15 февраля 1729 года Анна имела торжественный въезд в Москву и поселилась в Кремлевском дворце. Окруженная здесь самым бдительным надзором, она тем не менее сумела завязать тайные сношения со сторонниками абсолютизма и была в курсе их замыслов. Настроение их становилось все более и более повышенным и, наконец, разрешилось характерною сценой, положившей конец русской конституции.
25 февраля во дворец пришли члены Сената и генералитета, множество дворян и гвардейцев, всего человек 800, и подали Анне петицию о пересмотре в выборном собрании всех проектов организации правительства и установлении, по большинству голосов, новой формы правления. Анна подписала петицию, но тут гвардейцы и многие из шляхетства громко потребовали восстановления самодержавия. «Мы сложим головы на службе вашего величества, — ревели они, став на колени, — но не хотим терпеть, чтобы вас притесняли. Прикажите, государыня, и мы принесем к вашим ногам головы ваших злодеев!» Анна ушла обедать, и в это время была составлена другая петиция: «всепокорнейшие рабы» униженно просили, в знак благодарности за принятие первой петиции, о восстановлении «самодержавия».
Конституционалисты, бывшие, очевидно, в большинстве, без боя сдали свою позицию кучке крикунов, сильных только подъемом рабьего духа. Во вторичной аудиенции Анна, выслушав новую просьбу, приказала подать себе акт, подписанный ею в Митаве, и торжественно изорвала его. Самодержавие возродилось!
Рабы поставили над собой властелина, какого были достойны.
«Те, которые заставляют меня плакать, — сказал кн. Дм. М. Голицын вечером 25 февраля, — будут плакать дольше моего».
Все десятилетнее царствование Анны было временем плача для России, и только русский народ мог стерпеть до конца оргию деспотизма, известную под именем «Бироновщины».
Анна была среднею из трех дочерей царя Ивана Алексеевича и царицы Прасковьи Федоровны (Салтыковой). При Петре I она была выдана замуж за курляндского герцога Фридриха-Вельгельма, который вскоре умер. Старшая ее сестра, Екатерина, вышла за герцога мекленбургского Карла-Леопольда, прижила с ним дочь Анну, ставшую после смерти Анны Ивановны правительницей, потом покинула его и из Мекленбурга переселилась в Россию. Младшая, Прасковья, была в морганатическом браке (брак лица, принадлежащего к царствующему дому, с лицом не царского рода, не дающий прав престолонаследия) с Иваном Дмитриевым-Мамоновым. Царица Прасковья Федоровна, женщина крутого и жесткого нрава, не ладила со своими дочерьми и даже прокляла Екатерину и Анну — с последней, впрочем, сняла проклятие незадолго до своей смерти, по просьбе Петра I. Сестры Анны ничем особенным не выдавались: о Екатерине было известно только, что она любит мужчин, Прасковья слыла просто за женщину недалекого ума.
В семье Анна была, несомненно, самой сильной индивидуальностью. Молодость ее прошла в мизерной обстановке курляндского двора, не дававшей возможности развернуться ее власти и самолюбивой натуре. Приходилось терпеть постоянные унижения, жить подачками богатой русской родни, а потребность в роскоши, влечение к придворной помпе и тогда уже были у нее сильны. Нетрудно представить себе, как эта жизнь должна была действовать на ее от природы вовсе не мягкий характер. Она стала осмотрительна и сдержана, но внутренне ожесточилась.
В год избрания на русский трон Анне было 37 лет. Тогда это была высокая, тучная женщина, не лишенная известной грубоватой представительности, с некрасивым, почти мужским лицом, покрытым рябинами.
Общее впечатление было скорее в ее пользу, если верить наблюдателям-иностранцам, но русская современница, правда, очень враждебно относясь к ней, Наталья Бор. Шереметева, невеста Ив. Долгорукого, нарисовала такой портрет ее: «Престрашного была взора, отвратное лицо имела; так была велика — когда между кавалеров идет, всех головой выше и чрезвычайно толста».
Все внешние путы спали с Анны, когда толпа, собравшаяся во дворце 25 февраля, вручила ей самодержавие, и, очутившись, наконец, на просторе, она поспешила устроить себе жизнь по своему вкусу.
