Едва только взошла заря, к воротам Димитриевской крепости подъехал воз, груженный сеном. Устало остановились круторогие быки. На возу сидел круглолицый казак с рыжеватым чубом. А внизу стоял погоныч с русыми кудрями, с упрямым взглядом карих глаз. Навстречу им, зевая и потягиваясь, вышел начальник караула-капрал Тамбовского полка.
— Ну, что привезли, станичники? — спросил он хрипло.
— Не видишь, что ль? — откликнулся сидящий на возу казак. — Солнце в мешке да воду в решете. — И он так заливисто рассмеялся, что хмурый капрал усмехнулся и тоже пошутил:
— Видеть-то вижу, да где ваши виды?
— Вот они, — ответил неразговорчивый погоныч и передал капралу два вида — паспорта, выданных на имя казаков Аксайской станицы Буйволова и Конькова, и бумажку от станичного правления.
— Знатные у вас прозвища, — опять усмехнулся капрал. — Это кто же из вас Буйволов?
— Я самый и есть! — весело отозвался с воза белозубый казак. — У прадеда моего некогда, при царе Горохе и царице Печерице, было с десяток буйволов, потому так и прозвали его.
— А кому ж вы сдадите сено?
Опять ответил разбитной казак:
— Станичный атаман устно приказал доставить сено для ее высокоблагородия сударыни коровы господина коменданта крепости бригадира Машкова.
— Что ты мелешь? — не смог сдержать улыбки капрал.
Захохотали и вышедшие из караулки солдаты.
— Фу, пропасть! Оговорился… Для коровы его высокоблагородия…
— Ладно, езжайте!..
Воз въехал в крепость, и за ним захлопнулись дубовые ворота.
Сдав сено под расписку, Павел и Сергунька разыскали дом урядника Правоторова, родственника Павла. Жена, его с побелевшими волосами, но с густыми черными бровями, сказала, вздохнув:
— Петр Севастьянович к Дементию Ивановичу ушел, с ним вместе на базар отправится. Потом к нему, наверное, зайдет, как обычно… Ну, а оттуда в полдень на Крепостную площадь пойдут на казнь смотреть…
— На казнь?.. — изумился Денисов.
— А вы нешто не знаете? Казнить будут казаков Никиту Белогорохова, Сухорукова, Елисеева, Моисеева и еще человек десять… — Слезы набежали на глаза женщины. Она вытерла их уголком головного платка. — Вчера комендант сюда вызвал по десятку казаков из ближних станиц. Будут, стало быть, и они при казни той… чтоб острастки больше!
Павел побледнел до синевы. Острая боль кольнула сердце. «Вот она, расправа! Началась!.. — подумал он. — Опоздали мы с выступлением, а ныне платиться за то придется».
Сдержав слезы, Ефросинья Федоровна, сказала:
— Ежели тебе, Павлик, с Петром Севастьяновичем надобно увидеться, иди к Карагодину, он за два дома от хаты Дементия Ивановича на той же Крепостной уличке жительствует; скажи ему, что я тебя направила, и попроси вызвать Петра. Да будьте поопасливей: ныне за каждым новым человеком в крепости зорко присматривают…
Склонив головы, понурые ушли Денисов и Костин. Подойдя к Дону, удивленные, остановились. Вся улица была запружена народом, бежавшим к домику Дементия. Отовсюду слышались взволнованные, но приглушенные возгласы.
Лишь одна женщина кричала плачущим голосом:
— Злодеи, старика не пощадили! Знамо, чья это рука творит, кому Дементий Иванович поперек дороги стал!
Павел и Сергунька вместе со всеми побежали к дому Дементия. Сержант с нарукавным знаком патрульного попытался было не допустить толпу к калитке, но его тотчас же смяли, и он, сняв кивер, вытирал градом катившийся пот.
