«История болезни» — небольшая книжечка с картонной обложкой. Обычная такая «история» обычного человека не привлечет внимания. Но если она принадлежит вождю, то картон мгновенно превращается в роскошный переплет. Тогда такую книгу пишут не только врачи, но и историки, журналисты, политики. «Истории» могут быть разного прочтения и интерпретации (как далее будет идти речь о Бехтереве). Но так или иначе они расширяют еще одну важную тему: власть и здоровье.

Борис Васильевич Петровский — одно из самых известных имен не только в советской — мировой хирургии. Знаменитый врач, воспитавший поколения учеников, создавший и возглавлявший самые престижные клиники, министр здравоохранения страны в течение пятнадцати лет, Герой Социалистического Труда, действительный член Академии наук СССР и Академии медицинских наук. Он лечил почти всех первых лиц в правительстве нашей страны.

Как сказывалась власть на состоянии их здоровья? И, наоборот, как влияют болезни лидера, его плохое или хорошее самочувствие на управление страной? Есть ли здесь какая-либо зависимость?

Врач, обладающий способностью психологического анализа, может составить свое довольно объективное впечатление о человеке, не всегда адекватное взглядам других.

«Жизнь действительно сводила меня почти со всеми руководителями нашей страны. Многих из них я оперировал. Мне приходилось лечить и консультировать членов правительства и других стран: Насера, Садата, например. Я повстречался с де Голлем, Никсоном.

Могу сказать с полным убеждением — сущность человека, его характер особенно ярко проявляются во время болезни, как собственной, так и близких. Не только работоспособность, решения, но и взгляд на мир Божий зависят от состояния здоровья в значительно большей степени, чем кажется.

Думаю, что связь между состоянием здоровья главы государства и его решениями, его управлением страной, безусловно, существует. С другой стороны, есть и обратная зависимость. Чем больше берет на себя человек, тем скорее изнашиваются его сосуды, сердце, мозг. Не от умственной работы (она, наоборот, оздоровляет организм), а от груза ответственности, напряжения, стрессов, порой страха за будущее, что часто сопутствует людям, обладающим большой властью.

Разумеется, проявляется это у всех по-разному, в зависимости от характера и других свойств личности, в зависимости от обстоятельств.

Ленин умер в 53 года. О причине его смерти до сих пор рождаются легенды. Предполагали, что его отравил Сталин. Совсем недавно в печати промелькнула информация, что Владимира Ильича отравили грибами. За рубежом ходили слухи, что у него был наследственный сифилис. Ну а самая первая версия — причина смерти в отравленной пуле Каплан.

Лечить Ленина мне не приходилось, но я был допущен к секретным документам, связанным с его болезнью и смертью. Основой его трагического конца оказался распространенный атеросклероз сосудов в связи с их преждевременным изнашиванием. Эта болезнь обычно поражает наиболее уязвимое место. У Ленина таким уязвимым местом был головной мозг, который систематически переутомлялся. В последние годы Владимир Ильич жил в постоянном напряжении, волнениях, непрерывном беспокойстве. Все это в первую очередь ударило по головному мозгу. Все симптомы болезни, подтвержденные материалами вскрытия, говорят о размягчении мозга в левом полушарии.

У Сталина же, как я понимаю, было тоже размягчение мозга, но в правом полушарии. Однако об этом я могу говорить лишь предположительно, по собственному заключению на основании моего врачебного опыта. Документы, связанные с болезнью и смертью Сталина, секретны, и я к ним не допущен.

В личности Сталина меня, хирурга, занимал всегда другой вопрос: откуда его ненависть к врачам, страх перед медициной?

С молодых лет Сталин страдал псориазом — хронической кожной болезнью. Еще в тридцатые годы он прошел курс лечения белковыми препаратами — лизатами у некоего доктора Казакова. Инъекции этого малоэффективного, по сути знахарского препарата, несколько помогли Сталину, и тогда по велению вождя весьма посредственному врачу Казакову срочно создали специальный «Институт обмена веществ», оснастили первоклассным дорогостоящим импортным оборудованием.

Помню, мне позвонил заведующий отделом науки газеты «Известия» А. И. Банквицер и поручил ознакомиться с работой этого института, что я и выполнил. (Кстати говоря, там применялся распространенный сегодня метод голодания). Надо откровенно сказать, что институт производил впечатление великолепным оборудованием, комфортным обустройством. Это я и написал в небольшой заметке о посещении «Института обмена веществ», не обмолвившись о научной значимости ведущихся там работ.

Доктор Казаков буквально процветал. Но произошло непредвиденное. Пятно, поразившее кожу Генсека, стало вновь увеличиваться. Казаков, только что вкусивший славы, был арестован и казнен вместе с профессором Плетневым и другими. Им приписали отравление Куйбышева и Максима Горького…

Со старением Сталина, с ухудшением состояния здоровья его подозрительность вообще и его неприязнь к медикам, в частности, возрастали. Вспоминается, как январским утром 1953 года, придя в клинику 2-й Городской больницы, я был буквально поражен сообщением, опубликованным в газетах: арестована группа врачей, якобы принимавших участие во вредительстве — устранении ряда крупных государственных и общественных деятелей, военачальников, ученых, писателей…

У нас в клинике в тот день было назначено несколько сложных операций, как и в любой обычный рабочий день. Врачи собрались у меня в кабинете, и мы стали советоваться: как быть? Решили пойти в палаты, поговорить с больными и отменить операции. В большой двенадцатиместной палате меня встретил гул голосов спорящих, возбужденных больных. Когда я вошел, все смолкли, выжидательно и настороженно уставились на меня. Я по возможности спокойно сказал, что после публикации в сегодняшних газетах мы вполне понимаем их волнение, но у нас в коллективе вредителей нет. Тем не менее, учитывая происходящее, хотим отменить операции. Каково же было мое облегчение, когда больные твердо, почти хором закричали: «Мы вам верим! Не надо отменять операции!»

Свою операцию в тот день я запомнил. Это было удаление легкого по поводу рака. Все прошло успешно. Немалое значение имело поведение больных — бывших фронтовиков, которые собственными глазами видели работу врачей, особенно хирургов, на войне.

Но в некоторых клиниках все же произошли неприятные эксцессы: нескольких врачей избили.

Через два дня мне позвонили из ЦК КПСС. Туда пришло письмо от московского рабочего Ч., которого я три года назад оперировал (и успешно) по поводу рака пищевода и желудка. Ч. писал: «…По-видимому, и профессор Петровский вредитель — он зашил мне во время операции какую-то опухоль под кожу». Письмо было явно несерьезным, но я разыскал больного, решив поговорить с ним. Мрачный, с опущенными глазами сидел он передо мной. Я понял, что Ч. и сам хорошо знал, что я в полном смысле слова спас ему жизнь. Операция, которая ему была сделана, одна из немногих, выполненных в те годы в мире. После войны хирургия пищевода только начиналась.

Я внимательно осмотрел больного. Ознакомился с анализами. Все, как и ожидал, оказалось в порядке, только в месте пересечения, а затем сращения реберного хряща прощупывалось небольшое рубцовое уплотнение. Я предложил сделать маленькую операцию, чтобы ликвидировать уплотнение. На следующее утро Ч. вошел ко мне в кабинет с кровоподтеком под глазом. Оказалось, что слух о письме достиг ушей больных и кто-то из соседей по палате ударил его (видимо, не найдя более веских аргументов). Ч. со слезами на глазах подробно рассказал мне, как его подучили написать такое письмо, и просил его простить. Сказал, что хотел сразу попросить прощения, но было стыдно, а на соседей по палате зла не держит, поделом ему.

Шли дни. Вдруг меня вызывают в ЦК КПСС. Я должен в составе партийной комиссии выехать срочно в Рязань. Секретарь Рязанского обкома партии Ларионов позвонил в ЦК КПСС и просил прислать комиссию для разбора «преступлений хирургов в Рязани». И хотя решение нашей комиссии опровергло все обвинения, врачей спасло не наше заступничество, не торжество справедливости, а смерть Сталина.

Любой лидер властолюбив. И все руководители нашей страны имели явные тенденции к возвеличиванию себя. Власть заразительна.

Возьмите Хрущева. Человек умный, наделенный здравым смыслом, он сделал много хорошего для страны и мне лично был глубоко симпатичен. Но как сильно под влиянием фактически неограниченной власти, длившейся десять лет, изменялись его характер и поведение: он полностью уверовал в собственную непогрешимость, вторгался в области, где мало что понимал. Все устали от его волюнтаризма.

Хрущев и раньше имел взрывной, непредсказуемый характер. А под влиянием фимиама, который ему курили (кстати, те же люди, которые потом отстранили его от власти), стал фактически неуправляем. Помню, по какому-то торжественному случаю я должен был выступать в Кремлевском Дворце Съездов на многотысячном собрании. Волнуясь, рассказывал о достижениях в области хирургии, об успехах по пересадке почки. Говорил и о наших нуждах. Вдруг Никита Сергеевич меня перебивает: «Вот здесь наш известный хирург Борис Васильевич рассказывает о пересадке почки. Хорошо было бы, если бы он пересадил голову Мао-Цзэ-Дуну!» Меня как кипятком ошпарило.

В зале сидят делегации всех, как тогда говорили, социалистических стран. Вижу — демонстративно направились к выходу делегации Китая, Вьетнама, Северной Кореи. После короткой паузы я продолжил выступление. На следующий день газеты опубликовали отчеты о собрании, но из стенограммы выступлений эти слова Хрущева, естественно, исчезли.

Я был лечащим врачом семьи Хрущевых много лет. Лечил всех и когда Никита Сергеевич был уже в отставке, поэтому говорю со знанием дела.

Познакомились мы с ним в мае 1954 года. Я работал тогда главным хирургом Лечсанупра Кремля. Большинство наших профессоров были совместителями, работали в институтах и других клиниках. Вдруг меня и профессора Маркова приглашают на квартиру Хрущева, который жил в доме напротив кремлевской больницы на улице Грановского. Заболела его супруга Нина Петровна.

Приходим. Большая квартира с казенной обстановкой на третьем этаже. Нина Петровна лежала в спальне. Только что у нее закончился сильный приступ болей в правом предреберье — доложил лечащий врач. Мы поставили диагноз и на другой день госпитализировали больную. Требовалась операция, и Никита Сергеевич попросил оперировать меня, что, признаюсь, мне польстило. Все прошло удачно.