С первых же шагов в Москве она была не одна — следом за нею проскользнул в ее дворец фаворит Эрнст-Иоганн Бирень (Buren) или Биронь, как он писался впоследствии, «волгавшись» в древний французский род Biron’ob. В России этого человека знали и раньше. Было известно, что попав ко дворцу в Митав, где отец и дед его состояли на службе в герцогских конюшнях, он быстро подкопался под своего предшественника по должности фаворита, обер-гофмейстера Петра Бестужева, и прочно сел на его место.
До конца жизни Анны он остался единственным ее обладателем — заметим, кстати, что из всех русских императриц XVIII века она была наиболее приспособленной по природе к монологам.
Фавор ее и слепая привязанность к нему Анны бросились всем в глаза в Москве, когда они вместе с нею приехали на коронацию Петра П; влиятельные сферы тогда уже стали коситься на эту связь, и как ни старался он втереться в милость у сильных людей, как ни ревностно разыскивал собак для Ив. Долгорукого — отношение к нему русского двора не изменилось, и Анне, добивавшейся увеличения своей субсидии, пришлось проглотить горькую пилюлю в виде заявления Совета, что деньги будут даны с условием, чтобы Бирон не распоряжался ими. Депутация, предложившая Анне в Митае корону, потребовала от нее обещания не брать с собой фаворита в Россию. Неудивительно, что, появившись вновь в Москве уже в качестве первого друга императрицы, он принес с собой затаенную злобу и желание мести, которые должны были еще более обостриться, когда они заметили всеобщее раздражение против себя и прочих влиятельных немцев.
С именем Бирона неразрывно связано представление о мелочно-злом, мстительном тиране, крайне неразборчивом в средствах и ни в ком не уважавшем человеческого достоинства. Таков и был в действительности этот представительный господин, говоривший, по выражению одного современника, о лошадях или с лошадьми, как человек, а о людях или с людьми, как лошадь.
Многие тиранические акты правительства Анны ставились ему в вину, но в сущности трудно разобрать, к кому из них прилипло больше грязи и крови, испачкавших эту страницу русской истории. Верно то, что эти два существа казались созданными друг для друга и жили душа в душу. Анна была безгранично предана своему фавориту, отождествляла его интересы со своими, сливала свою жизнь с его жизнью. Его воля часто была для нее знаком.
Говорили, что, щедрая по природе, она не решалась без его ведома даже оделять денежными подачками домашнюю прислугу.
Часа не могла она пробыть без своего любимца и старалась ни на шаг не отпускать его от себя. Каждое утро он проводил в конюшне и манеже, и, чтобы не разлучаться с ним в эти часы, грузная Анна выучилась ездить верхом.
На вечеринки и всякие увеселения в домах частных лиц она смотрела очень косо, боясь, как бы они не отвлекли от нее Бирона, называла их распутством и колко выговаривала за них. Сам Бирон порою тяготился такой привязанностью своей подруги и часто жаловался, что у него нет даже четверти часа на свои удовольствия.
Эта жизнь в конце концов могла бы надоесть нежной паре, если бы она не разнообразилась постоянными забавами, приспособленными к интеллектуальному уровню дочери царя Ивана и ее фаворита-конюха. Анна не могла обойтись без шутов и женщин, способных болтать без умолку, которых свозили к ней со всех концов России. Целые вечера она просиживала на стуле, слушая трескотню бабьих речей и забавлялась криком и драками шутов. Характерен подбор последних: странная и уродливая внешность, глупость или просто косноязычие составляли достаточный ценз для приема в «дурацкий орден» при дворе; остроумные выходки ценились меньше, чем ругань и драка, и такие шуты, как итальянцы Пьеро Мира, он же Педрилло, наживший остроумием более 20 тыс. рублей, были очень редкие.
Представительство, придворная помпа поглащали тот избыток свободного времени, который не был заполнен развлечениями в интимной обстановке.
Царствование Анны можно считать временем расцвета придворной жизни в настоящем смысле слова. При ней эта жизнь превратилась в сплошную феерию, затянувшуюся на десять лет, тщательно и обдуманно налаженную. Это была непрерывная цель сцен и актов, имевших почти ритуальный характер.
