Нет конца, нет предела широко раскинувшейся степи. Протекали над ее курганами тысячелетия. Бороздили курганы проливные дожди, иссушали знойные лучи, развеивали буйные ветры, но стояли они такие же могучие, величавые. Многое помнят старые курганы, поросшие седым ковылем: несметные полчища Дария, истомленные зноем, отступающие под натиском лихих конников-скифов; отважных воинов князя киевского Святослава, свершивших через эти степи поход на Волгу, против хазар.
Древние насельники донских степей захоронены под курганами, а над ними высятся грубо высеченные из пористого известняка каменные бабы. Слепым, недвижным взором всматриваются они в даль, не замечая буйного великолепия красок цветущей весенней степи. Пестрым ковром расстилается она вокруг, и радуют глаз розовые цветы миндаля-бобовника, ярко-желтые островки дерезы-сибирька, темно-синие барвинки, огненно-красные пионы-воронцы. Балки заросли кустами терна, белого от покрывающих его цветов. Густой, пьянящий пряными запахами воздух. От него слегка кружится голова, горячей бьется сердце. Степь, степь ковыльная…
* * *
Праздничный день. Щедрым светом улыбчивого солнца залиты улицы, чисто выбеленные хаты, вишневые сады. Повсюду слышны голоса, смех девушек, крики ребят…
Но в сложенном из дубовых бревен здании станичного правления полумрак, чинное спокойствие. Солнечные лучи, с трудом пробиваясь сквозь слюдяные, похожие на бойницы, оконца, ложатся на железный сундук со станичной казной, на печь, выложенную синеватыми изразцами, на головы стариков, сидящих на широких, обитых полстью скамьях.
Атаман Сухоруков, разгладив рыжеватую, с проседью, бороду, бросил коротко есаулу:
— Зови доброхотов-станичников!
Усатый Кораблев, держа в руке есаульскую «примету» — высокую палку с серебряной насечкой, — вышел на крыльцо. За дверью раздался его заливистый крик:
— Молодые казаки-молодцы, буйные голо-о-вушки! На Кубань-реку, к ногаям в гости погулять, коней умыкать, отогнать, кто охоту име-е-ет? Кто в гулебщики идти прилеже-ен?
Со скрипом распахивается тяжелая, обитая железом дверь. Один за другим переступают порог молодые казаки. Молча отвешивают они низкие, в пояс, поклоны старикам и атаману, бросают на пол, к их ногам, высокие бараньи шапки и выходят. Черные, рыжие, сивые, белые, с красным или синим верхом шапки, с алыми шлыками, и к каждой приколот клочок бумаги, а на ней кудрявым почерком станичного писаря-грамотея выведена фамилия владельца. Когда их было наброшено свыше шести десятков, атаман поднялся и сказал:
— Ну-ка, Иван Харитоныч, перемешай да отгреби, сколько старики приговорили.
Есаул переворошил палкой шапки, потом отодвинул в сторону три десятка.
— Вызывай! — приказал атаман и направился к двери.
Атаман и старики вышли на майдан — широкую станичную площадь, направились к церквушке. Шум толпы тотчас же смолк. Взойдя на паперть, писарь с гусиным пером за ухом начал выкликать фамилии доброхотов, кому пал жребий:
— Наумов, Коньков, Траилин, Денисов…
Худощавое, скуластое лицо восемнадцатилетнего Павла Денисова оживилось. В больших карих глазах вспыхнули огоньки. Наконец-то сбывается то, к чему давно уже стремился он, как и большинство его сверстников: походные приключения, жаркие схватки!.. К тому же как снести обиду? В прошлом, тысяча семьсот восемьдесят втором, году ногаи свершили дерзкий налет на станичный табун и увели две сотни добрых коней…
К вечеру станичники собрались на майдане. Девушки в разноцветных сарафанах, взявшись за руки, с песней водили круг — карагод. Старухи в темных верхних одеждах — кубелеках сидели на бревнах, наваленных на окраине майдана, вели неторопливую беседу. Ребятишки носились стайками, догоняя друг друга, смеялись, кричали, дрались.
Из растворенной двери кабака — кружала слышался нестройный гул голосов. Изредка вырывалась оттуда песня. Казаки, не уместившиеся в кружале, расположились во дворе, пили мед, водку, брагу..