Потом я часто посещал свою пациентку, бывал у Хрущевых на даче. Меня всегда гостеприимно приглашали выпить чаю. Всякий раз я старался воспользоваться случаем и как бы невзначай говорил о нуждах медицины. Но почти всегда зря старался. Хрущев меня словно не слышал. Медицину он не жаловал.

Однажды тогдашний министр здравоохранения СССР С. В. Курашов попросил меня переговорить с премьером по двум вопросам: о передаче в ведение Минздрава Союза двух мединститутов и о строительстве нескольких московских больниц.

Был полдень. Мы сидели за столом на правительственной даче и пили чай. Выпили и по рюмке коньяка. Беседа пошла оживленней. Никита Сергеевич обладал чувством юмора и любил пошутить. Он делился своими впечатлениями о работе на шахте. Лицо его выражало доброжелательность, он смеялся. И хотя до этого все его отзывы о медицине были скептическими, выбрав удобный момент, я передал ему просьбы С. В. Курашова.

Хрущев рассердился. Настроение его сразу испортилось. «Вы что, заделались адвокатом у этого…? Кажется, вы пришли сюда как лечащий врач?» — гневно сказал он.

Нина Петровна стала его успокаивать, просила помочь медицине. Взяв себя в руки, Никита Сергеевич как бы забыл сказанное и опять превратился в очаровательного, гостеприимного хозяина.

Я пережил этот разговор тяжело и, честно говоря, опасался за судьбу нашего министра. Но ничего плохого с Курашовым не произошло. Вообще, беседуя с Хрущевым, я понял, что он боится медиков.

Ко мне лично вся семья Хрущевых относилась прекрасно. Мне пришлось оперировать сестру Никиты Сергеевича, его сына, дочь. Мы часто встречались на даче в Крыму, на торжественных обедах. Хрущев любил петь песни — наши старые комсомольские, поднимал тосты за всех присутствующих, с азартом устраивал состязание в стрельбе, сам участвовал в играх.

Вспоминается еще одна встреча с Хрущевым. Она произошла в трагической ситуации, вскоре после моего назначения министром, в конце 1965 года. Мне позвонила Нина Петровна и попросила приехать на дачу в Петрово-Дальнее. Только я положил трубку, разумеется, пообещав немедленно приехать, и стал собираться к ним, как раздался звонок от Брежнева. Брежнев сказал, что Хрущев тяжело заболел и хочет, чтобы я его оперировал: «Вы ведь лечащий хирург семьи Хрущевых, сделайте все, что нужно».

Никиту Сергеевича трудно было узнать: он очень похудел, кожа обвисла. Желтуха. Боли в животе. Сердце работает плохо, тоны глухие. Осмотр показал наличие камней в желчном пузыре и общем желчном протоке. Требовалась операция. Но при таком состоянии пациента риск весьма велик. Я назначил диету, холод на живот, антибиотики. Завтра решил перевести больного на Грановского и там оперировать.

Держался он стоически. Я все сделал, чтобы успокоить Нину Петровну. Эта женщина во всех жизненных ситуациях являла такт, недюжинный ум, доброту, скромность и исключительное обаяние. Надо сказать, что с семьей нашему бывшему премьеру удивительно повезло: прекрасная жена, хорошие дети. Надежная психологическая ниша во многом сохраняла здоровье Хрущева, продлевая ему жизнь в отставке.

Мы сделали что могли. Дело пошло на выздоровление, у Никиты Сергеевича появился аппетит, вылечили желтуху. Он начал ходить. Когда я приезжал в Петрово-Дальнее, Никита Сереевич, бывало, после обязательного чая приглашал меня на прогулку. Вместе с его внуком и большой немецкой овчаркой мы ходили по парку, и он рассказывал мне о своем прошлом. Ни разу не заговорил о политике, о своем освобождении от работы, никогда не высказывал своих огорчений и обид.

Но всякий, у кого вырывают власть, кто не отдает ее по своей воле, не забывает об этом. Психологически такое не проходит даром, оно гнетет.

Умер Хрущев в 1971 году от инфаркта миокарда…

Среди моих пациентов были Насер и Садат. Оба болели сильным атеросклерозом, характерным для людей, обладающих большой властью.

Насер — яркая фигура, хотя далеко не однозначная. Прекрасный оратор, энергичный, умный. Во время своих выступлений он словно гипнотизировал аудиторию. Популярность его была огромной. Мне казалось, что в нем действует какая-то скрытая пружина, которая неожиданно для всех вдруг распрямлялась и давала ему, человеку больному, жизненный импульс. Он страдал тяжелейшим атеросклерозом конечностей. Потерять власть сильно опасался, был подозрительным и в своей стране врачам не доверял. Лечился у нас.

Но мне приходилось ездить и к нему на консультации. Он много работал, при таком напряжении физическом и моральном не мог долго протянуть. Лечился у нас, в Цхалтубо. Умер в 52 года.

Анвар Садат, по возрасту ровесник Насера, наоборот, казался мне человеком серым, неинтересным, он был третьим лицом в правительстве Насера. Осторожный, подозрительный ко всем, к врачам тоже. При встречах нервничал, глаза бегают…

Хрущев получил власть почти в 60 лет и был отстранен к семидесяти. А дальше на ключевых постах у нас в правительстве оставались люди до совсем преклонного возраста — Брежнев, Андропов, Черненко…

И под стать им оказались почти все члены Политбюро. За рубежом даже появился термин — «геронтологическое руководство СССР», что связывали с «застоем» внутри страны и агрессивной внешней политикой.

Сейчас Брежнева принято ругать последними словами. Но мы тут забываем свою историю. Брежнев в начале пути и в конце — два разных человека. И как врач, я хотел бы разделить 18-летний период деятельности Леонида Ильича на два периода: один — это его приход к власти и последующие годы; второй — когда он начал болеть и фактически отошел от управления страной, передав ее в руки «своих соратников».

Я уже говорил, что люди так уж устроены, что их психика, настроение, принимаемые решения зависят от самочувствия. Раздражительный человек, к тому же старый и больной, наделенный полнотой власти, может ввергнуть страну в катастрофу, даже не отдавая себе в этом отчета. Ну а то, что во время болезни он полностью отстраняется от работы, роняет руль управления, который подхватывает подчас далеко не самые достойные из его окружения, — факт неоспоримый.

Мы это пережили и при Брежневе, и при смертельно больных Андропове и Черненко. Кстати, именно они ввергли страну в афганскую войну, упорствовали, настаивая на необходимости вести ее…

Когда мы познакомились, Леониду Ильичу было лет 56. Среднего роста, спортивного сложения брюнет с запоминающимися густыми черными бровями, он сразу же производил на собеседника хорошее впечатление своей доброжелательностью. Импонировала его сравнительная скромность и то, что он занял сначала только один пост — руководителя партии, оставив должности Председателя Верховного Совета страны за другими лидерами (Подгорным и Косыгиным). Причем Подгорный в этой тройке являлся только послушным помощником Брежнева, но Косыгин, имевший свои принципиальные позиции и «крутой характер», стал как бы его оппонентом.

Это все рассматривали положительно. Кстати, не только в нашей стране, но и все зарубежные политики тогда приветствовали смену руководства СССР. О Брежневе как государственном деятеле в начале его пути многие были весьма высокого мнения.

С возрастом Брежнев начал болеть. Я не был его лечащим врачом, как, скажем, Хрущева, но знаю, что все чаще и очень подолгу он фактически выбывал из политического руководства страной.

Старость и болезни уже сами по себе не способствуют трудоспособности. А тут еще постоянная перегрузка нервной и сердечно-сосудистой систем, бессонница, нелады с семьей, осложнения с дочерью, зятьями.

Избыточный прием медикаментов, невнимание к этому его семьи привели к тому, что Брежнев в последние годы не мог жить без сильных успокоительных средств. Мог ли он быть полноценным руководителем страны?

Постарели и многие руководители «верхнего эшелона». Даже совсем старые руководители, очень старые, не уходили на пенсию, что, конечно, отражалось на сфере их влияния. Им было не до перемен. Дожить бы при власти в полном собственном благополучии.

Знаете, у врачей есть даже термин — «старческий эгоизм». Так вот, в годы застоя в руководстве страны прямо-таки процветал «старческий эгоизм».

Не лучшим выходом, с моей точки зрения как врача, было выдвижение после смерти Брежнева на должность руководителя государства члена Политбюро Юрия Владимировича Андропова. Я его хорошо знал в бытность его заведующим международным отделом ЦК КПСС. Затем встречался в 1955 году в Будапеште, где он работал послом СССР. Встречались мы и в Москве, особенно во время эпидемии холеры.

Раньше Андропов был деловым, энергичным человеком, но на посту руководителя государства он был избран в разгар тяжелой, смертельной болезни, приведшей к полной гибели почек. Несколько раз в неделю он должен был находиться в отделении гемодиализа на искусственной почке, и только это поддерживало в нем жизнь.

С моей точки зрения, назначение Андропова на высокий пост было антигуманным, чрезвычайно опасным и для него самого, и для государства.

Но в нашей стране в соответствующий период никто по своей воле от власти не отказывался. Те, кто прорвался в «первый эшелон», жаждут ее.

Скорая смерть Андропова никого ничему не научила. Смену его Черненко я считаю еще одной ошибкой. Руководителем страны он стал, будучи тяжело больным необратимой сердечно-легочной недостаточностью. Одышка мешала ему жить и работать. И государство фактически в тот период не имело руководителя.

Все они — Брежнев, Андропов и Черненко — были озабочены собственным здоровьем гораздо больше, чем здоровьем страны. При тяжелых болезнях и преклонных годах наших лидеров медицина могла им помочь мало. А отсюда — раздражение против нашего здравоохранения вообще, безразличие к его нуждам.

Под долгу службы и как министр, я должен был иметь дело с Косыгиным, властолюбивым, жестким человеком, руководителем, я бы сказал, брежневского типа.

А тут у него еще после операции по поводу запущенного рака умерла жена. Оперировал прекрасный хирург — Маят. Поверьте, ничего нельзя было сделать. Косыгин очень любил жену и глубоко страдал после ее смерти. Но хирург не Бог. Косыгин тогда в гневе сказал: «Я бы всех этих врачей…»

Однако справедливости ради следует сказать, что, столкнувшись во время болезни жены с состоянием медицины, именно Косыгин помог построить отлично оснащенные Онкоцентр и Кардиоцентр.

Я все сворачиваю на свою дорожку — отношение руководителей нашей страны к медицине. Я-то был тогда министром здравоохранения страны. Помнится, в 1978 году дошел до ручки. «Все — министром работать не могу, хватит», — сказал я самому себе. Один лишь выход — прорваться на прием к Брежневу и все объяснить.