«При дворе, — говорил кн. М. Щербатов, — начались порядочные многолюдные собрания» — собрания регламентированные, участие в которых было сделано обязательным для толпы статистов, допущенных в царские передние. Анна и Бирон в полной мере использовали неожиданно доставшиеся им ресурсы, чтобы проявить во всем блеске организаторские способности, долго не находившие себе достойного приложения в сравнительно убогой обстановке митавского двора».
Впервые после долгого перерыва Анна доставила Москве возможность наблюдать подлинную придворную жизнь. 28 апреля 1730 года совершилось ее коронование, затмившее, по отзывам очевидцев, своим великолепием коронование Петра II, затем начались коронационные торжества, продолжавшиеся целую неделю, — приемы во дворце, балы, банкеты. В городе устраивались фейерверки и иллюминации, подобных которым, по словам Ли-рия, в России до той поры не видали.
Но и после коронации, когда придворная жизнь вошла в обычную колею, характер ее не изменился. Праздники следовали один за другим, балы и банкеты чередовались с маскарадами, концертами, спектаклями. При дворе появились итальянская опера, оркестр и солисты-виртуозы — императрица сама любила театр и музыку. Маскарадами тешились иногда, — как, например, в феврале 1731 года — в течение дней десяти подряд. Сверх того, установились регулярные придворные собрания, бывавшие еженедельно два раза, и благодаря им карточная игра достигала небывалых до тех пор размеров. В один присест проигрывались целые состояния, тысяч до двадцати, в квинтич и банк. Анна собственно поощряла игру, хотя не увлекалась ею и нимало не интересовалась выигрышем.
Не посчастливилось в ее царствование только вакхическим торжествам, составлявшим при ее дяде неотъемлемую часть придворного ритуала: не терпя пьянства, она допускала лишь раз в год, в день ее восшествия на престол (29 января), церемонию такого рода, «праздник Бахуса», очень, впрочем, скромный по размерам, — все участники его должны были выпивать по большому кубку венгерского, преклонив колена перед императрицей.
Аннинский двор обходился государству вшестеро дороже, чем двор Петра I. Но, ложась тяжелым бременем на государственный бюджет, блеск придворной жизни оказывался не менее, если не более, разорительным, для частных лиц. Обязательные расходы на представительство непомерно возросли, а средств на их покрытие было по-прежнему мало у верхов тогдашнего общества, все богатство которых сводилось к продуктам их деревенского хозяйства.
Правда, уже в царствование Петра II при дворе вошло в обычай делать новый костюм ко всякому празднику — о чем не без горечи упоминает Лириа, сам постоянно испытывавший денежные затруднения вследствие неаккуратности испанского казначейства, — но праздники тогда бывали сравнительно очень редко. При Анне, хотевшей видеть постоянно на своих придворных новые богатые костюмы, траты на гардероб вызывали всеобщий ропот. Придворный, который издерживал в год на платье только 2–3 тыс. рублей, не мог похвастать щегольством. Один саксонец сказал польскому королю Августу II, глядя на его пышно одетый двор, что следовало бы расширять городские ворота для впуска дворян, напяливших на себя целые деревни, — этот bon mot был бы не менее уместен при Анне в России, где костюмы оплачивались именно деревнями.
Зато развитие вкуса далеко не шло вровень с прогрессом роскоши.
Манштейн говорит, что Анне не без труда и не сразу удалось облагородить придворную роскошь, но это отзыв в значительной степени подрывается тем, что тот же современник сообщает о внешней культуре русского общества. В быту высшего класса кричащая роскошь, по его словам, уживалась с полным отсутствием вкуса и поразительным неряшеством. Часто при богатейшем кафтане парик был отвратительно вычесан; прекрасную штофную материю неискусный портной портил неуклюжим покроем; или, если туалет был безукоризнен, экипаж был из рук вон плох: господин в богатом костюме ехал в дрянной карете, которую тащили клячи.
Женские наряды соответствовали мужским, и на один изящный туалет попадалось десять безобразно одетых женщин.
