День был морозный, ясный. Поскрипывал туго снежок под ногами прохожих. От леденящего ветерка захватывало дыхание, но на улицах было людно — воскресенье.

В крепостной Покровской церкви только что отслужили обедню. Сняв церковную ризу и надев енотовую шубу, суровый, властный протопоп Симеон, опираясь на высокую трость с серебряным набалдашником, вышел из маленькой деревянной церкви вместе с Суворовым и комендантом крепости Верзилиным. Седые волосы протопопа падали волнистой гривой на широкий воротник шубы. Лицо его с крупными, резкими чертами было взволнованно-сердитым, седые клочковатые брови нахмурены. Отойдя несколько шагов от церкви, протопоп сказал сурово:

— Сударь мой Александр Васильевич, доколе будете вы испытывать долготерпение мое? Ведь вы генерал-аншеф, командир корпуса Кубанского, герой, прославленный победами многими, а ведете себя в храме, как мальчишка. Почему не стоите на своем почетном месте, а лезете на клирос, где, никак не умея петь, нарушаете своим козлогласием церковное благочиние?

Верзилин, толстый рыжеватый генерал с длинными кавалерийскими усами и бритым подбородком, воевавший вместе с Суворовым против турок, хрипло рассмеялся:

— Ах-ха-ха!.. Козлогласием… это про генерала-то! Предерзостно!.. Ах-ха-ха!

Прохожие удивленно оборачивались, слыша гулко звучащий в морозном воздухе басистый генеральский смех. Протопоп кинул сердитый взгляд на Верзилина.

Запахивая старенький, потрепанный синий плащ, Суворов смущенно оправдывался. И это смущение, эти сбивчивые оправдания были так непохожи на его обычно смелые, уверенные высказывания, что Верзилин перестал смеяться и удивленно посмотрел на Александра Васильевича.

— Да что вы, батюшка мой, напустились на меня? — жалобно говорил Суворов. — Неужто ж так плохо пел? — А ведь у себя, в Кобринском имении, всегда на клиросе подпевал, и поп Амвросий за то мне николи не выговаривал.

— Стало быть, льстец он безбожный, ваш поп Амвросий, — еще более насупился протопоп, — и из угодства к вам не блюдет за церковным благолепием. Ну, а я льстивства не терплю, правду в глаза говорю.

— Если уж на то пошло, больше не буду на клирос становиться петь. — И, оглянувшись на Верзилина, Суворов сделал такую гримасу, что тот опять рассмеялся.

— То-то же, — буркнул Симеон, и глаза его сразу подобрели. Был он вспыльчив, но отходчив.

Навстречу им шел шаткой походкой гусарский подпоручик. Несмотря на жестокий мороз, он был в одном мундире, с небрежно наброшенным на левое плечо ментиком. Увидев генералов, подтянулся и, не доходя до них ровно четыре шага, встал во фланг, четко стукнув каблуками высоких ботфортов.

— Это подпоручик Стрельников, — сказал Верзилин, когда они прошли мимо. — Недавно выслан из Санкт-Петербурга за шалость: похитил и увез в свое имение красотку — жену сенатора Новооскольцева, говорят, с ее полного согласия… А впрочем, лихой офипср. Прикомандировал я его к Азовскому казачьему полку. Скучает он здесь, а потому и пьет изрядно… Ну, да тут он недолго задержится, у него связи при дворе.

Суворов ответил резко:

— Ох, не жалую я вертопрахов столичных, шаркунов придворных, кои только умеют, что гладко скользить по навощенному паркету. Амуры да пьянство у них на уме. Ужо погоняю его на смотру да на ученье — знает ли дело военное… Скромность приличествует воину, наипаче офицеру. А лихость — она только в боях надобна, да и то с воинским расчетом сочетать ее должно.

У подъезда комендантского дома, где проживал тогда Суворов, взяли на караул, звякнув штыками — багинетами ружей, двое рослых часовых.

