«Как-то мы ходили, гуляли, — вспоминал Никита Сергеевич Хрущев, — и Берия начал развивать такую мысль:

— Все мы под Богом ходим, как в старое время говорили, мы уже стареем. Все может случиться с каждым из нас, а у нас семьи остаются. Надо подумать о старости и о своих семьях. Поэтому я предложил бы построить персональные дачи, которые должны быть переданы государством в собственность тех, для кого они построены.

Это тоже характерно для Берия. Для меня уже был неудивителен такой некоммунистический ход мышления. Он полностью вязался с образом Берия.

Я был убежден, что все это он сделал в провокационных целях.

Потом говорит:

— Я предлагаю строить дачи не под Москвой, а в Сухуми… О! какой это город! (Он начал говорить, какой это чудесный город). Я предложил бы их в Сухуми строить не на окраине города, зачем за город идти, а освободить в центре большой участок, чтобы сад посадить, персики.

Он начал хвалить, какие там персики растут, какой виноград.

Он развивал дальше свои мысли. У него все было продумано: какой нужен обслуживающий персонал, какой штат. Все ставилось на широкую, барскую ногу.

Он продолжал:

— Проект и строительство будет вести Министерство внутренних дел. В первую голову, я считаю, надо строить для Егора (то есть для Маленкова), потом тебе, Молотову, Ворошилову, а затем и другим.

Я слушаю его, не противоречу.

Только сказал:

— Подумать надо.

Мы с Маленковым и Берия поехали за город на дачу. Сначала мы ехали втроем. Подъехали к повороту с Рублевского шоссе, где. мы с Маленковым должны ехать налево, а Берия прямо, и пересели с Маленковым в одну машину.

Я Маленкову говорю:

— Слушай, как ты на это смотришь? Это же чистейшая провокация.

— Ну что ты так к нему относишься?

Я ответил:

— Я его вижу, это провокатор. Он это для провокации сделать хочет. Разве можно так поступать? Давай сейчас ему не противоречить, пусть он этим занимается и думает, что его никто не понимает.

Берия начал развивать эту идею. Он поручил составить проекты. Когда проекты закончили, он пригласил нас, проекты показал и предложил начать строительство. Докладывал по этим проектам известный строитель. Сейчас этот товарищ работает (выскочила из памяти его фамилия) начальником строительства предприятий атомной энергии. Я его знал еще до войны и по войне. Берия считал его своим близким человеком, он работал у Берия, выполнял то, что Берия говорил.

После этой встречи я Маленкову говорю:

— Слушай, ты пойми, у Берия есть дача. Он говорит, что себе тоже выстроит, но он не будет себе строить. Он тебе построит, и это будет сделано для дискредитации тебя.

— Нет, ну что ты. Он со мной разговаривал.

Во всем этом деле очень существенным было то, что когда Берия предлагал строить собственные дачи, особенно для Маленкова, то он говорил, что надо обязательно построить их в Сухуми. Когда он показывал проект, то он с большим восхищением говорил об этом проекте, а проект был уже конкретный, уже было намечено место, где эта дача будет выстроена в Сухуми. По планировке там предвиделось выселение большого количества людей, я боюсь сейчас сказать, сколько. Министр строительства, который тогда докладывал, говорил, что надо выселить огромное количество людей, что эта стройка — бедствие для людей. Шутка ли сказать: это их собственность, сколько поколений там жило, и вдруг их выселяют.

Берия тогда говорил, что это место выбрано так, чтобы Маленков из своей дачи видел Черное море, мог за Турцией наблюдать.

Он шутил:

— Турция будет видна, очень красиво.

Когда все разошлись, мы опять остались наедине с Маленковым.

Я ему говорю:

— Ты разве не понимаешь сути провокации? Чего хочет Берия? Берия хочеть сделать буквально погром, выбросить людей, разломать их очаги и выстроить себе там дворец какой-то. Все это будет забором обнесено. Всюду будет клокотать негодование в городе. Всех будет интересовать: для кого это строят и для чего это строят? И вот когда все будет закончено, ты приезжаешь, люди видят, что в машине сидишь ты — Председатель Совета Министров, весь погром и выселение с мест людей — все это было сделано для тебя. Это будет такое возмущение, не только в Сухуми, но оно перебросится буквально везде и всюду. А это нужно Берия. Ты тогда будешь сам просить об отставке.

После этого разговора Маленков призадумался.

Берия говорил о дачах и с Молотовым. Я не ожидал этого от Молотова, но Молотов согласился. Он сказал только, чтобы ему построили не на Кавказе, а под Москвой. Я был удивлен. Я думал, что Молотов вспыхнет и будет возражать. Не знаю, как это получилось.

Так как никто активно не высказывался против, машина заработала. Были сделаны проекты. Берия их просмотрел. После работы мы заезжали к Берия, он показывал мне проект моей дачи.

— Эй, слушай, — говорил, — какой хороший дом (он говорил не чисто по-русски, а с таким грузинским акцентом. (Н. X.) Смотри какой.

Я говорю:

— Да, хороший, он мне очень нравится.

— Возьми домой.

Я привез проект домой и, честно говоря, не знал, куда его деть.

Нина Петровна говорит:

— Что это у тебя?

Я ей признался.

Она возмутилась и говорит:

— Это безобразие!

Я не мог Нине Петровне ничего объяснить и сказал:

— Давай отложим его, потом поговорим.

Дело завертелось, Берия пытался форсировать начало строительства, но до ареста Берия ничего сделано не было. Когда его арестовали, мы тут же все отменили. А проект этой дачи еще долгое время валялся у меня».

Это воспоминание «соратника». А сын Лаврентия Берия все воспринимал по-иному.

