Зима шла на ущерб. Ветер веял с юга, дышал веской, днем на солнце пригревало, но по ночам примораживало.

Обходя станицы стороной, конный отряд в двадцать сабель под командой Пименова приближался к станице Верхне-Чирской.

На ночь остановились на хуторе, верстах в двадцати от станицы, в просторной хате урядника Маноцкова. Хозяин, худой старик с козлиной бородой, приветливо встретил их.

— Понятно мне, зачем в Верхне-Чирскую пробираетесь. Хоть и «дюжим» казаком считаюсь, но зять моя, Порфирий, — ярый приспешник мятежного есаула Рубцова. Я-то в такие дела не мешаюсь, куда мне, старику немощному… А все же царских властей не похвалю, какого лешего лезут они в наши казачьи дела? К тому ж я старой веры, а духовные власти свирепым гонениям подвергают нас… — И добавил строго: — Только вот что, ребята, уговор лучше денег: не дымите вы бесовским зельем — нам, старого обряда людям, диавольский запах табачный непереносен.

Невестки принесли еду: борщ со свининой, бок бараний, начиненный кашей гречневой, пирог с грибами и вязигой, вареники в сметане, взвар. Наголодавшиеся путники с удовольствием смотрели на все это. Подсаживаясь к столу, Сергунька отпустил туго затянутый пояс, улыбнулся:

— Казак еды не просит, а дадут — не бросит. Дай срок, не сбивай с ног, всего вдосталь отведаем. Так-то, брат ты мой Анастасий, — обратился он к севшему рядом с ним молодому пригожему казачку, на которого заглядывались снохи Маноцкова.

Под конец ужина принесли домашнего пива, и все развеселились.

Сергунька тараторил без умолку:

— Вот хозяин тароватьый! Диво варило пиво, слепой увидал, безногий с ковшом побежал, безрукий то пиво всем в чарки наливал; ты-то пил, а мне не растолковал, про то промолчал, потому-то я и невыпимши остался.

— Да не трещи ты так, Сергунька, прям-таки в ушах у меня от твоей скороговорки звенит, — досадливо сказал «Анастасий». — Ну и непутевый болтун же ты!

— Это я-то болтун? — притворно возмутился тот. — Раз я болтун — значит и врун. А раз врун, так и обманщик. Ежели обманщик, стало быть и плут. А коли плут, так и мошенник. А если мошенник, то и, верное дело, вор… Вот видишь, кои поклепы да изветы на меня занапрасно взводишь… А припомни-ка, Анастасий, нашу встречу в Черкасске, когда мы увольнительные билеты от атамана требовали. Ведь до сей поры на сердце у меня скорбно, что ни словечка в те поры не успел я промолвить, а ты мне все без умолку: «Тыр-тыр-тыр да тыр-тыр-тыр!»

Настя тихонько отшутилась:

— А зато смотрел ты на меня тогда так ласково… Как в поговорке старой: «Очи в очи глядят, очи речи говорят». Тот долгий взгляд дороже многих речей.

— Ты ешь, Сергунька, — отрезая большой кусок баранины, посоветовал Федор. — Невесть что завтра с нами станется.

— Прав ты, Федя, — улыбнулся Сергунька. — Надо с тебя пример брать: каков ты удалец в бою, такой же ты хваткий и на пиру.

Распахнулась порывисто дверь, вбежал караульный казак, доложил Пименову:

— Верховой из Верхне-Чирской. Пропустить, что ль?

Не успел Пименов ответить, как в комнату вошел, едва передвигая ноги, зять Маноцкова, Порфирий Спешнев. Павел и Сергунька служили с ним в одном полку в русско-турецкой войне. Но Спешнев никого не узнал. Ему услужливо подставили табуретку, и он опустился на нее в изнеможении. Кисть левой руки его была обвязана окровавленной тряпицей, а в правой он держал нагайку, забыв о ней. Уставясь неподвижным взглядом на Маноцкова, точно в комнате не было народа, начал сбивчиво рассказывать:

— Все рухнуло!.. Прошлой ночью царевы полки захватили Есауловскую… Никто не помышлял, что так рано начнут наступление, — к первому марта ждали их. Большие подкрепления должны были подойти к нам в эти дни, не менее трех тысяч. Главное — казаки, но и из крестьянских слобод тоже немало. Буран помешал, видно. А дозоров вокруг станицы не выставили. Не думали, не гадали, что в такую непогодь нагрянут… А еще, признаться, перепились многие — масленицу провожали…

— Эх, вояки! — жестко сказал Маноцков, сердито блеснув глазами. — Кричали, что Иловайский в карты Дон проиграл, а сами пропили, прогуляли казачью волю!