Я знал Брежнева до его болезни и надеялся на помощь. А тот уже никого не принимал, единственный человек, имевший к нему доступ, был Черненко. Ему я и позвонил. Резко сказал: нельзя содержать медицину на такие мизерные средства: в СССР 4½ процента, в США — 10 процентов от валового продукта. Черненко принял меня сразу. Подали чай с бубликами.

Я начал издалека — хочу, мол, с вами посоветоваться. Я человек тоже немолодой, родился и прожил девять лет до революции, пережил сталинизм, фронты Великой Отечественной, арест коллег-врачей, родственников… Знаю, к чему ведут подчас письма в правительство. Министерскую должность мне терять не страшно, а вот как ученый и хирург хотел бы еще поработать. Словом, написал я довольно резкое письмо Брежневу по поводу нашего здравоохранения, но на всякий случай не подписал письма. Хочу с вами посоветоваться, отдавать ли его. Прочтите, пожалуйста. Ведь сейчас вы один имеете доступ к Леониду Ильичу.

А письмо я заготовил заранее, взял с собой. Писал о бедственном положении здравоохранения страны, о том, что 70 копеек на лекарства на одного больного в день — смехотворно мало. Привел кривую смертности, в том числе и детской. Писал о нехватке техники, медикаментов, о неэффективных лекарствах. Предлагал создать фонд здоровья (кстати, первый в стране). Говорил о необходимости лучшего оснащения лечебных учреждений. Намечал конкретные меры, например, уменьшение количества наших нищенских больниц, где не лечат как надо. А в тех, которые останутся, создать нормальные условия для лечения. Словом, лучше меньше, да лучше. Предлагал одну из сессий ООН посвятить здравоохранению, наладить более тесные контакты между медициной мировой и отечественной…

Константин Устинович говорит: «Дайте ваше письмо».

Прочитал его при мне. Подумал. «Написанное вами на меня произвело большое впечатление. Попробую показать Брежневу».

Оставил письмо — будь что будет. А тут еще простудился — заболел воспалением легких. Черненко не звоню.

Ровно через десять дней помощник Брежнева возвращает мне послание. На нем почерком Брежнева резолюция: «Письмо интересное, важное. Предлагаю создать комиссию под руководством Тихонова и доложить на Политбюро, заготовив предложения». И подпись Брежнева. А моей не было. И я подписал письмо после резолюции на него. Вот как получилось.

Моментально создали комиссию. И через три месяца было подписано постановление о развитии советского здравоохранения, постановление № 870. Отличное постановление, но увы… так до сих пор и не выполненное. Я требовал его выполнения.

Но строптивый министр не нужен. В 1979 году, еще при Брежневе, меня освободили. Кстати, на состоянии моего здоровья потеря министерского кресла сказалась благотворно. Я получил возможность больше заниматься научной работой, уделять время ученикам, чаще оперировать, дольше отдыхать.

Для лидера очень важно заранее психологически готовить себя к отставке. Это необходимо на всех уровнях, не только для главы правительства. Недавно, например, когда я решил уйти с поста директора созданного мною научного центра хирургии, сам предложил четыре кандидатуры из лучших своих учеников на пост директора. Избрали одного из них — талантливого ученого, первоклассного хирурга, двадцать три года работавшего со мной, — профессора Константинова.

С возрастом надо избавляться от любых административных должностей и оставшиеся силы отдавать своему непосредственному делу, творчеству, науке. Однако руководители государств редко сами по своей воле подают в отставку…

На моей памяти это сделал только де Голль. Причина в том, что у него стало сдавать здоровье. А ведь он был очень сильный, здоровый человек, крепкий физически.

Во время войны был такой случай. Летящий в Лондон самолет уже оторвался от земли, де Голль не успел сесть в кабину, но он ухитрился схватиться за руку сидящего там офицера и… оказался в самолете. Представляете, какая мгновенная реакция и огромная физическая сила нужна для этого!

Вообще, должен признаться, я был очарован де Голлем. С удовлетворением прочел недавно в «Литературке», что он и сегодня самая популярная личность в мире (97 процентов опрошенных признали его великим человеком). Я приезжал в Париж в 1947, в 1951, в 1968 годах и наблюдал за отношением к де Голлю французов. Оно всегда было особым, хотя и неоднозначным.

При де Голле мы впервые подписали на уровне членов правительства Договор о сотрудничестве в области здравоохранения. Это первый такой договор с капиталистической страной. Помню, в ЦК тогда не было уверенности, что Франция пойдет на такое соглашение. Но я, как министр здравоохранения, был убежден, что надо приложить все силы к этому. Медицина во Франции на высоком уровне, и от такого сотрудничества мы получим немалую выгоду. Почему-то возлагал надежды именно на де Голля.

И предчувствие не обмануло меня. Я подготовил проект договора, и мы взяли его с собой. Прилетаем в Париж. Нас встречают представители МИДа Франции. При первой же беседе стало ясно, что договор они с нами не собираются заключать. У них даже не был подготовлен проект. Наши предложения встречают в штыки, из моего проекта сотрудничества ни одного пункта не поддержали. И вдруг, всего через день, крутая перемена. Оказывается, нашими переговорами заинтересовался де Голль. Он прочитал мой проект и сказал: «Надо заключать договор по медицине, это важно для людей обеих стран». Срочно собрали второе совещание и торжественно подписали договор в МИДе Франции.

Де Голль дал нам обед. И тост произнес: пью за министров, у которых отцы были врачами! Таких нас за столом сидело трое: я, академик Кириллин и министр иностранных дел Франции Дебре. Видно, де Голль знал об этом факте нашей биографии.

Встречались мы и во время его визита в СССР. Де Голль посетил Москву и Волгоград. Наши медики вместе с его лечащим врачом сопровождали высокого гостя. Профессор Ефуни в шутку спросил лечащего врача президента Франции, как его пациент относится к вину и женщинам, что является в известной степени показателем хорошего состояния здоровья мужчины. И получил такой же шутливый ответ: «Наш президент — ого-го! Он пьет красное вино и любит смотреть на красивых женщин!»

И вот этот жизнелюбивый человек, прирожденный лидер, мужественный генерал, герой Сопротивления, сам подал в отставку с поста президента страны, как только понял, что не может работать с прежним напряжением. У него было обостренное чувство ответственности перед своей Францией. А ведь к его услугам были все достижения мировой медицины.

Борис Васильевич работал в спецбольнице, так называемой Кремлевке. Сейчас много говорят о ликвидации больниц для членов правительства. Одно дело, если под правительством понимать огромный, разбухший партийный и государственный аппарат, всех его служащих, другое — конкретно Горбачева, Рыжкова, Ельцина…

Если речь идет о спецбольницах для бюрократической элиты — отношусь отрицательно; если для Горбачева, Рыжкова, Ельцина и некоторых других членов правительства — положительно. В любом цивилизованном государстве общество серьезно относится к сохранению жизни и здоровья своих лидеров. Это не привилегия и не льгота. Это норма.

Вы знаете, как блестяще поставлен вопрос охраны здоровья лидера страны в Америке, во Франции? Перед визитом де Голля в нашу страну к нам специально приезжала из Франции медицинская комиссия во главе с лечащим врачом президента. Французские медики внимательно осмотрели нашу хирургию, реанимацию. Побывали в Волгограде, который должен был по плану посетить де Голль, там тоже ознакомились с состоянием хирургии и реанимации. И все это заранее.

А когда де Голль прилетел в Москву (лечащий врач, естественно, был при нем), вместе с президентом прибыли из Парижа контейнеры с кровью для переливания, если вдруг возникнет в этом необходимость.

Повторюсь, в цивилизованных государствах лидеров берегут.

Приведу пример с пребыванием у нас в стране Никсона, чему я тоже был свидетелем.

Перед тем, как президент США должен был лететь к нам с визитом, у него обнаружился тромбофлебит. Но все-таки он решился лететь в Москву. Заранее из Америки к нам прилетела группа врачей. Самым внимательным образом американские врачи ознакомились, как лечат у нас легочную эмболию (это было у Никсона). А здесь мы оказались на самом высоком уровне в мире. Только после этого медики дали согласие на визит Никсона в нашу страну.

Как и в случае с де Голлем, вместе с президентом США прибыли контейнеры с кровью для переливания. Я встречал Никсона на аэродроме. Потом виделись на приемах. Тогда же в Москве был подписан договор по здравоохранению между СССР и США.

Вскоре, уже в Америке, во время поездки советской делегации в Вашингтон, мне предстояло еще раз встретиться с Ричардом Никсоном.

А первый раз я увидел его в 1954 году, когда Никсон в качестве вице-президента США приветствовал врачей — делегатов II Международного конгресса кардиологов. Съезд проходил в Вашингтоне, и я был в числе его делегатов. Тогда молодой Никсон показался мне похожим на боксера, спортивный, резкий в движениях. С годами он стал мягче, спокойнее, в чем я убедился во время его поездки в 1972 году в Москву.

И вот — новая встреча. Президент США пригласил нас на беседу в Белый дом. Я не ожидал, что он примет меня настолько сердечно. Подал руку и проводил к небольшому дивану на площадке, несколько возвышавшейся над залом. Мы долго беседовали. Вспомнили американских хирургов (он их знал лично), которые начинали контакты между нашими странами по медицине.

Никсон придавал большое значение Межправительственному соглашению США и СССР по здравоохранению. Особенно его интересовало сотрудничество в лечении сердечно-сосудистых заболеваний и рака. Кстати, именно он посоветовал расширить рамки соглашения, включить в договор пункты, касающиеся совместных работ над проблемами гриппа, артрита, легочных заболеваний. Он показал серьезную озабоченность охраной здоровья людей. Прощаясь, Никсон сказал, что прежде всего желает Брежневу здоровья и попросил нас обязательно передать его пожелание.

Мне показалось, что это не простая вежливость. Сам пережив тяжелую операцию, президент США прекрасно понимал, как важно для главы государства быть здоровым.

Существуют ли медицинские критерии, которые разумно предъявлять к состоянию здоровья главы государства? Точно выработанных правил нет и, думаю, быть не может. Все индивидуально. Скажем, в США всегда печать уделяет этому вопросу много внимания. А если глава правительства заболевает или ложится на операцию, газеты печатают подробные отчеты. Общественность отрицательно реагирует, если у лидера есть дурные привычки, разрушающие его здоровье. Когда выбирали Картера, например, специально дискутировался вопрос, курил ли он марихуану.

