На другой день Астахов, распив с атаманом бутылку вина по случаю предстоящего ухода полка, небрежно сказал сотнику:

— Пойду-ка я проведаю арестованных: быть может, что-либо выведаю у них. Все ж они несколько подозрительны. Вас с собой не приглашаю, потому что вас они, видимо, побаиваются и в вашем присутствии будут держать язык за зубами.

Атаман Федоров взглянул посоловевшими глазами — он легко пьянел, — ухмыльнулся горделиво:

— Справедливо изволили заметить — меня здесь все побаиваются, потому спуску не даю своевольникам, Накрепко власть атаманскую в руках держу. А насчет заключенных не извольте беспокоиться. Держать их буду под присмотром, и все ж они у меня навроде гостей будут. Не думаю уж я сам, что за ними плохое что числится. Идите-идите, а я отдохну малость, прилягу. Прошу разбудить меня, ежели что значащее разведаете у них.

…У двери в комнату арестованных сидел на табурете молодой, лет шестнадцати, казачок с большим каштановым чубом. Астахов спросил его:

— Как зовут тебя?

— Назаром кличут.

— Сбегай-ка в штаб полка, скажи дежурному, что я через час возвращусь.

Отомкнув дверь торчащим в замке ключом, Астахов вошел в комнату.

— Будьте здравы! — сказал он. — Расковали, стало быть, вас? Вот и хорошо, — и он крепко пожал руку Павлу и Сергуньке. Присев на табурет, спросил: — Как ваша рана, хорунжий? Через час пришлю полкового лекаря, пусть осмотрит.

— Спасибо!

— Сегодня утром послал сотник запрос о вас в Черкасск, полковнику Сербинову. Недели две, наверное, пройдет, пока ответ получит. Ежели ничего нет за вами, спите спокойно, а ежели имеется… — Астахов подошел к окну и сказал раздумчиво: — Оконце, правда, маленькое, но протиснуться можно. — Потом, присев на табуретку, продолжал: — Мало знаю вас, но жалею по-человечески: уж больно крутую расправу с такими, как вы, чинят… К тому же весьма большое почтение имею к Анатолию Михайловичу Позднееву, люблю и уважаю его, а он всегда сердечно говорил о вас. Не забыть мне, как несправедливо терзали нас допросами в крепости по делу лоскутовскому… И вместе с тем не ведаю, признаться, чем помочь вам. Может, деньгами? Есть у меня их — предостаточно, — сунул он руку в карман.

— Спасибо, денег нам не надо, — отказался Павел. — А за добрые слова и за лекаря благодарствую. Бежать нам необходимо во что бы то ни стало. Да рана мешает, придется погодить дней десять. Вот, пожалуй, что: прошу вас сказать атаману, чтобы он Сергуньку отпускал на хутор, хотя бы с конвойным, покупать продовольствие. Мнится мне, должен он, атаман, согласиться на это: знаю его еще по турецкому походу — дюже жаден он. Расходоваться на нас ему — нож острый.

— Обязательно скажу атаману, — пообещал Астахов.

Помолчали немного.

Павел спросил:

— А поручик Стрельников, что вместе с нами в саду лоскутовском был, не в вашем полку состоит?

— Нет, — усмехнулся ротмистр, — ему пришлось в отставку выйти. Женился он на цыганке… Вступил в брак с Мариулой вопреки воле командира полка… Завтра наш эскадрон уходит с хутора. Ну, друзья, желаю вам благополучно выпутаться из беды, — и, пожав руки узникам, ушел, звеня серебряными шпорами.

Прошло недели полторы. Рана Павла начала заживать, но все же давала себя знать острой болью при резких движениях.

— Нельзя далее откладывать побег, — сказал Павел. — Ты, Сергуня, поброди сегодня подолее по хутору, может, встретишь кого из наших или хотя разузнаешь что-либо.

— Я уж пытал осторожно у хуторян, отвечали: не слышно, чтобы поблизости рыскали восставшие. А все же думка у меня такая: не может того статься, чтоб бросили они нас. Хорошей, крепкой закалки у нас люди в отряде! К тому же спасли мы их от встречи с гусарским эскадроном.

Сергунька отправился на хутор вместе с конвойным — молодым казаком Назаром.

