продолжал он строго. — Она меня кормит и поит. Да и днище в ней хоть и смолил по весне, а течь дает солидную. Значит, выход один: будем сколачивать плот.
Андрей и Любаша впервые за весь этот разговор улыбнулись друг другу, а усатый казак тем временем продолжал:
— Работать будем, парень, лишь по утрам и вечерам, чтобы не навлекать любопытствующих. Вот и весь мой сказ на этом.
Три дня промелькнули как один. По утрам и по вечерам, удалившись на целую версту от хутора, в широком углублении, вымытом разливом в горе, рослый казак Сергей и Андрейка тесали и сколачивали бревна, скрепляли их железными скобами, мастерили мачту с парусом из куска обветшалой холстины, прилаживали самодельные весла — два гребных и одно рулевое. Андрейка так ловко выстругал их лопатки, что хозяин с явным восхищением разглядывал его работу, дергал себя за серьгу и ухмылялся:
— Смотри-ка! Можешь еще великим корабельником сделаться, парень.
— Да уж куда там, — польщенно говорил Якушев.
Когда они делали в работе короткие перерывы, Андрейка подходил к берегу, шлепая босыми ногами по еще холодной воде, смотрел на искрящееся от сильного солнца зеркало разлива. Вода простиралась до самого горизонта. Где-то в версте от берега то в одном, то в другом месте возникали зеленые островки. Прямо из воды поднимались высокие побеги чакана. Целой стеной стояли тонкие прямые тростники с коричневыми мундштуками на конце. Дико кричали низко летавшие над ними чайки. В такие минуты видавший виды казак Сергей неслышной походкой подходил к нему, хлопал по твердой, успевшей поддаться загару спине.
— Прицеливаешься, парень? Верно делаешь. Тебе плыть. Тебе и путь от нашего берега до Черкасского городка отмеривать. — И начинал объяснять: — Вон видишь справа верхушки ивовых кустов, что из воды, как отрубленные головы, торчат? Будто одни казачьи чубы.
— Вижу, — прищуриваясь, подтверждал Якушев.
— И о чем ты мыслишь?
— Глубоко там.
— Эка удивил. Что глубоко, то верно. Однако дело не в этом. Ивняк тот самый на полпути до Черкасска стоит. На него и выгребать будешь. Смекаешь? А как минуешь верст пять, то уже и огоньки на самом острове, где основан Черкасский городок, увидишь. А причалишь, мать ты моя! В городке этом и божьи храмы во главе с войсковым собором, и торговые ряды, где все, что хошь, купишь, если, разумеется, монета есть. А кабаков-то с веселым зельем, пресвятая богородица, что улиток сейчас у тебя под ногами на мокром песке. Сам бы с тобой махнул, парень, да вот жинка ни за что не пустит.
— А вы любите свою жену, Сергей? — почтительно осведомился Андрейка.
Казак мотнул головой.
— А то думал! На всей Донщине другой не надо. Это только в дурацкой песенке поется про то, как какой-то там запорожский рыцарь променял жинку на тютюн да люльку. Я свою Наталку ни за какие златые горы не променяю и, если что случись, буду за нее до последнего саблей рубиться.
— И никогда с ней не ссоритесь?
Сергей подбоченился и оглушительно захохотал:
— Тю! Да ты что! Никак, рехнулся. Наталка если мне хмельному в чуб вцепится, так ты ее и за час не отдерешь. Лютее пса цепного бывает. Зато потом, когда с ней замиримся, это жизнь, я тебе скажу! — Он внезапно оборвал свою речь и пристально посмотрел на Якушева. — Слышь, парень, а ты-то сам свою девку любишь?
Андрейка весь до ушей осветился хорошей, доброй улыбкой.
— Еще бы! Такую, как моя Любаша, весь свет обойди — не сыщешь.
— Согласен, — подкрутил свои усы казак. — Ладная у тебя девка. Что стан, что коса, что очи. За подобною на край света пойдешь, не только до Черкасского городка на плоту.
Утром четвертого дня плот был готов, а в сумерках они отплыли. Жена Сергея Наталья дала им на дорогу кусок сала с хлебом, яичек и кринку молока. Вечер был теплый, и Любаша решила остаться на плоту в одном белом платье. Другое, грубошерстное, но теплое, она уложила в коробок, куда вошло все ее нехитрое имущество и дарованная провизия. Хозяйка поцеловала Любашу и мелкими движениями перекрестила Андрея. Сергей давал им последние наставления. Обратив на одного только парня строго-внимательные глаза, он неспешно излагал свои мысли:
— Ты думаешь, по какой причине Митрий Бакалдин так быстро тебя пожалел? Все оттого, что сам он беглый от помещика и зарок такой дал, что всякому, кто из крепостных будет бежать на Дон, всегда поможет. Вот и табакерку дал тебе от этого.
— Я сразу понял, — вздохнул Андрейка.
— А теперь замри и одного меня слушай, — строго перебил его казак. — Вот что я буду гутарить. Как только до Черкасского острова доберетесь, первым делом разведите костер и до утра как-нибудь перебейтесь. Комарье там злое, однако ж зад тебе не сгрызет. Утром прямиком идите, и но куда-нибудь, а в войсковую канцелярию. И не к какому-нибудь писаришке в лапы, а к самому войсковому атаману Матвею Ивановичу Платову. Может случиться, напустит он на себя неприступный вид, раскричится да сапожищами затопает, но ты, парень, от этого не дрейфь и тыла ему не показывай, а бейся на своем и про судьбину свою как можно больше сказывай. И Любаша твоя пусть поболе слезок отирает для видимости. У нашего героя сердце отходчивое.
Якушев крепко обнял Сергея.
— Благодарствую сердечно. Второго в жизни вижу казака и, кроме добра, ничего от этого не имею.
— Ну и хватка же у тебя, — усмехнулся Сергей. — Чисто по-медвежьи берешь. В любой казачьей баталии пригодился бы. Ну, прощевай, однако же. Попутного ветра в твой парус.
Сергей разулся, засучил по колено штанины и столкнул плот. Андрейка взмахнул веслами, не очень ловко ударил ими по воде, обрызгав засмеявшуюся Любашу.
— Э-ей! — закричал казак с берега. — Ты бабайками шибко в воду не зарывайся, от этого проку мало. Только силу зря истратишь, а плот ни с места. Легонько бери… от так.
Андрейка тряхнул шевелюрой в знак того, что понял предостережение. Шлепки весел стали точнее и легче. Усилившийся береговой ветерок, ударив в ладно поставленный парус, сделал его тугим. Плот уходил от берега в белую ширь разлива, унося в неизвестность двух усталых путников. Но они были рады, и лица их светились ликованием, потому что, как им казалось, самая страшная часть пути осталась позади.
— Голову выше, Любаша! — приподнятым от радости голосом воскликнул Андрейка. — Казачий край нас обязательно примет.
— Примет, любимый, — вздохнув, ответила она. — Примет или не примет, но обратного пути у нас с тобою нет. Лучше уж сразу на дно, чем назад в Зарубино.
11
Первая волна ударила в плот, когда ночь уже полностью окутала непроницаемым мраком необъятные просторы разлива. Она подкатилась неслышно, но хлестнула так сильно, что едва не выбросила за борт не подозревавшую о начале шторма Любашу. Девушка успела ухватиться за жесткое основание мачты, так только и спаслась.
— Андрейка, что это? — вскрикнула она испуганно.
Он обвел глазами темную массу воды, подступавшую к их наспех сколочепному деревянному сооружению, и увидел, что со всех сторон с предостерегающе грозным шипением мечутся водяные валы. Половина пути уже давно была ими пройдена. Якушев так точно вывел плот на торчавшие из разлива чубы затопленных деревьев, что Любаша даже всплеснула руками, увидев, как близко они от них проплыли. Беглецы одолели еще несколько верст, подгоняемые крепчающим ветром, и уже отчетливо видели манящую россыпь огней Черкасского городка, когда разразилась буря. О ней они и подозревать не могли в ясный вечер перед отплытием от подножия горы, прозванной Бирючьим Кутом.
— Держись покрепче, Любаша. За мачту держись! — успел предостерегающе крикнуть Андрейка, прежде чем новый вал с силой обрушился на плот. Яркая косая молния рассекла небо, и они оба увидели на мгновение сравнительно близкий берег, черную крепостную стену, купола церквей и крыши за этой стеной. Молния погасла, ударил гром вместе с новым валом, окатившим их с ног до головы. Ветер завыл, заухал и погнал их плот к берегу быстрее. Огни стали приближаться. Андрейка подумал, каким беззащитным стал их плот в этой взбунтовавшейся, неумолимой ко всему живому водной стихии. До берега уже оставалось, как ему показалось, значительно меньше чем полверсты, когда их ослепила новая вспышка молнии, а большая яростная волна с треском сорвала вместе с парусом хлипкую мачту.
— Любаша, держись! — закричал он в страшном испуге, что ее выбросит за борт, и попытался удержать плот веслами. Левое весло ушло глубоко в пучину и с треском разломилось пополам. Волны, покрытые белыми барашками, сначала закружили лишенный управления плот на одном месте, но, к их счастью, ветер неожиданно изменился и погнал его к берегу. Менее ста сажен оставалось до суши, когда ударом налетевшего вала плот был с треском разломлен на две части. Любаша еле-еле успела ухватиться руками за уцелевшую связку бревен. Она страшно испугалась, что Андрейка пошел ко дну, но голова его вдруг вынырнула рядом, и, ухватившись за связки бревен, за которые теперь держалась и Люба, парень ободряюще прокричал:
— Держись! Ради бога, держись! Сейчас я тебя к берегу…
Он недоговорил. Огромной силы вал накрыл его с головой и оторвал от бревен. Якушев в ужасе подумал о том, что плохо плавающая Люба, с трудом державшаяся даже на поверхности зарубинского пруда, немедленно наглотается воды и пойдет ко дну. Напрягая силы, он всплыл на поверхность кипящей воды. Белые языки волн лизали связку бревен, за которую ухватилась смертельно уставшая Любаша, ощущавшая, как, холодные и скользкие, они норовят вырваться из-под ее пальцев. Почувствовав резкий упадок сил, Андрей крикнул безутешным от отчаяния голосом:
— Люди, помогите, тонем! — и стал тащить к берегу остаток плота. Несколькими взмахами рук он малость приблизил к себе берег и оглянулся. Шуршащий пенистый гребень шел на него вместе с очередной волной. Парню на мгновение показалось, будто мельтешат на берегу две человеческие фигурки, что-то истошно орут и машут руками. И тогда в последний, как ему подумалось, раз он крикнул:
— Люди! Помогите! Гибнем!
12
Жизнь беглецов на аникинском подворье шла своим чередом. Вопреки ожиданиям Андрейки, Любаша быстро оправилась после перенесенных испытаний, но угроза погибнуть во время бури произвела в ней, очевидно, такое сильное потрясение, что тяжкие воспоминания о барине Веретенникове надолго отступили. По крайней мере, ни имени бывшего барина, ни подробностей, связанных с его гибелью, она больше не вспоминала. К тому же она полюбила жену Луки Андреевича Анастасию с такой страстью, на какую только девушка, никогда не ощущавшая материнской ласки, была способна. Вскакивая спозаранку, она целый день ходила рядом с ней, спешила выполнить любую ее просьбу, а в часы, свободные от домашних забот, с беспредельным вниманием слушала ее рассказы о житье-бытье, такие же просторные, как и степь казачья. И, тронутая ее откровенной привязанностью, бездетная Анастасия отвечала девушке столь же сильным чувством. С утра они то месили кизяки, подпоясавшись грязными фартуками и подобрав выше колен юбки, то вместе стряпали. Однажды, наблюдая в такие минуты не по годам стройную Анастасию, стыдливо зарумянившись, вымолвила Любаша:
— Тетя Анастасия, а тетя Анастасия, какие у вас красивые ноги. Я плясунью на картинке видела, так у вас стройнее.
— Чегой-то ты?.. Вот выдумала! — сдавленно захохотала хозяйка. Но Любаша покачала головой, и глаза ее затуманились.
— Нет, тетя Анастасия, я правду говорю. Вы и сама красивая-красивая. Что лицо, что стан. Небось в молодости Луке Андреевичу не раз приходилось с парнями за вас воевать.
Анастасия задумчиво прижмурилась, будто от яркого солнца, хотя солнце в глаза ей вовсе и не било. Что-то далекое вспоминая, не сдержала польщенной улыбки.
— Приходилось, — подтвердила она. — Не раз на кулачки он хаживал. Он у меня с виду лишь щуплый, а костью твердый. Один раз весной мне двое пьяных на мостках дорогу было загородили, приставать со всякими словами начали. Так мой Лука одного так двинул, что тот в воду полетел, а второго стал душить, тот аж захрипел. Еле отняла.
— Вы его любите, тетя Анастасия?
Хозяйка подняла на нее посвежевшее, в редких веснушках лицо и добродушно рассмеялась.
— А кто ж его, дурашку, любить будет, ежели не я, — рассудительно заключила Анастасия, и обе принялись за прерванную работу.
Тем временем хозяин при усердной помощи Андрейки ладил сбрую, выводил на выпас гладких, добротных коней, перебирал вентери и сети, менял на крыше проржавевшие листы кровельного железа, купленные у армян в Нахичевани по сходной цене.
По вечерам все собирались в просторной горнице либо в тесной комнатке флигелька, где теперь обитали новые их жильцы, и до полуночи звучали там сказы и песни. То нескончаемые и заунывные, от которых печаль острой хваткой брала за сердце, то походные, буйной отвагой наполненные. Сидя в углу, Андрейка наливался в такие минуты упругой нерастраченной силой и с затаенным желанием думал про себя о том, как хорошо было, если бы его взяли казаки хотя бы в один из своих походов. Он бы показал тогда свою силу и ни перед кем не ударил бы в грязь лицом.
Вечерами все чаще и чаще присоединялся к ним и Дениска Чеботарев. В последнее время не было случая, чтобы пропускал он аникинские посиделки. Снимая с головы шапку с барашковым верхом, он старательно вытирал в сенцах подошвы начищенных сапог о хозяйские половики и только потом, шагнув в горницу, ласково говорил собравшимся:
— Добрый вечер!
Говорил, обращаясь ко всем, а глаза останавливались на одной только Любе, и через минуту-другую, глядя лишь на нее, он прибавлял:
— Ну как моя крестница?
— Почему крестница? — удивлялась Любаша.
— Нешто не знаешь, — картинно поведя плечом, пояснял Дениска. — Ежели я тебя из такой пучины, из лап самого царя водяного извлек, стало быть, ты и есть моя крестница. Во как!
Все смеялись, а у Любаши смущенно опускались глаза и еще более алели щеки. Дениска сделался как-то собраннее, молчаливее. Нахальная улыбка гуляки-парня уже не блуждала на его чуть влажных розоватых губах. А взгляд все чаще и чаще останавливался на девушке. Не отвечая на этот взгляд, Лгобаша вся вспыхивала и отворачивалась.
Однажды Андрейка и Аникин вышли по какой-то надобности на баз, а хозяйка на кухню. Любаша уронила небольшой вышитый платочек, который почти всегда комкала то в правой, то в левой руке, и поспешила поднять. Дениска кинулся на подмогу. Девушка успела уже накрыть платок, но вдруг горячая рука парня молча легла на ее ладонь.
— Пусти, — прошептала Любаша, но Дениска ладонь ее не отпускал, лишь сдавливал все сильнее и сильнее.
— А если не пущу? — промолвил он с вызовом.
В таком положении их и застал Андрейка, вернувшийся со двора вместе с Лукой Андреевичем. Он сделал вид, будто ничего не произошло, но но его расстроенному лицу Дениска и Любаша сразу поняли, как не по себе стало парню. Прошла минута напряженного молчания, прежде чем все сели на свои места. Вошла Анастасия с горкой дымящихся блинов на широком блюде.
— Гостюшки дорогие, давайте закусим чем бог послал. Я еще глечик со сметаной и кринку молока принесу зараз.
Они ели румяные горячие блины, запивали их душистым топленым молоком. Заботливая Анастасия каждому в стакан положила кусочек темно-коричневой поджаристой пенки. Никто за ужином не проронил ни слова. Андрей мрачно думал: «Это плохо, если он начнет тревожить Любашу. Трудно мне будет его урезонить. Ведь он же действительно ее спас. Может, сам одумается и отстанет».
Но Дениска отставать не собирался. В субботу он догнал Любашу, шедшую домой с вечерней церковной службы, жарко зашептал ей в самое ухо:
— Слышь, крестница, а я ведь тоже зараз к дяде Луке держу путь. Может, в ногу шагать оно сподручнее?
Разлив уже спадал, и в этой части Черкасского городка, не прибегая к помощи мостков, вполне можно было идти — рядом. Но Любаша ухватилась, как за последнюю соломинку, за возможность шагать по мосткам.
— Не балуй, Дениска, в грязь меня столкнешь.
— А ты сама с мостка сойди, пойдем рядом. Тут смотри сухота какая. — И он уже не так решительно взял ее за руку.
— Не балуй, — повторила она тихо и грустно. — Андрейка может встретиться. И тебе, и мне, и ему будет не по себе.
И действительно, из плотных сумерек со стороны донского берега надвинулась на них фигура Якушева. Андрейка шагал вразвалочку, засунув в глубокие карманы шаровар тяжелые кулаки. Едва сдерживая закипающую ярость, сказал:
— Он опять приставал к тебе, Любаша?
— Да нет, что ты, — растерянно промолвила девушка и попыталась было взять его за локоть, но Андрейка резко отошел в сторону.
— Нет, ты погоди, — сказал он сурово. — Дома нас всех хозяин с хозяйкой ждут. Ты туда торопись, а нам с Денисом двумя словами переброситься надо.
Но Любаша стояла не двигаясь.
— Ты чего? — строговато окликнул Андрейка.
— Я боюсь, ты бить его будешь, — прошептала она.
— Не… — укоризненно закрутил головою Андрейка. — И как только ты могла вообразить обо мне такое, моя ласточка? Да нешто я душегуб какой, чтобы руку на человека, тебя и меня спасавшего, поднять!
Любаша сделала несколько замедленных шагов, остановилась и оглянулась. Очевидно, мирная поза парней вконец ее успокоила, потому что она зашагала снова, зашагала твердо, решительно и уже не оборачивалась. Дениска достал из кармана пригоршню семечек, широким беспечным жестом протянул Якушеву.
— Поплеваться хочешь?
— Благодарствую, — холодно отрезал Андрейка.
Дениска презрительно передернул плечами.
— Как знаешь. Была бы честь предложена.
Андрейка потоптался, чувствуя, что попадает в неловкое положение, и нерешительно начал:
— Слышь что! Поговорить я с тобою имею желание.
— А нешто мы не говорим? — миролюбиво усмехнулся Дениска.
— Перестань мою Любашу преследовать… Христом богом прошу тебя об этом.
— А откуда ты взял, что она твоя? — насмешливо промолвил Дениска, и последующие его слова хлыстом ожгли Андрейку. — Ты с ней что? Законным браком в церкви сочетался? Не примечал я что-то этого. И потом с чего ты заключаешь, что я ее преследую? Хочу и я на этот счет знать твое мнение.
