В последние годы особенно дерзкими стали набеги ногаев на Дон. Не раз захватывали они богатейшие пастбища казаков по реке Манычу, угоняли их скот и табуны. Бывало и так, что они собирались в отряды численностью до нескольких тысяч и достигали даже окрестностей главного городка Войска Донского — Черкасска, убивая и захватывая в плен сотни казаков и их семьи.
В письме от двадцать девятого июля тысяча семьсот восемьдесят первого года на имя Потемкина войсковой атаман Иловайский сообщал, что «через всегдашнюю ногаев необузданную самовольность и хищное стремительство к разбоям вверенное мне войско принуждено с величайшим прискорбием сносить сугубые убытки и разорение неотвратное… Сверх прежнего от них тиранского умерщвления, грабительства, захвачивания в мучительный плен, отгона с собой лошадей, скота и протчего, не умолкают свое злодейство час от часу распространять более…»
Летом тысяча семьсот восемьдесят третьего года Суворов несколько раз вел переговоры с ногайскими мурзами, возглавлявшими ногайские улусы, пытаясь склонить их к переходу в добровольное подданство России. К тому времени Крым был присоединен к империи, и Суворов указывал мурзам, что, следовательно, и вся территория степей между Доном и Кубанью, входившая ранее в состав Крымского ханства, должна теперь отойти к Российскому государству.
Однако ногайские мурзы были тесно связаны с Турцией. Они поручали оттуда щедрую денежную помощь, оружие, продавали в Турцию пленников, захваченных во время своих набегов. А султана, в свою очередь, всячески поддерживали Англия и Франция, боявшиеся усиления мощи России.
Видя, что на мурз положиться нельзя, и желая избежать кровопролития, Суворов дважды созывал около Ейского укрепления многолюдные собрания ногаев. На первом из этих собраний присутствовало три тысячи ногаев, на втором — шесть тысяч. Ногаи согласились было на отказ от набегов и переход в подданство России. По этому случаю Суворов устроил для собравшихся пиршество, на котором было съедено сто быков и восемьсот баранов, выпито пятьсот ведер водки. Но потом все же влияние ногайских старшин, прислужников султана, одержало верх.
В первых числах сентября десятитысячный отряд ногаев сделал попытку овладеть Ейским укреплением, но был отбит и отошел на Кубань. После этого нападения Потемкин, бывший тогда главнокомандующим всеми вооруженными силами в Причерноморье и Приазовье, отдал приказ Суворову: «Считать ногаев врагами отечества, достойными всякого наказания оружием…»
Надо было нанести сильный удар по ногаям, чтобы навсегда «замирить» их и сорвать происки Турции.
Собрав в Копыльском укреплении большой отряд — шестнадцать рот пехоты, шестнадцать эскадронов конницы и шесть донских казачьих полков, — Суворов двинулся с ним в поход, следуя по правому берегу Кубани.
Однажды во время отдыха в лагере после ночного марша казаки собрались у костра и завели разговор о Суворове. Были тут Павел и Сергунька Высокий, костлявый старший урядник Шумилин рассказывал молодежи:
— Я был с ним в деле у Прейсиша. Спешились мы, перебрались через ров, ворвались в город, взяли в полон две прусские команды с офицерами. А потом Суворов приказал мне и еще трем казакам переправиться тайком через реку Варту — широкая река! — и дозор прусский снять. Так и сделали… Про меня да про Суворова в те поры в полку нашем песню сложили. — И он затянул высоким, тонким голосом:
Шумилин внезапно смолк. Из ночной темноты показалась фигура узкоплечего офицера с удлиненным лицом, с хохолком над высоким лбом. Несмотря на студеный вечер, он был без треуголки и без плаща.
— Легок на помине, сам Суворов… — тихо сказал Шумилин.
Казаки вскочили, подтянулись.
Подойдя к костру, Суворов сказал:
— Ну как, станичники, житье-бытье?
— Да ничего, ваше превосходительство, — отозвался за всех. Шумилин. — Вот только пора бы теплую одежду нам.
— После боя выдана будет. В сражении все одно налегке надо быть… Да это никак ты, Шумилин? — узнал Суворов урядника. — Постарел, брат! Помню: дозор отважно за Вартой снял.
Лицо Шумилина расцвело в улыбке.
Стоя на часах у входа в большую палатку Суворова, где собралось около тридцати офицеров. Павел внимательно прислушивался. Суворов всюду, где бы ни был, стремился поднять военные знания офицеров. «Тактика без светильника военной истории — потемки», — говаривал он. Речь сначала зашла о прочитанных вслух, еще в Копыльском укреплении, нескольких главах из «Записок о Галльской войне» Цезаря, о том, как Цезарю путем военной хитрости и искусных маневров удалось разгромить полчища германцев, которые во много раз превышали по численности римские легионы. Суворов указывал на то, что одной из главных причин поражения германцев была нерешительность их действий, и добавил:
— Медлительность пагубна во всяком деле, наипаче в военном. Она всегда усиливает неприятеля. Решительная победа — путь к скорейшему миру. У победителей раны быстрее заживают… И другое надобно помнить: у полководца должен быть план и всей войны и отдельных сражений.