Весна наступила ранняя, дружная. Ласково пригревало солнце. Темно-красные ветви вишен в садах уже были усеяны почками, и кое-где начинали выбиваться из них клейкие листочки.

Уложив в корзинку купленные в семье Назара хлеб и большой кусок жареного мяса, Сергунька и его конвоир пошли на хуторскую площадь. Там уже начали собираться празднично одетые хуторяне. Из толпы доносились мягкий, приглушенный звук бандуры и могучий бас, проникновенно певший церковную стихиру. Женщины набожно крестились, пригорюнившись, мужчины стояли потупившись, задумчиво.

«Уж не Федя ли поет? — дрогнуло сердце Сергуньки. — Голос похож! Едва ли на всем Дону отыщется другой такой же».

Протиснувшись с трудом сквозь толпу, Сергунька и впрямь усидел сидящего на земле Федора. Голова его была не покрыта, и взлохмаченные волосы гривой спадали с затылка, придавая ему сходство с беглым монахом. На нем было какое-то замусоленное длинное одеяние наподобие подрясника. Недвижные, будто незрячие, глаза устремлены куда-то вдаль. Возле стоял поводырь, сынишка одного из казаков с окраины хутора — так объяснил потом Назар.

Казалось, бандурист никого не видел и мысли его были далеко-далеко. Но когда Сергунька подошел к нему вплотную и бросил медную монетку в старенький картуз, слепец скосил глаза и зарокотал бархатным басом:

— Внимайте же чутко все, имеющие уши. Под утрие, — повысил он голос, — ждите меня, люди божие, с трепетом и смирением, приду к вам суд чинить праведный, обездоленных утешить, злодеев по-ка-рать! — могучей октавой прокатилось по площади последнее слово, отдаваясь эхом в весеннем просторе.

И опять жалостливо завздыхали женщины, полились у них слезы из глаз, а мужчины насупились.

Подходя к дому атамана, Сергунька заметил какое-то оживление. У крылечка стояли четыре казака из хуторского правления. Поодаль, на другой стороне улицы, сидели на завалинке старушки. Одна из них, глядя на Сергуньку, сказала соболезнующе:

— Соколики бедные, обрежут вам крылышки!

Сердце Сергея сжалось от предчувствия. Он почти бегом кинулся в дом. Оттуда слышался истерический визг атамана:

— Мятежники закоснелые, богоотступники проклятые! Меня и господина штаб-ротмистра нагло в обман ввели! Хищные волки, а прикинулись невинными овечками!

Войдя в камеру, Сергунька остолбенел от изумления: рядом с приплясывающим от гнева атаманом стоял долговязый Колька Корытин. Помахивая нагайкой, Корытин зло усмехался, не отрывая ненавидящего взгляда от Павла, а тот лежал спокойно на койке, будто эта ругань, это неистовство атамана совсем не касались его.

Увидев Сергея, Корытин сказал угрожающе:

— А-а, и ты заявился! Я так и знал, что не покинешь своего дружка.

Атаман Федоров продолжал визжать, бегая по камере и размахивая руками:

— В колодки закую обоих злодеев! Пешими в Черкасск будете плестись!

— Нет, ваше благородие, — вмешался Корытин, — полковник Сербинов настрого приказал доставить их наивозможно быстрее, сами же вы письмо читали. Скуем их по рукам и ногам, под конвоем ваших казаков отвезу их на телеге в Черкасск. А только не менее десятка конвойных дайте мне, потому как злодеи эти — опаснейшие государственные преступники.

Корытину хотелось похвастать доверием, оказываемым ему самим полковником Сербиновым, зловещие слухи о котором давно уже ходили по Дону, и он добавил тихо, прикрыв дверь:

— Известно стало, ваше благородие, что Костин лишь для обмана заявил при допросе в Черкасске, что отдалился от бунтовщиков. А на самом деле он, поганец, в Таврию ездил тайно с прельстительными письмами от злодейской есауловской комиссии — с толку сбивать непутевых. После того самовольно сбежали на Дон около трехсот казаков.

— Какое злодейство! — вскричал атаман. — Это надо мне в заслугу поставить, что я под строгим караулом Денисова держал. Ты уж о том полковнику доложи… А зачем при них-то, — повел он взглядом на Павла и Сергуньку, — о беглецах из Таврии сказал?