Ощущая свое полное превосходство над противником, Дениска картинно выплевывал семечковую кожуру и ждал ответа с немалым любопытством.
— Как с чего? — запнулся вдруг Андрейка. — Ты ж глаз с нее при всех не спускаешь.
— Ну и что же? — совсем уже весело рассмеялся Чеботарев. — У нас Дон — край свободный, и за погляд денег не берут. На кого хочу, на того и смотрю. Ты же мои зенки не откупил, чтобы управлять ими.
— Словом, я тебя предупредил, — протянул мрачно Якушев. — А теперь пошли, потому как Лука Андреевич дожидается.
— Валяй, — небрежно ответил ему из темноты Дениска. — Мне чегось не хочется. — И, повернувшись, быстро зашагал домой.
13
Разлив начинал спадать. Неровная линия воды отошла от куреней, оставляя на желтом песке влажный след. Но окрепшее весеннее солнце след этот быстро высушило. Уже не плавали на баркасах по улицам Черкасска, потому что совершенно сухими стали эти улицы, и не было надобности казакам и казачкам передвигаться по неудобным, вечно грохотавшим под ногами деревянным, трясущимся при ходьбе тротуарам. Хотя в эту пору еще и задували сильные и холодные ветры, в особенности астраханец, всегда приносивший тьму пыли, но тепло уже развеяло напрочь остатки застоявшегося зимнего холода, небо над городком было ослепительно синим, и от всего этого веселее становилось на душе человеческой.
В ту пору сам по себе Черкасск являл собою довольно пеструю картину. Если в войске казачьем была установлена единая обязательная форма, то в мирском обиходе жители рядились кто во что горазд. Это в особенности бросалось в глаза тому, кто попадал в бойкие торговые ряды, где с утра и до вечера кипела жизнь. Слышалась разноязычная речь. У многочисленных лавок разгорались страсти покупающих и продающих. Нарядные нахичеванские армяне продавали бог весть каким путем добытые ими египетские финики и апельсины. Грузины в круглых хевсурских и сванских шапочках казались величественными на фоне огромных бурдюков с вином и корзин с отменно сохраненным прошлогодним виноградом, и уж куда какими жалкими выглядели на их фоне, в своих треугольных малахаях и грязных халатах, недавние завоеватели и поработители Руси-матушки — татары, угодливым лепетом уговаривавшие проходивших мимо казаков и казачек:
— Бери барашка. Хороший тебе привез барашка. Смотри, какой тушка. Свежий, свежий сегодня у Гирея барашка.
Попадались турки в полосатых фесках с помпончиками и греки. Последние, в похожих на цилиндры черных головных уборах, продавали безупречно белые горячие лаваши, еще издали ароматным запахом манящие покупателей, орехи и крепко заваренный кофе. И даже одурманивающие зерна анаши, тщательно припрятанные, держали рядом, хорошо зная, что за их продажу атаман Платов приказывал нещадно сечь как продавца, так и покупателя.
Базар буквально ревел, и только хозяин одной из самых крупных черкасских лавок старый Моисей хранил в этой разноголосой и разноязычной сумятице величественное молчание.
Стоя у входа в свое заведение, прямой и высокий, с узким загорелым лицом, обрамленным седыми пейсами, он с холодным равнодушием взирал на весь этот люд, то сжимая, то разжимая сухие тонкие губы. За спиной у Моисея виднелся прилавок, за которым стоял его бойкий курчавый внук, семнадцатилетний Ромка, и полки, густо заставленные всевозможными товарами заморского происхождения.
Лавка Моисея лишь называлась москательной. На самом же деле здесь можно было купить все, начиная с гвоздя и головки голландского сыра и кончая порохом и пистолетами. Любой товар можно было приобрести у старого Моисея из-под полы хоть днем, хоть ночью. Однако самым прибыточным делом была у него торговля спиртным. Разноцветные бутылки с медовухой и разного сорта водкой стояли на многих полках, вызывающе бросаясь в глаза любому вошедшему. Даже виски и джин, доставленные из самой Шотландии, можно было приобрести за дорогую цену.
Справа от порожка, на котором он сейчас стоял, лежал распростертый пожилой казак с морщинистым, испитым лицом, но Моисей его не гнал, как это сделал бы любой другой черкасский негоциант. Наоборот, Моисей был твердо убежден, что лучшей рекламы для его винной распродажи, нежели загулявший казак, дремлющий у входа в лавку, и быть не может. Пусть даже лихого рубаку свалила с ног поданная Моисеем водка, уважаемая на всем Дону. Что с того? Значит, дремлет в этой водке настоящая бесовская сила, и он, Моисей, продает ее честно, неразбавленной. Пьяный казак попробовал было изменить неудобную позу, в которой лежал, но усилия его оказались тщетными. Не успев приподняться, он снова рухнул, и на этот раз так неудачно, что удалая голова его оказалась на расстоянии двух-трех вершков от небольшой лужицы, невесть каким образом появившейся в этот сравнительно сухой день на черкасском базаре. На беду, откуда-то бежала свинья, остановилась перед лужицей, но, прежде чем испить, добросовестно обнюхала казака.
— Сородича, видать, нашла хрюшка, — загоготал кто-то из проходивших мимо станичников. Прибавить он ничего не успел. Внезапно словно порыв ветра пронесся по торговым рядам. Смолк оживленный гомон, поутихли голоса самых бойких лоточников, оборвала на высокой ноте жалобный свой напев чья-то волынка. Будто по самой строгой команде высокие черные шапки, отделанные то бархатом, то куньим мехом, а то — победнее — просто из бараньих шкурок, и непокрытые головы — чубатые, редковолосые, лысые — повернулись в сторону деревянных входных ворот, сквозь которые на статном жеребце въехал на притихший базар всадник, легко и красиво державшийся в седле, войсковой атаман Матвей Иванович Платов. Лишь одному ему была дозволена такая вольность. Чуть встряхивал головой норовистый конь, желтым глазом косил на притихшую толпу. Красиво стояли в стременах атаманские ноги в нарядных сапожках с короткими голенищами, и сам он, крепкий и свежий, почти не колыхался в позолоченном седле, был прямым, как пламя свечи. Властным, орлиным взглядом выпуклых глаз пробежал он по пестрой, почтительно смолкшей толпе, по богато заставленным товарами и самой разнообразной снедью рядам. Живые, быстрые глаза внезапно остановились и сделались строгими. Гулко отбивая подковами шаг, жеребец повернул в сторону лавки Моисея, остановился у самого входа и занес ногу с таким видом, будто хотел растоптать не на месте улегшегося пьяного казака. Старый Моисей с достоинством отвесил глубокий поклон атаману. Чуть позади Платова стояли два его рослых казака-телохранителя.
— Это что еще за театр? — неизвестно к кому обращаясь, осведомился Матвей Иванович. — Разве доброму казаку подобает лежать в таком непотребном виде на позор и срам всему доблестному воинству? Вот велю оттащить в каталажку и плетьми привести в чувство. Как фамилия? Кто-нибудь знает?
— Возлюбленный, — с готовностью подсказал Моисей.
— Откуда знаешь? — повелительно проговорил Платов.
— Он у меня в списках должников каждый месяц числится.
— Как-как? — удивился Платов.
— Лаврентий Возлюбленный, он самый.
— А не путаешь ли, господин негоциант?
— Никак нет, Матвей Иванович. У меня память свежая. Я ее винными парами не дурманю.
— Зато казакам моим изрядно дурманишь, Моисей, — порицательно заметил атаман. Торговец набожно сложил руки на чахлой груди и на этот раз почтительно наклонил голову.
— О нет, наш славный атаман. Вольному воля. Я ведь, еще ни одному из казаков руки за спиной не связывал, чтобы насильно в уста водку или мед лить. Душа меру знает, господин атаман. Каждый пьет, сколько хочет.
— Лучше, если бы каждый пил, сколько может, — сурово заметил Платов, но вдруг повеселел. — Так какая фамилия, говоришь? Возлюбленный? Черт побери, и каких только фамилий и прозвищ в Войске Донском нету. Не надо его пороть. Когда домой вернется, ему его возлюбленная, то бишь жинка, получше нашей порку устроит.
— Та у него нет жинки, — выкрикнул кто-то из толпы под общий хохот, — она год назад с ремонтером сбежала.
В эту минуту утолившая жажду свинья отошла от лужи и стала обнюхивать лоснящиеся от времени штанины объятого беспробудным сном казака.
— То есть как это нету? — оглушительно захохотал Платов и указал на захрюкавшую свинью. — А разве это, по-вашему, Возлюбленному не жинка? Вы только посмотрите, как она его нежно-пренежно лобызает.
Толпа дружно рассмеялась, а Матвей Иванович тронул повод и так же неспешно заставил идти своего коня через базар. Что-то новое привлекло внимание атамана. Привстав в стременах, Платов зоркими глазами своими поверх торговых рядов и людских голов цепко вглядывался в придонскую степь. В гордом и властном взлете его головы, сидевшей на крепкой загорелой шее, вновь промелькнуло что-то орлиное.
За майданом на пригретом солнцем пригорке шел ожесточенный кулачный бой. Четверо расхристанных казаков теснили двоих — пожилого и молодого, едва успевавших уклоняться от града сыпавшихся ударов. На молодом уже не было шапки, густые волосы липли на раскровяненный лоб; пожилой, одной рукой успевая отмахиваться, другой вытирал разбитый нос. Рубаха на нем была разорвана, сапоги забрызганы грязью.
— Платошка, — окликнул Платов одного из своих телохранителей, — да, никак, это старика Аникина лупцуют?
— И Дениску Чеботарева с ним заодно, — флегматично подтвердил телохранитель.
— Вот так история, — хладнокровно отметил Платов и остановил коня. Он прислушался к отчаянным ругательствам как наступающих, так и обороняющихся, доносившимся с бугра, и философски заметил: — Что дерутся, то ладно. Казаки время от времени должны кровь пускать, иначе они вояками быть перестанут. А вот что матерь божью последними словами награждают, никуда не годится!
К кулачным потехам Матвей Иванович относился как к делу дозволенному. Он только регулировал их своими атаманскими указами, определяя строгие условия, за нарушение которых решительно карал. По этим условиям, кулачные бои разрешались, например, только по воскресеньям и праздничным дням. Решительно воспрещалось наносить побои женщинам и детям, когда они разнимали дерущихся; выходить на кулачки с ножами, камнями и железками. За нарушение последнего условия виновные карались особенно сурово, так же как и за попрание заповеди «семеро против одного не бой».
В Черкасском городке кулачки чаще всего проходили между низовыми и верховыми: между теми казаками, которые жили в верхней части столицы, за войсковым собором, и теми, кто жил за рынком, на территории, примыкавшей к древним крепостным воротам. Обычно где-нибудь рано утром начиналась ссора между самыми маленькими. Какой-нибудь конопатый мальчишка, свесившись с забора, кричал своему противнику из другого лагеря:
— Эй, Мишка! Ты кто?
— Как кто? — отвечал озадаченный Мишка. — Казак.
— Ка-за-ак? — передразнивал заводила. — Да какой ты казак! Это у тебя дед был казак. Отец сын казачий, а ты хрен собачий. И еще я про тебя знаю. Кацап ты приезжий, а не казак. Это я казак всамделишный. Я казак, а ты кацап, я кучу наложу, а ты цап.
Обиженный не оставался в долгу, и новая дразнилка оглушала воздух:
— Рыжий, рыжий, конопатый, убил бабушку лопатой!
— Ты мою бабушку не замай, — кричал зачинщик, — а то…
— А то что?
— А то как вдарю!
— Ну вдарь… вдарь, попробуй!
И начиналась потасовка. Кто-то одерживал в ней верх, кто-то умывался слезами. К плачущему подходил словно из-под земли выросший старший брат и коротко успокаивал:
— Не реви, зараз у него искры из глаз полетят.
И у победителя минутой позже действительно «летели из глаз искры». Приложив медный пятак к синяку, он, горестно подвывая, бежал за своим старшим братом, и сражение разгоралось. К обеду в кулачки уже включались семнадцатилетние парни, совершенно не ведая, как и почему и во имя чего закипела драка. Их набиралось все больше и больше, и уже не в одиночку, а стенка на стенку шли верховые против низовых. Неожиданно в боевых порядках верховых казаков появился усатый тридцатидвухлетний детина по прозвищу Степка Балагур. Он с маху дал две зуботычины щуплому семнадцатилетнему парню из низовых, отчего тот, жалобно застонав, брякнулся оземь.
Картину эту из раскрытого окна видел Степушка Коноплев, мрачный кузнец, у которого силушки хоть отбавляй.
— Слышь, Маня, — обратился он к своей рослой супружнице, возмущенный действиями Степки Балагура, — а чего это женатик с детворой связался? Я тоже Степка, но я же с детворой никогда не связываюсь.
— Степушка, — вздрогнула та, — неужели и ты пойдешь? Да поостерегись.
— Да я что, — неопределенно ответствовал кузнец, — я, может, и нет. Только посмотреть на них схожу. — Но волосатые его пальцы уже по самый локоть засучивали рукава сатиновой синей рубахи. И по прошествии пяти минут громадная фигура кузнеца уже неторопливо передвигалась среди дерущихся. Словно молотом по наковальне, бил он по чужим головам, скулам и подбородкам. Еще проходил час, и ни одна из сторон не одерживала явного верха. И тогда заволновались старики. Те, чьи виски уже были одеты в седину, но в руках еще оставалась значительная доля былой силушки.
— Слышь, Яша, да разве в наше время на кулачках так дрались? С самого ранья тычутся, как кочеты, и никакого толку. Только наскакивают друг на дружку, а ударов нетути. Чего мы будем сидеть на завалинках, Яков, как распоследние инвалиды? А ну, геть в самую кучу! Давай им покажем, как в старину рубились.
И бросались старики в самую гущу сражавшихся с грозным свистом и гиканьем, с каким в былые времена на лихих скакунах с шашками наперевес мчались на самого Гирея или еще на какого-нибудь другого хана. Бывало и так, что неприятельский кулак сразу сбивал с ног одного из стариков, но, памятуя жестокий закон «не бей лежачего», дерущиеся обходили поверженного до той поры, пока он не поднимался и снова не шел на них во весь рост, еще более распалившись в своей ярости от понесенной неудачи.
Сейчас за ходом неравного кулачного боя Матвей Иванович Платов наблюдал с нарастающим беспокойством, недовольно про себя думал: «И черт его дернул, этого старого хрыча Аникина, вмешаться в драку. Намнут ему кости так, что до самого рождества христова трещать будут. На его месте пора бы на землю-матушку падать и живота просить, да разве он так поступит».
Если бы знал атаман, с чего и почему началась потасовка, то, наверное, помрачнел лицом. Дениска Чеботарев и Аникин шли, мирно беседуя, по городку, лузгая семечки и обсуждая мирские новости. И вдруг один из повстречавшихся верховых, сын богатея Кумшатского, язвительно крикнул:
— А ты, дед Аникин, до сих пор беспачпортных кацапов у себя держишь? Смотри, в сыскной части проведают, добра не жди.
— Чегой-то? — ощетинился тотчас же Лука Андреевич. — Кто тебе позволил со мною этак разговаривать? Зараз я тебе ноги повыдергиваю из того места, откуда они растут.
Дениска Чеботарев отряхнул ладони от семечковой шелухи и погрозился тоже:
— Катись-ка подальше, кугут несчастный, пока сопатка цела.
— Свою побереги, — огрызнулся Кумшатский, наступая грудью на Чеботарева.
— Подумаешь, застращал.
Дениска, ни слова не говоря больше, тычком ударил его в лицо, и драка завязалась.
На глазах у атамана четверо верховых уже оттеснили двух оборонявшихся почти к самому рынку. Их победа казалась бесспорной. И вдруг от базарной площади на подмогу отступающим, на ходу сбрасывая с себя ремень, белую холщовую рубаху и грубые крестьянские бахилы, рванулся плечистый, высокого роста парень. Голый по пояс, он был страшен в своем яростном, необузданном порыве. Выбрав самого рослого из преследователей, он ударил его в подбородок, и так сильно, что тот, громко застонав, обеими руками схватился за челюсть и стал кататься по земле. Трое оставшихся мгновенно сообразили, что прибежавший на помощь парень и есть самый грозный противник. Они дружно набросились на него, оставив в покое изрядно поколоченных Аникина и Чеботарева. Однако парня это нисколько не смутило. Сделав вид, что бросился наутек, он описал замысловатую петлю и внезапно вырос перед вторым преследователем. Удар по скуле — и тот с отчаянным криком отскочил в сторону.
— Э-ге-ге! — закричали одобрительно в толпе. — А ведь по-нашенски бьет, по-донскому. Что за казак, ребятушки? С какой улицы?
Незнакомец, оголенный по пояс, уже бил третьего, успевая подставлять литую смуглую спину четвертому, чтобы удары того приходились по ней, а не по лицу. Тем временем старик Аникин и его любимец Дениска Чеботарев, уже успевшие отдышаться, бросились на помощь своему избавителю, но были остановлены его дерзким выкриком:
— Не мешайте, я сам!
И он действительно раскровянил третьему нос, а за четвертым, бросившимся от него стремглав, не стал гнаться.
Платов посуровевшим взглядом наблюдал всю эту сцену, и брови его неодобрительно хмурились. Он знал в лицо почти всех казаков Черкасского городка. Да что там в лицо! Знал по фамилиям, именам, а то и прозвищам, потому что с одними часто сталкивался в войсковой канцелярии или на войсковом кругу, других навещал в дни праздников, именин либо свадеб, не говоря уже о том, что со многими ветеранами ходил под татарские и турецкие пули во время громких баталий, делил зной и холод в дальних изнурительных походах. Этого он не знал. Высокий парень, как был голый по пояс, так и шел прямиком к заборчику, которым был обнесен базар черкасский, размахивая зажатой в кулаке грубой рубахой, так не похожей на одежду даже самых бедных казаков. Свесившись с седла, Платов приказал одному из своих телохранителей:
— Платошка! А ну, подведи-ка ко мне всех этих казаков, и битых и небитых.
Верный служака немедленно бросился в самую гущу толпы. Кто-то, видно, успел шепнуть парню, что в таком виде не подобает представляться атаману Войска Донского, итог стал поспешно натягивать на себя рубаху и подпоясываться. Платов не выдержал ожидания, легонько тронул коня посеребренной шпорой, натянул повод. Конь ходко двинулся вперед по образовавшейся людской просеке. Парень успел рукавом смахнуть с разбитой губы сукровицу, когда конь, всхрапывая, остановился. Пожилой Аникин, Дениска Чеботарев и четверо верховых драчунов в растерянности стояли за спиной у плечистого парня. Их лица были в синяках и кровоподтеках. Увидев перед собой сверкающее седло, мундир с орденами и эполетами, парень оробел и замер.
— Ты кто будешь? — властно спросил Платов.
— Андрей Якушев, — оторопело пробормотал парень.
На смуглом высоком лбу атамана прорезались морщинки, и, ощущая новый приступ досады, он пробормотал:
— Гм… что-то не припоминаю такой фамилии.
В эту минуту, все еще держась за разбитый нос, сквозь толпу к Матвею Ивановичу протиснулся Лука Андреевич Аникин, негромко сказал:
— Он из тех, кого мы в грозу из Дона вытащили.