Рассказывает Серго Берия…

«И о моем отце, и о нашей семье за последние сорок лет неправды написано много. Прожив 87 лет, мама, любившая отца всю жизнь, умерла с твердым убеждением, что все эти домыслы, откровенные сплетни понадобились партийной верхушке — а это от нее исходила ложь об отце — лишь для того, чтобы очернить его после трагической гибели.

Родился он 17(30) марта 1899 года. Мечтал об архитектуре и сам был хорошим художником. Вспоминаю одну историю, связанную уже с моим детством. Верующим человеком я так и не-стал, хотя с глубоким уважением отношусь к религии. А тогда, мальчишкой, я был воинствующим безбожником и однажды разбил икону. Смешно, разумеется, говорить о каких-то убеждениях, скорее всего это стало результатом воспитания, полученного в школе. Словом, бабушка Марта была очень огорчена. Она была верующая и до конца жизни помогала и церкви и прихожанам.

Возвратившись с работы, отец остудил мой атеистический пыл и… нарисовал новую икону. Тот разговор я запомнил надолго. «К чужим убеждениям надо относиться с уважением».

Человеком он был разносторонне одаренным. Рисовал карандашом, акварелью, маслом. Очень любил и понимал музыку. В одном из остросюжетных политических боевиков, изданных на Западе, идет речь о Берия как о «единственном советском руководителе, позволявшим себе наслаждаться роскошью по западному образцу». Вспоминают «паккард», полученный якобы через советское посольство в Вашингтоне, роскошную подмосковную дачу, принадлежавшую в свое время графу Орлову, мраморную дачу в Сочи, теннисные корты, бильярдные, тир для стрельбы, крытый бассейн, скоростные катера. Утверждают даже, что костюмы для отца шились в Риме и Лондоне, что он обладал одной из лучших в стране коллекцией пластинок, пил французский коньяк и читал лишь поэтов-романтиков прошлого…

Что тут можно сказать… Какое-то нагромождение домыслов. Мама часто покупала пластинки Апрельского завода с записями классической музыки и вместе с отцом с удовольствием их слушала. А вот поэзию, насколько помню, отец не читал. Он любил историческую литературу, постоянно интересовался работами экономистов. Это было ему ближе.

Не курил. Коньяк, водку ненавидел. Когда садились за стол, бутылка вина, правда, стояла. Отец пил только хорошее грузинское вино и только в умеренных, как принято говорить, дозах. Пьяным я его никогда не видел. А эти россказни о беспробудном пьянстве…

Костюмы из Лондона, Рима и еще откуда — это и вовсе смешно. Обратите внимание: на всех снимках отец запечатлен в на редкость мешковатых костюмах. Шил их портной по фамилии Фурман. О других мне слышать не приходилось. По-моему, отец просто не обращал внимания на такие вещи. Характер жизни был совершенно иной, нежели сегодня. Назовите это ханжеством, как хотите, но жить в роскоши у руководителей государства тогда не было принято. В нашей семье, по крайней мере, стремления к роскоши не было никогда.

Дача, во всяком случае, была одна, современной стройки, и к графу Орлову, конечно же, ни малейшего касательства иметь не могла. Да и не отцу она принадлежала, а государству. Пять небольших комнат, включая столовую, в одной действительно стоял бильярд. Вот и все.

Когда мы переехали из Тбилиси в Москву, отец получил квартиру в правительственном доме, его называли еще Домом политкаторжника. Жили там наркомы, крупные военные, некоторые члены ЦК. Как-то в нашу квартиру заглянул Сталин: «Нечего в муравейнике жить, переезжайте в Кремль!» Мама не захотела. «Ладно, — сказал Сталин, — как хотите. Тогда распоряжусь, пусть какой-то особняк подберут».

И дачу мы сменили после его приезда. В районе села Ильинское, что по Рублевскому шоссе, был у нас небольшой домик из трех комнатушек. Сталин приехал, осмотрел и говорит: «Я в ссылке лучше жил». И нас переселили на дачу по соседству с Кагановичем, Орджоникидзе. Кортов и бассейнов ни у кого там не было. Запомнилась лишь дача маршала Конева. Он привез из Германии и развел у себя павлинов.

А «паккард» действительно был, как у всех членов Политбюро. Закупили их тогда, кажется, десятка полтора. Один из них выделили отцу, но в отличие от Сталина, Молотова, Ворошилова и других, отец на нем не ездил. Это была бронированная машина. Отец же пользовался обычной.

Говорю это не к тому, что руководители государства не имели каких-то льгот. Мать, как и другие жены членов Политбюро, в магазин могла не ходить. Существовала специальная служба. Например, комендант получал заказ, брал деньги и привозил все, что было необходимо той или иной семье. А излишества просто не позволялись, если даже появилось у кого-то из сталинского окружения такое желание. Лишь один пример: вторых брюк у меня не было. Первую шубу в своей жизни мама получила в подарок от меня, когда я получил Государственную премию. И дело не в том, что отец с матерью были бедные люди. Конечно же нет. Просто в те годы, повторяю, не принято было жить в роскоши. Сталин ведь сам был аскет. Никаких излишеств! Естественно, это сказывалось и на его окружении.

Он никогда не предупреждал о своих приходах. Сам любил простую пищу и смотрел, как живут другие. Пышных застолий ни у нас, ни на дачах Сталина, о которых столько написано, я никогда не видел. Ни коньяка, ни водки. Но всегда хорошее грузинское вино. Это потом уже руководители страны почувствовали вкус к роскоши.