Из другого источника мы узнаем, что Анна и Бирон сами не могли считаться образцами хорошего вкуса. Ни она, ни он не терпели темных цветов, и их эстетика допускала только пестроту. Бирон пять или шесть лет сряду ходил в пестрых женских штофах. Даже седые старики, в году Анны, являлись ко двору в костюмах розового, желтого и зеленого попугайного цвета. Убранство домов было отмечено тем же вкусом: наряду с обилием золота и серебра в них бросались в глаза страшная нечистоплотность.
За время пребывания в Москве Анна несколько раз перекочевывала из дворца во дворец. После коронационных торжеств в мае она заглянула в Головинский дом на Яузе, а затем переехала с двором в свою родовую вотчину, село Измайлово, где и оставалась до конца октября, пока в Кремле возле цейхгауза строился, по плану Растрелли, новый дворец, деревянный «Анненгоф».
Летом она ездила на праздник преп. Сергия (5 июля) в Троицкую лавру в сопровождении министров, двора, обеих своих сестер и Елизаветы Петровны.
Зимою она жила в Кремле, в следующем, 1731 году, летом перебралась во вновь отстроенный для нее «летний» Анненгоф на Яузе, подле Головинского дома, и оставалась там до самого отъезда в Петербург — 7 января 1732 года.
В Измайлове и при яузском Анненгофе было приступлено к разбивке дворцовых садов; по плану, составленному тогда придворным садовником, вся местность вокруг Головинского дома и Анненгофа должна была превратиться в сплошной сад с каналами, прудами, затейливыми беседками и прочими декоративными ухищрениями во вкусе того времени.
Поддерживался и Слободской дворец, стоявший против Головинского дома на другом берегу Яузы, и на него вместе с летним Аннегофом была затрачена очень крупная сумма — 219 тыс. рублей.
Анна, по-видимому, одно время колебалась в выборе резиденции, но, раз покинув Москву, уже не возвратилась в нее, и старая столица вновь приютила у себя двор только при Елизавете. В общей сложности, Елизавета прожила в Москве четыре года с лишком. В 1742 году после коронации она прогостила там до декабря, там же провела 1744, 1749 и 1753 года. В год коронации впервые появился в Москве выписанный незадолго перед тем из Киля племянник Елизаветы, гольштинский герцог Петр, который в ноябре того же года был объявлен наследником русского престола, а в 1744 году в Москве же праздновалось его обручение с ангальт-цербстской принцессой Софией-Августой-Фредерикой, принявшей в православии имя Екатерины Алексеевны.
Елизавета обыкновенно совершала свои переезды по зимнему пути. В те времена зимнее почтовое сообщение между Петербургом и Москвою пользовалось отличной репутацией. «В свете нет страны, — говорит Манштейн, — где бы почта была устроена лучше и дешевле, чем между этими двумя столицами. Обыкновенно везде дают на водку ямщикам, чтобы заставить их скорее ехать, а между Петербургом и Москвой надобно давать на водку, чтобы тише ехали». Императрица проезжала все расстояние — тогда от Петербурга до подмосковного села Всесвятского считалось 715 верст — в трое суток с небольшим, несмотря на остановки в пути и отдых.
В Москве она, как и ее предшественники, видимо, тяготилась неуютной обстановкой обветшавших кремлевских хором. Приезжала в Кремль только на короткое время в дни торжеств, когда церковная церемония в Успенском соборе считалась необходимой.
В последний свой приезд в 1753 году она, впрочем, задумала обновить кремлевскую резиденцию и поручила Растрелли построить зимний дворец подле Благовещенского собора, но жить в этом дворце ей не пришлось. Главной резиденцией было по-прежнему Лефортово с его тремя дворцовыми зданиями — старым Головинским домом и примыкавшими к нему Анненгофами, летним и зимним (последний был перенесен из Кремля на Яузу в 1736 году); этот комплекс деревянных строений при Елизавете назывался Головинским двором и домом.