Когда Денисов и Костин протиснулись в калитку, на крылечке показалась широкоплечая фигура урядника Правоторова. Лицо его было иссиня-бледным, на лбу — кровоподтек, кафтан запачкан землей и пылью, рукав разорван. Едва волоча ноги, глядя пустым стеклянным взором, шагал он к калитке, не отвечая ни слова на сыпавшиеся из толпы вопросы. Но, проходя мимо Павла, он, видимо, узнал его и предостерегающе повел седыми бровями. Потом побрел по улице, сгорбившись, медленно-медленно, будто нес на себе непосильную тяжесть. Миновав три дома, зашел во двор, оглянувшись на Денисова и Сергуньку.
Выждав немного, они последовали за ним и увидели Правоторова, устало прислонившегося к забору. Злобно залаял пес на цепи, но когда Правоторов подошел к нему, он замолк и стал лизать ему руку. Урядник спустил пса, сказав хрипло одеревенелыми губами:
— Не пускай чужого во двор.
Потом бросил коротко:
— Идите за мной!
Они прошли в густой садочек за домом.
— Слухайте, — промолвил урядник, тяжело дыша и часто приостанавливаясь. — Слухайте и поведайте о том всем станичникам. Убили Дементия подставные, наемные люди… Так было дело… Вышли мы из крепости на базар… Там хотел Дементий свидеться с казаком из Черкасска. Кто он, про то даже мне Дементий не сказал. Но казака того на базаре не оказалось — может, к счастью для него… потому за нами, видно, следили. А может, того казака уже в колодки заковали в Черкасске. Кто знает?.. Иду я по базару и как оглянусь, все неподалеко от нас какой-то детина долговязый с перешибленным носом крутится. Потом исчез, точно сквозь землю провалился… Решили домой идти. И вот выходим с базара, навстречу нам четверо рослых, плечистых… Одного признал: в слугах у нового, после Верзилина, коменданта крепости, бригадира Машкова, был, и месяц назад прогнал его комендант, будто за пьянство, хотя и не слышно было, чтоб пьянству он предавался… Шагают они навстречу, в руках у них бутылки. Как будто и впрямь немного подпили, но больше куражатся, представляются пьяными. Подошли вплотную и набросились на нас: «Ах ты, старый конокрад, наконец-то попался нам!» — это они на Дементия. «Ты у нас вместе со своим подручным, — на меня показывают, — коней в позапрошлый год свел». И не успели мы и слова сказать, как они нас — бутылками по головам. Ну, меня лишь по лбу задело, а Дементию в висок попало, и свалился он замертво. Рванулся я было к нему, на руках у мея повисли, удерживают, а один метнулся к Дементию, выхватил нож и в сердце ему вонзил… Собрался народ, кричат, патрульный прибежал. Отнесли мы Дементия домой… Эх, Дема, Дема, да будет тебе вечная память!.. Загинул ты накануне дела большого!..
Две скупые слезинки скатились, побежали по глубоким морщинам к седой бороде.
Павел и Сергунька слушали рассказ старого урядника в каком-то оцепенении. А он, помолчав, добавил внезапно окрепшим гневным голосом:
— Да, не забудьте на площадь крепостную сходить, на казнь посмотреть! Ожесточайте ваши сердца, станичники, мстите им, лиходеям царским, с саблями в руках и за Дементия, и за Никиту, и за всех страдальцев — за долю народную!..
Когда вышли на улицу, Павел сказал угрюмо:
— Что ж, прав старик: надо нам еще больше сердца ожесточить — идем на площадь!
Площадь уже оказалась переполненной народом. Тут были солдаты, казаки Азовского конного полка, чиновники, их жены; изредка встречались офицеры. Посередине площади высился деревянный помост. По нему важно расхаживал чернобородый кряжистый палач в красной рубахе. С ним был его подручный, тщедушный, верткий, в черной суконной поддевке, несмотря на жарко палившее солнце.
Вокруг помоста в шесть рядов выстроилась пехотная часть с примкнутыми к ружьям штыками, а за ней, дальше от помоста, стояло несколько десятков казаков, вызванных комендантом из ближайших станиц «для ради устрашения».
Павел и Сергунька с трудом протискались к помосту, но не с той стороны, где находились вызванные станичники. Они даже шапки свои казачьи сняли, опасаясь, что найдутся «дюжие», которые могут опознать их и выдать крепостным властям.