Мы в этом отношении — страна особая. Нельзя представить себе другое государство, где бы руководители всех рангов работали ночами только потому, что у вождя бессонница. А во времена Сталина было именно так, даже совещания назначали на ночь. Наркомы, директора заводов, главные редакторы газет дремали в своих рабочих кабинетах, но не уходили домой, чтобы ночной звонок вождя застал их на месте.

Это еще одна иллюстрация к тому, как сказывается состояние здоровья главы государства на управлении страной. Руководитель должен быть полноценным, здоровым человеком. Если он испытывает тяжелые страдания, знает о своей неизлечимой болезни, озлоблен, решения его утрачивают объективность.

Как же был президентом парализованный Рузвельт? Четких критериев, предъявляемых к состоянию здоровья главы государства, нет и быть не может. Возможны исключения.

Рузвельт — яркая, талантливая личность. Он пользовался любовью американцев. Но его президенство — исключение. Лидера страны все-таки хотят видеть активным, здоровым человеком.

На Западе считается естественным, что президент следит за собой, занимается спортом, соблюдает режим.

Корреспондент «Пари матч» задал вопрос Горбачеву, соблюдает ли он режим. И получил ответ, что «его режим — никакого режима». И хотя Михаил Сергеевич уверен, что здоровья ему хватит, чтобы завершить в ближайшие годы задуманное, я, как старый врач, хирург, сын земского врача, посоветовал бы ему все-таки соблюдать режим. И на месте лечащего врача Горбачева запретил бы нашему президенту прерывать отдых, что Михаил Сергеевич делал уже не раз.

Чтобы успешно работать, надо уметь хорошо отдыхать. Это не отдых, когда между дачей руководителя страны и Кремлем циркулируют курьеры с бумагами, когда нет возможности полностью отключиться от государственных забот, от постоянного чувства ответственности. По-моему, президент должен иметь в правительстве лицо, которое проводит его линию, которому он полностью доверяет, так же, впрочем, как и оппонента, заставляющего его критически оценивать свои решения и находить в их поддержку все новые аргументы.

В этом тоже необходимое условие успешной работы, залог здоровья руководителя государства. Но, к сожалению, в нашей стране мало об этом думают. Вопрос этот очень сложный, особенно сегодня. Но, по-видимому, в дальнейшем здесь тоже должно быть принято определенное законодательство.

22 декабря 1927 года Владимир Михайлович Бехтерев произнес слово «паранойя». Вскоре он умер. Вообще-то факт смерти не удивителен для семидесятилетнего человека. Однако смерть Бехтерева взволновала всех. Был он здоров, бодр, энергичен. Полон жизненных сил. Умирают, конечно, и такие, в семьдесят-то лет.

Неожиданную смерть Бехтерева, однако, сразу стали связывать с консультацией, которую он перед тем дал Сталину. Прямых свидетельств, что одно событие сопряжено с другим, вроде бы нет. Между тем, в умах многих людей они накрепко соединились друг с другом и держатся уже не одно поколение.

Не одно поколение живет версия, что Бехтерев был устранен после того, как поставил Сталину упомянутый диагноз. Коли так, коли эта версия являет такую живучесть, тому есть, наверное, причины.

На сообщениях о смерти Бехтерева отчетливо видна кропотливая рука цензуры.

«В. М. Бехтерев приехал в Москву из Ленинграда для участия в работах съезда психиатров и невропатологов, на котором он был избран почетным председателем, — говорится в журнале «Вестник Знания».

В. М. Бехтерев почувствовал недомогание. Утром, 24 декабря, к Владимиру Михайловичу был вызван проф. Бурмин, который констатировал желудочное заболевание».

Что это за фраза — «В. М. Бехтерев почувствовал недомогание»? Какой в ней глубокий смысл? Не ясно ли само собой, что человек, прежде чем умереть, должен почувствовать недомогание?

Поначалу, видно, была эта фраза совсем иной: «23 декабря вечером (наверное, и час был указан) В. М. Бехтерев почувствовал недомогание».

Что-нибудь в этом роде. Но чья-то заботливая рука вычеркнула число и час. Известно, что 23-го вечером Бехтерев был в театре. Кому-то шибко хотелось отдалить друг от друга два события — посещение театра и начало болезни. А заодно растянуть болезнь во времени: в театр сходил 23 декабря, заболел утром 24-го, промаялся целый день и около полуночи отдал Богу Душу.

Впрочем, обкорнанная фраза появилась в журналах. Газеты же, выпорхнувшие раньше, проболтались: плохо себя Бехтерев почувствовал действительно вечером 23-го, сразу по возвращении из театра.

Хлопотный у цензоров труд — везде догляди, повсюду поспей. Все сразу сообрази. А наш человек, как известно, задним умом крепок. В газетах, видно, недоглядели, только в журналах спохватились.

Притягивает глаз и запротоколированный час смерти — без пятнадцати полночь. Очень удобный час: сегодня легко превратить во вчера, а завтра — в сегодня. Кто там станет разбираться, 23-го человек умер или 24-го. Вся-то разница — пятнадцать минут.

К умирающему был вызван небезызвестный Бурмин, который позже сыграл позорную роль в деле профессора Д. Д. Плетнева и его коллег, с холуйским вдохновением оболгал их. Легко допустить, что уже в 1927-м он был доверенным человеком заплечных мастеров.

Интересен, не правда ли, и диагноз, который Бурмин поставил умирающему Бехтереву, — «желудочное заболевание»? Что это — язва, гастрит?

После, когда Бехтереву стало вовсе уж худо (по газетам), к Бурмину добавились «проф. Ширвинский, д-р Константиновский и др.» На этот раз было установлено: «острое желудочно-кишечное заболевание».

— По существу, диагноза нет, — комментирует это заключение директор Института судебной медицины А. П. Громов, к которому мы обратились при подготовке статьи. — Желудочно-кишечное заболевание — неопределенное и непрофессиональное заключение. Скорее всего, единственное назначение Бурмина «и др.» было — спрятать концы в воду.

Дальше опять удивительное. После смерти Бехтерева «состоялось совещание видных представителей медицины с участием профессоров Россолимо, Минора, Крамера, Гиляровского, Ширвинского, Бурмина, Абрикосова, представителей наркомздрава и др.». Синклит сей постановил: изъять мозг умершего и передать для изучения в Институт мозга, а тело, опираясь будто бы на волю покойного, «предать сожжению в крематорий».

Для чего вся эта суета? Для чего этот профессорский парад-алле? Разве не семья выбирает между кремацией и погребением?

Самое странное, однако, что медицинские мэтры даже не заикнулись о вскрытии и патологоанатомическом исследовании. Это при скоропостижной-то кончине и невнятном диагнозе! При явном подозрении на отравление.

Не отобьешься от мысли, что кремирование без вскрытия как раз и имело целью не допустить ясности. Кстати, как рассказывала нам Наталья Петровна Бехтерева, академик, внучка знаменитого ученого, все родственники, кроме жены Владимира Михайловича, были против кремации. Вскрыли череп, изъяли мозг, взвесили, установили, что он тяжелее обычной нормы. Обо всем этом — возвестили. Вся эта мельтешня, по-видимому, должна была прикрыть нагую нелепость ситуации: человек умирает от «острого желудочно-кишечного заболевания», вскрывается не тело, а мозг.

Впрочем, официальной причиной смерти объявили паралич сердца.

Прощание с Бехтеревым было пышным, по первому разряду. И в Москве, и в Ленинграде, куда доставили прах. Мертвый Бехтерев ни для кого уже не был опасен. Напротив, можно было воздать ему на полную катушку.

Во время панихиды в 1-м Московском университете прочувствованное слово сказал и Вышинский, в ту пору ректор этого заведения.

Почти все, кто знал Бехтерева, были убеждены: его отравили. Ученики и коллеги передавали эту версию своим ученикам и коллегам, те — своим. Эти бесчисленные цепочки до сих пор тянутся и ветвятся. Продвигаясь от звена к звену обратным ходом, можно дойти до первоисточника.

Профессор Андрей Евгеньевич Личко, заместитель директора Психоневрологического института, с которым я беседовал в Ленинграде, называет троих психиатров, от которых он слышал этот рассказ еще в молодые годы: доцента Е. И. Воробьеву, работавшую с Бехтеревым с дореволюционных лет, профессора А. С. Чистовича, также близкого сотрудника Бехтерева, и доцента К. М. Кандорацкую, дальнюю родственницу Владимира Михайловича, часто бывавшую в его семье.

— Этой версии трудно не верить, — говорит профессор А. Е. Личко. — В моем сознании она осталась со студенческих лет.

Сотрудник того же института профессор Август Моисеевич Шерешевский в беседе с корреспондентом «ЛГ» сослался на члена-корреспондента Академии пед-наук В. Н. Мясищева и бывшего главного психиатра Министерства обороны профессора Н. Н. Тимофеева. Оба они в молодости работали с Бехтеревым.

Доктор наук Виктор Миронович Гиндилис сказал мне, что он слышал эту историю от академика А. В. Снежневского, а тот — от профессора Т. И. Юдина. Никого из тех, кто был первым в цепочке, к сожалению, нет в живых.

Академик медицины Левон Оганесович Бадалян — мы встретились с ним в редакции «Литературной газеты» — вспоминает, что в семидесятые годы профессор В. М. Банщиков, тогда председатель Научно-медицинского общества психиатров и невропатологов, на одном из заседаний прочитал письмо, которое передала ему вдова некоего профессора-медика. В этом письме, которое автор просил опубликовать после его смерти, сообщалось, что Бехтерев был отравлен, приводился ряд подкрепляющих фактов.

По моей просьбе коллега, корреспондент «ЛГ» Ю. Яновский, помогавший мне собирать материал для статьи, пытался разыскать это письмо, но безуспешно.

Психиатр Михаил Иванович Буянов давно занимается бехтеревской историей. «Я разговаривал с многими психиатрами, которые хорошо знали Бехтерева или были его современниками, — пишет М. И. Буянов, — разговаривал в хрущевские времена… Говорил в брежневские времена… И все неизменно утверждали: Бехтерева убил Сталин — не сам, конечно, а с помощью своих подручных».

Осенью 1971 года М. И. Буянов беседовал с Владимиром Николаевичем Мясищевым, который в 1939 году стал директором основанного Бехтеревым Психоневрологического института и возглавлял его около тридцати лет. «В декабре 1927 года, — рассказывал Мясищев, — Бехтерев отправился в Москву для участия в съезде психиатров и невропатологов, а также в съезде педологов… Перед самым отъездом из Ленинграда он получил телеграмму из Лечсанупра Кремля с просьбой по прибытии в Москву срочно туда позвонить. Бехтерев позвонил, а затем отправился в Кремль.

