Суворов получил от Потемкина, из Бендер, срочную эстафету. Позднеев увидел, как сумрачное лицо Александра Васильевича просияло, глаза зажглись огоньками радости, и даже сеть морщин на лбу и щеках смягчилась и расправилась.
— Ура, ура, ура! — крикнул звонко Суворов, вскакивая с табуретки. — Мне поручено принять командование над армией под Измаилом. Светлейший предоставляет на мое усмотрение: снять ли осаду, продолжать ли ее, или, наконец, решиться на штурм Измаила. А мнение мое твердо: вся матушка Россия смотрит сейчас на нас, ждет великого подвига от войск наших. Ну, Анатолий, час на сборы! Через час отправляться!..
Всю ночь сеял мелкий дождь. К утру он перестал, и все вокруг застлала белесая муть тумана.
Медленно, осторожно казачий разъезд, полтора десятка сабель, продвигался по тропинке вдоль лесной опушки. Копыта коней, ступавших по сплошному ковру опавших листьев, стучали приглушенно.
Цепочкою, по одному, растянулся разъезд. Казаки сонно покачивались в седлах. Казачьи полки шли в авангарде наступавшей армии, оторвались от обозов с продовольствием. Второй день не было ни крошки во рту. Неприхотливые степные кони измотались в постоянных переходах. Суровы были изможденные лица казаков. Истомил голод, изморила усталость. При одной мысли о хлебе набегала липкая слюна, под ложечкой начинало сосать.
Сергунька, искоса взглянув на молодого казака — Порфирия Спешнева, ехавшего рядом, сказал тихо:
— Ну, что нос повесил? Про женку свою воспомянул, что ли?
— Что женка? — раздумчиво ответил Порфирий. — За два года войны можно и забыть-то. К тому же всего месяц женат был, а потом призвали на службу. Ты лучше скажи, как думаешь, долго ли еще воевать будем? Ты ж подхорунжий, да и грамоте обучен.
— Насчет женки твоей — не верю, что забыл, притворствуешь. Знаю ведь: вздыхаешь по ней. Ну, да ничто: за вздохи пошлины не берут… А насчет конца войны — откуда ж мне про то ведать? Не нашего ума дело, про то лишь царица да генералы ее знают.
— Царица! — тихо ответил Порфирий. — Вот то и дивно мне, что один человек всем в государстве вертит: хочет — войну затевает, хочет — предел ей кладет.
Сергунька хотел что-то сказать, но, взглянув опасливо на ехавшего вблизи Николая Корытина, промолчал. К тому же высокой бараньей шапкой задел он за ветку вяза и град холодных капель обрызгал его разгоряченное лицо.
— Вот так-то лучше: сразу холодком окатило, — насмешливо заметил Корытин.
Наступило молчание. Каждый думал о своем. Вспомнилось Порфирию, как повстречался он впервые с чернобровой дивчиной, приехавшей с отцовского хутора в станицу Есауловскую погостить у сестры. Красивая была и нравом веселая, улыбчивая, — полюбилась она ему. Дуней звали. И как-то под вечер, сидя рядом с нею в вишневом садочке, он неожиданно для себя самого обнял ее и спросил тихонько:
— Скажи, люб я тебе аль нет?
Зарделась Дуня, потупила смущенно взор, прошептала еле слышно:
— Люб…
А как поженились, недолго кохаться пришлось — призвали на войну. Плакала горькими слезами Дуня, провожая его, причитала жалобно:
— Да на кого ж ты меня, молоду, спокидаешь? И зачем только взял, к венцу повел? Лучше б век я в девках осталася.
А потом прижалась к нему, поцеловала долгим, неотрывным поцелуем и ладанку дала на кожаном гайтане. А в ладанке — земли родимой щепоть, чтоб никогда не забывал он свой милый край.
Да разве мог Порфирий забыть его? Словно ласка материнская, всегда памятен он, близок кровно. Тоскует сердце по Дону синему, величавому, по приветливым куреням, по займищам кудрявым, по зорькам утренним, по раздолью бескрайному…
Но вот лесок кончился. Тропинка вывела на большую дорогу, едва различимую в густом тумане. Со стороны дороги слышался какой-то смутный шум, донеслись слова команды на турецком языке.
— Спешиться-и в лес! — приказал негромко Денисов. — И чтоб тихо! Взыщу, ежели у кого стремя звякнет или конь заржет… Ждите, пойду в разведку.
Пробираясь между деревьями, он вышел к дороге и укрылся за стволом старого дуба. Издали доносился звук чавкающих по грязи шагов. Потом из тумана выплыл верховой. Был он в белоснежной чалме с пером, в плаще, сидел на высоком караковом жеребце.
Первая мысль Павла была о коне. «Ладный жеребец!» — подумал он.