— А-а, — неопределенно произнес Платов и, насупившись, неодобрительно кивнул на стоявших поодаль четверых побитых верховых казаков, прикладывавших медные пятаки к глазам и скулам. — Ты что же, из пришлых, значит?
— Из пришлых, — подтвердил Андрейка.
— За что же станичников моих столько побил? — совсем уже сурово продолжал атаман. — Казаки донские тебе, стало быть, невзлюбились?
Лука Андреевич, воровато привстав на цыпочки, успел шепнуть в самое ухо своему жильцу:
— Ты, энтого самого, не строптивничай. Отвечай атаману-батюшке только два слова: так точно.
— Не-е, — протянул Андрейка, глядя в самые глаза Платову.
— Так за что же? — еще строже поинтересовался атаман.
— А я своего спасителя от ихних кулаков защищал, Дениску Чеботарева.
— Вот как! — удивленно воскликнул Платов и вдруг, легко соскочив с седла, пружинистым шагом приблизился к Якушеву, сильно встряхнул его за плечи, кулаком постучал в крепкую грудь. — Однако, смотрите, какой богатырь! Экий из тебя кавалер мог бы в войну получиться, если бы под мое командование попал. Значит, заступился за честь своего друга, донского казака?
— Так точно, атаман-батюшка, — гаркнул Андрейка, быстро впитавший в себя совет Аникина.
— Ну и правильно сделал, — заразительно засмеялся Платов. — Подобнейшим образом и поступай впредь. Сам казаком сделаешься когда-нибудь. А вы, браточки, — метнул он свирепый взгляд в сторону побитых, — вон с моих глаз незамедлительно, пока я добрый, иначе прикажу плетей дополнительно на майдане вам подсыпать, дабы умели в следующий раз за честь свою казачью так постоять, как этот пришлый отрок постоял на наших глазах за честь своего друга.
Верховые, смущенно покашливая, скрылись в толпе. Они-то превосходно знали, что атаман Войска Донского слова на ветер не бросает.
— Эй, Моисей! — закричал Матвей Иванович на весь базар, отыскав глазами долговязую фигуру старого лавочника, по-прежнему невозмутимо стоявшего у входа в свое заведение. — А ну налей-ка сему доброму молодцу ковш медовухи или кружку доброй горилки. Да не оскудеет казна нашей войсковой канцелярии. Я плачу!
Моисей подобострастно всплеснул руками.
— Да разве так можно говорить, пан атаман Войска Донского! Да чтобы я, смиренный ваш раб и слуга, пользовался вашей казной! Да пусть лучше глаза мои ослепнут и язык отнимется, если я возьму за это плату. Ведь я живу и торгую на земле Войска Донского только по вашей милости. Нет, отважный мой генерал и первый герой донских степей. Я за свой счет этому богатырю своими руками поднесу ковшик.
— Длинно говоришь, Моисей, — засмеялся Платов. — Не видишь разве, у парня уже горло пересохло.
Под громкий хор казачьих голосов, выкрикивавших «пей до дна», Андрейка осушил огромный ковш медовухи и по старой привычке крепостного опустился было перед атаманом на колени со словами благодарности, но Платов резко и решительно воспротивился:
— Встань! Не холоп ты, если на нашей древней донской земле живешь. Она кровью свободных людей полита.
14
Прямо с базара притащились на аникинское подворье Андрейка, Дениска Чеботарев и сам хозяин. По-воскресному принаряженных Анастасию и Любашу их потрепанный, изнуренный вид привел в ужас.
— Господи Исусе, — богомольно воскликнула Анастасия, подступая к мужу. — Весь в седом волосе, как в муке вывалянный, а туда же, с молодыми на кулачки потянулся. Забот тебе, что ли, других не нашлось, старый. Любаша, принеси тазик с водой, пусть себе сопатку замоет. И не стыдно, теперь с такими гульгами по городку шастать будет. Детвора и та пальцами показывать станет.
— А мой-то Андрейка, — укоризненно вторила ей удивленная Любаша. — Лука Андреич поцарапанный, и только, а он к тому же еще и пьяный.
— Цытьте, бабы, — сердито оборвал их переполох Аникин. — Ты, мать, дай лучше поскорее мокрую тряпочку, я ее к носу приспособлю, чтобы юшку унять. А ты, Любаша, на своего Андрейку и вовсе не кричи. Ты знаешь, по какому поводу он целый ковш вылакал? Ему этот ковш собственными руками сам атаман Войска Донского преподнес.
— Платов? — так и ахнула вся побелевшая от изумления Любаша.
— Да. Сам Матвей Иванович, — гордо подтвердил Лука Андреевич, прикладывая к носу мокрую холодную тряпицу, которую уже успела принести из кухни Анастасия. Любаша поспешно кинулась к Андрейке, едва только угас первый порыв удивления. Якушев растерянно отмахнулся:
— Не в силах я тебе сейчас связно обо всем рассказать. Ты лучше его порасспроси, — кивнул он на Дениску Чеботарева, — ему со стороны виднее все было. А я на подворье воздухом подышать выйду. Ух, до чего же эта казачья медовуха крепка!
На дворе Андрейка остановился у исхлестанной топором караичевои коряги, поставил на нее чурку с коричневым торцом, поплевал на ладони. Топор зазвенел, и от чурки в разные стороны брызнули щепки. Андрейка с радостью ощутил, что на смену усталости и волнению от плавных, ритмичных движений приходит успокоение. Горка нарубленных дров все росла и росла. Он не услышал, как сзади тихими шагами подкрался Дениска Чеботарев, уже успевший все как есть рассказать женщинам о нынешнем кулачном побоище, и вздрогнул от неожиданно громкого голоса:
— Слышь, Андрейка, ты уже малость приустал. Дай топор, помогу.
Якушев норовисто встряхнул головой. Рассыпались мягкие густые волосы, прилипли к вспотевшему лбу.
— С чего это ты взял, Дениска?
— Устал, гутарю, — добрым голосом, но уже настойчивее повторил Чеботарев. — Отдавай, одним словом, свое оружие, брательник.
В голосе Дениски так и пробивались добрые, просящие нотки. А оттого, что он назвал Андрейку брательником, тому стало и вовсе приятно.
— Ну бери, ежели хошь, — грубовато согласился Якушев и вдруг почувствовал, что лопнула и рухнула еще вчера навсегда, как им казалось, разделившая их стенка. Чеботарев взял топор, пальцем провел по острому, тонкому лезвию.
— Спасибо, брательник, — снова ласково обратился он к Якушеву. — Вовек не забуду твоей выручки.
— Да я что… — смешался Андрейка. — Гляди руку не порань, я ведь топор точил на совесть.
15
В просторной горнице богатого казачьего куреня жил и работал генерал-лейтенант инженер де Волан. По просьбе Платова хозяин этого куреня есаул Белобородов за хорошую цену сдал свои апартаменты царскому посланцу на полгода, а сам довольствовался небольшим, белым, тщательно вымазанным известкой флигельком. В горнице осталось все как было. И буфет, заставленный всевозможной заморской утварью, и шкаф с одеждой, и образа в темноватом углу, и портреты осанистых предков, и кровать с целой горой взбитых подушек. Только широкий парадный стол стоял теперь без скатерти, отчего казался заброшенным. В беспорядке наваленные на него рулоны чертежей, раскрытые готовальни и разбросанные линейки только усиливали это впечатление. А тренога от астролябии, стоявшая в углу, напротив святых икон, та и вовсе завершала ощущение самой что ни на есть беспардонной неразберихи. И богомольный хозяин, иногда, в отсутствие жильца, рисковавший заходить в собственную горницу, только покачивал головой, произнося:
— Ну и срамотища. Ну и богохульник заморский. А еще царский инженер!
В довершение ко всему на плоском блюде, что стояло посреди стола, лежала недокуренная сигара и над горкой пепла еще витал зловонный дымок. Сам де Волан, в запыленных сапогах и помятой грубошерстной блузе, валялся на голом жестком дубовом диване, положив под голову брезентовый зеленый ягдташ.
В таком положении его и застал Матвей Иванович Платов, без стука вошедший в горницу. Инженер, по всей вероятности, спал не крепко, потому что на первый же скрип лениво поднял разлохмаченную голову, издав неопределенное восклицание.
— Что? Удивил? — засмеялся Платов. — Рано потревожил? Ничего, кто рано встает, тому бог дает. А вы, гляжу, к тому же, чай, и не спали?
— Почти не спал, — признался де Волан, быстро вскакивая с жесткого дивана и вытягиваясь в знак уважения к высокому гостю. — На рассвете ввалился, и даже раздеваться сил не осталось.
Платов критически посмотрел на его сапоги, покрытые корочкой засохшей грязи.
— Позволю себе полюбопытствовать, господин инженер, разве в Нахичевани прошел сильный дождь?
Де Волан ответил долгим, изучающим взглядом ореховых выпуклых глаз. На самом их донышке плеснулась тревога, но он ее тотчас же подавил и безразлично ухмыльнулся.
— Мой добрый всеведущий атаман! Разрешите коленопреклоненно заметить, что на сей раз вы ошиблись.
— Возможно, — рассеянно согласился Платов, не спуская с царского инженера настороженного взгляда. А де Волан тем временем беспокойно думал: «Черт бы побрал эту старую лису. Неужели он что-то прослышал о моих отношениях с нахичеванскими торгашами? Не ко времени это!»
— Садитесь, дорогой Матвей Иванович, — указал де Волан на единственное мягкое кресло, стоявшее у противоположной стены. — Я очень рад, что такой высокий гость удостоил меня столь ранним визитом. Однако должен разочаровать. По поводу Нахичевани вы ошиблись. Там действительно у армянских купцов превосходное греческое вино. Но я там не был. Целую неделю колесил я по урочищу Бирючий Кут и, осмелюсь доложить, имею возможность, как мне кажется, порадовать вас отменно деловым докладом.
Лицо Платова сразу оживилось и просветлело. Недавняя тень недоверчивости исчезла с него, смытая улыбкой.
— Сие весьма похвально! — воскликнул атаман. — Вы были в самом Бирючьем Куте? Тогда извините за мое столь легкомысленное предположение по поводу Нахичевани. Ради бога, рассказывайте, генерал, в каком положении наши дела.
Платов опустился в мягкое кресло и, скрестив руки на груди, приготовился слушать. А де Волан, наоборот, стал стремительно расхаживать взад и вперед по довольно просторной горнице, оживленно жестикулируя.
— Дорогой атаман славного Войска Донского, — заговорил инженер высокопарно, — я не только провел несколько дней в Бирючьем Куте, но успел побывать в станицах Усть-Белокалитвенской, Аксайской и на хуторе Арпачине. В этом деловом вояже меня постоянно сопровождали войсковой архитектор Бельтрами и верный сын казачества инженерный капитан Ефимов, с коим мы уже завершили планировку новой столицы тихого Дона города Новочеркасска. Все уже приготовлено к закладке города, дорогой Матвей Иванович. По вашему высочайшему распоряжению на территории будущего города уже трудятся два казачьих строительных полка и население ближайших станиц. Заложили мы фундаменты для гимназии, лазарета, войсковой канцелярии и временного собора. Из станицы Усть-Белокалитвенской по двум рекам — Донцу и Дону подвозят серый камень, а белый камень и щебень дают нам Аксайские горы.
— А чем Арпачин прославится? — улыбнулся Платов. Де Волан остановился, бросил взгляд на недокуренную сигару.
— С вашего разрешения, я подымлю немного?
— Воля ваша, — поморщился Платов, не любивший сигарного дыма.
— Из Арпачина, — продолжал архитектор, — перевезут в лодках кирпич и камыш. К тому же значительная часть арпачинских казаков отправится на застройку первых кварталов новой столицы. Один казачий полк на берегу речки Тузлова уже завершил полностью постройку пристани. Осмелюсь доложить, что к торжественной церемонии по случаю закладки Новочеркасска все уже готово.
Платов, несмотря на свои нелегко прожитые пятьдесят три года, с завидной ловкостью вскочил из кресла, будто его выстрелило, подбежал к инженеру и троекратно его облобызал.
— Чару! — закричал он лихо.
— Какую? — растерялся было де Волан.
— Хмельную, разумеется, — раскатисто захохотал Платов.
Де Волан растерянно пожал плечами.
— Но, мой атаман, в апартаментах скромного инженера, всецело занятого заботами об основании новой казачьей столицы, сия божественная влага давно уже вывелась.
— Вывелась? — вскричал Платов. — А мы сейчас ее сызнова заведем. Это дело легко поправимое. Эй, Белобородов! Все равно знаю, что стоишь под дверью и подслушиваешь. А ну-ка сюда!
В горницу вошел высокий худой старик, богомольно сложил на крепкой костистой груди твердые руки.
— Как можно, высокочтимый атаман, отец родной наш Матвей Иванович! Господь наказал бы меня за подобное к вам непочтение.
— Ладно, ладно, — оборвал его Платов, — я тут не следствие провожу о том, подслушивал ты или нет. Подай-ка нам с инженером по кубку доброго вина. Да себе третий захвати, если хочешь. Ведомо мне, что ты целый бочонок с рождества христова держишь.
— Я сейчас пощусь, — пробормотал хозяин.
— Ну и постись на здоровье, а нам не мешай, — повеселел Платов, покачав головой вослед уходящему Белобородову. Вскоре тот возвратился с двумя большими хрустальными кубками, до краев наполненными темноватой жидкостью.
— Из самой Цимлы доставлено, — похвастался он. — Пейте, дорогой наш атаман-батюшка, чтобы сто лет вам жилось и ни одной болячки не прилепилось. — Хозяин покинул горницу, а Матвей Иванович приблизился к де Волану и дружески взял его за локоть:
— Так что, господин инженер, за новый город?
— За новый город, ваше превосходительство.
Зазвенел хрусталь, и они выпили. Инженер развернул самый большой чертеж.
— Извольте полюбоваться, дорогой Матвей Иванович, тем, что создал ваш покорный слуга. — С этими словами де Волан острым грифелем желтого карандаша стал водить по тонким линиям городского плана. В который уже раз видел Платов этот чертеж и всегда замирал от волнения, слушая ровный, хорошо поставленный, актерский баритон санкт-петербургского инженера.
Бирючий Кут — это холм, возвышающийся над уровнем Азовского моря на 343 фута, омытый у своего подножия реками Тузловом и Аксаем. Издали, на ровном фоне однообразных донских степей, холм этот мог с успехом сойти за гору. Да и на самом деле вольные казаки, привыкшие в родном краю всем гордиться, а следовательно, все окружающее преувеличивать, ибо гордость столь часто влечет за собой преувеличение, часто именовали Бирючий Кут горой. План Новочеркасска для атамана Платова давно уже не был плохо осязаемым чертежом. Даже закрыв глаза, атаман Войска Донского отчетливо представлял, каким станет город в самом недалеком будущем.
— Вы только посмотрите, — гудел над его ухом баритон де Волана. — Здесь будет главная соборная церковь, а перед ней огромная площадь для парадов и манифестаций. Мы ее таким булыжником вымостим, что цокот копыт будет до Черкасского городка долетать, когда конные полки соизволят по ней по вашему приказанию маршем проходить. — Инженер затушил сигару, небрежно бросив ее на то же самое хозяйское блюдо, и увлеченно продолжал: — Помимо главного собора на территории города будет построено шесть приходских церквей с площадями. Войсковую канцелярию мы такую возведем, что любо-дорого будет посмотреть. — Острие карандаша уперлось в небольшую цепочку квадратиков. Обводя один из них, де Волан пояснил: — Здесь будет стоять ваша резиденция, господин атаман. А это — дома для частных полицейских приставов. Здесь мы построим первую донскую гимназию. Обратите внимание, мой генерал, с каким размахом спланирован центр. Проспекты будут иметь ширину двадцать пять сажен. Все иные улицы — пятнадцать сажен. Здесь, чуть подальше от центра, намечено построить питейные кабаки и кварталы для обывателей.
— А здесь? — коротко поинтересовался Платов, обводя пальцем продолговатый четырехугольник, обозначенный на самой окраине города.
— Здесь будет тюрьма, без коей, увы, в наше время не обойтись, — зевнул де Волан самым пренебрежительным образом.
— Увы, не обойтись, — грустно согласился Матвей Иванович и, покачав головой, спросил: — А как вы полагаете, генерал, наступит ли когда-нибудь то счастливое время, когда отпадет раз и навсегда надобность в тюрьмах?
Де Волан встряхнул гривой плохо расчесанных волос.
— Откуда же я знаю, господин войсковой атаман? Вы к императору, позволю себе заметить, ближе. Впрочем… — Взгляд его выпуклых глаз остановился на окне с раздернутыми занавесками, за которым угадывалась далекая панорама разлившегося Дона с нежной, синеватой от яркого солнца линией горизонта над ним. — Впрочем, у вас была ведь в свое время доподлинная вольница, без тюрем и полицейской части, когда за проступки провинного наказывали сами казаки на войсковом круге.
— Была, — вздохнул задумчиво Платов. Он вдруг вспомнил самый последний циркуляр, доставленный фельдъегерем из Санкт-Петербурга, строго предписывавший улучшить работу сыскного отделения, а в будущем, в новой столице, увеличить штат полицейских, с тем чтобы строго карать виновных казаков за малейшие проступки и отступления от законов. Вспомнил и подумал о том, что это пошло новое наступление на остатки тех патриархально-общинных отношений, какими славилась былая казачья вольница, и что ведет это наступление не кто-нибудь иной, а сам император Александр. И ему, атаману нынешнего Войска Донского, лишь одно остается — покориться. У самого обреза чертежа Матвей Иванович разглядел голубой изгиб Дона, устремляющийся к Станице Аксайской, и в нем ожили былые сомнения. — Все таки не к Новому Черкасску, а к Аксайской батюшка-Дон наш свои воды катит, — вздохнул про себя Платов. — Может, маху мы дали, инженер, что не в Аксайской станине, а в голом Бирючьем Куте, на горе дикой, столицу новую зачинаем?
Де Волан резко выпрямился, смело встретил его пристальный взгляд. Сейчас надо было во что бы то ни стало отвести все сомнения донского атамана.
— Матвей Иванович, — широко разводя руками, примирительно заговорил де Волан, — надо ли снова казниться сомнениями? Ведь вы же отважный воин и всегда должны оставаться твердым в принятом решении.
— Воин-то воин, да не зодчий, — снова вздохнул Матвей Иванович.
— А зодчий вас не подведет, — самодовольно ткнул себя пальцем в грудь императорский инженер. — Давайте снова вернемся к давнему нашему разговору. Ну что такое Аксай? Это же мертворожденная река. Из Дона вытекает и в Дон впадает. Всего-навсего рукав протяженностью каких-то сто с лишним верст. Если доблестное казачье войско, коему под силу любой подвиг, возведет у станицы Мелеховской плотину, воды Дона повернут в этот рукав, дойдут до станицы Аксайской и там опять вольются в основное русло. Таким образом Аксай станет настоящей судоходной рекой. Не печальтесь, господин войсковой атаман, мы еще доживем до того дня, когда на белоснежной трехмачтовой яхте совершим премилое путешествие от пристани «Новочеркасск» до славного города Азова. Как мы назовем эту яхту? — с видом настоящего искусителя прищурился де Волан.