Молодые казаки, кому выпал жребий идти в набег, собрались по дворе кружала вместе с урядником Колобовым. В станице полушутя-полусерьезно дали, ему кличку «Походный атаман»: во многих боях участвовал он, нередко атаманил в отрядах, ходивших в набеги на азовских турок, крымских и кубанских ногаев. Это был шестидесятилетний, но еще крепкий и подвижный старик. На его суровом лице пролегли два глубоких шрама от сабельных ударов.
Обычно строгие, серые выпуклые глаза Колобова сейчас потеплели. Выпив с маху большую оловянную чарку полынной настойки и закусив куском копченого рыбца, он сказал уверенно:
— В поисках на ногаев не раз прилучалось бывать, места те мне знакомы, как своя ладонь… Но в набеге, как и на войне, может приключиться, чего и не ждешь.
И, взглянув ласково на своего племянника, жившего с ним, сироту Павла Денисова, добавил:
— А ну, Павлик, заведи-ка мою любимую.
Мягким, грудным тенором на высоких нотах затянул Павел старинную песню казачью:
Закадычный друг Павла, всегда веселый, улыбающийся Сергунька Костин стал подтягивать:
Могуче подхватил Колобов, а за ним еще с десяток голосов:
Подголосок Сергуньки заливался затейливо, то словно удаляясь и замирая, то, снова поднимаясь ввысь и звеня, как струна. Хорошо пели станичники, и казалось, даже ветер стих и прислушивается к той песне.
Примолкли растроганно все, кто сидел не только, во дворе, но и в самом кружале. А песня, подхватываемая все новыми голосами, ширилась, гулко отдавалась в вечернем сумраке, неслась по улице вниз, к мощному простору Дона, к зеленеющему приволью займищ.
Солнце село, и мягкие ночные тени незаметно спустились на станицу, окутали темнотой синие дали. Не попрощавшись ни с кем, Павел подошел тихонько к покосившемуся плетню, легко перепрыгнул через него и направился к куреню Тихона Карповича Крутькова.
Словно клинок кривой турецкой сабли блестит на темно-синем небе молодой месяц. Время от времени от Дона и займища набегает свежий ветерок — вольный бродяга. Вздохнут, зашумят легонько верхушки стройных, с серебристой листвой, тополей, раскидистых вязов, кудрявых вишен, и снова наступит безмятежная тишина, лишь изредка тревожимая лаем собак.
Улица пустынна: почти все в станице ложатся спать, как только стемнеет. А как же иначе? Ведь восковые свечи дороги, а каганцы нещадно коптят.
Но есть и такие, кто всю ночь напролет бодрствует. То сторож церковный Пафнутьич — старыми, но все еще зоркими глазами следит он, не вспыхнет ли где пожар. Тогда он ударит «всполох», и жидкий, дребезжащий звон небольшого колокола разбудит мигом всю станицу. А еще не спят два сторожевых казака на высоком кургане у Татарского шляха. Зорко вглядываются они в ночную темь: не покажутся ли где на широком шляхе зыблющиеся тени стародавних недругов казачьих — ногайских всадников?
Обутый в мягкие чирики, Павел идет быстро, неслышной, скользящей походкой, и так же быстро несутся его мысли: «Не слишком ли припозднился я? А вдруг отец ее нежданно появится? Да нет, Таня сказывала, что с утра уедет он на хутор».
Таня была дочерью богатого казака Крутькова. Огромного роста, с мрачными черными глазами под щетинистыми бровями, с лицом, обезображенным синеватым шрамом от виска через всю щеку. Тихон Карпович даже при жизни своей жены Алены был угрюмым, нелюдимым, а после смерти ее — с тех пор минуло десять лет — стал еще больше чуждаться людей. Человек крутого, властного характера, он горячо любил свою единственную дочь Таню и все же держал ее в строгости, редко баловал лаской.
Кроме Крутькова, было в станице еще несколько «дюжих», весьма зажиточных казаков, и богатели они по-разному: одни — торговлей, другие имели много коней и продавали их на сторону, третьи из года в год расширяли зерновые посевы, завели батраков, торговали хлебом.
А Тихон Карпович разбогател иначе: четырнадцать лет назад, в тысяча семьсот шестьдесят девятом году, Крутьков, зарубив в отчаянной схватке турецкого пашу Темир-Али, снял с него богатый пояс с вышивкой бисером и золотыми бляхами, а в потайном кармане того пояса нашел целую пригоршню крупных бриллиантов и алмазов. С тех пор и зажил богато, завел хуторское хозяйство.
