Мнимая страстность Каткова, – Польская интрига. – Первоначальное отношение Каткова к реформам прошлого царствования. – Оценка им важнейших событий шестидесятых годов .
Таким образом, уже тогда вполне определилась одна из основных черт публицистической деятельности Каткова. Если он с такой решительностью выдвинул «национальный принцип», то это объясняется в значительной степени желанием найти своеобразный и твердый базис для своей деятельности в качестве редактора «Московских ведомостей». Он вспомнил свои первые успешные шаги на литературном поприще и, прислушиваясь к настроению москвичей, пришел к заключению, что новая ссылка на силы, таящиеся в русском народе, может сослужить ему и в данном случае немаловажную службу. Полная непоследовательность, которую он проявлял в этом отношении, его нисколько не смущала. Горячий приверженец западной культуры и западных порядков, каким он выступил в «Русском вестнике», вдруг превратился в ярого сторонника того направления, которое он в своих письмах к Краевскому клеймил кличкою «русопетского». Бывший рьяный антагонист Погодина и Шевырева протягивает им теперь руку и говорит и действует именно в их духе. Достигнутый им успех окончательно определяет характер его последующей деятельности. Если он в начале польского мятежа говорил, что Россия вовсе не заинтересована в том, чтобы подавлять польскую народность, то со времени назначения Муравьева виленским генерал-губернатором он уже довольно решительно начинает высказываться за обрусение не только западных губерний, но и Царства Польского, затем распространяет эту систему на остзейские губернии и вообще выступает страстным ее глашатаем.
Однако несмотря на эту кажущуюся страстность, он, как показывают факты, хорошо владел собою, когда нужно было, или, говоря иначе, когда превышающие его силы обстоятельства того требовали. В этом отношении достаточно сопоставить его с родственным ему публицистом Иваном Сергеевичем Аксаковым, чтобы понять, как расчетливо действовал Катков и как он умел ограничивать себя в оппозиционной своей деятельности. И. С. Аксаков постоянно приводился независящими обстоятельствами к молчанию и к прекращению своей публицистической деятельности. Он не сообразовывался с тем, находятся ли его покровители, или, точнее говоря, лица, сочувствовавшие искренним его убеждениям, во власти или нет; Катков же проявлял смелость, только чувствуя за собою силу. Когда его покровители находились во власти, он говорил громко, уверенно, даже дерзко. Но когда эти покровители сходили со сцены или отрекались от него, он тотчас же сдерживал свои порывы и если не изменял своих убеждений, то благоразумно умалчивал о них. В 1866 году, когда ему еще оказывают поддержку граф Милютин и князь Горчаков, он отвергает данное ему предостережение и продолжает высказываться в прежнем тоне; но в 1870 году, когда вследствие своих чрезмерных «излишеств» он не может уже рассчитывать на сильных покровителей, он смиренно принимает предостережение, публично сознается в своей ошибке и более десяти лет не возбуждает вопроса, вызвавшего неудовольствие в правительственных сферах. Поэтому, в отличие от Аксакова, Каткова можно назвать публицистом, соединявшим в своей деятельности безумную на вид отвагу с предусмотрительною осторожностью.
Отметим, наконец, еще одну характеристическую черту его деятельности, находящуюся в самой тесной связи с его статьями по польскому вопросу. Мы видели, что Катков начал свою публицистическую деятельность полемикою с Герценом и Чернышевским. На этой почве он заслужил первые свои публицистические лавры. Затем наиболее блестящего успеха он достиг во время польской смуты. В его дальнейшей полемике против несимпатичных ему течений русской общественной мысли нигилизм и полонизм сливаются у него почти в одно общее представление. Отрицательное течение русской общественной мысли приписывается им почти исключительно польской интриге. Происходит каракозовское покушение, и Катков торжественно заявляет, что преступник не может быть русским, что он непременно поляк. Когда же он на самом деле оказался русским, Катков начал утверждать, что он – орудие польских рук. Следственная комиссия, однако, выяснила, что польская интрига тут ни при чем. Тогда Катков начинает высказывать неодобрение председателю этой комиссии, то есть Муравьеву, которого он так недавно еще превозносил. Затем следует покушение Березовского. Тут Катков уже прямо заявляет, что «помешанный мальчишка, совершивший покушение 4 апреля, был орудием того же самого дела, которое в Париже нашло себе прямого исполнителя». Студенческие беспорядки также постоянно объяснялись им польской интригою. Появление так называемого «интернационального общества» приписывалось им также польской интриге, и когда для всех стало уже совершенно очевидным, что приписывать все эти явления польской интриге значит противоречить и истине, и здравому смыслу, Катков начинает приискивать новую интригу, находящуюся в связи с польской. Он начинает толковать то об интриге враждебных нам западных правительств, то о всесветной революции, вербующей себе жертвы среди нашей молодежи, и только уже в конце своей публицистической деятельности в 80-х годах направляет свои удары против русской интеллигенции вообще, хотя и тут, вторя князю Бисмарку, сражает своих противников громогласным обвинением в том, что они – поляки или жертвы польской интриги. Правительственные сферы уже со времени каракозовского покушения нисколько не сомневались, что обвинять во всем польскую интригу не имеет смысла, и указывали на необходимость более рационального воспитания юношества, призывая родителей к содействию в этом деле. Последовало увольнение министра народного просвещения Головнина, пересмотр гимназического устава. Изо всех этих мероприятий было видно, что правительство ставит этот вопрос гораздо шире, но Катков продолжал настаивать на польской интриге как на главной причине зла.