На заседание Бехтерев приехал с большим опозданием, кто-то из делегатов спросил его, отчего он задержался. На это Бехтерев — в присутствии нескольких людей — раздраженно ответил:

— Смотрел одного сухорукого параноика.

То ли кто-то из присутствующих доложил куда следует, — замечает по этому поводу М. И. Буянов, — то ли судьба Бехтерева была уже предрешена, но вскоре после этих слов он неожиданно скончался. Был он физически очень крепок, ни на что не жаловался. Его неожиданная смерть поразила всех, многие заподозрили что-то неладное».

Далее разговор с В. Н. Мясищевым продолжается:

— Ну, а вскрытие что показало? Ведь без вскрытия не хоронят.

— Вскрытия не было.

— Как это так?

— После заседания Бехтерев вместе с делегатами отправился в Большой театр (в газетах писали — в Малый. — О. М.), там к нему подошли какие-то мужчины, которые не были делегатами и никому не были известны. Они повели ученого в буфет, там он стал есть какие-то бутерброды. Потом спутники куда-то испарились, и более их никто не видел. Ночью Бехтерев скончался…

Его прах (кроме мозга) был кремирован без вскрытия… Урна была отправлена в Ленинград.

Вскрывал мозг Бехтерева академик А. И. Абрикосов — крупнейший патологоанатом того времени. Позже А. И. Абрикосов вскрывал В. Р. Менжинского, Г. К. Орджоникидзе и многих других, причина смерти которых фальсифицировалась властями. А. И. Абрикосов всегда чувствовал над собою дамоклов меч НКВД…

Газеты, мы видели, совсем по-другому излагали хронологию болезни и смерти Бехтерева. По газетам, он умер не в ночь после посещения театра, а в следующую ночь. Утверждение, будто Бехтерев умер около полуночи 24 декабря, не совмещается и с рассказом Натальи Петровны, по которому печальная весть была сообщена семье по телефону из Москвы именно 24-го. Вряд ли это можно было сделать за оставшиеся пятнадцать минут.

Конечно, Наталья Петровна была в ту пору мала и могла что-то перепутать, но в семейном предании эта дата осталась прочно. То был сочельник, наряжали елку. С Натальей Петровной, готовя статью, я встречался дважды — в июне в московской гостинице Академии наук и в августе у нее дома в Ленинграде.

На следующий день после московской нашей встречи она позвонила мне домой:

— Кстати, перед сообщением о смерти деда была некая мистика. Но она вам, наверное, не интересна.

— Нет, отчего же, — возразил я.

— Мистика была такая. Мы наряжали елку, и отец стал зажигать свечи. Свечи он зажигал прямо над Дедом Морозом. Когда зажег три свечи, неожиданно сказал: «Смотрите, у этого деда лицо прямо как у моего отца. И три свечи у изголовья». Вскоре раздался звонок…

Не совпадает это с газетной версией. Из рассказа Мясищева можно предположить, что Бехтерева вызывали на консультацию в связи с развивающейся сухору-костью Сталина, а паранойю он попутно выявил.

Говорили, что Бехтерев участвовал в нескольких консилиумах в отношении здоровья Сталина. Собирались консилиумы не по поводу состояния психики вождя, а по поводу его сухорукости, инсультов и иных неврологических расстройств. Приглашали Бехтерева не как психиатра… а как невропатолога…

Есть, однако, и другие версии.

Лидия Шатуновская пишет: «Многие задумываются, совершал ли он (Сталин — О. М.) чудовищные преступления в здравом уме или страной правил на протяжении многих лет психически ненормальный человек.

В конце двадцатых годов Сталин впал в состояние тяжелой депрессии. Пригласили Бехтерева, который провел с ним несколько часов, а затем на вопросы окружающих сказал: «Диагноз ясный. Типичный случай тяжелой паранойи».

Шатуновская близко соприкасалась в то время с многими работавшими в Кремле и могла, конечно, слышать эти разговоры. По здравому размышлению, сомнительно, чтобы к Сталину приглашали психиатра в связи с предполагаемым помешательством. Сомнительно также, чтобы психиатр осмелился это помешательство вслух подтвердить. Более похоже на правду, что вождю потребовался именно невропатолог, который подсказал бы, как быть с сухорукостью. А неосторожную фразу насчет паранойи Бехтерев действительно обронил на съезде или где-либо еще вдали от кремлевских стен.

Это — по здравому размышлению.

Но тут надо знать Бехтерева. Человек он был властного и независимого характера. Никого не боялся, ни с какими условностями не считался. В царское время Выл близок ко двору, пользовался благосклонностью государя. По Петербургу даже ходил анекдот: завидев будто бы из окна Зимнего дворца пролетку Бехтерева, Николай обычно наказывал приближенным дать ему все, что он попросит, «не то он получит от меня больше».

И вместе с тем, этот самый человек в этой самой пролетке приезжал на стачки питерских рабочих, устраивал в клиниках своего института тайные сходки революционеров, выступил на знаменитом процессе Бейлиса как яркий противник антисемитизма, наконец, с некоторых пор находился под негласным надзором полиции…

Авторитет Бехтерева и в России, и за рубежом был огромен. Он сохранился и после революции, которую Бехтерев принял безоговорочно.

Стоило Бехтереву, например, как-то пожаловаться, что ему не дают денег на покупку импортного оборудования, как Калинин тут же распорядился выделить бехтеревскому институту весь фонд валюты, предназначавшийся Наркомздраву.

Кстати, с Калининым они были друзьями. Был знаком Бехтерев и с Лениным, дважды осматривал его во время последней болезни в Кремле и в Горках.

Будучи человеком влиятельным и авторитетным, натурой широкой, Бехтерев, видимо, не имел привычки остожничать, взвешивать слова. Выйдя из кабинета Сталина, в ответ на вопросительные взгляды кучковавшихся в приемной, он вполне мог бросить — это еще одна версия — «Ничего загадочного — обыкновенная паранойя».

Что касается того, вызывали ли к Сталину психиатра или невропатолога — а Бехтерев совмещал в себе то и другое — в качестве психиатра его могли позвать вовсе не в связи с помешательством вождя, а в связи с бессонницей, раздражительностью, аффектацией.

Сталинская бессонница хорошо всем известна. Вся страна вынуждена была приноравливаться к ней. Легионы чиновников всех рангов маялись по ночам в своих кабинетах — каждую минуту мог тренькнуть телефон, последовать приказ, вызов. Вождь решал неотложные проблемы. И эти его ночные бдения приводили в экстаз поэтов.

Еще одна версия: к отравлению Бехтерева причастна его вторая жена Берта Яковлевна. Домашние были убеждены, что это именно ее рук дело. Мотивы отравления, правда, предполагались меркантильные.

Бехтерев-сын всем рассказывал о своих подозрениях: отца отравили. Хотя подозревал он в злодеянии вовсе не отца народов, а всего лишь собственную мачеху, этого вполне могло оказаться достаточным, чтобы кто-то ощутил необходимость убрать и его. В конце концов, Петр Владимирович, главный инженер одного из ленинградских оборонных КБ, был арестован. Десять лет без права переписки. Существовал тогда такой иезуитский эвфемизм, маскировавший слово «расстрел». Спровадили в лагерь и его жену. Трое детишек начали скорбный путь по распределителям и детдомам.

Бехтерев женился на Берте Яковлевне незадолго до кончины, года за два. Это был странный брак. Она была намного моложе его, не принадлежала к его кругу.

По свидетельству Шатуновской, после смерти Бехтерева Берта Яковлевна бывала у них в гостях. И все удивлялась: отчего это умер Владимир Михайлович, ведь он был совершенно здоров? «Слушая ее, — пишет Шатуновская, — все переглядывались между собой». По завещанию Берта Яковлевна не получила ничего. В середине тридцатых она исчезла. М. И. Буянов и некоторые другие утверждают, что была она родственницей Ягоды.

Истинными мотивами отравления Бехтерева, конечно, не могли быть денежные. Это не вяжется с масштабно организованными попытками замести следы содеянного. С последующим трехдесятилетним вытравливанием памяти об ученом.

Считается, что вместе с Бехтеревым Сталина осматривал еще один психиатр, который разошелся с ним в диагнозе, посчитал вождя здоровым, а бессонницу и раздражительность отнес на счет переутомления. Дальнейшую головокружительную карьеру этого психиатра рассматривали как знак высочайшей благодарности за это его заключение — «здоров».

Не знаю, правда, доставляли ли ему радость посыпавшиеся на его голову благодеяния и милости. Думаю, что до конца дней своих не мог он не испытывать ужаса — ведь он был свидетелем бехтеревского диагноза, а свидетелей обычно убирали, невзирая ни на какие заслуги.

На Западе немало написано об этой истории. Одна из последних публикаций — статья профессора Лаурн В. Лайтинена, опубликованная в одной из шведских газет. Называется статья «Диагноз означал смерть». У нас об этой версии недавно написала газета «Ленинградский рабочий». Упоминается она также в книге И. Губермана «Бехтерев: страницы жизни».

Хотя дело давнее, на историю гибели Бехтерева можно пролить свет. Один из путей подсказала Наталья Петровна:

— В институте сохранился мозг Владимира Михайловича. Попросите директора провести анализ праха. Раньше ведь кремация делалась не так, как сейчас. Это сейчас поток, обезличка, а тогда все было начистоту, даже в глаза смотреть разрешали.

Я выразил сомнение, что нам удастся организовать такое исследование, не обращаясь в высокие инстанции. Наталья Петровна охотно согласилась:

— Да, даже если проведут анализ, то наверняка мозг заменят.

— Как все-таки получилось, что тело поспешно кремировали, а мозг сохранили? Ведь чтобы обнаружить яд, достаточно кусочка ткани…

— Ну, тогда не было таких методов анализа. А потому не было и боязни, что яд обнаружат. Методов не было, а яд был. С незапамятных времен.

Внук Бехтерева, Андрей Петрович, считает эти анализы излишними, поскольку факт отравления, он полагает, очевиден.

Все-таки мы попросили — не директора института, а министра здравоохранения и Генерального прокурора — провести анализ мозга и праха Бехтерева. Официально направили бумагу от руководства «Литературной газеты». Если яд не будет обнаружен, это ничего еще не скажет: и мозг, и прах могли быть уже и в прошлом заменены, да и времени много прошло. А присутствие яда скажет о многом.