Тихон Карпович втайне гордился красотой и умом своей дочери и тем, что она — одна из всех женщин в станице — умела читать и писать: щедро заплатил за ученье Крутьков станичному попу Стефану.
Тане минуло семнадцать лет, настала пора подыскать ей жениха, но очень не хотелось Тихону Карповичу расставаться с дочерью: если уж выдавать ее замуж, так лучше за кого-нибудь городского, хорошо грамотного. Сам Крутьков умел читать и писать, и образование он ценил, пожалуй, не меньше тех бриллиантов, что добыл в горячем бою. «Таня у меня как алмаз бесценный, — думал старик. — А здесь, в станице, при грубости и невежестве нашем этому алмазу не блестеть…»
Решил Крутьков отправить Таню в Черкасск-город, к сестре своей Меланье Карповне — она в услужении у войскового атамана Иловайского состояла и всей дворней его заведовала. «Меланья — ума палата. Она сумеет выдать Таню замуж… А за приданым я не постою, да и сестру отблагодарю как подобает».
В походе на турок Крутьков был вместе с урядником Колобовым, делил с ним боевые тяготы и опасности, а возвратившись из похода, помог ему выстроить по соседству с собой новую хату взамен старой, сгоревшей со всем имуществом. Таня и Павел с детства дружили, вместе учились у попа. Но теперь их близость казалась уже опасной Крутькову, и он запретил дочери встречаться с Павлом, твердо решив, что племянник урядника неровня Тане.
Хутор Крутькова находился в пятнадцати верстах от станицы. В самой же станичной усадьбе у Тихона Карповича был лишь один работник — старый Мустафа, взятый в плен в Азове. Турок этот был предан своему хозяину, а в Тане души не чаял.
Подходя к дому Крутькова, Павел облегченно вздохнул: в оконце Таниной комнаты светился трепетный огонек восковой свечи. Павел остановился у оконца, заглянул в комнату. За столиком сидела Таня. Ее черная, с синеватым отливом коса, перевитая зеленой лентой, падала на грудь. Темные, продолговатого разреза глаза были задумчиво устремлены вдаль, точно перед ней раскинулись какие-то большие просторы.
Павел осторожно окликнул. Таня вздрогнула, кинулась к окну.
— Что ж так поздно?
— Нельзя было раньше…
— В поиск идешь?
— Занапрасно не тревожься. Один я, что ли? И ребята все лихие. Да и за дядей я как за каменной горой. Не минет и недели, как возвернемся, бог даст…
— А вдруг что недоброе случится? Знай: без тебя мне свет не мил…
— Что ты, кровиночка моя! Не имей опаски, — сжал ее горячую руку Павел.
Она строптиво вырвала руку и, сдвинув тонкие, круто очерченные брови, прошептала сердито:
— Упрямец, докука моя несносная!
Но тотчас же перегнулась через подоконник, дрожащими пальцами пригладила его русый чуб. О многом говорило это беглое прикосновение девичьей руки: о любви, с трудом сдерживаемой, о тревоге за жизнь друга милого, о жалости к нему, сиротинушке. Потом сказала негромко:
— Трусом, знаю, не будешь, а все же не зарывайся, коли до схватки дойдет… А теперь иди, Павлик. А то еще подглядит кто из соседей, отцу скажет, беда нам будет.
…Через день выступили в поход. Скрестив скорбно на груди руки, понурив головы, провожали молодых казаков матери. Долго стояли они на кургане, глядя вслед уезжавшим сквозь пелену слез и вихри взметнувшейся на шляху пыли.
Темным вечером подъехали гулебщики к становищу одного из улусов, что кочевали по правую сторону Кубани. Знали казаки: где-то тут поблизости пасутся табуны ногайских коней — и своих и угнанных у станичников.
Остановились казаки на отдых в лощине, стреножили лошадей, залегли и вскоре заснули. Тихо было в степи. Лишь изредка слышались всхрапывание коней и звяканье удил.