Пальцы Порфирия разжались, выронили нагайку. С трудом поднял он руку к лицу, будто защиты искал.

— Не осуждай так, Игнатий Степанович. Многие из наших пали в смертном бою… Других в кандалы закуют, и жестокая кара, а то и гибель их ждет… Я тоже бился, двух мартыновцев зарубил, поранило вот меня, — приподнял он перевязанную руку. — Держались мы до утра на окраине станицы. Да что толку? Опросили раненого мартыновца — сказал он нам: дескать, тысяч шесть, а то и семь брошены на нас. И что пушек у них куда больше, чем у нас…

Маноцков вздохнул тяжко:

— А все ж, ежели бы не пьянствовали, масленую справляя, да хотя б дозоры вокруг держали, могли бы отбиваться, пока помощь не подоспела. Да что толковать? После драки кулаками не машут. А как комиссия ваша, на станичном кругу выбранная? И что с есаулом Рубцовым сталось?

— Про комиссию ничего мне не ведомо, — устало проговорил Порфирий. — А про Рубцова слух был, будто храбро бился он на майдане с малой горсткой казаков, а потом заарканили его мартыновцы, в полон взяли.

Порфирий умолк, покачнулся на табурете.

Маноцков взглянул на него с жалостью, но все же спросил о дочери:

— А Евдокия как?

Зять с трудом разжал слипающиеся веки.

— Плачет… тоскует… сбирается к вам выехать.

— А что сам мыслишь-то?.. Видно, повиниться властям надобно: покаянную голову и меч не сечет!

Порфирий стряхнул с себя усталость, выпрямился, ответил тихо, но твердо:

— Не в чем каяться! За правду стоял. От правды той николи не отступлюсь… На север подаваться надобно. На реках Хопре да Медведице «дюжих» мало. Уже были от верховых станиц, к нам гонцы, там тоже котел кипит. Еще поборемся! А ежели неудача постигнет, в леса дремучие по тем рекам уйдем иль в хуторишке каком скроемся, переждем — беднота нас не выдаст.

— Мечтания пустые, бред несусветный! — рассердился старик. — Ты хотя бы о том подумал: ведь до севера Дона сколь верстов будет… Меряла старуха клюкой, да махнула рукой… — Но, взглянув опасливо на грозно нахмурившегося Пименова, добавил: — Ну, ин пусть по-твоему будет. По крайности, хоть не один отправишься в путь далекий… — И, обняв за плечи Порфирия, повел его в горницу.

Когда они вышли, Пименов, обведя всех строгим взором, спросил:

— Что будем делать, казаки? Давайте думу думать, совет сообща держать, умом-разумом раскидывать.

— А что ж тут думать-то? — горячо вырвалось у Павла. — Правду гутарил Порфирий: на север пробиваться надобно, а там видно будет, что и как. Весна покажет, много ли станиц поднимается. На севере-то и от крестьян воронежских да саратовских близехонько. Неужто ж они на печи спать будут, не поддержат нас?

— Мужик хоть и сер, да ум у него не черт съел, — поддержал Сергунька. — А ежели здесь останемся, не избежать нам кандалов да плетей, Сибири да мук лютых.

Откликнулся и Федор густым басом:

— Коли в поле встал, так бей наповал. Пока держится сабля в руке, будем разить заклятых ворогов наших.

— Спору нет, горстка нас малая, — рассудительно промолвил Водопьянов, — но и пальцев-то на руках маловато. А сожми в кулак — сила получится.

Казаки загомонили:

— Да что там толковать! Все ясно! На север идти, на север!

Наутро повернули к северу круто. Дни утомительных переходов сменялись опасными ночевками: мартыновцы, как голодные волки, рыскали по станицам.

Отряд Пименова пополнялся новыми беглецами. Рассказывали они, какую беспощадную расправу учиняют «дюжие» над мятежными: избивают плетьми, увечат, колодки на шеи надевают и в Черкасск гонят на суд, голодных, полуодетых, истерзанных.

Из бессмертного родника народной души вылилась в те месяцы печальная, заунывная песня о том, что «приужахнулся славный тихий Дон», внимая горестным воплям вдов и детей-сиротинок, и что «замутились донские волны отцовскими и материнскими слезами».

Зима переломилась на весну. Снег обрыхлел, стал грязно-серым, начал таять. Едва слышно звеня, бежали по полям ручейки, скатываясь в низины и балки.

С утра стоял густой туман.