— Ну, вот и дошли, — весело сказал Верзилин. — Милости прошу ко мне позавтракать.

— Знаем мы ваши завтраки, — улыбнулся протопоп, снимая шубу. — То подлинно обеды пышные, пиры древлего царя Валтасара.

— А для тебя, Александр Васильевич, — говорил радушно Верзилин, входя в столовую, — сегодня твои любимые кушанья — постные щи с грибками да маслинами, кулебяка с капустой и каша гречневая.

После завтрака протопоп отправился домой, а Суворов и Верзилин перешли в кабинет коменданта. Суворов хотел все знать «обстоятельно и досконально», как любил он говорить, — и не столько о самой крепости, где он бывал уже не раз, сколько о многом другом, связанном с крепостью.

— Как мои армяне? — спросил Суворов. — Я еще не успел побывать в Нахичевани. Нахичевань — значит «Первый привал». А сколь много горя хлебнули они на десятках привалов по пути сюда из Крыма пять лет назад — притеснения и грабежи чиновников неотступно преследовали их! Сколь многих смерть от болезней скосила… Невольно и я чувствовал себя виновником тех бед — ведь это я, будучи в Крыму, побудил их по приказу царскому к переселению. Да и как я мог помочь им? Ведь еще до начала того переселения послали меня из Крыма на Кубань — укрепленную линию против ногаев и турок возводить.

— Ну что ж, армяне твои сейчас уже прижились тут неплохо, — благодушно отозвался Верзилин. — На десять лет освобождены от всех податей. Занимаются торговлей, ремеслами, фруктовые сады посадили, шелководство ввели здесь впервые. Имеют в Полуденке, теперешней Нахичевани, свой магистрат, лавки, гостиный двор построили. Воздвигли много жилых каменных домиков, обмазанных глиной и крытых черепицей, иногда даже железом.

— То хорошо, — обрадованно сказал Суворов. — Край этот еще дикий, много труда надобно вложить, чтоб людям жилось лучше. А край богат, изобилен. Недаром иностранцев стал манить к себе.

И, понизив голос, хотя дверь кабинета была закрыта, Суворов неожиданно спросил:

— А что ты знаешь, Владимир Петрович, об английской фирме в Таганроге «Сидней, Джемс и компания»?

Верзилин растерянно взмахнул руками:

— Да что ты, Александр Васильевич! Откуда ж мне ведать про то? Фирма сия утверждена с высочайшего соизволения, коммерцией занимается, большие обороты делает — вот и все, что знаемо мной. В Таганроге я не бываю, все некогда, к тому ж там свой комендант — полковник Лоскутов.

— Лоскутов тот — он как лоскут по ветру треплется — известен мне, — резко перебил Суворов. — А тебе про все, слышишь, про все, знать надлежит! Ведь ты комендант сильной крепости, новая же война с Турцией, поверь, не за го-ра-ми, — постучал он, согнув пальцы, по столу. — А исподтишка кто ее на нас натравливает? Англия да Франция. Особливо Англия… То твердо помнить надо.

Верзилин хлопнул ладонью себя по лбу и сказал:

— А впрочем, кое-что знаю. Вот послушай… — И он тихо промолвил несколько слов Суворову, а потом добавил устало: — У меня и без того хлопот полон рот. Один пресловутый Дементий Иванов — он же Пугачев — сколь много беспокойства мне доставляет!

— А что ты так его трепещешь? — усмехнулся Суворов. — Хоть и брат он Пугачу, но ведь ни в чем плохом не был замечен.