Прикомандированный к штабу Суворова рыхлый белесоватый прибалтийский немец подполковник Нессельроде (насмешники переделали его фамилию: «Кисель вроде») заметил едко:
— Едва ли у Цезаря был точно обдуманный план военных действий. Для того надобно было ему иметь главный штаб, действующий на строгом основании военной теории.
Суворов ответил горячо, слегка пристукнув ладонью по столу;
— Да, план кампании необходим. И он у Цезаря, несомненно, был! Но этот план кампании долженствует быть гибким, его надлежит во многом менять, сообразуясь с неотвратимыми обстоятельствами — с теми, кои нельзя подчинить своей воле. Петр Великий заповедал: «Не держись правил, как слепой стены». Что есть слава воинская? Она есть отвага и смелость, находчивость и умелый почин. Про то следует особо помнить молодым офицерам, кои не полагаются на заслуги предков своих и громкие титулы. Искатели наград недолжных про то нередко забывают, — метнул Суворов сердитый взгляд в сторону навязанного ему Петербургом «волонтера» при штабе, чванливого сухопарого француза — дюка де Ришелье (за надменность и плохую посадку на коне солдаты переиначили его фамилию — «Индюк на решете»). Этот «волонтер», прибыв всего два месяца назад к Суворову, уже настаивал, ссылаясь на свое знатное происхождение, на предоставлении ему какой-нибудь награды за «труды воинские».
Многие офицеры улыбнулись, глядя на герцога Ришелье, а тот недоуменно поднял брови: он почти не знал русского языка и явился лишь затем, чтобы еще раз попросить Суворова о награде.
Суворов продолжал:
— Пример Цезаря и его военачальников учит еще и тому, что каждый офицер твердую опору в солдатах иметь должен, бережно, со вниманием к ним относиться, заботиться о нуждах их, быть во всем образцом для них, а не поддаваться своим порокам и не вести себя на войне, словно на именинах тещи. Всегда надлежит памятовать: офицер — солдату пример.
Строгий взгляд Суворова остановился на выходце из Саксонии, толстом пьянчуге капитане Ладожского пехотного полка Винцегероде (гренадеры этого полка дали ему кличку «Винцо в огороде»).
Офицеры переглянулись, а Винцегероде, поняв намек, побагровел от смущения и тихонько буркнул:
— Доннер-веттер! Да разве ж только я один выпиваю?
Суворов говорил страстно, убежденно. Его тонкий голос поднялся до фальцета. Бледные впалые щеки окрасились румянцем. Речь была лаконичной и выразительной.
— Смелый натиск уже половину победы составляет. «Хочу» — уже половина «могу». Презрение к смерти рождает героев. С нашим солдатом на все дерзать можно! Мне-то ведом он хорошо, недаром сам двенадцать лет в рядовых чинах состоял…
— Да неужто вы, ваше превосходительство, и впрямь лямку солдатскую тянули, да еще столь долго? — не удержался от вопроса недавно прибывший в полк корнет Астахов.
— А как же? — ответил Суворов. — В службу я вступил пятнадцати лет, в лейб-гвардии Семеновский полк. Служил наравне со всеми солдатами, с одного котла с ними хлебал, был сначала мушкетером, потом капралом, впоследствии унтер-офицером, коему вверялись разные, трудные порой, посылки, поручения… И только в пятьдесят втором году выпущен был в полевые полки с первым офицерским чином.
И, резко оборвав свой рассказ, Суворов встал. За ним поднялись и все офицеры.
— А теперь о том, что предлежит нам делать. Приказываю начиная с сего дня двигаться дальше лишь ночными быстрыми маршами, днем же отдыхать в степи, желательно в оврагах, лощинах и других укромных местах. Усилить конные дозоры, послать их во все стороны. Имею сведения: пока еще неприятель не ждет нас. С татарскими мурзами надо покончить одним решительным ударом.
Сменившись с караула, Павел направился в казачий лагерь. Идти пришлось через расположение Бутырского полка. Павлу припомнился слышанный им разговор двух гренадеров. Они жаловались на батальонного командира Чернова. Один из них, уже пожилой, шепелявя — был у него выбит передний зуб — сказал о майоре: «Зверь лютый, собака злая, а не человек. Раньше, как стояли мы в Харькове, за все придирался. Вот мне, к примеру, зуб вышиб за плохо начищенные пуговицы. Но ныне, как стал у нас полковой командир новый, Соймонов, тот живо унял Чернова. Ведь Соймонов вместе с Суворовым воевал, а у Суворова николи такого заведения не было, чтобы офицеры рукоприкладство чинили. За это он с них строго взыскивает. „Солдат, — говорит Суворов, — это не крепостной мужик, а воин российский, защита отечества“. Ну, ныне Чернов тихой овцой прикинулся. А все же как волком был, так волком до смерти останется… И раньше он пьянствовал, а ныне с горя, что нашего брата избивать не дозволено, вдвое пить стал».