В 1742 году в Лефортове был построен оперный дом, а в 1753 году 1 ноября пожар истребил главную часть дворца, «зимние покои». Немедленно тогда же были приняты самые экстренные меры для возобновления сгоревшего здания — мобилизованы московские плотники, выписаны рабочие из Ярославля, Костромы и других городов, набраны отовсюду строительные материалы, — и через шесть недель после пожара придворная жизнь потекла обычным порядком в «скоропостроенном» зимнем дворце. На лефортовские сады обращалось самое заботливое внимание: их оранжереи были наполнены редкими экзотическими фруктами, тщательно подстриженные аллеи обрамляли полноводные пруды и каналы, у пристаней стояли расписанные и раззолоченные гребные суда. Как курьезную деталь, отметим энергичную борьбу с лягушками, которых ловили неводами. Может быть, их размножение обуславливалось только природными свойствами болотистых берегов Яузы, но предание приписывало его заботам императрицы Анны, очень, будто бы, любившей лягушечье кваканье.
Не менее старательно поддерживалась другая подмосковная резиденция Елизаветы, с. Покровское, где также был «регулярный» сад и где она построила, на месте прежнего деревянного, каменный дворец (на правом берегу Яузы против Покровского моста).
Придворная жизнь была чуть ли не более интенсивна, чем даже при Анне Ивановне. Елизавета придавала громадное значение внешнему блеску, и при ней выписывались, в качестве руководства, из Парижа и Дрездена подробные церемониалы придворных празднеств. В смысле разнообразия и великолепия увеселений, действительно, удалось достигнуть замечательных результатов, и русская копия в этом отношении заняла почетное место на ряду с европейскими образцами.
К известным уже ранее видам придворных забав прибавилось несколько новых — балет, лотерея, маскарады публичные, на которые допускались кроме лиц, имевших приезд ко двору, рядовое шляхетство и купцы.
Вот взятая наудачу выдержка из веденной при дворе записи, «банкетного журнала», рисующая, так сказать, схематически придворное время — препровождение в разгар зимнего сезона 1744 года. Октябрь: 11, 18, 25, 30 — маскарад, 13, день рождения матери Екатерины, княгини цербстской, — бал и банкет, 14 — французская комедия, 19 — концерт в оперном доме, 23 — поездка императрицы с двором и генералитетом в масках в с. Покровское, бал и ужин, 26 — итальянская интеркомедия, 4, 11, 18 — куртаги с концертами, «итальянской вокальной и инструментальной музыкой», 13, 15, 22, 28 — маскарад, 14 — аудиенция венгерского посла, 19 — итальянская комедия, 21 — праздник Семеновского полка, банкет, 24,— именины Екатерины, — обед и бал, 25 — годовщина восцарения, праздник, справлявшийся с особыми церемониями.
В этот день после обеда во дворцовой церкви придворные являлись на поклон к императрице, дамы «в робах», кавалеры в цветных платьях. Вечером устраивался парадный ужин для лейб-компании, — Елизавета в гренадерском мундире ужинала с офицерами за особым столом, рядовые размещались за столом «фигурным», представлявшим на плане правильную фигуру с волнистыми линиями; на столах красовались затейливо убранные десерты в виде эмблематических картин.
Еще более торжественно праздновался день коронации, 25 апреля. Празднество растягивалось по крайней мере на три дня: в первый бывал парадный обед, за которым императрица сидела на троне под балдахином, вечером бал, в следующие вечера давались маскарады и оперный спектакль, причем в общем веселье принимали участие и архиереи, появлявшиеся в оперном доме среди масок.
В июле 1744 года четыре дня подряд праздновали заключение мира со Швецией, которое было ознаменовано молебствием в Успенском соборе, торжеством с «генеральной галой» (gala) в Головинском дворце, балами-маскарадами, оперой, иллюминациями и угощением народа в Лефортове.
Прибавим к этим обычным и экстраординарным праздникам еще свадьбы придворных, справлявшиеся неизменно во дворце, — и получится почти непрерывный придворный спектакль прямо подавляющих размеров.
Елизавета любила разнообразить свое времяпрепровождение выездами в московские окрестности, где она тешилась соколиною и псовой охотой. У нее были дворцы в Тайнинском, Братовщинском, Воскресенском монастырях, на Воробьевых горах. Охотно посещала она также подмосковные имения своих вельмож, в особенности имения своего фаворита Алексия Разумовского Горенки, Знаменское и Перово (в Перово, по преданию, она была обвенчана с Разумовским осенью 1742 г.).