Вслед за офицером колонной, по четыре в ряд, двигались турецкие солдаты. — «Янычары! — подумал Павел. — И бунчук янычарский — два конских хвоста на древке: белый и черный».
Закружились мысли: «Что делать? Упускать — негоже. Напасть? Едва ли справимся. Нас всего пятнадцать, да и пик не велено брать в разъезды. А их семь десятков!.. Правда, стрелять они, видно, еще не гораздо обучены: ружья как попало держат. Да и порох у них, должно, отсырел за ночь дождливую. А мы налетим сзади, как моленья, — растеряются!.. Да нет, непосильно их одолеть, не выйдет дело…»
Денисов собирался уж возвратиться к разъезду, как послышался шум колес, и на дороге показалась лошадь, запряженная в повозку. Рядом шли смуглый остроносый янычар и старик молдаванин в кафтане и низких, с широкими голенищами сапогах.
Проходя мимо Денисова, молдаванин весело спросил о чем-то янычара. Тот улыбнулся, утвердительно кивнул головой. Тогда старик быстро, воровским движением приоткрыл холст. Под холстом на телеге была туша коровья и высокая груда хлеба. Молдаванин вытащил длинную подрумяненную булку, отломил от нее половину и протянул турку. Оба стали с аппетитом жевать.
«Хлебушко с собой везут, целую повозку! Ну нет, того стерпеть никак не можно»! — мелькнула мысль у Павла.
Тихо, стараясь не шуметь, он направился к разъезду. Приказал Сергуньке:
— Собери поскорей всех на тропку!
Когда казаки собрались, с нетерпением заглядывая в глаза Павлу, он молвил строго, с волнением:
— Станичники, их там десятков семь. Но отступать нам, казакам, стыдно, да и не за обычай. Ударим на них сзади. Как на птах, коршунами налетим!..
И добавил веско:
— Повозка там у них, хлебом полнехонька, сам видел… И туша коровья…
Пасмурные лица казаков расцвели улыбками. Без шума вскочили они на коней, выехали на дорогу.
— Сабли к бою! — раздалась негромкая команда Денисова. — Рысью вперед!..
Но напасть на лихом карьере казакам не удалось, слишком грязна была дорога. Янычары успели обратиться лицом к нападающим. Офицер срывающимся голосом подавал команду, потрясая кривой саблей.
Турки с ужасом смотрели на казаков, появившихся невесть откуда. Какими-то исчадиями ада — джинами — казались они янычарам. Пугали бледные, худые лица, заросшие бородами, страшили оглушительный свист и гиканье, странна была и одежда: длиннополые чекмени, остроконечные шапки с алыми шлыками. Трудно было распознать, сколько их, напавших, — туман стоял густой, дорога узкая, по обеим сторонам лес.
Турки попытались отвечать оружейным огнем, но порох отсырел, и ружья дали осечку.
Сергунька, знавший несколько турецких слов, яростно кричал:
— Бросайте ружья, сабли! Не то всех искромсаем!..
Солдаты кинули оружие на землю. Офицер пытался было сопротивляться, но ударом по голове тупой стороной сабли Павел оглушил его; он покачнулся и бессильно сполз с лошади. Это решило исход короткой схватки. Часть янычар бросилась в лес, остальные сдались. У казаков потерь не было.
Конвоируя пленных, разъезд повернул обратно, в расположение своего полка. Всю дорогу казаки с жадностью ели хлеб. Кормили им и коней. Разгладились морщинки на суровом лице Павла. Своего Гнедка он отдал казаку, у которого была убита лошадь, а сам пересел на офицерского каракового жеребца. Со злобой и завистью посматривал Корытин на Павла.
Полк, где служили Павел и Сергунька, был расквартирован в молдаванском селе. Как-то под вечер Денисов, Костин и еще несколько молодых казаков зашли в трактир. Увязался с ними и Корытин.
Трактирщик — толстяк в длинной белой рубахе, подпоясанной красным ремешком, — угодливо встретил казаков и был приятно удивлен, когда Павел швырнул на стол два серебряных талера. «Наверное, военная добыча, — решил хозяин, пряча деньги в карман. — Ну что ж, деньги, к счастью, не имеют запаха».
После сытного обеда казаки выпили по нескольку кружек вина. Настроение у них стало еще более веселым, когда Сергунька, ухмыльнувшись, вытащил из кармана полбутылки ячменной водки, а другой казак, Доценко, положил на стол добрый кусок сала.
— Ну, водка — это понятно. А вот сало-то откуда? — удивился Сергунька.
Доценко смущенно ответил:
— Дело, братцы, такое: его благородию командиру полка из дому прислали возок с разной снедью. Ну, значит, иду я мимо вчерась ночью. Вижу: денщик храпит в возке…
— Ты руку-то и запустил под кошму?