— Да их можно уже считать покойниками! — мрачно ухмыльнулся Корытин. — Правда, не миновать того, что перед смертью пыткам предаст их полковник, чтобы всю подноготную выведать. И не таким хребты ломали!

Павел продолжал сохранять равнодушный вид, прикрыв глаза синеватыми веками, а Костин стиснул зубы так, что желваки выступили на скулах.

— Завтра утром и выедем, — сказал Корытин. — Передохнуть надобно и мне и коню моему. Уж так-то спешил я свидеться с дорогими моими одностаничниками! Верите ли, сам напросился ехать! У меня с ними счеты давние, пора уже свести их. Долг платежом красен!

Федоров сам присмотрел, чтобы арестованных крепко заковали в кандалы.

Едва захлопнулась дверь за ними, Сергунька спросил:

— Ты что ж лежишь, Павлик? И бледный какой-то: Уж не занемог ли?

— Нет, я здоров, — негромко ответил Павел. — Так, что-то сумно стало… Не о себе, а о деле нашем думаю. Все идет вразброд. Возьми полки наши в Таврии. Крепко надеялся я, что целиком уйдут они на Дон, а так что?.. Триста человек — разве это подмога? Одна надежда на Хопер и Медведицу. Но что, если и те округа войсками наводнены, как Дон в половодье?

— Да, видать, дела наши неважнецкие, — признал Сергунька. — Ну, что было — видали, что станется — увидим. Ныне надо и о самих себе подумать. Вот слушай… — И он рассказал о встрече с Федором на площади.

Заметив, как заискрились глаза Павла и порозовели бледные щеки, Сергунька радостно проговорил:

— Я так и думал, что не покинут нас в беде, не такие это люди. Правда, гадина Корытин помешать может. Вон караульных понаставили, да и у дверей наших двое сторожат. — Потом, наклоняясь к лицу Павла, шепнул весело: — А ведь пилочку-то, подарок Настеньки, я сохранил. Полезь-ка ко мне в карман, в кандалах-то несподручно мне. Там в кисете, внизу. Запасливый да опасливый два века живут.

Всю эту ночь изумлялись караульные казаки, дремавшие у двери камеры: вместо того чтобы предаваться скорби да печали, узники затеяли веселый разговор, сыпали шутками-прибаутками, даже песни — правда, вполголоса — напевали, чтобы заглушить визг напильника.

— Чисто рехнулись, ей-богу! — говорили караульные, качая недоуменно головами.

Все ж к утру Сергунька и Павел приуныли: где она, обещанная Федором выручка?

Забрезжил рассвет. Узников посадили в телегу, и под конвоем «выростков» — десяти совсем молодых казаков и Корытина, важно ехавшего впереди, телега двинулась из хутора.

У Чертова лога внезапно раздались выстрелы. Корытин был смертельно ранен в голову. Из оврага показалось десятка полтора всадников. Они мчались развернутым строем на конвой, охватывая его с трех сторон. Конвоиры пытались бежать, но под одним убило лошадь, другие сами повернули назад. Они не оказали никакого сопротивления: молодые казаки были ошеломлены и внезапным нападением, и смертью Корытина, и тем еще, что арестованные чудесным образом поломали свои кандалы и бросились навстречу своим друзьям.

К Сергуньке подскакал кареглазый казачок, потрепал его за рыжеватый чуб:

— Будешь без меня самовольно в разведку ходить?

— Анастасий! Свет мой, Настенька! Без тебя отныне — ни шагу. Ей же, ей!.. — сияло лицо Сергуньки. Он крепко сжал рукой тонкие, сильные пальцы Насти, державшие повод.

А тем временем Пименов, выстроив на шляху спешенных и обезоруженных конвоиров, пытливо взглянул на небо, будто ища у него ответа, потом приказал спокойно, ровным голосом:

— А ну, Машлыкин, Пономарев, Огнев, Карасев, шаг вперед!

Вызванные вышли растерянно из ряда. «Волшебник он, что ли? — думали казачки. — Откуда нас знает?»

Были они из семей «дюжих» и опасались крутой расправы.