Многие историки, например, недвусмысленно намекают на причастность моего отца к смерти Серго Орджоникидзе, убийству Сергея Мироновича Кирова. Говорит об этом и Светлана Аллилуева: «И лето 1934 года прошло так же — Киров был с нами в Сочи. А в декабре последовал выстрел Николаева… Не лучше ли и не логичнее ли связать этот выстрел с именем Берия, а не с именем моего отца, как это теперь делают? В причастность отца к этой гибели я не поверю никогда… Был еще один старый друг нашего дома, которого мы потеряли в 1936 году, — я думаю, не без интриг и подлостей Берия. Я говорю о Георгии Константиновиче, Серго Орджоникидзе». Уверен, что подобных обвинений читатель встречал немало. Но кто знает, как дороги были всю жизнь и моему отцу, и всей нашей семье эти два человека. Серго Орджоникидзе — мой крестный отец… меня ведь и назвали в честь Серго. Когда родители приезжали из Тбилиси в Москву, непременно останавливались в его доме, да и Серго часто бывал у нас, когда приезжал по делам или на отдых в Грузию. Такие были отношения.

Наверное, это странно звучит, но мой отец был очень мягким человеком. Странно, потому что за последние сорок лет столько написано о допросах, которые он якобы проводил в подвалах Лубянки, о его нетерпимости к чужому мнению, о грубости. Все это, заявляю откровенно, беспардонная ложь. Это по его настоянию — в архивах есть его записка в Политбюро и ЦК по этому поводу — был наложен запрет на любое насилие над обвиняемыми.

Это он сделал все, чтобы остановить колесо репрессий, очистить органы государственной безопасности от скомпроментировавших себя активным участием в массовых репрессиях работников. Впрочем, это тема отдельного разговора, от которого я ни в коей мере не собираюсь уходить. Пока скажу лишь одно: не был мой отец тем страшным человеком, каким пытались его представить в глазах народа тогдашние вожди. Не был и не мог быть, потому что всегда отвергал любое насилие.

Даже когда говорят, что отец, став наркомом внутренних дел, разогнал «органы», повинные в злодеяниях 30-х годов, это не так. Ушли, вынуждены были уйти и понести ответственность лишь те следователи, сотрудники лагерной охраны, кто нарушал закон. Этого отец не прощал ни тогда, ни позднее. А тысячи и тысячи честных работников продолжали бороться с уголовной преступностью, как и прежде, работали в разведке и контрразведке. Насколько известно, приход нового наркома внутренних дел связан и с самой реорганизацией карательных органов, и с массовым освобождением из тюрем и лагерей сотен тысяч ни в чем не повинных людей».

Дети любят своих родителей и уважают, что может быть естественней этого. Может поэтому в воспоминаниях «кремлевских детей» противоречий подчас больше, чем в мемуарах их родителей.

Вот еще одно свидетельство, на этот раз сына чекиста Березина, проникнутое любовью к отцу и ненавистью к Берия.

«Недавно я прочитал в «Юности» журнальный вариант книги А. Антонова-Овсеенко «Берия».

Рассказывая о трагической судьбе одного из руководителей ВЧК, М. С. Кедрова, автор ищет и не находит ответа на важный вопрос: почему в 1921 году Дзержинский оставил без последствий докладную Кедрова?

Наверное, одному мне известно, чем закончилось рассмотрение докладной и как много лет спустя, в 1939-м, то благодушие по отношению к Берия, а возможно, и укрывательство повлекли за собой трагедию Кедрова и его близких, нашей семьи, а в конечном счете обернулось всенародным горем.

Об этом рассказал в 1956 году мой отец — Я. Д. Березин — секретарь МЧК в 1918–1921 годах и начальник административной части ГПУ — ОГПУ в 1922–1924 годах.

Тогда, в декабре двадцать первого, Дзержинский вызвал Березина и вручил ему ордер на арест Берия. При этом Феликс Эдмундович сказал, что Кедров написал докладную, в которой есть факты о провокаторской деятельности Берия — ответственного работника Азербайджанской ЧК.

Березин хорошо знал Кедрова по совместной работе в ЧК; в нашем семейном архиве сохранилась фотография руководителей ВЧК и МЧК в 1919 году, где Кедров и Березин запечатлены в одном строю. Что касается Берия, то тогда отец впервые услышал эту фамилию.

Для задержания и ареста Берия был назначен наряд из четырех чекистов. Ни старший по наряду, ни трое бойцов не знали, кого они должны арестовывать.

За несколько часов до прихода ночного поезда из Баку, Дзержинский вновь вызвал Березина, сказал, что арест Берия отменяется, попросил сдать ордер, порвал его.

«Что случилось?» — спросил Березин.

«Позвонил Сталин и, сославшись на поручательство Микояна, попросил не принимать строгих мер к Берия», — ответил Дзержинский.

Докладная Кедрова осталась у Дзержинского, он не передал ее в аппарат ЧК. Что стало дальше с докладной — неизвестно.

Берия в ту ночь не прибыл в Москву, за неявку в ВЧК он не получил упреков. Выходит, на то была санкция Дзержинского или Сталина.

Этот случай запомнился отцу навсегда. Он говорил мне, что Берия не мог получить в двадцать первом году от работников МЧК информацию о готовящемся аресте. К тому времени Березин знал о Берия практически все и считал, что он шкурой почувствовал нависшую над ним опасность ареста после проверки, проведенной Кедровым в Баку.