Еще один путь — где-то в недрах КГБ пылится архив Бехтерева. Он хранился у Петра Владимировича и при аресте его был конфискован. Там же должны находиться и дневники Бехтерева-младшего. Петр Владимирович вел их подробнейше, предчувствуя свою судьбу, надеясь, что подробные дневниковые записи предоставят ему алиби, покажут, что ничего предосудительного он не совершал.

То были тщетные надежды: в ту пору алиби не было ни у кого, все были виноваты перед вождем.

Наконец, все это дело может высветить история болезни Сталина. Если, конечно, такой документ существует. Был ли Сталин душевнобольным?

По свидетельству Ромма, Хрущев так говорил о нем: «Вы думаете, легко было нам? Ведь между нами говоря, это же был сумасшедший в последние годы жизни, су-ма-сшед-ший. На троне — заметьте…»

Но слова Хрущева — это, конечно, не то, что диагноз Бехтерева. Мало ли кого мы называем сумасшедшим. В энциклопедии паранойя расшифровывается так: «…Стойкое психическое расстройство, проявляющееся систематизированным бредом (без галлюцинаций), который отличается сложностью содержания, последовательностью доказательств и внешним правдоподобием (в виде преследования, изобретательства, научных открытий, особой миссии социального преобразования и т. д.). Все факты, противоречащие бреду, отметаются; каждый, кто не разделяет убеждения больного, квалифицируется им как враждебная личность… Борьба за утверждение, реализацию бредовых идей непреклонна и активна».

Необыкновенно важна приписка: «Явных признаков интеллектуального снижения нет…»

Это-то самое примечательное при паранойе: психические отклонения могут концентроваться лишь в какой-то определенной плоскости. За пределами ее человек выглядит вполне нормальным.

Как это отвечает тому, что мы знаем о Сталине!

В 1898 году Бехтерев подробно описал историю некоего Шебалина, малмыжского помещика (Малмыж — город в Вятской губернии), на протяжении длительного времени являвшего необыкновенные странности в поведении. Время от времени он, например, палил из окна своего дома по крестьянам, которых неизменно считал жуликами и своими врагами (впрочем, к врагам он причислял и другие сословия, вообще почти всех людей, с кем бы ни сталкивался). Многократно грозил убить то одного, то другого, кто чем-либо ему не нравился (а не нравились ему почти все). Психиатры не однажды его обследовали, но всякий раз расходились во мнении, здоров он или болен: рассуждал Шебалин вполне логично, хотя имел фантастический сдвиг в представлениях об окружающем. Споры между психиатрами длились до тех пор, пока Шебалин не совершил действительного убийства — застрелил председателя земской управы за то, что тот отказал ему в предоставлении места. Казалось бы, мало ли кому отказывают в должности — что же, всякий раз хвататься за револьвер?

Бехтерев обратил внимание на неадекватность, с какой Шебалин оценил мотивы отказа: мол, убитый это сделал из личной к нему неприязни и тем допустил «оскорбление личности» его. Совершив же убийство, Шебалин, по его словам, сделался «совершенно спокоен духом и вполне доволен тем, что… достиг желаемого результата», ибо «нельзя нравственно оскорблять человека неповинного».

Бехтерев усмотрел тут характерное проявление бреда преследования. Чужую жизнь Шебалин не ставил ни в грош, покушений же на собственную панически боялся. По этой причине, например, никогда не употреблял ножа, разламывал хлеб руками, питался по преимуществу одними яйцами (в них невозможно подсыпать яду).

Как тут не вспомнить Сталина, требовавшего подвергать тщательнейшей проверке все, что ставится ему на стол. Шебалин уверял, что, по наущению недругов, в его квартире «печки не топили, выставляли рамы, вынимали вьюшки» — все, чтобы извести его, Шебалина.

А какие козни творили против Сталина его бесчисленные «враги»! По всем углам виделись ему покушавшиеся. Сколько их было поставлено к стенке, безвестно сгинуло в лагерях! Хотя реального покушения так вроде бы ни одного и не случилось (если не принимать в расчет версию — впрочем весьма правдоподобную, — что его отравил-таки Берия).

Но больше мерещилось покушавшихся не на жизнь — на единоличную власть. Считается: Сталин убивал людей именно для того, чтобы удержаться у власти, действовал целенаправленно и логично. Но для этого вовсе не требовалось убивать миллионы.

Во все времена властители убирают с дороги главным образом прямых соперников. Этого оказывается вполне достаточно. У Сталина таких было немного: Троцкий, Каменев, Зиновьев, Бухарин, Киров… Если учесть для особой страховки подрост, молодую поросль, наберется еще полдюжины.

Стотысячные, миллионные убийства логически никак не оправданы. Как, например, взывая к логике, понять маниакальное уничтожение командного состава Красной Армии в самый канун ужасающей войны? Разве не ясно было, что прорехи в высших армейских кадрах, сплошь издырявленных стараниями НКВД, оставляют голой страну перед надвигающимися лавами врагов?

Как понять эту неспособность увязать деяния с последствиями, отсутствие такой способности даже в пределах, доступных ребенку? А так и понять, что деяния и последствия существовали для мудрейшего из мудрейших в совершенно различных, не сообщающихся пространствах.

Все виделось четко в пространстве бреда: дескать, случись что, уверенный в себе, спаянный, закаленный комсостав вполне может направить армию против своего вождя и учителя. Расстрелами эта фантасмагорическая опасность устранялась. Реальные же последствия избиений и убийств скрывались где-то за туманной пеленой катаракты. Их размытые очертания никак не улавливались воспетым акынами орлиным взором.

Точно так же бредовая идея сорвать с места, уничтожить миллионы работящих, припаянных к земле крестьян никак не соединялась в мозгу с неизбежной последующей трагедией, существовала отдельно сама по себе, заполняя все внутричерепное пространство. Ну-ка, догадайтесь, что будет, если разорить деревню дотла. До последнего колышка. Ну… Ну… Правильно, всеобщий голод.

Но величайшему гению всех времен и народов это тоже почему-то не было видно. В облаке бреда отчетливо проступало другое: обескровливается до полной анемии класс, опасный — так он считал — для его, Сталина, личной власти. (Конечно, это объяснение несколько схематично, как всякая гипотеза).

Реальная жизнь складывается из сочетаний разнообразных побуждений, тенденций, сил. Относимо это и к великому крестьянскому разорению конца двадцатых — начала тридцатых годов, а также к другим глобальным сталинским деяниям.

(Какие именно побуждения и силы составляли всякий раз реально осуществляемое действие — это должны же нам наконец объяснить честные исследования историков. Думаю, однако: психическое недомогание вождя сказывалось тут не в последнюю очередь. — Прим, авт.)

…Бред преследования угрюмо сочетался у Шебалина с бредом величия. Он постоянно донимал всех глобальными идеями социального переустройства, призванными осчастливить мир. «Поставьте меня министром, — говорил он, — и я устрою общественное благо». И после, когда эти идеи не осуществились: «У меня же были гениальные планы, которые имели мировое значение». Это заявлял человек, который был уволен из второго класса Аракчеевского корпуса «вследствие весьма слабого развития».

О сталинском бреде величия — что же много говорить? Он всем известен, хотя тут как раз более всего неясности: кому он больше принадлежал — самому Сталину или его окружению?

Как бы то ни было, бред величия, подогреваемый неистовым визгом параноидальной прессы (которую тогда ни в чем не упрекали), год от года разрастался. Все люди были осчастливлены, всем народам пути указаны, все законы общественного развития открыты«. И не было такого благого дела, к которому не был бы причастен вездесущий и всезнающий вождь-отец.

Для человечества всегда оставалось загадкой, как может совладать со своей совестью человек, убивший другого человека, а тем паче множество ни в чем не повинных людей. Это недоумение относимо, конечно, к психически здоровым людям. Иное дело люди нездоровые — в их поступках загадочного нет.

«При явной тупости нравственного чувства, отсутствии сколько-нибудь прочных этических понятий и низком уровне жизненного идеала — что выражается отсутствием родственных чувств, склонности к семейной жизни и женоненавистничеством, неспособностью к дружбе, злопамятностью, мстительностью, лживостью, отсутствием угрызения совести — заменяется кичливость «прямотою» отношений к людям… даже рыцарской честностью, высоким уровнем понятий о долге и правде, общественном благе…»

В этом бехтеревском описании никому не ведомого параноика Шебалина при желании можно разглядеть точнейший портрет Сталина. Суждения психиатра относительно здоровья Сталина, как девяносто лет назад по поводу Шебалина, расходятся.

— Анализируя доходящие до нас сведения, — говорит профессор А. Е. Личко, — я, как психиатр, считаю, что Сталин был болен и что диагноз, поставленный Бехтеревым, верен. Болезнь, как это часто бывает, особенно остро протекала, очевидно, в отдельные периоды, в другие же затихала. Психотические приступы при этой болезни, как правило, бывают спровоцированы внешними обстоятельствами, трудными ситуациями. Возьмите хотя бы волнообразность репрессий. Я думаю, приступы были в 1929–1930 годах, потом в 1936—1937-м… Может быть, был приступ в самом начале войны, в первые дни, когда он фактически устранился от руководства государством. И наконец, это период в; конце жизни, период «дела врачей». А между приступами были периоды затишья, что характерно для болезни. Конечно, и в это время характер его оставался прежним — жестким, властным, крутым, — но все же, когда кончалось состояние психоза, Сталин спохватывался и старался как-то смягчить последствия…

Ну как же, всем памятна сталинская статья «Головокружение от успехов», где он пытался несколько усмирить мамаевых ордынцев коллективизации, а заодно свалить на них вину за «перегибы».

Или предвоенное время… Когда наконец пришло осознание, что обескровленная расстрелами армия не в силах будет вести войну, — как он старался оттянуть хотя бы на год ее начало (как будто за год можно вырастить командующих армиями или группами армий взамен убитых)!

И опять — подчинение всего и вся этой безумной идее, полная глухота к сочувственным предостережениям друзей, к отчаянным воплям разведки, сообщающей, что назначен уже и день, и час нападения. Полное переселение в мир больных грез и фантазий.

— Давно вы пришли к заключению, что Сталин был болен?

— Вообще-то, должен вам сказать, я прозрел довольно поздно — в начале пятидесятых, как раз во время «дела врачей». К тому времени я уже прилично знал психиатрию.

