Только что прошел веселый майский крупнокапельный дождь. Начина о смеркаться. Повеяло прохладой из ущелья, густо поросшего лесом.

Людно и шумно было около многочисленных землянок и офицерских палаток вокруг маленького поселка Григориполисского — «города Григория», льстиво наименованного так кем-то из начальства в честь светлейшего князя Григория Потемкина.

Уже почти два месяца с середины марта девяносто второго года здесь по приказу командующего Кубанской линией графа Гудовича неустанно трудились над вырубкой леса и возведением построек три донских казачьих полка, отбывавшие в порядке наряда службу. Вскоре кончался трехлетний срок этой службы, и их должны были сменить уже находившиеся в пути на Кубань три других полка.

Казалось бы, веселиться да радоваться казакам по случаю возвращения на родной Дон, в свои станицы, семьи. Но лица были хмуры и озлоблены: прошел слух, что все эти три полка, отслужившие свой срок на линии, будут навсегда задержаны тут для поселения и к семейным препроводят с Дона их жен и детей. Вот уже три дня как казаки отказались рубить лес и рыть котлованы дня построек. Гомонили: «Эти ямы нам могилой здесь будут, а лес тот на гробы нам предназначен! Не покоримся. Уйдем сами на тихий Дон! Отслужили ведь честно, достойно свой срок на линии, чего ж издевку чинить над нами!»

Меньше года Денисов и Костин отдыхали в своих станицах после подписания мира между Россией и Турцией. А в начале девяносто второго года было получено в станичном правлении предписание войскового атамана Иловайского о направлении Павла Денисова и Сергея Костина в полк на Кубанскую линию.

Прибыв в расположение полка, Денисов и Костин поселились в землянке и даже с весны не перешли в офицерские палатки: Денисов стремился быть поближе к казакам. И они стали относиться к нему с доверием и уважением — не так, как к другим офицерам.

В этот вечер при мерцании свечки Денисов читал вслух одно из переписанных им мест радищевского «Путешествия»:

— «Воззрим на предлежащую взорам нашим долину. Что видим мы? Пространный воинский стан. Царствует в нем тишина повсюду. Но можем ли назвать воинов блаженными?»

— Какое уж там блаженство! — уныло покачал головой Костин. — Одни воздыхания да печаль безысходная.

Денисов сказал недовольно:

— Да не прерывай ты, Сергунька, — и продолжал читать дальше, хотя все переписанное из Радищева давно уже знал наизусть: «Превращенные точностью воинского повиновения в куклы, отъемлются от них даже движения воли… Сто невольников, пригвожденных к скамьям корабля, веслами двигаемого, живут в тишине; но загляни в сердце и душу их… терзание, скорбь, отчаяние. Желали бы нередко они променять жизнь на кончину. Конец страданиям их есть блаженство…»

— Да неужто и во всем мире нет той страны, где простому люду дышалось бы вольготно? — задумчиво проговорил Сергунька. — Ты как-то сказал об Америке, что после долгой войны отбилась от подданства Англии. Разе ж и там люди плохо живут?

Денисов хмуро усмехнулся, ответил:

— Представь, и об этом Радищев пишет. — Он перевернул несколько страниц лежавшей перед ним тетради и прочитал негромко: — «Европейцы, опустошив Америку, утучнив нивы ее кровью природных ее жителей, положили конец убийствам своим новой корыстью. Заклав индейцев, злобствующие европейцы, проповедники миролюбия, учители кротости и корени яростного убийства завоевателей прививают хладнокровное убийство порабощения приобретением невольников куплею. Сии-то несчастные жертвы знойных берегов Нигера и Сенегала, отринутые своих домов и семейств, переселенные в неведомые им страны, вздирают обильные нивы Америки, трудов их гнушающейся…»

Послышался шум голосов, и вскоре в землянку вошли казаки. Тут были высокий, с окладистой светлой, точно льняной, бородой Никита Иванович Белогорохов, с ним статный, смуглый, похожий на цыгана Трофим Штукарев и еще трое: Прокопий Сухоруков, Степан Моисеев и Даниил Елисеев.