Сегодня все сходятся во мнении, что Сталин лишь в 1924 году узнал Берия. Получается, что главным ходатаем за этого подонка выступал Микоян, который знал его с 1919 года. Что это? Благодушие или расчетливое укрывательство провокатора, с которым они были «повязаны одной веревочкой»? Отец считал, что и на этот вопрос в свое время должен быть получен ясный ответ. В конце 1931 года Берия неожиданно для многих возник на посту первого секретаря ЦК Компартии Грузии. Ровно через год, в 1932-м, Березин был награжден вторым знаком Почетного чекиста. На торжествах, посвященных 15-летию органов ВЧК — ОГПУ, он в узком кругу чекистов рассказал о былых намерениях Дзержинского арестовать Берия и о роли Сталина и Микояна в этом деле.

В то время Менжинский был болен, а исполнявший обязанности председателя ОГПУ Ягода полностью ориентировался на Сталина. Порочный дух доносительства проник в ряды чекистов. Нашелся доносчик и на Березина. В ноябре 1938 года Сталин назначил Берия наркомом внутренних дел. Он не стал арестовывать Кедрова и Березина, более того, терпел в центральном аппарате НКВД на руководящей должности сына Михаила Сергеевича — Игоря Кедрова.

На первый взгляд, Берия добряк: кто старое помянет — тому глаз вон. Березин считал по-другому. На первых порах Берия был обязан выполнять установку Сталина: судьба людей, известных ем¥ лично, решается только им самим: обстоятельства заставляли Берия выжидать.

В начале 1939 года Кедров встретился с Березиным и сообщил, что он решил первым пойти в неравный бой с Берия. Он считал, что потом будет поздно.

Березин ответил: неправильно думать, что Сталин не знает истинного лица Берия. Рассказал о неприятном объяснении с Ягодой по доносу в 1932 году. По мнению отца, у Кедрова не было шансов на успех. На это Михаил Сергеевич заявил, что лучше умереть в открытом бою, чем ждать, когда Берия убьет из-за угла.

В конце встречи Березин дал слово Кедрову, что в случае чего не выдаст его.

Вслед за сыном и отцом Кедровым в июле 1939 года арестовали Березина — последнего оставшегося на свободе дважды Почетного чекиста.

О том, что было дальше, больно рассказывать и трудно писать. Но я все же пишу — это мой долг перед светлой памятью моих родителей. Березину предъявили обвинения в попытке покушения на Ленина.

Здесь я должен сделать небольшое отступление. В 1919 году в районе Сокольников шайка вооруженных бандитов остановила и угнала автомобиль, в котором ехал Ленин. К счастью, Владимир Ильич при этом не пострадал. Грабители лишь забрали у него личные вещи. Вскоре московские чекисты настигли и в перестрелке смертельно ранили главаря шайки Якова Кошельни-кова. При обыске у него были изъяты документы убитого сотрудника МЧК Королева, 63 тысячи рублей, бомба, два маузера и браунинг. По номеру чекисты установили, что браунинг — личное оружие Ленина. Дело по уничтожению банды было за МЧК, операцией руководил Березин, поэтому Дзержинский поручил ему возвратить браунинг Ленину. Кстати, дело по ликвидации банды сохранилось в архиве, его отнесли к разряду уголовных.

Теперь возвращаюсь к основной теме. Бериевские следователи обвинили Березина, что браунинг был заряжен, и когда он передавал его Ленину из рук в руки, то лишь бдительность личной охраны не позволила отцу исполнить «коварный замысел».

Предел кощунства? Да, но на это и был расчет: ошеломить Березина чудовищной ложью.

Через несколько суток после изнурительных допросов следователь открыто предложил Березину сделку: давайте показания на Михаила Кедрова, и мы обвинения в попытке покушения на Ленина снимем. Отец категорически отказался.

Бериевцы решили применить пытки. Одна из них — «пятый угол». Небольшая комната окрашена в темнозеленый цвет, пол коричневый. С потолка свисает электролампа, прикрытая колпаком так, что высвечиваются лишь галифе и сапоги палачей, выстроившихся спиной к стене. Измученного допросами и бессонницей Березина надзиратели вталкивают в комнату. Садисты швыряют его от стены к стене, бьют сапогами и цинично выкрикивают: «Мы больше не будем, если ты, фашистская сволочь, найдешь здесь пятый угол».

На втором «сеансе» он уловил среди выкриков голос следователя. Собрал остаток сил и выждал, когда его толкнули в нужную сторону. Выпрямился как пружина, схватил палача загрудки, оторвал от пола и кулаком нанес сокрушительный удар в подбородок. Сам слышал, как затрещали кости; следователь затих на полу. На несколько секунд воцарилась мертвая тишина…

После жестоких побоев отец очнулся в карцере. Невыносимо болело сломанное ребро. Надели наручники, от которых отекали и не переставая болели руки. Новый следователь завел на Березина еще одно — уголовное — дело за нанесение телесных повреждений офицеру НКВД при исполнении им служебных обязанностей. И участие в пытках считалось у них исполнением служебного долга.

Ни сам Берия, ни его ближайшие сподручные не вызывали Березина на допросы. Моей матери А. И. Фатеевой «повезло» гораздо больше. Отчаявшись выбить показания из отца, Берия прислал за ней своих порученцев. Ее привезли в час ночи. Разговор он начал ровным голосом: «Ваш муж — враг народа. Мы вам доверяем, как бывшему работнику ОГПУ и заместителю областного прокурора. Откажитесь от него. Я обещаю вам благополучие и детям».

При первой же возможности вставить слово в размеренную речь Берия, мать заявила, что она ни за что на свете не откажется от своего мужа, не верит, что он враг народа.

Берия по-прежнему спокойно ответил: «Ты сама выбрала свою судьбу».

Ее вывели из здания на Лубянке, сопроводили на другую сторону улицы и оставили. В то время мать была беременна на девятом месяце, мне не было еще двух лет, а старшей сестре Майе исполнилось четыре.