Но Колобову не спалось. Глядя на темный шатер неба, на жемчужный мост Млечного Пути, старик вспоминал свою жизнь, боевые схватки, походы. Они казались ему сейчас такими же призрачно-далекими, как эти звезды. А все же попросторней тогда было, да и люди не те… Была в них сила неуемная, веселье — в боях и в пляске лихой, в песнях звонких, раздольных. Да то и не диво: ведь всех, кто просился в казаки, проверяли на ратном деле, в походах дальних, испытаниях суровых, отсеивали, как жито на лопате. И слабое, пустое зерно, словно мякина по ветру, отлетало. А молодцы добрые, надежные, сердцами твердые оседали на Дону.
И пришло Колобову на память, как он, восемнадцатилетний казак, одержал верх в удалых состязаниях. То притворись, что падает с мчащегося во весь опор коня, бросал он впереди шапку или монету и ловко поднимал их с земли на лету; то на всем скаку спрыгивал со своего Гнедка и, ухватившись одной рукой за гриву, другой выхватив из-за широкого шелкового кушака пистоль в серебряной оправе, всаживал пулю в цель и снова птицей взлетал на коня; или, перекинув стремена через седло, несся как ветер, стоя на своем добром скакуне с ружьем в руках.
А вскоре после тех состязаний женился он на Оксане Затуливорота, дочери переселившегося на Дон украинского казака. Через год друг и побратим его, Колобова, одностаничник Денисов Иван взял в жены Одарку, сестру Оксаны. Но недолго довелось им кохаться с женами: пошли они в набег против татар крымских, и там сложил свою буйную голову Иван. Как поется в песне старой: «…попадала ему пулечка промеж бровей, что промеж бровей, промеж ясных очей, упал казак на черну гриву…» А еще через год померли от приключившейся тогда в народе лютой хворобы Оксана и Одарка. Подкосила их, как цветы полевые, не знающая пощады смерть. Жаль их, добрые жинки были… Жаль и Ивана. Славный казак был, крепкий в дружбе, стойкий в боях…
«…Остался у меня лишь Павлик, одна утеха в жизни. Что с ним будет, ежели умру? Хороший парень, умница, собой пригож… Недаром Таня Крутькова с него глаз не сводит. Отдаст ли только Тихон свою дочь за Павла? Ох, что-то не похоже».
Неожиданно тупой тяжкой болью заныла старая рана в боку. Вот не ко времени! Колобов достал из походной сумки медный стаканчик, насыпал в него щепоть землицы донской, взятой им бережно из нагрудной ладанки, прибавил столько же зелья порохового, долил настойкой полынной, размешал пальцем. Потом перекрестился на восток, выпил залпом, удовлетворенно вздохнул: показалось, что боль в боку сразу утихла. Закусил куском вяленой тарани.
Налетевший предутренний ветерок всколыхнул высокие степные травы. Издалека донеслись крики журавлей, диких гусей. Звезды начали меркнуть.
Колобов стряхнул с себя дремоту, разбудил молодых казаков и дал приказ, чтобы двадцать станичников взяли в охват табун со всех сторон.
— Как только, ребята, окружите, перебейте табунщиков, завойте по-волчьи, чтобы табун перелякать, и гоните его спешно на север. А я вот с ними, — показал он на оставшихся десятерых казаков. — Мы с тылу будем вас прикрывать, ежели ногаи вдогон кинутся.
Вскоре из темноты послышался хватающий за сердце протяжный тоскливый вой, как будто огромной волчьей стаи, а вслед за ним — пронзительный свист и гиканье.
Едва коснувшись стремени, старый казак взлетел на коня, ударил его плетью и помчался к табуну. Вслед за Колобовым понеслись и остальные.
Гулебщики угнали большой табун — около трехсот голов. Из под ног коней испуганно вспархивали птицы; разбегались, прядая ушами, зайцы, рыжеватые корсаки; осторожно юркали в свои норы суслики.
Казаки уже приближались к родной станице, когда начала находить гроза. По небу ползли мохнато-седые тучи. Точно сдерживая свой гнев, глухо зарокотал вдали гром. Косматые тени побежали по степи. Заполыхали в небе молнии, рассыпая огненные стрелы, вихрем понесся ветер. И таким же вихрем налетела злая погоня — сотни две ногайских наездников. Закипела жаркая схватка. Ярость разгоряченного дыханья, звон клинков, ржание коней…
На всю жизнь запомнилось Павлу, как, свистнув по-змеиному в воздухе, тонкий ремень аркана тугой струной сжал, тяжким удушьем сдавил его горло. Петля аркана захлестнула, рванула нзад, запрокинула, вышибла из седла. Бессильно волочился Павел по траве, а степь быстро бежала под ним, точно не хотела видеть гибели молодого казака. Бешено колотилось сердце. Скрюченные пальцы судорожно хватались за кустики полыни. В рот набилась солоноватая земля, и долго потом, много дней спустя, чувствовал Павел во рту ее вкус.