Вскоре после приезда в полк увидел Денисов, что Белогорохов, рассудительный, решительный, грамотный — был он сыном дьячка станичной церкви, — имеет большое влияние на казаков. Год назад он отличился при взятии турецкой крепости Анапа и был представлен командиром полка к пожалованию ему чина урядника и ордена Георгия, но генерал-аншеф граф Гудович положил резолюцию: «Удивлению достойно, как можно делать представление об этом казаке. Ведь Белогорохова временно исключали из станичного общества и три месяца пробыл он в тюрьме за дерзостное своеволие и ослушание начальства».

Сидеть в землянке было не на чем, и вошедшие, поздоровавшись с Павлом и Сергеем, уселись на полу. Белогорохов, блеснув проницательными глазами, сказал:

— Ну, давайте говорить начистоту. Завтра утром походный атаман сбор сделает, убеждать будет, чтоб мы остались тут на жительство. Одначе нет согласия на это у большинства. Надумали мы так: после этого сбора сойтись всем казакам на круг и совет держать, что делать. Вы как, Денисов и Костин, с нами пойдете или против нас?

— На чем казаки порешат, на том и мы стоять будем, — твердо ответил Денисов.

А Костин улыбнулся и добавил:

— Тем, кто под Измаилом был, ныне и до конца века ничто не страховито.

— А кто из офицеров станет нашу сторону держать, как мыслишь?

Подумав, Денисов ответил:

— Должно быть, лишь один есаул Рубцов. Да и то, если увидит, что все казаки дружно поднимутся.

На другой день казаки трех полков выстроились в степи в пешем строю со своими офицерами.

Ветерок пробегал по разноцветному травяному ковру и катил волны до самого взгорья. Дурманящий запах кружил голову. Розоватые от зари облака быстро мчались по небу.

Заложив руки за спину, медленно, лениво прохаживался перед строем казаков высокий грузный полковник — походный атаман. Был он седоус, но борода у него была еще черной, лишь кое-где тронул ее иней седины. Говорил спокойно, сипловатым, привыкшим к команде голосом. Однако на этот раз слова у него были некомандные. Хитрый старик понимал, что сейчас угрозы применять нельзя.

— Детушки-казаченьки, — начал ласково полковник, — ведомо мне, что прослышали вы уже о новом указе государыни-императрицы, — резко повысил он голос на последних двух словах, — согласно коему предлагается вам остаться здесь, на Кубани, для расселения в районах будущих станиц Григориполисской, Усть-Лабинской, Песчанокопской, Темнолесской и Воровсколесской. Прямо скажу, ничего не утаивая, что речь идет не только о вас. Всего должны переселиться сюда с Дона три тысячи семей казачьих.

Гул возмущения прокатился по рядам. Послышались крики:

— Не согласны!

— Николи того не будет!

— То выдумки Гудовича, а не воля государыни!

И громче всех прозвучал голос Белогорохова:

— Где указ о переселении?

Полковник лениво улыбнулся, будто слышал он крики несмышленых детей.

— Должны же вы понимать, что тот указ — вернее, приказ Военной коллегии, утвержденный собственноручной ее императорского величества подписью, — находится на руках лишь главнокомандующего войсками Кубанской линии генерал-аншефа графа Гудовича, пребывающего далеко от нас — в городе Ставрополе Кавказском.

Опять понеслись крики, еще злее:

— Что путаешь? То указ самой императрицы, то, говоришь, приказ Военной коллегии!.. Покажи бумаги за именной подписью, покажи! Не верим на слово!

— Молчать! — переменил тон полковник.

И когда все затихли, продолжал спокойно, рассудительно:

— У меня имеется лишь предписание графа Гудовича, основанное на указе царском. Вот, слушайте…

Один из командиров подал полковнику сложенный вчетверо лист синеватой бумаги, и он начал медленно читать:

— «Согласно приказа Военной коллегии, утвержденного конфирмацией ее императорского величества…»

Снова полетели яростные возгласы:

— То указ, то приказ, то конфирмация!..

— Довольно небылицы слухать!..

— Не даем согласия!

Возвысив голос, полковник сказал со сдержанным гневом:

— Вы хотя бы конец прослушали… Вот что там сказано: «Всем казакам трех донских полков, кои останутся на линии, выдать по двадцать рублей на переселение, окромя полагаемых каждому находящемуся на службе казаку жалованья, провиантских и фуражных денег». Подпись: «Президент Военной коллегии граф Салтыков»…

Едва только произнес эту фамилию полковник, снова раздались возгласы негодования: все знали, что Салтыков весьма не жалует казаков, с подозрением и пристрастием относится к ним, отклоняет многие представления о наградах донцам, отличившимся в боях.