Пименов медленно, точно обдумывая что-то, сказал:

— Жаль вас, казаки… Совсем молоды, не повинны ни в чем… Но время военное, а батьки ваши, знаю доподлинно, руку атаманскую держат. — И видя побледневшие, точно известью присыпанные лица молодых казачат, Пименов закончил: — Коней у вас отбираю. Садитесь живо на телегу. Проедем еще с десяток верст — всех отпущу, но с условием, чтоб навек закаялись идти против тех, кого атаманы бунтовщиками зовут. Поймите: не за свои достатки и прибыль поднялись мы.

Раздались нестройные радостные крики конвоиров:

— Николи не будем!.. Будьте здравы!.. Удачи вам!

С удивлением заметил Павел Денисов, что Назар, который успел привязаться к нему и Сергуньке, не проявил никакой радости: лицо его было хмуро, губы подергивались.

Тело Корытина с обрыва сбросили, потом отправились в путь.

Через десяток верст Пименов отпустил конвоиров-«выростков», сказав им сердечно:

— Ну, прощевайте, казаки. Не поминайте нас лихом. Не лиходеи мы, а заступники за народ. Передайте наш низкий поклон сотнику, атаману Федорову. И скажите ему, — угрозой зазвенел голос Пименова, — что ежели не утихомирится он, так ждет его та же участь, что и Корытина!

…Мерно шагали по шляху уже притомившиеся кони. Покручивая длинный ус, рассказывал Пименов Павлу Денисову и Сергуньке:

— Когда задержали вы эскадрон гусарский, свернули мы с дороги и схоронились в хуторе Дунином. Прозвали его так потому, что хутор тот когда-то, лет полтораста назад, основала казачка Дуня вместе со своим мужем. Рассказывают о ней хуторяне, что смелой, силы богатырской, красоты дивной была Дуня. Жила она в Вешках, а слава о ней бежала по всем окрестным станицам. А в тот хутор глухой, в песках сыпучих, пошла она заместо монастыря, потому приревновала мужа к одной казачке, приподняла ее высоко и так грякнула о землю, что у той кровь изо рта — и дух вон. Маются ныне хуторяне, население-то с той поры умножилось, а земли, урожай дающей, совсем мало, больше рыболовством живут. И все же никуда переселяться не хотят: любят свою сторонку, хоть и неприветлива она. Там у них ни одного «дюжего» нет — сплошь беднота… двенадцать дворов… Три казака в наш отряд вступили… Ох, казаки и казачки там! — усмехнулся Пименов. — Все как на подбор! Сами говорят: «Дунины потомки мы…»

— Ну, хутор мы сами увидим, — перебил Павел, — а ты поведай нам, почему вы в Чертовом логу засаду устроили?

— Ну, то ж понятно, почему… Хутор большой, и нам пришлось бы наступать всем отрядом, а не хотелось показывать, сколько нас. Дошло бы дело до драки. Корытин мог и прикончить вас, закованных… А о том, что вас заковали и наутро собираются в Черкасск отправить, Федя проведал от Назара. Назар нам и фамилии ваших конвоиров сообщил и у кого из них отцы богатеи сказал.

— Постой, — удивился Сергунька. — А откуда же Федор знает Назара?

— Отец Назара, Петр Митрофанович, из той же Зимовейской станицы, что и наш Федор. Какую-то причастность имел к пугачевскому делу, а потому и переселился сюда, к родне своей.

— А почему ж тогда Назар-то к нам с Павлом такой неприветливый заделался, столь угрюмо простился с нами?

— И то разобъяснить нетрудно, — улыбнулся в усы Пименов. — Назар прям-таки молил Федора, чтоб приняли его в отряд наш. Ну, он — единственный сын у Петра Митрофановича… Ясное дело, жаль было отцу выростка в опасный поход отправить… А Федя и брякнул, чтоб убедить Назара, — дескать, что ты с Павлом тоже наотрез отказался взять его. Федю мы оставили на Дунином хуторе, потому что федуловцы хорошо заприметили его, когда на бандуре играл он и песни пел на площади.

Дорога была нелегкой. Кони устало шагали по серому песку. В небе медленно кружил коршун. Заходило солнце, освещая багряным светом степь и перистые облака, таявшие в прозрачном воздухе.