Возле Павла застыли в горестном молчании старик и старуха. Худое лицо старика казалось окаменевшим, голубоватые выцветшие глаза были устремлены на помост, сухие губы изредка шевелились. Рядом с ним стояла жена. Ее глаза полны слез, но рот крепко сжат. Павел узнал их — это были отец и мать Белогорохова.
Веял сухой жаркий ветер. По небу плыли облака, точно стремились убежать от того злодейства, которое вот-вот должно было свершиться на этой площади.
Кто-то крикнул срывающимся голосом:
— Везут, везут!..
С ближней улицы донесся грохот, и на площади показались телеги под конвоем гренадеров. На телегах сидели, по двое на каждой, скованные по рукам и ногам казаки.
Первым поднялся на эшафот Никита Белогорохов, с трудом переступая ногами в кандалах. Его длинная льняная борода развевалась по ветру. В потемневших глазах горел мрачный огонь, но лицо оставалось строгим, замкнутым.
На помост взошел секретарь военно-полевого суда и стал читать высоким, пронзительным голосом приговор Военной коллегии.
— «…Никита Белогорохов повинен в том, что в комиссии военного суда не только ни малейшего раскаяния не изъявил, но даже оказывал свою злоумышленность, не признавался и, не внимая всевозможных увещаний, не ответил на вопросы… Сверх того, он оказывается одним из первейших возмутителей в полку походного атамана к побегу с линии Кавказской. Будучи избран в предводители к оному, оказывал совершенное к повелениям команды небрежение и неукротимой дерзостью своею привлек к подобному же преступлению полки Луковкина и Кошкина, с которыми он сперва удовольствовал дерзкие и законопреступные желания беглецов наглым вытребованием от войскового атамана приказов и от войскового правительства грамот о роспуске их по домам, а потом, развратив их всех к новому упорству, чтобы не возвращались на линию… собрал с них деньги и уехал в Петербург с дерзновенным намерением утруждать прошением высочайшую особу ее императорского величества. Дерзко объявил на суде, что не хочет ответствовать на вопросные пункты и на увещания, священником учиненные, и, как жестокосердный, упрямый и в развращении своем закоренелый мятежник, остался до конца непреклонным».
Далее в приговоре упоминалось, что Никита Белогорохов и его преступные сообщники — казаки Прокопий Сухоруков, Степан Моисеев, Даниил Елисеев и иные, всего пятнадцать человек, по всей строгости военного артикула заслуживали смертной казни за учиненные ими нарушения присяги и воинской дисциплины, но «ее императорскому величеству всепресветлейшей самодержавной государыне нашей, благополучно царствующей Екатерине Второй, в силу всем известного ее человеколюбия и милосердия, благоугодно было заменить смертную казнь осужденным нижеследующими наказаниями: казаков Никиту Белогорохова и Прокопия Сухорукова, подвергнув оных на публичной казни через палача, пятидесяти ударам кнутом Белогорохова и тридцати — Сухорукова, с вырыванием обеих ноздрей у каждого из них, сослать в Нерчинск на вечную каторжную работу…»
По толпе пронесся гул. Выждав немного, секретарь продолжал невозмутимо:
— «А досталъных виновных в сем преступном дерзновенном неповиновении казаков наказать плетьми, сообразно вине каждого, после чего сдать их вне очереди на военную службу в полки по указанию господина войскового наказного атамана генерал-майора Иловайского».
После оглашения приговора наступило немое молчание.
Белогорохов выпрямился и крикнул на всю площадь:
— Страдальцы мы за Дон, за всю Россию-матушку!
Офицер у эшафота взмахнул рукой. Раздался грохот барабанов, не смолкавший до конца казни… Окончив казнь, палач выронил из рук окровавленный кнут.
Толпа молча расходилась. Все были потрясены расправой.
— Донской летописец — черкасский протопоп Рубашкин — на другой день сделал запись о казни Белогорохова и Сухорукова и, вздохнув, дописал: «После наказания плетьми оба умре».
Вечером, тотчас же по возвращении в станицу, Павел долго беседовал с Тихоном Карповичем наедине.