На следующий день у матери начались преждевременные роды и ее увезли в родильный дом. Комендант нашего дома Нелькин уже успел «уплотнить» нас из четырех комнат в одну маленькую.

Когда мать рожала младшую сестру Надежду, опять приехали на квартиру с вызовом на допрос. Опоздали на полсуток.

Как только мать вернулась домой, ее подняли с постели и в середине ночи увезли в НКВД. С ней «беседовал» кто-то (он не счел нужным представиться) из близких помощников Берия. Этот стал сразу кричать и угрожать. Ослабленная родами, подавленная морально, мать успела сказать, что отец коммунист с дооктябрьским стажем, один из любимцев Дзержинского, и… потеряла сознание.

Она упала грудью и лицом на стол. Очнулась через несколько секунд и, не поднимая головы, услышала, что хозяин кабинета спрашивает: «Что она мне здесь наделала?». Дежурный офицер обмакнул указательный палец в разлившуюся по столу белесую жидкость, понюхал, попробовал на вкус и ответил: «Да это же грудное молоко».

Хозяин с пренебрежением сказал: «Немедленно уберите ее».

Опять перевели на другую сторону улицы и велели идти домой.

Отец решил пойти на крайность: дал отвод новому следователю, молчал на допросах, при пытках стал отвечать ударом на удар.

И вдруг в конце марта 1940 года Березина переводят в сравнительно неплохую камеру, не вызывают на допросы, дают отоспаться. Еще через несколько дней следователь вызывает Березина и объявляет постановление наркомата внутренних дел о прекращении следствия по его делу за недоказанностью предъявляемых обвинений и об освобождении из-под стражи. Он не поверил, насторожился.

Но вот его опять вызывают и говорят, что ему сегодня вернут носильные вещи и он может идти домой.

Березин снимает тюремную робу, надевает гимнастерку, на которой лишь дырки от наград.

«Где партбилет, где орден Ленина, где знаки Почетного чекиста?» — спрашивает он.

«Получите позже, а сейчас идите домой», — отвечают.

«Пока не вернете, я не уйду отсюда», — заявляет Березин.

Его опять переодевают в казенную одежду, водворяют в камеру. Проходят пять длинных дней. Ничто не меняется.

На шестой день приносят вещи и все, что требовал вернуть. Березин внимательно просматривает документы. Партбилет, орденская книжка и грамота к знаку Почетного чекиста от 1932 года — все в дубликатах. Лишь грамота к знаку Почетного чекиста от 1922 года, подписанная Дзержинским, в подлиннике.

Значит, был подготовлен к уничтожению, но освобожден. Почему?

Первое, что узнал после выхода из тюрьмы, — это то, что Г. М. Кржижановский обращался с просьбой за него лично к Сталину. Второе — в 1939 году работала комиссия под председательством члена Политбюро Андреева по проверке НКВД на предмет выявления невинно осужденных. Наконец, дознался, что было постановление Верховного Суда СССР, оправдавшее М. С. Кедрова, но его нигде нет и никто не знает, где он.

Березин считал, что всего этого было недостаточно для его освобождения, каждый день ждал нового ареста. Через несколько лет он пришел к умозаключению, что НКВД мог освободить его, а Верховный Суд оправдал Кедрова только по указанию Сталина. Зачем же это нужно было Сталину? Такая уж у него была повадка — «держать на крючке» людей из своего ближайшего окружения. У Сталина была редкостная память, и он, конечно же, помнил о разговоре с Дзержинским в двадцать первом. Он знал и о доносе на Березина в тридцать втором. М. С. Кедров и Я. Д. Березин были нужны Сталину как обладатели и живые свидетели компромата на Берия.

Судя по всему, Берия разгадал этот ход Сталина и втайне от него подписал постановление НКВД о расстреле Кедрова. Берия так и не освободил Кедрова из-под стражи вплоть до убийства. Уж слишком его боялся. Сделал он это грязное дело в 1941 году, когда началась война и Сталину было не до Кедрова. Для советского народа была Великая Отечественная война, а для провокатора Берия — удобный повод для сведения личных счетов. Конечно, он сильно рисковал: узнай о его самоуправстве Сталин, ему бы не поздоровилось. Но расчет опытного провокатора оказался для него верным.

Березин же не читал докладную Кедрова и не знал подробностей и конкретных фактов, т. е. представлял меньшую, чем Кедров, угрозу для Берия. К тому же секретариат ЦК утверждал Березина руководителем строительства различных энергетических объектов имени Сталина (ТЭЦ завода им. Сталина, Сталинградская ГРЭС и другие). Одним словом, он был на виду и даже имел рабочие контакты непосредственно со Сталиным.

Видимо, Берия высчитал, что физическое уничтожение Березина — это неоправданный риск.

Березину пришлось домысливать некоторые выводы по своему делу и делу М. С. Кедрова, т. к. все было покрыто плотной пеленой секретности. Хочется наде-ятся, что время внесет большую ясность в яркий эпизод борьбы здоровых сил в партии и органах государственной безопасности с Берия — этим безобразным порождением сталинизма.

Вместе с тем, мне не хотелось бы, чтобы на основании моего письма можно было сделать вывод, что в НКВД работали только подонки. Мать рассказывала мне, что один из офицеров, делавших обыск у нас на квартире во время ареста отца, сказал своему напарнику: «Ты только посмотри, кого арестовали! Да как же это так! Что творится на белом свете?»

Тюремный парикмахер, что брил Березина, кормил его черносливом. Этот удивительный человек заранее вынимал косточки из сушеных слив и склыдвал их в карман халата. Во время бритья из своей руки скармливал отцу 10–15 слив, чтобы, как он говорил, не заклинивало желудок. Парикмахер сильно рисковал: в случае доноса на него получил бы леть пять лагерей.