— Да нет, валялось оно, сало-то, коло возка, — стал было объяснять, багрово покраснев, Доценко, но никто ему не поверил, все дружно засмеялись.
И даже вечно угрюмый Корытин ухмыльнулся, заметив:
— Ништо ему, командиру полка! Сам все пожрет, так животом заболеет.
Быстро съели сало, выпили водку. В головах зашумело. Языки развязались. Пошел оживленный разговор. Сначала о том, что вот к салу-то хорош был бы не кукурузный хлеб, а ржаной, и что жаль, нет здесь огурцов соленых… И о том, что турецкий солдат хоть и не трусоват, а все же против русского воина, как гвоздь против штыка.
Сергунька сказал:
— Мудреная эта война, точно игра какая. Два года уже тянется, а конца-края ей не видать: все переходы да обходы… Часто и на месте топчемся, а зимой не воюем, на зимних квартирах располагаемся. Высшему начальству ордена и чины идут, только руки подставляй, а нам, казакам и солдатам, одни лишения тяжкие, ранения да болезни.
— А про славу казачью запамятовал? — резко спросил Корытин.
— Не забыл. А все же недаром на Дону пословицы молвятся: «Слава-то казачья, да жизнь собачья», или еще: «Голод да стужа — царская служба».
— Эх, видно, плохому учит тебя Денисов! Должно, вам обоим и грамота впрок не пошла.
— И что ты, Корытин, цепляешься к ним, как терен колючий? — укоризненно вымолвил белобрысый казак Малахов, видя, как потемнели лица Денисова и Костина и искры гнева зажглись в их глазах. — Что пригорюнились, Павел и Сергунька? Все же войне, видно, скоро конец. На Дон тихий в благополучии возвернемся.
— Не сыщешь правды и там, на Дону, — глухо проговорил Павел. — Присмирел некогда могучий Дон, приутишился. Старшина всюду верх взяла, друг друга покрывают. Известно, ворон ворону глаза не выклюет.
Глубокие складки залегли между бровями Порфирия Спешнева. Он проговорил горячо:
— Да, на Дону бедовые дела творятся. Нет ныне правды и там. Измываются над бедняками, точно не люди они, а щенки какие.
— Сам ты щенок, молокосос! — рявкнул Корытин. — Ишь ты, от горшка два вершка, а туда же — словами вольными кидаешься! Мы — казаки, не крепостное мужичье. Каждый у нас, ежели с умом, да дело знает, да на войне отличился, может в старшины выбиться… А за речи непутевые знаете что может быть? — И Корытин взглянул на Денисова. — Ведь время-то военное, и суд-то у нас военный.
Павел вскочил — чуть стол не опрокинул. Стремительно поднялись и другие. С побелевшим от гнева лицом Денисов крикнул:
— Смотри, Корытин, вижу тебя насквозь. Недалеко, видно, ушел ты от отца своего. Ведь он кабалой, словно паутиной липкой, опутал бедноту станичную и старшинам доносы делает. Ежели и ты шпынем, доносчиком станешь, все ребра тебе переломаю. Помнишь, как тогда, на масленой, в станице шваркнул я тебя, аж земля загудела! А теперь не я один — многие тебе настоящую цену знают…
— Да что вы, станичники! Нешто ополоумели? — струсил Корытин. — Я ж только к тому, что не можно здесь речи неподобные вести. А ну, как подслушает кто из офицеров или тот же трактирщик донесет?
Все невольно оглянулись на открытую дверь.
…Выйдя из трактира, шли молча. У лагеря Павел приостановился и сказал Корытину угрожающе:
— Помни же: в случае чего расправа с тобой будет короткая.
Корытин сверкнул глазами, но ничего не ответил.
На другой день проснулся Сергунька от звонкого, голосистого «ку-ка-ре-ку!», раздававшегося во дворе. Вставать было еще рано, пепельно-серый рассвет едва брезжил. И, лежа на сене, вспомнил Сергунька о том, как ехал в Усть-Медведицкую, чтобы навестить свою сестру. Давно это было, а в памяти до сих пор живет. Встретилось ему по пути имение полковника Силина. Еще подъезжая к нему, услышал он взбудораженный гул голосов и вскоре увидел толпу крестьян — человек сто. Вооружившись дрекольем, топорами, вилами, косами, сгрудились они у белокаменного дома с двумя колоннами. На высоком крыльце стоял тучный старик с длинными усами, в расстегнутом полковничьем мундире. За его спиной жались девушка в легком платье и двое перепуганных подростков: должно быть, дочь и сыновья. Дворовые стояли с охотничьими ружьями.