Не миновать бы тогда ему злой смерти, если бы не спас его Колобов. Как смерч, налетел он на ногая, волочившего в петле Павла, и острым клинком зарубил его. Но подстерегла здесь и Колобова неожиданность: когда старый казак склонился над племянником, перерезая аркан, выстрелил старику в спину другой ногай. Урядник как подкошенный рухнул на землю.
А из станицы уж неслись казаки…
Увидев подоспевшую помощь, ногаи повернули назад. Но беду они причинили немалую: пятерых гулебщиков насмерть зарубили, десяток переранили. Стон и плач поднялись во многих куренях…
…Колобов лежал в своей хате на турецком ковре, с подушкой под головой. Тут же, у изголовья, положили саблю старого казака с серебряной, отделанной чернью рукояткой, два пистоля турецких и шеболташ — широкий ременный пояс с прикрепленными к нему ножом булатным, рогом для пороха, сафьяновым гаманцом — мешочком для пуль и стальным мусатом — огнивом.
Рану перевязали, но пуля засела где-то глубоко, извлечь ее трудно, да и некому: врач был только в Черкасске, за двести с лишним верст от станицы.
Постепенно, мучительно возвращалось сознание к Колобову. Наконец он раскрыл глаза. Твердое, иссохшее лицо его было, казалось, спокойно, но по высокому лбу текли струйки пота, в груди клокотало, дыхание было частым, прерывистым.
Медленной вереницей шли думы. Смерть? Нет, он не боялся, к мысли о ней давно привык, — ведь столько раз в боях смерть стояла рядом с ним, жадно заглядывая в очи. Жизнь? Но ведь немало прожито, пора на покой старым костям, пора перевернуться кверху дном чарке с хмельной брагой жизни.
С трудом приподняв веки, он посмотрел долгим взглядом на Павла, стоявшего у его изголовья. Горестно всхлипывал Сергунька, крупные слезы текли по его щекам.
— Позвать попа? — спросил Павел, видя, что Колобов шевелит губами, силясь сказать что-то.
— Пока не надо, — с трудом проговорил старый казак. — Шумни-ка Крутькова.
Сергей рванулся, выбежал из хаты.
Помолчав, старик тихо, почти шепотом, спросил Павла:
— Как ногаи?
— Десятка два убитых и раненых своих увезли с собой. А коней ни одного не отбили.
— Хорошо… А только не забудут они этого. Берегтись теперь надобно.
Спустя минуту, собравшись с мыслями, добавил:
— Ты, Павлик, дюже не горюй… От смерти нигде не упрячешься… Что ж, жил долго. Служил, как умел… Дону, родине… Служи и ты честно.
Потом устало смежил глаза. Когда он снова открыл их, то увидел в зыбком тумане, что к нему легкой, летящей походкой приближается женщина. Она стала подле него на колени, бережно взяла его руку, поцеловала. Ее горячие черные глаза напомнили покойную жену.
— Оксана? — изумленно и радостно вымолвил старик. И тотчас же сознание опять вернулось к нему. Вздохнул глубоко: — Нет, не то… Померещилось… Это ты, Таня… А отец где?
Согнувшись под низенькой притолокой, вошел в комнату Тихон Карпович.
— А, вот и ты, односум… Прошу тебя сердешно… чтоб помереть мне спокойно… не противься им… дай согласие… пусть поженятся, — он показал взглядом на Таню и Павла. — Ведь Павлик… один остается…
Крутьков сокрушенно вздохнул. Скупая слезинка скатилась к его бороде.
— Ну, раз такое дело… даю согласие. Разве я враг им? Будь покоен. Мое слово — олово.
Но так жаль было ему расставаться с дочерью, что он поспешил добавить:
— Пусть только повременят немного… Год, стало быть…
Слабая улыбка раздвинула губы Колобова. Он сказал тихо:
— Спасибо… Живите счастливо…