— Да что ты, батюшка Александр Васильевич? Острый у тебя ум, а того не постигаешь, что гольтепа казачья немалые чаяния на того Дементия возлагает. По секретному приказу государыни постановлено мне в прямую обязанность следить со всем старанием за казаками и, если потребуется, силой оружия пресекать мятежи и своевольства. Ведь не токмо против турок, но и для устрашения казаков построена крепость Димитрия Ростовского… Позавчера майор Ревякин, коего посылал я за фуражом в станицу Есауловскую, донес, что среди тамошних казаков большое волнение имеется: слухи кто-то распускает, что всех их будут зачислять в солдаты. И вот Ревякин пишет в своем рапорте… — Верзилин вынул из ящика стола бумагу и стал читать: — «Я не знаю, как далее при сих обстоятельствах проявят свои нравы казаки станицы, но имею довольно причин об них сумневаться по их всегдашней привязанности к прежним обычаям и суевериям, а потому более полагаю, что генерально на всех их положиться нельзя и что часть из них присоединится к возможным волнениям».

Комендант собрал кипу бумаг, лежащую на столе, и пожаловался:

— Ты только взгляни, Александр Васильевич, сколь много бумажной дряни, из-за коей я прямо-таки гибну… Я здесь лишь по званию комендант, а на деле скорее чин гражданский. Вот от меня из столицы требуют, — стал читать Верзилин, — «чтобы жители города, при крепости Димитрия Ростовского возникшего, никоим образом не занимались сельским хозяйством, но через приличные способы приводимы были к умножению ремесел и торговли и чтобы время от времени оные возрастали, через что коммерция и доходы государственные умножаться могут». А насчет питейного дела, — даже этим заставляют меня заниматься, — предписывают мне: «Не чинить никаких препятствий откупщику в том, сколько где открыть хочет кабаков, и ничего того, что указанной пользе его принадлежит, не задерживать, но всякое ему, в силу заключенного контракта, оказывать удовольствие». И вот таких бумаг каждый день — десятки, — тяжко вздохнул Верзилин.

— Тут уж ничем помочь не могу тебе… Вижу, захлестывает тебя бурное море волн бумажных, — потрепал Суворов дружески его по плечу. — Пойду к себе, отдохну немного…

Вечером Суворов сидел в своей комнате перед жарко натопленной печкой и говорил Позднееву:

— Ну что ж, Анатолий, доведется, наверное, отдыхать нам всю эту зиму здесь, в Ростове. Просил я Потемкина о другом каком-нибудь назначении по службе строевой, но ответил он, чтоб до весны оставался я тут и отсюда командовал Кубанским корпусом. А что потом станется, кто знает? То ли дадут назначение в дальние гарнизоны и река забвения унесет меня, то ли еще послужу для славы матушки России…

И, глядя на сгорающие в печке поленья, Суворов произнес нараспев, немного приподнятым тоном:

Мое желание: предаться Всевышнего во всем судьбе, За счастьем в свете не гоняться, Искать его в самом себе.

Как хорошо сложил это маститый пиита Державин! Правда, мудро сказано, Анатолий?

Позднеев молча кивнул головой.

— А знаешь, — добавил Суворов с застенчивой усмешкой, — я и сам пробовал в молодости сочинять стихи. Сумарокова себе за образец брал, да что-то не выходили они у меня. Прочитаю, вижу — нет, не то, точно медведь пляшет на листе громыхающем железа, ну, я и порву меленько написанное…

Позднеев с любовью смотрел на продолговатое, в глубоких морщинах, лицо Александра Васильевича, с высоко поднятыми дугами тонких бровей, со складками в уголках насмешливого рта. Это лицо оживлялось большими голубоватыми глазами, полными молодого задора, а теперь задумчивыми, подернутыми дымкой печали. Был он сейчас какой-то совсем домашний, непохожий на боевого генерала — грозу врагов России. Знал Анатолий Михайлович, сколь много при царском дворе завистников и врагов у Суворова из-за прямоты его и едких насмешек над придворными трутнями…

— А что ведомо тебе о крепости Димитрия Ростовского? — спросил неожиданно, как часто он это делал, Суворов.