— «Ермак Тимофеевич», — не задумываясь, предложил Платов.
— А быть может, «Емельян Пугачев»?
— На что вы намекаете? — вспыхнул атаман, и бурая краска даже пробила загар на его лице. — Я покорный слуга великого монарха царя России.
— Ну ладно, ладно, — примирительно согласился генерал-инженер, — пусть будет «Ермак Тимофеевич». — И они снова углубились в детальное обсуждение плана.
Платов тогда и представить не мог, сколько бед и огорчений принесет впоследствии воинству и донскому казачеству неосмысленная попытка обуздать могучий Дон и повернуть его в русло хилого Аксая. Тысячи людей пытались по ею распоряжению насыпать земляную плотину, с утра и до ночи день за днем перевозили они огромное количество земли, а первый же паводок шутя смыл их неудачную, и даже попросту невежественную, если говорить о законах гидротехники, насыпь, похоронив отчаянные старания и самые светлые побуждения атамана Войска Донского и его свиты.
А ведь все это понадобилось хитрому, изворотливому до Волану лишь для того, чтобы, окончательно усыпив колебания Платова, лишить его последних сомнений в том, что новая столица области Войска Донского может быть основана только в одном месте: не в Азове и не в Аксайской станице, а в одном лишь Бирючьем Куте. После длительного обсуждения составленного де Воланом плана Платов решительно накрыл чертеж твердой смуглой рукой:
— Что ж, инженер, вероятно, будем считать вопрос исчерпанным?
— Да, мой генерал.
— И восемнадцатого мая года одна тысяча восемьсот пятого, согласно повелению императора всея Руси Александра, осуществляем заложение?
— Да, мой генерал.
— И я соберу назавтра войсковой круг на майдане и объявлю на нем нашу волю?
— Без всякого колебания, Матвей Иванович.
— Так что же! — воскликнул сразу повеселевший Платов. — Осушим же за это еще по одному кубку в столь жаркий день. Уж больно вкусно это самое вино у старика Белобородова.
16
Поздним вечером Андрейка Якушев и Дениска Чеботарев пригнали с пастбища коров. Сначала отвели двух телок и одну дойную корову на подворье к Чеботаревым, потом загнали остальных в баз Луки Андреевича. Щедро попоив их из колодца, парни постояли во дворе, с наслаждением вдыхая запах весенней ночи. После памятного всем кулачного боя они ощутили такое обоюдное влечение друг к другу, что озадачили этим всех окружающих. Даже тихая, ласковая Любаша и та заявила однажды при всех домочадцах:
— Смотри, Андрейка, я тебя скоро к Дениске заревную. Совсем на меня глядеть перестал. К лицу ли тебе?
— Да ты что! — смутился Андрейка. — Тут ведь дружба иная. Он мне теперь брательник на всю жизнь.
Постояв под высоким звездным небом и обменявшись несколькими малозначительными фразами, парни задумали было расходиться, но Андрейка, опомнившись, возразил:
— Постой, Дениска. Чего тебе спешить до дома? Зайдем лучше до нашего Аникина. Видишь, в горнице какой яркий свет. Повечеряем и еще поболтаем.
Чеботарев насмешливо покосил правым плечом:
— Чегой-то гутаришь? Можно думать, у моей матери нечем повечерять. Идем до меня. Она и пышечек, и парного молочка подаст.
Но Андрейка решительно воспротивился и насильно поволок друга за собой.
— Пошли сначала до нас, козел упрямый. Негоже, чтобы ты за весь день ни единым словом с Лукой Андреевичем не обмолвился. Да и Любаша с тетей Анастасией тебя ждут.
— Ну, зайду, — неохотно вздохнул Чеботарев. Вытерев обувь в сенцах о половичок, они прошли в горницу, увидели на столе чугунок с холодным борщом, кринку молока, наполовину уже опорожненную, горку серого хлеба на тарелке. Свечи горели вовсю, и в горнице было светло, как на празднике. «С чего бы это?» — подумал Якушев, но тотчас догадался. На диванчике рядком сидели хозяйка с Любашей, а напротив, в шароварах и чириках с затейливой позолоченной кавказской обшивкой, распоясанный и по-домашнему небрежный, Аникин, жестикулируя, вел какой-то рассказ, который обе женщины слушали с нескрываемым увлечением. Даже обычно ласковая Любаша, недовольно затеребив косу, шепотом сказала:
— Сидайте за стол и вечеряйте чем бог послал, а нам не мешайте.
Андрей и Дениска не стали спорить, лишь усмешливо переглянулись: что это, мол, за фокусы в нашем курене сегодня. Хитрый Аникин, уловив эту иронию, прервал на полуслове рассказ и обратился к ним:
— Слышь, хлопцы, там в печке еще гречневая каша стоит. Можете брать да с молочком исть. А мне не мешать. Тем паче угощения у вас, как на Меланьиной свадьбе.
— На какой, на какой? — встрепенулась Любаша.
— На Меланьиной, — повторил Аникин, — это, девонька, ведаешь что? Дон-то наш, батюшка, историями богат. К примеру, сказывают, будто в свое время на поимку мятежного атамана Кондратия Булавина царь отряд стрельцов чуть ли не в тыщу голов послал. Шли они, шли, из сил выбились и заснули в нескольких верстах от Черкасска. Кондратию Булавину об этом сторожевые казаки донесли, и он со своими молодцами ночью весь отряд порубал. Вот и пошла по Дону поговорка гулять: кондрашка хватил.
А другой атаман женился в Черкасске на казачке — красавице Меланье и повелел гулять свадьбу три дня; а чтобы всего хватило, приказал столы с винами и закусками на всем пути расставить — от церкви до своего атаманского, дома. Три дня пировали казаки, а все равно съесть и выпить, что на столах, не смогли. Вот и стали с той поры гутарить, когда видят много еды: ты, мол, что, как на Меланьину свадьбу наготовила, хозяйка. А на подлинной Меланьиной свадьбе все казаки, за исключением одного, довольны были.
— А этот почему же? — вступила в разговор Анастасия. — Чегой-то я не слыхивала.
Лука Андреевич, хитровато сощурившись, почесал затылок.
— Зараз обскажу. Недопил он, понимаете ли. Возвращается со свадьбы, и между им и дружком такой разговор. «Был на свадьбе?» — спрашивает дружок. «Да-а был…» — «Как свадьба?» — «Так себе». — «Закуски не хватило?» — «Была и закуска». — «Вино плохое?» — «И вино хорошее. Принуда не было, вот и тверезый остался». — Все расхохотались, а Лука Андреевич нравоучительно заметил: — Нашим хлопцам принуда не надо. Продолжайте исть, а я тут бабонькам про нашего атамана Матвея Ивановича буду сказывать. Да и вам не грешно прислушаться.
Черпая борщ из одной деревянной расписной миски, Андрей и Дениска ловили размеренную речь видавшего виды казака. Теребя под расстегнутой рубашкой тонкую цепочку серебряного крестика, Лука Андреевич нравоучительно продолжал:
— То я вам про знаменитые подвиги нашего бесстрашного атамана сказывал. А вы вот вопрос задали о его житейском происхождении. Так я и это обскажу, родненькие. Наш Матвей Иванович, он не из графьев и не из князьев каких урожден будет. И не из дворян-белоручек, каким даже в постель служанки расфуфыренные кофии заморские подают. А порожден он был в семье донского войскового старшины Ивана Платова, судоходного мастера.
Как-то летом, если память мне не изменяет, в августе одна тысяча семьсот пятьдесят первого, когда еще, по другим законам, вольготнее нынешнего жили наши казаки донские, вышел старшина Платов на протоку посмотреть свое судно. Жена в ту пору на сносях у него была. Идет войсковой старшина по сухому донскому бережку, пыльцой пробитому, по травушке зеленой, от росы давно уж просохшей, и вдруг птица пролетела низко-низко над его головушкой и прямехонько ему на шапку кусок хлеба уронила. Войсковой старшина перекрестился и положил тот кусок в карман. К берегу подошел, а из глуби донской воды да к ногам его громадный сазан выплеснулся. «Что бы это могло означать? — подумал в тот миг войсковой старшина. — Неспроста ведь это». А домой пришел и узнал, что жена разрешилась сыном. Обрадовался добрый казак, помолился сперва перед образом, а затем уж собрал друзей, угостил их рюмкой водки, как и подобало в старые времена. Закусили они хлебом, птицей оброненным, да сазаном, что к ногам его выбросился. И в тот же день нарекли нового жителя городка нашего Черкасского Матвеем. Родители нашего атамана были люди небогатые. Любили его; но не баловали. Грамоте кое-как обучили, а дальше науки Матвей Иванович познавал уже сам. А в тринадцать годков его уже урядником на действительную службу царскую зачислили. Во как было, стало быть!
— Лука Андреевич, — невпопад встрепенулась Любаша, — вы старый казак и все тут знаете. А как на Дону в старину женились? Поведайте.
— Ишь куда ты хватила, касаточка, — заворчал притворно хозяин. — Старина, она, брат ты мой, понятие сурьезное. Тогда ведь казаки жили чем? Набегами да войнами и добычей от них. Царю-батюшке служили справно, но больше всего любили свободу. Даже поговорку сложили: лучше смерть на воле, чем жизнь в плену, Говорят, что эту поговорку наши генералы как самую мудрую истину в военный устав внесли. И еще песенка была тогда сложена.
А у нас на Дону живут не по-вашему,
Не ткут, не прядут, не сеют, не жнут, хорошо живут.
Малость охотились, малость рыбу ловили, а ее непочатый край. А что касаемо женитьбы, так про церковное венчание и понятия тогда не имели. Человек брал себе жену, выходил на круг и объявлял перед казаками и атаманом: «Ты будь мне жена». «А ты будь мне муж», — отвечала нареченная.
— А если расходились? — лукаво играя синими глазами, поинтересовалась Любаша.
— Тогда и того проще, — ухмыльнулся Лука Андреевич. — Муж в праздничный день выводил свою бабу на майдан. В лучшие наряды облачалась при этом казачка. На голове рогатая кичка, отделанная серебром, а то и золотом. От нее на лоб и шею свисали нити разноцветного бисера с серебряными монетами на концах. И еще с кички тонкий белый шарф спускался аж ниже пояса. Ну а платье — кубелек, — его красоту и вовсе не обскажешь. Оно из шелка или парчи, с застежкой на поясе, а та и вовсе вся в драгоценных каменьях. Выйдет такая на круг, блеснет глазами да как посеет дробный стук каблучков, молнией промчится, а потом с озорством выкрикнет:
Кому люба, кому надобна,
Выбирай иди без робости,
Жить ты будешь со мной в радости…
Стоят, бывалоча, казаки, красотой ее зачарованные, да думают про мужа ейного: «Ну и дурак Лариожка, ить какую бабу с база своего выставил». Пока окружающий люд молчал, бывший муж норовил всем объяснить: «Она мне гожа была, работяща и домовита. Бери, кому надобна». И вдруг какой казак самых горячих кровей как встрепенется да завопит: «Мне она надобна! Беру немедленно!» И чтобы никто иной не опередил, выскочит на центр круга и накроет эту бабу зипуном своим, как это по обряду полагалось.
Аникин, оборвав свою речь, пытливо посмотрел на женщин, внимательно его слушавших.
— А дальше что бывало, дядя Лука? — не вытерпела Любаша.
Лука Андреевич осанисто провел ладонями по лицу.
— Далее оно по-всякому случалось. Бывало и так, что по прошествии двух-трех недель новый муж приходил к старому и жалобно возвещал: «Слышь, Лариоша, возьми назад свою бабу. Не подошла она мне. В постели ледащая, по хозяйству не работящая, одним словом, завалящая. Возьми, ради бога. Вот те крест, на радостях и тебе и всей станице угощение за свой счет царское выставлю».
— А если такая жена, что никто не брал? — не успокаивалась Любаша.
— Ежели никто, — покашлял хозяин, — ежели никто не брал, тогда баба уходила на свободу. И не очень весело было ей в таком разе. Но и тут все без церквей и попов обходились. Не то что теперь, когда без креста и шагу не ступишь. Чуть что, тебя геенной огненной пугают.
Кто-то громко постучал с улицы в ставню.
— Эй, Лука Андреич, выдь-ка на минутку, дело до тебя, — раздался хрипловатый голос.
— Ты, что ли, Спирька? — окликнул Аникин, узнавший по голосу войскового писаря Спиридона Хлебникова.
— Я.
— Так заходи в дом.
— А у тебя сенцы не на запоре?
— Зачем же их запирать, чудодей, — рассмеялся Аникин. — От кого, скажи мне на милость? Разбойников у нас нету.
При этих словах деревянная ложка вздрогнула в большой руке Андрейки, и он быстро посмотрел на Любашу… «Боже мой! — подумал он про себя с болью, — И до каких же пор я буду вздрагивать при слове „разбойник“? Неужели всю жизнь теперь предстоит скрывать правду и терзаться душой из-за этого проклятого барина Веретенникова?» Обожженная его взглядом, Любаша вздохнула, и в синих больших ее глазах отразилась такая нечеловеческая тоска, что даже Анастасия удивилась.
— Чего это ты так пригорюнилась, девонька?
— Да так, тетя Настя, взгрустнулось чегой-то, — отвела она взгляд.
«Хорошая ты, Люба, — подумал Андрейка, — каждую мысль мою с полуслова понимаешь. С тобою не страшно всю жизнь пройти вместе, до последнего часа».
— Ты чего замер, как бирюк перед прыжком? — засмеялся Дениска. — Давай поторапливайся, а то я вкусный борщик и сам прикончу.
В горницу вошел высокий худой Спиридон Хлебников, сорокалетний казак с бледным продолговатым лицом, на котором ярко выделялись густые черные усы.
Половина черкасских казаков знали о том, что Хлебников болеет чахоткой тяжело и неотвратимо, но, общаясь с ним, делали вид, что далеки от этой догадки и воспринимают его как человека с совершенно полноценным здоровьем. Лишь однажды богомольный есаул Илья Белобородов проговорился, охая:
— Все чахнешь ты да чахнешь, Спиридон Ермолаич.
У Хлебникова в ярости подпрыгнула тонкая цепочка бровей.
— А тебе какого черта надо, калика ты перехожая! — взорвался войсковой писарь. — Тебе до меня какое собачье дело, пес брехливый?! Я еще допреж того, как от чахотки издохну, знаешь, сколько басурманов вострой шашкой порубаю, чучело огородное!
Белобородов испуганно закрестился и попятился от него.
Войдя в аникинский дом, Спиридон, приложив к губам ладонь, постарался сдержать предательский кашель и, когда это ему удалось, негромко обратился к хозяину:
— Вечер добрый, Лука Андреич. Меня за тобой послали. Ждут тебя у Федора Кумшатского в курене.
— По какой такой надобности? — пренебрежительно усмехнулся Аникин, но исподнюю белую рубашку на голой,? груди застегнул.
— У него все домовитые казаки собрались. Тебя да Фрола Семиколенова поджидают, чтобы разговор зачать.
— О чем гутарить собираются?
— Придешь, узнаешь, а я пошел.
Аникин наспех оделся, тонким кавказским ремешком подпоясал синий праздничный зипун, для приличия пообещал Анастасии скоро возвратиться.
…В прохладной обширной горнице богатого казака Федора Кумшатского, владельца двух окрестных мельниц, пивоварни и многих сенокосов, сидело человек пятнадцать домовитых казаков. На столе стоял огромный жбан с медовухой, окруженный объемистыми глиняными кружками. Каждый, если хотел, подходил к столу и наливал себе по потребности.
Лука Андреевич, покашляв в кулак, про себя решил, что разговор предстоит, возможно, долгий и перед этим стоит промочить горло. Взяв жбан в руки, он доверху наполнил пустую кружку, медленно, со смаком причмокивая, выпил. Толстый, с лоснящимися красными щеками, будто их только что распарили, Кумшатский снисходительно улыбнулся:
— Коль Лука Андреевич прибыл, можно и начинать. Дайте ему лишь жажду молодецкую утолить.
Убранство просторной горницы кумшатского дома заметно отличалось от других казачьих куреней. Здесь висели на стенах дорогие персидские ковры, увешанные саблями, пистолетами и кинжалами, а на гравюрах и картинах, исполненных маслом, были запечатлены эпизоды былых сражений. На стульях лежали вышитые золотистой тесьмой мягкие подушки. Шаги любого вошедшего были неслышными, оттого что пол был устлан скрадывающими звук коврами. В углу золотился целый иконостас, а от серебряной лампадки стлался приторный запах деревянного масла. За стеклами высокого буфета серебром и никелем отливали лафитники, соусники, вазы и кубки заморского происхождения. Но самой большой гордостью хозяина были многочисленные кадки с домашними цветами: фикусы, папоротники, пальмы, колючие кактусы образовали целый ботанический сад. Среди них стояла низкая скамеечка, застланная цветным ковриком.
Сейчас в горнице были заняты пожилыми состоятельными казаками не только все стулья, но и жесткие дубовые диваны, приставленные к стенам. А на низкой скамеечке, посреди кадок с цветами, сидел самый главный из черкасских богатеев, худой и сутулый от бремени лет Фрол Семиколенов, и задумчиво гладил сверху вниз обеими холодными своими ладонями мягкую, совершенно седую бороду. Кумшатский отвесил ему почтительный поклон.
— Фрол Аникеевич, все собрались. Ждем твоего слова.
Старец встал и заговорил глухим тихим голосом, так что все остальные слушали его напрягаясь.
— Други мои и братья. Вот собрались мы в курене у верного товарища моего Феди Кумшатского, дабы обсудить, как же нам жить дальше. Длинно говорить не стану. Всем вам уже ведомо, что с высочайшего повеления царя-батюшки решено превратить сильный и древний наш Черкасский городок в обыкновенную станицу, а заместо него стольным городом Войска Донского сделать Новый Черкасск, что порешили обосновать на безводной горе в урочище Бирючий Кут. Завтра утром ударят в колокола и все черкасские казаки высыпят на майдан выслушать волю нашего атамана Матвея Ивановича Платова, который всем нам прикажет готовиться к переселению. — Фрол чуть-чуть усилил голос, и на впалых его щеках вспыхнул неяркий румянец. — Меня вот-вот господь бог с этой земли к себе призовет, но я в вашу пользу хочу высказаться. Вот мы собрались здесь, почти все домовитые казаки городка Черкаеека. А почему нас именуют домовитыми? Да потому, что мы своим горбом, не в пример запьянцовской гулящей голытьбе, нажили и дома, и подворье, и торговлишку кое-какую. С нами никто не волен не посчитаться. В наших руках и лучшие куреня, и животина всякая. Рыбная ловля, сенокосы, мельницы. Так неужто мы должны будем все это побросать и в почтенных летах начинать на новом месте все сызнова? Где же справедливость, я спрашиваю? — Он обвел покрасневшими слезящимися недобрыми глазами сидевших в горнице и сипло продолжал: — Это голытьбе, у коей ни кола ни двора и одна лишь вошь за пазухой всего капитала, той легко перебираться на новое местожительство. А мы ведь не из того теста слеплены. Мы так не можем, ибо для нас тронуться с места — это сплошное разорение, ни больше ни меньше. Верно ли я гутарю, станишники?