— Разойдись по местам! — рявкнул полковник, но в ответ полетели со всех сторон крики:

— Круг соберем! Обсудим!

— Не станем продавать тихий Дон ни за двадцать рублей, ни за двадцать тысяч!

Полковник безнадежно махнул рукой и направился к палаткам. За ним последовали почти все офицеры.

На кругу трех полков разгорелись горячие споры. Около половины казаков высказались за немедленный уход с линии. Но немало нашлось и таких, кто, не желая поднимать возмущения, согласился на переселение, хотя и скрепя сердце. Большинством голосов было принято «серединное» решение, предложенное на круге Белогороховым: послать немедленно трех казаков к атаману Иловайскому и настаивать на отмене приказа о переселении, а пока прекратить все работы по рубке леса и строительству поселений.

Но на другой же день, не успели еще отправиться делегаты к Иловайскому, как лагерь облетел тревожный слух, что полковником — походным атаманом — вызваны пехотные и карабинерские полки для подавления восстания и что полки те из армии генерал-аншефа Гудовича уже спешат к поселку Григориполисскому.

Возмутились казаки:

— Предали нас офицеры! Надо сейчас же подаваться на Дон, а там видно будет, что и как… Дома и стены помогают… На родной сторонке камень — и то защита верная.

В ночь с девятнадцатого на двадцатое мая тысяча семьсот девяносто второго года свыше четырехсот казаков трех полков выбрали походным атаманом Никиту Белогорохова, избрали также войсковых старшин, после чего с оружием в руках, с развернутыми знаменами и с бунчуками оставили самовольно линию и начали поход на Дон. Вскоре за ними пошли несколькими партиями еще около четырехсот казаков. Всего участвовали в самовольном уходе с Кубани семьсот восемьдесят четыре казака.

Командиром восставших был избран Белогорохов, его помощником — Штукарев, командиром одной из сотен — Денисов.

Гудович донес Военной коллегии о начавшихся «грозящих великой опасностью для государства» волнениях в казачьих частях на Кубани и послал эстафету Иловайскому с требованием преградить доступ на Дон восставшим, арестовать их, заковать в колодки и посадить в тюрьму с последующим преданием военному суду.

Однако у Иловайского не было надежных частей, которые он мог бы двинуть против «самовольцев». Он знал, что распоряжение о переселении на Кубань не может не встретить на Дону сильнейшего сопротивления. Кроме того, Иловайский был обижен тем, что инициатива переселения принадлежала Гудовичу и мнения его, войскового атамана, не запросили ни Гудович, ни Военная коллегия. Поэтому он ограничился лишь предписанием зорко следить за путями продвижения мятежников и оказывать им на местах всякое сопротивление.

Как только вступили восставшие сотни в пределы земли Войска Донского, начали один за другим вспыхивать на курганах «маяки» — высокие шесты с паклей или сухим ковылем на конце. В попутных станицах дребезжал церковный набат, станичные атаманы оглашали приказ Иловайского — выступать всеми силами «конно и оружно», чтобы не допустить восставших в свои станицы.

Но на этот приказ мало кто откликался, да и сам отряд казаков, самовольно покинувших линию, обходил стороной станичные поселения — боялся Белогорохов, что казаки начнут рассеиваться по ним, и шел прямо на город Черкасск — столицу Дона, средоточие войскового управления.

Жалостливо-приветливо встречали восставших жители попадавшихся на пути хуторов, выносили им навстречу ведра с водой, ковши с брагой хмельной, кувшины с молоком, караваи хлеба, куски сала и прочую снедь, наотрез отказывались от платы. Скрестив на груди руки, шептали старухи, смотря им вслед ей слезами на глазах:

— Защитники наши, храбрые казаки! Вот и мой тоже где-то на службе, и давно уже никаких весточек о нем нет.

Какой-нибудь старик с разметанными по ветру седыми волосами строго спрашивал:

— Самовольно, слышно, на Дон возвращаетесь? — И добавлял участливо: — Ну, теперь вам, станичники, надо крепко друг за друга держаться, не то порознь вас, как баранов, войсковая старшина перевяжет.

На подходе к Черкасску-городу остановились казаки ночевать на высоком кургане. Стреножили коней и легли спать, подложив под головы седла. Легли и Денисов с Костиным. Над ними развернулся темно-синий полог неба, ярко расшитый узорами звезд.