Помня, как не любит Александр Васильевич «немогузнайства», Позднеев поспешил ответить то немногое, что он успел узнать:

— Крепость заложена в тысяча семьсот шестьдесят первом году и выстроена за два года военным инженером Александром Ивановичем Ригельманом. Это сильнейшая фортеция звездообразной формы, о девяти углах. Имеет девять редутов и еще два на крутых склонах к Дону и Темернику, два полубастиона и один редут — Богатяновский. Гарнизон — четыре полка: Павловский, Тамбовский, Козловский, Коротоякский — 4870 солдат и офицеров, да еще конный Азовский казачий полк — 465 сабель, инженерная команда — 381 человек…

— Довольно. Вижу, что знаешь, — сказал ласково Суворов. — Офицер должен всегда все ведать…

И опять — совсем неожиданно, зорко взглянув на Позднеева:

— А ты, мил-сердечный друг, был знаком в Санкт-Петербурге с некоей зеленоглазой красоткой Ириной Петровной, по мужу Крауфорд?

Позднеев, удобно сидевший в кожаном вольтеровском кресле, вскочил, изумленный, и, слегка побледнев, спросил прерывисто:

— А откуда вам… про то… ведомо?

Суворов, казалось, был доволен, что его слова так сильно взволновали Позднеева. Тонкая усмешка раздвинула уголки его рта. Но взор его оставался пристальным, строговатым:

— Узнал об этом сегодня от Верзилина. Неделю назад посылал он своего провиантмейстера Пятницкого в Таганрог к фирме «Сидней, Джемс и компания», не возьмут ли они на себя поставку муки для гарнизона крепости. Там Пятницкого увидела Ирина Петровна, расспрашивала, несказанно обрадовалась, узнав, что ты сейчас в Ростовской крепости. А почему она в Таганроге, спросишь, — так дело простое… А может быть, и совсем не простое, — добавил, как бы в раздумье, Суворов. — Муж ее, сэр Арчибальд Крауфорд, назначен управляющим Таганрогским отделением фирмы, и жительствует он в Таганроге уже свыше месяца… Ну, а теперь, — повелительно сказал Суворов, — расскажи-ка мне, дружок, обстоятельно и досконально все, что ведомо тебе об Ирине и особливо о ее муженьке — Крауфорде. Да ты садись, что стоишь оторопело, точно я приведения некие вызвал к жизни.

Позднеев послушно сел, с минуту помолчал, преодолевая волнение и собираясь с мыслями, потом начал свой рассказ.

…Служа в Петербурге офицером лейб-гвардии конно-гвардейского полка, Позднеев изредка бывал в доме богача графа Радомского, жена которого, Елена Максимовна, приходилась дальней родственницей Позднееву. Она терпела немало обид от своего мужа, крутого по нраву. У Радомских Позднеев познакомился с гувернанткой их двоих детей — двадцатилетней Ириной Петровной Тихоновой. Она окончила институт благородных девиц. Отец ее, поручик, погиб во время русско-турецкой войны, мать умерла давно. Единственно, кто заботился о ней, — ее тетка, Прасковья Михайловна, вдова сенатского чиновника, но Ирина не хотела быть в тягость старушке, жившей на маленькую пенсию.

Бывавший в гостях у Радомских советник английского посольства в Петербурге сэр Арчибальд Крауфорд, беспечный весельчак и балагур, увлекся Ириной, просил ее выйти за него замуж. Крауфорд был вдвое старше Ирины, любви к нему у нее не было, и она сначала решительно отказала англичанину.

Вскоре после этого Радомских стал навещать Позднеев. С первой же встречи Ирина полюбила молодого офицера. Позднеева тоже влекла к себе эта умная и красивая девушка, но у него в Москве осталась невеста Оленька.

— Погоди немного, подбрось-ка поленьев в печку, — сказал Суворов, поеживаясь. — Не хочу звать вестового.