— Хоть ложкой черпай его и пей заместо молока, — досадливо сказал голодный Сергунька.

Сергунька, Павел и Водопьянов ехали в дозоре версты за три впереди отряда Пименова. Кони устало шагали по грязной дороге, с трудом выдергивая копыта из липкой грязи.

Вдруг до них донеслось фырканье лошадей, звяканье уздечек, чавканье грязи. Едва успели они задержать коней, как из тумана шагах в трех-четырех вынырнули всадники.

— Стой! Кто такие? — послышался властный голос.

— И без того стоим, — благодушно ответил Сергунька, ехавший впереди. Подумал тревожно: «Проклятый туманище! Влопались-таки! И ускакать нельзя — кони едва держатся». — Мы здешние, из хутора Федулова, домой возвращаемся. А вы кто будете?

— По форме не видишь? Ахтырский гусарский полк, — важно ответил усатый вахмистр.

«Да, не уйти!» — горестно подумал Сергунька. Прошептал Водопьянову:

— Скачи назад, предупреди. Пусть сворачивают со шляха на дорожку к хутору Дунину.

— Ты что там нашептываешь? — грозно окликнул вахмистр, подъезжая вплотную к Сергуньке.

— Господин вахмистр, — ответил весело Сергунька, увидев, что Водопьянов повернул коня, — вы дюже не кричите, вас вот восьмеро в разъезде, а нас всего двое, можем мы перепугаться, да и… — С этими словами он обнажил саблю, решив: «Задержать во что бы те ни стало!»

Блеснула сабля и у Павла. Завязалась схватка. Дорога была узкой, а окружить казаков гусарам трудно было: рыхлое, топкое; как болото, поле расстилалось по обеим сторонам дороги.

— Не ходи, кума, поздно под вечер гулять! — балагурил Сергунька, отбивая удары тяжелого палаша.

Ловким ударом он выбил палаш из рук вахмистра. Тот выругался и выхватил из седельной кобуры пистолет. Павел, оставив своего противника, взметнул саблей над головой вахмистра, но тот уклонился от удара, и, нацелив пистолет на Павла, выстрелил. Павел слабо охнул и упал на гриву коня.

Подъехал эскадрон ахтырцев. Командир, выслушав краткий доклад вахмистра, приказал перевязать Павла, взять двух гусар и доставить арестованных в штаб полка на хутор Федулов.

Всю дорогу Сергунька бережно поддерживал друга. «Из огня да в полымя! — думал Костин. — Ежели наши попытаются освободить, толку не будет: в Федулове цельный полк стоит! Да и хутор не маленький, до ста дворов будет. К тому же ранен Павлик, как тут бежать?»

При въезде на хутор Павел потерял сознание и очнулся только в клетушке с малым оконцем. Лежал он на низкой скамье, а сбоку на табуретке сидел Сергунька, печально глядя на друга. Руки и ноги его были закованы в кандалы. Увидев, что Павел пришел в себя, он улыбнулся, точно радуга блеснула всеми цветами.

— Очнулся? — сказал он. — Ну вот и хорошо! Тебя заново перевязали и руки не заковали. А завтра утром нам допрос будут делать, — продолжал он весело, как будто допрос обещал что-то хорошее. — А поместили нас не где-нибудь, а в пристройке к дому хуторского атамана. Как зовут его, не успел еще разузнать. Худо будет, ежели он или кто из хуторян опознают нас.

К утру туман рассеялся, и даже в маленькое запыленное оконце каморки проникли лучи солнца. И хотя узникам грозили муки, а возможно и смерть, все же они приободрились.

Вскоре кто-то отпер дверь. Вошел молоденький гусар с круглым добродушным лицом.

— Приставлен за вами присмотр вести.

Он положил два больших ломтя хлеба, посыпанного солью, луковицу, кувшин с водой, кружку и хотел было идти.

— Постой-постой, миляга, — остановил его Сергунька, поспешно наливая воду в кружку, во рту у него пересохло. — Как кличут-то тебя?

— Иван Загорнов, — ответил солдат, недоуменно смотря на улыбающегося узника в кандалах.

— Ну, Ванюша, пью за здоровье нас, пленных, и вас военных! — Сергунька поднял высоко кружку, выпил воду залпом. — А теперь, Ванечка, скажи, скоро ль нам допрос чинить-то будут?

— В полдень, сказывали в штабе.

— Стало быть, еще не скоро, часа через три-четыре… Да ты садись, садись, голубок, что ж ты стоишь? — подвинул ему Сергунька табуретку, пересаживаясь на нары.