В ноябре 1985 года Личко напечатал в «Науке и религии» статью про паранойю у Ивана Грозного. «Опыт психиатрии свидетельствует, — говорится в статье, — что паранойя обычно развивается в возрасте 30–40 лет…

Ужасы в царствование Ивана Грозного начались после того, как ему исполнилось тридцать… В 1564 году царь Иван со своей семьей и узким кругом доверенных лиц, забрав казну и дворцовое имущество, неожиданно покинул Москву и отправился в Александровскую слободу. Причина бегства — навязчивая мысль о преследовании со стороны бояр, о мнимых заговорах, хотя, как свидетельствуют историки, к тому времени не только заговоров, но и какого-либо неповиновения со стороны бояр уже не было… В Москву он согласился вернуться при условии, что ему представят право расправляться с кем он захочет и чтоб никто ему в этом не перечил. Даже духовенству было запрещено просить царской милости к осужденным…

Но главное, Иван, создал опричнину — особую касту людей, пользующихся неограниченным правом убивать и грабить. Опричники ни от кого, кроме самого царя, не зависели, ни с кем, кроме него, не были связаны. Это были молодые, часто с темным прошлым, люди, готовые на все, отрекшиеся от друзей и родных…

Разгул опричнины был страшен — ежедневно в Москве убивали по 10–20 человек. Трупы валялись на улицах, и никто не смел их убирать. Опричники довели крестьян до такого разорения, что казалось, будто по селам прошла неприятельская армия. Тысячи людей посреди зимы выгоняли из дому и толпами отправляли на жительство в пустые земли.

В условиях постоянного поиска мнимых заговоров и кажущихся измен чрезвычайное распространение получили доносы. Царь ждал их. При таком его настроении появилась масса доносчиков, жаждущих ценой гибели других создать себе положение. Тем более что обвинения никак не проверялись. Существовала единственная форма доказательства вины: признание обвиняемых под пыткой… Под страшными пытками люди не только подтверждали свою мнимую вину, но и оговаривали других… Число казненных, убитых и замученных в царствование Ивана Грозного исчисляется десятками тысяч. Казнили не только осужденных, но и их близких и дальних родственников, друзей, слуг, малолетних детей. Многих ссылали в дальние места. Впрочем, ссылка не освобождала от последующей казни.

Ненависть параноика к своим мнимым преследованиям сперва была направлена на определенный, узкий круг лиц, а затем быстро расширилась на целые сословия, города… Иван Грозный возненавидел Новгород и Псков… Объектом бреда преследования параноика легко становятся самые близкие ему люди — родственники, закадычные друзья. Иван Грозный, подозревая в измене, умертвил своего двоюродного брата князя Владимира Андреевича, его жену, старуху-мать (монахиню) и жену его брата (тоже монахиню). Под конец заговоры и измены стали чудиться царю Ивану даже в среде излюбленной им опричнины. Ее вожди и царские любимцы — князь Вяземский, отец и сын Басмановы — были подвергнуты жестоким пыткам и казнены…

Как видим, если у обычного параноика бред может привести к жестокостям и убийствам, то у параноика, стоящего у власти, этот бред влечет за собой массовые репрессии».

Андрей Евгеньевич Личко сказал мне, что, когда он писал эту статью, он имел в виду не только модель Ивана Грозного, но и модель Сталина. Обе модели поразительно схожи.

Не все, конечно, так думают — как профессор Личко — насчет болезни Сталина. Нынче наши психиатры пребывают в либеральной фазе. После периода, когда они готовы были объявить шизофреником едва ли не каждого, кто высовывал голову из океана конформности, — осторожничают. Осторожность и к Сталину относится (я не с одним беседовал).

Что ж, это их право. Их можно понять: описании поведения Сталина, достоверных и полных, не существует, либо они упрятаны где-то на дне архивов. В доступности имеется лишь клочковатое и разрозненное. По нему не составить общей картины. Он ведь не оставлял улик, воспрещал, как известно, даже стенограмму произносимых бессмертных слов. Будто предчувствуя неизбежный грядущий суд потомков.

Ни на одном клочке земного шара ни один человек не признает, что шпиономания, например, проросшая на просторах нашего отечества обильнее всех других урожаев, была продуктом нормального, не пораженного червоточиной интеллекта. Но психиатру важно знать, действительно ли картина тотального нашествия шпионов, вредителей, заговорщиков, диверсантов сформировалась в мозгу одного человека. Возможно, не все бредовые идеи рождались в сталинской голове. Иные подбрасывались ближними и дальними холуями — получали милостивое одобрение вождя — обогащались холуйской фантазией — вновь получали одобрение и т. д.

…Вообще-то хорошо бы, конечно, узнать, был ли Сталин больным. С азартом набрасываемся и на менее значительные «белые пятна», а тут все-таки такое дело… Но, с другой стороны, если прав Бехтерев, если Сталин действительно страдал паранойей, — то что? В конце концов тирания — сама по себе тяжкий недуг. Слово «паранойя» мало что к этому добавляет. Разве что подвигает разговор ближе к медицине. Средства профилактики, однако, — это каждому ясно — должны быть не медицинские. Средства защиты от рецидива тяжкой социальной напасти должны извлекаться из иной, социальной же, аптечки.

Декабрь 1927 года принес в Москву вместе с морозами и метелями какое-то неясное ожидание и неопределенное беспокойство — смутное чувство, названное впоследствии психиатрами свободно плавающей тревогой. Многоснежная зима лепила в пасмурном городе синеватые сугробы. Поезда опаздывали почти на двое суток из-за снежных заносов, но XV съезд ВКП(б) открылся в назначенный срок — 2 декабря.

В своем докладе Сталин потребовал от оппозиции «заклеймить ошибки, ею совершенные, ошибки, превратившиеся в преступление против партии», угрожая в противном случае исключением из партии; а через несколько дней произнес свой знаменитый монолог о политической тележке, из которой выпадает тот, кто не может удержать равновесие на крутых поворотах.

«Когда я критикую, — по существу отвечал ему Муралов, — это значит, что я критикую свою партию, свои действия и критикую в интересах дела, а не ради подхалимства».

Оппозиция говорила о «неслыханных репрессиях» по отношению к старым членам партии, не раз доказавшим свою преданность революции, и обвиняла ОГПУ во вмешательстве в политическую внутрипартийную борьбу. В воскресенье 18 декабря пресса сообщила о награждении орденом Красного Знамени ряда известных чекистов, и в первую очередь заместителя председателя ОГПУ Ягоду, «проявившего в самое трудное для Советского государства время редкую энергию, распорядительность, самоотверженность в деле борьбы с контрреволюцией».

В такой обстановке 17 декабря в Москве собрался I Всесоюзный съезд невропатологов и психиатров. Почетными председателями съезда были избраны Бехтерев, Минор и Россолимо. С 18 декабря ежедневно с 9 до 14 часов делегаты слушали программные доклады; с 15 до 19 часов проходили прения по обсуждаемой теме. В последний день съезда, 23 декабря, утром состоялись секционные заседания; в 16 часов делегаты утвердили резолюции съезда. На следующий день, в субботу, должен был приступить к работе под председательством Бехтерева I Всесоюзный педологический съезд, но в воскресенье газеты объявили, что он начнется во вторник, 27 декабря.

В тот год еще отмечались рождественские праздники; поэтому 25 и 26 декабря магазины, почтамт и его городские отделения были закрыты, доставлялась лишь спешная корреспонденция. Тем не менее, уже рано утром 25 декабря в Москве и Ленинграде узнали о внезапной загадочной кончине академика Бехтерева. Слухи распылялись, клубились, расцвечивались новыми подробностями. Утомленные всей предшествующей информацией, утренние газеты отдыхали до среды, но вечерние, проскочившие во вторник 27 декабря, успели выплеснуть на свои страницы обрывки бесценных сведений.

С этого момента слухи стали постепенно кристаллизоваться в легенду, бережно передаваемую от одного поколения врачей другому, а своеобразная хроника рождественской сенсации 1927 года прочно осела в подшивках газет и журналов.

В этот приезд в Москву Бехтерев остановился, как обычно, на квартире известного гинеколога Благоволина в Дурновском переулке рядом с Собачьей площадкой.

Утром 23 декабря он был совершенно здоров и делился с окружающими научными планами. Днем участвовал в работе съезда, выступил с докладом о коллективной психотерапии при алкоголизме, сразу после заседания осмотрел лаборатории Института психопрофилактики, а вечером поехал в Малый театр на спектакль «Любовь Яровая».

Сразу же по возвращении домой у него началась рвота. Утром был вызван профессор Бурмин, определивший желудочное заболевание. В течение дня самочувствие несколько улучшилось, но в 19 часов пришлось вновь обращаться за врачебной помощью в связи с резким утяжелением его состояния. На этот раз вместе с Бурминым приехал профессор Шервинский. Кроме них, у постели больного оказались еще два врача — Константиновский и Клименков (обе фамилии привела «Вечерняя Москва», в остальных репортажах Клименков фигурировал под псевдонимом «и др.»). Состоявшийся консилиум подтвердил диагноз острого желудочно-кишечного заболевания и установил ослабление сердечной деятельности. Вслед за этим, профессора уехали, а оба врача остались и отметили у больного сначала помрачение, а затем потерю сознания, расстройство дыхания и коллапс. Больному проводили искусственное дыхание и впрыскивали камфару. В 23 часа 45 минут была констатирована смерть, наступившая, по заключению врачей, от паралича сердца.

Всю ночь у тела Бехтерева дежурили его вдова, член ВЦИК Рейн, названный близким другом покойного, и все те же два врача. Утром 25 декабря состоялось совещание московской профессуры с участием Россолимо, Минора, Абрикосова, Крамера, Шервинского, Бурмина, Гиляровского и Кроля. Не исключено, что на нем присутствовали оба врача, не отходившие от Бехтерева до и после его смерти, но уже под именем «представителей Наркомздрава».

Совещание постановило исполнить волю покойного о передаче его мозга в Ленинградский институт по изучению мозга. Днем Абрикосов вскрыл череп умершего, извлек его мозг, весивший значительно больше, чем предполагалось, отправил его на временное хранение в Патологоанатомический институт 1-го МГУ, а в тело ввел формалин.

После этого у гроба Бехтерева постоянно несли почетный караул его друзья, ученики, студенты. Утром 26 декабря в Москву прибыли вызванные телеграммой дети покойного.

Торжественный церемониал похорон 27 декабря был расписан по часам. Через 3 часа после кремации урна с его прахом и мозг были доставлены на Октябрьский вокзал и отправлены в Ленинград.