Сонно стрекотали кузнечики, изредка раздавались задорный свист-сусликов, тревожные крики ночных птиц.

Павел думал: «Надо нам держаться кучно, сплотиться всем вместе. Велика заслуга Белогорохова, что довел он всех нас до Черкасска, ни один казак пока не отметнулся в свою родную станицу. А все же слишком осторожен Никита: чую я, не согласится пойти на открытую войну, верит, что царица непричастна к приказу о переселении, либо, если даже и подписала тот приказ, обманом подпись ее добыли».

Через десять дней после начала похода, тридцатого мая, четыре сотни восставших подошли к Дону и расположились лагерем на левой его стороне. С волнением глядели казаки на серебристую гладь разлившейся в половодье реки, слушали спокойный, мерный плеск ее волн. Вдоль берега тянулось поросшее леском зеленое займище, откуда раздавались птичьи крики, воркованье диких: голубей, неугомонный стук дятлов. Высоко в небе парили коршуны. Изредка сваливались они тугими, упругими комками к поверхности реки, выхватывали рыбу и вновь набирали высоту, широко размахивая крыльями.

Казаки собрали круг, поставили посередине пятнадцать вывезенных с Кубани знамен и бунчуков — отобрали их у послушных начальству казаков, оставшихся на Кубани: отобрали в расчете на то, что под эти знамена и бунчуки охотнее будут собираться На Дону казаки, чтущие полковые регалии. Около знамен стал Никита Белогорохов, снял шапку, в пояс поклонился кругу и спросил громко:

— Всем вам ведомо, зачем ушли мы с Кубани и заявились сюда под Черкасск-город?.

— Всем, всем ведомо! — раздались многоголосые крики.

— Так поклянитесь же твердо, до самой смерти, стоять за наше правое дело! — взметнулся высоко голос Никиты.

— Клянемся, клянемся! — бурей пронеслось по казачьим рядам.

— Целуйте же в знак клятвы нерушимой полковые знамена!

Под звуки труб наклонились знамена. Один за другим подходили к ним казаки и, став на одно колено, целовали, шепча клятву.

Потом на круге решили переправиться через Дон и потребовать от Иловайского предъявления указа о переселении, увериться, есть ли, на том указе подпись царицы.

Переправиться, но как, на чем? Река сильно разлилась. К счастью, десятка два-три лодок оказалось на этой стороне. Но их не хватало, а главное — не было парома для переправы коней.

Как только смерклось, с полсотни казаков переехали на правый берег и угнали оттуда паром и двадцать лодок. Ночью приступили к переправе, и ранним утром все четыре сотни в конном строю, с распущенными знаменами, под звуки труб и звон литавр вступили в Черкасск и направились к атаманскому дому.

В городе начался переполох. Уже накануне появились смутные слухи о каком-то возмущении на Кубанской линии, но никто не ожидал столь быстрого прихода казаков с другого берега при буйном половодье реки.

И хотя сотни двигались в полном строевом порядке, и знамена реяли над ними, и командиры как будто были у них, все же войсковые чиновники, купцы, торговые казаки и все другие, кто дрожал за свои богатства, спешно запирали двери и ворота, спускали с цепей злых псов, припрятывали ценные вещи.

В суровом молчании подъехали сотни к дому Иловайского.

Белогорохов строго сказал выбежавшему навстречу атаманскому ординарцу:

— Вызови к нам войскового… Погутарить с ним большая охота у нас… — И добавил зловеще: — С самой Кубани прибыли, чтоб навестить его…

— Да он спит еще, — ответил побледневший ординарец.

— А ты разбуди! Скажи, что приехали издалека гости дорогие, нежданные.

Не прошло и пяти минут, как на крыльцо вышел Иловайский. Был он в парчовом кафтане, опоясанном пестрым шелковым кушаком, в правой руке держал атаманский пернач. Лицо его было спокойно, голова надменно закинута назад, но Белогорохов, взглянув зорко, заметил, как дрожат его пальцы.

Выходя, Иловайский решил приветливо поздороваться с казаками в расчете, что они ответят ему как подобает и это послужит неплохим началом для последующих переговоров. Но едва атаман показался на крыльце, Белогорохов отдал ему честь и сказал спокойно, твердо:

— Ваше превосходительство господин войсковой наказный атаман, просим вас предъявить нам приказ о переселении на Кубань.