В трубе завывал ветер — на дворе начиналась вьюга. В печке снова весело заплясал огонь, затрещали поленья, выбрасывая снопы ярких искр. А на двух небольших окнах комнаты видны были другие снопы — причудливо вышитые крепким морозом. Безмолвно в маленькой комнате. Тишина какая-то устоявшаяся, добротная. И даже еле слышный стрекот сверчка и потрескивание дров в печке не нарушают безмолвия, а как-то еще больше оттеняют его.

Анатолий тихо, изредка останавливаясь, словно припоминая позабытое, продолжал свой рассказ.

…Однажды, навестив приболевшую Елену Максимовну и уже направляясь через залу в переднюю, он приостановился у дверей кабинета Радомского, услышав громкий разговор:

— Ни за что!.. Я не отпущу вас!

— Поймите, я никогда не соглашусь быть вашей любовницей.

— Для вас я ничего не пожалею. Пусть это бриллиантовое ожерелье будет залогом.

— Отдайте его более сговорчивой. Негодяй, не касайтесь меня!

Позднеев порывисто распахнул дверь и вывел за руку бледную, заплаканную Ирину. Ирина быстро ушла.

— Недостойно поступаете, сударь! Обижаете сироту! — сурово сказал Анатолий Радомскому.

Полное лицо Радомского побагровело, губы задрожали. Он сделал несколько шагов к Позднееву, хрипло закричал:

— Мальчишка! Вздумал учить меня!..

Тогда Анатолий ударил его по щеке так, что он покачнулся.

На другой день Радомский прислал своих секундантов к Позднееву. На дуэли оба противника были ранены: граф — в правую руку, а Анатолий — в плечо. Дуэль эта, истинная причина которой осталась неизвестной, наделала много шуму в петербургском обществе. Все болтали о Позднееве: и о том, как год назад отпустил он за небольшой выкуп своих крестьян на волю, и о том, что резко отзывался он о «некиих почтенных придворных особах», что будто бы и оскорбил он Радомского именно потому, что граф стал выговаривать этому молодому вольнодумцу за его дерзновенные высказывания и поведение.

Если бы Анатолий открыл подлинную причину дуэли, это, наверное, избавило бы его от кары. Но он решил молчать, чтобы не повредить Ирине во мнении общества: на нее в свете неминуемо посмотрели бы как на авантюристку, завлекшую в свои сети Радомского. Кроме того, сказать правду значило бы повредить здоровью Елены Максимовны, и без того сильно болевшей.

Как только зажила рана Позднеева, он «по высочайшему ее императорского величества соизволению» был отправлен в сопровождении фельдъегеря в ссылку в крепость святого Димитрия Ростовского «для участия в военных действиях против кубанских ногаев».

Проездом через Москву Позднееву суждено было испытать еще один жестокий удар: он узнал, что несколько дней назад умерла от простуды его невеста Оленька, гостившая в первопрестольной у тетки…

— Итак, Ирина все же вышла замуж за Крауфорда. А впрочем, что ей оставалось делать? Ну, а что за человек этот Крауфорд? — Суворов говорил спокойно, но глаза его смотрели остро, проницательно.

Позднеев ответил, не задумываясь:

— Изряднейший лодырь и повеса, болтун несусветный, глуповат весьма.

— Так-так… — недоверчиво протянул Суворов, помешивая кочергой в печке. — А может, и совсем не так… Ну, давай уговоримся, Анатолий. Нет сомнения, что поступит к тебе от Ирины послание с приглашением навестить ее в Таганроге. Поезжай да посмотри зорко, что там делается, в этой английской фирме. Кстати, на военных верфях побывай, расскажешь мне, как там дела идут…

Вскоре через одного из офицеров Ростовского гарнизона, родственники которого жили в Таганроге, Позднеев получил любезное письмо от сэра Крауфорда с приглашением погостить хотя бы несколько дней у них в Таганроге, «если только он не склонен забыть навсегда тех людей, кои всегда питали к нему дружеские чувства».

Тонким женским почерком к этим словам было добавлено: «и глубокую симпатию».