Гусар послушно уселся, а Сергунька продолжал тараторить:

— В ногах-то правды нет, милок… А впрочем, где она? И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет. Правду безрукий выкрал, голопузому за пазуху положил, слепой подглядывал, глухой подслушивал, немой «караул» кричал, безногий в погонь побежал… Ты скажи-ка нам, удал-добрый молодец, Загорнов Иван, как зовут того казака, что в сем хуторе атаманом стал?

Оторопев от удивления, гусар ответил Сергуньке, не задумываясь, в тон ему:

— А зовут его, а и кличут его Александром Игнатьевичем Федоровым, а по чину он — сотник Войска Донского славного.

Сергунька и Павел переглянулись, но улыбка не сходила с румяных губ Сергуньки.

— Постой, а ты, часом, не из-под Мурома будешь? — спросил он гусара.

Тот весело осклабился:

— Чудеса! Как узнал про то?

— Да тут никакого колдовства нет, — засмеялся Сергунька. — Ежели умеешь по-былинному речь вести, стало быть, вернее всего, что ты из поморов либо из муромских лесов. А только поморов лишь в военный флот берут.

— Истинную правду говоришь! — подтвердил гусар.

Ему пришелся по душе этот разбитной, речистый узник, который и кандалами-то поигрывал, словно погремушками.

— Ну, теперь я пойду, а то еще хватятся меня, — неохотно поднялся с табурета Загорнов.

— Иди-иди, милок, — ласково промолвил Сергунька. — А на нас твердо надейся, как на скалу каменную, — мы тебя не подведем, никуда не убежим, — и он загадочно подмигнул гусару. — И вот что еще вспомни: в ваших муромских-то лесах в старину немало праведных разбойников было, что бояр да купцов обирали и добро их беднякам раздавали. Так ведь?

— Так, — подтвердил гусар. — Ты, словно колдун, все ведаешь, — и, кинув еще раз восхищенный взгляд на Сергуньку, вышел.

Улыбка мгновенно слетела с лица Сергуньки.

— Плохи наши дела, Павлик. Знает нас сотник Федоров еще по турецкой войне. Знает, наверно, и то, что самовольно возвратились мы с Кубанской линии. Ведь среди возвратившихся офицеры — лишь я и ты, да с последней партией прибыл есаул Рубцов. А еще хуже, ежели проведал он, что в волнениях на Дону немалое участие мы принимали.

— Ну, про наше участие, может, ему и неведомо, — утешающе проговорил Павел, поеживаясь от острой боли. — Хутор Федулов почти что за триста верст от наших мест. Сюда гонцов за подкреплением мы как раз и не присылали.

— Все же земля слухом полнится, — стоял на своем Сергунька. — К тому же Федоров — сволочь изрядная!

Томительно тянулось время. Раздумывая напряженно о допросе, Павел сказал другу:

— У меня есть план, как защиту держать. Я первым говорить буду, а ты только поддакивай.

Наконец их вызвали. Павел с трудом поднялся на ноги. Загорнов и Сергунька поддерживали его с обеих сторон. К счастью, идти было недалеко. Миновав две комнаты, вошли в третью, где за столом сидел румяный широкоплечий штаб-ротмистр с длинными золотистыми усами, не скрывавшими, однако, ребячьей припухлости верхней губы, и уже пожилой хуторской атаман — худой как щепка, с большим, загнутым книзу носом, с колючим взглядом. В сторонке, у оконца стола, поместился полковой писарь, торопливо очинявший гусиное перо.

«Да ведь это Саша Астахов! — припомнил Павел, вглядевшись в лицо штаб-ротмистра. — И он, видно, признал меня!»

Атаман Федоров, взглянув пристально на узников, злорадно усмехнулся и сказал Астахову:

— Знатная добыча! Раненый — то хорунжий Денисов, а другой — подхорунжий Костин. Знаю их по турецкой войне.

«Слава богу! — подумал Павел. — Больше ему ничего не известно».

Штаб-ротмистр равнодушно, как будто не придавая значения словам атамана, приказал:

— Загорнов, дай-ка им табуреты, пусть сядут.

Когда узники, гремя кандалами, уселись, Астахов спросил строго Павла:

— Хорунжий Денисов, объясните, почему вы и ваш спутник оказали вчера вооруженное сопротивление нашему пикету на шляхе?

— Очень уж грубо обошелся с нами вахмистр, — стал придумывать Павел. — Он не потрудился даже узнать, кто мы, наезжал конем, размахивал палашом… Все ж мы офицеры! И вот он, — показал Павел глазами на Сергуньку, — тоже обнажил саблю и, чтобы спасти свою жизнь, выбил палаш из рук вахмистра, а тот обозлился, выхватил пистолет и в меня выстрелил.