— Верно! — заорали в один голос сидевшие у самой двери братья Сипягины.
— По справедливости речь ведешь, Фрол Аникеевич, — пробасил неопрятно одетый и заметно хмельной прасол Митрий Коробков.
— Не можно нам переезжать в Бирючий Кут! — прорезал синий от горевшей лампады воздух горницы дискант рябого Власа Бирюкова. — Воспротивиться разом всем надо. Пусть и атаман к нам прислушается, раз считает домовитых первой опорой.
— Не поедем, пускай без нас новый город строится! Нам и здесь хорошо! Откажемся! — выплеснулись разгоряченные голоса. Федор Кумшатский с наслаждением растянул в улыбке красные влажные губы, такие толстые, что казалось, с них вот-вот закапает жир.
— Тише! Не все разом, станишники. Надо, чтобы каждый объявил свою волю отдельно. Я буду выкликать, а вы гутарьте. Братья Сипягины?
— Не поедем! — закричали со своего места оба брата.
— Кондратий Козорезов?
— Остаюсь в славном городе Черкасске.
— Назар Докукин?
— Пускай Новый Черкасск без меня строится, — ответил кривоногий моложавый казак под общий смех. Федор Кумшатский расцвел в новой улыбке.
— Молодцы, станишники… Давайте так и будем завтра на майдане держаться перед самим атаманом, и наша возьмет. Ты что скажешь, Лука Аникин?
Лука Андреевич почувствовал, как взгляды всех находившихся в горнице богатых казаков устремились на него. Аникин, растерянно озираясь, поправил полы темно-синего зипуна, зачем-то потрогал высокий, стоячий ворот домотканой рубашки.
— Я зараз еще не отвечу, — не поднимая головы, вымолвил он тихим-тихим голосом, который за неулегшимся шумом многими не был услышан.
— Что-что? — переспросил Федор Кумшатский. — Тише, станишники. Сказывай погромче, Лука Андреевич.
Аникин выпрямил плечи и остро взглянул на расшумевшихся домовитых казаков.
— Повоздержусь я трошки, станишники, — заявил он решительно. — С мыслями собраться надо, подумать. А зараз я к ответу не готов, не гневайтесь.
По горнице пронесся вздох недоумения, и стало тихо-тихо. Только Фрол Семиколенов, поглаживая седую длинную бороду, воскликнул с неодобрением:
— Вот тебе и накось! А мы-то ждали от него твердого казачьего слова. Утешил, Андреич, нечего сказать!
У хозяина куреня Федора Кумшатского с мясистого лица быстро сошел румянец.
— Ладно, Аникин, — сказал он примирительно, не без труда подавив в себе вспышку злости. — Думай. Да только пословицу не забывай про индюка, который думал, думая да и…
— У тебя памяти занимать не буду, — резко оборвал его Лука Андреевич и, нахлобучив на голову шапку с бархатным верхом, прямой походкой покинул курень.
На улице его опахнуло ночной прохладой, в глаза успокаивающе плеснулось темное небо с рассеянной среди звезд пыльцой. В черкасских домах уже угасал свет, доносился скрип уключин — очевидно, возвращался с лова рыбачий баркас. Чей-то старательный тенор выводил старинную добрую песню, и она далеко стлалась по-над разливом.
На стружках сидят гребцы, удалые молодцы,
Удалые молодцы, — все донские казаки.
После душноватой горницы Аникин вновь обрел легкое дыхание. Унялась кровь, стучавшая от волнения в висках. Неожиданно ему показалось, будто все казаки, с которыми он только что столкнулся, на одно лицо. «Как они орали, — подумал Лука Андреевич. — Не поедем, самому атаману скажем об этом, пусть без нас новый город строят!» Аникин вдруг поймал себя на мысли о том, что из тех пятнадцати казаков, которых застал он в доме у Федора Кумшатского, не было ни одного, кто бы рубился в составе платовских полков. Один только древний Фрол Семиколенов был на позициях, когда дрались на реке Калалалы, да и то в качестве фуражира. «Как же это так? — царапнуло его по сердцу. — Разжирели, разбогатели домовитые, да еще обидным словом „голытьба“ настоящих боевых казаков обзывают. И полагают, будто я с ними против нашего героя Платова пойду!»
Дома в нестройных фразах он тотчас же рассказал Анастасии и не успевшим отправиться на покой Любаше и Андрейке о сходке домовитых. Молодые молчали, вопросительно глядя то на хозяина, то на хозяйку, а жена Аникина не удержалась от панического восклицания:
— Батюшки-светы! Только жить стали как следует — и переезд. Неужто же все нам бросать: и курень свой чистенький, и баз, недавно достроенный, и скотинушку. Ить сколько все это собственными горбами наживали!
— Цыц, баба! — сердито осадил ее Лука Андреевич. — Такое великое дело творится, а ты хнычешь! И там заживем не хуже нынешнего. Только представь, какой будет столица Войска Донского город Новочеркасск! Золоченые купола к небу взметнутся. Чистенькие дома из камня со светлыми окнами и железными крышами нам, казакам, пожалуют. Атаман-батюшка верное дело замыслил, и мы, знать, поддержать его обязаны. Как на поле брани поддержать!
17
Ранним утром загудели все черкасские колокола, скликая казаков на майдан. Жители столицы Войска Донского еще не знали, зачем и почему зовет их этот неожиданный перезвон, но, вспомнив о былых сборах войскового круга, спешно одевались в самые лучшие кафтаны, зипуны и шаровары с напуском, обувались в начищенные до блеска сапоги, подпоясывались широкими разноцветными кушаками. В те давние времена колокольный звон был настолько прочной составной частью казачьего бытия, что без него ни старым, ни малым оно и не мыслилось. По каждому поводу у соборных колоколов был особый глас. Вот и сейчас звон был не густой и не переливчатый, каким обычно звали станичников к заутренней или вечерней службе, когда маленькие колокола били непрерывно и слитно, а большой величественною октавою лишь изредка вплетался в их хор. Сейчас колокола войскового собора звонили с длительными интервалами, словно после каждого удара размышляли упорно над необходимостью свершаемого.
«Бом… бом… бом…» — величественно вызванивал самый большой из них.
«Бом… бом… бом…» — вторил ему баритоном второй по величине.
«Бом… бом… бом…» — захлебывался самый маленький.
И, вслушиваясь в этот речитатив, черкасские казаки вспоминали былые времена, когда именно таким звоном разлучали их с еще теплыми от крепкого предутреннего сна женами и беззаботно посапывающими ребятишками, с уютом насиженных куреней, не обещая короткой разлуки, а то и возвращения на родное подворье вообще. Седлал казак коня, приспосабливал на твердую мускулистую спину его походный вьюк, брал саблю и пику и спешил на сборный пункт то ли для того, чтобы завоевывать для батюшки-царя и отечества новые земли, то ли для того, чтобы защищать от лютых врагов старые.
Когда-то майдан был всемогущим местом, где правил вольницей знаменитый казачий круг. Обществом избирался атаман, для того чтобы осуществлять доверенную власть во время всего, выборного срока. А кончался срок, он уступал свое место новому избраннику и без обиды и зла на сердце возвращался в строй рядовых казаков. Лишь самым большим любимцем своим продлевал войсковой круг срок власти.
Царь Петр нанес первые удары по казачьей вольнице, а матушка Екатерина довершила начатое им дело. С годами войсковой круг утратил свое былое значение и собирался лишь для того, чтобы донести до казачьих рядов уже принятое атаманом решение, либо по большим праздникам.
Разбуженный призывным гулом колокола, Лука Андреевич быстро облачился в зипун и шаровары, приоткрыл дверь, крикнул уже возившемуся на конюшне Андрейке:
— Слышь, парень, не в службу, а в дружбу, почисть сапоги!
— Сейчас, Лука Андреевич, — с готовностью ответил постоялец.
Принимая от него до блеска начищенные сапоги, Аникин услыхал тяжелый вздох.
— Что, парень? — спросил он сочувственно. — Жалкуешь, что тебя пока на круг не зовут? Погодь. Придет время, и тебя в казаки примут. Куда же девать такого богатыря.
Лука Андреевич подпоясал зипун, опушенный голубой каймой, шелковым кушаком, приладил к нему булатный нож, вложенный в черные ножны с серебряной оправой, надел на голову свою гордость — кунью шапку с бархатным верхом. В ту пору по-разному одевались на Дону. Военное обмундирование носили те, кто находился на службе. А в шумном и веселом Черкасске можно было увидеть казаков в кафтанах без рукавов из красного и голубого бархата с серебряными нашивками. Зажиточные казаки поверх таких кафтанов надевали еще самую главную часть одежды — длиннополый зипун.
Сколько былей и присказок ходило по Дону об этих самых зипунах. Отдавая им должное, казаки не без хитрецы говорили: «Зипуны-то у нас серые, да умы-то бархатные». А разного рода баталии, во время которых казаки уходили на большие расстояния от родных станиц, те так и назывались: «походы за зипунами», и даже пелось тогда: «по синю морю гулять, зипунов-то доставать».
А какие шапки и широкие шаровары носили тогда сыны Дона! А в какие яркие сафьяновые сапожки наряжались!
Беднота, конечно, выглядела гораздо проще, рядились кто во что горазд. Зипуны и шапки на бедных казаках были куда скромнее, да и серебряных ножен на кушаках не было видно.
Посмотревшись в зеркало, Аникин провел пальцами по жиденькой цепочке усов и подмигнул Анастасии:
— Смотри-ка, мать, а ведь еще в женихи гожусь!
— Да уж куда там, — незлобиво рассмеялась Анастасия. — С совком за тобой ходить надо.
— Это еще пошто?
— Песок собирать.
— Ну-ну, — погрозился Лука Андреевич. — Ты это зря, Я ить еще, знаешь, какой. Могу из похода такую красавицу привезть. — И с этими бравыми словами под смех развеселившейся супруги он покинул курень.
…Майдан пестрел яркими одеждами. Протискиваясь сквозь толпу, Лука Андреевич раскланивался с ветеранами, отвечал на почтительные приветствия молодых, с удивлением отмечая, что среди тех, с кем он побывал в баталиях и походах, так мало равных по зажиточности ему казаков.
Гул голосов плыл над широкой площадью и над отзвонившей колокольней войскового собора. Аникин подумал о том, сколько видывала центральная площадь донской столицы. Ступали по твердой ее земле мятежные атаманы Стенька Разин и Емелька Пугачев, помнила площадь горячие речи Кондратия Булавина. Да и теперь, чуть что, вспоминал атаман Платов добрые традиции и запросто выходил на народ. Лука Андреевич прошел в первые ряды, где надлежало ему быть вместе с именитыми казаками. Кто-то легонько тронул за локоть. Сладенько улыбаясь, склонился к самому уху Федор Кумшатский, вполголоса спросил:
— Ну что, Лука Андреевич, кончил думать аль нет? Слово свое веское сегодня выскажешь?
— Зараз, может, и выскажу, Федор, — неопределенно ответил Аникин.
— Ну-ну, — расплылся в льстивой улыбке Кумшатский еще раз. — Мы свое от атамана тоже не скроем.
На дощатый помост вспрыгнул войсковой писарь Спиридон Хлебников, поднял вверх правую руку и, закашлявшись, выкрикнул:
— Тише, станишники! Едут!
И застыла послушно толпа, запрудившая главную площадь Черкасского городка. Смолкли голоса, и все оборотили взоры в том направлении, в котором указывала вытянутая Спиридонова рука. Над широким переулком, успевшим просохнуть от недавно схлынувшей вешней воды, столбом стояла пыль. Глазам черкассцев предстала кавалькада нарядио разодетых всадников. Впереди на своем любимом жеребце белой масти ехал сам атаман Войска Донского. Пенилась розовая пасть норовистого скакуна, но Платов строго удерживал его от рыси, заставлял идти медленно, солидным шагом. Белые сафьяновые сапоги были твердо вздеты в стремена. Выехал он на майдан не в своей обычной генеральской форме, в какой всегда находился в войсковой канцелярии, а в праздничном старинном наряде войскового атамана. На голове прочно сидела кунья шапка.
Поверх белого узорчатого кафтана со стоячим воротником, подпоясанного красным с белыми полосами кушаком, был надет алый бархатный кафтан, отороченный золотисто-голубой строчкой каймы. Левая атаманская рука держала повод коня, а в правой была зажата сверкающая, высоко поднятая, тяжелая, золотом налитая булава. В Черкасске поговаривали, что этот символ атаманской власти, сотворенный из чистого золота, весил одиннадцать фунтов.
За Платовым, как и подобало на торжественных сборах войскового круга, на положенном удалении следовал адъютант, а еще чуть позади — нарядно одетые атаманы из Бесергеневской, Кочетовской, Раздорской и многих других станиц. Вся эта живописная кавалькада замерла по первому, знаку Матвея Ивановича. Подъехав к деревянному помосту, Платов легко для своих пятидесяти трех лет выпрыгнул из расшитого серебром и золотом седла, передал повод адъютанту и зычно крикнул, обращаясь к застывшей в почтительном молчании толпе:
— Здорово, казаки-молодцы!
— Будь здоров, отец-батюшка! — хором выкрикнули черкассцы, и крик этот был как из одной груди. В сопровождении станичных атаманов Платов взошел на помост, потряс над головой сверкнувшей ослепительным сиянием булавой и громко произнес:
— Спасибо вам, донцы-молодцы, что так дружно пришли на войсковой круг. В минуты радости и печали атаман Войска Донского всегда с поклоном обращается к вам, верным сынам Дона тихого. Сегодня я собрал вас, дабы объявить о чрезвычайно радостном событии: волею царя-батюшки утвержден окончательный план основания и заселения новой столицы Войска Донского города Нового Черкасска. С этих пор закончатся раз и навсегда наши многолетние страдания от разорительных наводнений и мы получим возможность обитать в сухом и недоступном для затопления городе, коий будет выстроен по последнему слову европейского зодчества. Поблагодарим же за это нашего всемилостивейшего монарха царя Александра Павловича. Ура, лихие черкассцы!
— Ура! — сначала вразнобой, а потом громко и слитно прокричала площадь. Цепкие выпуклые глаза войскового атамана бежали по лицам станичников. Почти каждый были ему знаком, с каждым по-разному сталкивала его служба: с кем в боях и походах, когда приходилось штурмовать вражеские редуты и крепости и каждый раскрывался под неприятельскими пулями сразу, с кем по мирским, порою очень запутанным делам, в которых иной раз разобраться было куда труднее, чем на поле боя.
Внезапно губы его плотно сжались. Это было непередаваемое, молниеносное движение, по которому люди, близко знавшие Матвея Ивановича, безошибочно угадывали в нем смену хорошего настроения плохим. И действительно, широкие глаза под стрельчатыми бровями посуровели. Острый, наблюдательный атаманский взгляд отметил, что никто из самых почтенных домовитых казаков, стоявших впереди, не выразил одобрения, не присоединился к ликованию средних и задних рядов и ни разу не прокричал «ура». Платов вновь поднял сверкающую на солнце булаву, прося тишины. И когда смолкла говорящая масса, он, понизив голос, сказал:
— Я вижу по вашему ликованию, дорогие мои станишники, что вы обрадованы указом императора. Однако мне надобно услышать на нашем войсковом круге голос почтеннейших и старейших казаков Войска Донского. Откликнитесь, почтеннейшие, отзовитесь на мое сообщение о возведении новой нашей столицы и о переселении вас впоследствии в оную. Кто из вас изволит первым молвить свое веское слово, прошу, выходи из рядов.
— Дозвольте, — возник над первыми рядами старческий голос, который не всеми был сразу опознан.
— Выходи, Фрол Семиколенов, — продолжая хмуриться, разрешил Платов. — Войсковой круг тебя слушает.
Семиколенов вышел из первого ряда, приблизился к помосту и, сняв с головы нарядную шайку, почтительно нагнул седую голову с красной лысиной.
— Низкий тебе поклон, атаман-батюшка Войска всего Донского. И не только я, а все домовитые казаки древнего нашего Черкасска столь же низко кланяются. Дозволь вопрос задать, отец родной, герой нашего Дона тихого.
— Задавай, — не слишком ласково пригласил Платов и опустил булаву.
— Сомневаются тут други мои, ветераны донские. Это хорошо, что новая столица будет строиться. Но, скажите нам, кто в нее с насиженных мест переехать должен?
— Все, — отрубил Платов.
— А с домишками как же? С хозяйством, с коровками и лошадками, с имуществом, горбом нажитым, одним словом? — пригладив лысинку, продолжал Семиколенов тем же взвизгивающим голосом. — Неужто бросать все это и разоряться? Так не по-божески будет.
— Верно! — крикнул из-за его чахлой спины Федор Кумшатский.
— Не погибать же нам, в самом деле! — рявкнул один из братьев Сипягиных.
Домовитые зашевелились, загалдели, ища поддержки, взглядывали друг на друга, не замечая, что у Платова глаза уже наполняются яростью. Острый его взгляд бежал с лица на лицо и вдруг остановился на сутуловатой фигуре Аникина. «И этот с ними!» — с еще большим негодованием подумал атаман и, грубо ткнув в него пальцем, выкрикнул:
— Ты!
— Что я? — растерялся было Лука Андреевич.
— Ты тоже из домовитых казаков. Выйди и скажи свое слово.
— Выходи, Лука, — подтолкнул его в спину Кумшатский.
— Ступай, сынок, — усмехаясь беззубым ртом, промолвил Семиколенов. — Давеча обещался нас поддержать, значит, выдь и молви слово свое.
— Давай, давай, — потряс его за плечо прасол Митрий Коробков.
Внезапно Лука Андреевич рывком отшвырнул его руку.
— А ну не трогать! Сам знаю, что надо делать. Зараз меня не учи!
Крупными, решительными шагами он подошел к помосту, так же, как и Фрол Семиколенов, низко-низко поклонился Платову.
— Дорогой мой Матвей Иванович, гордость наша и слава! — выкрикнул он твердым тенорком. — Тебе ли не в радость казачья честь наша! Не с тобой ли вместе рубились мы супротив хана Гирея, ходили в тяжкий поход на Индию, неизвестно к чему задуманный. Разбуди меня любой ночью и только кликни: «За мной!» — и я, казак твой верный, даже спрашивать не стану, куда и на сколько надо идти и с каким ворогом биться. Да и не один я, так мыслит каждый казак, которому люба-дорога честь нашего Дона. А эти! — Он с презрением обвел глазами растерявшихся от неожиданной его выходки домовитых казаков. — Разве, Матвей Иванович, таким это понять? Да они каждую нажитую копейку превыше всего ставят. Когда мы в походах рубились с супостатами и в ледоход скрозь саму Волгу переправлялись, эти только торговыми делишками занимались да женок наших норовили на разврат потянуть… а теперь смуту сеют и других окунуть в нее хотят. Что до меня касаемо, одно скажу. Позовешь меня, атаман-батюшка, новый город строить — своими руками глину под кирпичи месить буду. Протрубишь в поход — в любую баталию под твоим командованием пойду и вражеским пулям, как ты смог убедиться, кланяться не буду. На смерть поведешь — пойду и на смерть!