Иловайский подумал: «Быть буре…» Его страшило глубокое молчание казаков. Он ответил, немного смутившись:

— На днях только полученный приказ о сем находится у войскового Дьяка Мелентьева. Сейчас пошлю за дьяком, он и огласит…

— Ну что ж, мы не торопимся, можем и подождать. Явимся через час, — хмуро промолвил Никита.

Казаки, отдав коней коноводам, отправились на базар.

Впоследствии Иловайский писал в своем донесении, что казаки на базаре не делали никаких озорничеств, покупали все надобное за деньги. К хмельному никто из них не прикоснулся.

Через час они возвратились.

Вышли атаман, дьяк и войсковые старшины. Дьяк стал читать приказ Военной коллегии, и когда, возвысив голос, атаман сказал; «На подлинном собственной ее императорского величества рукой начертано: „Екатерина“», — отовсюду послышались крики:

— Не верим! Поддельная та подпись!

Кто-то стегнул нагайкой трясущегося от страха дьяка.

Казаки подъехали вплотную к крыльцу и стали кричать на атамана:

— Ты нас не защищаешь, а погубляешь! Казак ты сам, аль нет? Сегодня — переселение, а назавтра всех донцов в крестьяне: писать будут? Мы не перекати-поле, чтоб нашей судьбиной играть! Ты что, атаман, Дон в карты Салтыкову проиграл?

— Погоди, казаки! Тихо! — крикнул Белогорохов, и сразу же наступила тишина. — Господин атаман, нам надо знать, какие ваши намерения насчет приказа Военной коллегии.

Слегка запинаясь, Иловайский сказал:

— Поверьте, казаки, и для меня этот приказ как снег на голову. Я срочно выеду в Санкт-Петербург и твердую надежду имею, испросить у милосердной государыни нашей благоволения ко всему Войску Донскому и к вам, казаки, особливо. Пока же призываю вас со всем терпением повиноваться воле начальников, возвратиться на Кубань и строительство станиц по линии производить без ропота и отрицательства. Вспомните славу Войска Донского, перед всем светом известную, и продолжайте со всяческим повиновением нести ныне уже близкую к окончанию службу вашу на линии…

Негодуюущие крики прервали речь атамана:

— Николи тому не бывать! Нет нам возврата на Кубань! Складно брешешь, да не туда гнешь! Собирай сейчас же войсковой круг! Отдай пернач, вручим его достойному!

И опять:

— В карты тихий Дон проиграл, в карты!..

А какой-то дюжий, уже немолодой казак выкрикнул злобно:

— Смотри, жизнь свою, хотя бы и не в карты, не проиграй!..

Холодок пробежал по спине Иловайского. В последние годы он крупно играл и часто проигрывал. Не найти сейчас ему защиты. Даже войсковые старшины, генерал-майоры Мартынов и Луковкин, стоявшие тут же на крыльце, не пытались заступиться за него. На черкасцев и казаков окрестных станиц тоже нельзя положиться: они сочувствовали восставшим. «Надобно выиграть время, — неслись мысли атамана, — а дальше видно будет… Попытаюсь спешно вызвать полки из крепости Димитрия Ростовского».

И опять шум перекрыл голос Белогорохова:

— Смирно, казаки!

Когда стихли крики, он сказал Иловайскому:

— Подпиши, атаман, нам всем увольнительные билеты, чтобы в станицах нас приняли не как бунтовщиков, а как казаков, возвратившихся со службы. Да не забудь печать приложить. А билеты мы сами заготовим завтра к утру, не то дьяки ваши в войсковой канцелярии на несколько дней канитель затянут.

«Что делать? — думал тревожно атаман. — Не подписать, так они и впрямь пернач атаманский отымут, дом разнесут да и меня жизни лишат, чего доброго… Подписать билеты, пожалуй, умнее, растекутся они по станицам — и тогда куда легче будет перехватить их. Да, ко как посмотрят на это Военная коллегия, государыня?»