— А куда ж вы направлялись? — продолжал допрос Астахов ровным, бесстрастным тоном.

— Бежали, признаться, от той беды, что в наших местах возгорелась. Еще ранее, задолго, тесть мой Тихон Карпович Крутьков переселился в Воронеж. Увез с собой мою жену. Ну, а теперь и я решил податься туда же. Костин вместе со мной увязался, хотел тоже погостить в Воронеже.

Сергунька поддержал Павла:

— Так точно, господа судьи. Потому как мы — друзья неразлучные, — улыбнулся он. — Друг без друга николи не бываем. Ну, словом, два сапога пара! Про то и господин сотник ведает.

Пронизав Павла взглядом. Федоров спросил:

— Ведь вы оба бросили самовольно службу на Кубани?

— Точно, ушли мы с Кубани, — не смущаясь, ответил Павел. — Но ведь потом, в Черкасске, войсковой атаман Иловайский выдал нам, как и всем прочим, увольнительные билеты. Они и поныне с нами. А вожаками мы и не были. Вожаки-то Белогорохов, Сухоруков, Штукарев — сами знаете, наказание понесли они, — дрогнул голос Павла. — К тому же мы и не отказываемся от окончания срока службы на Кубани и от переселения туда. Мне бы только повидаться с семьей в Воронеже, уговорить их переселиться.

Наступило молчание. Сергунька восхищенно думал: «Ну и ловкач же Павлик! Как складно у него получается! Ему бы послом быть где-нибудь за границей. А этого офицера гусарского сразу узнал я. Вместе в Таганрог ездили. А потом на допрос по таганрогскому делу в крепость Димитрия Ростовского его тоже вызывали. Виду не подает, что нас знает. И правильно делает».

Впиваясь взором в Павла, Федоров выложил последний козырь:

— По словам вахмистра, вас трое на шляху было. Вахмистр полагает, что вы нарочито затеяли стычку, чтобы дать возможность скрыться этому третьему. Кто он таков?

— Нестоящие слова молвил вахмистр, — спокойно прозвучал ответ Павла. — Причину стычки я уже объяснил. Что касается казака того, — в дороге пристал он к нам, гутарил, что здешний он, федуловский. Обещал приютить в своем курене. А почему бежал, про то нам неведомо. Надо полагать, в худых делах замешан был… А может, и просто испугался, чтоб и его не обвинили в драке, — равнодушно добавил Павел.

— Подхорунжий Костин, вы подтверждаете показания Денисова? — спросил Астахов.

— Ей-богу, все чистейшая правда! То есть лучше, чем он, даже я не смог бы объяснить вам, — расплылось в улыбке лицо Сергуньки.

— У меня вопросов больше нет, — лениво проронил Астахов. — Загорнов, отведи их. — И когда арестованные вышли, скучающе зевнул и промолвил сквозь зубы: — Не люблю чернильными делами заниматься… Ну что ж, сотник, как будто против них никаких улик не имеется? Похоже, все дело неимоверно раздуто. Во всяком случае, зря их в кандалы заковали. Куда им бежать-то? У Денисова еле-еле душа держится. Каково ваше мнение, сотник, как присудим?

У Федорова было такое выражение лица, будто у него из-под самого носа вырвали богатую добычу. Недоуменно поведя плечами, он ответил:

— Право, и сам не знаю… Ведомо мне, что в последнюю турецкую войну полковник Сысоев, у кого они в полку служили говорил о них как о вольнодумцах ярых.

— Ну, сколько лет протекло с той поры, могли и одуматься, — устало промолвил Астахов.

— К тому же самовольно возвернулись на Дон…

— Тут и ваш Иловайский виновен: зачем им увольнительные записки дал?

Федоров задумался, нерешительно сказал:

— Правда, и другое ведомо мне о Денисове: тесть его, урядник Крутьков, человек богатый, уважения достойный, свое хуторское хозяйство имеет… Да и сестра Крутькова домоправительницей у войскового атамана Иловайского была.

— Вот видите, — обрадовался Астахов возможности покончить с надоевшим делом. — Может, отпустим их?

— Нет, нельзя, господин штаб-ротмистр. На это я никак не согласный, — решительно возразил атаман. — Давайте так сделаем: заключенных раскуют, но держать их будут под строгим присмотром, пока не получим ответа из Черкасска.

— Что ж, согласен, — недовольно ответил Астахов. — Писарь, запиши наше решение, подлинник передай атаману, копию оставишь мне.