Мы отметили основные черты публицистической деятельности Каткова в 60-х годах, находящиеся в связи с успехом его статей по польскому вопросу. Но этот успех отразился еще и в другом отношении на его деятельности. Как уже сказано, Катков в конце 50-х и в начале 60-х годов был горячим приверженцем реформ прошлого царствования. С 1863 года он, правда, не охладевает к этим реформам и относится к ним с прежним сочувствием, но как бы не находит времени заниматься ими обстоятельно. Его отвлекают национальный вопрос и борьба с негативными течениями. Свою задачу стоять на страже русских государственных интересов он как бы не распространяет на предпринятые правительством коренные реформы. Появление судебных уставов в 1864 году, которых он ожидал с большим нетерпением, сопровождается почти безусловным молчанием его в течение трех месяцев. Вообще, его отношение к коренным реформам 60-х годов оказалось более вялым, чем можно было ожидать ввиду той горячности, с какою он относился к этим реформам до польского мятежа. Тем не менее, он остается их сторонником и в многочисленных статьях доказывает их целесообразность и пользу. Особенно сочувственно он отнесся к судебной реформе, когда наконец заговорил о ней. «Суд независимый и самостоятельный, не подлежащий административному контролю, – говорил в то время Катков, – возвысит и облагородит общественную среду, ибо через него этот характер независимости и самостоятельности мало-помалу сообщается и всем проявлениям народной жизни». С особенным усердием он защищал принцип несменяемости судей и восставал против бюрократического духа в судебных учреждениях, полагая, что бюрократия весьма склонна «дружиться с революцией, демократизмом и социализмом». Очевидно, высказываясь в этом смысле, Катков имел в виду Францию и распространенность в ней революционных идей в отличие от консервативного духа английских учреждений, приверженцем которых Катков оставался по-прежнему. Он продолжает очень энергично защищать суд присяжных. «Когда же прекратятся, наконец, – спрашивает он еще в 1868 году, – эти вечные пересуды по поводу того или другого приговора присяжных… Не Сидор, Карп и другие судят и приговаривают на суде присяжных, а великий аноним, взятый по указанию жребия из всех слоев общества». Широкой гласности он придавал громадное значение. Вот что он, например, писал по поводу опубликованного в 1867 году закона о запрещении печатать без разрешения правительства постановления земских, дворянских и других собраний: «Публичность без печати есть мир сплетен и интриг». В следующем году он говорил: «Неблагоприятное для земских учреждений направление правительственных мер и в особенности ограничение гласности, которая есть для них то же самое, что воздух для организма, подействовали на них мертвящим образом и им пришлось влачить свое существование без силы, без одушевления, без сочувствия». Положение о земских учреждениях он приветствовал, однако, не особенно восторженно, заявив, что «обсуждать его теперь было бы и неуместно и бесплодно». Но эта холодность отчасти объяснялась тем, что земские учреждения по сфере своей компетенции не соответствовали идеалам Каткова, почерпнутым из системы английского самоуправления. Как мы уже указывали, его прельщала деятельность английского джентри. Впрочем, перед самым польским мятежом он как будто охладел к дворянству. «Пусть дворянство спросит себя, – писал он в 1862 году, – отчего в течение почти ста лет пользования правом съездов до сих пор не установился надлежащим образом даже внешний порядок на выборах. Когда есть о чем совещаться, можно ли превращать заседания в шумный раут; можно ли терять несколько дней на прогулки по зале и по буфетам? Неужели нужно десять дней на сборы, чтобы усесться по местам и открыть общее совещание? Где причина такой медлительности, такой стыдливости громко сказать свое слово, такой нерешимости приступить к занятиям, как не в равнодушии, и где корень равнодушия, как не в разобщенности с земским делом?» Но 1863 год изменяет отношение Каткова к дворянству. Совпадение его национальной политики с содержанием тех адресов, которые