Потрясая саблей, полковник неистово кричал:
— Бунтовщики, злодеи неблагодарные! Я выстроиться вам помог на местах этих, а вы бунт затеяли?! Думаете, не ведомо мне, сколь много среди вас холопов, бежавших от господ своих? Знаю, всех знаю! Коли уж на то пошло, в кандалы закую и к вашим барам отправлю, а там вас драть нещадно на конюшне будут да в Сибирь, на каторжные работы, сошлют!
На миг толпа смолкла. Из нее выступил дед в надвинутой на лоб старой шапке. Высоким дребезжащим голосом он сказал рассудительно:
— Чего зря стращаешь, Владимир Петрович? Насчет ухода мы миром решили и на том накрепко стоять будем. Замучил ты нас барщиной. Когда к себе нас залучал, обещал, что лишь два дня в неделю на тебя батрачить будем; потом съехал на три дня, а ныне уж на четыре. Зачем слово свое не держишь? На Дону пока что закрепощения нет, и мы вольны отходить куда захотим. А ты, проведав, что мы уйти задумали, отправил Федьку в Усть-Медведицкую, чтоб солдат сюда прислали и нас задержали, пока долги тебе не выплатим. А то не считаешь, сколь лишнего мы для тебя работали против уговору… Хорошо, что мы Федьку твоего переняли.
Полковник стал кричать лающим басом:
— Мерзавцы! Николи не выйдет по-вашему! Солдат все одно вызову!..
Полковник хотел еще что-то крикнуть, но дочь дернула его за рукав. Увидев у ворот казака с двумя пистолями за кушаком и ружьем за плечами, он побледнел. Может быть, вспомнил, как лет десять назад крепостные, по подговору присланного Пугачевым казака, сожгли его воронежское имение, а он, полуодетый, отсиживался зимой в сыром погребе, стуча зубами от холода и страха.
— Пугачевец!.. — прохрипел он и попятился, чуть не выронив из рук сабли.
Толпа загудела, бросилась к крыльцу. Полковник и его семья заперлись в комнатах. Крестьяне смяли дворовых, отняли у них охотничьи ружья. Хотели было рубить дверь, но вмешался Сергунька:
— Бросьте, браты, это дело! Ну, какая вам польза будет, ежели с барином расправитесь? В одиночку вам с царскими солдатами не совладать. Вершите, как задумали: завтра же подавайтесь с семьями на юг, на Сальщину или в Ставрополье. Там пока что вольнее живется…
— Правильно говоришь, казак, — отозвался староста, тот самый дед, который вел переговоры. — Может, и взойдет для нас зорька. Да и зачем барышню пугать? Она к нам была милосердной, зла от нее не видели.
Когда все разошлись, Сергунька постучал в дом. Ответа не было. Выждав немного, он решил еще раз постучать, но дверь внезапно распахнулась. На пороге появилась девушка. Выйдя, она затворила за собой дверь, став спиной к ней, как бы оберегая ее. Серые глаза ее смотрели в упор, спокойно и бесстрашно.
— Спасибо тебе, казак, — промолвила она надменно. — Какую награду хочешь от нас?
Гнев окрасил щеки Сергуньки. Он сказал тихо, горячо:
— Выгодой не корыстуюсь… Дай лишь, панночка, на память что-либо.
Девушка холодно усмехнулась.
— Возьми. — Она сняла с пальца золотое кольцо с крупным камнем.
— Нет, что ты? — отмахнулся Сергунька. — Дай ленту с косы. Больше ничего мне не надобно.
Улыбка тронула края губ девушки. Она расплела пышную косу, лицо ее, окаймленное волной золотых волос, стало еще краше. Протянула голубую ленту Сергуньке. Тепло прозвучал ее голос:
— Невесте подаришь?
— Нет ее у меня.
— Ну, будь здоров!
— Прощевай, — печально сказал Сергунька.
Девушка открыла дверь и ушла.
Сергунька повернул в противоположную сторону от своей дороги и несколько верст провожал крестьянский обоз. Мелко перебирая копытцами, бежали овцы, взметая клубами дорожную пыль. Изредка они останавливались и встревоженно блеяли, будто негодуя, что люди гонят их куда-то прочь от привычных мест. Важно шагали красно-пегие быки, запряженные в телеги со скудными пожитками, домашним скарбом и продовольствием.
Женщины сидели на телегах, понурившись, низко надвинув платки на лоб. Старухи вытирали набегавшие слезы. Сосредоточенно шагали крестьяне, лица их были угрюмы. Только детвора пересмеивалась и шалила как ни в чем не бывало. Лишь их не страшила небезопасная дорога, тянувшаяся далеко-далеко на юг, туда, где травой-ковылем заросли целинные степи, где так мало людей, но зато, немного и притеснителей, туда, куда манила и властно звала вековечная мечта о воле…