Несколько раз совершались «походы» в Воскресенский монастырь (Новый Иерусалим) и в Троицкую лавру. Последнюю Елизавета навещала не менее трех раз в каждый приезд в Москву и считала долгом придать очень своеобразный характер этому: пройдя в день верст пять, она возвращалась в карету к исходному пункту, отдыхала, потом опять шла пешком, опять ехала в карете, — нужно было только пройти известное число верст, хотя бы при этом и приходилось топтаться на месте. Такой «поход» длился целые недели, иногда не меньше месяца. В лавре устраивалась торжественная встреча: архимандрит в воротах монастыря говорил приветственную речь, семинаристы в белых одеждах, с венками на головах и зелеными ветвями в руках, пели сложенные ad hoc канты, палили пушки, зажигалась иллюминация. Дня три-четыре проходили в хождении по церквам и пирах в императорских покоях и у архимандрита. В Воскресенском монастыре Елизавета любила справлять именины (5 сентября) с целою толпой придворных, деля время между молитвой и вечеринками во дворце.
Современники отмечают новое усиление придворной роскоши в царствование Елизаветы.
«Двор, — говорит кн. М. Щербатов, — подражая, или, лучше сказать, угождая императрице, в златотканые одежды облекался; вельможи изыскали в одеянии все, что есть богатое, в столе — все, что есть драгоценное, в питье — все, что есть реже, в услуге — возобновя древнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их».
Известную роль в этом случае сыграла, конечно, строгая регламентация представительства, простиравшаяся на экипажи, число прислуги, костюмы. Для каждого придворного съезда назначался особый род костюма — робы, самары или шлафоры для «женских персон», цветное или «богатое» платье для мужчин. Военные при дворе не имели права танцевать в мундирах. В маскарадных костюмах, даже на «публичных» маскарадах, не допускались хрусталь и мишура. Иногда эта регламентация принимала даже экстравагантный характер.
В 1744 году, по приказу Елизаветы, мужчины должны были являться на придворные маскарады в женском платье, женщины — в мужском. Ничего не могло быть, по словам Екатерины II («Записки»), безобразнее и забавнее этого зрелища: дамы в громадных фижмах казались гигантами в сравнении с кавалерами, которые выглядели мальчиками в своих придворных кафтанах. Метаморфоза никому не была по душе, кроме императрицы, которая, обладая стройным станом и очень красивыми ногами, выигрывала в мужском костюме.
Вообще Елизавета любила страстно наряды, и если они не блистали особым изяществом, зато богатство и количество их были изумительны. Она сама рассказывала Екатерине после пожара Головинского дворца, что в огне погибло 4000 ее платьев, а после ее смерти Петр III нашел в ее гардеробе более 15 000 платьев, два сундука шелковых чулок, несколько тысяч лент, башмаков и туфель и пр.
Обилие и богатство при сомнительном вкусе — характерная черта роскоши общества, еще не вышедшего из варварского состояния. На фаворите Алексее Разумовском, милостью его высокой подруги, не жалевшей для него казенного сундука, сияли в виде аляповатых бриллиантовых пуговиц, апилет и орденские знаки.
Фельдмаршал Степан Апраксин славился гардеробом, состоявшим из многих сотен богатых кафтанов; граф Иван Чернышев навез из Парижа «платья тьму»; канцлер Бестужев укреплял на даче свои палатки на шелковых веревках. Он же обладал запасом вин, за который после его смерти Орлов отдал «знатный капитал», по словам кн. Щербатова.
Великолепие стола также считалось признаком высшего тона, и электрическая кухня того времени, в которой национальные кулинарные рецепты уживались с «последними словами» европейской гастрономии, стоила громадных денег двору и вельможам. Сама Елизавета, тонкая ценительница туземной кухни, держала однако, в качестве главного повара иностранца Фукса, получавшего 800 рублей в год и имевшего бригадирский чин.
Таковы были блестящие декорации придворной феерии, но за кулисами наблюдатель сразу накатывался на чисто азиатское неряшество, убожество материальной и духовной культуры.