Он растерянно взглянул на Мартынова и Луковкина. Но те молчали, будто онемев, держались холодно, отчужденно. Посмотрел на казаков, и неожиданно ему бросилось в глаза насупившееся, полное решимости лицо Павла Денисова. «Э, да и он здесь? Ну, этот меня не пощадит!» — подумал Иловайский и с трудом проронил упавшим голосом:

— Присылайте, подпишу…

Два дня — первого и второго июня, медля под разными предлогами, не спеша, подписывал атаман увольнительные билеты казакам. Пробовал он вызвать помощь из крепости Димитрия Ростовского, но не удалось: восставшие, расположившись лагерем возле Черкасска, всюду поставили свои дозоры и никого не пропускали ни в город, ни из города.

С большим опозданием, спустя месяц, третьего июля Иловайский послал донесение генерал-аншефу И. Ф. Гудовичу, в котором сообщал:

«Трех донских полков беглецы с прибытием их в Черкасск в тридцать первый день мая, волнованием их, продолжавшимся весь день, привели всех сограждан здешних в ужасный страх и искали собственно моей головы, ставя одного меня причиною в назначении поселения. И если бы употребить тут против них строгость, то бы конечной гибели и невинному кровопролитию я и сограждане здешние подвергнуты были. Но к погашению злобы прибегнул я не к оружию, а к единой ласковости и увещанию, и усмирил, наконец, тем, что склонился на их требование к отпуску их по домам с обнадеживанием ходатайствования моего за них у монархини о прощении проступка и о избавлении от поселения. И, дав им отпуска, предварил по всем станицам о соблюдении всеобщего спокойствия».

Сильно преувеличивая опасность, которая будто бы грозила всем горожанам-черкассцам от восставших казаков, Иловайский умолчал об одной мелочи, которая была для него очень неприятной: выезжая из своего лагеря под Черкасском, казаки затянули песню, сложенную Сергунькой Костиным:

Нездорово, братцы, на Дону у нас, Помутился славный тихий Дон, В огорченье пришел круг войсковой. И смутился Дон от того ли атамана Иловайского: Иловайский-генерал всю ночь не спал — Он до белой зари в карты играл, Проиграл он, братцы, весь тихий Дон, Казаков отдал на Кубань-реку, На Кубань-реку, поселение вечное…

Зная, что нельзя положиться на Иловайского, казаки перед отъездом составили прошение на имя «всепресветлейшей великой государыни-императрицы, самодержицы всероссийской», в котором просили Екатерину II отменить переселение на Кубань, и уполномочили Белогорохова отвезти это прошение в Петербург. В сложенной по этому поводу казачьей песне говорилось:

Не пером они писали ту грамоту, не чернилами, Писали они ту грамоту кровью алою, Пропитали они ее своей горячей слезою, Припечатали своим крепким умом-разумом..

Когда казаки выстроились перед атаманским домом, довелось Сергуньке стоять у низкого, занавешенного кисейкой оконца. После того как атаман согласился дать увольнительные билеты казакам, они стали разъезжаться. Сергунька замешкался, поправляя подпругу своего Казбека. В это время оконце распахнулось и оттуда послышался низкий грудной голос:

— Сергунька-а! Кост-и-ин!..

Сергей вздрогнул от неожиданности, подъехал к окну. «Ведь это же Настенька, дочь старого вояки Хохлачева!» Костин часто встречался с нею, когда была она еще угловатым подростком. Дружила она больше с мальчишками, слыла в станице сорвиголовой: смело скакала на коне, метко стреляла, а раз, переодевшись в платье брата, отличилась на конных состязаниях.

Знал Сергунька и то, что незадолго до войны с турками вышла Настя замуж за одностаничника Слесаренко, да в первой же схватке с турками попала ему прямо в сердце пуля, наповал сразила молодого казака. Припомнил Костин и то, что с тех пор, как Меланья Карповна возвратилась на жительство в станицу, домоуправительницей в атаманском доме стала Пелагея Ивановна — мать Настеньки.

— Будь здоров, Сергей! — говорила быстро Настя, оглядываясь, не вошел ли кто-нибудь в кухню. — Эх, и отчаянные же вы, казаки! С самим атаманом как гутарили! Вот пока никого нет на кухне, получай от меня награду, — и она передала ему туго набитую камышовую сумку. — Только никому ни слова. Я-то не боюсь, да вот как бы матери за меня не влетело. А завтра приходи на базар, погутарим, — и она снова улыбнулась так, что ямочки, дрогнув, обозначились на тугих щеках.

«Ну и Настенька! — подумал Сергунька. — Уж на что меня речистым зовут, так вот я, как дурень, ни слова не успел вымолвить!»