История постепенно расставляет все по своим местам…»

Жертвы и палачи периодически менялись местами.

После смерти Берия вся его семья от сына до старой матери подверглась репрессиям, как и многие другие семьи до этого. Логика советских репрессивных органов была поистине железной. Соратники Лаврентия Павловича тоже оказались за тюремной решеткой, а ничего иного и ожидать не приходилось.

О. Волин волей судьбы и тюремного начальства оказался в одной камере с «бериевцами».

«Из шести с лишним лет заключения два с половиной года я находился во Владимирской тюрьме, из них свыше двух лет общался с бериевцами, как с теми, чьи фамилии благодаря Конквесту и Солженицыну прогремели на весь мир (Эйтигон, Мамулов), так и с известными лишь узким специалистам (Шария, Людвигов). В апреле 1961 года меня посадили в камеру 1-93, где находились Штейнберг и Брик. Эту камеру выводили на прогулку с камерой 1-76, где обитали Шария, Людвигов и Мамулов, а иногда и с 1-80, когда в ней находились Эйтингон и Судоплатов. Поместили меня туда по оперативным соображениям: словечком «бериевцы» я, как и всякий в хрущевскую эру, только ругался, они же были, безусловно, враждебны всякой свободной мысли — следовательно, антагонизм в камере обеспечен, что и требует «кум» и администрация тюрьмы.

Итак, Матвей (Матус) Азарьевич Штейнберг — высокий, крупный, но исхудавший мужчина с наголо обритой головой и старательно (дважды в сутки) бритым лицом. Лет 60. Общее впечатление — цинизм, выпирающий извивом губ, движением бесцветных глаз, даже каким-то поворотом ушей. И это впечатление цинизма подтверждалось практикой общения с ним. Короткое время он был в недоумении: как со мной обращаться? Сделал было попытку — как с подчиненным, как со шпаненком, который за печенье и сахар выносил Штейнбергу парашу и вообще «шестерил». Не вышло — не моргнув глазом сменился на изысканную вежливость. Значительную долю времени совместного пребывания мы с ним общались исключительно на французском языке: он говорил легко и гибко, а я напряженно и с ошибками, но не хотел упускать случая попрактиковаться. Еще он вполне владел испанским и итальянским.

За что Штейнберг сидел, он никогда не рассказывал. Собственно говоря, такая постановка вопроса рассмешила бы его. Он прекрасно усвоил, что сажают не «за что», а «для чего», — для того, чтобы не мешал кому-то. Так вот, кому именно он помешал, он не распространялся. Вообще, подобно Эйтингону, он и о политически значимом прошлом почти никогда ничего не рассказывал. Порой он напрямую лгал: выдавал себя за генерал-полковника, по каковому поводу Брик шептал мне, то Штейнберг всего лишь полковник. Намекал, будто арестован с должности нач. Якутского КГБ. Но в иных случаях его рассказы подтверждаются проверкой.

С полной уверенностью можно сказать, что Штейнберг никогда не был ни генерал-полковником, ни генерал-лейтенантом, что он не начальствовал в Якутском КГБ, хотя исключить недельное пребывание в должности пома или зама нельзя. По словам Мамулова, Штейнберг последнее время работал в разведупре Министерства обороны, и арест его в 1956-м, как и говорил Штейнберг, был как-то связан с Венгрией.

Начинал он свою карьеру в двадцатые годы. Часто возвращался к приятному воспоминанию — с наслаждением сталкивал крупами коней людей в реку. Речь шла о блокировании одной из демонстраций троцкистов в 1927-м, а река была Фонтанка или Мойка в районе Марсова поля. Смаковал он также последнюю фразу Блюмкина, которого расстреляли в 1929-м: «А о том, что меня сегодня расстреляли, будет завтра опубликовано в «Правде» или «Известиях»!» Повторял он ее так часто, что создавалось ощущение его личной причастности. В 30-е годы он уже работает в том гибриде нарком мин-дела и наркомвнудела, каким был IV отдел НКВД, ведавший внешнеполитическими операциями. Самое светлое время его жизни — работа (т. е. аресты) в Испании в 1937–1938 годах. С каким наслаждением повествовал он, как они вместе с Эйтингоном жгли рукописи некоторых советских и испанских коминтерновских деятелей, когда тем грозило попасть в руки франкистам (Эйтингон никогда не обнажал таких эмоций). Мы как раз тогда читали «Люди, годы, жизнь» Эренбурга — это и послужило поводом к беседе, во время которой Штейнберг сказал мне, что «Котов» у Эренбурга и есть Эйтингон. В 1953-м он был смещен с прежнего поста, его стали тасовать, вплоть до Якутии, как он говорил, а в 1956-м — арестовали. Была у него куча влиятельных родственников и знакомых, он был вполне обеспеченным человеком, издавна привыкшим, как к воздуху, к своей обеспеченности и уже не заботившемся о ее поддержании. Избегал пользоваться советскими изделиями, пристрастившись к заграничным.

По тюрьме ходили слухи, сконденсированные потом в книге М. Марченко «Мои показания», будто бы бери-евцы жили в роскоши и фаворе у начальства. Это неверно. Я могу насчитать только три бесспорных преимущества, которыми на самом деле пользовались обитатели этих камер:

1. Право на вежливое обращение, всегда корректное обращение. Это право надо понимать всегда в широком смысле: например, в том, как производились обыски. Отношения базировались на доверии — не столько на доверии, что у нас нет запрещенных вещей, сколько на доверии, что мы ими не злоупотребляем (например, никто из нас не станет вскрывать себе вены). Поэтому их не очень-то искали. Приезжее из Москвы начальство укоризненно указывало начальнику 1-го корпуса: «Шупляк, слишком много бритых!» (Ведь в тюрьме не бреют, а стригут машинкой). Тот ежился, присылал со шмоном сержантов. Но Штейнберг развивал изощренную дипломатию, подкупал надзирателей, и те закрывали глаза на наличие в камере лезвий (исключительно «Жиллет») и зеркал.