Платов легко соскочил с помоста, расцеловал в обе щеки Аникина и растроганно выкрикнул:
— Спасибо тебе за доброе слово, старый рубака, Лука сын Андреев! С такими, как ты, действительно на любое рисковое дело пойти можно. А ну, казаки, возвестите голосом, кто из вас согласен с этим добрым молодцем?
Рухнула тишина над площадью, и опять в один голос крикнули казаки, все, за исключением поверженных в замешательство домовитых:
— Согласны!
— Значит, так я и отпишу в депеше, которую в Санкт-Петербург отправлю.
— Пиши, атаман, а мы, твои дети, все, как один, подпишемся, — выплеснулся из задних рядов чей-то могучий бас.
А Матвей Иванович, понимая, что его бой с противниками переселения выигран, поднял сызнова булаву и, устанавливая тишину этим жестом, громко выкрикнул:
— А что будем с отступниками делать, станишники? С теми, что не хотят выполнить волю царя-батюшки? Срамят казачью честь и, как последние торгаши, держатся за свои тряпки и чугуны, дабы не расставаться с ними и не переезжать в новую столицу нашего славного Войска Донского.
Домовитые затравленно переглянулись, чувствуя, как нарастает у них за спиной недовольный ропот. Красные, мясистые губы Федора Кумшатского резко побелели, а седой Фрол Семиколенов с откровенной ненавистью ожег выцветшими глазами Луку Андреевича, и взгляд этот говорил: из-за тебя сыр-бор теперь заварился. Пауза длилась недолго. С разных концов площади посыпались голоса казаков, острые, как удары сабли:
— Решай сам, атаман-батюшка!
— Позор мироедам, которые норовят тебя ослушаться!
— Доверяем тебе, отец родной, по справедливости с ними поступить, чтобы и другим неповадно было!
— Ясно, други мои! — остановил их Платов. — Объявляю волю свою и всех станишных атаманов. Указ об основании Новочеркасска будет выполнен в тот день, когда это и предписано, а именно сего года мая восемнадцатого. По тому указу на предмет обоснования и переселения всем нуждающимся и многосемейным казакам будет выдана ссуда. Ну а что касается тех, которые отказываются выполнить этот указ, — медленно продолжал Платов и снова картинным движением поднял над головой острым блеском заигравшую булаву, — то их мы призовем к этому вторично.
— А если и вторично не согласятся? — донесся из-за чужих спин голос молодого Дениски Чеботарева. — Тогда что?
— Тогда? — переспросил Матвей Иванович. Он запнулся только на мгновение. В острых глазах полыхнул гнев, и стоявшие в первом ряду богатые казаки, близко видевшие его лицо, были в полной уверенности, что сейчас услышат грозные, самые беспощадные слова, но ошиблись. Опустив булаву, атаман вдруг расхохотался и закончил: — А мы их тогда сечь будем здесь, на майдане. Сечь до тех пор, пока не соизволят дать согласие.
— А меня на это дело призовете? — дерзко спросил Дениска. — Уж я бы Федора Кумшатского по толстому заду эх и полосанул бы!
Толпа покрыла его слова дружным смехом, а когда смех этот поутих, атаман, вытирая слезы, подтвердил:
— Призовем, Денис Чеботарев, обязательно призовем. Платов хохотал, но в глазах его по-прежнему продолжал бушевать гнев. Атаманский смех решительно подхватили все бедные казаки и ветераны боевых походов.
Домовитые стояли перед помостом, с которого вслед за атаманом Войска Донского сходили станичные атаманы. Бессильная злость наглухо опечатала их лица. Домовитые походили на безмолвные могильные памятники.
18
Группами и в одиночку расходились с майдана черкасские казаки. Дениска Чеботарев догнал Луку Андреевича и молча зашагал рядом. Солнце успело высоко уже забраться на небо и оттуда с удовольствием обозревало бескрайние степи донского славного края. Лучи его грели чистую ровную гладь спадающего разлива, скользили по желтым отмелям и днищам баркасов, подготовленных к рыбной ловле. Острый запах смолы, такой душистый в эту пору, исходил от этих днищ. Солнечные лучи играли в стеклах куреней и бедных мазанок, в каких обитала беднота. Голубые, желтые и оранжевые цвета черкасских куреней радовали глаз, и Аникин невольно вздохнул, подумав о том, что вскорости со всем этим ему предстоит расставаться.
— Ты ел сегодня? — спросил он у Дениски.
Тот отрицательно покачал головой. Старенькую барашковую шапку, перешитую из отцовской, он нес в руке.
— Стало быть, к нам зайдем, Анастасия с Любашей стряпаются. Закусим чем бог послал.
Аникин не ошибся. Руками Анастасии и ее помощницы бог послал целую гору румяных пышек, глечик с каймаком, расписной кувшинчик с желтым твердым медом, и даже бутылка вина стояла в самом центре стола рядом с тарелкой, на которую были положены нарезанные мелкими дольками соленые огурцы. Анастасия, Любатна и Андрейка были принаряжены, и Лука Андреевич понял, что это они его поджидают с майдана…
— Садись и ты с нами, Дениска, — пригласила хозяйка и с внешне безучастным видом спросила: — Ну, что там у вас на войсковом круге порешили?
Аникин коротко рассказал.
— Да, — шумно вздохнула Анастасия, — видать, от судьбы, как от сумы, никуда не уйдешь. А это что же? Восемнадцатого мая обоснуют город и сразу переезжать?
— Да ты что, незадачливая, — усмехнулся Аникин. — Нешто Матвей Иванович охоч посылать казаков на муки и мытарства. Переезд не раньше как через год. Когда первые дома и улицы будут возведены. Насколько мне ведомо, после заложения города понадобится уйма людей, и молодых и старых, дабы строительство основных зданий и площадей зачать. А когда первые дома возведутся, вот тогда партиями и начнется переезд.
Анастасия ладонями провела по осунувшемуся, скорбному лицу и покачала головой с откровенной печалью:
— И все-таки жалко, Лука. Как подумаешь, сколько кровушкой и потом нажитого имущества бросать придется, сердце стынет.
— Не ной, не причитай, бабонька, — остановил супругу свою Аникин и ласково погладил ее по спине. — Многое перевезем, а что и тут продадим. Вот все и станет на круги своя.
— Дядя Лука, — обратился к нему неожиданно Андрейка, — вот вы молвили, что для постройки нового города много людей работных потребуется. А что, одни только казаки разве будут строить?
Аникин удивленно вздохнул, пожал плечами.
— А кто ж говорит, будто одни казаки? Работных рук вон сколько надо.
Андрейка заерзал на месте, отодвинул в сторону стакан с каймаком. Косой ворот его новой сатиновой рубахи был расстегнут, и голубая тонкая жилка вздрагивала на сильной шее.
— Дядя Лука, а помните, что вы мне говорили?
— Что именно?
— Что, если только объявится какая возможность, вы меня к делу приспособите. Посодействуйте, дядя Лука, век буду помнить. Я бы на строительстве нового города и за каменщика, и за драгиля, и за плотника бы сошел.
— А я как же одна останусь? — жалобно протянула Любаша, так что все за столом рассмеялись.
— Голубонька ты моя! — обняла ее Анастасия. — Да неужто ты думаешь, что он век будет под твоим крылышком ласкаться? Ему летать уже пора, высоту набирать орлиную.
Аникин, шевеля от смеха усами, внес поправку:
— При чем тут крылышки, не в крылышках дело, чай, не ангел и не херувим он какой. За юбку бабью казаку держаться не пристало. Грудками должен дорогу в жизнь себе прокладывать. Я тебя хорошо понимаю, Андрейка, и одобряю, что в тебе настоящий мужчинский дух проснулся и возобладал.
Якушев упрямо встряхнул головой, ладонью откинул назад упавший на глаза чуб.
— Вы верно меня поймите, Лука Андреевич. Я не сбежать от вас собираюсь. Мы с Любашей своим спасением и тем, что получили хлеб и тепло, лишь вам и обязаны. Вы для нас как отец да мать. Но ведь руки свои к труду большому тоже хочется приложить. Будут у меня когда-нибудь внуки-правнуки и с гордостью станут говорить: наш предок Новый Черкасск строил. Разве не так? А разлука нам с Любашей не страшна. Верности она не подточит. Да и наезжать я буду. И вам лучшей помощницы по хозяйству, чем моя Любаша, все равно не сыскать.
— Помоги ему, дядя Лука, — решительно присоединился Дениска Чеботарев, — я ить тоже на Бирючий Кут с молодыми казаками строить новый город подамся.
Сутуловатая спина Аникина резко выпрямилась, по-молодому заискрились зеленые глаза. Подтолкнув игриво Анастасию, он задорно изрек:
— Настёнка, гли-кось, какие удальцы растут. Нет, никогда не переведется на Дону вольный дух казачий! Ладно, Андрюшка, посмотрим, на что ты гож. Сделаем попытку, потому что попытка не пытка. Полагаю, что и на твоей улице будет праздник.
19
…Обрастая все новыми и новыми подробностями, весть о предстоящем заложении нового города уже который день гуляла по куреням и мазанкам Черкасска. Собираясь на улицах и во дворах, на майдане и на базаре, казаки, лузгая семечки или попыхивая трубками, набитыми душистым табаком-самосадом, на все лады обсуждали новость, горячо спорили и перечили друг другу в поисках единого к ней отношения.
— Там гора! — восклицал молодой, одетый в широкие заплатанные шаровары и сапоги со стоптанными каблуками балагур Митька Безродный, слывший, несмотря на свое хлипкое телосложение, первейшим задирой и драчуном. — Там ни комарей, ни разливов не будет.
— Гора! — презрительно передразнил его Степка Кудря. — Толку-то с той горы. Там ни Дона, ни раздолья такого, как у нас, не будет. Одна пыль да сушь. Да еще и воду из-под горы таскать придется.
— Так там же аж две речки, — не сдавался Митька. Двадцать два года назад казаки подобрали его на черкасской пристани и, так как ни отца, ни матери подброшенного младенца сыскать не удалось, нарекли его на войсковом круге Безродным, и под этой кличкой-фамилией вступил он в жизнь. Ему давно надоела подслеповатая, нищая халупа, в которой вместе с двумя другими, постоянно нанимавшимися батраковать казаками он обитал, а переезд в новый город ничего плохого ему не сулил, потому как более горшей жизни, чем его нынешняя, не придумаешь.
— Какие ж там реки? — вступил в разговор сын богатея Кумшатского Гришка, такой же, как и папаша, толстый и неповоротливый, в чистеньком белом кафтане и щегольских красных сапожках. — Батька гутарил, что Тузлов и Аксай — это зловонные лужи, из которых и воробью не напиться.
— Знает он много, твой батька, — хмыкнул Митька Безродный. — Слух прошел, что атаман Платов заявил, будто Дон перегородит и заставит в аксайское русло течь.
— Смотри-ка, чтоб ты из Безродного не превратился еще и в Безводного, когда в Бирючий Кут переедешь.
К ним подошел Дениска Чеботарев, протянул полную горсть семечек:
— Налетай, кто хочет.
— Спасибо, мы уж отплевались, — брезгливо поморщился Григорий.
— Говорите-ка, что нового?
— Что нового? — захохотал Кумшатский. — Родила баба голого, вот что нового.
— Хорошо, что хоть не в таком дурацком кафтане, как на тебе, — усмехнулся Дениска.
— Мы тут про переезд в Бирючий Кут судили-рядили, — примирительно заявил Степан Кудря, не давая разгореться ссоре.
— И до чего же договорились? — лениво позевывая, осведомился Дениска.
— Да вот Митька Безродный одобряет, я тоже к этому склоняюсь, а Гришка Кумшатский супротивничает.
Чеботарев нахмурился, вспомнив бурную сходку войскового круга.
— Знамо дело. Его батька на майдане тоже орал супротив, пока наш атаман Матвей Иванович высечь его не пообещал. Га-га-га-га!
Широкое лицо Григория плаксиво сморщилось, толстые губы вздрогнули от бессильной ярости, рожденной сознанием, что он, вялый и неповоротливый, кулаком даже не рискнет замахнуться на крепкого, словно отлитого из железа, красивого и ладного Дениску, чтобы вступиться за честь отцову.
— Молчи-ка, — бормотнул он нерешительно. — Атаман про батьку так не говорил. Он это про всех говорил, которые супротив. А таких знаешь сколько?
— Сколько же? — насмешливо скосил черные глаза на него Дениска и демонстративно сплюнул на дорогие красивые сапожки Кумшатского семечковую шелуху.
— Душ двадцать, — протянул Григорий, делая вид, что он не заметил этой дерзости.
— Слышь, Степка? — обратился Дениска к своему приятелю. — Как ты думаешь, в нашей полицейской части розг на двадцать человек хватит?
— С лихвою, — захохотал Кудря.
— Ну вот видишь, — одобрительно отметил Чеботарев. — Стало быть, батьке твоему за ослушание царева указа по голой заднице дадут плетей как следует, а тебя в Бирючий Кут землю копать под новые дома пошлют.
— Дулю тебе под рыло, — запыхтел Кумшатский, — мне лекарь тяжести подымать запретил.
— Ничего, — вступил в разговор Митька Безродный. — Пару плетей огребешь, сразу про лекарей позабудешь.
На том спор прервался, и все четверо разбрелись в разные стороны. А на следующее утро к Аникиным забежай писарь Хлебников и сообщил, что к десяти утра Луке Андреевичу велел к себе прибыть сам атаман Платов. В доме поднялся страшный переполох. Любаша спешно гладила хозяину тонкий цветастый кушак, Анастасия вытряхивала пыль из темно-синего чекменя, Андрейка чистил сапоги, а сам Аникин, сидя на кованом железном сундуке, важно и медлительно расправлял на кивере яркий султан.
— Настёнка, — самодовольным тенорком раскатывался Лука Андреевич, — сказывают, в нашем Черкасском городке проживает ныне двенадцать тысяч человек. Это ж великая честь, что из всех их меня к себе сам донской герой Матвей Иванович Платов потребовал.
— Да ладно уж хвалиться, — перебила Анастасия, но по раскрасневшемуся ее лицу было видно, как в эту минуту гордится она своим мужем. Вдруг Аникин ладонью хватил себя по лбу.
— Вот простота так простота. Да какое право имел я запамятовать? А ну, Андрейка, в момент выряжайся в самое чистое платье, обувку мою нестроевую возьми, ежели налезет. Может, это и есть тот самый случай, который не повторится. Когда еще сумею о просьбе твоей атаману доложить?
Андрейка побледнел от неожиданности, переглянулся с Любашей и, робея, пробормотал:
— А может, я там буду лишний, Лука Андреевич?
— Ты мне ишо поговори! — погрозился Аникин. — А ну быстро! Вместях пойдем. Мои медали, за ратный подвиг даденные, надрай как лучше с мелом. Перед лицом атамана надо ноне мне быть при всех регалиях.
Они важно прошагали по улице к зданию войсковой канцелярии, и у ее каменной лесенки Лука Андреевич веско сказал:
— Подожди туточки, Андрейка, а я зараз узнаю, какая у атамана-батюшки ко мне нужда…
Придерживая саблю, чтобы не билась она по ступенькам, Аникин бодро взбежал на крыльцо просторного каменного дома, смело распахнул дверь. Андрейка на мгновение увидел, что в приемной донского атамана колыхались казачьи кивера. «Ух ты, сколько людей! — подумал он. — Видать, долго дядя Лука будет дожидаться своей очереди». Даже про себя, в раздумьях своих и рассуждениях, всегда ласково, называл Андрейка своего хозяина не иначе как «дядя Лука», и слова эти произносил порою с такой нежностью, что старый казак, безошибочно улавливая состояние его души, отвечал растроганным, по-отцовски добрым взглядом.
И на самом деле, жизнь на аникинском подворье Любаше и Андрейке казалась настоящим раем. Ни хозяин, ни хозяйка ни разу не сказали им бранного слова, не попрекнули за какую-нибудь оплошность. Наоборот, на первых порах даже обижались, когда молодые стеснялись садиться с ними за один стол. В ответ на такое отношение и Андрей и Люба трудились на их подворье, словно на своем собственном. Будто мрачный сон, вспоминалось им изредка Зарубино, бедные, подслеповатые избы, где жизнь за грязноватыми занавесками была тоже душной и грязной.
Андрейка вздохнул, сделал несколько шагов в сторону от здания войсковой канцелярии и вдруг остановился как вкопанный. У коновязи он увидел белого статного жеребца, принадлежавшего войсковому атаману, и мгновенно узнал его. Именно на этом жеребце въехал атаман Платов на черкасский базар в то воскресенье, когда Андрейке пришлось вступиться на кулачках за Луку Андреевича Аникина и Дениску Чеботарева. Оцепеневший оттого, что ему лоб в лоб пришлось встретиться не с кем-нибудь, а с самим атаманом Войска Донского, Андрейка стоял тогда как вкопанный, не смея поднять глаз, и уж конечно не обратил никакого внимания на коня, тянувшегося к нему мордой. Он только как в тумане запомнил зев красноватой пасти и чем-то знакомый норовистый рывок гордой головы.
Так было в то воскресенье. А теперь? Андрейка еще не успел приблизиться к белому жеребцу с редкостной черной звездой во лбу, а тот стал уже норовисто бить о землю передними копытами, приветствуя своего старого хозяина. В окрепшей надежде бросился к белому жеребцу Андрейка и вдруг услышал, как радостно и призывно тот заржал, повернул к нему морду и посмотрел доверчиво и нежно красноватым влажным глазом. С нижней губы жеребца стекла слюна, а потом он вновь тряхнул головой и позвал тонко, призывно, как в мире зовут все живые существа тех, кто дорог им и желанен. Андрейка ощутил, что забилось у него сердце, и бросился к белому жеребцу, ничего уже не видя перед собой.
— Зяблик, Зяблик! — прокричал он, волнуясь. — Зяблик, милый! — Он целовал коня в морду, прямо в черную звезду на лбу. Жеребец вздрагивал, тянулся к нему, а потрясенный Андрейка не мог остановить свою речь. — Зяблик, животинушка моя бессловесная, — причитал парень. — Ты, как и я, сиротинушка, Зяблик. — От радости конь захлебывался ласковым ржанием. — Отыскался, спаситель мой! — бессвязно восклицал Андрейка и вдруг услыхал за спиной басовитый повелительный возглас:
— Зяблик? Да какой же он Зяблик! Вот и врешь, парень, У меня никто не зябнет. Всем, кому угодно, в состоянии пара поддать.
Андрейка порывисто обернулся и увидел атамана Войска Донского. Только на этот раз тот был не в древней картинной форме, а в строгого покроя военном генеральском мундире. На плечах бугрились эполеты. Из-за спины Платова выглядывал Аникин, знаками призывая Якушева к почтительности. Пронзительные глаза Матвея Ивановича обожгли парня летучим взглядом.
— Ну так что? Откуда взял, что он Зяблик? Он не Зяблик у меня, он Ветерок, и прозвище оное ему подобает. — И уже не Андрейке, а Луке Аникину, сделав полуоборот, Платов пояснил доверительно: — Сей скакун дорого мне обошелся. Мои люди перекупили его у бродячих цыган под Белокалитвенской станицей. Столько денег отдал, что грех и сумму назвать.