Случилось так, что, когда Павел проходил мимо одной из офицерских палаток, из нее вышел, сильно пошатываясь, толстый майор.
— Эй, казачок! — позвал он хриплым с перепою голосом.
Павел, недоумевая, подошел к офицеру.
— Ты идешь к себе в лагерь? — еле ворочая языком, спросил он.
— Так точно, ваше высокородие.
— У самого вашего лагеря — полевая почта, — нетвердо говорил майор, обдавая Павла перегаром. — Занеси на почту письмо мое, пусть заклеют да печать приложат. Не терпится мне, чтоб им… — тут он скверно выругался, — впредь неповадно было. На вот тебе пятак за услугу.
И прежде чем Павел успел опомниться, майор, пошатываясь, возвратился в палатку.
«Вот так дела!» — удивился Павел, держа в одной руке письмо в плотном синеватом конверте, а в другой большой медный пятак с вензелем царицы Екатерины.
Павел спрятал письмо в шапку и пошел дальше. Голова его, была занята мыслями о только что слышанном в палатке Суворова, он забыл про письмо и вспомнил о нем, лишь придя в лагерь. Было обеденное время, казаки с котелками стали в длинную очередь за горячей гречневой кашей. Павел вынул из шапки конверт. На нем была надпись: «Орловская губерния, село Островянское. Вручить старосте села Осипу Перепелицыну». А внизу приписка: «Из армии, от помещика майора Чернова Николая Петровича».
«Чернов? „Злая собака“, как назвал его гренадер? О чем же он пишет? Ан нет, вот и прочту — даром, что ли, за дядины медяки учил меня грамоте поп?»
Почерк письма был четкий, твердый — должно быть, Чернов написал его до того, как опьянел. В письме говорилось:
«Ты отписывал мне, староста, что крепостные мои поныне пребывают никак нераскаянными, подати платят неисправно и на барщину выходят тож не поголовно, а Ванька Пашков и Данъка Гаврилов в леса Брянские от рекрутчины сбежали и тамо разбойницкую ватагу вокруг себя сбили. Того для приказываю тебе объявить всегласно на сельском сходе — да и поп пусть после обедни с церковного амвона прочитает — нижеследующее мое послание к крепостным моим:
„Доколе же вы, следуя злоехидству своему, будете учинять поступки подлые, богомерзкие, злонравные, кои я вам вовеки не прощу и забвению не предам? Вспомните, как вы, глупцы неистовые, бараны взбесившиеся, обрадовались душегубу Пугачеву — такому же скоту, как и вы сами, — и когда оный анафема и проклятии прислал к вам всего единого разбойника из гнусной шайки своей, все бы, от мала до велика, с хлебом и солью вышли к нему навстречу и на колени пали, преклоняясь перед ним, яко перед идолом. И по его, негодника, наущению учинили вы неистовый грабеж усадьбы моей, от предков славных мной унаследованной, более того, адский умысел устроили — злой смерти предать меня, ежели в усадьбу прибуду. Уподобились вы не человекам, а чертям рогатым и хвостатым. Бога благодарите; что, пока я в армии служу, наведываться в имение времени не имею, а как выберусь вскоре в отпуск полугодовой, ужо я с вами сосчитаюсь. А впредь до приезда моего повелеваю вам подати вносить исправно вместе со всеми недоимками и на барщину выходить всем без изъятия, кроме детей малых. И чтоб вы от сего повеления моего ни на шаг не отступали, того для отписано мной местному исправнику господину поручику Савельеву, а всем все вышесказанное соблюдать в строгости и беспрекословности, под страхом кары строжайшей, а то и ссылки в Сибирь на работы каторжные.
Ваш богоданный господин и властелин, Бутырского гренадерского полка царской службы Чернов Николай, сын Петров.
Дано сие октября седьмого дня тысяча семьсот восемьдесят третьего года“.
Гнев полыхал в сердце Павла, когда он читал письмо майорам „Злая собака“? — думал он. — Какое там, это бешеный волк! Он готов изгрызть всех своих крепостных. Ну и будет же он тиранить их, бедолаг, как вернется из армии. И никакой управы на таких, как он, нигде не сыщешь! Ведь и поп ему наперекор словечка не скажет, а послушно объявит его повеление в церкви самой. А сколь лютует Чернов против донского казака Пугачева! Здорово, видно, насолил он помещикам, перелякал их тот Пугач… Что же делать с письмом? Прям-таки жжет оно руки мне. Ну, будь что будет!»