— Да, неладно делает царица! А дальше, видать, и круче пойдет расправа, — сказал старик в раздумье. Помолчав, добавил: — Знаю я, Павел: от своего не отступишься! Горячий у тебя нрав, но твердый. Ставишь ты на кон свою голову, а о семье-то не заботишься… И надумал я, стало быть, так… а ныне, после твоего рассказа прискорбного, натвердо решился… Жаль покидать станицу родную и дом новый, да что поделаешь?.. Надобно где-нибудь подальше переждать ту бурю, что на Дон надвигается… Ты делай, что хочешь, а я так поступлю: здесь, в станице, оставлю я Меланью Карповну, а сам с Таней и детишками твоими уеду во Псков-город. Там у меня твердая заручка: двоюродный брат мой, есаул в отставке, торговыми делами занялся, а жена у него из самого Пскова была, три года как померла. Скучает он… Недавно получил от него весточку, просит приехать погостить. Об этом письме я никому в станице не гутарил, и ты молчи. Я уже речь о том вел с Таней, наотрез отказалась. Так вот ты убеди ее, дружок — суровый голос старика смягчился, стал ласковым, почти просительным. — Скажи ей, что, ежели в живых останешься, единственное твое спасение — к ней и детям потом скрытно податься…
Выйдя от Тихона Карповича, Павел постоял над кроватками детей, поцеловал их осторожно. Потом прошел в спаленку. В ней было темно, лишь через открытое окно лился в комнату свет луны. Таня лежала неподвижно на кровати и не шевельнулась, когда вошел Павел.
— Не спишь? — ласково спросил он.
— Нет… Голова разболелась чтой-то, вот и прилегла, — тихо ответила Таня. — Может, повечерять хочешь, я сейчас соберу.
— Спасибо, сыт… По дороге сюда побывал на хуторе, там и пообедал… — И сразу, решительно, но по-прежнему ласково: — Танюша, тикать тебе надо немедля с отцом и детишками… Здесь кровопролитие вскоре будет, а ядра да пули — они не разбирают, кто прав, кто виноват, где взрослые, где дети.
— Без тебя никуда, слышишь, никуда!.. Где ты, там и я… А папаня и детишки пусть уезжают.
Павел подошел к жене, провел шершавой ладонью по распущенной косе.
— Подумай, голубонька, да разве ж мыслимое то дело? Разве ж можно тебе в кровавые дела вмешиваться? Если бы знала ты, что творится… — И, присев на кровать, он взволнованно рассказал о том, что видел в крепости. — Посуди сама, что будет дале? Даже если бы я сидел сложа руки, мне несдобровать. Вспомни Иловайского, сколь ненавистен я ему… Негоже мне оставаться в сторонке, когда тут злая сеча начнется и моих односумов пытать и умерщвлять станут. Неведомо, чем все это кончится. Может, порубают нас в куски, а может, ежели удастся сплотиться с крестьянством, еще и взойдет над народом зорька… хотя мало кто из нас увидит ее.
— На верную гибель идешь, Павлик. Казаки… сам знаешь, какая горсточка из нашей станицы пойдет за тобой, а ты офицер, георгиевский кавалер, с этим казаки считаются.
— Неизвестно еще, что будет, — упрямо ответил Павел. — Ведь вот то, что в крепости произошло, многих еще пуще зажгло и озлобило, а не устрашило.
Казалось Тане, что тихий голос мужа доносится к ней из какого-то далекого, чуждого ей, непонятного мира.
Таня приподнялась, положила голову на плечо мужа и спросила тихо;
— Так и вправду любишь меня? Сильно? Никогда не забудешь?
— Сильно! На всю жизнь. Вот так, — он крепко прижал ее к себе, стал целовать…
— Ну, теперь легче на сердце. Пусть будет по-твоему, как хочешь ты. Об одном прошу: помни всегда обо мне, о детях… Теперь иди…
Спустя два дня Тихон Карпович с Таней и детьми выехали из станицы, объяснив любопытствующим соседям, что едут в Воронеж лечить дочку. И так как Таня в последние месяцы сильно исхудала, то все поверили этому.