— Ой-ой-ой! — подобострастно воскликнул Аникин.
Платов и его ожег коротким взглядом.
— Что ой-ой-ой? — спросил он неодобрительно. — Ты мне не сюсюкай, Аникин. Ведь знаешь, что лести не люблю.
— Какая ж тут лесть! — воскликнул Аникин. — Или я конской стати не понимаю, Матвей Иванович? Не жеребец, а картина писаная.
— Да, — согласился атаман, смягчаясь. — И в самом деле, картина. — Внезапно лицо его просветлело, и, покосившись на Якушева, так и пристывшего у коня, он предложил: — Слушай, дружок, по всему вижу, что ты не только в кулачных потехах мастак, но и коней любишь.
— Люблю, — смело ответил Андрейка и гордо выпрямился. На какое-то мгновение взгляды их встретились. Острый взгляд Платова и по-мальчишески неспокойный Якушева. Парень первый опустил глаза.
— Так-так, — задумчиво произнес Платов. — А проскакать на моем Ветерке хочешь?
— Хочу, — мгновенно подтвердил Андрейка, и на его сильной загорелой шее вздрогнула синяя жилка. «Красавец парень, — подумал про себя Матвей Иванович. — Словно из мрамора отлит. Любой бы казачий полк украсил».
— Ну так скачи! — разрешил весело Платов. — Видишь, там, на площадке, препятствия расставлены? Может, рискнешь, одолеешь какое-нибудь?
— Я все до единого возьму! — пылко воскликнул Андрейка.
— Ну, ну, — осадил его Платов. — Так уж и все. «Гробик» не вздумай брать. Ветерок существо норовистое, в седле не удержишься — костей не соберешь.
Андрейка лишь ухмыльнулся в ответ на такое предостережение.
— Ну давай, — стал торопить его Платов, недоверчиво поглядывая на встревоженного Аникина.
С бьющимся сердцем подошел Андрейка к щербатому столбу и стал отвязывать статного жеребца. Он сразу догадался, что белый жеребец уже был объезжен и но однажды брал препятствия. А вот он, всадник, такого опыта не имел. Но заявить об этом Платову Андрейка не мог, опасаясь, что навсегда потеряет всякое уважение в его глазах. «Лучше упаду и разобьюсь в лепешку, но ни за что не признаюсь», — решил он про себя.
— Зяблик, дружище, не подведи своего кормильца, — прошептал Андрейка в самое ухо коню. И конь, казалось, его понял. Наклонив голову, он дружески потерся об Андрейкину щеку. Парень легко перекинул свое тело в богато инкрустированное атаманское седло. Радостно застучало сердце, когда ощутил под видавшими виды подошвами подаренных Лукой Андреевичем ношеных сапог стремена. Угадывая его волю, конь с места взял стремительный темп бега. Андрейка будто влит был в седло, лишь чуть-чуть покачивался, прямой, как свечка. Белый жеребец быстро вымахал на выгон и, казалось, с недоумением остановился перед длинным рядом полосатых и черных деревянных препятствий.
Лучшие всадники Войска Донского съезжались сюда раз в году и на глазах у атамана вступали в бой за призовое место. С галопа они брали препятствия, рубили на скаку лозу. У Андрейки не было ни острой сабли, ни казачьей формы. Спасибо еще Аникину за подаренные сапоги. Если бы не это, скакал бы сейчас парень в старых потрескавшихся бахилах. Впрочем, и сейчас был он довольно смешон, потому что домотканая холщовая рубашка от порывистого ветра вздувалась пузырем, норовя вырваться из-под узкого ремешка. Но великолепно сложенный жеребец, перебирая тонкими, гибкими ногами, норовисто ржал, стоя на том самом рубеже, с которого начинали скачку донцы на состязаниях. Вглядевшись в длинный ряд препятствий умными красноватыми глазами, он, вероятно, теперь понимал, чего от него ожидает седок. Но Андрейка не торопился идти на штурм полосы. Он долго и нежно гладил коня по морде, вполголоса восклицал:
— Зяблик, сиротинушка моя неразумная! Сколько же ты скитался по белу свету, пока не попал к тем самым цыганам, у которых тебя для самого атамана купили! — Неожиданно Андрейка поймал себя на мысли, с каким бы захватывающим интересом выслушал бы Матвей Иванович его длинный рассказ о том, как вспоил он и вскормил этого коня, как был в свое время исхлестан плетьми за его побег из барского табуна и как потом на вечерней зорьке тот прискакал к нему и спас от дальнейших побоев Веретенникова. Но если поведать об этом, посыплются многочисленные расспросы и, отвечая на них, надо будет назвать имение, где он жил со всеми другими крепостными, да и фамилию убитого им барина Веретенникова, а это уже могло привести к опасным последствиям. Ведь атаману Войска Донского не составило бы особого труда навести о нем справки. И как знать, чем бы тогда все это кончилось для него и для Любаши.
— Чего-то он у тебя замешкался, — подтрунивая, проговорил в эту минуту Платов, скосив иронически глаза на Аникина. — Никак, храбрости казачьей набирается этот твой постоялец.
— Осмелюсь возразить, дорогой атаман-батюшка, — усмехнулся Лука Андреевич. — Этому парню, из донской пучины мною добытому, смелости занимать ни у кого не надо. Он ею сам пятерых наделить может. Гли-кось!
Белый жеребец вновь перешел на галоп и с поразительной легкостью перемахнул одно препятствие, второе, третье. Стремительно отрывался он от пригретой солнцем земли и вновь опускался на нее. Опускался легко и красиво лишь для того, чтобы совершить новый прыжок.
— Смотри-ка, Аникин! Ай да парень! Бьюсь об заклад, он никогда не брал препятствий. Все делает за него конь. Но какая у парня дерзкая хватка, а?
— Ветерок у вас тоже новенький, ваше превосходительство, — неуверенно заметил Лука Андреевич, — когда же он успел так наловчиться?
— Это ты верно соизволил заметить, — улыбнулся Платов. — Представь себе, что лучший мой наездник Илья Евсеев всего неделю его муштровал. Но конь-то, конь! Каким он оказался мастаком! А знаешь, Аникин, что есть вольтижировка? Это союз лошади и наездника. Обычно в этом союзе кто-то сильнее, а кто-то слабее. Либо конь, либо человек. А вот ежели они оба сильны, тогда форменная песня, а не скачки получаются.
— А сейчас как, по-вашему, Матвей Иванович?
— Сейчас даже неопытному взору ясно: конь силен, а всадник слаб, но отменной храбростью наделен. Однако посмотрим, удержится ли он в седле до конца.
Впереди возникло одно из самых сложных препятствий, окрещенное коротким словам «гробик». Да и трудно было подобрать для него более точное название. Длинное черное дощатое сооружение с широким, полого поднимающимся, а затем более резко обрывающимся на обратной стороне настилом и на самом деле напоминало чем-то гроб. Черный цвет еще более усиливал это сходство.
Сколько конских копыт соскальзывало с этой коварной обратной стороны, несмотря на отчаянные выкрики донцов, сколько всадников вылетало из седел и поднималось потом с земли, далеко не всегда благополучно. Случалось, что, волоча сломанную ногу или поддерживая поврежденную руку, морщился от адской боли наездник, по на новых скачках его видели опять, ибо какой же казак мог устрашиться неудачи и отказаться от повторной борьбы за призовое место.
Зяблик чуть-чуть замедлил бег перед «гробиком». Ровно настолько, чтобы дать возможность Матвею Ивановичу коротко воскликнуть: «Сейчас зашибется!», а Луке Андреевичу упрямо возразить таким же громким: «Не-е-ет!» Более ни тот, ни другой не успели вымолвить ни единого слова. Только Платов крепко схватился за саблю, будто хотел ее выхватить из позолоченных ножен, и в этом жесте была попытка подавить собственное волнение. Он уже думал не об Андрейке, а о дорогом жеребце, к которому успел за короткое время так привязаться, и опасение это воплотилось в жесткую фразу: «Коня бы не испортил, мальчишка!» Белый жеребец поднял передние ноги, красиво подогнутые в коленях, и, отделившись от земли, будто бы проплыл по воздуху, оставляя позади себя коварное препятствие. Медленно опустился он на передние ноги, затем на задние и, как бы переводя дух, мотнул головой.
— Ну, ваше превосходительство, а что я говорил? — в буйной радости закричал Аникин. — Весьма огорчительно, что об заклад с вами не побился по сему случаю. Ну хотя бы на бутылочку раздорского винца.
— Тебе-то она к чему? — буркнул Платов сердито. — Ты разве ее заслужил? Это вот он может по достоинству.
На взмыленном белом жеребце подъехал Андрейка к коновязи.
По всему было видно, что Зяблик устал смертно, но шаг старался держать легкий и гордую голову нес высоко. Андрейка тяжело покинул седло, медленно привязал жеребца к коновязи, с нарочитой громкостью обозвав его при этом Зябликом, так чтобы и Платов и Аникин это не пропустили мимо ушей, и направился уверенной походкой к атаману. Белый жеребец, будто бы всхлипнув, заржал ему вослед.
— Давай, давай, подходи поближе, — подбадривал наездника Платов и, не выдержав, сам зашагал навстречу.
Атаман с затаенным интересом разглядывал мешковато стоявшего перед ним парня. Якушев тоже устал, и, вероятно, не меньше, чем конь. Но эту усталость он сейчас спрятал умело, лишь легкая испарина на лбу выдавала ее. Широкое смуглое лицо парня казалось спокойным, а глаза из-под прядки густых волос, упавшей на лоб, смотрели открыто и ясно. Небрежно перехваченная тонким ремешком домотканая рубашка парня с латками на рукаве вызвала у Платова усмешку. «Не по-нашенски, не по-казачьему одет, — подумал он, — от этого в обличий проигрывает. А какой бы отменный вышел воин, обряди его в казачью форму». Матвей Иванович положил ему на плечи тяжелые руки, ощутил под ними твердые, сильные ключицы.
— Отменно! — произнес атаман. — Порадовал. — Потрогал усы и, недоверчиво усмехнувшись, спросил: — Где это ты научился так с благородными скакунами обращаться?
— Так ведь я сызмальства, — уклончиво ответил Андрейка. — И в конюхах бывал.
Платов кивнул головой:
— Молодец! Не зря матушка Екатерина любила повторять, что смелость города берет. Но все-таки всадник ты покамест аховый. А хочешь, я тебя в обучение лучшему нашему наезднику Илье Евсееву отдам?
— Вы будто мысли мои прочитали, господин атаман, — обрадовался Андрейка.
Платов бегло вскинул глаза на Луку Андреевича, потом снова перевел их на парня.
— А сейчас что за работу производишь?
— Он хочет в Бирючий Кут на строительство новой казачьей столицы податься, — ответил Аникин.
— Так ли это? — вскинул на Андрейку глаза Платов.
— Так точно, — согнулся в поклоне Андрейка.
— Ну-ну! — сердито остановил его атаман. — Ты мне без этого. У нас на тихом Дону казаки кланяться не горазды. А ты еще, быть может, и сам станешь казаком когда-нибудь. А что ты намерен делать при основании нового города?
— Все, что прикажете. Могу и на земляных работах, могу и каменщиком, и плотничать, если дозволите.
— Ну что же! — улыбнулся приветливо Платов. — Полагай, что просьба твоя уже удовлетворена. Об отправке Лука Андреевич позаботится. — Войсковой атаман кивнул головой и доверительно продолжал, обращаясь уже к обоим сразу:- Эх и заварили же мы кашу, скажу я вам! Бирючий Кут в истории доблестного донского казачества это не страница новая, а целая глава. Вот переедем туда и заживем по-новому. И уже вода донская не будет нас разорять. Помните извечную поговорку: вода казака кормит, она же его и разоряет. Теперь эта поговорка будет иметь силу только в своей изначальной части, насчет того, что кормит, и кормить будет в дальнейшем. А разорять? Нет, уж увольте, станишники, разорять она больше не будет. На высоком Бирючьем Куте оправимся мы от бед и невзгод, наводнениями причиняемых. Вы только посмотрите!
Платов простер руку на север, и оба его слушателя повернули головы, напряженно всматриваясь в задонскую даль, прихваченную зыбким маревом. Над огромным зеркалом разлива голубело небо, и в нем по-хозяйски плавало успевшее оторваться от земли солнце. На искрящейся поверхности воды точками темнели несколько отправившихся на лов баркасов. До самого горизонта простиралась вода и лишь там смыкалась с голубым небом. В далеком мареве возникали едва уловимые, зыбкие очертания горы, именуемой Бирючьим Кутом.
— Видите? — восторженно воскликнул атаман. — Сейчас этот холм нам пустынным и не особенно привлекательным кажется. Но вы представьте, что вскорости возникнет на нем шестиглавый собор. Купола храма божьего мы золотом покроем, чтобы они на весь донской край сияли. Заложим город с прямыми улицами и проспектами, парк разобьем. Вместо старых казачьих куреней белокаменные светлые дома возведем, гимназию откроем, духовную семинарию.
— А питейные заведения будут, атаман-батюшка? — хихикнул в сухонькую ладошку Аникин.
— А как же! — весело ответил Матвей Иванович. — Но не только питейные заведения. И кутузку откроем, в которую отборных пьяниц повелю стаскивать, дабы другим неповадно было Бахусу предаваться безмерно.
Аникин смиренно наклонил голову и заметил:
— Так ведь я же свою меру знаю, атаман-батюшка.
— Всегда ли, Лука Андреевич? — прищурился атаман.
— Всегда, — жестко ответил уязвленный Аникин.
— Вот и держи дальше так, — одобрил Платов. — Тогда и будешь одним из первых почетных граждан города. Город закладываем в нынешнем году, уже скоро. Потом наступят жаркие денечки. Надо будет, засучив рукава, строгать, пилить да камень тесать и возить. А как только казенные здания да жилые дома первой очередности возведем, устроим торжественный переезд столицы из Черкасского городка в Новый Черкасск.
— Когда же это случится, господин атаман? — несмело поинтересовался Андрейка и вновь ощутил на себе жесткий и цепкий взгляд, будто Платов, глядя на него, что-то вымеривал, подсчитывал и выкраивал.
— Когда, говоришь? — переспросил атаман. Глаза его неожиданно потухли, стали озабоченными и усталыми. — Полагаю, ровно через год. В мае одна тысяча восемьсот шестого. Такое слово императору всея Руси дал я. Ну-с, удовлетворил я ваше любопытство? А теперь пора за дела, потому как делу время, потехе час. Коня изволь отвести на мою конюшню, парень. Тебя, кажется, Андреем зовут?
— Так точно, господин атаман, — ответил, вытягиваясь во весь рост, Якушев.
— Вот и отменно. Запомню, — пообещал Платов и, звякая саблей, быстрым шагом направился к зданию войсковой канцелярии.
…Когда они, торжественно-взволнованные, возвратились в курень, расспросам не было конца.
— Ну что, аники-воины? — подступила к ним, подбочениваясь, Анастасия. — Гутарьте поскорее, как принял вас атаман-батюшка. С победой возвернулись иль с поражением? Бутыль эту с вином Дениска принес. Если пришли с поражением, ему недолго ее и обратно отнесть.
— Не… — замотал головою Чеботарев. — Не унесу ее назад, тетя Настя. Разве вы не видите, какие у них лица развеселые.
Лука Андреевич с тяжелым вздохом опустился на стул, сделал знак Андрейке, чтобы и тот садился рядом.
— Не галди, Настёнка, что сорока длиннохвостая. Лучше налей-ка нам по стаканчику горло прополоскать, а то слова в нем застряли.
Анастасия потянулась за стаканом, а Дениска Чеботарев услужливо наклонил бутыль. Тугая струя красноватого вина брызнула в стакан. Аникин жадно выпил, причмокнул От удовольствия губами.
— От это казачий напиток! — одобрил он и с видом победителя обвел взглядом притихших в ожидании Любашу, Анастасию и Дениску. — Слушайте меня внимательно, — объявил он тонким тенорком. — У нас с Андрейкой сегодня крупная виктория вышла. По первости должен сказать, что твой Андрейка, дорогая Любаша, получил разрешение проскакать на атаманском жеребце скрозь все препятствия, как, стало быть, на конных скачках самых наивысших полагается.
Любаша и Анастасия всполошенно всплеснули руками.
— Батюшки-светы! — запричитала Анастасия. — Да кто ж ему разрешил такое?
— Сам атаман, первый герой донских наших мест генерал-лейтенант по царевой службе Матвей Иванович.
— Да неужто? — запричитала Любаша.
— Вот тебе и неужто, — передразнил ее Лука Андреевич. — Я сущую правду молвлю. Твой Андрейка самого Платова покорил. И проскакал отменно, и препятствия на атаманском скакуне все преодолел.
— И даже «гробик»? А как же он это самое… — запнулся Дениска. — Без всякой репетиции…
Аникин ответил неодобрительным взглядом.
— А уж об этом ты сам его порасспросишь потом. Зараз мне выговориться не мешай. — Лука Андреевич провел ладонями сверху вниз по выбритому лицу. — Атаман, знаешь, что про Андрейку сказывал? Что из такого, как он, добрый казак получится. Это, значит, первое. А второе заключается в том, что прошение мое удовлетворено и Андрейка волей атамана будет зачислен на работы по строительству города Нового Черкасска и вскорости отбыть должен будет в Бирючий Кут.
— А я как же? — взметнулась Любаша, встревоженно поглядев на Якушева. — Я-то одна-одинешенька без тебя останусь.
Анастасия укоризненно покачала головой:
— Успокойся, девонька. Нешто ты одна? А мы? Ты же для нас как дочка родная.
20
Ночное небо звездами било в глаза. Андрейка и Любаша сидели на днище перевернутого баркаса почти у самой кромки воды. Откуда-то со стороны майдана доносились отголоски песни и затухающие голоса разбредающихся гуляк, а ветерок с Дона уже становился холодным.
— Значит, ты насовсем? — печально спрашивала Любаша и остывшими темными глазами вглядывалась в ночное небо. Грубыми сильными пальцами Андрейка перебирал ее косу.
— Что ты, Любашенька? — успокаивал он. — Почему «насовсем»? Я и оттуда, из Нового Черкасска, буду наезжать к тебе на каждое божье воскресенье. Понимаешь? И весточки одну за другой посылать тебе стану при любой оказии. А когда первые дома выстроим, сразу к себе заберу. Ведь дадут же нам с тобой какой-то угол.
— Тетя Анастасия говорит, давайте в Новом Черкасске жить вместе, — вздохнула Любаша. — Хорошая она, тетя Анастасия.
— А ты что думаешь?
— Я бы жила с ними весь век, если ты, конечно, не супротив.
— Ого! — перебил Андрейка. — Да куда же я от дяди Луки? Он как отец родной. И научит, и заступится, и пожурит, если надо. Если бы не он, я бы в Бирючий Кут на строительство вместе с казаками ни за что не попал. А теперь даже жалованье будут выдавать. Шутка ли! И с атаманом он меня свел к добру.
Любаша, вздрагивая от речной прохлады, пытливо спросила:
— Андрейка, а это правда, что тот конь, про которого ты давеча рассказал, был Зяблик?
— Святая, — тихо подтвердил Якушев. — Если бы не Зяблик, разве бы я с препятствиями справился? Лишь он и выручил.