Павел разорвал письмо на мелкие клочья и бросил его в ложбинку, где стояла грязная лужа после прошедшего накануне дождя.
«Пусть грязь идет к грязи!» Швырнул туда же и пятак, полученный от майора.
…Когда офицеры стали выходить из палатки, Суворов задержал Позднеева. Они остались вдвоем.
Суворов ласковым взором окинул широкоплечую, стройную фигуру Позднеева, тонкие черты лица. Подумал: «Уж больно красив. Не избаловался ли? А впрочем нет, как будто».
— Ну что ж, Анатолий, — сказал негромко Суворов. — Дважды уже виделся я с тобой, да все кратко, дела важные меня отвлекали. Давай хоть теперь побеседуем. Знаю тебя давно. Наслышан немало и о последних твоих злоключениях… Сегодня я получил письмо из Санкт-Петербурга от Гаврилы Романовича Державина. Пишет он и о тебе. Вести недобрые. Государыня все еще не предала забвению провинности твои: пощечину, которую ты дал невесть почему графу Радомскому, да еще на дуэли с ним бился, дерзостные отзывы о придворных особах, благоволением монаршим отмеченных, а пуще всего то, что крестьян ты отпустил на волю. Не сожалеешь об этом?
— Нет, — решительно ответил Позднеев. — Сами же вы солдата чтите, а он кто? Мужик из крепостных. Хотел я лучше людям сделать, довольно им тиранство терпеть… К тому же, бывает, и другие помещики отпускают на волю дворовых…
— Так-так… — Длинные пальцы сухощавой руки Суворова выстукивали по столу марш Семеновского полка. — Но то бывает редко, и отпускают крепостных поодиночке, а не сразу, как ты, сотню семей. Большую шумиху ты поднял. Гаврила Романович пишет, что граф Панин сказал так о тебе… — Водя пальцем до столу и слегка сощурив глаза, Суворов как бы прочитал, — «Соблазн великий сеется… Это что же получится, ежели другие дворянские недоросли начнут давать скопом вольные крестьянам? Какая власть дворянская на местах останется? Этакие вольтерьянские затеи поведут к разрухе дворянства».
— Да ведь то Панин, тиран крепостных своих, чего взять с него? — гневом блеснул взгляд Позднеева.
— Да разве тебе не ведомо, что Панин — послушное эхо царское, что и на сей раз не его эти слова, а самой государыни?
Видя, как омрачилось лицо Позднеева, Суворов добавил:
— Ну, что сделано, того не воротишь, Быть может, и станется, что все сие недовольство сгладится постепенно. Правда, обнадеживать не стану, нет у меня сильной руки при дворе, многие вельможи — мои недруги и нелюбители. Скользок, ох, скользок паркет придворный! Но все же, в светлую память отца твоего покойного, все сделаю, чтобы добиться конца твоей опалы.
— Душевное спасибо вам, Александр Васильевич, за всегдашнее расположение ко мне, — поблагодарил растроганный Позднеев.
— Ну, ладно, ладно, — потрепал его по плечу Суворов. — Ты мое доверие заслужил. Ведь только ты появился здесь, в степях, так славный подвиг уже совершил, оборонив обоз. За дело сие я представил тебя к награждению орденом Георгия.
— Благодарствую, Александр Васильевич. Но там и другие отличились, более меня достойные. Ну, вот хотя бы молодые казаки Денисов и Костин.
Суворов не дал ему договорить:
— Все знаю, голубчик. Их я представил к той же награде… А что до тебя, как я и говорил, останешься при мне офицером для особых поручений. А теперь, Анатолий, поведай, что слышал ты перед отъездом из Петербурга о делах внешних, что умышляют против России там, за границей?
У Позднеева еще сохранились в столице друзья, причастные к ведению дел иностранных, и он знал многое.
— Главнейший враг наш сейчас — Англия. Военная слава России поперек горла стоит английским политикам. Особливо опасаются они усиления флота нашего. Не по нраву им и то, что торговые суда наши бороздят черноморские волны. Вот и мечтают, чтобы Черное море внутренним турецким озером стало, ну и, конечно, чтобы турки позволили им свои торговые суда водить по тому озеру. Всячески подстрекают они Турцию развязать новую войну против нас.
— Английские политики — злостные каверзники, старинные недруги России, — сказал Суворов. — Знаешь, Анатолий, англичане невесть почему Дон полюбили: уже несколько лет в Таганроге орудует представительство большой фирмы английской «Сидней, Джемс и компания». Мнится мне: не только купцы они, но и лазутчики. Ну, Анатолий, до завтра. Отдохну малость, а потом и за дело возьмусь. — И он указал на стол: на нем лежало несколько нераспечатанных конвертов.