2. Право на книги.

3. Бериевцы лучше всех нас знали реальную структуру тюремного управления, «кто на кого может выходить». Это они знали еще до того, как их посадили. Они знали, кого и о чем, и как имеет смысл спросить, когда подавать жалобу целесообразнее всего, а когда надо промолчать. Они оказались в своем собственном мире, который они же и построили, а все прочие — попали в чужой, непонятный, порой вовсе непостижимый мир. И это преимущество облегчало их судьбу.

В конце 1965 года Штейнберг написал жалобу, по которой Военная Коллегия Верхсуда отменила ему статью 58–16 и снизила срок заключения «до отбытого». В январе 1966-го его освободили, и с того времени он живет в Москве.

Евгений Брик, подобно Штейнбергу, не был бериевцем в полном смысле. Общение со Штейнбергом помогло установить мне контакты с бериевскими функционерами; общение с Бриком — нет. Поэтому, строго говоря, к теме он отношения не имеет, но упомянуть стоит. Сам он называл себя сержантом, а Штейнберг шептал, что Брик — минимум капитан и родня Брикам, фигурировавшим в биографии Маяковского. В свои 20 лет (к 1940-ому), он, учившийся в одной школе с «детьми Ярославского» (проговаривался кое-какими подробностями кутежей и бесчинств этого круга, чаще в беседах со Штейнбергом, а не со мной), стал штатным стукачом. Квартира его использовалась для конспиративных встреч сексотов и в качестве места осуществления провокаций против намеченных жертв. Похоже, что первый раз у него шевельнулись некие эмоции изумления: «Да разве ж так можно?!» — но они быстро выветрились, и деятельность его стала ему представляться естественной столбовой дорогой. Фронтовых воспоминаний у него не обнаружено. Зато он был послан в США, где работал долго и успешно. Английский знал в совершенстве, хотя читал мало и не желал бесплатно практиковать меня в английском. Он полюбил Штаты несравненно больше выплачивавшей ему зарплату Родины, пропитался их духом, и я от него первого вдохнул дыхание американской свободы и американской амбиции, которые так чудесно переданы Бернстайном в «Вестсайдской истории». Он мог запросто остаться в США, но был безумно влюблен в свою жену и возжелал привезти ее в Штаты тоже, для чего в очередной раз в СССР стал подготовлять ей побег, что заметила его мать и в духе лучших традиций донесла. Его посадили (около 1956-го), жена почти тотчас развелась с мужем-изменником, а мать за гражданскую доблесть приобрела право на две дополнительные посылки-передачи сыну (когда они стали лимитироваться, т. е. со второй половины 1961 года). Вот единственное превышение норм передач, которое имело место у бериевцев, да и оно оформлялось как «поощрение» Брику за работу — он устроился уборщиком по коридору. Вообще, он очень тосковал в камере, рвался на любую работу с выходом из нее, мечтал о переводе в лагерь. Разумеется, он стучал, причем даже не слишком скрывал это в принципе, но никогда не сознавался в конкретном поступке. Порой он был готов и по собственному почину оказать услугу, непременного желания напакостить у него не было, но отсутствовали некоторые органы моральных чувств. В отличие от Штейнберга, он не имел прочного тыла на воле. Деньги, хотя и были, были свежеприобретенные, и он мучился вопросами дальнейшего их приобретения, покупки на них себе домика и т. п. Каждые полтора месяца бухгалтерия тюрьмы погашала в сберкассах выигравшие облигации Брика по 3 %-ному займу и приобретала на выигрыш новые облигации — переписка на сей предмет составляла весомую часть жизни Брика. В конце моего пребывания в тюрьме, оказавшись с ним вдвоем (после ухода Штейнберга нас с III этажа спустили в двойник на II этаж), мы возненавидели друг друга (скорее всего, повинен был я, с января возбужденно ждавший итога ходатайств Келдыша — Твардовского и напрягавший всю силу воли, чтобы запретить себе «пустую надежду»). Однако не только до драк, но даже до непарламентских выражений у нас никогда не доходило.

В 1964–1965 годах Брика перевели-таки в лагерь.

Две другие койки в 1-93 заполнялись с калейдоскопической быстротой и к теме отношения не имеют, разве лишь потому, что из них Штейнберг подбирал себе шестерок.

На прогулке же мы ежедневно встречались с обитателями 1-79, являвшимися бериевцами в прямом смысле этого слова: начальник канцелярии Берия Л. П. Людвигов, начальник мест лишения свободы генерал-полковник Мамулов (Мамульян), секретарь ЦК КП Грузии по пропаганде и агитации Шария, а также забытый мной по фамилии еврей-полковник (впрочем, Штейнберг язвил, что он подполковник и не имеет права носить генеральскую папаху, которую тот надевал даже в теплые дни), арестованный в 1951-м за незаконное опробование химикатов на людях. Этот освободился к зиме 1961 года и запомнился мне только своим окриком 12 апреля 1961 года, когда все ликовали по поводу запуска Гагарина в космос: «А вы почему не улыбаетесь? Вам не нравятся достижения Советской власти?!»