— Господи, — простонала Люба, — сколько же он будет нас мучить?
— Кто? Зяблик?
— Барин Веретенников, — строго поправила она. — Даже Зяблик заставил о нем вспомнить. И ведь ты не можешь ни Луке Андреевичу, ни кому другому правду о Зяблике молвить, чтобы душу себе облегчить.
— Не могу, — подавленно признался Андрейка. — Вот тебе крест, Люба, не могу.
Ночное небо начинало тускнеть от подступающего рассвета, звезды выцветали. Где-то на самой окраине, у полуразрушенных крепостных ворот, запели кочеты. Сначала лениво и нестройно. Но едва только смолкли, их подхватили звонкоголосые, хорошо откормленные петухи Кумшатского, Сипягина и других богатых казаков, обитающих в центральной, привилегированной части Черкасска. Встрепенулся петух и на аникинском базу, шумно захлопал крыльями, взлетая то ли на частокол, то ли на оглоблю распряженной телеги; будто извиняясь за то, что проспал, зашелся в звонком, оглашенном крике, рассеяв мрачные Любашины воспоминания. Яркие полоски занимающегося рассвета заскользили по ее просветлевшему лицу. А у Андрейки брови все еще были сведены как от боли. «Неужели всю-то жизнь нести мне этот крест, впопад и невпопад вспоминая аспида барина?»
— Так завтра уйдешь, Андрейка? — перебила его мысли Любаша.
— Уйду, — подтвердил он односложно.
— А меня не забудешь? Там, в Бирючьем Куте, казачек около тебя красивых будет вдоволь.
— Да ты что! Ишь, удумала! — обиделся Андрейка.
Тяжелой рукой привлек он ее к себе, поцеловал в теплые губы. Жалостливый ее голое проникал в самую душу. Было и радостно, и как-то стыдливо немножко.
— Мы знаешь как поплывем? — сказал Андрейка, явно желая ее отвлечь. — Сначала на первых стругах атаман Платов, станичные атаманы и духовенство. Им молитву во время заложения нового города сотворить надо, а мы, рабочий люд, за ними на баркасах выгребем.
— На стругах Стенька Разин плавал, — задумчиво проговорила Любаша. — Народ бунтовать призывал. Андрейка, а если бы сейчас Стенька Разин был жив, ты бы к нему примкнул?
— Еще бы! — не задумываясь, ответил Андрейка. — Ясное дело, примкнул. Чтобы всех помещиков, таких, как Веретенников, в Волге утопить.
Любаша глубоко вздохнула и не ответила.
21
Миновал год. Много ветров и снегопадов, закатов и рассветов промчалось над древней донской землей. Еще раз вышел по весне из берегов своих батюшка-Дон и, слившись с Аксаем, затопил все пространство, разделявшее Черкасск и Бирючий Кут, который в шумливые воскресные базарные дни называли станичники уже Новым Черкасском. Город строился и днем и ночью. От рассвета и до заката над ним стояло душное облако белесой пыли, поднимавшееся и над фундаментами, и над уже взметнувшимися ввысь первыми стенами новых зданий. Желтый камень-ракушечник покрывался вязким раствором и становился предельно крепким. Сотни иногородних пришельцев и коренных казаков трудились дни и ночи. Были редкими перерывы, только на то, чтобы перекурить да подкрепиться не слишком жирным и густым приварком.
Расторопный Моисей и здесь развернул бойкую торговлю, снабжая строителей табаком и дешевым молодым вином, по всему Дону получившим прозвание «чихирь», о каком неунывающее казачество даже прибаутку сложило: «чихирь в уста вашей милости». Вино было горьковатое, терпкое, но в жаркие дни довольно хорошо утоляло жажду.
Андрейка Якушев и позднее приехавший на строительство друг его Дениска Чеботарев быстро наловчились на каменных работах. Голые по пояс, успевшие уже к маю покрыться бронзовым загаром, они сноровисто укладывали дробленый камень, который на тачках подвозили другие. Как-то, когда Андрейка возился у чана с известковым раствором, его окликнул Дениска Чеботарев:
— Эй, брательник, тебя тут спрашивают!
Возле груды камней, подбоченясь, стоял невысокий пожилой казак, кривоногий, с лицом, побитым оспой, и лоснящимся на солнце крупным носом. Узкие хитроватые глазки прятались под кустистыми бровями. День был знойный, и казак комкал в руках форменную шапку; низкий его лоб был пробит капельками пота. Чуть прихваченная сединой, топорщилась на подбородке несбритая щетина. На вид ему было за сорок.
— Звали? — осведомился Андрейка.
— Звал, — усмешливо подтвердил незнакомец.
— А по какому делу?
— Зараз скажу. Илья Евсеев я. Должно, слыхал про такого?
— Еще бы! — широко заулыбался Якушев. — Про вас мне сам атаман-батюшка Матвей Иванович Платов сказывал.
— Вот-вот, — польщенно подтвердил Евсеев. — А что именно сказывал, надеюсь, память твоя не утратила?
— Говорил, что вы из меня настоящего наездника попробуете сделать.
— Выходит, так, — согласился Евсеев, — оно попытка не пытка. Два занятья в божью неделю, а там посмотрим, что ты за материал и можно ли из такого материала наездника сотворить. Завтра в семь утра изволь быть на первом занятии.
В ту пору строения города Нового Черкасска кончались совсем близко от центра и подыскать подходящее место для конной площадки, где можно было обучать казаков верховой езде, не составляло большого труда. Андрейка задохнулся от радости, когда сдержанный на слово Илья Евсеев подвел к нему белоснежного Зяблика и, солидно покашляв, сказал:
— Гляди, головой за него отвечаешь. Мы сюда переправили из Черкасского городка половину атаманского табуна, а это его любимец. Великую честь атаман тебе оказал, разрешив жеребцом своим пользоваться.
Евсеев оказался весьма суровым учителем. В ответ на пылкое Андрейкино заверение в том, что тот готов тотчас же брать препятствия: и плетни, и рвы, и даже «гробик», — Илья с убийственным хладнокровием заметил:
— Легко сказка сказывается, да не так быстро дело делается. С мелкой рыси начнем.
После двух заездов, когда Якушев спешился и, уверенный в своей непогрешимости, ожидал похвалы, Евсеев безжалостно изрек:
— Плохо. Пока ты держишься верхом как конюх, коему весьма редко доводится бывать в седле, а я из тебя наездника хочу всамделишного сделать. И еще запомни, что две у нас на Дону есть поговорки. Отчего казак гладок — поел да и набок. Это, стало быть, первая. А вторая, знаешь, о чем гутарит? Либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Так-то. И хочу я, парень, чтобы ты всю жизнь той пословице повиновался. А еще что запомни: наездник и конь — это, как бы тебе сказать, все одно что иголка и нитка, которая скрозь ее проходит. Вот как они должны сливаться!
Уроки верховой езды нелегко давались Андрею. После каждого занятия он приходил на стройку в ссадинах и синяках, а здесь его тоже ожидала жаркая работа. Он никогда не жаловался на судьбу. А кривоногий Евсеев с каждым занятием становился все злее и злее.
— Это что такое! — кричал он на Андрейку. — Турок ты, а не казак! Кто же так «гробик» берет? Иль не чуешь, что лошадь твоя еле-еле препятствие перемахивает и задние ее копыта чуть ли не доски царапают? Как ты в седле держишься, чертов сын? Ты коню посадкой своей помогать должен, а не мешать. А у тебя выходит, не ты конем правишь, а он, горемычный, тебя, как захочет, таскает. Давай сызнова.
Андрейка устало плюхнулся в седло. Ощущая во всем теле тупую устойчивую вялость, он легко коснулся каблуками боков лошади, погнал ее на препятствие. Скорость бега вырастала с каждой секундой. Сколоченное из черных досок препятствие мчалось навстречу. Андрейка слишком высоко был в эти мгновения над лукой седла, чем явно усложнял коню прыжок. Зяблик весьма рано оторвался от земли. Задние его копыта ударились о край помоста, которым заканчивалось препятствие. От этого неожиданного удара Якушев выпал из седла на твердую, пропеченную солнцем, пробитую сотнями копыт землю. От лютой боли свело челюсти, в глазах потемнело, в ноздри набилась сухая душная пыль. Пробыл он без сознания какие-то секунды, а очнулся от приближающегося стука копыт. Андрейка услышал короткое ржание и ощутил на своей щеке теплые губы. Открыв глаза, прямо над собой увидел белую гриву коня, розовые ноздри и черную звездочку на лбу. Сбоку на раскоряченных ногах стоял Илюха Евсеев, косил узкими глазами и не то одобряюще, не то порицающе качал головой.
— Эка он тебя лащет, эка лащет, — щуря из-под лохматых бровей узкие хитрые глазки, повторял Евсеев. — Можно подумать, любовь у вас давняя.
Якушев, прихрамывая, встал, оперся рукой о вспотевшую шею Зяблика.
— Дядя Илья, дайте еще раз спытаю себя на этом препятствии.
Он ожидал, что старый наездник вспылит, замашет кулаками, но Евсеев коротко изрек:
— Дай тебе бог удачи. Валяй!
Якушев сунул ногу в стремя и перекинул в седло отяжелевшее тело. Издали могло показаться, как это ему легко удалось, и только Евсеев, цепкими глазами наблюдавший эту сцену, знал, какие силы Андрейке для этого потребовались. Белый жеребец стремительно понесся к препятствию. За несколько секунд до прыжка Андрейка низко-низко припал к луке седла, осипшим голосом крикнул Зяблику:
— Гоп!
Якушеву померещилось, будто он долго-долго плывет по воздуху. Толчка от конских копыт, вновь припавших к земле, он так и не ощутил. Он лишь понял, что все благополучно окончилось. Илья Евсеев встретил его веселым взглядом, хлопнул тяжелой ладонью по плечу.
— Уверовал! — воскликнул он радостно. — Вот только когда уверовал в твою победу. Быть на нашей донской земле еще одному доброму наезднику!
— Так ведь я же… — запнулся Якушев. — Я же по своей вине с коня упал.
— Э-э, — назидательно проговорил Илья Евсеев, — не столь важно, что упал, а важно, что поднялся и новой попытки запросил. Значит, дух настоящею донца в тебе пробудился. Вот когда в тебе истинный наездник взыгрался!
…Однажды к дому, что они возводили, подошел худощавый пожилой человек с узким лицом, на котором время уже успело прорезать глубокие складки, в запыленных сапогах и выгоревшей от солнца блузе из тонкого сукна. Он долго стоял в стороне от возводящейся стены, наблюдая за ловкими движениями двух крепких парней, так что не только обратил на себя их внимание, но даже вызвал и раздражение.
— Чего это он на нас с тобой бельмы выпучил? — сказал никогда не стеснявшийся в выражениях Дениска Чеботарев.
— Не знаю, — пожал плечами Андрейка. А незнакомец еще несколько минут продолжал терпеливо наблюдать за ними и вдруг строго прикрикнул на Дениску:
— Э-эй! Не так кладешь. Пора шнурком замерять, иначе ряд неровный получится.
— Сами знаем, — нерешительно огрызнулся Дениска, но шнурком ряд измерил и удивленно ахнул: — Однако у тебя глаз какой точный, дядя.
— А я тебе не дядя, а главный инженер по строительству Нового Черкесска и осуществляю здесь волю атамана Матвея Ивановича Платова, — строго оборвал его незнакомец. — Инженерный капитан Ефимов, прошу любить и жаловать.
Дениска остолбенел, вспомнив многочисленные рассказы строителей о повадках этого неутомимого инженера, появлявшегося на всех строительных площадках и умевшего замечать любую, самую мельчайшую неполадку.
— Простите, господин инженерный капитан, — пробормотал он.
— Бог простит, — буркнул в ответ Ефимов, — а мне хорошую работу подавай, а не извинения. А ну-ка, слазьте ко мне оба.
Властный оклик привел юношей в замешательство. Переглянувшись, они пожали плечами и подошли к инженеру, вытирая о штанины измазанные раствором ладони. Ефимов, нахмурившись, их оглядел, но вдруг широко улыбнулся.
— Мо-лод-цы, донцы! — сказал он нараспев и похлопал их по лоснящимся от пота плечам. — С такими орлами мы новую столицу Войска Донского быстро отгрохаем. Ты из какого казачьего рода будешь? — ткнул он указательным пальцем Андрейку в грудь.
— Я не из казаков, — потупившись, ответил Якушев.
— Вот как! — удивился инженер. — А кто же ты, позволю себе спросить?
— Мы с женой Любашей беглые. Из-под самого Воронежа пришли. Барин замучил.
— Донскую вольницу искать? — как-то жалобливо усмехнулся Ефимов, и его рыжие с золотинкой глаза наполнились грустью, которую молодые парни не заметили. Отшвырнув от себя носком пропыленного сапога упавший со стены комок загустевшей от раствора щебенки, он неопределенно сказал: — И что же, нашли?
Андрейка пожал плечами.
— Не знаю. Только нам с Любашей здесь все нравится.
— Что же именно? Земля, небо, Дон?
— Люди, — застенчиво промолвил Якушев. — Больно уж они здесь хорошие. Во всех бедах нам помогали.
— Вот как! — одобрительно закивал Ефимов. — Что же, парень, в этом есть, пожалуй, резон. Люди на нашем Дону действительно отзывчивые. А теперь к делу. Ты, дружище, тоже женатый? — обратился он к молчавшему до сих пор Дениске Чеботареву.
— Не, — замотал молодой казак смолистым чубом. — У меня одна маманя осталась в Черкасском.
— Будь по-моему, — засмеялся инженер. — Суд скорый — суд правый. Ты, Якушев, с завтрашнего дня полагай себя десятником с прибавкой денежного содержания. Ты, Чеботарев, останешься пока в прежней должности каменщиком, но и о твоем повышении, казачий сын, тоже буду думку иметь. Уж больно мне ваша работа по душе пришлась. Жилье в Новом Черкасске будете получать в числе первых.
— Благодарствуем, господин капитан! — гаркнули парни одноголосо.
Ефимов сердито свел выгоревшие брови.
— Я вам не господин, а просто инженерный капитан. Так и попрошу величать в дальнейшем.
И ушел. Дениска поглядел на друга и весело воскликнул:
— Слушай, а с тебя по такому поводу магарыч! Ведь начальником у меня теперь будешь.
— Ладно, что-нибудь наскребу, — вздохнул Андрейка и похлопал себя по карману, в котором так ничего и не зазвенело.
На строительстве нового города парни вели себя исправно, не пили, не балагурили, получку почти целиком отсылали в Черкасск своим. Но в честь назначения десятником Андрейка не мог устоять, чтобы не выставить другу угощение. У старого Моисея взял он уже в долг целую четверть раздорского сухого вина, буханку белого хлеба из славной донской муки — крупчатки, круг колбасы с тем расчетом, чтобы от него что-то осталось и на другой день, да десяток яиц. Пиршество вышло небогатое, но когда парни расстелили старую солдатскую шинель, невесть каким путем Дениске доставшуюся, и все это на нее выложили, то, подогретые аппетитом, почувствовали себя самыми счастливыми людьми в мире. Расположились они на высоком бугре, у которого кончалась первая очередь строительства. Именно отсюда тянулся к центру ряд новых каменных зданий, вплоть до самой войсковой канцелярии и соборной площади. А вниз, аж до тихой аксайской воды, слившейся с Доном, убегала лишь узкая тропка, поспешившая зарасти рано выбухавшей в эту весну лебедой.
Солнце успело уже припасть к прохладному зеркалу воды, будто разом хотело напиться за весь свой каторжный рабочий день. В эту пору, бывало, по всему затопленному Черкасску уже носились целые тучи комаров и озверело кусали всех, кто попадался на пути. А здесь, на высоком бугре, было сухо и тихо. Ни один комар еще не заявил о себе надсадным писком. Андрейка разлил вино в большие жестяные кружки, и они с удовольствием чокнулись. Терпкая прохладная жидкость прошла по жилам, веселым давлением прилила к лицам и сразу сделала усталых парней добрее и разговорчивее. Под это вино такими вкусными казались вареные яички, колбаса с белыми глазками сала и пышный мягкий хлеб.
Потом они заговорили о войне. Собственно говоря, заговорил один лишь Дениска, а Якушев его речь мрачно опротестовал:
— Да на кой она тебе черт сдалась, война эта самая! Проку в ней что? Бабы вдовами останутся, детишки — сиротами. А солдатики, те и вовсе. Кто живот на поле брани положит, кто без ноги, на деревяшке, домой приплетется.
— Не! — снисходительно перебил его Дениска. — Тут я вовек с тобой несогласный. Казак на то и создан, чтобы за царя-батюшку на войны ходить и отечество от супостатов оберегать. Лично я одно могу тебе возразить. Я войну жду не дождусь, по первому сигналу добровольцем пойду. Веришь ли, нет, но я тебе как на исповеди гутарю. Живет во мне вера, что я на войне подвиг самый что ни на есть удивительный совершу. Либо пороховой погреб вражеский один подползу и взорву, либо ихнего самого большого генерала на седле своего скакуна в плен примчу.
— А я бы войны не хотел, — грустно заметил Андрейка. — Как хорошо, если бы люди вечно в миру и братстве жили и никогда друг на дружку оружия бы не поднимали. — Обхватив руками согнутые колени, он задумчиво вглядывался в займище, на которое опускались холодеющие сумерки. — Вот скажи-ка, Дениска, а может когда-нибудь время такое прийти, что не будет никаких войн? Люди станут добрее, ласковее, займутся одним трудом.
— Эка хватил! — засмеялся, блестя зубами, Чеботарев. — В казаки собираешься, а такие речи гутаришь. Войны всегда будут. Пока цари есть, будут и войны.
— Почему же?
— А потому что цари, они знаешь какие? — Дениска огляделся по сторонам, сверкнул в темноте белками глаз и, понизив голос, закончил: — Злые. Да, да, ты мне головой не верти, дело я гутарю. Они только вид делают, что добрые, когда друг с дружкой из золоченых кубков сладкую мадеру пьют. А на самом деле тут же стараются друг дружку надуть да войной неожиданной пойти. Ну а мы, казаки донские, дело известное. Первые защитники отечества и престола. Про то даже в песнях наших говорится. — Грустное выражение смыло с Денискиных губ улыбку, и он вполголоса напел:
Когда я был парнишка малый,
Не знал, что служба у царя есть.
Теперь я знаю — служить надо
В чужой и дальней стороне.
Песня захлебнулась. Андрейка выбросил в канаву яичную скорлупу и колбасные очистки, заткнул бутыль с остатками вина, сказав: «Оставим на завтра к обеду». Месяц тускло светил над ними.
— Эх, брательник, дивная штука жизнь, — раздумчиво заговорил Дениска. — Вот пьем мы зараз наше доброе виноградное вино раздорское, а ить никто не знает, что случится с каждым через год, два иль три.
— Может, месяц знает, — пошутил Андрейка, но Чеботарев протестующе тряхнул черной кудлатой головой:
— Рогатый? Да откуда ему знать про то? Что он смыслит об нашей казачьей жизни?
Месяц с огромной высоты светил над миром, но действительно не мог предсказать судьбу ни одному из этих развеселившихся парней.