дворянство посылало в Петербург по поводу угрожавшей России внешней опасности, возродило прежнее сочувствие Каткова к нему, и всякий раз, когда Каткову приходилось писать об этом сословии, он указывал на то, что оно «непрерывно стоит на страже общих интересов и что достоинство его состоит в чутком, неослабном, разумном патриотизме». Но, вообще-то, он стоял тогда за тот принцип, что не государство существует для дворянства, а дворянство для государства, не пропускал случая, чтобы высказаться против бюрократии и за широкое приложение общественных сил к уврачеванию наших внутренних недугов. Причина многочисленных злоупотреблений заключается, – говорил он, – не в преизбытке самостоятельных сил жизни, а, напротив, в поглощении и подавлении их… Законная бесспорная власть, сильная всею силою своего народа и единая с ним, не имеет повода бояться никакой свободы. Напротив, свобода есть верная союзница и опора такой власти.
В таком духе высказывался Катков в 60-х годах, и этим принципам, постепенно, однако, ослабляя их, он оставался верен и в первой половине 70-х годов. Но об этом ниже. Теперь же мы остановимся, для полноты картины, еще на суждениях Каткова по вопросам внешней политики в этот период его деятельности.
Надо сказать, что в этих суждениях он проявлял мало самостоятельности. Самым крупным событием 60-х годов была австро-прусская война 1866 года. Тогда уже не могло подлежать сомнению, что в Европе народилась новая грозная сила, с которой придется иметь дело и России. В некоторых статьях Каткова замечается, что он это отчасти понимал. Так, он тогда говорил, что вытеснение Австрии из германского союза заставит ее обратить свои взоры на Балканский полуостров. Вместе с тем Катков начинает усиленно интересоваться австрийскими делами, преимущественно же положением австрийских славян. Вступив в 1863 году на путь осмысления национальной политики, он постепенно приходит к тому выводу, что как Франции принадлежит покровительство над романскими народами, а Пруссии над германскими, так Россия призвана защищать интересы славян. Сообразно с этим Катков горячо вступается за австрийских славян, особенно же за галицких русских. Но он еще мало занимается вопросом о взаимном отношении между главными представительницами романского, германского и славянского миров. К Австрии он относится враждебно, потому что она притесняет славян; но его симпатии к Пруссии и Франции постоянно колеблются. Он никакой самостоятельной политики в этом отношении не придерживается и только как бы ощупью комментирует шаги нашей дипломатии. Так, например, во время польского восстания он решительно высказывается против Франции, находя, что наше сближение с нею «может нас только ронять и ослаблять». Но посещение императором Александром II Парижской выставки 1867 года совершенно изменяет его точку зрения и после свидания двух императоров он уже находит, что «истинные хорошо понятые интересы России и Франции не противоречат друг другу ни в чем, и нет на земном шаре ни одного пункта, где бы они не могли быть согласованы и где бы Россия и Франция не могли оказывать друг другу содействия». Враждебные России демонстрации во время процесса Березовского снова изменяют взгляд Каткова на пользу союза с Францией. Мы указываем на это обстоятельство, потому что уже тут вполне прояснилось основное настроение Каткова, давшее ложное истолкование всей нашей внешней политике, именно: его склонность подчинять внешние интересы России внутренней ее политике, или, точнее говоря, его неуменье различать эти две категории часто совершенно расходящихся интересов. Когда в самом конце 60-х годов последовало назначение генерала Флери французским посланником в Петербурге, Катков снова решительно высказывается за союз с Францией и находит, что «сближение России и Франции неотразимо вызывается силою вещей, что бы ни говорили органы и глашатаи берлинской политики, и что оно не требует дипломатических соглашений и не нуждается в трактатах». Этой точки зрения Катков остается верен и в 1870 году. Но, как мы увидим, два года спустя он снова отрекается от Франции и высказывается за Германию.