Похороны снимали на кинопленку; в газетах напечатали выдержки из траурных выступлений Калинина, Семашко, Луначарского, Вышинского. Вся эта скудная информация кажется на первый взгляд несколько сумбурной и нарочито запутанной.

Современники были потрясены внезапностью его кончины. Человек богатырского здоровья и невероятной энергии, о котором в профессорских кругах говорили «неутомим, как Бехтерев», всемирно известный ученый, работавший без развлечений и домашнего отдыха по 18 часов в сутки, вдруг погибает от «случайного» желудочно-кишечного заболевания и даже не в больнице, а в чужом доме.

«В нем поражала прежде всего его молодость, как это ни звучит парадоксально, если вспомнить его возраст — 70 лет, подвижность, свежесть мыслей и планов» (Луначарский).

Начало его заболевания связано как будто с посещением Малого театра. Упоминание об осмотре Бехтеревым театрального музея промелькнуло только в вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты». Ее корреспонденты, узнав о случившемся, имели возможность обратиться к московским коллегам и вернувшимся в Ленинград делегатам съезда невропатологов и психиатров.

Поскольку в «Вечерней Москве» эта информация отсутствует, дать ее мог лишь кто-то из участников съезда. Напрашивается вывод: по окончании съезда часть делегатов получает билеты на достаточно нашумевший спектакль, и один из них присутствует при том, как Бехтерева приглашают в музей. Какими же экспонатами его туда заманили?

Народная артистка СССР Е. Н. Гоголева рассказывает мне: «В 1927 году «Любовь Яровая» делала полные сборы. В Ленинграде ее не ставили, и интерес Бехтерева к спектаклю вполне понятен. Представление начиналось в 7 часов 30 минут и заканчивалось не позднее 11 часов вечера. Небольшой музей театра находился высоко, под чердачным помещением, и смотреть там в те годы было практически нечего. Актеры в нем не бывали. Очень странно, что Бехтерева туда пригласили. Проводить его наверх и показать музей могли три человека, но по окончании спектакля это должен был сделать скорее всего сам директор театра.

Пока гость осматривал музей, в кабинете директора (на первом этаже у выхода из театра) могли подготовить что-то типа импровизированного приема — например, чай с пирожными. Думаю, что директор, человек хлебосольный, знающий, как встречать почетного гостя, просто не мог поступить иначе».

Теперь можно произвести приблизительный расчет времени: спектакль заканчивается примерно в 23 часа, не менее 30 минут потрачено на посещение музея и никем не замеченный прием в кабинете директора, 15–20 минут необходимы, чтобы доехать на извозчике от Малого театра до Собачьей площадки, и около 24 часов Бехтерев входит в свою комнату. Определенные неприятные ощущения он испытывает, очевидно, еще по дороге, поскольку рвота возникает у него сразу же по возвращении домой. В этой ситуации рвоту приходится связывать с неизвестным угощением в театре.

Тем не менее, ночь он проводит относительно спокойно (иначе жена вызвала бы «Скорую помощь» или хотя бы разбудила хозяина квартиры). Утром же в доме появляется Бурмин. Здесь стоит выслушать М. С. Благоводину — дочь видного московского врача, на квартире которого жил в те дни Бехтерев:

«Профессор Бехтерев с женой бывали в Москве почти каждый месяц и всегда останавливались в нашем доме. Для него освобождали столовую, и, пока он там жил, ни мы, дети, ни наши родители в эту комнату не входили; поэтому узнать о болезни профессора наша семья могла только от его жены.

Скорее всего, именно она позвонила в поликлинику ЦЕКУБУ с просьбой прислать врача на дом. Если бы врача вызывал мой отец, он обратился бы, как обычно, к своему давнему другу, доктору Л. Г. Левину, лечившему нашу семью. Из поликлиники же прислали Д. А. Бурмина, которого в нашей семье считали хорошим клиницистом».

В поликлинике, ЦЕКУБУ, организованной для научных работников в Гагаринском переулке, в 1927 году прием ведут такие известные терапевты, как Зеленин, Кончаловский, Плетнев, Фромгольд. Может быть, визит Бурмина — случайность? Но в это субботнее утро он должен находиться в своей клинике на Страстном бульваре. Приходится думать, что в поликлинике сочли целесообразным именно его направить к заболевшему Бехтереву.

Дальнейшая схема поведения Бурмина вполне понятна: надо выслушать взволнованный рассказ энергичной жены академика, расспросить и осмотреть его самого, объяснить рвоту острым гастритом (наверное, съел вчера что-то не совсем свежее), перевести этот термин на будничный язык как «заболевание желудка» (специально для жены больного), посоветовать покой, диету и минеральные воды, выписать рецепт на микстуру или настойку и дать обещание прислать своих врачей для постоянного наблюдения за пациентом и при необходимости оказания экстренной помощи.

У постели больного собирается консилиум, и снова звучит по меньшей мере странный диагноз: «желудочно-кишечное заболевание». Профессор Московского университета, свыше 30 лет занимающийся врачебной деятельностью, Бурмин просто не может выставить подобный, даже не фельдшерский, а просто обывательский диагноз. Тем более не может этого сделать профессор В. Д. Шервинский — признанный глава московских терапевтов, в те годы председатель Московского и Всесоюзного терапевтических обществ. Несмотря на то, что он с 1911 года не занимается непосредственной клинической работой, а выступает лишь в качестве консультанта, давно изучает проблемы эндокринологии и наследственности и не интересуется неотложными состояниями, Шервинский полностью сохраняет в свои почти 80 лет четкость мышления и способность к точным диагностическим формулировкам.

Ясно, что в данной ситуации Бурмин использует его авторитет как собственное прикрытие. Не вызывает сомнений также, что врачебная оценка состояния больного, высказанная Шервинским, отличается от непрофессиональных описаний в газетах.

Приходится опять обратиться к репортажу «Вечерней Москвы», где сказано: «Дежурившие у постели больного до самого момента смерти врачи Константиновский и Клименков сообщили нашему сотруднику следующее…» Далее изложена короткая история заболевания Бехтерева — и именно этот текст повторяется во всех остальных газетах.

Еще одна интересная деталь. В беседе с корреспондентом Константиновский и Клименков обронили, что после того, как в 19 часов состояние больного резко ухудшилось, «немедленно были вызваны профессора Шервинский и Бурмин». Бурмин должен был представить Шервинскому этих врачей как своих сотрудников, но ни в его клинике, ни в поликлинике ЦЕКУБУ они не работали.

Согласно «Списку врачей СССР», опубликованному в 1925 году, Е. Г. Константиновский, 1885 года рождения, окончил медицинский факультет в 1915 году и специализировался по внутренним и венерическим болезням. Однако в аналогичных дореволюционных изданиях его фамилия не значится.

Не меньший интерес вызывает анализ справочника «Вся Москва», где указаны адреса руководителей и квалифицированных работников на основании сведений, представленных соответствующими учреждениями, организациями, предприятиями или ассоциациями (в категорию «квалифицированных работников» включены все лица, получившие высшее образование и занимавшие какую-либо должность в любом учреждении). В 1923 и 1924 годах Константиновский никаких должностей не занимает, в 1925-м — трудится в Губпартшколе, в 1927-м — переходит в управление московскими зрелищными предприятиями, а в 1929-м — вдруг становится невропатологом и психофизиологом в какой-то лаборатории (в справочнике отсутствует) Главнауки и Обществе по изучению советского зрелища.

И. Д. Клименков впервые появляется в качестве врача в справочнике «Вся Москва на 1928 год», но места работы при этом еще не имеет. На следующий год его фамилия меняется на Клименко, и он как будто получает должность терапевта в больнице имени Бабухина, но в список «квалифицированных работников» больницы не попадает.

Даже такое простое перечисление отдельных биографических данных показывает, что оба врача никак не могли оказать Бехтереву подлинную медицинскую помощь. Кроме того, не сообщать действительное место службы своих «квалифицированных работников» могла в те годы лишь одна организация — ГПУ.

Но пора вернуться в дом у Собачьей площадки. Состояние Бехтерева быстро ухудшается. Не исключено, что на самом деле он умирает в 22 часа 40 минут, когда пульс у него больше не прощупывается. Но смерть констатируют в 23 часа 45 минут, и в прессу не успевает просочиться соответствующая информация. Зато через три дня газеты доведут до сведения читателя принадлежащее тем же двум врачам заключение о причине смерти Бехтерева: «паралич сердца».

Ночь перед Рождеством продолжается. У тела Бехтерева сидит женщина, только что ставшая его вдовой. Тут же в комнате находится член ВЦИК Р. П. Рейн, названный газетой близким другом покойного. Что связывает 70-летнего академика с 40-летним профессиональным революционером, участником вооруженного восстания под Ригой в 1905 году, заместителем председателя (М. И. Калинина) Всероссийского комитета помощи инвалидам войны?

Помимо них, несут вахту два сомнительных врача. Здесь присутствуют лечащий врач Бехтерева Бурмин и консультант Шервинский, знаменитый патологоанатом А. И. Абрикосов, четверо невропатологов — В. В. Крамер, М. Б. Кроль, Л. С. Минор, Г. И. Россолимо и психиатр В. А. Гиляровский. Газеты называют их видными или самыми видными представителями московской медицины или медицинского мира вообще. Но такую оценку вправе давать лишь сами врачи, избравшие Бехтерева, Минора и Россолимо председателями съезда невропатологов и психиатров, а Кроля и Гиляровского — в президиум. Однако Крамер в президиум съезда не выдвинут и по меркам 1927 года считаться «виднейшим представителем медицины» не может. Зато известные всей стране ученики Бехтерева (М. И. Аствацатуров, Р. Я. Голант, В. П. Осипов, П. А. Останков и др.) на совещание не приглашены.

Нельзя рассматривать собравшихся и только как представителей московской медицины, поскольку Кроль уже свыше трех лет возглавляет кафедру нервных болезней в Минске. Следовательно, присутствующие объединены по какому-то иному принципу, и состав совещания утвержден в других, совсем не медицинских инстанциях.

Остается добавить лишь, что большинство собравшихся консультируют в Лечсанупре Кремля или медицинской системе ЦЕКУБУ; Крамер, Кроль и Россолимо принимали участие в лечении Ленина, Абрикосов производил вскрытие его тела. Таким образом, все присутствующие на совещании должны пройти соответствующую проверку, и благонадежность их, с точки зрения ГПУ, в тот момент сомнений не вызывает.