Мамулов — ровесник Гогиберидзе — подавлял в Абхазии восстание. С тех пор Мамулов подвизался в чекистско-партийном аппарате рядом с Берией, став после войны начальником ГУЛАГа.

В июне 1953 года был послан Берия с некой инспекцией парткадров для подготовки внеочередного, XV съезда КП Грузии, на котором Берия собирался публично закрепить начатую реабилитацию (вроде того, как во всесоюзном масштабе сделал это Хрущев на XX съезде КПСС). Не успел он прибыть в Грузию, как его настигла телеграмма от имени Берия — подложная — с приказом срочно вернуться. Выходя из самолета на военном аэродроме, он попал в объятия своего фронтового друга, тоже генерала: «Сколько лет! Вот радость-то встретиться!» — но из объятий вырваться уже не мог, ибо к двум генеральским рукам присоединилось несколько пар неизвестных, в первую очередь лишивших его пистолета. Не только сцену ареста, но и все обвинение и осуждение Мамулов рассматривал как предательство и весь был пропитан ненавистью и презрением к правящим. При визитах в камеру начальника из Москвы Мамулов демонстративно поворачивался к ним спиной — его негорбящаяся спина невысокого исхудавшего человека (в котором внимательный взор мог заметить прежнюю дородность), демонстративно всегда носившего серую лагерную куртку, чистую и заплатанную, была довольно красноречива. Никогда ни с какими жалобами-заявлениями в Москву и к визитерам оттуда не обращался. Он четко знал, что его жизненный путь поломался из-за интриг Маленкова, которого, как и его начальника Берия, он всегда не любил. Но и прочих, восторжествовавших после Маленкова, он ставил не выше, хотя остерегался отзываться о них с такой прямотой. Читая у Авторханова в «Загадке смерти Сталина» домыслы о якобы союзе Маленкова и Берия, я посмеивался и вспоминал отношение к Маленкову Мамулова и других бериевцев. Из рассказов Мамулова — он порой говорил сам, но лишь под настроение — для меня бесспорно (впрочем, это подтверждается и многими источниками), что в последние годы (не месяцы!) Маленков находился в самых враждебных отношениях с Берия. Когда после смерти Сталина Маленков и Берия вдруг заходили по кремлевским коридорам в обнимку, заулыбались друг другу, то даже шестилетним младенцам в Кремле (как шутил Мамулов, вспоминая кремлевский анекдот, стилизованный под детский разговор) стало ясно, что вот-вот произойдет крупный переворот, что эта притворная любезность разрешится только могилой одного из них. Надо заметить, что Мамулов, подобно Штейнбергу, стал со мной толковать на эти темы только после того, как увидел, что я знаком с именами и некоторыми из биографий лиц вроде Барамия, Чарквиани, Меркулова, Деканозова, Масленникова, знаю о роли несостоявшегося XV съезда КП Грузии. В противном случае он прошел бы мимо меня с гордым презрением. В отличие от Штейнберга, Мамулов не тужился сохранить замашки высшего света ни в одежде, ни в еде, ни в обращении. Глядя на него, никак нельзя было подумать, что до своего ареста он ежедневно прогуливал на поводке личного крокодила — эту пикантную подробность сообщил или придумал неутомимый сплетник Штейнберг. Мамулов же проговорился куда более важным известием: за несколько лет до моих с ним бесед, когда еще держали в одиночке по мотивам секретности, его раз ошибочно вывели на прогулочный дворик, уже занятый другим секретным заключенным. Остолбенев, Мамулов, узнал в нем высокопоставленного генерала, «которого знала вся страна», который числился, по газетным сведениям, расстрелянным по делу Берия. Тот немедленно отвернулся, спрятав свое лицо, надзиратель заорал на Мамулова: «Выходите!» и вывел его на другой, причитавшийся ему дворик. Ошибиться Мамулов не мог: он так хорошо знал этого человека! Фамилию его он отказывался мне назвать, как я ни просил и как ни изощрялся в перечислении известных мне фамилий от самого Берия до Рюмина и Рухадзе. Он непритворно жалел, что проговорился: ему казалось, что разглашение такой государственной тайны может отягчить его собственную судьбу. Приговорен Мамулов был именно к тюремному заключению на 15 лет. Ему, как и всем прочим, отнюдь не вменялись какие-нибудь нарушения законности, измывательства над заключенными и т. п., а лишь «способствование продвижению по службе врагу народа Берия Л. П.».

В день моего освобождения, 27 июня 63-го, началась общая перетасовка камер, и Мамулов был переведен в камеру к «двадцатипятилетнику» М., до того сидевшему в одиночке. С середины 50-х годов М. работал при библиотеке, точнее, составлял каталог тюремной библиотеки, для чего в его камеру порциями носили книги, а за это он получал мизерную сумму на ларек. Мамулов питался плохо и постился на деньги, а заметив среди книг «запрещенные» — проявлял «идейно-политическую бдительность». В этой камере Мамулов пробыл меньше полугода: (до ноября), его доносы сработали: у М. отняли кусок хлеба (у него не было никаких родственников-знакомых на воле), а в январе замполит Хачикян (при мне ст. лейтенант, позже майор) назначил библиотекарем Мамулова. Каталог составлен не был, но все сомнительные книги изъяты. Последние ли это подлые дела Мамулова на земле?»

Все в руках Бога. Никто не знает: каково его место в истории, на земле, во Вселенной. Главное — не быть палачом для своего ближнего.

Кому принадлежит прошлое? Никому! Поэтому каждый распоряжается им по своему усмотрению. За это можно осуждать, а можно попробовать подойти спокойно, по-философски, если только речь не идет об оправдании палача… Каждый человек испытывает боль, но почувствовать чужую боль не может никто. Вот и все.